1. ДЕРЕВЯННЫЙ ТАБУРЕТ И ДЕРЕВЯННАЯ СТАТУЯ

Нам осталась еще одна область красоты — область искусства. Однако не следует ли задуматься над тем, в какой мере эта область требует специального разговора? Если ощущение красоты — это своеобразная, объективно обусловленная реакция сознания на явления внешнего мира, то, казалось бы, не все ли равно, возникает она при созерцании всевозможных других явлений и процессов, созданных человеком, или при созерцании предметов искусства — также результата творческого труда. Не есть ли обычай непременно выделять искусство как особый объект эстетического восприятия лишь дань издавна сложившейся традиции, освященной авторитетом классиков?

А если искусство в самом деле занимает совершенно необыкновенное положение среди прочих объектов эстетического восприятия, то в чем состоит исключительность художественного творчества и его плодов по отношению к любому иному производству? Почему предметы искусства воспринимаются эстетически иначе, чем результат труда инженеров, техников и других творцов и производителей материальной культуры?

При кажущейся элементарности вопроса, он далеко не так прост. Область искусства настолько многогранна, охватывает столь различные сферы деятельности, что универсальные определения нередко оказываются здесь как бы слишком широки и неконкретны, в то время как частные, напротив, слишком узки, замкнуты особенностями данного искусства. В результате словно бы сами собой стираются теоретические связи между различными его видами и в то же время возникают новые поля тяготения, вовсе размывающие единое понятие художественного творчества. Иногда может показаться, например, будто проблемы поэтики становятся родственнее вопросам языкознания, нежели проблемам живописи, тогда как скульптура и архитектура находят больше точек соприкосновения со строительством и производством бытовых предметов, чем с литературой или музыкой.

Напомним, что уже не раз имели место попытки представить изобразительное искусство некоей разновидностью «делания» полезных предметов. В советской эстетике особенно широкое распространение подобные взгляды получили в начале двадцатых годов. Однако и в последнее время приходится иногда сталкиваться с модификациями таких воззрений, в частности, в некоторых работах, посвященных вопросам технической эстетики и художественного конструирования.

В стремлении теоретически приравнять работу художника к любому иному творчеству можно усмотреть и реакцию на узкопознавательную концепцию искусства, продолжительное время безраздельно господствующую в нашем искусствоведении. В рамках этой концепции проблема художественного творчества в собственном значении этого понятия фактически не разрабатывалась. Констатировалось лишь, что искусство — это познание, в принципе аналогичное познанию научному, и что художник своими произведениями либо утверждает некую социальную идею, либо отрицает, вынося таким образом общественный приговор явлениям действительности. Последнее обстоятельство предполагало известную авторскую свободу в изображении реальной жизни. Однако каков гносеологический смысл этой свободы, каковы ее возможности и где ее пределы — все это оставалось неясным. Столь же неясной оставалась, но сути дела, и эстетическая сторона искусства, нередко трактуемая как нечто формальное, имеющее отношение лишь к чисто внешней структуре художественного произведения.

В области литературы и отчасти изобразительного искусства дело скрашивалось теоретическими исследованиями проблемы типизации, но коль скоро разговор касался, например, архитектуры или декоративно-прикладных искусств, узкопознавательная концепция оказывалась совершенно несостоятельной. В самом деле, ну что, с точки зрения этой концепции, познает и типизирует ювелир, вытачивающий изящную орнаментальную диадему, и какой приговор каким социальным явлениям он при этом выносит?..

Одним из первых в послевоенные годы отметил недостаточность узкопознавательной концепции В. Тасалов в полемически заостренной статье «Об эстетическом освоении действительности», опубликованной в 1958 году в сборнике «Вопросы эстетики». Однако, ратуя за созидательную сущность искусства, он, думается, оказался и плену противоположной крайности, совершенно опустив познавательное начало художественного творчества, превратив инструмент эстетического отражения — эстетическое чувство — в одно лить чувство эстетического наслаждения. Подменив эстетическое отражение эстетическим наслаждением, В. Тасалов лишил художественное творчество единственной основы, на которой зиждется всякое творчество — правильного познания.

В его изложении настойчиво противопоставляются косность объекта и идея субъекта, в то время как любая человеческая идея есть не что иное, как познанный и творчески преобразованный в сознании объект, а сам человек — высшая ступень развития все той же материи. Трактовка творческой идеи как чего-то категорически противостоящего объекту приводит к тому, что реализация подобной идеи неизбежно наделяет предметный мир некоей объективной идеальностью.

«[...] Освобождающаяся от узкоматериального смысла (но не от материальности, не от предметности!) и наполняемая богатством человеческих общественных чувств форма, — пишет Тасалов, — и является элементарной основой художественной образности в искусстве» В этом положении наглядно проявились две идеи, в большей или меньшей степени характерные вообще для концепций, впрямую сближающих художественное творчество с производством.

Во-первых, всемерное подчеркивание «вещности», «материальности» плодов художественного творчества: художник-творец создает материальную вещь, физический предмет и ничего больше. Столяр делает из дерева утилитарный предмет — табурет, художник из дерева делает особый предмет, лишенный «узкоутилитарного» смысла, — статую. Различие лишь в том, что первый предмет — просто предмет, тогда как второй — предмет художественный, предмет, материальная форма которого «наполнена богатством человеческих общественных чувств». Такое подчеркивание материальности художественного творчества как бы постоянно напоминает нам о сугубо «материалистическом» освоения всей концепции (художественное творчество в принципе аналогично любому иному производству материальных ценностей). Но все дело в том, что как раз вещная материальность, физическая предметность продукта, творчески созданного художником, и вступают в неразрешимое в рамках подобных концепций противоречие с том духовным содержанием, которое, несомненно, песет в себе всякое искусство. Ведь идеальное не может объективно содержаться в материальном физическом предмете, сколь тонко и искусно его ни обрабатывай. Идеальное может быть только достоянием сознания, ибо идеальное вне сознания — это бог. К этому нам еще предстоит вернуться.

Вторая идея, вытекающая из первой, сводится, если называть вещи своими именами, к утверждению программной формалистичности искусства. Поскольку познавательная и идеологическая стороны отходят на задний план, уступая место «деланию» художественных предметов, постольку сутью искусства становится «делаемая» художником форма предмета — «художественно» обработанный камень, тщательно отполированная поверхность, необычный «нефункциональный» контур и т. д. Нужно ли говорить, что такая точка зрения широко раскрывает двери всяческому формализму — вплоть до беспредметничества. Раз основа искусства — форма, непосредственно наполняемая богатством человеческих чувств, то зачем что-либо изображать вообще? Почему не ограничиться чистым, незамутненным формотворчеством? Ведь как раз отсюда и начинаются пресловутая борьба с «изобразительностью», «фотографизмом», «религиозностью» идейно-реалистического искусства и провозглашение принципов «прямого» самовыражения личности во всевозможных «измах». Как писал американский критик Вен Хеллер, «в своих произведениях Мондриан линиями и красками передавал личные переживания» 2.

Недостаточность узкопознавательной концепции искусства заключалась прежде всего в том, что она теоретически не принимала во внимание возможность и закономерность реального нового, созданного художником на основе восприятия действительности, но не являющегося уже только этим восприятием. Того нового, которое, родившись в художественной практике, стало существующим объектом отражения, вновь познаваемым в восприятии художественных произведении. В принципе так же, как и любое новое, созданное на основе знания объективных законов, как и вся вторая, очеловеченная природа, осуществившись в практике, воспринимаются и познаются затем уже как нечто данное, столь же реальное, как объективная реальность «нетронутого» человеком мира.

С другой стороны, как мы видим, и попытки представить плоды художественной деятельности своеобразной разновидностью результатов обычного материального творчества также оказываются далеко не слишком убедительными. Более того. Если вдуматься в суть подобных попыток, становится ясным, что они неизбежно оказываются обречены на неудачу.

Но если новое явленно, создаваемое художником, не может быть аналогичным результатам нехудожественного труда, то в чем же тогда особая природа художественного произведения? Чем все-таки деревянная статуя принципиально отличается от деревянного табурета?

Хрестоматийный ответ на этот вопрос гласит, что произведение искусства специфично присутствием художественного образа. Именно наличие художественного образа отличает искусство от неискусства.

Коль скоро это так, собственно художественным трудом не может являться ничто, кроме создания художественного образа. И, следовательно, новое, созданное художником, то, что не существовало в природе, пока к ней не прикоснулась рука человека-творца, и что могло возникнуть лишь в результате художественной деятельности, и есть художественный образ, каким бы ни был конкретный характер произведения искусства. «И художественном произведении, — в свое время писал В. Короленко, — мы имеем мир, отраженный, преломленный, воспринятый человеческой душой. Это не просто беспочвенная иллюзия, — а это новый факт, новое явление вечно творящей природы» 3.

Вспомним, что суть художественно-образного творчества с формальной стороны есть преобразование отраженных сознанием более или менее случайных явлений действительности в явления существенные, закономерные. В явления, способные непосредственно раскрыть зрителю, слушателю, читателю эстетически познанные художником глубинные сущности природы и общества, в конечном счете, — те или иные стороны материального единства мира, развивающегося в соответствии с диалектическими законами движения материи.

Все эти новые, созданные художником существенные явления эстетически познанной действительности могут возникнуть исключительно как результат творческого труда, причем труда именно художественного, всегда индивидуального и неповторимого. Без Сервантеса не существовало бы Рыцаря Печального Образа, хотя теперь мы не представляем себе мира, в котором не было ни капли «донкихотства». До Гончарова не было ни Обломова, ни «обломовщины». До Леонардо не существовало «джокондовой улыбки», и до Левитана не бывало на земле «левитановской осени».

Но, раз возникнув, новые художественные явления начинают жить куда менее быстротечной жизнью, чем часы и десятилетия человеческих дней. Даже уничтоженные, даже погребенные под развалинами давно разрушившихся веков, они неожиданно вновь воскресают в буквальном смысле слова, отряхнув пыль забвения. Так, к людям Ренессанса из глубочайшей бездны прошлого возвратились антики, а недавно на наших глазах обрела чудо воскресения из мертвых древняя русская живопись...

Виктор Шкловский в книге «Жили-были» рассказывает о первых автомобильных гонках, сохраненных кинохроникой.

«Едут телеги, мало изменившиеся, в телеги впряжены уже не совсем сегодняшние лошади с дугами.

Выходит на край шоссе старик с большой, негустой и плоской бородой.

Всегдашний Толстой.

Он подпоясан; пальто на спине горбится, на голове картуз. Он такой, как надо. Мимо едут довольно высокие, но очень короткие машины с прямо поставленными рулями. Машут люди с машин, переживая скорость, машут руками Толстоту, и тот в ответ им вежливо-коротко машет рукой.

Никто из них не знал, что завтра они будут далеким прошлым, а он... нет» 4.

У нас нет намеренья вмешиваться здесь к старинные споры о первородстве: появилось ли раньше понятие о круге или орнаментальное его изображение; или о том, что было важнее для. развития культуры — тяжкие топоры или тонкие браслеты — и то и другое с равным уважением уносили в могильники древние мужи, силуэты которых мы уже едва различаем у колыбели человечества. Но жизненность нового, создаваемого художниками, непреходящая ценность художественного образа, сохраняющаяся тысячелетиями и не зависящая от степени технического прогресса, неопровержимо свидетельствуют как о его необходимости, так и о своеобразной его прочности.

Может сложиться впечатление, будто работа художника над созданием произведения искусства — это исключительно формальная деятельность, поскольку художественный труд заключается в нахождении наиболее существенного явления эстетически познаваемых закономерностей действительности.

Однако это не так. Художник в своем творчестве ничуть не более формален, нежели любой человек, творящий на основе познания. Всякое творчество заключается в создании существенных, закономерных явлений познанных сущностей. Познавая ту или иную объективную сущность, человек не в силах переделать ее самое, он может лишь изменить природную форму ее проявления.

Невозможно создать новые законы вселенной. Можно только создать новые существенные явления полезных человеку закономерностей природы и общества. В свое время мы уже говорили об этом, приводя в пример создание человеком существенных электрических явлений. И все же, если в самом общем аспекте творческий акт художника не противоречит и не может противоречить абсолютным законам познавательно-созидательной деятельности, то конкретный характер художественного труда к его результат — художественный образ — существенно отличаются от всякой иной деятельности и от всех иных ценностей, создаваемых человеческой практикой.

Так, результат труда скульптора или живописца не измеряется ни количеством потраченного времени, ни физическими качествами полученного продукта, ни его стоимостью, ни степенью технической обработки материала. Высокий художественный образ с равным успехом может содержаться и в мозаике из драгоценных камней, и в наброске, выполненном на клочке картона. Он может быть создан и в несколько мгновений, и за многие годы.

Суть дела заключается в том, что собственно художественный труд вообще не направлен на создание просто физической, утилитарно используемой вещи. Здесь мы сталкиваемся с достаточно необычным явлением, специфичным именно для художественного труда, когда вся работа, основанная на овладении закономерностями и особенностями обрабатываемого материала — холста, красок, камня, глины и т. д., не является собственно художественной работой. Художественный же образ — специфическую эстетическую ценность — можно получить лишь на основе совершенно иного знания и умения, на основе эстетического отражения и преобразования действительности.

Это своеобразное положение не раз смущало исследователей. Именно недопонимание его может, как представляется, привести к представлению, будто сама вещная форма произведения искусства обладает объективной духовностью, возникающей в процессе физической обработки материала, а работа художника состоит в «преодолении» косности противостоящего художнику материального объекта.

Напомним, что, вообще говоря, своеобразие труда, при котором создается не сама искомая ценность, а лишь необходимый для ее возникновения промежуточный продукт, не так уж исключительно. Например, при создании новых химических явлений (пластмасс и других) приходится разрабатывать различные станки и приспособления. Причем разрабатывать, естественно, не на основе знания законов собственно химии, которые одни могут непосредственно воздействовать на вновь образуемое химическое вещество, но на базе знания техники станкостроения, сопротивления материалов и т. д. Здесь также труд, создающий новую ценность, невозможен без дополнительного труда, в собственных материальных результатах которого еще не присутствует ни грана конечного результата производства.

Исключительным свойством труда художника является то, что весь фнзически выполняемый, направленный на создание физической вещи, реального материального продукта труд не становится основным его трудом. А его собственно художественный труд — создание художественного образа — реализуется в ценности совершенно особого рода.

Отметим, что художник подчас может вообще не прикасаться к своей работе. Например, при сооружении огромных монументов, где труд по изготовлению даже мелких детален действительно превращается в чисто мускульные усилия по преодолению физических свойств и масс материала, скульптор-автор может не находиться на лесах, а давать указания издали, с тем чтобы вещные формы статуи отвечали его художественному замыслу.

Можно возразить, что подобный же характер носит и труд инженера-проектировщика, когда он руководит рабочими при постройке машины, здания или любой другой технической ценности. Но это не так. Труд художника принципиально отличается от труда инженера. Инженер создает свой проект на основе знаний, имеющих прямое отношение именно к создаваемой материальной ценности. Инженерный проект строится исключительно на учете свойств, качеств и назначения физических компонентов, входящих в создаваемую конструкцию. Эта конструкция и ее будущие технические и эксплуатационные параметры — цель инженерного труда.

Целью художественного творчества является создание художественного образа, который характеризуется не физическими параметрами типа длины, веса, прочности, не техническими и не эксплуатационными, но параметрами совершенно иного порядка. Образ может быть страстным, искренним, задушевным; может нести в себе большое общественно-человеческое и духовное содержание — гражданственность, доброту, грусть; может поведать нам о том, что волнует художника и зрителей. Все это, как и простейшее найденное цветосочетание, неподсудно технической инженерной мысли, неподвластно расчетам и формулам. И если художник порой прибегает к инженерным расчетам (например, проектируя каркас своей скульптуры) или обращается к техническим средствам обработки материала (как, скажем, ювелир, шлифуя драгоценный камень), то это отнюдь не делает его труд аналогичным инженерному.

Итак, опуская многие другие специфические для художественного творчества особенности, отметим, что труд художника вовсе не сводится к той или иной форме «преодоления» инертного физического материала, из которого в целом ряде искусств создаются произведения: скульптура, картина, графический лист и т. п. Разумеется, без технического умения художник не сможет быть мастером-профессионалом, но конечной и единственной целью его труда всегда остается создание художественного образа. И именно в этом заключается само художественное мастерство.

Труд художника-скульптора, имеющего дело с неподатливой глыбой гранита, в принципе не отличается от труда поэта или композитора, чьи произведения вообще лишены какой бы то ни было физической вещности. И ювелир, в поте лица обтачивающий кусок металла, и слепой бард, неспособный даже записать своей вдохновенной импровизации, создают одно и то же — художественный образ, в одном случае воспринимаемый при созерцании художественного изделия, в другом — при непосредственном слушании.

Обратимся к некоторым видам художественного творчества и посмотрим, как в них реализуется художественный образ. Представим себе, что мы созерцаем прекрасную мраморную статую, высеченную ваятелем. Мы смотрим на нее, приближаемся к ней, обходим ее кругом и в гармоничных формах, в одухотворенном выражении, в пластике движения видим воочию образ, созданный скульптором. Вот он перед нами, он реально, физически существует, изваянный в белоснежном мраморе, и даже сам мрамор кажется живым и теплым, подчеркивая телесное обаяние созданного образа. Он существует, его можно потрогать рукой и убедиться в вещности его существования.

В живописи мы уже не встретим реально существующих, физических объемных тел. Здесь все — иллюзия, существует только холст с нанесенными на него красками. Однако мы видим нарисованные на холсте фигуры, мы ощущаем гармонические сочетания тонов и цвета, понимаем идею, выраженную автором картины, верим в нее... Но, если в скульптуре мы могли ощупать форму статуи, ее голову, руку, ухо, то здесь все, что чувственно раскрыл перед нами живописец, не больше как зрительный обман, опирающийся на способность наших чувств принимать желаемое за действительное, на умение художника создать иллюзию пространственных сокращений, цветовоздушной перспективы, ракурсов и т. д. Ничего этого нет в действительности. Единственно, что реально, физически существует — это определенный подбор красок в какой-то, более или менее условной мере копирующий цвета действительности. И тем не менее, как и при восприятии скульптуры, художественный образ, на этот раз живописный, выявляет перед нами в созданных художником существенных явлениях глубинные, важные для нас закономерности жизни.

Но вот мы присутствуем на концерте. На эстраду выходит человек в черном костюме и начинает читать. Легкое изменение интонации, едва заметный жест — и перед нами персонаж, о котором идет речь. Новый жест, новая интонации — и на смену первому появляется второй. Начинается диалог. И хотя мы все время видим только одного актера, мы верим в то, что на сцене два действующих лица, мы почти видим, как они беседуют, спорят, смеются, каждый по-своему, как один убеждает другого... Чтение окончено. Актер в черном костюме уходит. Что это было? Галлюцинация, гипноз? Ничего подобного. В почти незаметном движении, в интонации, легкой мимике исполнитель нашел яркую черту, выражающую сущность характеров и внешности героев. Это был лишь намек, но его оказалось достаточно. В существенном явлении на миг обозначилась сущность, которую стремился показать нам художник, и мы ее восприняли. Оп создал художественный образ.

Мы приходим домой и берем книгу. Перед нами белая страница, испещренная черными значками. Значки складываются в слова, слова образуют фразы... Мы читаем. И по мере углубления в написанное начинаем видеть, слышать, осязать мир, раскрываемый нам автором в литературном художественном образе. Начинаем верить в героев книги, как в живых, близких нам людей, которые входят в нашу жизнь подчас куда более активно, чем иные реальные события и впечатления. Мы их любим, страшимся, подражаем им. Прочтя книгу, мы закрываем ее с таким чувством, словно покинули абсолютно реальный мир, с которым не на шутку жаль расставаться.

Но ведь в самой книге, которую мы закрыли, нет ничего, кроме белой бумаги и черных одинаковых значков, которые, складываясь в слова, образуют фразы...

В этих примерах художественный образ, рожденный различными видами искусства, воспринимался каждый раз совершенно по-иному. Может показаться, что это свидетельствует о качественно различной природе ценностей, созданных тем или другим искусством. Художественные образы принято делить на объемно-пластический (в скульптуре), линейно-цветовой (в живописи), сценический, литературный, музыкальный. Такое разделение, конечно, имеет под собой веские основания, так как констатирует специфику различных искусств и своеобразие их восприятия на протяжении истории эстетической мысли теоретики постоянно обращались к подобной классификации. Однако, заостряя внимание на очевидном различии физического бытия и нашего восприятия художественных произведений, скажем живописи и музыки, подобное членение не проливает свет на вопрос о самой природе художественного образа вообще — о природе той новой ценности, которая возникает в результате художественного труда во всех видах искусства.

Однако именно эта проблема нас сейчас и интересует.

Предположим (что наиболее привычно и кажется совершенно естественным), будто новое существенное явление эстетически познанной сущности — художественный образ — непосредственно воплощено в произведении того или иного искусства. О таком воплощении можно прочесть во многих сочинениях. «Художник, — читаем, например, в книге «Основы марксистско-ленинской эстетики», — как бы воссоздает явления, в которых отчетливо содержится осознанная им сущность реальности. Для своей идеи он должен создать „тело", в буквальном смысле слова воплотить свой замысел в произведении». И ниже: «Объективирование образа—превращение его в художественное произведение — большая творческая работа, во время которой субъективная идея приобретает свою окончательную реализацию, свою материальную плоть» 5. Образ, но мысли авторов книги, объективируется «в материальные формы реального произведения». Что же это за материальные формы? Очевидно, в скульптурном произведении — это его физический объем, его физическая форма, в живописи — это объективно существующие цвет, линии и т. д. Иными словами, мы как раз сталкиваемся с мыслью, будто ценность, созданная художником, непосредственно воплощена в том материале, из которого изготовлено произведение искусства. Объективированный образ «превращен» в материальное художественное произведение. Особенно четко эту мысль сформулировала

А. Михайлова*: «Образ [...] есть новый предмет, который существует в материале: в слове, камне, дереве, краске, звуке и т. д. Получая свое материальное воплощение, образ получает и свое специфическое качество — новую предметность. Он не тождествен отображаемой действительности по материалу, хотя сам материал, из которого формируется образ, есть природный материал» 6.

* Необходимо отметить, что в своей новой фундаментальной книге А. Михайлова решительно отошла от позиции, с которой полемизирует здесь автор, и сама подвергла ее критике (см.: Л. Михайлова. Образ спектакля. М., 1978, с, 10 и соответствующий комментарий).

Но если это действительно так, то ценности, созданные художниками, немедленно распадаются на совершенно изолированные, никак не связываемые друг с другом, существующие в различных плоскостях группы: физические и психологические (ювелирное изделие и актерская игра), объемные и иллюзорные (скульптура и рисунок) и т. д. О какой же общей природе, объединяющей все эти новые «предметы», может идти речь? В чем состоит общность различных групп этих «предметов», выделяющая их из других групп предметов, созданных человеческой практикой, если «специфическое качество» образа — именно «предметность», пусть и новая. С другой стороны, каждая из этих групп предметов начинает стремительно сближаться с другими, уже не имеющими отношения к художественному творчеству, результатами человеческой деятельности. Когда художественный образ «превращается» в деревянный предмет, пусть даже в статую, различие между ним и деревянным табуретом становится трудноуловимым...

Однако дело не только в этом. Предположение, будто художественный образ физически объективируется в художественное произведение, другими словами, находит объективное материальное существование в физических формах художественного произведения, оказывается несостоятельным при первой же попытке конкретно рассмотреть, что именно могут «вместить» в себя эти формы. Напомним еще раз, что художественный образ есть новое, созданное художником существенное, закономерное явление эстетически познанных закономерностей природы и общества. И не просто познанных, но окрашенных активным авторским отношением.

Спрашивается, какие же реальные жизненные закономерности, какие сущности могут объективно проявиться, «объективироваться», например, в физических формах, вырубленных из камня? Существенным явлением каких познанных сущностей может стать как угодно обработанный камень? Совершенно очевидно, что, как камень ни обрабатывай, какую форму ему ни придавай в процессе «объективации» образа, объективно в ого вещных, материальных формах смогут проявиться лишь свойства и качества данной породы камня.

Ни для чего иного обработанный камень как физически созданная вещь, как новый каменный «предмет» не может стать объективно существенным явлением. Следовательно, ничего такого, что мы воспринимаем, созерцая созданную художником статую — ни идей, ни эмоций, ни общественных коллизий, ни даже просто движения, — объективно в ней не содержится. Если бы хоть одна, самая утлая идейка, хоть одно малюсенькое чувство действительно оказались «объективированы» в физически созданном произведении искусства — вся материалистическая философия немедленно рухнула бы. Ибо это были бы чувства и мысли, объективно существующие вне сознания, это была бы объективная идеальность, иными словами — бог.

Нам могут возразить, что любая созданная человеком вещь сначала существует в идеальном виде в сознании того, кто ее проектирует, что человеческое материальное творчество тем и специфично, что ему предшествует идеальное представление будущего результата целенаправленного труда, что тот же инженер, прежде чем приступить к реальному конструированию или строительству, производит идеальные расчеты, создает идеальный образ будущей конструкции или постройки и что, следовательно, факт «воплощения» идеального замысла в материальную форму, «объективация» субъективного содержания сознания в процессе материального труда— явление самое обычное. Что оно не только не противоречит материалистическим представлениям о творческом процессе, но, напротив, прямо из них и вытекает.

Все это так. И подобные этапы действительно имеют место, когда дело касается создания любых материальных ценностей. Однако здесь есть одна существенная тонкость. Идеальный образ, как и идеальный проект, как и идеальные расчеты, необходимые для создания физически существующей, новой материальной ценности, в процессе реального строительства или конструирования сами не переходят в эту новую ценность, оставаясь достоянием создания проектировщика. Целенаправленный труд по воплощению идеального замысла, создавая новую конструкцию, предмет и т. д., одновременно как бы уничтожает замысел, лишает его практического смысла. Воплощенный замысел уже перестает быть замыслом, отступая в область истории возникновения созданной материальной ценности.

Можно сказать, что как сам труд, по образному выражению К. Маркса, «угасает» в продукте труда, так и идеальный замысел, идея того, что создается, «угасает» в процессе осуществления проекта. Результатом творческого, созидательного процесса здесь становится исключительно материальный продукт, в котором уже нет ничего идеального. При объективации любой нехудожественной идеи идеальный проект полностью превращается в материальный продукт.

Когда же мы имеем дело с созданием художественных ценностей, картина категорически меняется. Здесь результатом целенаправленного труда становится художественный образ — явление совершенно особого порядка. Целью создания художественного произведения оказывается не производство материального продукта, но именно зримое выражение идей, мыслей, чувств автора, которые воспринимаются зрителем при созерцании произведения. Продукт художественного труда специфичен не своими материальными качествами, но как раз эмоциональной, духовной наполненностью, психологической и общественно человеческой содержательностью.

Поэтому, если согласиться, что художественный замысел действительно, по аналогии с замыслом нехудожественным, «объективируется» в материальных формах произведения в процессе создания последнего, то придется признать, что при этом именно материальные формы объективно наполняются тем идеальным и общественно человеческим содержанием, которое специфично для продукта художественного труда. Иными словами, придется согласиться с совершенно фантастической, с точки зрения материализма, идеей, будто возможно объективное существование материально-идеальных или идеально-материальных явлений.

Впрочем, как раз так и поступают авторы цитированного выше труда, приводя следующее рассуждение: «...Образы, созревающие в сознании, в воображении художника, объективируются и материальные формы реального произведения. Конечно, от этого произведение искусства ни в коем мере не перестает быть явлением сознания, идеологии» 1. Каким образом «материальные формы» физически существующего произведения могут быть одновременно и «явлением сознания», как говорится, одному богу известно!..

Однако ведь художник обрабатывает именно материальные формы того физического предмета, над которым он трудится. Ювелир шлифует кольцо или браслет, скульптор вырубает каменные изваяния, живописец создает картину — вполне материальный предмет, который можно повесить на стену, вставить в раму. И общаясь с этими материальными вещами и формами, созерцая их, зритель непосредственно воспринимает художественный образ, «вложенный» в них автором. Значит, все-таки образ объективно присутствует в произведении, поскольку мы его в нем воспринимаем. Нельзя же извлечь из предмета то, что в нем не содержится.

Но, с другой стороны, образ — это идея, чувства, то или иное общественное содержание. А все это как явления идеальные или общественные не может объективно присутствовать в вещных формах физически существующего, созданного художником физического предмета...

Складывается впечатление, что наши рассуждения окончательно завели нас в тупик, так как мы пришли к совершенно невероятному, на первый взгляд, выводу, будто художественный образ как цель труда художника и художественное произведение как результат этого труда, при созерцании которого мы воспринимаем образ, — явления несовместимые. Стремясь приблизиться к выяснению своеобразия природы художественного образа как новой созданной художником ценности, мы оказались перед фактом явной невозможности объективного присутствия художественного образа в художественном произведении, в том единственном реальном предмете, который создан художником и из которого мы получаем содержание художественного образа. Во всяком случае, так дело обстоит в области изобразительного искусства.

Обратимся к литературе и посмотрим, не обозначится ли в этом случае более явственно природа новой ценности, создаваемой художником. Если подойти к вопросу с той же точки зрения, с какой мы поначалу пытались это сделать, рассматривая продукт изобразительного творчества, то есть предположить, что художественный образ «объективируется» в материальных предметах, общаясь с которыми мы его воспринимаем, придется согласиться, что литературные образы содержатся в физически существующей книге, ибо их воспринимаешь во время чтения последней. Однако это, конечно, нелепость.

Литературный художественный образ не имеет физического вещества чувственности. Он является исключительно достоянием сознания автора, который его создал, и читателя, который его воспринял или, точнее говоря, воссоздал в своем воображении в процессе чтения. Здесь при попытке определить особую природу новой ценности, созданной на основе эстетического отражения действительности, отличную от природы других продуктов созидательного, творческого труда, у нас не может возникнуть двух мнений. Существенное явление эстетически познанной сущности — художественный литературный образ как продукт совершенно особого, писательского труда оказывается не материальной, но духовной ценностью. Эта новая ценность, новое, созданное художником явление, раз возникнув, существует затем в общественном сознании столь же объективно, сколь реально само общественное сознание.

Но какую же роль в процессе общения писателя с читателем играют книги? Очевидно, они выступают как форма передачи духовной ценности. Что это за форма? Что содержит книга? Что она хранит? Что передает? Если мысли автора, образы автора, духовную ценность, им созданную, она содержать не может, будучи материальным предметом — результатом физического труда людей, создавших бумагу, типографский шрифт, краску, переплет, отпечатавших ее текст.

По существу, до самого недавнего прошлого материалистическая теория не могла вполне научно ответить на этот вопрос. Не могла ответить потому же, почему триста лет назад ни одна материалистическая теория не могла бы правильно ответить на вопрос: что такое электричество? Люда наблюдали его явления, но не знали, что эхо такое, ибо еще не было специальной отрасли звания, изучающей эти явления.

Ответ на интересующий нас вопрос дала новая наука — кибернетика. Книга в закодированной форме содержит информацию. В книге нет и быть не может никакой объективной духовности. Ни мыслей, ни чувств в книге нет. Библиотеки духовно так же пусты, как и всякое скопление физических предметов. Духовная ценность неотделима от сознания, ибо она духовна. Но в библиотеках хранится информация, содержащаяся в тех духовных ценностях, которые были созданы людьми на протяжении истории человечества.

Что же такое информация? У нас нет возможности изложить здесь теорию информации, так как, являясь, по словам академика А. Колмогорова, «становым хребтом» кибернетики, она даже в весьма сжатом виде заняла бы слишком много песта. Ограничимся поэтому лишь некоторыми положениями, непосредственно относящимися к нашей теме.

Для наглядности возьмем пример. Предположим, вы договорились с приятелем, что он к вам зайдет. Однако, не будучи уверены, что в час предполагаемого визита окажетесь дома, вы предупреждаете: если окно вашей комнаты открыто — значит, вы дома, если нет — значит, ушли. В данном случае состояние вашего окна (открыто оно или закрыто) явится фактором, сообщающим информацию, которую вы передаете. Открывая окно, вы как бы говорите: «я дома». Закрывая, — «меля, нет дома». И по тому, в каком состоянии оказалось ваше окно, приятель поймет, что вы имели в виду.

Это простейший пример передачи информации. Однако в нем представлены основные элементы, без уяснения сущности которых нельзя, как представляется, решить интересующей нас проблемы.

Один человек знает нечто. Скажем, в нашем случае он выяснил, что его не будет дома. Он хочет передать это знание другому человеку. С этой целью он прибегает к определенному материальному знаку, коду (закрывает окно). Само по себе закрытое окно не есть знание. Последнее как нечто идеальное но может существовать вне сознания человека. В физическом же положении рамы окна (открыто — закрыто) кодируется сообщение, информация, содержавшаяся в идеальном знании. Информация в закодированном виде, в виде закрытого окна, существует отдельно от того, кто ее передал. Она хранится в закодированном виде до тех пор, пока другой человек не раскодирует ее, то есть не поймет знак, ему данный. В зависимости от физического положения рамы (открыто — закрыто) он через этот код получит информацию, которая заключалась в знании первого человека, и сам обретет это знание. Точнее говоря, по получении информации в его сознании возникнет то идеальное знание, которое хотел возбудить в нем первый. Оп будет знать, что хозяина нет дома.

Здесь нужно обратить внимание на два обстоятельства.

Во-первых, код был обоим понятен. И, во-вторых, тот, кто шел на свидание, ждал знака и потому готов был его воспринять. Можно не сомневаться, что мимо окна проходило множество людей, но, поскольку они не были подготовлены к приему информации и не знали кода, закрытое окно в этом долю им ничего не сказало. В их головах не возникло никакого знания. Для того чтобы информация могла быть передана, необходимо, чтобы лица, передающие и принимающие информацию, пользовались одинаковым кодом и чтобы то лицо, которое получает информацию, было подготовлено принять ее.

Более сложным случаем кодирования, хранения и передачи информации является, например, обычное радиовещание. Лектор излагает свои идеи перед микрофоном звукозаписывающего устройства. Заключающаяся в лекции информация кодируется в определенных звукосочетаниях слов и предложений. Колебания воздуха, несущие закодированную информацию, попадая в микрофон, технически перекодируются в электрические колебания, которые после соответствующих и преобразований оказываются зафиксированы на магнитофонной ленте. В таком закодированном виде информация может храниться неопределенно долго. Наконец, наступает момент, и магнитная запись передается и эфир. Информация снова перекодируется, теперь уже в радиоволны, принимаемые приемниками и вновь преобразуемые в звуковые колебания, которые, достигая ушей слушателей, складываются в те или иные слова и фразы, обозначающие понятия, суждения и умозаключения.

На основе полученной информации в сознании слушателей рождаются мысли, образы. Идеи лектора становятся достоянием общественного сознания.

Здесь, как и в первом примере, отчетливо видны те же закономерности. Во-первых, идеальное остается идеальным, а материальное — материальным. Во-вторых, код, который достигает сознания слушателей, им понятен. Лектор должен говорить на языке тех, кто его слушает, и говорить в достаточно доступных выражениях. И, в-третьих, воспринимающий информацию должен интересоваться ее содержанием. Он должен найти в лекции ответы на волнующие его проблемы (так же, как тот, кто шел под окном, нашел в открытой или закрытой раме ответ на интересующий его вопрос). Если информация, переданная в лекции, будет абсолютно чужда, неинтересна слушателю, последний остается к ней столь же равнодушен, как и люди, видевшие закрытое окно, но не заметившие этого, потому что оно им ничего «не сказало». Информационный сигнал не будет принят.

Если мы обратимся к повседневной жизни, то убедимся, что не только при чтении книг или при слушании радио, но и вообще люди могут общаться между собой лишь посредством обмена информацией, передаваемой либо хранящейся в материально закодированной форме. Только через материальные коды и осуществляется факт общественного сознания.

Мысль, как и образ, — не вещи, и передать их в чистом идеальном виде из головы в голову невозможно. Они всегда — достояние индивидуального сознания. Даже тогда, когда мы шепчем что-то кому-то на ухо, мы прибегаем к словесно-звуковому коду, создающему физические колебания воздуха.

При этом любой код, несущий информацию, не содержит ни капли идеального, являясь материальным знаком, в сущности, подобным кивку головы, означающему положительное решение, подобным бою тамтама, означающему желание начать войну, тому бою, который, не учитывая его кодового значения, при желании можно считать объективно воинственным, то есть обладающим некоторыми свойствами идеальности. Однако «объективность» таких качеств ничуть не больше (в гносеологическом смысле), нежели объективность злобности грома. Если в первом случае люди договорились, что данный звук обозначает начало войны, на которой, как известно, убивают, то во втором случае они на опыте поколений убедились, что гром означает грозу, во время которой тоже возможна смерть от удара молнии.

Известная «таинственность» материальных кодов, хранящих и передающих информацию, будь то книги и папирусы или всевозможные другие предметы, более или менее отчетливо доносящие до нас сообщения и свидетельства о жизни, обычаях, знаниях, настроениях и чувствах людей прошлого и настоящего и словно бы одухотворенные, наполненные неким объективным идеальным смыслом, — эта таинственность проистекает из того факта, что мы не замечаем или уже забыли, как теперь или в допотопные времена эти предметы и явления обрели для нас то или иное кодовое значение. Причем следует заметить, что кодовым значением способны обладать отнюдь не только произведения рук человеческих, но и самые различные природные образования, как и все вообще непосредственно воспринимаемое содержание действительности. Например, морщины на лице говорят о старости, дым, идущий из трубы, свидетельствует о присутствии в доме хозяев, желтые листья напоминают об осени и т. д., и т. п. Восприятию всех этих «естественных» кодов мы учимся с самого раннего детства, когда мать говорит нам; «Видишь рога? — Это корова. Видишь рельсы? — Здесь ходит трамвай. Видишь, дядя в фуражке? — Он милиционер».

Для сформировавшегося современного человека мир предстает исполненным множества самых разнообразных значений. Каждое объективное явление оказывается еще и материальным знаком, кодом, содержащим и передающим от человека к человеку ту или иную информацию о бесчисленных вещах, которые мы постигли в результате собственного опыта и опыта поколений. Поэтому, становясь образным достоянием художественного создания, любое жизненное явление, кроме собственного фактического содержания, раскрывает нам и великое многообразие своих «естественных» кодовых значений. Этим, в частности, объясняется поистине неизмеримая возможная глубина познания мира в одном, казалось бы, частном, реалистически изображенном явлении.

На протяжении веков люди окружили себя всевозможными кодами, в которых более или менее осознанно зафиксировали в предметной форме информацию о том, что им известно о мире, о себе самих, о своих чувствах и мыслях, зафиксировали ее вполне материальными средствами, во вполне материальных предметах и явлениях. Все дело в том, что при рассуждениях об «идеальности» кода не учитывается то простое обстоятельство, что он возник не согласно чьей-то мистической воле, но что за кодовым значением предмета или явления, передающего или хранящего информацию, стоят минимум два человека, которые или условились, или убедились на опыте, что именно этот код означает. Это почти так же, как дети договариваются, что «понарошку», «как будто» какой-нибудь предмет для всех играющих будет, скажем, паровозом или армией врагов.

Но в то время как дети, кончая игру, забывают об этих игровых, «попарошкинских» кодах именно потому, что это игра, история человеческой культуры фиксирует свои условные и «естественные», безусловные коды, передает из поколения в поколение их значение. Ибо именно и только через материальные коды люди способны сообщить друг другу свои знания о мире, мысли и чувства, которые сами по себе всегда, составляют достояние индивидуального сознания и неотделимы от него, так как им и являются.

Если теперь мы обратимся к проблеме природы художественного образа изобразительного искусства, нам уже, по-видимому, не будет казаться безвыходным теоретическим тупиком то положение, при котором созданная материально художественная вещь (картина, статуя и т. д.) объективно не может содержать в себе художественного образа. Напротив, эта парадоксальная, на первый взгляд, ситуация представляется весьма плодотворной. Она убедительно свидетельствует, что не только в литературе, где это очевидно, но и в других видах искусства, даже в таком, казалось бы, «вещном» искусстве, как изобразительное, многообразные плоды которого издавна принято относить к области материальной культуры, художник создает в действительности не материальные, но совершенно особые духовные ценности.

Вещные же произведения изобразительного искусства в принципе так же, как книги или ноты, выступают в качестве особых материальных кодов, предназначенных для хранения и передачи специфической художественной информации, способной вызвать в зрителе, слушателе, читателе образное представление. В этом заключается их особенная природа, как и их единственная функция.

В некоторых случаях (например, в литературе или музыке) материальные коды (буквы, ноты) имеют чисто условный смысл. Хотя и здесь сами художественные образы, информация о которых закодирована таким иероглифическим способом, вовсе не носят (в реалистическом искусстве) иероглифического характера. Включение иероглифических элементов в образ специфично либо для более или менее эзотерических форм искусства, где смысл сознательно зашифрован, адресован только посвященным, как, например, это происходит в иконописи: нимб означает святость, крылья — ангела, змий — дьявола и т. д., либо для антиреалистических течений, где иероглиф программно вытесняет образ, а затем и сам отвергается полным изгнанием всякого, даже и «зашифрованного)) смысла. В реалистической живописи, скульптуре, киноискусстве — и сами материальные коды — созданные тем или иным способом изображения (картина, статуя, рисунок), имеют вполне безусловный вид, сохраняя до известной степеии, необходимой художнику-реалисту, адекватный реальным, жизненным явлениям облик, несущий, как отмечалось, и все качества «естественных», «жизненных» кодовых значений действительности.

Только такое понимание проблемы, как представляется, во-первых, подтверждает единство духовного познавательно-созидательного процесса во всех областях художественной деятельности и, во-вторых, обозначает четкую грань между материальным, нехудожественным творчеством и созданием идеального художественного образа, сколь бы вещной ни была физическая форма произведения. В то же время здесь открывается перспектива исследования фактического механизма «запечатления» человеческой сущности в предметном мире и гносеологического обоснования многообразного материального творчества, не ставящего перед собой узкоутилитарные цели. При этом создаются реальные теоретические предпосылки исследования подобных проблем без какой бы то ни было их вульгаризации и без частой, увы, путаницы, уводящей рассуждения в сторону от материализма. Наконец, четкое представление о генетической и функциональной взаимозависимости художественного образа и физической формы произведения искусства или любого материального кода в области художественного творчества по-новому и также весьма перспективно, на наш взгляд, ставит целый ряд проблем как искусства вообще, так и изобразительного в частности.

Итак, принципиальное различие между деревянным табуретом и вырубленной из дерева статуей состоит в том, что первый есть ценность материальная, тогда как вторая есть особая материальная форма, созданная для хранения и зрительной передачи информации о духовной ценности — об идеальном художественном образе, который только посредством такой формы становится достоянием общественного сознания. Назначение табурета — в том, что им практически пользуются; назначение статуи — в том, что ее созерцают. И, созерцая ее, «видят в ней» информацию о духовном содержании образа, закодированную в материальных формах статуи. Будучи воспринятой, эта информация рождает в душе зрителя собственные образные представления, являющиеся ответом на то, что думал, чувствовал, представлял себе художник, создавая образ. Тем самым осуществляется факт общественного художественного сознания, формируемого художественным творчеством. «Искусство есть язык художника, и как посредством слова нельзя передать другому своей мысли, а можно только пробудить в нем его собственную, так нельзя ее сообщить и в произведении искусства, — писал А. Потебня, — поэтому содержание этого последнего (когда оно окончено) развивается уже не в художнике, а в понимающих» 8.

Сикстинская Мадонна и Джоконда живут вечной жизнью не в картинных галереях, где хранятся бесценные подлинники произведений великих мастеров (там находятся лишь ветхие холсты, все более стареющие и разрушающиеся от времени, несмотря на все усилия хранителей и реставраторов), и не в бесчисленных репродукциях и копиях, но в духовном мире человечества. Причем их жизнь вовсе не ограничивается пассивным существованием в памяти поколений. Раз созданный художественный образ, став фактом общественного сознания, начинает самостоятельную, весьма сложную и многогранную жизнь, наполняется все новым и новым смыслом, претерпевает многочисленные эволюции, связанные с историческими изменениями духовного мира людей.

Масштабность духовной ценности, созданной художником, определяется не только тем, что он сам хотел в пей выразить, и даже не тем, что он выразил согласно исторически ограниченным требованиям и возможностям своего времени, но и тем, в какой мере созданный образ способен возрождаться как лычное достояние сознания современников и потомков; насколько его содержание способно трансформироваться соответственно изменяющимся воззрениям; как долго и многосторонне это содержание способно обогащаться и наполняться все новым и новым значением. Последнее же зависит от того, насколько глубоко и верно раскрыта в образе объективная реальность. Сколь обширные и фундаментальные пласты жизни высветил художник своим искусством, подчас даже и не осознавая этого, ибо рациональная мысль эпохи, когда создается произведение, не всегда способна осмыслить то, что открывает в жизни правда искусства.

Вышесказанного, думается, достаточно для того, чтобы выделить красоту искусства как совершенно особую красоту, отличную от красоты всех иных явлений действительности. Ведь в данном случае речь идет не о красоте естественного или созданного человеком материального мира, но о красоте духовных ценностей. Причем не всяких духовных ценностей (красивым может представляться и решение математической задачи), но духовных ценностей искусства. для которых именно качество красоты столь же существенно, как для науки — качество истинности.

Если самые разные существующие и вновь созданные явления способны при известных условиях вызывать в нас светлое чувство красоты, то художественные ценности специально к этому призваны. И в этом смысле искусство оказывается совершенно уникальным и ничем не заменимым генератором красоты в сознании человечества.

В чем же состоит процесс и каковы результаты творчества как одновременного создания новой духовной ценности и собственно художественного произведения — средства общественного присвоения этой ценности? Хотя тема эта и волновала исследователей неоднократно, она до настоящего времени практически почти не исследована, так как (о чем говорилось выше) лишь недавно возникла наука, специально изучающая подобные явления. Естественно, мы не берем на себя смелость всестороннего рассмотрения проблемы и попытаемся лишь пунктирно обозначить в необходимой нам связи ее самые общие контуры.

Прежде всего отметим, что мысль, будто возникший в сознании идеальный художественный образ затем воплощается, «объективируется» или кодируется в художественном произведении, не верна не только по тем гносеологическим причинам, которые упоминались выше. Она не верна и в том отношении, что делает процесс создания художественного произведения — статуи, картины и т. д. — как бы вторичным, чуть ли не техническим моментом «воплощения в материале» уже готовой художественной идеи. Между тем, всякий, кто когда-либо сам имел дело с художественным творчеством или близко наблюдал процесс создания художественного произведения, отлично знает, что возникшая в голове автора более или менее завершенная идея в процессе работы над произведением, как правило, претерпевает такие изменения, что может считаться лишь самым начальным импульсом всей творческой работы. Да и сама первоначальная идея, поскольку она оказывается художественной, то есть уже обретает конкретную художественную форму, конкретизируется и формируется в процессе делания набросков, эскизов, композиционных «нашлепков».

Художник с самого начала творческого поиска работает, как говорится, с карандашом в руках. Так же как и писатель или поэт, если он не просто обдумывает в самом общем виде будущее произведение, а уже творит его — работает непосредственно со словом, ритмом и т. д., хотя, быть может, и не обязательно при наличии профессиональной памяти сразу же фиксирует все это на бумаге.

Можно сказать, что в смысле характера самого процесса работы на всех его этапах творчество художника непрерывно связано с материальным, вещественным кодированием образа, при котором сам образ постоянно претерпевает изменения, выявляется, обретает конкретность, а то и полностью трансформируется под влиянием особенностей материала, из которого создается произведение. Более того, мы уже говорили выше, что, например, в работе скульптора материал — его физическая, вещная форма, его фактура и природная организация — нередко начинают диктовать художнику характер и способ решения создаваемого образа. И это понятно, ибо, как уже отмечалось, смысл художественного поиска заключается в том, чтобы передать другим рождающиеся в сознании автора образы. И сделать это можно лишь создавая произведение, которое донесет зрителю информацию о возникающей духовной ценности. Без созданного произведения не существует искусства как факта общественного сознания, а значит, и не существует вообще.

Художественное творчество, как никакое другое интеллектуальное занятие, есть творчество рукотворное*. Оно немыслимо без мастерства в подлинном, великолепном значении этого понятия, обозначающего высший возможный уровень свободы выражения профессиональными средствами ремесла рисовальщика, живописца, скульптора, музыканта, актера, балерины, etc. И все же, несмотря на это, работая в поте лица над вещным, материальным произведением, художник создает духовную ценность — художественный образ, а произведение оказывается тем физическим кодом, посредством которого эта ценность становится достоянием человечества. Как же это происходит?

* Разумеется, «рукотворность» здесь понимается в самом широком смысле как физический работа с тем материалом, в котором колируется образ: с глиной, камнем, с собственным голосом, движениями и т. д.

Чтобы попытаться ответить на этот вопрос, нам придется снова коснуться некоторых идей теории информации. Вдумаемся в суть самого понятия «информация».

Она заключается в том, что информация характеризует (в отличие от дезинформации) нечто реально существующее. И не просто фиксирует существование объекта, но и определенным образом его оценивает. Отсутствует объект — отсутствует информация. Чем сложнее и организованнее объект — тем больше получаемая информация. Чем проще, элементарнее объект — тем меньше информации о нем мы можем получить.

Есть все основания сказать, что информация выступает здесь не только в привычном ее значении, как некоторое сообщение, но и как характеристика организации данного объекта. Объект упрощается — информация падает; усложняется — информация растет.

Но если информация характеризует сложность или, что то же самое, степень организованности явлений, то, следовательно, ее можно рассматривать уже как определенную объективную характеристику существования материи. Принципиально так и рассматривает информацию кибернетика. Объем информации выражает здесь степень структурной организации тех или иных систем. Это понятие противоположно понятию «энтропия», характеризующему меру дезорганизации, хаоса, элементарности, отсутствия какой-либо определенности. Ноль информации — торжество энтропии — означает смерть, исчезновение данной системы. Напротив, рост информации, уменьшение энтропии свидетельствует о все более и более высокой организованности той системы, о которой идет речь. Можно сказать, например, что развитие нашей вселенной в сторону все более организованного движения материи как единства взаимосвязанных закономерностей идет под знаком увеличения информации. И, наоборот, регресс, упрощение организации, как говорят кибернетики, переход чего-либо к более «вероятному» состоянию (сглаживание различных образований, замедление и остановка движения, распад организации и превращение ее в хаос) есть признаки наступающей энтропии.

Отражая объективную реальность как определенным образом стихийно или сознательно организованные явления и процессы, сознание становится носителем информации. Количество информации, таким образом, может равно характеризовать как степень организованности самих материальных структур, так и их идеальных моделей. При этом, конечно, материальное остается материальным, а идеальное — идеальным. Ведь информация, как и энтропия, характеризуя те или иные структуры, сама по себе не характеризуется физическими, химическими, биологическими и тому подобными свойствами последних. Информация, по Н. Винеру, есть информация, а не вещество и не энергия.

Обмен информацией (о чем уже говорилось выше), в частности, в процессе отражения сознанием внешнего мира может осуществляться исключительно посредством кодового преобразования информационных сигналов. При этом характер кода, несущего информацию, способен полностью изменяться, обретать то физический, то психический характер, но значение информации остается тем же.

Так, когда мы видим что-либо, скажем, лес на горизонте, наше сознание воспринимает соответствующую информацию — структурность строения форм, объемов, цвета и т. д. — не в результате непосредственного биологического контакта с объектом восприятия, как это бывает при поглаживании стволов руками, вдыхании лесных ароматов и т. п., но в форме зрительного отображения.

В таком, закодированном в зрительном отображении виде информация становится достоянном сознания художника, в нашем случае, очевидно, художника-пейзажиста. Если понимать его задачу совершенно элементарно, ему предстоит зафиксировать свое зрительное восприятие объекта, содержащее соответствующую информацию в таком новом коде, который мог бы передать эту информацию другим людям. Художник берет кисти в руки в на полотне воссоздает свое зрительное восприятие, рисует изображение, то есть перекодирует полученную зрительную информацию в материальный код картины, посредством которого информация, им полученная, сможет быть воспринята всеми. В принципе он действует в этом случае как обыкновенный фотоаппарат, механически фиксирующий естественные сигналы информации на светочувствительной пленке.

Однако даже самый посредственный художник по степени равнодушия не может соперничать с механическим прибором. В душе художника, получившего зрительную информацию, начинается активная творческая работа. Его эстетическое сознание не удовлетворяется полученной информацией. На нее как бы накладывается все многослойное богатство предшествующих впечатлений, знаний, идей — вся многообразная, полученная ранее и переработанная творческим воображением художника информация: о конструкции и форме деревьев, о законах перспективы, о колористическом решении подобных мотивов в практике искусства, о благотворном значении природы в жизни людей и т. д. и т. п.

Художник что-то активно принимает, что-то опускает, чем-то восхищается, что-то отвергает, что-то видоизменяет. Вся эта сложная работа сознания тут же фиксируется в том физическом материале произведения, в котором работает художник. Он по-разному компонует изображение, изменяет отдельные детали, переписывает его наново. С первого момента творческой работы сам материал — состав палитры художника, характер и цвет грунта, особенности сделанного подмалевка и всей еще не законченной живописи — начинает также влиять на формирование рождающегося образа, направлять его решение в данном материале.

По мере развития творческого процесса, идущего и на основе постижения натуры, и на основе предшествующих знаний и впечатлений, и в результате активной работы фантазии, и под воздействием «преодолеваемого» физического материала, из которого создается доступное восприятию зрителя произведение, в материальных формах последнего постепенно кодируется новая информация, характеризующая уже не просто структуру первоначального, исходного, зрительного отображения натуры, но совершенно новую структуру реально, вне сознания не существующего, уже художественного явления, созданного творческой личностью художника — той идеальной духовной ценности, которая и называется искусством. (Подчеркиваем, что здесь и ниже, за исключением специально оговоренных случаев, не принимаются во внимание ни натуралистические, ни формалистические отходы искусства, ибо последние не определяют его суть как правильной формы сознания.)

Как мы помним, с формальной стороны труд над созданием художественного образа специфичен проникновением в сущность изображаемых явлений, раскрытием их закономерных взаимосвязей и тем самым приведением всех компонентов образа в единую, целостную, гармоническую в самой себе систему. Но поскольку объем информации как раз и характеризует степень организованности той или пион материальной или духовной системы, постольку в результате волевого, целенаправленного творческого процесса труда художника объем информации в картине, по сравнению с фотографическим воспроизведением действительности, неизмеримо возрастает. При атом рост объема информации может идти и за счет количественного уменьшения случайных, «ненужных» художнику, незакономерных деталей — всего, что мешает целостности и закономерности создаваемой, гармонической структуры. В то же время, чем сложнее и многограннее возникающая новая структура, чем богаче художественная организованность полотна, чем больше найденных и объединенных в единое целое нюансов она в себе содержит, тем больше несет она в себе информации и тем прекрасней она нам представляется. Пафос всей работы художника, с одной стороны, заключается в освобождении от случайных, вульгарных, наиболее «вероятных» энтропийных моментов; а с другой — в созидании и утверждении гармонической, закономерной в самой себе, многослойной структурной организации образа. К этой весьма многозначительной антиэнтропной направленности художественного творчества нам еще предстоит вернуться.

Искусство познает действительность. Но ведь и наука занята тем же, хотя и в иной форме. Искусство творит нечто новое. Но и вся человеческая деятельность характеризуется тем же. Искусство в известном смысле есть средство коммуникации. Но и речь, и письменность, и многое другое является подобным средством. Искусство воспитывает и учит. Однако воспитывать и учить можно и иными способами. Искусство содержит некоторую оценку действительности. Но оценка действительности не характеризует только и именно искусство. Искусство — одна из идеологических сфер. Но ведь именно «одна из»...

На наш взгляд, достаточно точно, ясно и просто раскрыл особенную суть искусства Толстой, когда выделил курсивом в работе «Что такое искусство?» следующие широко известные слова: «Вызвать в себе раз испытанное чувство н, вызвав его в себе, посредством движений, линий, красок, звуков, образов, выраженных словами, передать это чувство так, чтобы другие испытали то же чувство, — в этом состоит деятельность искусства. Искусство есть деятельность человеческая, состоящая в том, что один человек сознательно известными внешними знаками передает другим испытываемые им чувства, а другие люди заражаются этими чувствами и переживают их» 9.

Определение Толстого, конечно, не охватывает всех сторон специфики искусства, но он, несомненно, прав, говоря, что именно в обращении к чувству, рождающему эмоциональную оценку явлений жизни, утверждение их или отрицание, и состоит функциональная взрывчатая сила искусства, отличного в этом качестве и от понятийного, логического раскрытия истины, и от любого предметного формирования общественного бытия, которым занято производство материальных ценностей.

Но, говоря о воздействии искусства на эмоциональную сферу людей, необходимо различать несколько уровней. Думается, было бы неверным не отметить здесь прежде всего прямого физиологического и гипнотического воздействия определенных ритмов, звуков, движений, захватывающих и подчиняющих своему влиянию некие подсознательные, неконтролируемые сознанием стороны нервной системы.

Это «дионистическое», как его окрестил Ницше, начало искусства еще Платон противопоставил как «одержимость» или «безумие» подражательному принципу аристотелевского «мимесиса». Как бы то ни было, но этот древнейший, по-видимому, способ мощного эмоционального воздействия жив и теперь, давая о себе знать, например, в массовых народных мистериях или в «безумии», охватывающем подчас любителей джаза. Очевидно, в какой-то мере подобное непосредственное, подчиняющее или настраивающее воздействие на подсознание оказывает и искусство в любом виде, поскольку во всяком искусстве присутствует ритмическая организованность звуков, форм, цвета, движений.

Однако, когда мы говорим сегодня об эмоциональном влиянии искусства, мы имеем в виду, главным образом, не экстатическое возбуждение неконтролируемых основ подсознания, но воздействие, обращенное к сознанию человека, к его духовному миру.

Даже просто в «темпераментной», размашистой живописи, в «нервной» линии, в голосовых «нажимах» и в выразительных изменениях интонации, в «неистовстве» телодвижений и т. д. и т. п. художник — а также в той или иной мере любой человек в обычной жизни — способен внешними проявлениями, внешними знаками сознательно показать окружающим степень и в какой-то мире характер возбуждения, им владеющего, способен «заразить» зрителя или слушателя своими личными переживаниями. Для некоторых видов искусства, особенно исполнительского, эта способность чрезвычайно важна. Правда, подобная непосредственная передача живой, сиюминутной эмоции не составляет суть именно художественного эмоционального воздействия, хотя (что уже отмечалось), как и спонтанное влияние на подсознание той или иной ритмической организованности объекта восприятия, оно занимает в искусстве значительное место. Ведь как первое, так и второе не специфично именно для искусства. Настраивающее, возбуждающее либо успокаивающее действие на психофизическое состояние человека могут оказывать, например, шум моря или ветра, стук колес поезда и многое другое. Точно так же, как и эмоциональный «напор» энергичного собеседника, далекий от сферы искусства, способен вывести нас из равновесия или увлечь за собой.

Собственно художественная эмоция имеет совершенно особый характер. Она специфична заложенной в ней творческой энергией. Ее активность заключается не просто в силе переживания, способной подчинить себе сознание других. Она, эта активность, — в силе по-человечески (в родовом смысле) направленного творческого волнения, суть которого в глубокой заинтересованности оценки действительности, в страстности стремления преобразовать, трансформировать, упорядочить последнюю.

По существу, здесь идет речь уже не просто об эмоции, но об эмоции, являющейся движущим началом и неотрывной частью определенной художественной идеи. В этом качестве, то есть именно как художественная, эмоция уже не может носить чисто физиологическую или беспредметно-интуитивную, экстатическую окраску. Она по самой своей сути генетически связана с более или менее осознанным, волевым, целенаправленным импульсом активного художественного вмешательства в совершенно конкретные явления мира, взволновавшие художника, вдохновившие его на творчество.

Можно сказать, что художественная эмоция как неотъемлемый элемент художественной идеи, во-первых, всегда в снятом виде содержит в себе идейную устремленность, интеллектуальное богатство, творческий опыт автора и предшественников и, во-вторых, вызывается конкретными жизненными явлениями и активно творчески на них направлена. В этом смысле художественное горение вполне предметно, хотя и характеризует не столько предмет сам по себе, сколько отношение художника к данному предмету. Именно поэтому художественная эмоция неотделима от образности мышления художника и адресована к эстетическому, образному восприятию зрителей и слушателей.

Белинский назвал художественную эмоцию «пафосом». Он писал: «Под „пафосом" разумеется [...] страсть и притом соединенная с волнением крови, с потрясением всей нервной системы, как и всякая другая страсть; но пафос всегда есть страсть, возжигаемая в душе человека идеею и всегда стремящаяся к идее, следовательно, страсть чисто духовная, нравственная, небесная» 10.

Художественный образ — это то, единственное в мире, феноменальное явление, где вполне вещественно оформленные предметные, творчески переработанные представлении оказываются носителем духовного богатства, мыслей, чувств, волн и энергии человеческого сознания, ищущего совершенства.

Поэтому пытаться провести принципиальное различие между художественной идеей и художественным образом так же бесплодно, как и пытаться разделить научную идею и ее теоретическое содержание. В обоих случаях сама идея и есть это содержание, но только по-разному трансформированное эмоционально-волевым, творческим началом, духовной энергией идеи. Образ, не несущий в себе авторской идеи, перестает быть художественным, так как теряет свою творческую активность, превращается в обычное эстетическое представление. А художественная идея, лишенная образного содержания, вообще перестает быть идеей, становясь голой, беспредметной эмоцией.

Выше говорилось, что эстетическое сознание художника отличается от эстетического обычного восприятия наличием активного преобразовательного начала. Можно сказать, что художественный образ отличается от обычных эстетических представлений волевым, эмоциональным преобразованием материала действительности, что и определяет его как художественную идею.

Как известно, создание идеи вообще заключается в духовной трансформации отраженного сознанием реального жизненного материала в соответствии с целенаправленным, волевым усилием субъекта. В. И. Ленин писал, комментируя гегелевскую «Науку логики»:

«[...] Идея есть отношение для себя сущей (якобы самостоятельной) субъективности (человека) к отличной (от этой идеи) объективности...

Субъективность есть стремление уничтожить это отделение (идеи от объекта)» 11.

И ниже: «Идея есть познание и стремление (хотение) [человека]...» 12.

Практически содержанием идеи является субъективно творчески трансформированная объективная реальность. Таким образом, идея — это действительность, отраженная и преобразованная сознанием, удовлетворяющая в преобразованном виде представления субъекта о том, какой она должна быть. Теоретическая, научная идея есть программа деятельного материального преобразования, реально осуществимого в том случае, если идея истинна, то есть если духовное преобразование жизненного материала произошло на основе правильного (соответствующего реальности) познания объективных закономерностей природы и общества.

Художественный образ (напоминаем, что подразумевается «домодернистское? художественное творчество) принципиально вполне соответствует такому пониманию идеи. Он также есть воспринятая и преобразованная в сознания волевым, эмоциональным усилием (хотением, стремлением) художника действительность. Различие, как уже говорилось, заключается лишь в том, что само преобразование в первом случае носило абстрактно-логический, а во втором носит непосредственно-образный характер. Теоретическая идея содержит абстрактно-логическую формулу истинного знания, которое затем реализуется в практике; художественная идея — художественный образ — непосредственно показывает нам мир таким, каким его на основе художественного прозрения уже «видит» художник. Поэтому можно сказать, что если теоретическая идея программирует будущее, то художественная идея, так или иначе «заглядывая» в будущее, властно зовет к нему.

Говоря это, мы отнюдь не имеем в виду только социальное содержание жизни. Конечно, искусство прежде всего имеет своим предметом именно социальное содержание, животрепещуще важное для человечества. Однако предметом художественного раскрытия и творческой трансформации действительности предстает перед нами вся объективная реальность в той мере, в какой она является ареной приложения человеческих творческих усилий, и в той степени, в какой она поддается непосредственному образному восприятию и художественному преобразованию в том или ином виде искусства.

Так, живописец, творчески решая, художественно преобразуя социальные явления, например, создавая обобщенный, прекрасный образ героя времени, образно пластически решает и весь предметный мир — человеческое тело, пейзаж, натюрморт, — ищет завершенную композицию, колорит, организует форму, цвет, ритм, решает пропорции, повсюду внося свое, человеческое, творческое начало, создавая как бы новую, высшую, лучшую «художественную действительность».

Можно сказать, что художественное творчество в меру своей художественности духовно преобразует действительность, раскрывая ее внутренние движущие силы, делая ее случайные явления явлениями закономерными, образно раскрывающими перед нами глубинные сущности, скрытые связи бытия — начиная от смысла и характера человеческих взаимоотношений и кончая выявлением закономерности движения форм, сочетания цветов, взаимосвязи и взаимовлияния всех явлений. Рождаемые искусством качества декоративности, архитектоничности, ритмичности, мелодичности и т. д. и т. п. — то есть все то, что по большей части считается «чисто художественным языком», — в действительности есть та же отраженная и творчески преобразованная реальность, что и гармонический образ «положительного героя», что и все остальное реальное, жизненное содержание, ставшее предметом художественно-творческого отражения и преобразования. В решенном художественном образе, какая бы сфера действительности ни привлекла внимание художника, последняя теряет черты «кажимости, внешности и ничтожности», становится осмысленной человеком, закономерной в самой себе, «объективно-истинной», такой, какой ее хочет увидеть человек — творческий разум высокоорганизованной материи на человеческом этапе саморазвития последней.

Художественная идея предстает перед вами чрезвычайно многослойным организмом, в который входят и художественно выявленные в их внутреннем объективном развитии закономерности общественного порядка, и закономерности природы, включая художественно раскрытые закономерности формы, цвета, ритма, движения и развития всего непосредственно-образно воспринимаемого мира явлений, входящих в «компетенцию» данного вида искусства. В то же время решенный художественный образ представляет собой неразрывную, замкнутую в себе самой целостность, организующим и связующим началом которой является эмоционально-волевая энергия идеи, ее пафос, направленный к единой, взволновавшей автора художественной цели.

Смысл древнего мимесиса раскрывается, в этой связи, не в пассивном подражании предмету, как последующие толкователи буквально прочли в первоисточниках, но в активном, может быть и не осознанном полностью, духовном преобразовании реального мира в соответствии с эмоциональной, но разумной творческой его оценкой. Во всяком случае, сама практика античного искусства свидетельствует именно об этом.

Античное представление о слиянии, вернее, нераздельности искусства и созидательной деятельности не представляется в этом свете столь уж «наивным» и архаичным, как нам это подчас кажется, и мысли Аристотеля: «[...] искусство, как сказано, есть творческая привычка, следующая истинному разуму» 13, «[...] искусство частью завершает то, чего природа не в состоянии сделать, частью подражает ей» 14, — звучат и сегодня куда плодотворнее иных современных теорий, ищущих коренное отличие, отделяющее художественное от разумного и практического.

Говоря это, мы ни в коем случае не собираемся идеализировать классово-исторически обусловленные воззрения той эпохи, нередко низводившей пластические искусства до уровня простого ремесла и выделявшей в качестве «божественных» лишь так называемые «мусические» искусства — музыку, песни, пляски и поэзию. Многозначительно не то, как древние расценивали труд художника в соответствии с общественной иерархией и со вкусами и взглядами рабовладельческого общества, а то, как его осознавала античная мысль.

Хочется отметить, что при всем «неуважении» к «подражательным» изобразительным искусствам, во взглядах Платона, например, обретшим прямо-таки экстравагантные формы (Платон советовал вообще изгонять живописцев из «организованного надлежащим образом» государства), античная эстетика, предпочитая «мусические» искусства, в то же время и им не отказывала в «подражательности». В этом снова видится пусть и элементарное, с точки зрения современности, но достаточно чуткое понимание того, что любое искусство по-своему, но воспроизводит действительность.

Тенденция разделения искусств на высшие и низшие, на «свободные» и «технические», которую М. Каган прослеживает в своей книге «Морфология искусства», начиная от особых художественных пристрастий Аполлона и Гефеста, видимо, справедливо связывая эту тенденцию с «расхождением умственного труда и труда физического, духовной деятельности и материальной практики» 15, в дальнейшем путем многих исторически обусловленных «деформаций» уже чисто спекулятивного порядка привела к появлению теорий, разделяющих искусства на изобразительные, с одной стороны, и выразительные, то есть исключительно выражающие эмоции автора, с другой.

Думается все же, всякое искусство, поскольку это именно художественное творчество, есть искусство изобразительное, ибо образ не может быть беспредметной абстракцией. В нем неизбежно присутствие пусть своеобразных, но предметных представлений, составляющих познавательную сторону всякой художественной идеи.

Поэтому, в частности, вряд ли можно согласиться с теоретической посылкой самого М. Кагана, из которой он выводит семиотический критерий своей основной схемы морфологического анализа искусств, разделяя последние по принципу изобразительности и неизобразительности.

Даже в музыке, которая обычно (в том числе и в книге М. Кагана «Морфология искусства») рассматривается как крайняя форма «неизобразительности», на самом-то деле не может не присутствовать вполне конкретное изобразительное содержание. Чтобы представить себе его характер, очевидно, нужно задуматься над тем, что является в данном случае реальным предметом художественного отражения, чем вызвана и на что направлена здесь художественная эмоция, каково образно-познавательное содержание музыкальной художественной идеи.

Не можем же мы, в самом деле, довольствоваться тем, что музыка только «выражает» душу, ничего конкретно не изображая! — мысль, несомненно, противоречащая истине, хотя, быть может, и соответствующая приводимым М. Каганом известным парадоксам Лейбница и Шопенгауэра, первый из которых сказал, что «музыка есть скрытое упражнение в арифметике души, не умеющей себя вычислить», а второй утверждал, перефразируя Лейбница, что «музыка есть скрытое упражнение в метафизике души, не умеющей о себе философствовать» 16.

Очевидно, решать проблему предстоит специалистам-музыковедам. Нам же представляется, что предметом музыки является вся непосредственно воспринимаемая вселенная, но не в ее вещной или событийной житейской определенности, а в жизненных реальных ритмах и сложнейших переходах движущихся и развивающихся во времени процессов. Вечная и изменчивая динамика этих процессов, присутствующая и в самых различных, уже познанных логически, и в еще только смутно ощущаемых, еще в предугадываемых формах бытия природных явлений — от пульса зарождающейся жизни до космических ритмов расширяющейся вселенной, и в событиях общественных — от сбивчивых движений первых шагов ребенка до героической поступи народа, вставшего на защиту отечества, от радостного биения любящего сердца до трагического обрыва существования и перехода в небытие — все это реальное всеобъемлющее и всепроникающее мировое движение и составляет в эстетически-образно трансформированном виде содержание музыкального искусства. Это глубинное, но вполне реальное, вполне конкретное и объективное содержание действительности кодируется в том материальном коде, который единственно способен создать о нем информацию — в различных звуко-интонационных ритмически организованных системах языка музыки. Ведь движение, в отличие от покоя, с самых первых шагов человечества осознавалось в звуке — в шорохах, звонах, скрипах, свисте, реве и т. д. А беззвучное, молчаливое движение больших масс внушало страх, изумление, ощущение таинственности и многозначительности, подобной многозначительности и выразительной содержательности музыкальных пауз. Вспомним, как, начиная от пифагорейцев, на протяжении многих столетий беззвучная «музыкальность» движущихся «небесных сфер» гипнотизировала умы своей грандиозной величавостью и тайной музыкальной «содержательностью».

Да и в известном определении архитектуры как «застывшей музыки», ведущем происхождение от Гете и Шеллинга, видится, пожалуй, нечто большее, нежели только поэтический пассаж. Можно сказать, что архитектура настолько же «застывшая музыка», насколько формы в пространстве — застывшее движение во времени. В самом деле. Ведь линия есть «застывший» след движения точки. И этот след можно измерить в миллиметрах и парсеках, а можно измерить и временем и ритмом движения точки. Соответственно, плоскость есть след движения линии, а сложили форма — след движения плоскости, но не просто равномерного движения, а движения в различных измерениях и с разной скоростью, движения, включающего изменения и линий, и плоскостей, и объемов.

В связи с этим формы архитектуры предстают перед нами отнюдь не в метафорическом или поэтическом смысле, но совершенно реально, как застывший в пространстве след движения во времени. Впрочем, с таким же успехом мы могли бы назвать музыку (как это и делается) ожившей архитектурой, развертывающейся как движение во времени. Ибо и движение, и время, и пространство есть лишь материальный предмет искусства, но не сама музыка и не сама архитектура. Последние возникают тогда, когда предмет искусства пройдет, как говорил Гегель, «крещение духом», когда и движение, и время, и пространство, и формы, и плоскости реальности получат художественное решение, когда они станут содержанием художественной идеи.

Перипетии событий, радость и трагедия человеческого существования также входят в предмет музыки. Но входят своеобразно, не во внешней обыденной форме явлений, но своими глубинными ритмами, своей внутренней напряженностью, динамикой столкновения и взаимодействия движущих сил и происходящих процессов, как и их отражения в сознании людей. В этом отношении музыкальный образ столь же непосредствен в своей основе, как и образы всех других искусств.

В то же время, как я во всех других искусствах, музыкальная идея несет в себе и оценивающе-волевую художественную эмоцию, которая принимает или отрицает, преобразует и трансформирует реальное содержание мира, с помощью творческой фантазии придает ему новую форму, упорядочивает его, гармонизирует его таким образом, чтобы под воздействием художественной информации в душе слушателя родились чувства и мысли, которые владеют художником.

А идеи и чувства эти всегда неизмеримо богаче профессионального отношения только к фактически преобразуемому изобразительному материалу. Конкретизируясь на том, что составляет изобразительную основу образа, и как бы «игнорируя» все остальное, любое искусство полагает эту конкретность не самоцельно, но как средство раскрытия значительно более многогранного содержания мира. Так скульптор, чьим предметом творческого отражения действительности фактически является лишь физическое существование объемных форм, изображая эти формы и профессионально упорядочивая их, стремится своей статуей раскрыть отнюдь не только собственно пластические сущности (это удел программно-формалистического искусства). Созерцая созданную статую, например, «подражательно»-изобразительное решение форм и объемов тела человека, зритель становится способным не только понять, что хотел сказать ему скульптор о данном человеческом теле или даже о человеческой жизни, но подчас и ощутить смысл жизни в самом глубоком значении слова.

Точно так же слушатель, воспринимая музыкальное произведение, собственно изобразительная, «подражательная» сторона которого представляет собой зафиксированную в определенном образом организованных звукосочетаниях художественно трансформированную ритмическую динамику жизненных процессов, способен ощутить богатейшее человеческое содержание, вдохновившее композитора. В то же время сам «профессиональный» труд последнего фактически обращен лишь на творческое «изображение» подвластного музыке материала, так же как труд скульптора обращен на «изображение» того жизненного материала, который подвластен скульптуре.

Возможность «прочесть» значительно большее содержание, нежели то, которое изобразительно показывает нам художник, базируется на способности сознания зрителя или слушателя (так же как и сознания самого художника) уже во внешних явлениях реальной жизни непосредственно ощущать глубинные сущности бытия. Как мы стремились показать выше, эта способность характеризует и всякое эстетическое восприятие. Ведь наша повседневная жизнь, со всели нашими идеями, переживаниями и волнениями, неразрывно связана с существованием объемно-предметного мира, «подведомственного» скульптуре, так же как и в любых захватывающих нас, потрясающих или убаюкивающих, радостных, печальных, веселящих и трагических жизненных процессах бьется тот самый динамический пульс развивающейся вселенной, который в ритмах и мелодиях раскрывает нам музыка.

Как мы видим, содержание художественной идеи, включающей в себя образно-изобразительное и эмоционально-волевое начала, в музыке принципиально тождественно такому содержанию в скульптуре и в любом ином искусстве. Несомненное же гипнотизирующее многих различие между характером восприятия скульптурного и музыкального образов возникает в данной связи только из-за того, что музыка, даже при условии ее объявленной программности, в отличие от скульптуры, остается действительно неизобразительной. Но только не в гносеологическом смысле, а в смысле отсутствия в ее гносеологически вполне изобразительных образах зрительного изображения. Изобразительность здесь иная — она носит ритмико-интонационный характер, раскрывая не форму или цвет вещей, но их внутреннюю динамику, их движение во времени, их ритмические взаимосвязи.

Поэтому одно и то же музыкальное произведение может быть воспринято разными людьми и как «повесть» о бушующем океане, и как «рассказ» о народных волнениях, ибо музыка изобразительно раскрывает нам внутренние, глубинные динамические связи бытия, пронизывающие и весь наш обжитой человеческий мир, и всю материю. Музыка как бы в наиболее чистом виде раскрывает перед нами диалектическую гармонию мироздания. Именно поэтому «музыкальное» ритмическое и мелодическое начала словно составляют глубинную основу всех искусств вообще, не узурпируя при этом собственной специфики последних. Ибо в основе всех искусств лежит, конечно, не сама музыка, но та динамическая диалектика гармонического саморазвития мира, которая по-своему конкретизируется и каждым искусством.

Но продолжим нашу тему.

Поскольку художественная эмоция неотделима от изобразительно-образных представлений того, на что она направлена, передача ее зрителю или слушателю в том «непосредственном» оголенном виде, как мы это наблюдали выше при передаче простейших эмоций, оказывается здесь невозможной. Художественная эмоция не может создать о себе информацию, запрограммированную в психо-физическом коде, так или иначе выражающем лишь элементарную психическую активность субъекта. Она слишком содержательна. В данном случае подобная элементарная информация способна быть лишь сопутствующей, усиливающей, иногда и в значительной степени, воздействие собственно художественной информации.

Передача же самой художественной информации совершается только в процессе формирования идеального художественного образа, посредством кодирования этой информации в том или ином коде художественного произведения. Вся практическая работа художника над произведением искусства, как подчеркивалось выше, направлена на создание такого кода, при помощи которого художественная идея может стать достоянием общественного сознания. «Муки творчества», «преодоление» физического материала, художественные «формальные» поиски — все это и есть поиски средств, способных создать специфический код, содержащий эстетическую информацию, независимо от того, воздействуют ли сигналы этой информации на сознание зрителя или слушателя непосредственно в момент творчества, что мы видим в цикле «мусических» искусств, или хранятся в материальных формах кода до того момента, когда их сможет воспринять зритель, слушатель, читатель, как это бывает в искусстве живописи, в скульптуре, при записи литературного произведения, в киноискусстве.

Естественно, что сама эмоция как чисто психическое явление не переходит при этом в материальные формы произведения. В то же время в зрительном, звуковом, в словесном коде этих форм или, как их принято по очень давней традиции называть, «знаков», мы получаем информацию о том, как именно трансформировано в соответствии с эмоционально-волевой стороной идеи реальное содержание жизни, как последнюю «видит» и хочет, чтобы мы увидели, художник. Под влиянием информации о результатах идеальной переработки действительности, составляющей ее художественное, творческое отражение в сознании зрителя, слушателя, читателя, возникает та целостная художественная идея (включающая и образные представления и эмоционально-волевую энергию), которая владела художником в момент творчества. Дополнительную информацию о силе эмоциональной активности художника, способную соответственно обострить и наше эмоциональное переживание, увлечь нас темпераментом автора, мы можем получить при этом еще и посредством тех элементарных знаков, о которых говорилось выше, — размашистость письма, голосовые «нажимы» и т. д. Однако подчеркиваем: строго говоря, эта дополнительная информация не является собственно художественной. Она информирует об эмоциональности самого артиста-исполнителя (в том числе не только танцора или певца, а и живописца, скульптора и. т. д.), но не о содержании художественной идеи как таковой.

В связи с этим хочется обратить внимание на давно отмеченное противоречивое положение, при котором творящий художник, как бы он ни был «темпераментен» и «артистичен», какие бы страсти его ни «сжигали», в процессе творчества, как правило, остается сдержанно-сосредоточен и спокоен. В творческом акте словно бы присутствуют два начала. С одной стороны, в душе художника бушует первозданная энергия, всепожирающая эмоция, а с другой — им правит холодная волевая целеустремленность. Это профессиональное «двуличие» особенно заметно, например, в творчестве актера, который может весьма темпераментно рыдать и лить вполне реальные слезы, оставаясь целеустремленно спокойным. Художник все время шпорит своего Пегаса и в то же время твердой рукой сдерживает его ярость, строго направляет его движение.

Недаром Толстой в цитированных выше словах подчеркнул, что суть искусства не в том, чтобы спонтанно пережить нечто, но в том, чтобы сознательно вызвать в себе пережитое чувство и передать его другим.

В заключение можно сказать, что при всех возможных вариантах кодирования художественной идеи, во всех видах искусства те места, те участки живописи, скульптуры, литературного произведения и т. д., где пассивно повторено, «срисовано» то, что услышал, узнал или увидел художник, являются огрехами творческой работы. Они не несут в себе никакой информации о содержании художественной идеи, о духовной ценности, созданной автором. Не несут никакой новой художественной информации о мире и, следовательно, не могут привлечь внимания зрителя, читателя, слушателя. В то же время, как отмечалось, для принятия информации необходимо, чтобы код, в которой она передается, был понятен лицу или лицам, принимающим информацию. Иначе информация также не будет воспринята.

Следовательно, «идеальный» художественный код — «идеальное» изображение, созданное художником, должно отвечать двум условиям: содержать максимум художественной информации, нести в себе максимум нового и одновременно быть максимально доступным для восприятия, ибо чем доступнее изобразительный код, тем большее число лиц, современников и потомков, сможет получить художественную информацию. Собственно, эти два как бы противоречивых условия и предопределяют в общем, наиболее формальном виде программу всякого художественного поиска.

С одной стороны, художник должен так трансформировать формы реальной жизни, чтобы зритель воспринял то новое, что хочет ему сказать автор и что зритель не может сам почерпнуть в окружающей действительности. С другой стороны, художник должен сохранить реальные формы действительности, воспроизвести их так, как они существуют, как их видит зритель, дабы последний был способен понять художника. Однако противоречивость здесь чисто внешняя, ибо духовно преобразуя жизненные явления и процессы художественного, художник не разрушает и не деформирует их, но во внешних формах выявляет их подлинную, собственную сущность. Тем самым удовлетворяются оба условия, о которых идет речь.

Пренебрежение же любым из этих условий, как и возведение одного из них в абсолют, как раз и приводит к тем формалистическим или натуралистическим «отходам», о которых мы упомянули. Идея, волевое начало которой не гармонизует реальность в соответствии с ее сущностью и тенденциями развития, но разрушает ее во имя любых субъективных целей, — такая идея до сути своей перестает быть художественной. Ее энергия направлена не на созидание, не на развитие и увеличение информации, но на разрушение, что противоречит всему смыслу эстетического творческого сознания. А художественная идея, вообще не способная трансформировать реальность, попросту перестает быть идеей, так как не содержит в себе уже абсолютно никакой энергии — ни созидательной, ни разрушительной.

Эта с виду чисто формальная логика художественного творчества, как мы убедимся ниже, не так уже и формальна. И теперь мы можем увидеть, что она раскрывает вполне конкретное содержание. В самом деле, если идея песет в себе жизненную правду, то ее эмоционально-волевая энергия не может быть направлена на разрушение отражаемых сознанием явлений. Даже наиболее острый конфликт, даже самое уродливое реальное содержание жизни, взволновавшее художника, неизбежно возбудят в нем протест, который заставит его творчески «преодолеть» эти случайные, незакономерные, энтропийные, с точки зрения общего развития жизни, явления. Он найдет средства выразить их случайность, их незакономерность, не разрушая при этом, не деформируя в соответствии с их безобразием реальные, стремящиеся к гармонии, к закономерности, к росту информации формы жизни. В результате созданный им образ, как бы он ни был наполнен осуждением и отрицанием безобразного явления, останется для зрителя прекрасным образом искусства, преодолевающим отрицательные, случайные явления и раскрывающим общую гармонию бытия.

Если же художник не выразит своего протеста художественно-образными средствами, а, напротив, попытается усугубить безобразность изображенного всевозможными деформациями реальных форм жизни, станет гиперболизировать и смаковать его, — что мы нередко наблюдаем в работах авторов, не способных ничего художественно противопоставить злу в жизни и потому творящих зло в искусстве, — то это будет означать, что идея здесь не только не художественна, но и не содержит в себе подлинной жизненной правды. Ведь последняя — не в уродствах, но в их преодолении.

Любопытно отметить, что при любой эмоциональной активности подобных работ они не только формалистичны, но по сути натуралистичны, так как пассивны в главном — не способны раскрыть действительной правды жизни в ее развитии. Поэтому, в частности, столь глубоко неправы сторонники теории «реализма без берегов», когда утверждают, будто особая заслуга современного формалистического искусства заключается в том, что оно кубистической и прочими деформациями якобы выражает всеобщую, присущую человеку способность к творческому преобразованию действительности. Искусство — это деятельность созидательная. И когда художник даже во имя активности внешнего преобразования, скажем, конструирования экстравагантных форм или цветосочетаний, разрушает образ предметного человеческого мира и становится не способным к его творческому осознанию и раскрытию, его деятельность уже не только не выражает созидательные потенции человечества, но приходит в явное с ними противоречие в той самой мере, в какой эта деятельность оказывается пассивной или разрушительной.

3. СИЛА КРАСОТЫ ИСКУССТВА

Если производство материальных продуктов труда формирует вторую человеческую природу, оказывая тем самым воздействие и на формирование духовного мира людей, то художественное производство во всех его видах, создавая духовные ценности, формирует само человеческое сознание. Да, во многих видах искусства художники фактически создают вполне материальные вещи. И в то же время, как раз в меру художественности последних, они становятся предметами искусства, то есть материальным кодом, несущим и хранящим особую художественную информацию о духовной ценности, формирующей общественное сознание. Именно в формировании сознания, а не предметного окружения человека, заключается функция искусства, в том числе и всех прикладных его форм. Здесь нет принципиального различия между воздействием на духовный мир классических произведений, живописи или скульптуры и простой художественной безделушки или декоративного узора на обоях, украшающих наш повседневный быт.

Это, разумеется, не означает, будто степень, как и содержательная сторона влияния на человека уникального шедевра живописи и декоративной пепельницы — одинаковы. Ниже мы специально коснемся этого вопроса. Однако с самого начала необходимо подчеркнуть, что, когда человечество, как принято говорить, «художественно украшает» свою жизнь, оно обогащает себя не материальными ценностями, хотя предметы искусства вполне материальны и служат объектом торговли и обогащения в коммерческом смысле этого слова, но обогащается духовно.

Обычно выделяются три равнозначные и как бы самостоятельные функции искусства: познавательная, воспитательная и эстетическая. Предполагается, что искусство в образах познает действительность, что идеи, в нем заложенные, воспитывают и что красота искусства доставляет эстетическое наслаждение или эстетическую радость. Однако подобный взгляд на воздействие искусства, хотя он, конечно, констатирует, «описывает» лежащие на поверхности факты, страдает тем не менее явной метафизичностью и механистичностью, от которых не спасают оговорки, что, дескать, все три функции слиты воедино, что они дополняют друг друга и т. д. Эта метафизичность проистекает, как представляется, из теоретической неразработанности специфики художественного образа именно как художественной идеи.

Всякая идея содержит в себе два начала — смысловое и эмоционально-волевое, определяющее ее целевую направленность. В научной идее смысловое начало раскрывается в понятийном содержании. В художественной идее оно носит непосредственно-образный характер, раскрывающий суть художественно-творческого преобразования. Но если теоретические, уже познанные истины теряют качества идеи, энергия которой, реализуясь в материальной практике, опосредованно, через материальный труд формирует материальную культуру, то художественные идеи — художественные образы, не связанные впрямую с практическим преобразованием, свою творчески волевую энергию как бы «индуктируют» в творческие потенции формируемого искусством общественного сознания. При этом сила «индуктируемой» духовной энергии, мощь чувств и целеустремленности, рождаемой в душах людей, потребляющих художественные духовные ценности, в неизмеримое число раз превосходит первоначальный субъективно-волевой импульс художника. Истинное величие художника, как отмечалось, измеряется силой того «взрыва» общественной духовной энергии, который он сможет «спровоцировать» своим искусством.

Если мы вновь позволим себе сослаться на основы теории информации, то увидим, что подобное воздействие информационных сигналов, в том числе, естественно, и сигналов художественной информации, не представляет собой чего-либо исключительного. Одна из особенностей сигнального действия, с точки зрения этой теории, заключается как раз в том, что даже весьма слабый сигнал, если он действует на систему, готовую принять именно этот сигнал, способен вызвать срабатывание системы, собственная энергия которой может в несчетное число раз превосходить энергию самого сигнала. Эго объясняется тем, что сигнал является не передатчиком энергии, но кодом, несущим информацию, способную привести в движение энергетические силы любой величины. Закон сохранения энергии поэтому здесь непосредственно неприменим. Так, например, легкий сигнальный нажим пальцем на кнопку может вызвать взрыв любой запрограммированной силы.

Не отдавая себе отчета в том, что это, собственно, означает в теоретическом смысле, мы привыкли читать и рассказывать, как пение запевалы поднимает солдат в атаку. Звуки «Марсельезы» и «Интернационала» не раз пробуждали могучую, революционную энергию. Президент Линкольн, когда ему незадолго до победы Севера над рабовладельческим Югом представили Бичер Стоу, автора «Хижины дяди Тома», воскликнул: «Так это вы та маленькая женщина, которая вызвала эту большую воину?» 17.

Отдельные примеры, конечно, не всегда можно принимать во внимание, но здесь мы имеем дело с явной закономерностью: эмоционально-волевая энергия художественного образа способна высвободить огромные духовные силы, если общественное сознание к этому подготовлено, — свидетельств тому великое множество.

Что же так действует на сознание людей, воспринимающих сигналы художественной информации? Что, например, оказывалось сильнее смерти для тех, кто с пением «Марсельезы» отдавал жизнь за революцию?

Познавательное содержание гимна? Нет, конечно, ибо это содержание уже давно было всем знакомо, и повторение его еще раз вряд ли что-нибудь прибавляло к знанию. Воспитательная, идейная его содержательность? Но, во-первых, что это такое, если исключить из него смысловой, содержательный момент? А, во-вторых, если имеется в виду идея в ее логической, убеждающей интерпретации, зачем было тогда обращаться к гораздо более неопределенным и теоретически вольным формулировкам слов поэтического гимна? Эстетическое наслаждение? Об этом даже и говорить как-то неловко, ибо эстетическое наслаждение, рассматриваемое как самостоятельная функция искусства, неизбежно носит гедонистический оттенок. Соединение, синтез всех трех функций? Но что же это за синтез, на какой основе он возник? Путем механического соединения трех функций в одну? Но тогда каков смысл именно трех функций, где они реализуются как функции самостоятельные, если не в процессе восприятия искусства? А если на основе какой-то одной из этих функций, то, во-первых, на основе какой именно, а, во-вторых, существует ли тогда возможность рассматривать их как равные? На все эти конкретные вопросы, представляющиеся вполне резонными, традиционная эстетика вряд ли сможет удовлетворительно ответить.

Попробуем подойти к проблеме воздействия искусства, исходя из взгляда на художественный образ как на художественную идею. Как мы помним, волевая, эмоциональная энергия художественной идеи и в сознании ее создателя, и в сознании потребителя искусства реализуется лишь в форме определенных эмоционально-образных представлений, ощущение красоты которых питает целенаправленность идеи, вне этих конкретных представлений художественной идеи вообще не существует.

С другой стороны, эмоционально-образные представления, благодаря своей непосредственности, также не существуют как содержание сознания, не будучи слиты с чувством и волей того, чьим духовным достоянием стала художественная идея. Эти представления и есть конкретное содержание самой идеи, ибо именно на них направлены и чувства, и воля.

Что же касается влекущего, призывного ощущения красоты художественной идеи, то это активное, целенаправленное чувство как раз и предопределяет эмоционально-волевую напряженность идеи, рождает ту самую духовную энергию, которая движет любым творческим порывом.

Таким образом, воздействие искусства характеризуется не тремя функциями, а одной-единственной функцией художественной идеи — звать к практической реализации заключенного в ней содержания. Ведь всякая идея вообще есть, по мысли В. И. Ленина, «познание и стремление (хотение)» человека.

Могущественнее страха смерти в нашем примере сделалась сила духовной, созидательно-творческой энергии, высвобожденной в поющих «Марсельезу» под влиянием художественной информации, содержащейся в словах и мелодии гимна. Эти слова и эта мелодия сами по себе, казалось бы, малозначительные по сравнению с грозной ситуацией, явились тем кодом, посредством которого был передан информационный, «управляющий» сигнал, приведший в движение непреоборимые духовные силы, взрыв которых оказался подготовлен всем ходом событий, всей жизнью, всеми устремлениями, всем отчаянием и всей верой идущих на подвиг. И этот взрыв духовной энергии победил и уничтожил страх гибели. Искусство оказалось сильнее смерти.

Искусство ли? Нет, конечно. Сильнее смерти оказались вера в правоту своего дела, вера в конечную победу тех, кто придет следом, воля к прекрасной жизни грядущих поколений. Но мобилизовала эту могучую энергию воспринятая в словесно-музыкальном коде гимна информация о содержании художественной идеи. По сравнению с силой творческой духовной энергии идущих на смерть людей, авторская творческая энергия, вложенная в создание гимна, конечно, была ничтожной. Однако масштаб искусства, как мы помним, измеряется именно тем, какие силы оно способно пробудить в общественном сознании.

Конечно, здесь всегда нужно иметь в виду степень готовности принять именно этот, а не другой информационный сигнал. Иногда совсем незначительное в художественном смысле изображение может пробудить весьма сильные чувства, если они к этому подготовлены. Так, ничтожный по силе сигнальный импульс отправляет в космос подготовленную к старту ракету, в то время как любой силы случайный для взлетной системы взрыв может только разрушить ракету, но не добиться срабатывания ее взлетной системы.

Возможен вопрос: в каком взаимоотношении состоят в данном случае художественная идея «Марсельезы» и та революционная общественная идея, за которую сражались и шли на смерть люди, вдохновленные гимном?

Между тем художественная идея, в своем качестве именно художественной, вообще несопоставима ни с какими конкретными целевыми стремлениями, как и художественный идеал несопоставим, ни с каким конкретным идеалом, понимаемым как цель реальных преобразований действительности. Художественность идеи характеризуется не неким специально художественным се содержанием (что чрезвычайно любят утверждать поборники объективно-эстетического вне сознания), но способом отражения и духовного преобразования действительности. Художественность характеризует форму общественного сознания (так же как и научность, теоретичность), но не его предмет и не развиваемое им содержание действительности. Последняя может быть самой различной, только не художественной и не абстрактно-теоретической, потому что ни того, ни другого вне искусства и вне мышления в природе не существует.

Если бы такое содержание существовало вне сознания и если бы художественная идея оказалась, соответственно, подобной моральным, политическим, экономическим и иным целевым устремлениям, то это означало бы, что практическая, вне искусства реализация этой целевой идеи должна была бы привести к созданию объективно существующих особых художественных явлений вне искусства, к созданию особой «художественной действительности». Но что же это оказалась бы за действительность, суть которой — в художественности? Очевидно, единственным явлением такого рода может быть лишь тот же художественный образ. Однако как раз именно это явление, как мы убедились выше, не существует вне сознания, оставаясь одной из форм творческого отражения действительности.

Но если художественность, как и научность, теоретичность идеи, характеризуют собой форму осознания и духовного преобразования действительности, то что же является содержанием художественной или научной идеи?

При внимательном взгляде на проблему нельзя не прийти к выводу: содержанием и художественной, и научной форм творческого сознания как раз и оказываются, в частности (в частности — потому, что содержание науки и искусства не ограничивается этим), те общественные явления и процессы, в их нынешнем и будущем преобразованном виде, которые составляют предмет политических, эстетических и иных социальных целевых устремлений человечества. Более того, эти целевые идеи только и могут существовать, поднимаясь над уровнем обыденного мышления, либо в форме теоретического, более или менее обоснованного предвиденья, в форме теоретической идеи, либо в форме опять-таки более или менее реальных непосредственно-образных представлений, воплощение которых в художественных образах и составляет социальное содержание художественной идеи.

Здесь следует отметить, хотя мы к атому еще специально вернемся, что обе эти правильные формы сознания (в отличие от ложных, таких, например, как религиозная) содержательны не только в том смысле, что они всегда несут в себе то или иное конкретное жизненное содержание, но и в том, что сами они далеко не безразличны, не чисто формальны по отношению к тому, как именно это содержание в них отражается. Так, смысл художественного отражения заключается в образном выявлении сущности отражаемого, в закономерной гармонизации всех его компонентов, в приведении случайностей мироздания к организованной системе единого художественного образа. Точно так же и суть научного познания и преобразования есть в конечном счете абстрактно-логическое раскрытие реальных закономерностей мира в их взаимосвязи, то есть характеризуется тем же стремлением к закономерной гармонизации действительности. Обе эти идеи содержат в себе тенденцию к увеличению информации как степени организации отраженных сознанием реальных систем естественного и общественного порядка.

Поскольку к атому стремится, как мы знаем, всякое поступательное развитие, в том числе и вся человеческая практика, постольку правильное духовное преобразование действительности — научное и художественное ее отражение — и там и здесь содержательны в том смысле, что как формы сознания они содержат в себе, в самих этих формах всеобщую тенденцию развития, осуществляемую и в духовной и в материальной практике человечества. Именно потому эти формы сознания и являются правильными, то есть творчески отражающими действительность в соответствии с ее существованием и развитием.

Но если в теоретической идее человеческие стремления и цели реализуются в форме абстрактно-логического здания и предвидения (хотя и здесь неизбежно присутствует эмоционально-волевое начало, свойственное всякой идее, и, следовательно, некоторые непосредственные представления, сопровождаемые ощущением красоты), то художественная идея как раз специфична своим эмоционально-образным характером. Здесь зовущая красота образа, в котором идеально реализуется то, что составляет абстрактную суть теоретического предвидения, делает это будущее, эту цель политических, нравственных и иных, общественных устремлений неотразимо влекущей.

Не будем утруждать читателя специальным анализом воздействия произведений различных видов искусства, ибо увеличение числа примеров ничего здесь не прибавит — закономерности творческого художественного отражения действительности и восприятия художественной идеи во всех видах искусства в принципе те же. Силой художественно-волевой духовной энергии автора произведения реальное содержание действительности преобразуется в идеальные художественно-образные представления, где желаемое, то, что составляет суть волнующей художника идеи, обретает идеальное существование, как уже достигнутое или становящееся. Эти образные представления одновременно с их формированием кодируются в специфическом коде художественного произведения. Художественное произведение передает и хранит, в виде того или иного, в зависимости от специфики искусства, изображения, информацию о содержательной стороне художественной идеи. Под воздействием полученной информации в сознании зрителя, слушателя, читателя возникают образные представления, соответствующие тем, которые создала творческая фантазия художника, и информация о которых запечатлена в коде изображения. Эти художественно-образные представления, воспринимаемые как прекрасные, будят в душе воспринимающих искусство эмоционально-волевую энергию к реализации тех идей и устремлений, которые волновали художника, создавшего художественный образ.

Разумеется, наша модель чрезвычайно упрощена и являет собой лишь принципиальную схему сложнейших духовных процессов, о которых идет речь. Но эта схема дает, думается, представление о принципиальном механизме этих процессов и предлагает методологический ключ для исследования их в более полном объеме и в различных конкретных вариантах.

Можно вспомнить многообразные случаи, когда, как это было в вышеприведенном примере, художественная информация послужила сигналом к целеустремленному душевному взлету многих, объединенных как бы в единую духовную систему людей. Такой системой может быть и целый класс, и народ, и в принципе все человечество. Прекрасные творения искусства, утверждающие в художественной форме высокие гуманистические идеи, в течение столетий способны посредством вещного художественного кода — небольшого полотна, полуразбитого куска мрамора, нескольких строк, написанных на клочке бумаги, этих хрупких и практически ни на что не годных предметов — порождать в душах миллионов людей, из поколения в поколение, могучие светлые чувства, высокие порывы, творческую энергию.

Можно представить себе варианты, в которых принятая чисто случайно художественная информация силой красоты возникших в сознании человека образов заставит его разделить социальные идеи, до этого совершенно ему чуждые. Или другие, когда художественная идея, когда-то вобравшая в себя совершенно конкретные, жгучие устремления современников, в течение тысячелетий существовала в виде закодированной информации, погребенной под прахом минувших цивилизаций, и так и не дождалась воскресения, потому что раскопавшие эту информацию уже не смогли понять, что именно волновало тех, кто давно исчез.

Можно вообразить, напротив, вариант, когда еще не сформировавшаяся, первобытная, ничтожная по содержанию, элементарная, художественная идея, стоящая на самой грани искусства и создавшая поэтому лишь самый примитивный, почти не содержащий художественной информации код, именно вследствие элементарности кода парадоксально возродилась и разрослась в сознании потомков, напитавших ее собственными сложностями, увидевших в ней многозначительные намеки, как бы разрешающие нерешенные проблемы. Нечто подобное произошло теперь с «матческим» искусством, в грубых, полубессмысленных формах которого самоуничтожающаяся любыми способами эстетика модернизма увидела свое отражение и подтверждение.

Можно нарисовать себе и другой вариант, когда, по-видимому, искренне увлеченный прогрессивными взглядами художник, то ли отдавая дань моде, то ли глубоко и трагически заблуждаясь, не только не реализует эти, столь необходимые людям, взгляды в своей художественной идее, но, наоборот, информация о последней, кодируемая в уродливом, ущербном коде, дискредитирует те самые взгляды, которые дороги художнику, не пробуждая высоких чувств и идей, но гася их в эмоциях совершенно иного рода. Можно представить себе и такое положение, когда большой художник-реалист, умозрительно исповедуя ложные социальные воззрения и полагая, что «воплощает» именно их в созданной им художественной идее, как бы помимо собственной воли, под влиянием правды изображенной реальности воплотил неизмеримо большее, отчего в сердцах современников или потомков, получивших данную художественную информацию, возникли могучие положительные импульсы, направленные, по сути, против субъективных взглядов художника. Социальному анализу подобного варианта посвящены знаменитые статьи В. И. Ленина о творчестве Льва Толстого...

Но мы чрезвычайно обеднили бы понимание активности художественной идеи, если бы позволили себе ограничить ее исключительно идеологическим воздействием на общественное сознание, хотя роль этого воздействия огромна. Социальные явления входят в предмет искусства, но, что неоднократно подчеркивалось, отнюдь не исчерпывают его.

Искусство отражает в своих образах не только собственно общественные явления и не только рассказывает о духовном мире человека, но раскрывает нам все чувственное многообразие действительности (начиная от самого человека в его телесном, физическом существовании и кончая формой, цветом, светом, ритмом, динамикой всех доступных непосредственному восприятию сторон действительности).

Естественно, что общие закономерности формирования художественно-образных представлений всех этих явлений, также составляющих изобразительное содержание художественной идеи, вполне соответствуют тому, что говорилось выше.

Для нашего изложения несуществен сравнительный анализ искусств в свете исследования специфического предмета того или иного их вида или жанра. Поэтому ограничимся очень кратким напоминанием (этот вопрос в свое время уже затрагивался) о том, из чего слагается структура целостного живописного образа в наиболее содержательном его варианте — тематической живописи.

Прежде всего в нее входит и определяет весь строй образа художественно решенное общественно-человеческое содержание. Затем здесь присутствует также художественно решенный предметный мир во всем необходимом для решения образа богатстве и разнообразии. Наконец, сама так называемая «форма» живописного произведения — цвет, композиция, ритм и т. д. Как мы убедились выше, эта «форма» также не является «чистой формой», но есть образно решенные, наиболее общие, простейшие составляющие непосредственно воспринятой действительности.

Взаимоотношение всех этих элементов целостного художественного образа, разумеется, не носит характера суммарности, простого дополнения друг друга. Будучи компонентами художественного отражения жизни в формах самой жизни, они выступают в той же диалектической взаимосвязи содержания и формы, как и реально существующие их прототипы. Так, цвет и другие наиболее общие свойства предметной действительности оказываются формой изображения предметного мира, а сам предметный мир служит формой, в которой зрительно раскрывается в той или иной изображенной художником «сцене» общественно-человеческое содержание образа.

В идеальном варианте все условно выделенные нами составляющие интегрируются в целостное художественное представление — изобразительное содержание художественной идеи. Эта сложнейшая изобразительная структура и оказывается закодированной в материальном коде художественного произведения.

Обратим внимание на то, что каждый из вышеназванных изобразительных компонентов образа представляет собой решение, а не просто изображение реального содержания действительности. В чем же заключается общий для всех случаев смысл художественного решения? С формальной стороны, как неоднократно говорилось, этот смысл будет заключаться в образном преобразовании жизненного явления в новое, максимально существенное, но индивидуальное художественное явление раскрываемой сущности. Решенное художественное явление, оставаясь единственным и неповторимым, теряет в то же время черты случайности, незакономерности и выступает перед нами как часть некоего закономерного единства, некоей взаимосвязанности, в частном случае раскрывая всеобщее диалектическое единство закономерностей развивающейся материи и озаряя нас при этом светлой радостью эстетического открытия — ощущением красоты единичного, в котором раскрылось всеобщее. Практически такое преобразование будет заключаться в том, что художественное решение творчески преодолевает реальные конфликты и противоречия и посредством этого эстетического преодоления приводит художественно преобразованную Действительность к гармонии и совершенству.

На первый взгляд, подобное утверждение может показаться не только старомодным, но и явно не отвечающим бесконечно многообразной практике современного искусства. Однако мы имеем теперь в виду идеальную модель художественного творчества, а здесь все обстоит именно так. Причем независимо от того, с каким видом или жанром искусства мы имеем дело.

Действительно. Если взять даже наиболее внешнюю, наиболее «формальную» сторону изобразительного образа, неизбежно присутствующую и в самом беспредметном орнаменте, можно увидеть, что, например, решение композиции есть не что иное, как творческое преодоление случайного, хаотического энтропийного сосуществования разнородных элементов и создание некоего гармонического, внутренне соподчиненного их синтеза. Спорящие между собой, сталкивающиеся, мешающие друг другу части приводятся к единой организованной системе.

Однако это приведение к единству меньше всего похоже на стирание, успокаивание конфликтующих в нерешенной композиции элементов. Подобная «полицейская» операция не имела бы ничего общего с художественным творчеством. Упрощение изобразительной системы за счет уничтожения жизненного богатства явлений не характеризует искусство, суть которого — в выявлении сущности именно в ее реальном, жизненном, всегда неповторимом бытии. Подлинно художественное решение заключается в таком согласовании жизненного материала, когда противоречия не сглаживаются, но разрешаются путем создания качественно особого синтеза. В таком синтезе конфликтность отдельных составляющих не уничтожается, а, напротив, даже выявляется, в то же время разрешаясь в системе единого завершенного в себе целого.

Создавая всякий раз более сложную, более необычную, менее вероятную и в то же время более закономерную и организованную систему, чем то реальное взаиморасположение природного материала, с которым художник имеет дело на поверхности явлений, он насыщает образ новой, собственно художественной информацией, раскрывающей внутренние гармонические связи бытия, информацией, которая и составляет содержательную сторону художественной идеи. По сути дела, художественное мышление, несмотря на свой непосредственно-образный характер, протекает здесь по тем же единым законам, что и мышление вообще. Ибо законы мышления, отражающие законы саморазвития материи, всеобщи. Диалектика тезиса и антитезиса, разрешающаяся в новом качестве синтеза, присутствует здесь в полной мере. Конечно, она осуществляется не в форме последовательных мыслительных операций, но в едином процессе выявления противоборствующих составляющих и одновременного снятия противоречий путем художественного синтеза, раскрывающего внутренние, глубинные связи явлений.

Так, если говорить о цветовом решении образа, можно увидеть, что колористическое богатство последнего есть не что иное, как синтетическое снятие выявленных противоречий отдельных цветов, раскрывающее в себе сущность многоцветного единства чувственно воспринимаемой действительности; ритмическая завершенность — синтетическое разрешение контрастов, внутренних ритмов движения, форм, линий, масс и т. д. и т. п.

Хотя это и не всегда происходит до конца осознанно, художник, даже при решении наиболее внешнего содержания образа, в принципе решает те же задачи, которые Чернышевский охарактеризовал как вынесение «приговора» явлениям действительности и которые, в сущности, и составляют преобразование последней в соответствии с эмоционально-волевой целеустремленностью художественной идеи. Сталкивая и сопоставляя те или иные элементы действительности, художник обнажает их собственную сущность, находит среди них нечто главное, определяющее (в данной композиции, цветовом решении, в решении скульптурной формы), обыгрывает это главное, подчеркивает его контрастами и противопоставлениями, усиливает повторами и отзвуками, создавая в результате сложнейшую, замкнутую в себе самой изобразительную структуру, полностью раскрывающую смысл найденного решения. Разумеется, эта сложность определяется не количественными характеристиками, но качественной организованностью системы. Так, небольшие, лаконичные рисунки Гольбейна, как бы исполненные одной линией, содержат в себе куда больше художественной информации, нежели какой-нибудь огромный, но не решенный художественно холст. Как отмечалось, смысл решения любого компонента в едином художественном образе направлен и на выявление общественно-человеческого содержания художественной идеи, ибо цельность, гармоничность решения всех входящих в образ компонентов — непременное условие художественности образа. В то же время в принципе вполне можно говорить и о живописной, и о графической, и о композиционной идее произведения.

Все вышесказанное полностью относится к художественному изображению предметного мира. В образном решении конкретной человеческой фигуры, например, раскрывается всеобщая суть строения тела. Контраст характерною и всеобщего, противоборство конфликтующих деталей, как и конфликт всех сочетаемых в образе предметов и всех деталей каждого предмета, требуют художественного исследования и художественного приговора.

Когда мы говорим о вынесении художественного приговора не только общественно-человеческим явлениям, но и явлениям природным, вплоть до ее элементарных составляющих, здесь нет ни капли гиперболы, ибо, как отмечалось, содержание художественной идеи не ограничивается только общественно-человеческим смыслом. Эмоционально-волевая ее энергия оказывается неизбежно направленной на гармонизацию всей изображенной действительности, в соответствии с общей тенденцией развития мира, в сторону все более сложного и все более организованного движения материи. Поэтому всегда — поскольку мы имеем дело с художественной идеей — она есть приговор настоящему во имя будущего.

Если под тем же углом зрения вдуматься в суть решения общественно-человеческого содержания искусства, можно убедиться, что и здесь смысл творческого преобразования сводится к выявлению конфликтности ситуаций, остроты столкновения характеров и общественных движущих сил — одним словом, к обострению и обнажению противоречий с последующим (если речь идет о временных искусствах, где возможно развитие повествования во времени) или с одновременным (в живописи, и других изобразительных искусствах) преодолением конфликта, раскрывающим путь к закономерному, гармоническому развитию. В первом случае мы имеем дело с завязкой, кульминацией и завершением сюжета в прозаических или драматических произведениях, с нарастанием, борьбой, гибелью и примирением двух или нескольких тем в симфонической музыке, с развитием и развязкой интриги в театральном и киноискусстве. Во втором — или с разрешением конфликта в самом изобразительном содержании художественной идеи (то ли в изображениях, где непосредственно показана победа положительного, перспективного начала; то ли в положительном образе, утверждающем это начало) или с преодолением конфликта уже в сознании зрителя в соответствии с логикой изображенного. Такие формы зрительного соавторства в разрешении конфликтных ситуаций, диктуемого эмоционально-волевым импульсом художественной идеи, особенно характерны для трагедийных, критических или сатирических образов. Здесь победа прогрессивного начала лишь подразумевается в фактически изображенном действии, и изображение как бы требует от зрителя или собственных глубоких раздумий, необходимых для полного осознания сути художественной идеи, того, что хотел сказать художник, или же острой эмоциональной реакции, способной полностью раскрыть, например, содержание сатирического образа и тем самым духовно преодолеть выявленное художником жизненное уродство.

Активное зрительское соавторство в «дорисовке» изображенного и в раскрытии пути к преодолению зла характерно не только для восприятия некоторых жанров изобразительного искусства. С ним мы встречаемся в сатирических литературных произведениях, в классической трагедии, в самых разных формах критического реализма. Прекрасным примером здесь может служить «Ревизор» Гоголя, - где, как было тонко подмечено, положительным героем, побеждающим зло, является смех. Как отмечалось, путь к зрительскому, читательскому преодолению выявленного в образе конфликта запрограммирован в содержании самой художественной идеи — то в виде сильного духом, прекрасного героя в «Грозе» Островского, то в разбивающихся о твердыню бессмысленности жизни светлых чувствах Офелии и ищущей правды и любви душе Гамлета, то в непоколебимом мужестве пленных большевиков и смятении белогвардейцев в картине Б. Иогансона «Допрос коммунистов»...

Художественное разрешение жизненного конфликта, в каком бы варианте оно ни выступало сопровождается ярким ощущением эстетического открытия действительности и переживанием красоты — тем больше, чем острей и глубже был разрешенный в художественной идее конфликт. Чем неожиданнее и убедительнее было его решение. Эта закономерность искусства в его трагедийных ипостасях была осознана еще в глубокой древности как явление катарсиса.

По сути дела, потрясение сознания, причащающегося к красоте художественного образа, который непосредственно раскрыл глубинную правду развития жизни в ее всеобщей тенденции ко все большей закономерности и гармоничности бытия, присуще не только классической трагедии. Просто там оно особенно поражает, ибо кажется невероятным, чтобы слезы, пролитые над трагическими судьбами гибнущих героев, вдруг оборачивались просветленным восторгом. В действительности же подобное чувство просветления (речь идет не о степени переживания, а о его качестве) можно испытать и перед незамысловатым пейзажем, где в гармонии художественно решенной природы мы ощутим гармонию развивающегося мироздания; и перед прекрасным орнаментом, элементарные ритмы которого приоткроют нам тайну гармонии.

Исключение здесь составляют только натуралистические и формалистические отклонения от подлинного искусства. Первые — в меру того, насколько они лишаются способности вообще что-нибудь художественно раскрыть. Вторые — в меру ограниченности творческого интереса, становящегося совершенно бессмысленным не только оттого, что не оправдывает авторских усилий, ибо произвольная игра цветом, формой, линией и т. д. не может обнаружить подлинного смысла всех этих явлений, существующих реально лишь как формы конкретного предметного мира, но и оттого, что эта игра разрушает целостную картину действительности, то есть вступает в противоречие с самой сутью художественного творчества. Именно поэтому модернистские произведения, пафос которых, по мнению некоторых апологетов, заключается в критике «безумного» мира, как бы они ни были истеричны, внешне многозначительны или экспрессивны по форме, какие бы «недозволенные» приемы, типа параноического устрашающего бреда и открытой порнографии, ни содержали, не способны ни вызвать светлой радости катарсиса, ни подвигнуть на практические действия. В эстетическом смысле это искусство в такой же мере бессильно, в какой оно формалистично. Его влияние на сознание антиэстетично, в самом точном значении этого слова. Оно не только не мобилизует творческие созидательные силы, но, напротив, парализует ИХ.

Толстой писал: «Искусство есть одно из самых могущественнейших средств внушения. А так как внушено может быть и порочное (и порочное всегда легче внушается) и хорошее, то ни перед какими способами внушения не надо быть больше настороже, как перед внушением искусства» 18.

Может показаться, что мы противоречим сами себе, предостерегая устами Толстого от «порочного» влияния искусства, тогда как страницей выше говорили, что художественная идея, поскольку она художественна, не может быть идеей, не выражающей тенденции объективного положительною развития. Однако дело в том, что художественная идея становится достоянием общественного сознания не непосредственно, но лишь кодируясь в том или ином произведении, код которого может содержать в себе параллельно с художественной информацией еще и иную, подчас далеко не художественного свойства. Налог уже отмечалась возможность, увы, весьма часто реализуемая, подмены художественной идеи либо просто безыдейной констатацией действительности, когда произведение искусства таковым вообще не является, либо большим или меньшим своеволием отражения действительности, не раскрывающим ее внутренние закономерности, но, напротив, разрушающим их, вступающим в эгоистическое противоречие с реальной тенденцией поступательного развития, когда произведение становится в полном смысле антихудожественным. Взаимоотношение художественного, нехудожественного и антихудожественного содержания закодированной в произведении информация может быть чрезвычайно сложным. Причем нередко воздействие на эмоциональную сферу именно нехудожественного или антихудожественного содержания оказывается весьма сильным, что используется, например, в фильмах ужасов, в эротической литературе и т. д.

Благодаря многослойности художественной идеи, достаточно даже просто «пропустить» один или несколько «слоев», чтобы произведение, оставаясь до известного предела художественным, то есть несущим информацию о содержании художественной идеи, в то же время стало ложным. Исключите, например, из критического образа внутренний оптимизм, иронию или возмущение — и вы получите уже не художественную социальную критику с позиций тех или иных прогрессивных общественных идеалов, но унылое самобичевание.

Так, декадентская литература, которой подчас невозможно отказать в художественности обрисовки характеров и ситуаций, в острой яркости повествования, в достоверности деталей и мастерстве передачи настроения, что, вместе взятое, придает убедительность произведению, с успехом оказывается рупором тоски, обреченности, потери всякого смысла жизни. В результате возникает типичная для такого рода искусства парадоксальная ситуация, когда увеличение подлинно художественной информации о частном влечет за собой гашение информации о главном человеческом содержании жизни, определяющих чертах человека — творящего разума мира, активного его преобразователя. Ярким примером может служить творчество Ф. Кафки, высокая художественная одаренность которого, будучи помноженной на хорошо известные объективные и субъективные факторы, вплоть до психического расстройства художника, внесла в духовный мир человечества зловещий энтропийный толчок безволия и пессимизма.

Правда, здесь мы сталкиваемся с достаточно уникальным явлением. Более типично, в интересующем нас плане, искусство экзистенциалистского направления. Пьесы Сартра, например, составляют значительную страницу в буржуазной литературе послевоенных лет. Однако ущербность его идейно-художественной концепции, при всей убедительности повествования, при несомненной остроте сюжетов, узнаваемости характеров и деталей, в целом мистифицирует действительность, лишая человека его подлинных человеческих качеств, превращая его в беспомощное существо, усложненная, но бессильная рефлексия которого не способна вырваться из надуманной ситуации порочного круга отчуждения, представляющегося неизбежным. Двусмысленность такой литературы заключается в том, что безвыходность положения человека, смирившегося с действительно существующей в современном буржуазном мире неизбежностью социального зла, она преподносит как изначальную, роковую безысходность существования. Экзистенциалистское искусство, при видимости глубины и правдивости, фактически не разрешает и не желает разрешить поставленного конфликта. Оно концепционно останавливает общественное развитие, тем самым вступая в непреодолимое противоречие с сущностью всего мирового процесса.

Вообще же говоря, даже не ссылаясь на подобные, в широком теоретическом плане частные эпизоды истории искусства, следует подчеркнуть, что реальное содержание художественных идей и взаимоотношение последних со всей сложностью современных им взглядов совершенно бесплодно рассматривать во внеисторическом аспекте. Ведь здесь мы имеем дело уже не со всеобщими абсолютными определениями, но с развитием искусства в его взаимовлиянии с господствующими идеями и со всеми заблуждениями обыденного сознания того или иного времени.

Если же оставаться в рамках абсолютных определений, можно сказать, что в этом случае, поскольку человек в абсолютном, родовом его качестве преобразует действительность правильно, в соответствии с познанными им закономерностями самой действительности, в соответствии с меркой любого вида, постольку его цели в идеале не могут быть ни случайными, ни ошибочными. Следовательно, всякая его идея будет либо научна, либо художественна. Здесь мы вполне можем сказать, чуть перефразируя Маркса, что человек творит, если иметь в виду абсолютные законы творчества, и по законам логики, и по законам красоты. В подобной идеальной модели человеческой деятельности каждый человек, чем бы он ни занимался в области духовного производства, будет либо ученым, либо художником, в зависимости от того, в какой форме сознания он предпочтет воплотить свою идею. Однако в реальной жизни это далеко не так, красноречивым, свидетельством чему служат блуждания и тупики модернизма.

Нужно сказать, что и сами теоретики современного буржуазного искусства косвенно признают эстетическое бессилие общественно-человеческого воздействия последнего. Не случайно различные направления модернистской эстетики сходятся в конечном счете на том, что эстетической значимостью в искусстве обладает лишь его «формальная» сторона. Эти уже имеющие столетнюю давность взгляды в последнее время получают подкрепление в исследованиях, стремящихся объяснить якобы исключительно спонтанное воздействие искусства с точки зрения новейших научных достижений. Например, автор одного из фундаментальных трудов на эту тему французский исследователь А. Моль в книге «Теория информации и эстетическое восприятие» прямо разделяет содержание художественного произведения на два сосуществующих начала: «коммуникативно-сообщительную информацию», содержащую в себе сюжетную сторону, не обязательную именно для искусства, и «собственно эстетическую информацию». Тем самым он вполне солидаризируется с широко распространенными формалистически-семантическими концепциями, видящими собственно художественное начало искусства только в тех или иных его сенсорных элементах — в цвете, форме, звукосочетаниях, ритмах и т. д.

«...А. Моль, — пишет советский автор Ю. Филипьев, издавший любопытную, будоражащую мысль работу «Сигналы эстетической информации», — исходит из совершенно неверных представлений, будто в искусстве „перемешаны" между собой в тех или иных дозах образно-сюжетная значимость и эстетическая информация и будто из этой „смеси" можно выделить каждую из составных частей. Выделить собственно эстетическую активность из сюжетно развитых видов искусства невозможно. Образно-познавательная и эстетически-организующая стороны в художественных произведениях выступают не как какие-то раздельно существующие стороны. Они нераздельны в топ же мере, в какой нераздельны познавательная и воспитательная функции искусства» 9.

Однако, справедливо отмечая несостоятельность концепции А. Моля, сам Ю. Филипьев, думается, недостаточно последователен*.

* Последнее отнюдь не снимает положительных сторон работы, особенно интересной, как представляется, убедительным раскрытием генетической связи эстетических переживаний с элементарными формами информационного обмена на биологическом уровне.

«Фактографическая иллюстративность, — читаем мы несколькими страницами ниже, — может, конечно, нести образно-познавательное значение в смысле передачи определенных сообщений о жизни, но еще не будет искусством, даже если эти сообщения станут подаваться по всем правилам соотношения типического и индивидуального (курсив мой. — О. Б.). Искусство появляется лишь тогда, когда структура выражения начинает получать соответствующий резонанс в наших чувствах: подлинно художественная структура тем и отличается, что, будучи воспринята нами, она способна вся сполна изоморфно переходить в психологический код, превращаясь и структуру именно психологических импульсов, настраивающих чувства, сознание и волю в самих их природных основах».20

Ю. Филипьев здесь уже совершенно недвусмысленно противопоставил художественную образность формальной структуре выражения. Иначе говоря, если исходить из смысла всей его работы, он противопоставил художественный образ форме структурной организации передаваемых в образе познавательных сообщений. Именно эта форма особой эстетической организации познавательного образного сообщения и воздействует, с его точки зрения, на нашу психику, настраивает «чувства, сознание и волю в самих их природных основах». Что же это, однако, за форма и что за «природные» основы?

Прямого ответа на эти вопросы мы в книге не находим, быть может, потому, что автор невольно избегает здесь четких формулировок, ощущая катастрофическое сближение своей концепции с критикуемой им концепцией французского исследователя. В самом деле. Ведь понимаемая в формальном смысле структурная организация художественной образности, отличающая искусство от обычных сообщений, — это и есть ритм, цвет, рифма, размер, то есть те самые «формальные» элементы, на которых сосредоточивает внимание формалистическая эстетика, выделяя их как единственно эстетическое начало искусства.

Разумеется, мы далеки от мысли упрекать автора самого в целенаправленной теоретической защите формализма. Однако концепция есть концепции. Она имеет свою внутреннюю логику. И поскольку автор выделил в качестве эстетически активного начала лишь внешнюю структурную форму образа, оставив з-а самим образом только познавательные функции, не специфичные, по его мысли, именно для искусства, — постольку дальнейшее развитие идеи оказалось предрешенным.

Следует подчеркнуть, что уязвимость позиции Ю. Филипьева заключается не в том, что он наделил искусство особой сигнально-информационной эстетической силой. Это, напротив, как кажется, конструктивная сторона его концепции. Ошибка, на наш взгляд, здесь заключается в том, что эстетическая информационность искусства исключается из собственно человеческой, познавательно-преобразовательной специфики последнего и оказывается неким особым, чисто «эстетическим» феноменом, активность которого обращена уже не к сознанию человека, познающего и духовно преобразующего действительность, но, скорее, к подсознательным, как пишет автор, «природным» основам. В эстетическом воздействии искусства он, в сущности, видит лишь «настраивающую», в известной мере «гипнотическую» функцию. Такая сила в воздействии искусства несомненно участвует, и мы говорили об этом выше. Однако именно она не специфична только для искусства (настраивать и гипнотизировать способны ритмы многих жизненных процессов). А кроме того (что также отмечалось), подобная элементарная психо-физиологическая, настраивающая на тот или иной лад гипнотическая сила может при известных условиях оказывать влияние и на животных, и даже на растения. Сводить эстетическое воздействие художественного творчества лишь к роли своеобразного «катализатора» при восприятии «познавательной информации» — значит не только сужать эстетическое содержание искусства до чисто формальных его элементов, что произошло в концепции Ю. Филипьева, но и крайне обеднять смысл действительного эстетического воздействия искусства.

Как мы помним, это воздействие качественно отличается от элементарно настраивающей силы, о которой говорилось выше. Оно рождается эмоционально-волевой энергией образно-содержательной художественной идеи, тем «пафосом» искусства, о котором так прекрасно писал Белинский. Эта познавательно-преобразовательная волевая энергия чисто человеческой и обращенной только к сознанию человека разумно-эмоциональной художественной идеи равно направлена как на общественное, творчески отражаемое в художественном образе содержание действительности, так и на ее природное содержание, начиная от разрешаемого общественного конфликта, от решенного физического облика человека и кончая художественно решаемыми ритмом, цветом, формой отраженных реальных жизненных явлений и процессов.

Ю. Филипьев совершенно прав, когда говорит, что «гул-ритм», о котором писал Маяковский, сообщает поэзии огромную силу эстетического воздействия. И, на наш взгляд, несомненно заблуждается, когда ограничивает «эстетическое начало» поэзии одним лишь ее ритмическим содержанием. Поэзия — целостное, синтетическое искусство, где ритмическое образное начало неотделимо от смыслового содержания образа. Вычленить одно из другого — значит уничтожить поэзию.

Недаром Маяковский отмечал, что еще тогда, когда он только определял «целевую установку стиха», то есть вынашивал смысловое содержание образа, он уже испытывал «поэтически мощный гул-ритм». Можно не сомневаться, что если бы поэт вынашивал иную «целевую установку», «гул-ритм» был бы иным. Ведь «гул-ритм» — это не просто формальный размер, число вариантой которого, как известно, достаточно ограниченно. Это нечто гораздо более конкретное, более определенное, скорее, напоминающее музыкальную мелодию, включающую и ритм, и смысловую интонацию, диктуемую характером самой «целевой установки». Блок писал:

«На бездонных глубинах духа, где человек перестает быть человеком, на глубинах, недоступных для государства и общества, созданных цивилизацией, — катятся звуковые волны, подобные волнам эфира, объемлющим вселенную; там идут ритмические колебания, подобные процессам, образующим горы, ветры, морские течения, растительный и животный мир.

Эта глубина духа заслонена явлениями внешнего мира. Пушкин говорит, что она заслонена от поэта, может быть, более, чем от других людей: „средь детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней он".

Первое дело, которого требует от поэта его служение, — бросить „заботы суетного света" для того, чтобы поднять внешние покровы, чтобы открыть глубину. Это требование выводят поэта из ряда „детей ничтожных мира“.

Бежит он, дикий и суровый, И звуков и смятенья полн, На берега пустынных волн, В широкошумные дубровы.

Дикий, суровый, полный смятенья, потому что вскрытие духовной глубины так же трудно, как акт рождения. К морю и в лес потому, что только там можно в одиночестве собрать все силы и приобщиться к „родимому хаосу“, к безначальной стихии, катящей звуковые волны.

Таинственное дело совершилось: покров снят, глубина открыта, звук принят в душу. Второе требование Аполлона заключается в том, чтобы поднятый из глубины и чужеродный внешнему миру звук был заключен в прочную и осязательную форму слова; звуки и слова должны образовать единую гармонию. Это — область мастерства. Мастерство требует вдохновения так же, как приобщение к „родному хаосу“; „вдохновение, — сказал Пушкин, — есть расположение души к живейшему принятию впечатлений и соображению понятий, следственно и объяснению оных“; поэтому никаких точных границ между первым и вторым делом поэта провести нельзя; одно совершенно связано с другим; чем больше поднято покровов, чем напряженнее приобщение к хаосу, чем труднее рождение звука, — тем более ясную форму стремится он принять, тем он протяжней и гармоничней, тем неотступней преследует он человеческий слух» 21.

Из бездонных глубин мирового «хаоса», где беззвучно для обывателей «катятся звуковые волны» — ритмы всех процессов вселенной, — поэт извлекает ритмически-мелодическую основу поэзии; из мира живых человеческих впечатлений и понятий, «объясняя оные», он извлекает поэтический приговор явлениям жизни, в единой поэтической идее раскрывая и суть человеческого и суть всеобщего, подвластного полностью только музыке. Поэтому здесь поэзия способна возбудить лишь некий импульс к более широким и свободным ассоциациям, так же точно, как музыка лишь ассоциативно указывает на то, что подвластно поэзии.

И в поэзии, и во всех иных искусствах эстетическое начало равно характеризует как общественно-человеческое содержание художественного образа, так и его предметно-природное содержание, включающее в себя и форму, и цвет, и ритм всех раскрываемых в образе процессов и явлений. Эта эстетическая содержательность образа в целом, как и всех компонентов, составляющих его сложную структуру, является следствием художественной решенности того и другого. Художественная решенность, то есть преобразованность содержания образных представлений в новые, художественные формы, которые раскрывают глубинные суть и смысл, закономерность и взаимосвязанность всех жизненных процессов и явлений, отраженных в образе, рождает в сознании зрителя, слушателя, читателя мощное ощущение красоты, эмоциональный сигнал совершившегося эстетического открытия — того самого внезапного просветления, которое древние называли катарсисом.

Именно красота художественном идеи, которая раскрывает перед нами закономерность и гармоничность действительности, именно эта красота искусства определяет собственно эстетическую его активность. Именно она одна способна породить в душах людей, принявших сигнал эстетической информации, могучую творческую энергию.

Как мы уже отмечали, общий смысл эстетического воздействия искусства для всех его видов и жанров одинаков. Получая сигналы эстетической информации, человек ощущает прекрасным то, что поведал ему художник, и это ощущение настраивает его либо на глубокие размышления, то есть на духовное творчество, либо на активные действия, реализующие в действительности то, что поразило своей красотой при созерцании произведения искусства. Это равным образом может быть и некий «идеальный» образ, утверждаемый художественной идеей, и, напротив, нечто отрицаемое, но художественно преодоленное ею, так что борьба со злом, являющаяся в подобном случае пафосом художественной идеи, представляется прекрасной. Иными словами, соприкасаясь с духовной ценностью, созданной художником, человек становится способен и активной самостоятельной творческой деятельности. В этом, собственно, и состоит в самом общем виде механизм формирования общественного сознания искусством. Но только в общем виде.

Ведь из того, что формально смысл механизма воздействия искусства во всех случаях одинаков, еще вовсе не следует, будто всегда одинаковы степень и характер такого воздействия. В процессе нашего изложения мы говорили, что не существует принципиального различия между воздействием на формирование общественного сознания классического произведения живописи и узора на обоях. И это действительно так, поскольку и там и здесь на нас действует красота художественного образа и поскольку эта красота мобилизует наш духовный мир в соответствии с содержанием художественной идеи. Однако, во-первых, конкретное содержание идеи может быть совершенно различным, а, во-вторых, различной может быть и эмоционально-волевая энергия идеи.

И хотя решенный художественно орнаментально-цветовой образ раскрывает нам внутреннюю сущность бытия в его поступательном развитии, как и решенный художественно сюжет тематической картины — ибо и в том и в другом случаях творчески преодолевается случайное во имя закономерного, — все же никто не решится сказать, будто эстетическое воздействие здесь одинаково. Это объясняется прежде всего тем, что несоизмерима общественно-человеческая значимость того и другого образа. Если первый, радуя ощущением красоты, ничего не говорит нам по поводу волнующих нас проблем и событий человеческой жизни, то общественно-человеческое содержание второго той же красотой утверждает прогрессивное развитие социальных взаимоотношений, зовет к победе политических, нравственных и иных идеалов. Поэтому, несмотря на то, что в самом общем смысле и декоративное украшение и тематическая картина формируют общественное сознание, их конкретное воздействие будет далеко не равнозначным.

Но не только качество художественной информации в этих двух случаях будет совершенно различным. Художественная информация декоративно-прикладного искусства и количественно уступает информации, содержащейся в произведениях, скажем, живописи, скульптуры или симфонической музыки. В первом случае содержание художественной идеи, как правило, ограничивается творческой гармонизацией лишь нескольких элементов. Ибо увеличение числа изобразительных элементов неизбежно приводит здесь к перегруженности декоративного мотива, возникающей в результате объективного несоответствия роста содержательности художественной идеи возможному здесь ее пафосу. В то же время уже в простейшем натюрморте количество возможной художественной информации практически не ограничено. Вспомним, как Роден — по свидетельству Гзеля — подносил пламя свечи к поверхности античной статуи и, передвигая источник света, поражался непрерывно открывающемуся безграничному пластическому богатству все новых и новых решений скульптурной формы.

Все это говорится, разумеется, вовсе не для того, чтобы разочаровать любителей декоративно-прикладного искусства. Просто хотелось бы внести некоторую дополнительную ленту в прояснение проблемы реальной эстетической ценности произведений разных искусств, хотя бы с тем, чтобы задуматься еще раз над сакраментальным вопросом: так ли уж действительно «портрет генерала ни в чем не предпочтительнее портрета ефрейтора»? Ведь за этой шуткой, столь любезной защитникам формалистического искусства, кроется ни больше ни меньше, как стремление приравнять глубокое по мысли и чувству художественное творчество к бессмысленной игре в цвето-формальные сочетания, не обладающие даже и той объективно ограниченной силой художественного воздействия, которая доступна образам прикладного искусства.

Высказав эти вполне беспристрастные соображения, хотелось бы все же по возможности реабилитировать значение прикладных форм искусства, отметив, что если каждое отдельное произведение здесь сравнительно бедно по содержанию в нем художественной информации, то в целом область декоративно-прикладного искусства настолько широка и многообразна, что его эстетическое воздействие на общественное сознание суммарно чрезвычайно значительно. Ведь далеко не всякий может стать завсегдатаем художественных галерей, концертов, театров и выставок, в то время как быт каждого современного человека до предела насыщен предметами декоративно-прикладного искусства.

И в этом смысле нельзя не согласиться с М. Каганом, когда он пишет, что «художественная ценность может создаваться как таковая, с единственной для нее функцией художественного воздействия на людей, и может создаваться на базе иного рода ценности — утилитарной, как в архитектуре, прикладных и промышленных искусствах; агитационно-пропагандистской, как в ораторском искусстве или в искусстве рекламы; культовой, как в различных религиозных обрядах; спортивной, как в художественной гимнастике или в фигурном катании; документально-хроникальной, как в художественной фотографии, художественном очерке, документально-художественном фильме; научно-просветительской, как в научно-популяризационных жанрах литературы и кинематографа, или в жанрах пластических искусств, участвующих в создании экспозиций исторических, этнографических и прочих музеев. Эти две формы бытия искусства по-разному соотносятся друг с другом на разных этапах истории культуры и на различных участках мира искусств, но они всегда наличествуют в нем как два необходимых способа художественно-творческой деятельности, в принципе равноправных, равноценных и равно нужных человеку» 22.

Единственно, что, на наш взгляд, здесь требует решительного уточнения, — это выделенное автором в ряду других определений, которыми он характеризует обе формы бытия искусства, понятие «равноценности» этих форм. Если иметь в виду равную необходимость той и другой, то это и так отмечается автором. Если же иметь в виду ценность именно художественную, чем, думается, и определяется собственная ценность искусства, то, как говорилось выше, „она весьма различна для разных видов художественного творчества, так как искусство есть творчество содержательное, и его эстетическое значение в огромной мере определяется тем, что именно раскрывает нам художественная идея.

Как раз поэтому даже миллионы художественно решенных пепельниц в эстетическом отношении все же уступают одному-единственному художественно решенному образу человека. Конечно, если предполагается и там и здесь равно высокое качество художественного исполнения.

4. ИДЕЯ КРАСОТЫ - ИДЕЯ РАЗВИТИЯ

Мы уже говорили, что художественная идея содержательна не только в том значении этого понятия, что она заключает в себе жизненное содержание и является, как и идея теоретическая, формой общественного сознания, воплощающей нравственные, гражданственные и иные социальные устремления. Она содержательна и в том смысле, что всегда совершенно определенным правильным образом (если идея действительно художественная) преобразует и формирует заключенное в ней конкретное содержание,

К чему бы ни прикасалась рука художника — к общественно-человеческому ли содержанию действительности, к ее природно-предметному содержанию, просто к некоей природной форме, к звуку, к цвету, ко всему, до чего может дотянуться искусство, — он с поразительным, прямо-таки исступленным упорством начинает все это переделывать, перерабатывать, совершенствовать и не остановится до тех пор, пока разрозненные случайности «кажимости» не превратятся под его чуткими пальцами в стройную, прекрасную систему единого художественного образа. Эта всесторонняя новая организованность отраженного искусством жизненного материала, его особая найденная художником закономерность рождает в нашем восприятии ощущение новой, созданной художником красоты. Художественный образ всегда прекрасен. Это его сущностная черта, как сущностная черта научной идеи — ее истинность. И то и другое есть по-разному — эстетически и логически — осознаваемое свидетельство правильного духовного постижения и преобразования мира.

Можно сказать потому, что собственное стремление художественной идеи, ее собственная сущность, каким бы ни было ее конкретное содержание, есть стремление к красоте. В этом заключается суверенный смысл всякой художественной идеи, и поэтому художественная идея есть идея красоты. Ведь собственная сущность любой идеи определяется той конечной целью, к реализации которой она стремится.

Поскольку целью художественной идеи является не материальное, но духовное созидание (художественный образ — достояние сознания), постольку и сущностным результатом ее реализации становится не материальная, но духовная ценность — красота, точно так же, как сущностным результатом научной идеи становится не материальная, но духовная ценность — истина.

Но, с другой стороны, поскольку результатом конкретного духовного преобразования жизненного материала посредством волевой энергии художественной идеи всегда оказывается образное упорядочивание отраженного материала, приведении его в систему, гармонизация его в соответствии с его же собственными закономерностями и принципами, постольку со стороны своего содержания художественная идея выступает перед нами как идея развития. Ведь тенденция положительного развития любой системы как раз заключается в повышении ее внутренней организованности.

Выше отмечалось, что в определенном аспекте смысл художественно-образного преобразования действительности выступает как процесс уничтожения знтропии «отрицательной, — по словам Випера, — энтропией — информацией». В этой связи можно сказать, что эмоционально-волевая энергия художественной идеи — идеи красоты, — отражая и продолжая в сознании человечества объективную тенденцию мирового развития, направлена на духовное преобразование мира, суть которого в преодолевании тормозящей развитие энтропии, в создании идеальных моделей максимально организованных структур, насыщенных информацией. Тогда ощущение красоты художественной идеи есть не что иное, как радость развивающейся высокоорганизованной материи, глазами человека увидевшей в созданном прекрасном образе залог не только духовного, но и последующего материального преодоления энтропии — неумолимого, грозного свидетельства бренности и преходящести всего ныне живого и существующего, от ликующей бабочки-однодневки до медленно угасающих солнечных систем.

Фанатическая приверженность художника к своему нелегкому, часто неблагодарному ремеслу, его неистребимая преданность, казалось бы, бесполезному делу и то упорство, с которым он идет к цели вопреки всем жизненным невзгодам, вопреки трудностям, нередко вопреки общественному мнению, как и то великое чувство ответственности перед собственным призванием, которое не позволяет художнику соглашаться, если он истинный художник, ни на какие компромиссы в искусстве, объясняются в этой связи одним: художник не властен поступать иным образом, он не может иначе. Не может потому, что, творя искусство, выполняет не чье-то житейское задание и не руководствуется просто своеволием, но выражает, сам не всегда сознавая это, всеобщую тенденцию саморазвития мира, воплотившуюся и его таланте и волевой творческой энергии. Он так же неспособен изменить правде своего искусства, как ученый не способен предать истину.

Его устами, когда он творит, в буквальном смысле глаголет вечность. Его рукой движет несоизмеримая ни с какими житейскими усилиями энергия мироздания. В его вдохновении слышен отзвук дыхания мировых катаклизмов, рождающих новые миры.

Моих ушей коснулся он, — И их наполнил шум и звон: И внял я неба содроганье, И горний ангелов полет, И гад морских подводный ход, И дольней лозы прозябанье. И он к устам моим приник, И вырвал грешный мой язык, И празднословный и лукавый, И жало мудрыя змеи В уста замершие мои Вложил десницею кровавой. И он мне грудь рассек мечом, И сердце трепетное вынул, И угль, пылающий огнем, Во грудь отверстую водвинул.

Субъективно художественная одержимость, толкающая художника на подвижничество «во имя искусства», может осознаваться очень по-разному, но чаще всего ощущается как необходимость поиска правды, которую он, художник, призван сказать людям. «Глаголом жги сердца людей!»... И это естественно, так как именно раскрытая художественно правда действительности в ее сущности и развитии и рождает красоту искусства.

Всякая ложь делает бессмысленной саму деятельность художника, ибо ложь несовместима с правдой, а следовательно, и с идеей красоты. Даже посредственность ищет правду в прямом копировании внешности явлений, безвредном и попросту лишнем для искусства, если посредственность не начинает диктовать своей утлой веры окружающим. Талант же открывает правду в активном, художественном преобразований: действительности, в творческом поиске, ее глубинных сущностей. Правду жизненных ситуаций, правду предметов и явлений, правду ритма, формы или цвета.

В меру своей художественности искусство не способно ни лгать, ни ошибаться. Если оно лжет сознательно, даже из самых лучших побуждении автора, — оно изменяет самому себе и становится нехудожественным или антихудожественным, то есть перестает быть искусством. Если же оно заблуждается, то в его искренних заблуждениях, пока оно все еще художественно, неизбежно присутствует и доля правды, определяющая собой степень его художественности. Потому что художественная идея, именно в качестве художественной, есть всегда своеобразное, индивидуальное в смысле исполнения, но правильное, выражение всеобщей тенденции развития самой действительности.

«...Искусство всегда, в высшей степени верно действительности, — писал Ф. Достоевский, — уклонения его мимолетные, скоропроходящие; оно не только всегда верно действительности, но и не может быть неверно современной действительности. Иначе оно не настоящее искусство. В том-то и признак настоящего искусства, что оно всегда современно, насущно-полезно [...] Уклонении и ошибки могут быть, но, повторяем, они преходящи. Искусства же несовременного, не соответствующего современным потребностям и совсем быть не может. Если оно и есть, то оно не искусство; оно мельчает, вырождается, теряет силу и всякую художественность» 23.

Мысль о сущностной, изначальной правильности искусства как формы общественного сознания Достоевским высказывалась неоднократно. Однако великий гуманист, озабоченный думами о смысле и значении искусства для человечества, не мог себе и представить всей глубины падения современного модернизма, скромной предтечей которого в известной мере оказалась защищаемая им от критики И. Добролюбова концепция «искусства для искусства» шестидесятых годов прошлого века. Отягощенные опытом минувшего столетия, мы сегодня уже не способны со святой убежденностью Достоевского утверждать, что «уклонения и ошибки» искусства непременно «скоропроходящи», Деградация и одичание буржуазной культуры XX века говорят о многом.

И все же правда в данном случае не на стороне печальных фактов. Они свидетельствуют лишь о возможности весьма длительных блуждании потерявшего себя общественного сознания. Правда — в бескомпромиссной взыскательности крупнейшего реалиста, оставляющего за искусством право быть только настоящим искусством. И факты все большего разложения модернизма лишь подтверждают мысль о том, что это «искусство» — не настоящее искусство, что искусство модернизма предало изначальную сущность искусства — «верность действительности», — и это предательство стало его проклятием, повсеместно и постоянно преследующим и уничтожающим его, подобно тому, как горящий глаз совести, и во мраке могилы преследовал Каина в знаменитой поэме Виктора Гюго.

Исторический парадокс (впрочем, вполне поддающийся объяснению) заключается в том, что буржуазное искусство капитулировало — как правильная форма сознания — и обернулось модернизмом именно тогда, когда научная истина проникла, наконец, и в область людских взаимоотношений. Более или менее фантастические общественные идеалы прошлого не только сами оказались несостоятельными перед натиском новых, революционных и одновременно теоретически обоснованных, истинных идей, но, разрушаясь и разлагаясь, увлекли в своем низвержении то самое искусство, которое столько веков было, по существу, главной формой их осознания и воплощения.

Есть грустная ирония в том, что Гегель, завершая классическую домарксистскую мысль и как бы предчувствуя новую социальную философию, эгоистически покончил с искусством, предрекши ему гибель, дабы оно не смогло стать носителем и выразителем того, что не вмещалось в его систему. Хотя, конечно, и он не мог предположить, что реальная гибель буржуазного искусства будет столь позорной, столь недостойной прекрасных слов, которые он сказал о своем идеале.

Однако погибло искусство лишь частнособственнического мира. Рождение и становление новых социальных идеалов, принципиального переустройства человеческого общества, идеалов коммунизма закономерно вызывали огромную духовную энергию, давшую начало великому искусству нового строящегося общества — новому могучему рычагу общественного развития.

Ведь художественная идея - это не констатация и не иллюстрация развития, ретроспективно фиксирующая уже пройденные этапы, но, подобно истинной научной идее, — одна из необходимых, движущих его сил. Ее деятельная, эмоционально-волевая энергия направлена не на обозрение прошедшего и не на исследование настоящего (хотя и то и другое может быть содержанием искусства), но на активное приближенно, становление будущего. Она всегда, что бы ли изображал художник, поскольку он создает действительно художественный образ, есть прозрение будущего. Даже тогда, когда фактическим предметом изображения является настоящее или минувшее. «[...] Смотреть художественно честно, — писал Александр Блок, — и значит, смотреть в будущее» 24. По степени своей художественности художественная идея, раскрывая гармонические связи развития, создавая красоту и тем самым формируя творческое начало общественного сознания, неизменно влечет в будущее. Такова ее сущность.

Эта способность искусства прозревать будущее, словно бы общаться с высшими сферами, недоступными простым смертным, во все века в большей или меньшей степени осознавалась как самими художниками, так и теми, кто с ними соприкасался. В древности художники нередко казались сродни жрецам и ясновидцам. Сильные мира сего, своевольно распоряжаясь судьбами, приближали к себе художников, не без основания видели в искусстве огромную силу воздействия не только на современников, но и на потомков, понимали, что именно оно способно навсегда запечатлеть в памяти поколений преходящие деяния и быстротечную славу самых могущественных правителей. Требуя изображать себя и свои подвиги в одах, фресках, монументах, последние не могли не ощущать известной зависимости от этих «не от мира сего людей, над вдохновением которых они не были властны.

Предания, памятники и первоисточники самых разных эпох и народов доносят до нас сведения о, по большей части, привилигированном положении художника в обществе. Наряду с именами всесильных фараонов, сквозь тысячелетия, разрушившие все, кроме каменных руин, мы слышим странные, почти не произносимые современными языками, жесткие слоги имен придворных архитекторов. Забывая и путая даты и события античной истории, каждый школьник оживляется при упоминании Эсхила или Фидия. Ратные подвиги викингов, Ильи Муромца, Вещего Олега не представляемы без вдохновенных песен бардов и баянов. Христианское средневековье доверяло создание своих культовых изображении художникам-монахам, чьи имена и прозвища, нет-нет, да всплывают из глубин столетий, где имя бога, казалось бы, не терпело соперничества даже царских имен. Культура нового времени в огромной степени определяется искусством.

И все же, несмотря на пиетет, который внушался людям художественным творчеством, несмотря на то, что искусство было необходимо для утверждения и прославления религии, тронов и династий, несмотря на то, что и его испачканных краской и глиной руках были сосредоточены нити личного бессмертия — несмотря на все это, владыки и временщики, приближая к себе художника, награждая его и поощряя, по большей части не доверяли художнику. Искусство всегда таило в себе некую бесконтрольную неожиданную и непредвиденную смущающую силу.

Забавная песенка вдруг оборачивались народным возмущением. Безобразное лицо грешника, гонимого и ад сонмищем чертей и какой-нибудь благочестивой фреске, напоминало знатного негоцианта, сановника или правителя. Пресвятая богородица слишком уж по-женски начинала улыбаться прихожанам. А солидные, облеченные всеобщим уваженном отцы города представали в картине не величественными и прекрасными, какими они сами склонны были себя считать, но, оставаясь бесспорно похожими, выглядели ничтожными и надутыми.

Искусство в классовом обществе постоянно оказывалось «неблагодарным», «недостаточно верным», «недостаточно зрелым и серьезным», неуместно шутливым или незаслуженно злым. Оно, как тот самый скорпион из известной грузинской притчи, то и дело стремилось ужалить своих благодетелей. С ним приходилось быть настороже, делать вид, что если художник и сродни пророку, то в не меньшей степени он сродни и шуту, на шутки которого не следует смотреть слишком уж серьезно.

Всесильный монарх позволял себе и присутствии многих смиренно нагнуться и поднять кисть, уроненную Тицианом, и в то же время искусство титанов, подобных Леонардо или Микеланджело, в эпоху, когда художественное творчество ценилось как никогда высоко, постоянно подвергалось давлению и насилию со стороны власть имущих, а жизнь художников была далеко не радостной и не свободной. Принцип «глаз да глаз» по отношению к прекрасным мастерам, но весьма своевольным подданным, то и дело давал о себе знать.

По справедливости нужно сказать, что искусство давало поводы для подобного отношения. Даже прославляя современность и современников, оно все время куда-то звало, на что-то намекало, чем-то оказывалось недовольным, не хотело ждать, пока «все образуется», не хотело смиренно и благоговейно терпеть, пока заплодоносят уже посаженные деревья, и вместо того, чтобы аккуратно поливать их, разбрасывало все новые и новые семена, всходы которых казались сомнительными, а то и просто вздорными. Хотя его и использовали, и ласкали, и воспитывали, искусство слишком уж часто, недопустимо часто, с точки зрения властей предержащих, оказывалось в оппозиции к существующему.

В этом смысле исключение составляют, быть может, лишь античное общество, гармоничность которого покоилась на полном угнетении рабов, неспособных создать идейной оппозиции, да наиболее жестокие деспотии, подобные тысячелетиями замкнутому горами и пустынями Древнему Египту или воинственным государствам Востока, где свободомыслие, даже художественное, было, по-видимому, не только невозможно, но и не нашло бы ни ушей, ни глаз для восприятия. Впрочем, как знать, не представляется ли оно нам так лишь сегодня, на основе дошедших памятников — по преимуществу официальных дворцовых сооружений — и в соответствии с нынешними понятиями. Ведь уже Гомер позволял себе иронию, а Аристофан откровенно хохотал в лицо современникам, хлопая не только по плечу, но и по заду своих политических противников. Что же касается искусства Древнего Востока, то кто знает, какие двусмысленности могли скрываться в самых возвышенных текстах и рисунках, весьма приблизительно расшифрованных полными почтения к древности серьезными археологами...

Во всяком случае, в более близкой нам культуре христианского мира крамольная рука художника постоянно поднималась не только на мирские злоупотребления, но и на незыблемый авторитет церкви. Даже в средневековом, фанатически клерикальном искусстве лукавая усмешка художественной оппозиции давала о себе знать. А с эпохи Возрождения своенравность искусства стала расти изо дня в день.

Конечно, мы были бы глубоко неправы, если бы увидели в этой своенравности искусства только озорное своеволие. Как и наивно предполагать, будто искусство развивается по каким-то своим, независимым от жизни законам, и что его история, как писал Мальро, якобы отражает действительность не более, чем запах моченых яблок отражается в музыке Шопена.

Художник — человек своего времени. И никакая художественная гениальность не может вырваться из рамок общественного сознания эпохи. Но, как учил В. И. Ленин, в каждой общественной формации антагонистического классового общества сосуществуют в противоборстве две культуры — культура господствующего класса, определяющая культуру всей формации, и растущая в недрах этой культуры новая культура, как бы предваряющая дальнейшее развитие общества, несущая в себе революционные — по сравнению со старой формацией — начала. Естественно, что эта вторая, революционная культура, исподволь накапливающая и критическое отношение к уже существующим, утвердившимся порядкам, и новые идеи времени, является наиболее прогрессивным содержанием культуры общества в целом. Также естественно и то. что в стихийно развивающемся антагонистическом обществе господствующий класс, прежде всего в лице своих вождей и идеологов, сосредоточивает усилия на утверждении тех общественных институтов, взглядов и идей, которые привели его к господству и обеспечивают это господство, хотя сами эти институты, идеи и взгляды объективно могут все в большей и большей степени становиться оковами дальнейшего общественного развития, оковами производительных сил, перерастающих сложившиеся производственные отношения данной формации.

Как и всякий человек, художник испытывает на себе всю совокупность воздействия противоборствующих общественных устремлений, верований, иллюзий и заблуждений. Он, как и любой его современник, весь в своем времени, мыслит теми же категориями, испытывает те же волнения, те же патриотические, гражданственные или, напротив, верноподданнические чувства. Однако, если сознание обывателя, занятого мирскими заботами, не способно до поры до времени, в силу житейской ограниченности личных интересов, разобраться и сделать правильный выбор, то творческое сознание большого художника, движимое могучим стремлением к красоте, то есть к образной гармонизации существующего, именно в силу этой профессиональной устремленности не может не «выбрать» как раз те современные художнику идеи и взгляды, которые зовут в будущее.

Этот выбор может осознаваться как откровение или как интуитивное влечение, но может и перерасти в революционную концепцию нравственного, гражданственного, патриотического или политического характера. Присущее художественной идее родовое стремление к трансформации реальных явлений в соответствии с их собственной тенденцией развития неуклонно увлекает художественное творчество в сторону тех общественных устремлений, которые в данную эпоху, в данных исторических условиях наиболее соответствуют прогрессивному развитию общества. Это непреодолимое стремление к правде жизни в ее реальном развитии толкает художника, подчас даже как бы против его осознанной воли, на посильное противодействие консервативным и реакционным силам, противостоящим прогрессу.

В идеологических ножницах, образуемых диапазоном между господствующими идеями времени и зрелостью новых, нарождающихся идей, и заключается реальный допуск прогрессивного идейно-эстетического бунта — вся сумма возможных вариантов художественной оппозиции в классовом антагонистическом обществе. От больших или меньших вольностей в признанных, канонических формах официального искусства (в средневековой живописи, например) до программного, тенденциозного критического реализма (скажем, в искусство русских революционных демократов XIX столетия). От вырастания реалистических и скептических штрихов, в той или иной степени ставящих под сомнение признанные социальные и эстетические нормы, до страстного идейного отрицания существующих порядков и утверждения новой, революционной идеологии. Такова метаморфоза волевой преобразовательной активности художественной идеи, взятой в ее общественно-человеческом значении.

Говоря все это, мы ни в коем случае не собираемся идеализировать фактическую роль художника в обществе, не собираемся рядить его в доспехи непременного самоотверженного борца за правое дело. История искусства знает бесчисленное множество примеров, когда резец и кисти служили верой и правдой самым мрачным режимам; когда поэты слагали оды тем, кто, с точки зрения элементарной исторической справедливости, вовсе не заслуживал этого; когда статуи, созданные при жизни фараонов и почитаемые божественными, тут же после кончины Сына Солнца вдребезги разбивались недавними раболепными подданными; когда в течение столетий, а то и тысячелетий художественно выполненные идолы держали в узде страха религиозное сознание народа; когда именно искусство служило могучим орудием эмоционального подавления и отупления масс. Об этой двойственной, противоречивой роли художественного творчества как исконного, неподвластного эгоистическим целям двигателя прогресса и одновременно послушного орудия в руках хозяев жизни, с гордостью за предназначение искусства и с горечью за человеческие слабости художника писал Шиллер в знаменитых «Письмах об эстетическом воспитании».

«Наука и искусство отрешены от всего положительного и зависимого от человеческой условности и пользуются безусловной неприкосновенностью со стороны человеческого произвола. Политический законодатель может оценить их область, но господствовать в ней он не может. Он может изгнать друзей истины, но истина превозможет; он может унизить художника, но искусства подделать он не в состоянии. Правда, явление весьма обычное, что наука и искусство преклоняются пред духом времени и что критический вкус предписывает творчеству законы. Где характер становится непреклонным и твердым, там наука строго оберегает свои границы и искусство направляется тяжкими рамками правил; где, напротив, характер становится слабым и дряблым, там наука стремится к тому, чтобы понравиться, и искусство — к тому, чтобы доставить удовольствие.

В течение целых столетий философы и художники работают над тем, чтобы внедрить в низы человечества истину и красоту; первые гибнут, но истина и красота обнаруживаются победоносно со свойственной им несокрушимою жизненной силой.

Художник, конечно, дитя века, но горе ему, если он в то же время и воспитанник или даже баловень его» 25.

Правда, этот вдохновенный панегирик искусству страдает очевидным внеисторизмом и, соответственно, недопониманием того, что художественное творчество в антагонистическом обществе не только от «дряблости» характера вынуждено служить господствующим классам, но, главным образом, потому, что, как «дитя века», художник — неизбежно и его «воспитанник». Он далеко не свободен в выборе идейных устремлений. Последние, по сути дела, всегда ему заданы.

Кто может упрекнуть Андрея Рублева в истовости его веры? Можно ли поставить ему в вину то, что у его вдохновенных произведений сотни лет держали на коленях смиренную паству? Можно ли обвинить скульптора, ваявшего бессмертный портрет Нефертити, в том, что он не осознавал жестокой несправедливости положения рабов и других угнетенных сословий Древнего Египта и не звал своим искусством на борьбу против рабства? Можно ли обвинить самого Шиллера в том, что и его творчество, как и эстетика, видевшая в искусстве панацею от общественных зол, питалось романтическими иллюзиями своего времени?

Как уже говорилось, собственная сущность художественной идеи, собственное позитивное начало искусства способны реализоваться исключительно в том или ином конкретном жизненном содержании. А это содержание есть содержание современной художнику эпохи, как оно осознается современным ему общественным сознанием. Искусство и есть одна из форм этого сознания. В исторические периоды подъема прогрессивных, демократических, революционных идей искусство становится способным, и силу преемственности гуманистических идеалов и их общечеловеческой значимости, к величавым прозрениям будущего, кстати говоря, совсем не обязательно задуманным как прозрения теми, кто создавал это искусство. В периоды, духовного упадки или естественной до времени неразвитости общественного сознания искусству остается блуждать во тьме извращенных или еще не выкристаллизовавшихся, смутных представлений, адресуя свое шатание странным, подчас непонятным фетишам, утверждая такие антигуманные проявления, как жестокость к побежденным, мрачные ритуальные обряды и т. д. Однако и здесь, казалось бы, в чудовищном падении, служа устремлениям, более чем далеким от социального прогресса в современном его понимании, искусство неизменно, пока в нем остается хоть капля художественности (что вовсе не обязательно присутствует, скажем, в некоторых примитивных, культовых изображениях), умудряется находить гармоническое решение формы, контрастов цвета, остроты графической выразительности, словно намекая вопреки всему на предназначенную ему великую миссию в развитии человеческой вселенной. В этих элементарных решениях принципиально уже присутствует способность художественного творчества активно выносить человеческий «приговор» явлениям действительности, та способность, которая позволит гению Микеланджело, повелевая глыбами мрамора, на века вложить в сердца людей гордый и мятежный дух эпохи Возрождения, а Сурикову — раскрыть в симфонии красок силу народа — творца человеческой истории...

Обладая собственной художественной энергией социального воздействия, искусство конкретизирует ее именно как социальную силу — в социальных воззрениях своей эпохи. Поэтому искусство как форма общественного сознания в огромной степени — идеологическая его форма. В классовом обществе искусство вполне классовое явление. В то же время идейность искусства не тождественна социальной идее.

Социальная идея в том виде, в каком она поднимается над уровнем обыденного сознания, есть идея теоретическая, то есть идея, в абстрактно-логической форме раскрывающая смысл общественных явлений или событий. Художественная идея, со своей стороны, непосредственно образно раскрывает и преобразует в том же направлении то же самое объективное содержание действительности, которое является предметом для формулирования социальной идеи.

В этом смысле зовущий пафос художественной идеи действует совершенно суверенно, параллельно убеждающей логике социальной идеи.

С другой стороны, социальные идеи весьма существенным образом способны влиять на направленность художественного творчества. Здесь перед нами вырисовывается весь комплекс проблем, связанных с понятием партийности искусства.

Пафос художника, берущий начало в самых глубинах его творческого духа, в то же время черпает свое содержание из мировоззрения художника. В пафосе как бы соединяются и логика, и чувство, и неукротимое стремление к выражению того, что носит в себе художник, что он призван сказать человечеству.

Именно этот пафос — целеустремленность художественной идеи, преобразующей в художественных образах содержание жизни, целеустремленность, в которой слиты силы разума, горение страсти, убежденность веры, — и составляет то, что мы называем идейностью искусства. Коммунистическая идейность искусства — это пафос художника, направленный на утверждение как художественно прекрасного нового строя, нового человека, новой морали; пафос, в котором в снятом виде присутствуют и политические, и нравственные, и гражданственные, и иные социальные идеи — все то, что составляет самосознание и мировоззрение художника.

Идейность искусства, его пафос — это могучая эмоционально-волевая энергия целостной художественной идеи, вносимая в мир только искусством, только неповторимой личностью творца искусства, его личной любовью и личной ненавистью, его радостью и слезами, его убежденностью в том, что он утверждает. Но вносимый в мир субъективно-личностным, индивидуальным переживанием художника, будучи суверенным порождением личности творца, художественный пафос, казалось бы, царственно свободно преобразующий жизненное содержание в образах искусства, менее всего является проявлением эгоистического своеволия.

В той самой мере, в какой эмоционально-волевая энергия оказывается художественной, то есть способной творчески правильно трансформировать явления действительности в прекрасные образы искусства, обладающие великой силой воздействия, она оказывается индивидуальным выражением всеобщей объективной тенденции саморазвития материи от хаоса к организованности, от простого к сложному, от низшего к высшему. Ибо художественная идея, как говорилось, есть идея развития. Она обладает силой преобразования и мощью воздействия лишь тогда, когда не совершает насилия, когда преобразует материал действительности в соответствии с его собственной сущностью и в направлении его закономерного, прогрессивного развития.

Свобода есть осознанная необходимость. И, быть может, нигде это так ярко не проявляется, как в художественном творчестве, хотя сам художник может и не осознавать этого, полагая, что попросту за его великие труды ему ниспослано божественное вдохновение.

Когда художник творит, когда он ощущает себя полностью свободным, когда он, наконец-то, чувствует себя богом, властвующим над всеми формами вселенной, — эго означает лишь то, что он выражает, пусть и не осознавая того, объективную тенденцию саморазвития материи. Что он сам в эти свои звездные часы — творящая необходимость, формирующая сознание современников и потомков.

«Ни один поэт не может быть велик от самого себя и через самого себя, ни через свои собственные страдания, ни через свое собственное блаженство: великий поэт потому велик, что корни его страдания в блаженства глубоко вросли в почву общественности и истории, что он, следовательно, есть орган и представитель общества, времени, человечества. Только маленькие поэты и счастливы и несчастливы от себя и через себя; но зато только они сами и слушают свои птичьи песни, которых не хочет знать ни общество, ни человечество» 26.

Эти знаменитые строки Белинского, утверждая народность настоящего искусства как его основополагающий принцип, заключают в себе и еще один смысл. Они подчеркивают объективную обусловленность истинно свободного поэтического творчества. Ибо. если один человек или любая отдельно взятая группа людей могут роковым образом заблуждаться, то общество в целом, человечество в целом, чьим рупором чаяний становится большой поэт, «корни страдания и блаженства которого глубоко вросли в почву общественности и истории», не могут не отражать в своем сознании объективного движения реальной жизни, ее неуклонность, хотя и всякий раз исторически детерминированного стремления в направлении общественного прогресса. Поэтому именно тогда, когда поэт становится выразителем подлинных чаяний своего народа, он делается действительно велик, начинает говорить от лица самой истории, самого развивающегося в общественных формах движения материи и мироздания.

Тенденция творчества поэта как субъективный, более или менее логически осознаваемый им общественный принцип может быть самой разной. Люди склонны к увлечениям, иллюзиям, ошибкам. Как однажды сказал В. Боровский, авторская тенденция может быть общественной, народной, а может быть и антиобщественной, антинародной. Однако подлинный художественный пафос, то, что, по выражению В. Воровского, придает индивидуальной тенденции творчества художника «скрытую нематериальную силу» 27, — рождается лишь тогда, когда эта тенденция оказывается субъективным выражением объективной тенденции саморазвития материи. И это в равной мере относится и к художественному решению глубоких общественных проблем, и к художественному решению самой внешней стороны действительности: формы, цвета, ритма — всего того жизненного материала, которым оперирует а который образно преобразует данный вид искусства.

В. Короленко писал: «Люди, наделенные сильным чутьем жизни, — не пишут утопии. Крупные художники никогда не стояли (или очень редко) как таковые в самых передних рядах крайних политических партий. В момент, когда мы горячо искали новых жизненных форм, горячо отрицали старые и быстро кидались на новые, у нас вышла немалая-таки ссора с крупнейшими из наших художников. Я не говорю уже о Гончарове, который к своим, образам примешал несколько чисто логических формул, заключавших грех против живого духа, но и Тургенев, и Толстой оказались „отставшими“. Но вот время изменилось, и имена наших великих художников являются для нас знаменами, которые стоят в высоте, освещенные солнцем в ту минуту, когда мы после нескольких шагов вперед — сделали много десятков шагов назад и засели в настоящую трясину реакции. Их образы не вполне укладывались некогда в рамки наших утопий, и мы предпочитали произведения, поучавшие нас, не изображая жизнь, а подтягивая и ломая ее. Теперь, когда подтягивание и ломка идут в другую сторону, — мы обращаемся к нашим художникам» 28.

Слова писателя прекрасно передают суть дела. Идейность искусства, если оно действительно художественно, рождается далеко не всякими социальными устремлениями. Художественная идея способна утверждать лишь то, что объективно может стать художественно прекрасным, что для своего времени не противоречит, но соответствует перспективе реального общественного развития. В этой связи можно раже сказать, что правильность любой социальной, теоретически сформулированной идеи еще до ее окончательной проверки практикой, недвусмысленно проверяется ее способностью обрести свой художественный эквивалент. Можно тысячу лет писать картину, пытаясь восхвалять утопию, и так и не написать ее, и можно отрубить художнику руки, но нельзя заставить его сделать то, что сделать невозможно, — убедительно восславить безобразное как прекрасное.

И если, благодаря отмеченной выше «многослойности» художественной идеи, последняя все же способна до известного предела оставаться художественной даже тогда, когда используется в целях, далеких от прогресса, то это происходит вовсе не потому, что сами реакционные социальные устремления обретают художественное выражение. Это происходит вопреки им. Либо в результате художественности решения частных изобразительных сторон художественного образа; либо в результате того, что действительно прекрасный образ, несущий в себе и художественно прекрасное, художественно решенное общественно-человеческое содержание, попросту используется в эгоистических, своевольных целях, не имеющих ничего общего с замыслом художника.

В первом случае речь может идти, например, об идолах дикарей, вырезавших гармонические по форме, яркие и выразительные по цвету, но отвратительные по смыслу каннибальские изображения, или о некоторых современных произведениях декадентского толка. Во втором — скажем о прекрасном готическом искусстве, молитвенно воздевая руки к которому, влекли на костер Джордано Бруно. Сама же художественная идея воплощает в себе лишь то, что соответствует ее суверенной сущности идеи красоты, лишь то, что может быть художественно решено, собственная сущность чего не противоречит поступательному развитию материи, в данном случае в ее общественно-человеческих формах.

Все, что реально, в своей естественной, общественной или духовной сущности диалектически стремится к высшим, наиболее организованным и совершенным формам существования, раскрывается в подлинно художественном образе как прекрасное, составляя естественно-предметное, общественное и идейное положительное содержание художественной идеи. То же, что препятствует объективному процессу развития жизни в ее стремления от низшего к высшему, от простого к сложному, от хаоса к организации — все это может войти в художественную идею лишь в художественно преодоленном виде как отрицаемые, отвергаемые, разоблачаемые во имя торжества развития энтропийные стороны действительности, противоречащие идее красоты, но никак не в виде художественно прекрасного.

Даже просто правдиво решенные пейзаж или натюрморт, в которых художественно раскрыта сущность явлений, уже несут в себе несомненное идейное начало, раскрывая реальный мир в его развитии и тем самым утверждая и развитие человеческого мира и самого человека. Подлинно реалистическое искусство так же не может быть безыдейным, как не могут быть идейными натуралистические или формалистические «отходы» искусства. Безыдейным искусство становится тогда, когда оно начинает субъективистски разрушать, деформировать реальность в ее общественных и естественных формах, в меру своеволия теряя качества художественности.

Конечно, нужно еще раз подчеркнуть при этом, что, говоря о правильности художественного отражения, мы отнюдь не имеем в виду пассивное срисовывание случайных, внешних проявлений жизни. Речь идет о правильности образного раскрытия ее сущности, допускающей и требующей всякий раз нового, неповторимого художественного решения, в то же время не имеющего ничего общего со своеволием. Что, например, общего между конструктивным и архитектоничным решением пластических форм антики, выявляющим и художественно раскрывающим формы действительности, и произвольным конструктивизмом кубизма, разрушающего реальные связи явлений во имя весьма сомнительного комбинирования иллюзорных и в общем элементарных плоскостей и объемов?

Так же обстоит дело и с социальным содержанием искусства. Будучи реалистически раскрытым в его действительном, прогрессивном развитии, оно выступает как художественно прекрасное. Когда же искусство стремится во имя ложных или утопических идеалов подтасовать, приукрасить или, напротив, изуродовать реальность, нарушает действительные связи явлении, лишь бы утвердить некую идею, кажущуюся правильной или полезной, но в действительности не отражающую, а еще более извращающую объективную тенденцию общественного развития, искусство становится дидактичным, резонерски назидательным и фальшивым — вместе с правдивостью теряет качества художественности, а следовательно, и идейного воздействия. Художественность и здесь неотделима от правильности преобразования действительности в образы, раскрывающие ее настоящую, а не мнимую сущность, в образы, не своевольно деформирующие реальность — будь это форма, цвет или социальное содержание жизни, — но художественно раскрывающие и гармонизирующие ее, в соответствии с ее собственными внутренними тенденциями развития.

Можно сказать, что поскольку художественность прямо зависит от способности искусства раскрывать внутренние, движущие силы действительности, — а эти движущие силы всегда в конечном счете направлены в сторону положительного развития, в сторону прогресса во всех областях, в том числе и в социальной сфере, — постольку реализм, правда искусства становится критерием как его художественности, так и идейности. И это не может быть иначе, ибо объективное значение и общественная ценность всякого вообще содержания сознания определяется правильностью отражения в нем реальности. И тогда, когда это отражение программно объективно, как в научном познании, и тогда, когда оно программно субъективно, как в художественном творчестве.

В сущности, художественность, правдивость и идейность искусства (вспомним эстетическую, познавательную и воспитательную его функции) означают одно и то же — верность и глубину художественной идеи, ее способность творчески раскрывать определяющие, гармонические связи реальности, объективную диалектику ее развития, способность звать вперед, туда, куда увлекает нас красота художественно прекрасного содержания идеи и куда объективно направлен процесс развития действительности.

Поэтому искусство — в меру своей художественности — творчески утверждает лишь то, что соответствует прогрессивному развитию общества. Поэтому художественность обладает той же непреходящей ценностью, что и истинное знание. Это не означает, как уже говорилось, что искусство, будучи профессиональной деятельностью, не может вольно или невольно обслуживать силы реакции. Но, обслуживая реакцию, искусство, в меру предательства своей изначальной сущности — правильного осознания действительности, — неизбежно становится все более, ущербным, малохудожественным или вовсе антихудожественным.

И именно поэтому в социалистическом обществе, где коммунистическая партийность является выражением научного мировоззрения осмысления исторического процесса, развития человеческого общества, — искусство социалистического реализма, гармонически преобразуя действительность, как никогда ранее, обретает способность раскрывать «объективно-истинное» содержание последней.

Как форма общественного сознания искусство содержит в себе всю совокупность образно-эстетически раскрывшейся человеку реальности. Утверждая и прославляя необходимое людям, отрицая и клеймя то, что противостоит развитию человечества, оно деятельно участвует в борьбе за социальный прогресс. В то же время — и в этом важнейшая суть искусства как формирующего начала общественного сознания — оно является вместилищем и генератором той эстетической духовной энергии, того непреодолимого стремления к красоте, без которых, как подчеркивалось выше, было бы невозможным ни материальное, ни духовное творчество.

Рождаемая на протяжении тысячелетий красота искусства, посредством всевозможных художественных кодов аккумулируемая общественным сознанием, как бы создает мощное энергетическое духовное поле, которое оплодотворяет волевыми, созидательными импульсами творчество материи, осознанно и целеустремленно преобразующей себя сначала в теоретических открытиях истины, а затем и в материальной практике людей. И хотя было бы несомненным преувеличением утверждение, будто человек, не знающий искусства, не может быть способен к творческому труду, есть все основания сказать, что человечество, не знавшее искусства, не было бы творящим человечеством.

Энергия художественной идеи — идеи красоты — формирует то самое творчески преобразовательное, активно волевое отношение к объекту, которое, в сущности, является отраженной сознанием и преобразованной в человеческую разумную, целенаправленную созидательную волю всеобщей стихийной тенденцией саморазвития материи. Тенденцией, суть которой заключается в общем увеличении информации, постоянно гасящей энтропию и вновь рождающей новую, все более сложную информацию. Тенденцией, которая определяет в целом положительное развитие материи под знаком необходимости. Ведь не чем иным, как отражением этой всеобщей тенденции развития, разумная созидательная воля и не может быть, ибо, как писал Энгельс, общие законы движения внешнего мира и человеческого мышления, по сути дела, тождественны.

Художественное творчество с первых своих шагов и по нынешний день, от простейших орнаментов и до высочайших вершин мирового искусства, неуклонно пестует великое человеческое стремление к красоте сознательно творимого, нового, разумного мира. Стремление, которое как созидательное начало пришло на смену животному инстинкту ассимиляции, движущему стихийной эволюцией дочеловеческой природы. В этом смысле искусство выступает перед нами в качестве постоянно действующей, ничем не заменимой производительной силы, оказывающей самое прямое и непосредственное влияние на развитие человеческой вселенной.

В тихих художественных мастерских усердными и взволнованными руками художников из века в век сплетается та золотая, увитая розами плеть красоты, которая без устали гонит человечество по пути материального и духовного творчества. Ибо все, что влечет нас вперед, все, что мы творчески создаем, представляется нам прекрасным — от первой детской погремушки до величественных космогонических теорий, от летящей в звездном небе ракеты до грядущего коммунистического общества.

Зов красоты звучит над человеческой вселенной. Зов развития, зов борьбы, зов творчества. Вспомним, что само слово «красота» по-гречески происходит от корня «звать». Назовем этот вечный зов в духе современной фантастики — зовом на будущего, обращенным к нам, людям...

Зовом развивающейся, творящей себя материи.