ИЗ ОДЕССЫ-МАМЫ В ПИТЕР-ПАПУ

Три священных города у мусульман: Мекка, Медина и Кайруан. Три священных города у уголовников России: Одесса, Ленинград и Ростов. Еще с дореволюционных времен называли они Одессу "мамой", а Петербург – Питером и величали "папой". На пути от "мамы" к "папе" мы прошли через две пересылки: в Калуге и в Калинине.

Во времена Сталина проходили зэковские эшелоны через столицу, и тогда наполнялась гамом знаменитая "Матросская тишина". В послесталинскую эру Москву разгрузили, и "Столыпины" с зэками стали посылать в обход. Калуга и лежала на таком обходном пути.

Спокойная, нерасторопная калужская пересылка отличалась от сумасшедшей одесской, как провинциальная российская Калуга от многоязычной, бурлящей Одессы. Безо всякой суеты и нервотрепки я прошел процедуру приема, получил почти не порванные матрасник и подушку с наволочкой, алюминиевую кружку и ложку. Меня ввели в пустую камеру, пахнущую свежей краской. Все было только что выкрашено: пол, стены, железная кровать, большой железный лист с отверстиями, закрывающий нишу за кроватью (вероятно, в нише проходили трубы отопления). По тюремным меркам, камера была очень чистой, а чистота – мой бзик. Попробовав пальцем краску, не мажется ли, я сел на кровать и с удовольствием вытянул ноги.

– С прибытием, земляк! Откуда? – сказал кто-то громко рядом со мной, и я от неожиданности вздрогнул.

Я привстал и осмотрел камеру. Был я в ней один как перст. Снова сел.

– Чего же не отвечаешь, землячок? Откуда прибыл? – спросили у меня, теперь уже в два голоса.

Я вскочил как ужаленный. Можно было рехнуться. Но марксистско-ленинское материалистическое миросозерцание спасло. Я начал поиски научной основы мистического явления.

Снова пришли голоса, отчетливые и громкие, как звуки органа в Домском соборе в Риге. Мне стало ясно, что звуки идут со стороны железного листа. Прижавшись ухом к одному из отверстий, я тут же отпрянул: очередной вопрос мне выстрелили прямо в ухо.

– Из Одессы, – прокричал я в отверстие и тут же услышал свой гремящий голос и долгое эхо в образовавшейся звуковой трубе.

– Говори тише, – сразу же остановили меня из соседней камеры, – а то менты прибегут. Как зовут-то тебя?

– Гилель.

– Как? Как?

– Гилель.

– Не поняли. Повтори! – пришел снова вопрос после некоторого замешательства.

– Меня зовут Ги-лель, Ги-лель, – негромко, но отчетливо проскандировал я. – Это еврейское имя, по моему деду.

– Поняли, поняли, землячок, – обрадовались за стенкой. – За что сидишь-то, земляк?

– За самолет. Слышали, наверное? – я не считал нужным перечислять все свои грехи. Мой самолетный грех был главным, за него я получил статью об измене родине, и мне было важно, чтобы история с самолетом ходила по лагерям под правильным углом.

– Как же, слыхали. Это в Ленинграде-то прошлым летом?

По опыту я знал, что теперь интерес к разговору обеспечен.

Говорили долго, безо всяких помех. К концу разговора один из трех моих собеседников сказал мне наполовину в шутку, наполовину всерьез:

– Слушай, Гилель, взял бы ты нас с собой в Израиль, а?!

– Зачем вам Израиль, ребята, вы ведь русские, да?

– Русские мы, местные рожаки, – подтвердили из отверстия.

– Так зачем же вам в Израиль? Ваша родина – Россия. За границей вы все равно бы быстро соскучились по своей Калуге. Домой бы захотелось.

– Вообще-то ты прав, землячок, – с сомнением в голосе сказал один из них, но двое других тотчас заглушили его:

– А на хрена она нам нужна, Россия-то. Да пропади она пропадом.

Разговор долго не иссякал, но все же подошел к концу. И тогда из-за стены пришла просьба, обычная в таких случаях.

– Земляк, как там у тебя с куревом? Мы на мели – последнюю махорку выкурили. Выручай, землячок!

– У меня сигареты есть, но в личных вещах, в камере нет ничего.

– Слушай, браток, – обрадовались уголовники, – в четыре часа будет обход. Придет корпусной и спросит, какие есть просьбы или претензии. Попроси его принести курево в камеру, а когда принесут, попроси передать в нашу камеру. Он мужик хороший. Сделает.

Действительно, все было так, как соседи рассчитали. Их заработок был пять пачек сигарет. Когда меня забирали на этап, они услышали стук открываемой двери. Мгновенно из отверстия посыпались напутствия:

– Счастливого пути, земляк! Чтобы тебе быстрее добраться до семьи! Досрочного освобождения, браток, и счастливого пути на родину!

А в последний момент кто-то вспомнил и крикнул:

– Спасибо за курево!

Сдаю тюремные вещи, получаю свои и – в воронок. Будь здорова, Калуга, услада зэковских нервов.

Поезд широкой дугой огибает Москву с запада и устремляется к нашей следующей остановке – Калинину, который когда-то был Тверью. На этот раз мы попадаем в один отсек с Марком Дымшицем. Кроме нас, в отсеке человек двадцать уголовников, хотя столыпинский вагон был спроектирован царскими путейцами в расчете на 13 – 14 человек. Вагон идет с Кавказа, и в нем две категории "пассажиров" – воры с Кавказа и воры с Поволжья. Кроме воров есть, конечно, хулиганы и прочая мелочь, но они лишь приправа.

Нас принимают хорошо. Быстро знакомимся с грузинами. Они, хотя и в меньшинстве, держатся уверенно, независимо, дружно, как всегда держатся грузины вне Грузии. Между собой говорят только по-грузински, без всяких комплексов.

Один из грузин оказывается евреем! Он словоохотлив, весел, среди уголовников чувствует себя как рыба в воде, – это не первая его ходка на почве конфликтов с ОБХСС. Через полчаса мы знаем всю его подноготную, включая исчерпывающую информацию о том, где, когда, кому и сколько давал он взяток и за что. Конечно, в этот раз ему слегка не повезло, – этап идет в Коми АССР, на север. В прошлый раз, или в позапрошлый, он сидел у себя на Кавказе. Совсем другой коленкор. Небольшая старая уютная тюрьма в каком-то маленьком городишке. Однажды, когда их привели в камеру с прогулки, дверь сразу же не заперли. Они мгновенно сняли дверь с петель и прикрыли ее, как было раньше. Прошли надзиратели и заперли все двери. Но Михалашвили это мало трогало – со стороны петель дверь была открыта, надо было лишь ее отодвинуть. В ту же ночь они ушли. А утром вернулись. За ночь они взломали небольшой промтоварный магазин, в котором было полно рулонов мануфактуры. Это было не совсем в духе основной "профессии" Михалашвили, но в изменившейся обстановке пришлось импровизировать.

Всю ночь они катали рулоны материи в дом к какому-то добровольцу, который за несколько рулонов для себя согласился переправить остальное по указанным адресам.

– Слушай, вот удывылся мама, – говорил Михалашвили, гордо сверкая глазами, – когда начал получать рулоны с матэриалом. Как так, сын в турьма сыдыт и каждый дэнь падарки пасылает, да?

И он весело смеется.

Пришла немолодая медсестра с коробкой в руках. Спросила, есть ли больные. Больными оказались все, кроме нас с Марком. Уголовники бросились к решетке, слезно умоляя:

– Сестричка, что-нибудь от кашля. Всю ночь не спал.

– Сестра, от насморка.

– Сестричка, родненькая, от поноса. Замучился совсем. Еще пару таблеточек, сестреночка.

Два десятков зэков униженно клянчили лекарства от сотен болезней. Если бы минуту назад я не видел их всех в добром здравии и благополучии, мог бы испугаться. Повальная хворь уголовников была сюрпризом для меня, но не для медсестры. Она пригоршнями раздавала таблетки. Все жалующиеся на сердце, печень, понос, запор, кашель и насморк получали, как правило, одни и те же таблетки от всех болезней, но не роптали. Тут же они отдавали таблетки друг другу, обменивались. Скопившие много своих и чужих таблеток высыпали их в рот, не запивая. Сестра спокойно созерцала. Она знала, что наркоманам необходим кайф или его иллюзия.

Сестра смотрела на уголовников. Уголовники смотрели на сестру. Но не на лицо. Лежа на полу, они пытались при помощи карманных зеркалец заглянуть ей под платье. Секс и наркотики. Наркотики и секс. Начало мечты и ее конец.

Мне влетела в голову озорная мысль, и я попросил сестру:

– У вас есть что-нибудь от ностальгии?

И моментально получил ответ:

– Освободишься – уедешь на родину.

Наверное, конвой рассказал ей о наших процессах.

Несмотря на запрет, солдаты часто читали наши дела, ибо это было отдушиной в их скучной, нудной и однообразной службе.

Михалашвили тем временем рассказывал о том, как он открыл кондитерский цех в Узбекистане.

– Что дэлает узбэк, когда он аткрывает кандытэрский цэх? Он палучает мука и сахар. Что он дэлает далшэ? – допрашивал нас Михалашвили, – далшэ он варует мука и сахар. Что дэлал я? Я шел магазын и прыкупал нэскалька мэшков мука и сахар за свой счет. А?!? Зато, кагда я прадавал пырожный, к их вэсу нэлза была прыдраться. Гасударства палучал свой доля. И мнэ кое-что аставался…

Поезд подходил к Калинину. Настал час расставаться с неугомонным Михалашвили,- его этап шел на далекий Север. Он дал нам свой грузинский адрес и клятвенно заверил нас, что как только его сыновья закончат университет, они тут же уедут в Израиль. Мы расстались. Думаю, что он в пути до сих пор. Таким людям постоянно некогда уехать в Израиль: они то "зарабатывают на жизнь", то расплачиваются за это. Когда они стареют, видят, что свое эфемерное счастье так и не поймали. Но уже поздно. Их поезд ушел.

Последний этап закончен. Мы прибыли в Ленинград. В полночь воронки подходят к воротам уголовной тюрьмы "Кресты" со стороны набережной Невы. Начинается ночная церемония приема этапа. Здесь у меня изымают все пластмассовые стержни к авторучке. Все этапы прошли они со мной гладко. В "Крестах" оказалось, что их не положено иметь при себе. Недоброму человеку, наделенному малейшей властью, всегда доставляет удовольствие, если он может сделать гадость ближнему своему, да еще на законном основании.

Вместе с моим большим мешком – объектом вожделения многих на этапе – меня спускают в подвальный этаж. Надзиратель отпирает дверь этапной камеры, я делаю механически один шаг, и моя вторая нога остается в воздухе. В противоположном от двери конце камеры на нарах сидит с десяток уголовников. Между мною и ними – океан. Метров пять пола покрыто глубокой водой и впечатление такое, что они сидят на необитаемом острове после кораблекрушения.

Дверь за мной уже захлопнута. Уголовники смотрят с любопытством на меня и с вожделением на мой мешок – надо делать шаг в воду. Я делаю этот шаг. Ставлю мешок прямо в воду у левой стены. Еще несколько шагов, и я на острове. Ботинки, носки, брюки снизу можно выжимать.

Всю ночь продолжают водить зэков в этапную камеру. Под утро она полна. Необитаемый остров напоминает лежбище котиков в Беринговом море. Люди тесно прижались друг к другу. Новички стоят в воде. Метрах в трех от нар стоит мальчишка лет пятнадцати. Ему вода по колено. Меня мучает совесть – отрыжка воспитания. С одной стороны, я должен уступить ему место и встать в воду вместо него. Так должен поступить порядочный человек. С другой стороны, моя обкатанная в тюрьмах и на этапах зэковская совесть подсовывает массу удобных поводов не делать этого. Зачем? Ведь это начинающий воришка, который заставляет страдать других людей. Зачем? Ты не знаешь, сколько часов придется простоять тебе в холодной воде и когда ты сможешь обсушиться, а туберкулез в лагерях зарабатывают именно так. Зачем? Ты станешь лишь посмешищем в глазах тех, что на нарах, и тех, что в воде. И кто-нибудь прыткий успеет занять твое место раньше, чем мальчишка. Успокойся и сиди. Брюки твои уже мокрые, рубашка еще сухая. И она, твоя сухая рубашка, должна быть ближе к твоему телу. Я остался сидеть.

Под утро население камеры начало редеть. Стали забирать людей в суды. Когда вызывали очередного, я спрашивал шепотом у соседа:

– Этот за что?

И получал лаконичные ответы:

– Перешел неправильно улицу с чужим чемоданом.

– Стеклорез.

– Гоп, стоп – не вертухайся.

Часов в восемь утра пришла, наконец, и за мной машина из Большого дома.

Наш этап в Кишинев длился около трех часов. Наше возвращение назад – около трех недель.