СИДИ И НЕ РЫПАЙСЯ

Третий день подходит к концу. Истекает время, в течение которого формально разрешается держать меня в тюрьме без санкции прокурора. Если решат меня освободить, то сделают это сегодня.

Остро чувствую изоляцию. Обменяться хотя бы парой слов с кем-нибудь из наших ребят, если они здесь. Узнать бы, как ведут себя другие. Молчат ли? Какую линию поведения избрали? Как оценивают ситуацию?

Перевернув случайно миску, отлитую из какого-то тяжелого сплава, я увидел на дне ее русский алфавит, выбитый в явном порядке – одинаковое количество букв в каждой строчке. Сразу же вспомнив способ перестукивания по старой зэковской системе, известной мне по книге Евгении Гинзбург "Крутой маршрут", ходившей в Самиздате, я бросился к стене камеры. Но не успел отстучать и нескольких букв, как открылась кормушка и я получил свое первое предупреждение.

Потом я узнал, что и другие наши ребята старались прорвать кольцо железной изоляции и выйти на связь. Лева Ягман пытался говорить через кружку. Стукнув предварительно слегка в стену: внимание, мол, выхожу на связь, Лева плотно прижал кружку донышком к стене, обхватил ее ладонями с обеих сторон и прижал к ладоням рот. В образовавшуюся трубу Лева послал первые слова:

– Алло! Шалом! Кто там?

В ответ он услышал стук и быстро перевернул кружку. Его портативный передатчик мгновенно превратился в приемник. От стенки шли какие-то глухие шумы, затем он услышал что-то похожее на слова, но что именно – понять не мог. Однако стало ясно, что даже сквозь толстые стены Большого дома можно было говорить при помощи элементарной кружки. Едва превозмогая волнение, Лева снова перевернул кружку и начал кричать в нее, не переводя духа. Закончив, он вновь перевернул кружку и стукнул в стенку. Прием. Снова раздалась какая-то нечленораздельная речь, и вдруг слышимость резко улучшилась. Очередной переворот кружки, и Лева начал радостный монолог. Но что это? Кружка в положении "передатчик", а он по-прежнему ясно слышит речь своего собеседника. Лева отнял кружку от стены и рассеянно посмотрел по сторонам. И тут же понял разгадку хорошей слышимости. Кормушка была открыта, и голова надзирателя наполовину просунулась в камеру.

– Ягман, я с вами разговариваю уже несколько минут. Еще раз это повторится – пойдете в карцер.

Впоследствии я прошел десятки этапных и неэтапных тюрем. Нигде и никогда не видел такой продуманной и четко работающей системы изоляции заключенных друг от друга, как в ленинградском Большом доме, такой неукоснительной дисциплины надзирателей.

Друзья-чекисты хорошо подготовились ко встрече с "матерыми сионистами и врагами народа". Наши ребята во время следствия не только никогда не сидели вместе, их даже никогда не сажали в смежные камеры, тем самым исключая возможность связи перестуком. По верху стен прогулочных двориков лежали двойные сетки из крупных и мелких колец и лишь теоретическим был шанс камешка, завернутого в записку, пролететь, не запутавшись, из одного дворика в другой. Наверху в любую погоду ходили два надзирателя, внимательно наблюдая за происходящим в прогулочных двориках. Делая замечания во время прогулки, они никогда не обращались к заключенным по фамилии или имени. Написать записку было непросто – нам запрещалось иметь ручки или карандаши. Если давали ручку для составления заявления, ее затем сразу же отбирали. Постоянные шмоны исключали возможность попадания неположенных предметов в камеру.

Вызов на допрос напоминал тайные ритуалы масонских лож. Бесшумно открывалась кормушка, надзиратель тыкал пальцем в одного из заключенных в камере и полушепотом спрашивал: "Фамилия?" Если было непопадание, он тыкал пальцем в другого. Этот стиль показался мне вначале признаком бюрократической тупости, но вскоре я понял, что ошибался. Это был один из элементов тщательно продуманной системы. Пользуясь таким способом вызова, надзиратель, ошибившись камерой, не мог случайно выболтать фамилию другого заключенного, чаще всего – твоего ближайшего соседа.

Мой сокамерник, карманный вор Максим Бутин, станет однажды невольной жертвой этих вызовов шепотом. Когда откроется кормушка и палец надзирателя выстрелит в его сторону, он, психологически настроившись на ту же игру, также полушепотом ответит "Бутин". В условиях полушепота сходство фамилий будет достаточным, чтобы утащить бедного Максима на допрос вместо меня.

Контактов с обслугой в Большом доме у нас не было совершенно. Я всегда получал пищу через кормушку из рук надзирателя и ему же возвращал грязную посуду. Мне и в голову не приходило, что в эту минуту рядом с надзирателем стоит уголовница из обслуги и, зачерпывая поварешкой суп из бачка, передает миску с супом ему в руки. Я никогда не слышал голоса ни одной из них, ибо говорить во время раздачи им было запрещено, а они дорожили своим местом в обслуге. Лишь однажды, случайно, возвращаясь с допроса, я увидел издалека эту процедуру в одном из коридоров. Меня сейчас же затормозили, а женщину из обслуги поставили в нишу лицом к стене. Никаких контактов ни с кем – ни зрительных, ни слуховых. Водя нас по коридорам, надзиратели цокали языками, щелкали пальцами, звенели ключами, извещая о нашем приближении. Перед каждым поворотом коридора они задерживали нас и высовывались за угол, чтобы убедиться, что путь свободен. Выводя нас на лестницу и не имея возможности проверить, вся ли она свободна, надзиратель звякал ключами и цокал до тех пор, пока откуда-то издалека, снизу, не получал разрешения: "Давай!"

Система работала бесперебойно, и корпусные отвечали за ее четкую работу. Они же сообщали следователям о нашем поведении в камерах, обо всем увиденном и подслушанном возле дверей камер. Каждый из нас должен был в одиночку встретить свой тяжкий час, и ничто не должно было помешать согнуться тому, кто к этому склонялся.