Наука и религия в современной философии

Бутру Эмиль

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Натуралистическое направление

 

 

ГЛАВА I

ОГЮСТЪ КОНТЪ И ЕГО РЕЛИГИЯ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА

 

I. Доктрина Огюста Конта относительно науки и религии. — Обобщение идеи науки и организация наук: наука и философия. — Философия и религия: религия человечества.

II. Анализ доктрины. — Социология и религия: что прибавляет последняя к первой. — Логическое отношение философии к религии у Конта: противоречит ли последняя первой?

III. Ценность доктрины, — Наука стесняет религию и религия стесняет науку. — Человечество — понятие двусмысленное. — Человек, как существо, стремящееся себя превзойти: это и есть религия. — Внутреннее противоречие позитивизма.

Для того, чтобы классифицировать идеи в своей голове и для того, чтобы вести отвлеченную дискуссию, нет орудия более удобного, как точные определение и неизменные демаркационные линии. Наука, замкнутая в интеллекте, и религия, замкнутая в сердце, как в двух отделениях, разгороженных непроницаемой переборкой, не имели никаких поводов сталкиваться между собой. Таким путем вопрос об отношении между религией и наукой разрешался очень просто, — по крайней мере в мире отвлеченных понятий. Иначе обстояло дело в мире реальной действительности.

В действительности ни религия, ни наука не хотела ограничить свою компетенцию и свою деятельность отведенной ей областью, как бы широка ни казалась эта последняя. Пользовавшийся большим почетом девиз „воздайте Кесарево Кесарю, а Божие Богу“ в том смысле, какой ему обыкновенно придавали, означал не только то, что религиозные потребности человека не имеют ничего общего с его научными потребностями, но также и то, что сами вещи разделяются на два мира: дух и материю, область духовную и область мирскую, которые между собой никоим образом не сталкиваются. Но эту гипотезу можно рассматривать лишь как удобный компромисс; это вовсе не данная реальность, а скорее полная противоположность последней. Где в действительном человеке лежит линия, отделяющая сердце от разума? где в природе граница между материей и духом? Вот почему религия, стремясь расшириться тем энергичнее, что она была объявлена независимой, почувствовала себя очень стесненной в святилище сознание и усиливалась завоевать внешний видимый мир. И с другой стороны наука, сильная своими успехами, с каждым днем все более и более блестящими, сознавая все отчетливее и отчетливее свой предмет и свой метод, провозгласила, что отныне весь мир реальностей во всех своих частях доступен ее исследованию, если только это последнее совершается методически, переходя, согласно правилу Декарта, от простого в сложному, от легкого к трудному, от того, что для нас познаваемо непосредственно, к тому, чего мы можем достигнуть лишь посредственно.

С этого момента конфликт, столь искусно устраненный в теории, делается неизбежным на практике. Раз религия хочет властвовать над телами так же, как она властвует над душами, а наука хочет властвовать над душами так же, как она властвует над телами, они неизбежно должны столкнуться и возникает вопрос, чем должна разрешиться эта распря.

Многие, без сомнения, будут по прежнему настаивать на том, что самый простой выход — поддержать путем взаимных предосторожностей компромисс, обеспечивающий мир; констатируя, что самим им очень сладко дремлется на этой мягкой пoдушке чуждого всякой любознательности квиетизма, они станут жаловаться на тот шум, который поднимают вокруг них другие и который угрожает нарушить их мирный сон. Много найдется таких, которые, ссылаясь на выдающиеся умственные дарование людей, подобных Фоме Аквинскому, Декарту, Мальбраншу, Лейбницу, будут спрашивать, почему же современники их не хотят более обращаться к тем аргументам, которыми довольствовались эти мыслители, и начнут обвинять необузданную критику в той прискорбной утрате авторитета, которая постигла развенчанных классиков. Но человеческое сознание, рассматриваемое в его непрерывном развитии в течение ряда веков, не совпадает с навыками мышление тех или иных отдельных индивидуумов, как бы ни были они многочисленны, какими бы выдающимися познаниями и талантами они ни отличались. Познание есть координирование, а следовательно сличение различных идей, порождаемых опытом; оно есть усилие, направленное к тому, чтобы установить среди идей согласие, гармонию, путем ли приспособление их друг к другу, или путем устранение одних из них в пользу других. Вот почему наличность столкновение между наукой и религией неизбежно приводит рано или поздно к тому, что сознание сравнивает науку и религию, дабы решить, может ли оно, не приходя в противоречие с самим собою, сохранить в той или другой форме их обеих, или же ему приходится выбросить одну, чтобы сохранить другую.

И само собою разумеется, что, разбираясь в этой неустранимой проблеме, сознание может вдохновиться той или другой доктриной, высказанной некогда тем или другим великим мыслителем; но оно может только вдохновиться ей, а отнюдь не реставрировать ее во всей ее неприкосновенности, — ибо в высшей степени неправдоподобно было бы, если бы среди явлений, порожденных великими революциями, не возникло нового элемента требующего коренного изменение позиции.

Это сознание неизбежности очной ставки между наукой и религией возникло почти у всех мыслителей, занимавшихся этим предметом на исходе второй трети XIX века. Мыслителей этих можно разделить на две группы, смотря по тому, являются ли они преимущественными сторонниками натуралистического или спиритуалистического направления. Во главе первой группы стоит Огюст Конт.

 

I

ДОКТРИНА ОГЮСТА КОНТА ОТНОСИТЕЛЬНО НАУКИ И РЕЛИГИИ

Система Огюста Конта состоит в методическом переходе от науки к религии через философию. Метод, при помощи которого это движение осуществлено, и который определяет собою значение и ценность добытых таким образом выводов, Конт назвал позитивным; а самой системе и, в более специальном смысле, ее религиозному увенчанию он дал имя позитивизма. Этот термин означает во-первых, что Конт стремится удовлетворить реальные и только реальные потребности человеческого духа; во-вторых, что в качестве средств для осуществление этой дели он пользуется познаниями, также реальными, т. е. относящимися к фактам, истинным и доступным для нашего ума, — познаниями, которые в свою очередь должны отвечать нашим реальным потребностям. Полезность и реальность: вот два слова, исчерпывающие содержание термина „позитивный“.

Впрочем, из этих двух основных признаков системы вытекает третий: ее органический характер. Человеческие познание и чувства, не способные к определенной организации до тех пор, пока они не подчиняются своей истинной норме, образуют стройную систему с того момента, когда все они отнесены к известной цели, единой и бесспорной.

***

Из двух естественных элементов позитивного понятия, реальности и полезности, первый принадлежит науке и только науке. Теология и метафизика, с своей стороны притязающие на то, чтобы ознакомить нас с природою вещей, являются призрачными построениями. Итак наука должна быть базисом позитивизма; только наука позволяет нам систематизировать и использовать все, касающиеся нас, данные; позитивизм предписывает поэтому рассматривать все, данное нам, под таким углом зрения, чтобы ввести его в рамки науки в собственном смысле этого слова.

В действительности далеко не все человеческие познание облечены в настоящее время в научную форму. Если математика, астрономия, физика, химия уже являются настоящими науками, то биология едва-едва начинает высвобождаться из пеленок метафизики; изучение :явлений, специфически человеческих, всецело предоставлено еще беллетристам и историкам, которым чужда идея науки.

Итак дело идет прежде всего о том, чтобы определить идею науки и выяснить, каким образом эта идея может быть приложена ко всем отраслям человеческого знания.

Метод, примененный в данном случае Огюстом Контом, в высшей степени замечателен. Он переходит от конкретного к конкретному, а не от абстрактного принципа, установленного a priori, к его логическим последствиям. Его отправной пункт не логика, наука о понятиях, а математика, наука реальная и в наше время уже вполне выработанная.

Он начинает определением тех черт, которые сообщают математике ее научный характер. Затем он делает попытку, не навязывая эти черты, как таковые всем остальным отраслям науки, приспособить их путем соответственных модификаций, не изменяющих однако их сущности, к разнообразным объектам познания. Такое приспособление он и называет обобщением, распространением. Та же самая интеллектуальная форма должна, mutatis mutandis, действовать во всех наших познаниях; наука должна быть единой и в то же время многообразной.

Но по Конту математика своей научной формой обязана исключительно тому, что она занимается отысканием положительных законов, т. е. точных и неизменных отношений между данными величинами. Итак вот тот предмет исследования, который, будучи установлен надлежащим образом, должен составлять задачу всех без исключение видов познания. Для того, чтобы установить предмет исследование в каждом частном случае, мы должны, во-первых, найти в подлежащей изучению вещи такую сторону, которая позволяет подвести ее под научные законы, во-вторых, самые эти законы рассматривать при помощи приемов, оправдываемых природою изучаемого объекта.

Исходя из этих принципов, Конт определяет форму, свойственную каждому виду познания, и приходит к теории новой науки, названной им социологией, которая в области моральных и социальных фактов должна явиться тем же самым, чем является физика и химия в области явлений неорганической природы.

Для наук, уже существующих, он дает формулы, имеющие крупное философское значение.

Физика должна отбросить все то, что напоминает о сверхопытных деятелях, к которым она так долго обращалась в поисках за фантастическими объяснениями. Чтобы стать действительной наукой, ей надо ограничиться указанием тех опытных условий, при которых возникают явление природы.

Биология представляет по сравнению с физико-химическими науками одну существенную особенность. Законы, которые она изучает, касаются взаимоотношений между функциями и органами. Чтобы открыт эти законы, необходимо, конечно, устранить метафизическую гипотезу самопроизвольной жизненной силы и рассматривать жизненные явления, как подчиненные общим законам материи, видеть в законах биологии только модификации физико-химических законов. Но с другой стороны следует остерегаться порабощение биологии науками неорганическими. В неорганических науках познание идет от простого к сложному. Правило это вовсе не означает, однако, что каждая наука необходимо должна идти этим путем, — оно свидетельствует лишь о том, что в области явлений, исследуемых данными науками, простое доступно нам более, известно нам ранее, чем сложное. Между тем там, где дело идет о живых существах, имеет место обратное. Здесь целое легче достижимо для вас и лучше известно нам, нежели отдельные части. В то время, как идея вселенной никогда не сможет стать позитивной, так как вселенная всегда будет выходить за пределы средств нашего наблюдения, в биологии, наоборот, недоступными остаются детали: живые существа тем более познаваемы для нас, чем они сложнее и выше. Идея животного более отчетлива, чем идея растения, идея человека более отчетлива, чем идея других животных; так что понятие человека — единственное, которое дано нам непосредственно — есть необходимый отправной пункт для всей биологии. Таким образом биология, именно для того, чтобы быть, подобно физике, опытной, позитивной наукой, должна в противоположность физическим наукам идти не от частей к целому, а от целого к частям.

Если позитивный метод должен был подвергнуться таким изменениям для того, чтобы приспособиться к требованиям биологических наук, то нет ничего удивительного в том, что его применение к фактам морального и социального порядка требует модификаций, еще более значительных. Но, несмотря на все эти видоизменения, метод остается позитивным до тех пор, пока он позволяет нам среди кажущегося беспорядка и кажущейся самопроизвольности явлений социального и человеческого мира установить постоянные соотношения, отвечающие идее естественного закона.

И прежде всего, так как общество, подобно живому организму, есть известного рода consensus или солидарность частей, метод претерпевает здесь то же самое видоизменение, как и в биологии: он идет от целого к частям. Но в социологии целым будет уже не индивидуум, который, наоборот, оказывается здесь лишь членом или частью; целым является в данном случае общество и в первую голову человечество. Факты коллективной жизни представляют первичный материал научного изучение дел человеческих.

Но это еще не все. Различие, которое приходится делать во всякой науке, но которое в науках низшего порядка имеет лишь вторичное значение, становится здесь основным: мы имеем в виду различие между статикой и динамикой. Статика изучает социальный организм в связи с данными условиями его существование и создает теорию существующего порядка. Динамика отыскивает законы прогресса, явление человеческого по преимуществу.

Идя от целого к частям, социальная динамика прежде всего должна установить общий прогресс человечества. Ей необходимо, в этих видах, избрать соответствующее поле наблюдения; этим полем является всеобщая история. Изучение всеобщей истории имеет своим объектом факты коллективной человеческой жизни, — единственные, доступные наблюдению со стороны, и заслуживающие название фактов в точном смысле этого слова; и из рассмотрение таких фактов выводятся общие черты, характеризующие различные эпохи. Правда, одной всеобщей истории еще не достаточно для того, чтобы основать социологию. Но в соединении с познанием основных и неизменных стремлений, врожденных человеческой природе, история способна раскрыть те динамические законы, установление. которых составляет задачу социологии.

В данном случае О. Конт рассуждает не только, как отвлеченный теоретик. Он полагал, что ему удалось найти основной закон человеческого прогресса, это, так называемый, закон трех состояний, т. е. необходимая последовательная смена периодов: теологического, метафизического и позитивного; следовательно, Конт умозаключает здесь ab actu ad posse, от действительности к возможности.

Таким образом, раз понятие науки установлено в принципе и применено к разнообразным объектам познания, все. доступное нам в мире, все то, что для нас вообще существует, может стать предметом науки.

***

Но позитивизм ищет реальное только для того, чтобы достигнуть полезного. Каким же образом от реальных познаний, доставляемых науками, возвыситься до познаний, действительно позитивных?

Здесь-то собственно и начинается роль философии. Для того, чтобы исследование реального совпало с исследованием полезного, философия должна определить полезное и направлять к нему науку; ибо эта последняя сама по себе не обладает данными, необходимыми для достижение указанной цели.

Говоря вообще, цель, преследуемая человечеством, есть согласие, гармония, единство взглядов и воль. По мнению Огюста Конта, в современную эпоху, когда гармония, поддерживавшаяся до сих пор господством церкви, разрушена революцией, главной задачей является возрождение общества путем установление системы новых связей, определенных и непоколебимых. При этом следует остерегаться одной весьма распространенной ошибки, — а именно веры в возможность непосредственно восстановить социальную гармонию при помощи политических или религиозных учреждений. Конечно, учреждение необходимы, но они должны иметь под собой достаточно прочное основание; идея цели, подлежащей достижению, идея, чисто практическая, есть основание не достаточно надежное. Практика не является чем-то самодовлеющим. Не достигает дели тот, кто бросается сразу преследовать ее, не изучив предварительно необходимые для ее достижение средства, не будучи посвящен в дело. Искусство, опирающееся только на искусство — химера, теория для теории — суетность: истинному порядку вещей соответствует искусство, опирающееся на теорию.

Отсюда необходимость вмешательства философии. Если бы практика довлела себе, дело социального возрождение лежало бы всецело на обязанности политиков. Если бы наука, сама по себе, приводила к единству, управление обществом можно было бы предоставить ученым. Но так как ни первое, ни второе предположение не соответствует истине, необходимо специальное исследование для того, чтобы определить те условия, при которых может совершиться переход от познание к действию. Это исследование есть дело философии. Здесь заключается существенная сторона учение О. Конта, который считал необходимым для блага человечества возрождение античной мудрости с ее двойственным, одновременно и теоретическим и практическим характером.

Было бы тщетно надеяться на совпадение человеческих чувств и действий в области морали и политики до тех пор, пока не осуществлено логическое согласие между мыслями и делами людей. — вот та идея, которая, по Огюсту Конту, должна быть внесена сюда философией. Единство интеллектуальное есть условие единства морального. Полезность является, таким образом, прежде всего реализацией единства интеллектуального. В установлении этого единства заключается специальная задача философии.

Так как все науки в равной степени опираются на позитивную идею естественного закона, то они обладают известной однородностью; и потому можно было бы допустить, что объединение их возможно на почве самой науки. Однако в действительности это опасная иллюзия. Аналогичные в своих методах науки решительно изолированы одна от другой своими объектами. И уже самая необходимость довольствоваться в области методов аналогией, отказываясь от тожества, свидетельствует о коренном различии изучаемых объектов. Познание, единое, если рассматривать его, как потребность духа человеческого, необходимо множественно и разнородно в своем осуществлении. Нет и никогда не будет такого единого целого, которое можно было бы назвать „Наукой“. Есть и всегда будут лишь отдельные науки, а именно шесть основных наук, очерченных в Контовском Cours de philosophie positive.

Итак возложить на ученых заботу об идейном объединении человечества невозможно. Ученым, как таковым, присущи стремления, противодействующие этой высшей цели. Они увлечены специализацией, раздробляют на кусочки реальность, игнорируют или презирают друг друга. Или же, считая свою науку наукой по преимуществу, стремятся каждый навязать всем другим наукам свой метод, со всеми его специфическими особенностями. Сюда относятся прежде всего математики, которые, опьяненные успехами, достигнутыми ими в своей области путем перехода от частей к целому, хотят перенести свою материалистическую точку зрение в биологию и социологию, тогда как эти науки должны, наоборот, переходить от целого к частям. Дух математиков, анархичный и в то же время узкий, агрессивный и деспотичный, является худшим бичом человечества.

Прибавьте еще к этому, что ученые одержимы стремлением культивировать науку для науки, восхищаться остроумием своих открытий даже в том случае, когда они ни на что не нужны, добиваться смешной педантичной точности в вопросах, не имеющих никакого значения, задавать себе бесчисленное множество искусственных проблем, чтобы блеснуть своей дилетантской виртуозностью.

По всем этим причинам наука, или правильнее н а у к и, не в состоянии организоваться самостоятельно: мысль должна организовать их извне.

Раз невозможен синтез непосредственный и объективный, остается испытать синтез субъективный, синтез искусственный, осуществляемый не с точки зрение самих вещей, а с точки зрение человека, который, опираясь на науки, преследует свои собственные цели. И как раз социология, самая поздняя из всех существующих наук, наука, только что основанная самим Огюстом Контом, дает по его мнению элементы для такого синтеза.

При выполнении этой работы социология может пользоваться готовым образчиком: средневековой теологией, которая уже объединила некогда умы человеческие посредством субъективного принципа. Но в данном случае принцип этот был создан воображением. Задача, следовательно, состоит в том, чтобы возродить дело теологов, опираясь исключительно на факты и разум.

Принцип организации есть понятие социологическое по преимуществу: понятие человечества. Человечество, рассматриваемое в пространстве, существует лишь в своих единичных частях, каковыми являются наличные индивидуумы; но рассматриваемое, как целое, сохраняющееся во времени, человечество выходит за пределы своих проявлений в пространстве.

В то время, как при выработке общей идеи науки мы необходимо должны были переходить от наук более простых к наукам более сложным, при создании организации наук приходится идти обратным путем, от социологии к низшим наукам.

Понятием. человечества объединяются прежде всего социальные факты. Рассеянные в пространстве, они соединяются между собою своеобразною связью, связью преемственности, или солидарности между прошедшим, настоящим и будущим. Преемственность событий человеческой жизни обусловлена двумя причинами; первая из них внешняя: передача человеческих приобретений из поколение в поколение, или традиция; вторая внутренняя: общий инстинкт совершенствования. Идея прогресса, осуществляющегося путем сохранение и упорядочения, есть принцип систематизации социальных явлений.

Но та же самая идея может быть применена и для того, чтобы упорядочить мало-помалу низшие науки.

Они также должны иметь своей целью и своей руководящей нормой человеческое благополучие. Им следует поэтому отбросить всякие спекуляции, не способные улучшить условия человеческой жизни, не имеющие своим объектом человечество. В своих изысканиях законов природы они не должны руководиться самодовлеющей любознательностью любителя. Их девизом должно быть: prévoir pour pourvoir, т. e. предвидеть, чтобы приносить пользу.

Не только для всех наук обязательно стремиться е социальному благу, но между отдельными науками следует установить отношение дели к средству. Пусть каждая высшая наука определяет проблемы, которыми должны заниматься науки низшие, а также и те границы, за которые не должны выходить их исследования. Зато законы, установленные низшими науками, будут без всяких ограничений применяться к наукам высшим; и специфические нескодимые особенности высших наук будут иметь своей основой и предпосылкой эти самые законы, которые высшие науки превосходят, присоединяя к ним новые.

Таким путем естественные законы получат вполне позитивное определение, т. е. будут определены как с точки зрение полезности, так и с точки зрение реальности. Что касается относительности человеческого познания, на которой настаивает философская критика, то оно утверждается и позитивизмом, но не в том отрицательном и бессодержательном смысле, что всякое явление обусловлено другим явлением, а в том положительном смысле, что всякое познание относится к человеку, имеет значение лишь как орудие, прямо или косвенно направленное к человеческому усовершенствованию. Из этой доктрины вытекает следующий важный вывод: математика, которую хотели сделать наукой, царящей над всем остальным, низвергается на низшую ступень лестницы наших познаний.

Такова организация наук, необходимая для того, чтобы могла возникнуть социология. Организация эта осуществляет то умственное согласие, то интеллектуальное единство, без которого не возможно возрождение обществ.

Этим исчерпывается роль философии. Возникает вопрос, достаточно ли осуществление этого, интеллектуального единства, для того чтобы единство моральное и политическое создалось само собой, или же для достижение этого высшего единства необходимо снабдить человека новыми ресурсами, апеллировать в силам иного порядка?

* * *

Философия в своей синтетической работе оперирует данными, доставляемыми ей науками, но она не дает себе отчета в том, каковы предпосылки самих этих данных. В социологии она нашла принцип систематизации наук, способный осуществить среди людей интеллектуальное единство. Для той задачи, которую она преследует, нет надобности знать, почему общество существует, какова его компетенция, в чем состоит его руководящий принцип. Однако узнать это необходимо для человека, который хочет на деле, а не в теории только, возродить общество. науки доставляют материал, философия этот материал упорядочивает. Но вся эта работа дает лишь абстрактные и условные результаты. Где порука, что общество, в том виде, как его предполагает наука, действительно осуществится и упрочится?

История знакомить нас с обществами, вполне осуществленными. Кто их создал? наука? философия? Наблюдение показывает, что создала их религия. Социология своим объектом и своим правом на существование обязана непрерывному функционированию религии. Сохранится ли этот объект, раз религия исчезнет? Может ли устоять следствие с устранением причины?

Рассмотрим человеческую природу. Интеллект не способен ни создать, ни сохранить социальных уз. Самые мудрые интеллектуальные комбинации в состоянии организовать только эгоизм и обособление. Вообще интеллект только упорядочивает, систематизирует, — он ничего не создает. Творческая сила — это сердце. Сердце без сомнение есть источник того высшего творения, каким является социальный организм.

Сердце не следует смешивать с инстинктом, с природой, с фактом, как таковым. Характерная черта человеческой природы, как она нам непосредственно дана, заключается в том, что инстинкты, наименее возвышенные, наиболее эгоистические, господствуют над более благородными склонностями к симпатии и альтруизму. Без сомнение склонности эти столь же первоначальны, как и сам эгоистический инстинкт; но они не имеют ни силы, ни устойчивости этого инстинкта. Между тем социальное бытие создается и поддерживается исключительно симпатическими чувствами, которые подавляют разлагающее влияние индивидуальных инстинктов.

Таким образом существование обществ связано с таким положением вещей, которое не в состоянии осуществить ни инстинкт, ни интеллект. Для симпатической наклонности человека требуется найти такую поддержку, которая бы ее усиливала и сообщала ей преобладание над эгоистическим инстинктом. В прошлом эта поддержка доставлялась религиями. они по своему осуществляли то единение сердец, которое является предпосылкой единение умов. Если догматы, в которых религии выражают свое содержание, осуждены на уничтожение, то человеческая основа этих древних учреждений должна быть принята и сохранена. Основной принцип для возрождение обществ будет доставлен религией, которая для этого сама должна возродиться.

Для того чтобы осуществить эту реставрацию, нужно среди отрицательных и обветшавших элементов, заключающихся в традиционных религиях, отыскать элемент положительный, человеческий, неразрушимый. В этом должно состоять завершение позитивизма, высшей точкой которого является, таким образом позитивная религия.

Все религиозные учение могут быть сведены к двум основным догматам: Бог и бессмертие. Каково же положительное содержание этих догматов?

Идея Бога, поскольку она выражает собою действительную потребность человека, есть идея вселенского, великого и вечного существа, с которым общаются души человеческие, и которое дает им силы победить их эгоистические, ведущие к раздору наклонности, чтобы стремиться к гармонии и единству в нем.

Положительная идея бессмертия заключается в том, что справедливым людям, т. е. таким, которые в этой жизни действительно и деятельно любили Бога и других людей, даруется участие в вечной жизни божественного существа.

И позитивизм без труда открывает объект, реальный и доступный для нас, который удовлетворял бы этим условиям. объект этот не далеко от нас, он рядом с нами, он в нас самих: это не что иное, как человечество.

Человечество часто рассматривается просто как общее понятие: это схоластическая абстракция, пустая и бездеятельная форма. Под человечеством можно разуметь еще совокупность действительно существующих людей. В этом смысле оно есть реальность; но, очевидно, такая реальность не может возвышаться над отдельными индивидуумами, не может включить в себя Бога и бессмертия, которых требуют эти последние.

Однако действительное человечество есть нечто большее, чем схоластическая абстракция или собрание предметов, расположенных друг возле друга в пространстве. Человечество есть непрерывность и солидарность во времени. Оно слагается из всего, что люди когда-либо чувствовали, мыслили и совершали доброго, благородного, вечного. Это сверхпространственное существо, в котором утверждаются, очищаясь и организуясь, в котором приобретают бессмертную жизнь и вековечное влияние неверные и преходящие усилия индивидуумов.

Человечество, понятое таким образом, само есть тот Бог, которого ищут люди: это — существо реальное, великое и вечное, с которым люди находятся в непосредственной связи, в котором они имеют бытие, движение и жизнь. Из того запаса духовных сил, который накоплен в этом существе в течение веков, изливаются в сердца великие мысли, благородные чувства. Человечество есть Великое Существо (le Grand Être), возвышающее нас над нами самими и усиливающее наши симпатические наклонности настолько, насколько это необходимо, для того чтобы они могли господствовать над наклонностями эгоистическими. В Человечестве люди любят друг друга и соединяются между собой.

Равным образом, в Человечестве индивидуумы могут действительно пользоваться тем бессмертием, которого они жаждут. Ибо оно собирает, сохраняет и воплощает в себе все то, что соответствует его сущности, все то, что способно сделать его более великим, более прекрасным, более могущественным. Оно создано исключительно из мыслей и чувств реальных людей, и оно состоит в большей степени из мертвых, чем из живых. Эти мертвые живут в ярком, деятельном и мощном воспоминании существующих поколений; они действуют, непрестанно возбуждая среди живых благородное соревнование, заставляющее этих последних стремиться к тому, чтобы самим заслужить соединение со своими великими предками.

Правда, этот Бог не является личным, это бессмертие не является объективным. Позитивизм отвергает, как вымыслы, подобного рода догматы так называемых религий „откровения“. Но разве это затрагивает хоть сколько-нибудь религию в собственном смысле слова? Чего стоит ограниченный, эгоистичный, трансцендентный, капризный бог по сравнению с Человечеством — одинаковым для всех, имманентным, и, при всей своей возвышенности, нераздельно слитым со всеми, даже самыми униженными людьми? Чего стоит материальное сохранение индивидуума в пространстве по сравнению с продолжением жизни во времени и в сознании людей? — ведь только это последнее осуществляет чаяние, наиболее дорогое для человеческого сердца: единение душ в вечности.

Если есть религия, дающая надежное и прямое удовлетворение первоначальному, неустранимому инстинкту человеческой природы, так это позитивизм или религия Человечества.

Религия эта — не абстракция, а самая жизнь: она представляет из себя действительное развитие альтруизма и любви. Существенную важность имеет тот способ, каким достигается истинное служение этой религии. объектом религий былых времен также является любовь; но в своей традиционной форме эти религии осуждены на гибель. Ни одно учреждение не может обладать жизнеспособностью, раз оно игнорирует закон условий своего существования. Но подобно тому как философия, для того чтобы быть позитивной и устойчивой, должна следовать за наукой, доставляющей ей тот самый материал, который она призвана организовать, точно так же и религия, чтобы быть неразрушимой, должна опираться на науку и философию. Религия должна функционировать в реальном и рациональном мире: здесь следует ей искать условий своей деятельности.

Подобно науке и философии, религии надлежит идти от конкретного к конкретному, а не от абстрактного к конкретному. Надо отбросить банальную филантропию, не знающую иного стимула кроме абстрактной и пустой идеи человеческого рода, этой бессодержательной схоластической сущности, от которой освобождает нас позитивизм. Принцип человечества, установленный a priori, может быть только метафизичным, эгоистичным и революционным; его применение ведет к разрушению тех неполных, но все же конкретных проявлений человечества, реализация которых есть заслуга теологического периода.

Любовь не может быть возбуждена идеей. Она порождается личными отношениями, в особенности отношениями между мужчиной и женщиной. Из этих отношений и следует исходить, если мы хотим, чтобы в душе человеческой пробудилась и развилась любовь живая и деятельная, а не простое понятие любви, эта бледная абстракция логиков. Как общая идея науки вырабатывается путем распространение с необходимыми поправками признаков уже созданных наук на науки, вновь создаваемые; как философская организация наук осуществляется путем нисхождение от социологии, науки непосредственно полезной, по лестнице других наук, рассматриваемых, как средства для достижение социальной цели; точно так же любовь, зарождаясь по закону природы в отношениях между полами, будет расширяться и обобщаться, неизменно оставаясь реальной, если с первого своего объекта она последовательно и методически переносится на все более и более широкие и сложные объекты окружающего нас мира. Четыре существенные этапа должна пройти любовь, для того чтобы реализоваться во всей своей мощи, а именно: отношение между двумя индивидуумами, семья, родина. человечество.

Лишь тогда, когда мы, пройдя все степени посвящения, любим Человечество очень возвышенной и в то же время очень реальной любовью, лишь тогда мы можем сказать, что Великое Существо живет в нас, властвует и господствует над нами. И под непобедимым влиянием этой высшей власти наша природа преображается, альтруизм получает преобладание над эгоизмом. Коснувшись Бога, наша любовь к ближним из теоретической становится практической, из вынужденной становится самопроизвольной. Бог есть место встречи сердец.

* * *

Так как в любви реальность есть все, а чистая теория сама по себе не имеет никакого значения, то не следует пренебрегать никакими средствами, могущими способствовать зарождению и развитию этой реальности. Не даром традиционные религии старались воздействовать на чувство и воображение в душе человека. Чувство и воображение суть двигатели души. Они заставляют ее вибрировать и жить, в то время как идеи ее только иссушают. Ошибка теологов заключалась в том, что за неимением правильной теории реального они принимали фикции воображение за реальности. Но человек, солидно обосновавшийся в неприступной крепости истинной науки и истинной философии, не имеет основание относиться к воображению с недоверием. Он может снова признать за ним ту роль, какую не осмеливался открыто приписывать ему обуреваемый сомнениями метафизик. Фикция не может уже более обмануть нас, раз мы знаем, что это фикция и раз мы располагаем средствами, необходимыми для того, чтобы укачать ей надлежащее место, как только она попытается заменить собою реальность. И человек так устроен, что фикции, известные ему» как таковые, оказывают на него не меньшее влияние, чем фикции, принимаемые за истины. Воображение стремится не к истине, а к проецированию нас самих в области вещей; и раз возбужденное соответственными представлениями, оно сообщает свой порыв сердцу и воле.

Итак позитивизм, изгнав догматы, поскольку они выдают себя за истины, не боится восстановить фетишизм воображение в качестве практического подсобного средства, подчиненного рациональному принципу религии. Он восстановляет его, как соответствующий природе человеческой способ достигнуть того конкретного и действенного упорядочение чувств, без которого высший синтез, условие возрождение обществ, остался бы голой идеей.

Действительно, фетишизм, восстановляемый Контом, является чисто поэтическим. Он состоит в том, что в создание природы гипотетически вкладываются деятельные и благодетельные воли, аналогичные нашей собственной. Человек чувствует себя слишком одиноким среди природы, если эта последняя представляет только воплощение фатальных и слепых законов. Чтобы действовать горячо и радостно, он должен чувствовать себя окруженным друзьями, понимающими его и помогающими ему. Таким образом, ему полезно вообразить, что за силами природы скрываются существа ему аналогичные и проникнутые к нему симпатией. Чтобы пополнить законы, надо прибегнуть к волям.

Вот почему позитивистский культ обращается не к одной только памяти героев человечества. Главными объектами его являются: Великое Существо или Человечество, Великий Фетиш или Земля, и Великая Среда или Пространство. Эти три ипостаси образуют позитивистскую Троицу. И, подобным же образом, всякий закон природы может быть с полным правом символизирован в виде языческого божества, способного воздействовать на воображение.

 

II

АНАЛИЗ ДОКТРИНЫ

Такова доктрина Огюста Конта, поскольку она затрагивает отношение между наукой и религией. В оценке смысла этой доктрины не достигнуто еще единодушия.

По мнению многих истолкователей, для понимание философии Конта надо выделить то, что представляет у него не доктрину в собственном смысле слова, а выражение интимных и случайных чувств данной личности; отвлекаясь, как и подобает, от этой биографической части, мы найдем, что от религии Конта остается лишь то, что уже было в его социологии: человек, точнее человек социальный, как мера и норма человеческого познания.

Другие, обращая внимание на то, что религиозные доктрины и учреждение занимают очень большое место в трудах Конта и самим им резко отделяются от теорий собственно философских, признают то специальное значение, которое Конт приписывал религии, но отрицают логическую связь между его религиозной и его философской доктриной.

***

Итак прежде всего возникает вопрос: заключает ли в себе религиозная часть трудов О. Конта какой-либо действительно новый принцип по сравнению с его социологией.

Не будем обманываться словами, говорят нам. Огюст Конт говорит о субъективном, о чувстве, о сердце, о морали, о вечности, о религии. Но в действительности во всех этих, по-видимому, мистических теориях дело идет лишь о необходимом преобладании социальной и человеческой точки зрение в научных исследованиях и в самой жизни. Считая невозможными всякие попытки систематизировать науки с точки зрение самих вещей, с точки зрение объективной, Конт называет субъективной ту точку зрения, которую он проповедует, и которая заключается в том, что науки должны быть организованы в интересах человека, с чисто человеческой точки зрения.

Равным образом, термин сердце является в его устах лишь традиционным словом и употребляется для обозначение социального чувства, любви к другим, в противоположность любви к себе. По мнению Конта, метафизики дискредитировали разум, отождествив его с индивидуальными теоретическими построениями. И он пользуется словом „сердце“, которое обычно противопоставляется разуму, как обозначением для социальной точки зрения, поставленной им на место точки зрение метафизической. Таким образом подчинение ума сердцу означает у него лишь одно: регулирование научных изысканий принципом социальной пользы под влиянием социального чувства.

Если бы это было так, тот прыжок, который, по-видимому, сделал Конт, переходя от философии к морали и религии, не существовал бы: тогда в его морали и его религии действительно не было бы ничего такого, чего нет в его социологии.

Соответствует ли, однако, такое толкование идеям философа?

Вопрос был бы быстро исчерпан, если бы критики придавали некоторое значение заявлениям самого Огюста Конта. Ибо он утверждал с величайшею настойчивостью, что после 1845 г. он рассматривает вещи в ином свете, следует новому методу, противоположному тому, который он применял раньше. Он во многих местах говорит о перемене своих чувств, о своем моральном возрождении, о своем втором бытии. От позитивной философии, как работы предварительной, он отличает позитивизм или религию человечества, — только эта последняя включает в себя все элементы социального перерождения.

Но быть может его свидетельство внушает подозрения? В 1844-45 годах он встретил Клотильду де Во, и бурный ураган чувств, поднятый в его сердце этой встречей, мог затемнить ясность его суждения. К тому же он сходил с ума, и припадки умопомешательства не раз возвращались к нему после выздоровления. Болезнь его как раз заключалась в глубоком расстройстве чувств. Таким образом наличные чувства легко могли нарушить правильное развитие его философской мысли.

Необходимо поэтому исследовать различные моменты его доктрины сами по себе и сравнить их между собою.

Если мы будем рассматривать выводы Курса позитивной философии, мы увидим, что позитивный метод, очерченный там, направлен главным образом к тому, чтобы дать преобладание духу целого над духом детализации). И в согласии с этим человеческий индивидуум трактуется просто как абстракция. Чистейшей метафизикой признается господствующий апофеоз индивидуализма; но метафизика эта создала индивидуума в действительности, освящая и раздувая эгоизм естественного человека. Для позитивной философии и с теоретической, и с моральной точки зрение единственной реальностью является человечество).

Так гласит Курс позитивной философии. Язык Системы позитивной политики совершенно иной.

Конт отыскивает здесь условия, могущие гарантировать устойчивое влияние великих работников человечества. Исчезнув из пространственного мира, они сохраняют существование во времени. В этом смысле они образуют истинное существо, которое непрерывно возрастает, по мере того как к их фаланге присоединяются новые избранные. Но здесь необходимо избегать опасности впасть в онтологическое заблуждение. Одного временного или субъективного существование не достаточно. Каждый орган Верховного Существа необходимо предполагает существование объективное или пространственное. Человек служит человечеству в качестве опоры в течение своей действительной жизни, с тем чтобы после смерти послужит ему в качестве органа. Только благодаря нам, живущим вместе с нашими умершими предками, продолжают существовать эти последние. Их высшее достоинство не уничтожает того факта, что конкретно они живут только в нашем культе. Конечно, в каждом индивидууме имеет ценность лишь то, что может быть поглощено Великим Существом. Но индивидуум, как таковой, есть реальный носитель бытия, и в этом своем качестве, необходимо причастен вечности.

Но даже в своем субъективном существовании Верховное Существо не может быть рассматриваемо просто как всеобщее и безличное. Так как в действительности оно действует непосредственно лишь при помощи объективных органов, каковыми являются индивидуальные существа, то те из этих органов, которые лучше всего служили ему в нашем мире, становятся по окончании их пространственного существования, его истинными представителями. Поэтому культ известных индивидуумов, культ героев, образует существенную часть культа Человечества.

Наконец, в виду того, что по окончании этой жизни выдающиеся люди образуют из себя как бы олицетворение Великого Существа, они достойны почитание даже в настоящее время, причем приходится мысленно отвлекаться от несовершенств, которые в этом мире слишком часто искажают даже наилучшие натуры).

Тот новый элемент, который вносит здесь религиозная доктрина, выступает с полной очевидностью. Индивидуум, низвергнутый с пьедестала позитивной философией, снова возводится на пьедестал Позитивизмом или позитивной религией. Он играет теперь необходимую роль, как условие объективного существования, реального действия и развития того Великого Существа, которое социология рассматривает лишь как отвлеченную идею.

Таким образом термины: субъективный, мораль, сердце, любовь, религия, в том смысле, в каком употребляет их позитивная религия, несомненно заключают в себе такие понятия, которые не содержатся в социологии.

Социология ограничивается констатацией того факта, что без преобладание аффективных способностей над способностями интеллектуальными понятие социального организма было бы непостижимо. Отчего же зависит это преобладание? Может ли оно быть осуществлено, и, раз осуществленное, может ли оно удержаться в определенной форме? Социология ничего не знает об этом.

Мы узнаем теперь, что сердце обладает инстинктом, который называют религиозным, и благодаря которому индивидуум может жить с умершими, усвоить себе их добродетели, и таким путем становится способным возвыситься над своим эгоизмом и воспринять активно социальное чувство. Социология ость лишь абстрактное постижение социальных уз; религия — ото их практическое осуществление. Только она производить в индивидуумах тот переворот, который необходим для того, чтобы они сделались действительными носителями общества, существующего исключительно в них и через них.

* * *

Итак, приходится, по-видимому, согласиться с Огюстом Контом в том, что его теория религии, по сравнению с философией в собственном смысле слова, представляет из себя нечто отличное и новое. Но здесь мы встречаемся с иною трудностью. Если указанные заявление О. Конта отнюдь не преувеличивают своеобразия его религиозной доктрины, то не являются ли они справедливыми более, чем это нужно? Не является ли его доктрина настолько отличной от его философии, что она не только ничем но связана с последней, но, наоборот, решительно ей противоречит, и в конце концов возвращается к тем теологическим и антропоморфическим учениям, которым позитивная философия вынесла свой безапелляционный приговор?

Если сравнить доктрины, принципы, общую ориентировку мысли в ранних и в более поздних произведениях О. Конта, то легко получается впечатление, что отношение философии к религии представляет у него не только простое различие, но и глубокую противоположность. С одной стороны метод разума, с другой стороны метод сердца; здесь скрупулезные заботы о доказательности, об осуществлении идеи науки, — там вдохновение, интуиция, непосредственное познание мистического; здесь культ жизни, активности, социальной пользы, — там сердце, возведенное в принцип, руководящий делами человеческими, любовь, не только отличная от мысли и действия, но и поставленная над ними.

К тому же, говорят нам, очень трудно не видеть в этих различиях настоящей революции, если вспомнить, что перемена возникла как раз в то время, когда в личной жизни Конта произошло событие, которое, по его собственному признанию, перевернуло его душу, а именно: его встреча с Клотильдой де Во з). Внезапное и отныне преобладающее влияние на всю жизнь О. Конта этой болезненной любви к ничтожной женщине объясняет изменение основного тона философа, свидетельствуя в то же время о глубине пережитого им переворота. В действительности, заключают люди, рассуждающие таким образом, перед нами две жизни, два метода, два учения, логически несовместимые между собой; первое принадлежит основателю позитивной философии, второе обожателю Клотильды де Во.

Правда, сам Огюст Конт постоянно утверждал прямо противоположное. Он заявляет, что великая работа систематизации, выпавшая на долю его века, должна охватить совокупность чувств человеческих в такой же мере, как и совокупность идей; что систематизация идей должна быть осуществлена раньше и должна покоиться исключительно на интеллекте, тогда как систематизация чувств предполагает новую ориентировку не только мысли, но и всей души: она может быть реализована только чувством, действительно испытываемым.

Что сам Огюст Конт считал весь свой труд существенно единым, ярче всего иллюстрируется теми словами Альфреда де Виньи, которые он взял эпиграфом к предисловию „Системы позитивной политики“: „Что такое великая жизнь? Это — идея юности, осуществленная в зрелом возрасте“.

Но и в данном случае мы не в праве опираться на собственные суждение философа; ибо великие мыслители всегда прекрасно умеют согласовать post factum различные фазы своего интеллектуального развития, как бы разнородны ни были эти последние по своему внутреннему содержанию.

Необходимо рассмотреть личность и труд Конта в целом, для того чтобы решить, правы ли те критики, которые утверждают, что он сам себе противоречил и в своей религиозной доктрине не дополнил, а отверг принципы своей философии.

И мы констатируем, что уже в самом начале своих философских размышлений, едва преступив двадцатилетний возраст, Огюст Конт, увлеченный, подобно другим людям того времени, мыслью о реорганизации обществ, отдавал себе полный отчет в том, что главная ошибка его современников заключается в их желании сразу приступить к решению социального вопроса, тогда как в действительности вопрос этот находится в зависимости от многих других, которые и должны быть разрешены предварительно. Около 1822 года, в двадцатичетырехлетнем возрасте он опубликовал небольшую работу, озаглавленную „План научных работ, необходимых для реорганизации общества“. Его социология уже заключена там в зародыше. Он ясно видит там, что вопреки XVIII веку, девизом которого было: „Законы создают нравы“, надо сказать: „учреждение зависят от нравов, а эти последние от верований“.

Таким образом те научные и теоретические работы, которые он собирался предпринять, не являются для него самостоятельной целью: это — средство, лишь по-видимому отводящее в сторону, в действительности же необходимое для того, чтобы подготовить реорганизацию общества, которая одна только есть истинная цель.

Без сомнения, по его первоначальному плану, эти теоретические работы должны были занять лишь небольшое количество лет. Но с ним случилось тут нечто подобное тому, что постигло Канта, когда он, задумав написать в течение нескольких месяцев критическое введение к метафизике, одиннадцать лет потратил на составление труда, который оказался в конце концов не чем иным, как Критикой чистого разума. Конт посвятил составлению, редактированию и опубликованию задуманной им предварительной части шестнадцать лет: годы 1826–1842.

В течение этих долгих исследований настроение философа не оставалось неизменным. Поставив своей задачей осуществить в себе самом и в человечестве единство мысли, он скоро и, быть может, не без удивление заметил, что единство это не может быть достигнуто при помощи одной только объективной систематизации познаний, опирающейся на материальный принцип. В ряду наук имеется очевидный перерыв между науками физико-химическими, идущими от частей к целому, и биологией, идущей от целого к частям. Новый скачек наблюдается между биологией, в которой господствует еще координация в пространстве, и социологией, существенный закон которой есть непрерывность во времени. Несомненно, что каждая наука присоединяет к принципам других наук нечто существенно новое; вот почему систематизация наук возможна лишь в форме синтеза, осуществляемого человеческим разумом с его собственной точки зрения, т. е. в форме синтеза чисто субъективного. Философия есть наука об этой систематизации. Это специальная активность мысли, объединяющая единством цели, отношением цели к средству, познания, сами по себе не сводимые друг к другу. Таким образом по сравнению с науками философия представляет нечто отличное по самой своей природе.

Итак, Огюст Конт сознавал, что необходимо сделать прыжок, для того чтобы перейти от науки к философии; он ясно понимал, что интеллектуальное единство может быть только синтезом и что синтез этот не объективная реальность, а деятельность нашей мысли. Каким же образом, несмотря на все это, Конт решался объективно, аналитически, непосредственно выводить практику из теории? Его руководящей идеей было: не приступать к практическому делу в собственном смысле этого слова, т. е. к политической реформе, до тех пор пока не выяснены все ее предпосылки. Он уже открыл, что для работы над политическим перерождением общества разум человеческий из ученого должен превратиться в философа. Но тут возникает вопрос: не нужно ли для этого еще какой-либо предпосылки? a priori ничто не требует, но в то же время ничто не исключает нового посредствующего звена.

В самом деле, уже Курс позитивной философии намекает на необходимость специального исследования, посвященного моральным условиям социального преобразования, — исследования, результаты которого не могут быть определены a priori.

Конт уже вполне отчетливо видит, что преобладание аффективных способностей над интеллектуальными необходимо для того, чтобы реализовался тот социальный организм, который предполагается социологией 9). Каким же образом обеспечить это преобладание? Допускает ли позитивная философия решение этой проблемы посредством возвращение к религии, т. е. к такой умственной форме, которую закон трех состояний изображает нам, как превзойденную современным сознанием?

Необходимо отметить, что закон трех состояний рассматривает теологию и метафизику исключительно с точки зрение познания: доказывается, что ни теология, ни метафизика не могут дать нам познание законов природы. Но если имеется — не в теологии, конечно, а в религии в собственном смысле этого слова — некоторый не интеллектуальный элемент, относящийся не а познанию, а к практике, то элемент этот ничуть не затрагивается нашей критикой даже в том случае, когда мы при внаем закон трех состояний.

Мало того: социология основана на идее солидарности последовательных человеческих поколений; она установила прочную связь между прогрессом и порядком; она требует, чтобы в наследии прошлого разрушалось и замещалось новым только то, что решительно враждебно позитивному духу, и наоборот, религиозно сохранялось все то, что прокладывает дорогу к высшему состоянию

Если раньше Огюст Конт между наукой и политикой нашел место для философии, то теперь решительно ничто не мешает ему поместить религию между философией и политикой.

Толчок к этому шагу дала романтическая любовь Огюста Конта к Клотильде де Во, — факт этот не подлежит сомнению. Но нет никакой необходимости приписывать этому обстоятельству то исключительное значение, которое многие ему придают.

Ничтожество предмета любви, чрезвычайно аффективный темперамент Огюста Конта заставляют рассматривать инцидент с Клотильдой де Во, как совершенно случайный. Жизнь чувства, подавленная, быть может, той интенсивной умственной работой, которой предавался философ между 1826 м и 1842 м годами, разгорелась в 1845 году под влиянием ничтожного обстоятельства. Вопрос состоит в том, чтобы установить, какое философское приобретение извлек Конт из этого весьма не философского инцидента. Исследование исторического происхождение идей забавляет любознательность ученого-специалиста, но для определение ценности идей оно оказывается обыкновенно сравнительно бесплодным. Разве, например, теорема геометрии становится менее истинной от того, что она впервые была доказана сумасшедшим?

Надо помнить, что Конт не является чистым интеллектуалистом или апостолом науки: он позитивист. И, как позитивист, он признает лишь реальное и полезное, но зато и не отвергает ничего, обладающего обоими этими свойствами. Он нашел, что феномен религии есть в этом смысле позитивное данное. Религиозный инстинкт присущ человеку в такой же степени, как способность к восприятию и мышлению. Достаточно убедительным проявлением этого инстинкта является уже любовь; ибо она сама по себе стремится породить обожание и культ.

Может ли быть религиозное чувство рационально связано с интеллектуальным синтезом познаний, как этого требует общая идея позитивизма?

Необходимо отметить, что и по завершении интеллектуального синтеза остается существенный пробел, раз мы стремимся достигнуть не только теоретической возможности социологии, как науки, но и практического осуществление нормального общества. Для существование общества необходимо, чтобы у отдельных индивидуумов альтруизм господствовал над эгоизмом. Но разум сам по себе не в состоянии достигнуть этого результата. С другой стороны чувство в том виде, как оно заложено в нас природой, не только равнодушно к порядку, но и прямо таки анархично. Чувства подобно идеям должны быть систематизированы. И если верно, что для систематизации идей необходимо воспроизвести их в мысли, то еще с большим основанием можем мы утверждать, что для систематизации чувств необходимо их пережить.

Религия, в позитивистском смысле этого слова, несомненно в состоянии заполнить ту пустоту, которую оставляет здесь философия.

Позитивизм исходит из конкретного: человек должен прежде всего иметь определенное чувство. Позитивизм достигает обобщений путем расширение и приспособления, восходя постепенно от реальностей, сравнительно простых, к реальностям, более сложным. но всегда конкретным. Подобным же образом человек должен распространить на свою семью, на родину на человечество ту любовь, которая раз возгорелась в нем на почве естественного и в то же время морального отношение между мужчиной и женщиной, при чем чувство его будет все более и более облагораживаться, ничего однако не теряя в своей реальности. Имея в виду определенную цель, позитивизм приспособляет и организует средства. Вот почему им принимается религия Человечества, которая в состоянии дисциплинировать чувства, позволяя в то же время человечеству удержать из старых религий многие реальные и полезные стороны; лишь предварительно, пока мы еще не имели надежного критерия для того, чтобы отличить добро от зла в области традиционных религий, мы должны были отвергнуть их положительное содержание на ряду с пустыми теологическими теориями.

Вот тот путь, каким мало-помалу складывается религиозная систематизация, аналогичная систематизации философской. Правда, Конт не перестает связывать эту систематизацию со своим культом Клотильды де Во. Ей приписывает он честь довершение системы.

„Тебе одной, моя Клотильда, обязан я запоздалым, но решительным расцветом нежнейших человеческих чувств в течение последнего несравненного года. Святая близость, отеческая и в то же время братская, соответствующая нашим праведным взаимным отношениям, позволила мне оценить в тебе среди всех других очарований твоей личности это поразительное сочетание нежности и благородства, которое в такой степени, быть может, никогда еще не встречалось ни в одном сердце„Близкое знакомство с таким совершенством должно было, даже помимо моей воли, усилить во мне то систематическое стремление к всеобщему совершенствованию, в котором оба мы видим цель человеческой жизни, как общественной, так и личной… Мы оба оцениваем по достоинству эту прекрасную гармонию между двумя согласованными между собой, но самостоятельными задачами: стремлением выработать научным путем деятельные мужские убеждения, и стремлением развить эстетическим путем глубокие женские чувства. Из этих двух служений, равно необходимых, ни одно не претендует на главенство над другим“… 10) Предвидя ограниченного критика, который упрекнет его за длину этого своеобразного посвящения, он пишет: „Все мыслители, умеющие ценить воздействие симпатических чувств на ум, найдут, что не напрасно потрачено время, употребленное на то, чтобы воспроизвести и оживить столь чистые движение души“.

Такова была любовь Огюста Конта к Клотильде: он включил ее в свой синтез.

Что касается восстановление фетишизма, то оно объясняется стремлением к реализации, все более и более доминирующим у Конта. Воображение также есть реальность, и реальность могущественная. Позитивизм, девиз которого — сохранять путем приспособления, должен не отбрасывать воображение, а утилизировать его. Нужно только, чтобы оно не разрушало работы разума, чтобы фикции его не принимались за истины. Так, Платоновский рационализм допускал миф в качестве помощника философии в практической области.

Нельзя, впрочем, отрицать того, что Конт скользит здесь по наклонной плоскости. Позитивизм покоится на двойном принципе: реальности и пользе. Он тем совершеннее, чем строже удается ему поддерживать равновесие между обоими этими принципами. Между тем развитие Конта шло, по-видимому, таким путем, что сначала он подчинял полезное реальному, а затем мало-помалу стал подчинять реальное полезному. Эволюция эта отнюдь не является случайной, ибо уже с самого начала намерение Огюста Конта заключалось в том, чтобы изучать реальное лишь с целью его утилизировать. Но без сомнение точное определение и полезного, и реального, и их взаимоотношение представляет значительные трудности, на что Конт не обратил достаточного внимания.

 

III

ЦЕННОСТЬ ДОКТРИНЫ

Какова же ценность этой доктрины? Какое поучение можем мы из нее извлечь?

Позитивизм Конта можно определить, как синтез науки и религии, осуществленный посредством понятия „человечество“. Наука, связанная с потребностями человека, приводит к религии, которая одна только может обеспечить реализацию тех целей, средства для которых доставляет наука. С другой стороны, найдя в самом человечестве достойный объект для своего культа, религия совершает свое дело, не выходя за пределы реального мира, в которых вращается и наука.

Может ли разум удовлетвориться таким синтезом?

Неоднократно уже было отмечено, что наука в этой системе чрезвычайно стеснена. Мало того, что ей воспрещается предаваться исследованиям, социальная полезность которых не достаточно очевидна, мало того, что ей предписывается заботиться о точности своих выводов лишь постольку, поскольку это нужно для практической жизни, — ей навязываются произвольные гипотезы, фикции воображения, раз она сама собою не в силах найти дорогу к позитивизму. Конт считает возможным определить логику следующим образом: нормальное стечение чувств, образов и знаков, предназначенное для того, чтобы пробудить в нас понятия, соответствующие нашим моральным, умственным и физическим потребностям. Наука свободная и независимая все более и более заподазривается, трактуется, как враг. Наука стремится к специализации, к раздроблению, она, значит, по самому существу своему анархична, ее бесплодная любознательность, эта похотливость разума, ее невыносимая заносчивость должны быть подчинены чувству. Изумительные эксцессы подобного рода становятся понятными, если обратить внимание на то, что служители науки всегда стремились познавать вещи так, как они существуют, а не так, как нам хотелось бы, чтобы они существовали, стремились следовательно очистить вещи, насколько это возможно, от того человеческого характера, который прежде всего хочет приписать им Огюст Конт.

Религия в контизме не менее стеснена, чем наука. Тщетно восстановляется она, как во времена схоластики, в своих сюзеренных правах над философией: она не может ни подавить, ни удовлетворить то скрытое стремление, которому она подчинена.

Религия должна сохранить во всей полноте дорогие сердцу человеческому чувства: любовь к Богу, — основание любви к людям, — и веру в бессмертие, — залог общение с умершими. И Конт все сильнее и сильнее настаивает на реальности и ценности внеразумных или субъективных элементов нашей природы. Разве чувство не факт? разве воображение не такая же часть души человеческой, как чувства или разум? Что более несомненно, чем инстинкт, в особенности инстинкт религиозный — эта коренная основа нашего бытия?

Но разум, который с своей стороны есть данное нашей природы, сковывает эти излияние сердца. Если человечество в собственном смысле этого слова, человечество, как оно дано нам в пространстве и времени, само ость мера бытия и познания, то вечность Великого Существа — пустое слово: вся реальность Бога исчерпывается наличностью у известных индивидуумов мысли об известной сумме человеческих фактов, бессмертие же сводится к воспоминанию.

Недаром спорят относительно значение термина „субъективный“ у Огюста Конта. Он и хочет, и не хочет видеть в субъективном истинную реальность.

Трудности, на которые наталкивается Конт, связаны с избранным им принципом. Человечество — понятие двусмысленное, не способное служить исходным принципом. Есть человек видимый, наблюдаемый извне: это собрание фактов, аналогичных всяким другим; и есть человек внутренний: тот, который мыслит, желает, любит и ищет. Вопреки своему отрицанию психологии, Конт серьезно считается с реальностью внутреннего человека и предоставляет ему весь мир фактов, правда предварительно заботливо огородив этот мир со всех сторон, чтобы человек как-нибудь не вырвался за его пределы; человеку предписывается управлять отведенным ему миром и найти в нем свое счастье. Но преграда, воздвигнутая Контом между фактами и идеями, между данными реальностями и идеальными возможностями, призрачна. Человеческая душа и есть как раз непрестанное усилие выйти из области данного, достигнуть лучшего, испытать нечто иное, превзойти самое себя. Человек, говорит Паскаль, постоянно переступает пределы человека.

Объявляя человека мерою всех вещей, мы не заканчиваем навсегда период религиозных и метафизических исканий, а открываем новую эру их. Ибо что такое человек? Уверен ли он, что сам он есть только данное, только собрание фактов, только вещь?

Философы, говорит Гете, ничего не достигли, разбив вдребезги внешнего и материального бога, царившего за облаками. Когда человек углубляется в самого себя, он находить там истинного бога, внутреннего, а не внешнего, творческую способность, а не данное законченное явление.

Web! Weh!

Du hast sie zerstört Die schöne Welt Mit mächtiger Faust;

Sie stürzt, sie zerfällt!

Mächtiger Der Erdensöhne Prächtiger Baue sie wieder,

In deinem Busen baue sie auf! *)

Правда, Конт считал человеческий инстинкт навсегда неизменным подобно инстинкту животных. Но наука показала, что даже у животных инстинкт отнюдь не есть неподвижное данное. Что же касается человека, то не заслуживает имени человека тот, кто видит в своем наличным инстинкте границу, которую не позволено переступить, вместо того чтобы рассматривать его, как точку опоры, позволяющую подняться на высшую ступень.

В этом слабый пункт доктрины Конта. Его замкнутый и абсолютный позитивизм был бы правомерен, если бы человеческая природа представляла нечто раз навсегда данное. а так как человек есть существо, без устали ищущее, видоизменяющее и пересоздающее себя самого, то контизм представляет только искусственную фиксацию одной преходящей фазы в человеческой жизни.

Но вот вопрос: есть ли это создание человека человеком нечто произвольное? Человек был бы унижен, если бы ему доказали это. Ибо это значило бы, что при всем своем стремлении к прогрессу он действует исключительно под влиянием случая подобно атому Эпикура. Но он верит, что, не находя законченного образца в мире данного, работа его тем не менее имеет норму, которой присущи своя высшая необходимость, ценность и бытие. Эта норма, находящаяся одновременно и в нем и над ним, есть то, что он называет Богом.

Таким то образом в самом человечестве находятся зародыши религии, объект которой превосходит человечество. Для того, чтобы человек мог удовлетвориться человеком, он должен забыть завет античной мудрости: „познай самого себя“. Дойдя до основ своего я, он встречает там потребность, он находит там силу работать над расширением реальности, над повышением совершенства и ценности человечества. Без сомнения, наследие прошлого человечества и условия жизни человечества современного составляют существенную часть в идеале, доступном для человека, и этот идеал, для того чтобы быть практичным, должен держаться близ данной реальности. Но факт не может быть нормой идеи, ибо дело идет именно о том, чтобы превзойти факт. Вера в высшую реальность идеального объекта, не сводимая ни на что данное и тем не менее способная запечатлеть себя в области данного создала тех героев, которых с полным правом почитает Огюст Конт: они попали в его святцы лишь потому, что не верили в его религию.

Всякий позитивизм находится, таким образом, как бы в состоянии неустойчивого равновесия. Он признает только реальное и полезное. Но реальное и полезное суть понятия, которые необходимо вызывают другие, и притом более высокие.

Ученый, которому предписано искать реального, быстро замечает, что все впечатление всех индивидуумов одинаково реальны, и что задача его заключается в том, чтобы выделить из этого реального нечто более устойчивое, более глубокое, менее связанное с условиями индивидуального н человеческого восприятия. Он называет истинным этот объект, который он не в состоянии ни охватить, ни описать точно, смутная идея которого руководит им в его изысканиях, и который лишь мало-помалу вырисовывается перед его глазами под влиянием самых этих изысканий. И, раз очутившись во власти этой идеи, он чувствует, что нельзя подчинять ее никакой пользе, как бы высока ни была эта последняя. Истина в его глазах сама есть высшая польза. Наука работает из любви к истине. ее честь, ее гордость, ее радость состоит в том, что она не позволяет себе увлечься никакой философской или политической системой. Мы не касаемся здесь вопроса о том, не требуют ли интересы самих прикладных наук, чтобы теоретики сохранили свою веру, что они работают только ради теории. Наука, замкнутая в себе самой, есть деятельность вполне законная и абсолютно благородная; и философии, стоящей на страже идеала, приличествует освобождать науку, приводить ее к самопознанию, а не подчинять посторонним целям, каковы бы ни были эти последние.

Равным образом, человек с сердцем и волею, на которого возложена задача преследовать полезное в рамках реального, не в состоянии удержаться в этих границах. Что такое полезное? Что такое реальное? Человек притязает на право определять первое и, до некоторой степени, творить второе. Полезное— это средства, необходимые для достижение пели, которая мною задумана, и которую разум рисует мне, как достойную усилий человека. а реальное — это то, что я создал при помощи сил, почерпнутых в самой идее того дела, которым я задался. Другими словами, выше пользы человек необходимо ставит добро и красоту, как источник и меру самого этого полезного. Добро и красота требуют, подобно истине, чтобы их самих рассматривали как полезность, и притом, как полезность по преимуществу.

Мы видим, что основной принцип Конта, понятие „позитивный“, объединяющее в себе реальное и полезное, сам собою приводит, как только его начинают применять к делу, к объектам, стоящим выше данной реальности, к объектам, которые Конт хотел устранить. Реальное и полезное побуждают нас искать истину, красоту и добро.

Тщетными оказались все попытки вырвать из души человеческой стремление к тому, что превосходит человека; тщетно доказывали, что стремление это призрачно, что оно должно мало-помалу атрофироваться и исчезнуть, как орган, переставший функционировать: реальный человек не признает указанных ему границ. Конт запрещает нам что-либо видеть, чего-либо искать за пределами того мира, в котором мы живем. По Конту, этот мир должен быть для нас всем. Но уже Литтрэ замечает, что это „все“ есть не более, чем остров, со всех сторон окруженный океаном; правда, нам воспрещено плавать по этому океану, но мы его созерцаем, и его вид столь же благодетелен для нас, сколь грозен.

Можно ли закрыть от нас бесконечное? Можно ли рассчитывать, что эта идея атрофируется в нас вследствие неупражнения? Если религия и наука взаимно стесняют друг друга в том случае, когда мы пытаемся вместить их обе в конечный мир человеческих явлений, то, быть может, они снова приобретут свободу и независимость, раз мы допустим, что за пределами данного мира, составляющего область науки, существует другой мир, открытый для наших желаний, наших верований, для нашей мечты? Не идет ли такая постановка вопроса навстречу пожеланиям современной науки? мало того, не создается ли она самою наукой? Постановка эта принадлежит знаменитому английскому философу Герберту Спенсеру, одному из главных провозвестников идей нашей эпохи.

 

ГЛАВА II

ГЕРБЕРТ СПЕНСЕР И ЕГО «НЕПОЗНАВАЕМОЕ»

 

I. Доктрина Герберта Спенсера относительно науки, религии и их взаимоотношения. — Непознаваемое, наука и религия, — Эволюционизм, религиозная эволюция.

II. Анализ доктрины. — Мотивы, руководившие Спенсером. — Отношение теории религиозной эволюции к теории непознаваемого. — отрицательное и положительное непознаваемое. — Герберт Спенсер и Паскаль.

III. Ценность доктрины. — Не является ли непознаваемое Герберта Спенсера лишь остатком религии — Ценность чувства no Г. Спенсеру. — Впрочем, доктрина его имеет рациональное основание. — Слабый пункт системы: непознаваемое рассматривается с чисто объективной точки зрения. Г. Спенсер приписывает ему или слишком много, или слишком мало.

Идеи Герберта Спенсера относительно религии не принадлежат к числу наиболее оригинальных частей его философии. Maтериально они занимают лишь небольшое место в его труде. Но если всегда интересно знать, что думал по атому вопросу тот или другой крупный мыслитель, то имеются еще и специальные основания, заставляющие присмотреться к тому, что написал о религии Герберть Спенсер.

Он принадлежал к семейству проповедников и преподавателей, в котором религия была делом первейшей важности. По материнской линии он происходил из старой гугенотской французской фамилии Бреттелей. Его прадед, Джон Бреттель, был личным другом Джона Уэсли, основателя методизма, и сам занимался проповедью этого учения. Его мать, Гарриет Гольмс, очень набожная, строго соблюдала обряды англиканской церкви, несмотря на то, что была методисткой. Джордж Спенсер, отец Герберта, живо интересовался религиозными вопросами. Будучи сначала методистом, он выступил из этой секты, так как не нашел там той внутренней религии, в которой чувствовал потребность, и обратился к квакерам. Характер его религиозности ярко выразился в том, что он чувствовал настоящее отвращение к предписаниям и обрядам церкви.

Герберт Спенсер далеко не был нечувствителен к этим влияниям. Его Pacts and Comments („Факты и комментарии“), его Автобиография свидетельствуют, что религиозные вопросы затрагивали его, и чем дальше, тем больше. Автобиография заканчивается размышлениями о религии. Таким образом в лице Герберта Спенсера мы имеем не только ученого с колоссальной эрудицией, позволившей ему предпринять тот мощный синтез науки, с которым на веки связано его имя. Своею жизнью и своими размышлениями Герберт Спенсер был не в меньшей степени подготовлен к исследованию отношение между наукой и религией.

Учение Герберта Спенсера о религии интересно не только потому, что в нем выразилась выдающаяся сторона духа философа. Учение это сводится к тому, что Гексли назвал „агностицизмом“; а агностицизм есть одна из важнейших форм современной философской мысли. Что же такое агностицизм? Для одних это мистицизм, который боится унизить Бога, сведя его к уровню нашего понимания; для других это ученое имя, которым прикрывается атеизм. агностицизм есть известное решение проблемы об отношении религии к науке и решение это необходимо исследовать; и чтобы изучить агностицизм конкретно, лучше всего взять его в той форме, в какой он является у Герберта Спенсера.

 

I

ДОКТРИНА ГЕРБЕРТА СПЕНСЕРА ОТНОСИТЕЛЬНО НАУКИ, РЕЛИГИИ И ИХ ВЗАИМООТНОШЕНИЯ

Существенные места, касающиеся религии и ее отношений к науке, находятся в первой части Основных Начал, озаглавленной „Непознаваемое“, и в тех частях Оснований Социологии, которые рассматривают data, т. е. психологические основы социологии, а также эволюцию церковных учреждений.

***

Последнее слово философии Герберта Спенсера сводится к тому, что в основе и в начале всех вещей мы необходимо наталкиваемся на непознаваемое: это — принцип, которого мы одинаково не в состоянии ни избежать, ни достигнуть. Здесь учение Спенсера устанавливает связь между религией и наукой.

Многим людям кажется, что религия и наука противоположны друг другу, что основы их совершенно непримиримы между собой. Необходимо отметить однако, что и та и другая одинаково даны в опыте, как естественная реальность.

Было бы ошибкой думать, что религия есть искусственный продукт, созданный духом человеческим под влиянием случайных капризов его воображения. Религия внушена человеку самими вещами: она есть стихийная реакция его мысли, его сердца, всей его души в ответь на воздействия внешнего мира.

С другой стороны, и наука отнюдь не искусственное и как бы сверхъестественное изобретение, как это воображают, не давая себе, быть может, вполне ясного отчета, все те, которые любят противопоставлять науку обыденным сведениям. Наука сама есть обыденный, повседневный опыт, сделавшийся благодаря естественной эволюции более точным, более связным, более поучительным, и — по сравнению с опытом невежественных людей— более приспособленным к. тому, чтобы в своих утверждениях превзойти границы наличного восприятия.

Наука и религия одинаковы по происхождению, и та и другая естественно зародились в духе человеческом под влиянием его отношений к миру; они в равной степени реальны, в равной степени являются самопроизвольными проявлениями природы; ни. какого смысла не имеет поэтому вопрос, совместимы ли они друг с другом. они могут сосуществовать, ибо они фактически сосуществуют. Единственный вопрос, представляющийся нам здесь, состоит в том, чтобы понять смысл и значение этого сосуществования.

Правда, если мы ограничимся рассмотрением тех частных задач, которые преследует с одной стороны религия, с другой стороны наука, мы найдем между ними резкие противоречия, и нам придется признать, что все попытки примирения, непрерывно изобретаемые изворотливыми экзегетами, являются искусственными и бессильными. Но из-за частных свойств предмета не следует забывать его сущности. Для того, чтобы здраво обсудить вопрос о науке и религии, надо рассматривать не частные и случайные их проявления, а их наиболее общие и наиболее абстрактные тезисы: быть может они окажутся тогда легко примиримыми.

Те специальные догматы, которые предлагаются религиями и на почве которых они часто вступают в конфликт с наукой, в действительности отнюдь не являются сверхъестественными откровениями. Это усилия духа человеческого представить себе в форме, соответствующей его категориям и привычкам, то абсолютное, то бесконечное, чувство которого живет в нем. Таким образом все эти формулы, как бы искусно, мудро и тщательно они не были разработаны, оказываются несостоятельными перед лицом анализа. они кажутся удовлетворительными, пока мы их рассматриваем с точки зрения поэзии и чувства, не определяя точно смысла слов и связи идей. Но дело меняется, раз мы хотим их точно установить и доказать.

Возьмем, например, вопрос о происхождении мира, — один из тех вопросов, которые религии стараются обычно разрешить Если мы точно определим те решения, которые допускает этот вопрос, мы найдем, что все они сводят к трем основным. Можно предположить, что мир существует вечно, или что он создался сам собою, или что он был создан некоторою внешней силой. Но подвергая эти три гипотезы философской критике, мы находим, что ни одна из них не может быть принята нашим разумом: каждая заключает в себе логические несообразности, каждая оказывается внутренне противоречивой. Их не мыслимо, употребляя энергичное английское выражение, „реализовать в мысли“—To realize them in thought. Этот результат был, по Спенсеру, окончательно установлен критикой Гамильтона и Манселя. Исследование других определений, которые теология придает первичному существу: единство, свобода, личный характер, приводит к таким же выводам.

Вот почему объект религии, абсолютное, как только мы пытаемся представить его, как существующее, оказывается непознаваемым, немыслимым: unthinkable.

Как же обстоит дело с наукой? Не является ли она, в противоположность религии, насквозь ясной и очевидной в своих принципах, в своих рассуждениях, в своих выводах? Ничего подобного, говорит Спенсер. Наука, основная задача которой сводится к тому, чтобы свести качество к количеству, не может обойтись без таких понятий, как пространство, время материя, движение, сила, ибо понятия эти являются неустранимыми носителями количества. Но все подобного рода понятия, как только мы пытаемся реализовать их мысли, приводят в свою очередь к противоречиям.

Попробуйте, например, действительно охватить мыслью пространство или время, т. е. представить их себе с такою точностью и законченностью, каких требует всякое реальное бытие. Если пространство и время существуют действительно, то относительно их природы возможны лишь три гипотезы. Они должны быть или самостоятельными существами, или атрибутами таких существ, или субъективными реальностями. Но ни одна из этих трех гипотез не может быть развита без противоречия. Спенсер в данном случае присоединяется к выводам контианской и шотландской критики.

То, что справедливо по отношению к пространству и времени, справедливо и по отношению ко всем другим первичным данным науки. Попытаемся, вернувшись мысленно к начальной стадии всемирной эволюции, представить себе материю в ее первоначальном состоянии полнейшего рассеяния. Мы ясно чувствуем невозможность представить себе, каким образом материя могла прийти в такое состояние. Обратимся ли мы к будущему? Мы не в состоянии уловить границы той последовательной смены явлений, которая развертывается перед нашими глазами. С другой стороны, если человек всмотрится в себя самого, то он найдет, что от него ускользают оба конца нити сознания. Он в состоянии наблюдать процесс возникновение в нем данного состояние сознание лишь после того, как это последнее уже истекло; подобным же образом от. него ускользает превращение сознательного в бессознательное. Сущность, зарождение и конец всех без исключение вещей от нас скрыты. Всякое наше познание приводит к тайне.

Итак, имеется сходство, имеется связь между наукой и религией. Обе они, если углубить их принципы, упираются в непознаваемое, в немыслимое. Имея своим источником это непознаваемое, религия делает тщетные попытки определить его. Тщетно с своей стороны пытается наука удержаться в области определимого и познаваемого. Чем более успехов делает она в своих доказательствах, чем ближе надвигается на нее то непознаваемое, которое она задалась целью устранить. Наука заканчивает тем, чем начинает религия. они поворачиваются друг к другу спиной, но снова встречаются.

Однако, не является ли чистым отрицанием то понятие абсолютного, которое примиряет религию с наукой? Не есть ли это непознаваемое, это немыслимое пустая абстракция, голое ничто?

Если бы это было так, примирение, осуществляемое им, свелось бы к простому слову.

Оригинальность Герберта Спенсера именно в том и состоит, что он возвысил в сан положительной реальности непознаваемое, бывшее для его предшественников Гамильтона и Манселя только отрицанием. Он высказал и отстаивал то мнение, что абсолют непознаваем, но он не выводил отсюда, что мы ничего не в состоянии утверждать об абсолюте. Между настоящим знанием, которое охватывает вещь во всех ее определениях, и совершенным незнанием, для которого вещь сводится к лишенному смысла слову, Герберт Спенсер признавал нечто среднее: познание вещи в ее наиболее общих свойствах.

Для того, чтобы абсолютное можно было в этом смысле рассматривать как положительное, несмотря на его непознаваемость, Герберт Спенсер устанавливает различие между сознанием положительным и сознанием определенным. Напрасно думают, что первое предполагает второе. Мнение это покоится на логической ошибке. В действительности предмет может быть положительным, оставаясь в то же время неопределенным. И как раз к признанию такого положительного и в то же время неопределенного сознание приводит нас исследование этого непознаваемого, являющегося общим постулатом религии и науки.

Когда я говорю, что абсолютное непознаваемо, немыслимо, я хочу этим выразить, что его нельзя реализовать в мысли, познать в конкретной форме, сделать объектом определенного сознания. Что же означает эта невозможность?

Допустим, что разум задается целью мыслить абсолютное. Для этого он необходимо должен приписать ему известные определения. Он должен, например, приписать ему ограниченность или безграничность. Но эти два атрибута противоречат друг другу. Следовательно, разум вынужден остановиться на одном из них. Между тем, анализ с одинаковой строгостью доказывает, что с одной стороны я должен считать абсолютное ограниченным, ибо невозможно, чтобы оно было неограничено, — что, с другой стороны я должен считать его неограниченным, ибо невозможно, чтобы оно было ограничено. Итак, пожелав мыслить абсолют, я оказываюсь перед лицом двух взаимно противоречащих друг другу абсолютов, одного ограниченного, другого неограниченного. Но результат этот не есть последнее слово анализа.

Если ограниченное и неограниченное исключают друг друга, то только потому, что за ними стоит субъект, который их сопоставляет, сравнивает между собою и находит несовместимыми, — другими словами, только потому, что за ними стоит сознание. Но если взять ограниченное и неограниченное не в виде слов, отгораживающих их одно от другого, а в том акте разума, который предполагается каждым понятием, то они не будут вполне противоречивы. Они уничтожают друг друга в качестве объектов определенного сознания, но тем самым предполагается наличность иного сознания, а именно, сознание неопределенного и все-таки положительного.

Метод Герберта Спенсера не формальная и схоластическая диалектика, а это конкретный метод редукции. Он исходит из эмпирически данного и устраняет в этом последнем все то, что он не в состоянии мыслить как существующее. Подобно химику, он останавливается в своем анализе, раз перед ним оказывается ни на что уже более не сводимый остаток. Этим путем он раскрывает в основе абсолютного неопределенное сознание. Постулируемое этим сознанием абсолютное есть действительно нечто реальное и положительное, хотя и непознаваемое.

Таким образом, примирение науки и религии осуществляется не посредством слова, а посредством самой реальности: оно не отрицательно, а положительно. Какова бы ни была внутренняя природа их взаимоотношения, для нас это живое единство, реальность которого гарантирована сознанием.

Религия исходит из признание абсолюта, и она права, так как мы имеем положительное сознание этого абсолюта. Наука не в состоянии рассеять той тайны, которой она со всех сторон окутана; эта невозможность действительно неустранима, так как об абсолютном мы имеем и можем иметь только неопределенное сознание.

* * *

Это учение об отношении религии к науке является, однако, не более, как своего рода метафизическим введением в систему Герберта Спенсера. Сама же система имеет своим центром тяжести идею науки. ее задача осуществить синтез наук при помощи принципов, которые выводятся из понятия познаваемого.

Науки классифицируют объекты по их сходству, стараясь свести неполное и неопределенное или качественное сходство к тому полному и точному сходству, которое математики называют равенством или тожеством. Науки, сами по себе, достигают лишь частично объединенного познания. Философия стремится достигнуть полного единства познания. Орудие ее закон эволюции, который предчувствуется отдельными науками и окончательно устанавливается анализом понятия познаваемого.

Науки изучают факты, все факты; и в конечном итоге, воплотившись в философии, они находят, что факты эти, принадлежащие ко всем областям, располагаются согласно закону эволюции, который является общим принципом бытия и познания. Этот закон, взятый в его наиболее общей форме, гласить, что все вещи необходимо переходят мало-помалу от состояние беспорядочной однородности к состоянию однородности определенной и упорядоченной.

Закону эволюции религии подчинены совершенно так же, как и всякие другие явления. Таким образом религия, занявшая совершенно особое и равноправное с наукой место в основных Началах, где задача заключалась в отыскании ее последнего объекта, теперь, когда она рассматривается как явление в пространстве и времени, поставлена на ряду со всеми другими предметами, подлежащими изучению науки и философии.

Задача заключается здесь в том, чтобы на основании принципов эволюционистской философии исследовать генезис церковных учреждений в нашем феноменальном мире.

Исходный пункт религий в их историческом развитии, тот элементарный факт, который, видоизменяясь, создает их бесконечное разнообразие, есть по Герберту Спенсеру не что иное, как идея „д в о й н и к а“. Человек видит в воде свое изображение или своего д в о й н и к а. Равным образом он видит себя во сне, он видит во сне образы других людей. Этот двойник, всегда похожий на оригинал, не должен быть непременно тождественным с ним; первое движение человека заключается в том, чтобы видеть в оригинале и двойнике два различные существа. Куда же девается двойник по прекращении сна? У человека есть естественная склонность думать, что он не уничтожился, а только удалился, и быть может появится снова во время ближайшего сна. Подобным же образом, когда приходить смерть, человек легко проникается верой, что его таинственное «я» продолжает существовать, оставаясь более или менее похожим на себя самого, а следовательно похожим на то видимое существо, двойником которого оно является. Отсюда вера в духов, в сверхъестественные существа, в их могущество, в их влияние на человеческую жизнь. Таково по Спенсеру, который в данном случае сходится с Эпикуром, историческое происхождение религии.

Из этих верований развились догматы, обряды, церковные учреждения.

Каждое реальное существо имеет своего двойника, которого при известных условиях начинают рассматривать, как дух. Низшие духи с течением времени были подчинены власти высших духов, которых назвали богами; эти последние в свою очередь в конце концов подпали под власть одного верховного Бога. Человек стремится представить себе эти высшие силы, сделать их для себя доступными и добиться их благосклонности; отсюда родились мифологии, формулы заклинаний, обряды и учреждения, которые, развиваясь затем, согласно тому же закону эволюции, до известной степени самостоятельно, сохранили в некоторых случаях лишь слабые следы своего происхождения.

Там, где верование людей эволюционировали слишком значительно, так что созданные ими религиозные организации утратили свое первоначальное назначение, организации эти сохраняются в качестве социальных связей, — свойство огромной важности, приобретенное ими во время их эволюции. Тогда религии обеспечивают собою непрерывность обществ, и потому индивидуумы чрезвычайно заинтересованы в поддержании их авторитета.

Характерная черта религиозной эволюции, — это все растущее преобладание морального элемента над элементом культа, а также все большее и большее устранение антропоморфных свойств, приписываемых первоначально первопричине; в конечном счете эволюция эта должна привести к тому, что догматы будут рассматриваться, как чистые символы и будут замещены неопределенным, но положительным сознанием абсолютного.

 

II

АНАЛИЗ ДОКТРИНЫ

Такова сущность учение Герберта Спенсера о религии и ее отношении к науке. Каково же значение этой доктрины? Является ли она побочной частью труда философа, рассматриваемого в целом, частью, не имеющею существенного значения? или же в ней выразились глубокие идеи, тесно связанные с самой сущностью системы?

Может показаться, что очерченные выше теории не многого стоят по сравнению с тем обширным синтезом наук, который составлял главную задачу Герберта Спенсера, и что в общем значение их главным образом отрицательное.

Без сомнения, в „Основных Началах“ не трудно найти материал для теории Непознаваемого. Но, не следует забывать, что первоначально Герберт Спенсер не думал предпосылать своим Основным Началам размышление о Непознаваемом. Лишь из боязни, что его общая доктрина будет истолкована в смысле, неблагоприятном для религии, лишь для того, чтобы избежать упрека в атеизме, присоединил Герберт Спенсер к уже готовому труду эту вступительную его часть.

К тому же, теория Непознаваемого, как уже видно из самого ее названия, говорит нам, что Бог, первопричина, объекты религиозного поклонение совершенно недоступны для нашего разума. Без сомнения, реальность их предполагается теми явлениями, которые мы наблюдаем. Но что же такое это существо, лишенное всех форм бытия? Что такое этот абсолют, раз он абсолютно непознаваем? Не имеем ли мы дело, вопреки всем противоположным заявлениям философа, с простой абстракцией, с чисто отрицательным указанием на недостижимость известной цели?

Правда, все то в учении Спенсера, что касается исторического происхождение религии, точно, положительно, вполне развито. Но, отвлекаясь от сильно оспариваемой в настоящее время научной ценности этого учения, мы невольно спрашиваем себя: разве не равносильно оно прямому отрицанию всякого специфического объективного основание у религии? Ведь весь материал, из которого складываются религии, сводится здесь к младенческому и ошибочному верованию, к вере в реальность и дальнейшее существование тет фантомов, которые мы видим во сне. Религия превращается здесь просто на просто в одну из глав естественной истории человека.

Для того, чтобы правильно понять мысли Спенсера, касающиеся всех этих пунктов, надо применить к анализу его доктрины тот метод имманентной критики, то объяснение данного труда им же самим, которое по мнению Спинозы следует применять как к библии, так и к природе.

* * *

Под влиянием каких побуждений создал Герберт Спенсер свои теории относительно религии? Вот тот вопрос, который мы должны здесь прежде всего поставить. Исследуя мотивы доктрин, мы имеем больше всего шансов схватить их истинный смысл.

Если мы обратимся к автобиографии философа, которая написана так откровенно, так безыскусственно, так живо, так богата деталями, касающимися внутренней работы его духа, то мы увидим, что мотивы эти были следующие:

На первом плане впечатление, произведенное на Герберта Спенсера библией и речами проповедников, комментировавших св. текст. Тысячи вещей в этом откровении шокировали философа. Какая колоссальная несправедливость наказать за непослушание одного только Адама все его ни в чем неповинное потомство! И что за непостижимая привилегия — это изъятие из общей судьбы ничтожной кучки людей, которой был открыт план искупления, совершенно неизвестный никому другому! И как изумителен этот рассказ, что причина вселенной, породившая тридцать миллионов солнц с их планетами, приняла в один прекрасный день форму человека и вступила в сделку с Авраамом, обязавшись добыть ему территорию, если он будет верно служить ей! Каким образом Бог может испытывать удовольствие, выслушивая хвалебные песнопение в наших церквах и распаляться гневом на созданные им бесконечно малые существа, когда эти последние пренебрегают своею обязанностью непрестанно говорить ему о его всемогуществе?

Подобного рода размышление встречаются во многих местах у Герберта Спенсера. Какой же мотив руководит им здесь? Едва ли на этот счет могут быть хоть какие-нибудь сомнения. Герберт Спенсер шокирован тем несоответствием, которое он констатирует между традиционными верованиями в Бога и атрибутом бесконечности, приписываемым первопричине разумом. Разве это не религиозное чувство? Разве можно тут усмотреть доказательство индифферентности к религиозным вопросам? Уже самая энергичность языка и общий тон его подчеркивают то серьезное и глубокое религиозное воодушевление, которое продиктовало Спенсеру эти нападки против религии.

Такого рода критика затрагивает не религию, как таковую, а лишь известные сказание и догматы данной частной религии. Но вот критика иного порядка, на которой особенно настаивает „Автобиография“. Я имел, говорит Спенсер, как бы врожденное моему уму чувство естественной причинности. Я как бы интуитивно постигал, что действие необходимо должно быть эквивалентно причине. Я чувствовал без всякого обучение невозможность такого действия, которое не имело бы достаточной причины; и во мне сама собою рождалась уверенность, что раз дана причина, действие должно произойти необходимо со всеми своими определениями, как количественными, так и качественными. Это предрасположение моего ума заставляло меня отвергать обычную идею сверхъестественного, и я пришел к признанию невозможности всего того, что называют чудом, т. е. всего того, что по определению противоречит естественной причинности.

Первый мотив был порожден теми частными учениями, которые официально преподаются, как религиозные. Второй имеет своим источником природу науки: наука a priori исключает сверхъестественное.

Заключается ли однако в том принципе естественной причинности, к которому апеллирует здесь Герберт Спенсер, непобедимое препятствие для религиозной веры? Это мало правдоподобно; ибо имеется весьма много философов, которые с очень ясным сознанием естественного сцепление всех явлений соединяли очень глубокое религиозное чувство. Таковы в древности были стоики; таковы в новейшие времена Спиноза, Лейбниц, Кант. Наоборот, эпикурейцы, признававшие нарушение непрерывности в ходе явлений, отрицали всякое вмешательство богов в события этого мира.

Каковы же с религиозной точки зрение выводы из учение о естественной причинности? Это учение запрещает нам представлять Бога и природу в виде двух противников, борющихся между собой с целью уничтожить друг друга. Оно не допускает ни того, чтобы божественный акт состоял в разрушении сил природы, ни того, чтобы акт творений мог явиться бунтом против творящей силы. Но, очевидно, такое представление о естественном и сверхъестественном, при котором Бог и природа уподобляются двум сражающимся между собою людям, носит совершенно ребяческий характер; и, конечно, устранение подобного рода идей отнюдь не является достаточным основанием для того, чтобы обвинять человека в безбожии. Зато доктрина естественной причинности отнюдь не исключает, а, по мнению многих, даже подразумевает вселенский принцип порядка, единства, жизни и гармонии, — принципа, господствующий над законами природы, как причина над следствием, или как оригинал над копией. Ведь не исключает же та связь, которая имеется между различными моментами математического доказательства, существование математика, автора этого доказательства?

Правда, естественная причинность допускает такое толкование лишь при одном условии. Необходимо, чтобы сама природа в научном смысле этого слова, не рассматривалась, как абсолют.

Но именно такова позиция Герберта Спенсера. Он сам выявляет, что наши естественные законы и весь этот мир, открытый нашему взору, не более как символы истинного Бытия, и что возводить их в сан абсолюта совершенно не допустимо для философа. Итак, на ряду с его верой в естественную причинность у него есть место для веры в принцип более высокий, который как раз и должен стать объектом религии.

Заметим в тому же, что Спенсер не говорит: я должен отбросить всякую идею сверхъестественного; он утверждает только: я пришел к необходимости отбросить обычное представление о сверхъестественном. Он зачисляет себя в ряды тех, которые, отрицая чудо, поскольку оно является нарушением законов природы, считают себя, тем не менее, вправе отстаивать поистине сверхъестественный принцип религии, и полагают даже, что в своем отрицании они более религиозны, чем те, которые делают из Бога плохого работника, вечно занятого исправлением своего труда.

***

Мы не можем однако ограничиться указанием на побуждения, руководившие Гербертом Спенсером. Необходимо подвергнуть внутреннему анализу как теорию Непознаваемого, так и теорию религиозной эволюции. Многим критикам Спенсера кажется, что эта последняя, являясь, вообще говоря, положительной и научной частью доктрины, сводит к нулю объективное значение религиозной идеи и таким образом ретроспективно придает теории реального, но непознаваемого абсолюта совершенно призрачный и чисто словесный характер.

В самом деле, что такое религия с точки зрение научной философии, отстаиваемой Спенсером? Это — естественное, подчиненное общему закону эволюции, развитие элементарного факта, в свою очередь естественного, обыденного и даже ничтожного, а именно иллювии двойника.

Для того, чтобы уяснить себе те выводы, которые действительно вытекают из этого тезиса, необходимо рассмотреть последний с точки зрение самого Спенсера.

Естественная эволюция, как он ее понимает, не есть чисто механический процесс. Конечно, она имеет своим материалом факты, изолированные друг от друга подобно атомам, и она собирает эти материалы извне, группируя вокруг известного первичного факта другие факты, связанные с ним и созданные окружающей средой. Но она отнюдь не производит беспорядочных сочетаний. Она порождает существа, тонко организованные, способные к изменениям, прогрессивно приспособляющиеся друг к другу. В действительности, она присуща каждому элементу природы в виде стремление к равновесию я всеобщей согласованности.

Отсюда следует, что все сколько-нибудь определенные и устойчивые продукты эволюции в самих себе заключают свою ценность и свое достоинство; ибо каждый из них представляет в данном пункте пространства и времени необходимый момент, единственно возможную и благую форму того всеобщего взаимного приспособления, которое является высшим законом природы. Здесь мы имеем, по-видимому, принцип, характерный для англосаксонского мира: всякое бытие, раз оно уверено в себе и жизненно, раз оно энергично отстаивает и защищает себя, самим фактом своей наличности доказывает или добывает свое право. Таким образом, религиозные явления, уже одним тем, что они существуют, что они устойчивы, что они обладают всеобщностью и живучестью, доказывают согласно принципам Герберта Спенсера свое соответствие с той средой, в которой они сохраняются, свою правомерность, свою ценность.

К тому же религиозные явления, поскольку они существуют и отстаивают себя, сами являются опытными данными, условиями, к которым должны приспособляться все другие виды бытия. Первая часть Основных начал говорит не только о том, что религия должна согласоваться с наукой, она доказывает также, что наука должна уважать основы религии. Если Герберт Спенсер осуждает теологию, играющую законами природы, то не в меньшей степени негодует он на науку, поскольку эта последняя стремится уничтожить тайну, залог абсолютного.

Таким образом, уже тот самый факт, что существующие религии выдержали испытание времени, гарантирует их значение. Но в каком смысле явление эти имеют значение? Могут ли они интересовать современное религиозное сознание, или же они представляют только лишенные смысла суеверия, так что о сохранении их можно говорить лишь в том смысле, в каком мы говорим о сохранении механических сил или слепых инстинктов, заложенных в нас природой?

Исходным пунктом религиозного развития оказывается по Спенсеру явление, ценность которого с точки зрение религиозного сознание равна, по-видимому, нулю, — а именно, вера примитивного человека в реальность тех образов, которые он видит во сне. Каким же образом этот жалкий зачаток не был уничтожен эволюцией в ее целом? Верование и учреждения, представляющие из себя развитие и приспособление грубых суеверий, даже в том случае, если они обладают практической полезностью, живут исключительно насчет человеческих фантазий, с которыми разуму нечего делать.

Но быть может это рассуждение не так безупречно, как это кажется с первого взгляда. Быть может, эволюция в состоянии в конце концов преобразовать самый принцип, из заблуждение сделать истину? Во всяком случае Спенсер не так смотрел на дело. В Основаниях Социологии, в главе, озаглавленной Прошлое и будущее религии, а также в статьях, помещенных в Nineteeth Century (1884), он дает следующий ответ на приведенные выше возражение против его системы:

Вывод был бы верен, если бы были справедливы посылки. Но в противность тому, что думает, быть может, большинство моих читателей, в том примитивном представлении, из которого зарождаются религии, есть зародыш истинного познания. Истина, которую предчувствует, хотя и очень слабо, примитивное представление, заключается в том, что сила, проявляющаяся в вашем сознании, есть лишь специальная, соответствующая данным условиям, форма обнаружения некоторой силы, существующей вне познания. Первоначально мы смешиваем эту силу с нашим собственным образом, возникающим перед нами в некоторых естественных явлениях. Но смешение это не есть абсолютная ошибка. Ибо не подлежит сомнению, что в нас есть сила, что сила эта совпадает с силой всемирной. Поэтому нам нет надобности совершенно изменять нашу примитивную гипотезу для того, чтобы превратить ее в философское положение: нужно только устранить из нее всякие антропоморфические толкования. Доведя до конца это очищение исходной гипотезы, мы приходим к убеждению, что сила вне нашего сознание не может быть похожа на ту силу, которую мы знаем в себе, но что, несмотря на это, обе они должны быть лишь различными формами проявление одного и того же бытия.

Таким образом, доктрину о непознаваемом сам Герберт Спенсер определенно связывает с теорией эволюции. В виду этого не имеет существенного значение тот факт, что первоначально Спенсер не хотел предпосылать своим Основным Началам главу о Непознаваемом. Непознаваемое есть во всяком случае душа эволюции. Лишь потому, что бытие в основе своей едино, целью существ, имеющихся в природе, является взаимное приспособление, лишь потому приспособление это осуществимо.

Но тут возникает новый вопрос. Раз учение о Непознаваемом есть все, что может предложить Г. Спенсер душе, жаждущей религиозного познания, то не означает ли это в сущности, что у нас отнимается всякая надежда на религию положительную, реальную, осязательную и действенную? Не сводится ли доктрина Спенсера к пустой формуле, к бесцветному абстрактному остатку, получившемуся по устранении логических противоречий?

Всматриваясь ближе в доктрину Спенсера, мы найдем, что она не так абстрактна и пуста, как это может показаться с первого взгляда.

По Спенсеру в область непознаваемого приводит нас наше сознание, эта неизменная и необходимая основа всех наших понятий, рассуждений, исследований, всех наших отрицаний, даже самых радикальных. Раз это так, следует ожидать, что и данная система заключает в себе некоторые зародыши положительной метафизики, И, действительно, такие зародыши там имеются.

Это, прежде всего, ясно выраженный идеализм, насквозь проницающий систему вопреки всем отрицаниям автора. Рассмотрите хотя бы начало второй части „Основных Начал“, посвященное познаваемому. Мы видим там, что источником решительно всех наших идей, как касающихся внешнего мира, так и касающихся мира внутреннего, признаются исключительно состояние нашего сознания. Мы имеем двоякого рода состояние сознания: сильные, или восприятия, и слабые, куда относятся явление размышления, памяти, воображения, идеации. Первые образуют неразрывные связи; мы называем non-ego — „не-я“—ту неизвестную силу, которая в них обнаруживается. Вторые представляют расторжимые связи; мы называем ego—„я“—проявляющуюся в них силу. Мы видим, что наше сознание в обоих случаях является единственным источником познания. Сознание есть тот канал, через который необходимо должно пройти действие непознаваемого, чтобы проявиться в нас. Когда Спенсер говорит, что явление non-ego могут изменять явление ego, и что обратное невозможно, то в его устах это равносильно утверждению, что одна форма сознание может оказывать воздействие на другую.

Поскольку все наши сведение выводятся Спенсером из сознания, система его идеалистична. Определяя отношение нашего „я“ к абсолюту, он обнаруживает пантеистическую тенденцию. В предисловии к „Основаниям психологии“ мы читаем: „Наше я, непрерывно пребывающее в субъекте состояний сознания, есть часть Непознаваемого“. К тому же, говоря о вечной энергии, которая порождает все вещи, Герберт Спенсер заявляет: „Это та самая сила, которая обнаруживается в нас в форме сознания“. Итак, если „я“ не абсолютно в себе самом, то оно абсолютно для нас: оно является для нас самым непосредственным выражением абсолюта.

Герберт Спенсер идет еще дальше. Абсолютное в себе, находящееся вне нашего сознание и для нас недоступное, Спенсер называет непознаваемым, но он отнюдь не ограничивается одним этим указанием на непознаваемость абсолюта. Ведь тогда мы не могли бы даже знать, есть ли абсолют дух или материя, личен он или безличен. Герберт Спенсер, поставив этот вопрос, дает на него следующий ответ в Основных Началах:

„Те, которые думают, что агностицизм есть синоним безрелигиозности, тогда как в действительности он есть как раз приличествующая человеческому духу религиозная позиция, впадают в эту ошибку по следующей причине: они полагают, что вопрос идет об отношении личности к некоторой низшей, чем она, форме бытия. Сказать, что абсолют непознаваем, как личность, значит, по их мнению, утверждать, что он меньше личности, если только он вообще существует. Но в действительности личность противополагается здесь началу более высокому, чем она. И разве невозможно допустить, что существует форма бытия, в такой же степени превосходящая разум и волю, в какой эти последние превосходят механическое движение? (…„whereas thе choice is rather between personality and something higher. Is it not just possible that there is а mode of being as much transcending intelligence and will as these transcend mechanical motion?“)

Не напоминает ли эта мысль Герберта Спенсера знаменитый афоризм Паскаля о трех порядках бытия — теле, духе и любви, — расположенных высоко друг над другом: „бесконечно большое расстояние, отделяющее тела от духов, не изображает ли собою расстояние еще бесконечно более бесконечное между духами и благодатью?“ И не имеем ли мы право сказать, что в этом пункте система философа агностика обнаруживает спиритуалистическую и мистическую тенденцию?

Что эти идеи имели существенную важность в глазах Герберта Спенсера и близко затрагивали его, доказывается всей его жизнью.

Если его отталкивали от себя формы — предания, догматы, обряды, учреждения, — в которых являлась перед ним религия, то он всегда старался строго отделять форму от сущности; и лишь во имя самой религиозной истины осуждал он суеверия и бездушные обряды.

Всю свою жизнь признавал он законность известных верований, хотя бы они были основаны главным образом на чувстве, раз эти верование обладали нравственным и практическим характером в большей степени, чем теологическим. Он всегда с большим уважением говорил о вере в бессмертие и грядущее возмездие. Необходимо всегда помнить ту истину, говорил он, что в этом мире, где на нас обрушивается столько бедствий, вера в награду в мире лучшем позволяет людям выносить такие испытания, которых они не могли бы выдержать, если бы располагали только положительными знаниями 12).

Герберт Спенсер, по мере того как подвигалось вперед развитие его системы, не только не становился более индифферентным, но наоборот, все внимательнее относился к религиозным вопросам, все сильнее проникался сознанием их величия и их важной роли в человеческой жизни. Вот в каких словах вводить он понятие бесконечного пространства, описывая прогресс философской мысли: 13)

„Затем возникает идея этой вселенской первоосновы, предшествующей всякому творению и всякой эволюции и бесконечно превосходящей то и другое как по протяжению, так и по продолжительности, ибо ни творение, ни эволюцию мы не можем представить себе иначе, как имеющими определенное начало, тогда как пространство не имеет начала. Это идея безграничной голой формы бытия. В пределах этой формы мы можем унестись мысленно во все стороны настолько далеко, насколько хватает наше воображение, и все же за достигнутыми нами границами в ней останутся неизведанные области, по сравнению с которыми пройденная нашею мыслию часть есть величина бесконечно малая. Представление пространства, в котором наша гигантская звездная система занимает всего одну точку, слишком подавляюще, для того чтобы ум мог в нему устремиться. По мере того, как я становлюсь старше, сознание, что без начала и причины бесконечное пространство всегда существовало и всегда должно существовать, вызывает во мне чувство, заставляющее содрогаться от ужаса“.

Не напоминают ли также и эти страницы некоторых мыслей Паскаля, например: „Если наш взгляд останавливается здесь, пусть наше воображение идет дальше, но и оно скорее устанет воспринимать, нежели природа доставлять материал для восприятия. Весь этот видимый мир есть лишь неприметная черточка в обширном лоне природы“.

Не только отвлеченное и философское признание религии все сильнее и сильнее сказывается у Герберта Спенсера. Он не скрывает, что с течением времени несколько смягчилось его суровое отношение к догматам и учреждениям, т. е. к конкретной, данной форме религии. Это изменение оценки занимало столь важное место в его жизни, что он делает его предметом размышлений, которыми заканчивается его Автобиография. Вот их резюме:

Три обстоятельства, говорит он, произвели важное изменение в моих взглядах на религиозные учреждения.

Первое из них связано с моими социологическими исследованиями. Эти исследование заставили меня признать, что в реальной жизни везде и всегда было необходимо то влияние, которое оказывали на поведение людей теологические символы и действия священника. Необходимое подчинение индивидуумов обществу поддерживалось лишь благодаря церковным учреждениям.

Во-вторых, я нашел, что необходимо всегда делать различие между номинальными верованиями людей и их действительными верованиями. Первые могут оставаться более или менее неподвижными; вторые меняются и нечувствительно приспособляются к новым требованиям обществ и индивидуумов. Но действительные верование имеют несравненно большее значение, чем номинальные. Вот почему я думаю в настоящее время, что благоразумие требует уважать всякие вообще человеческие верования, и что быстрое изменение религиозных учреждений, точно так же, как и учреждений политических, необходимо повлекло бы за собой реакцию.

Но, добавляет Спенсер, главной причиной моих взглядов было, пожалуй, все глубже и глубже проникавшее в меня убеждение, что область души, занятая религиозными верованиями, никогда не может опустеть, что всегда будут там возникать великие вопросы, касающиеся нас самих и вселенной.

„Правда, мы видим, что в этом отношении как просвещенные так и непросвещенные люди обнаруживают, обыкновенно большое равнодушие. Большая часть из них относится индифферентно ко всему, что выходит за пределы материальных интересов и внешней стороны вещей. Вот тысячи людей, видящих ежедневно, как восходит и заходить солнце и никогда не спрашивающих себя, что такое солнце. Есть профессора университета, которые более всего интересуются лингвистической критикой и относятся пренебрежительно к исследованиям, касающимся происхождения и природы живых существ. И даже среди людей науки попадаются такие, которые, тщательно изучая спектры туманностей или вычисляя массы и движение двойных звезд, никогда не чувствуют потребности взглянуть на гигантские факты, открывающиеся их взору, с иной точки зрения, чем точка зрения физика. Но это не единственное отношение к миру, доступное для человека. Как у людей просвещенных, так и у людей непросвещенных бывают периоды раздумья. И по крайней мере некоторые люди стараются заполнить ту пустоту, которую они чувствуют в своей душе, возвращаясь к стереотипным формулам, или же констатируют наличность в своем сознании вопросов высшей важности, на которые у них нет ответа. И в данном случае люди, знающие много, еще в большой степени, чем люди, знающие мало, нуждаются в том, чтобы их просветили“.

Далее Герберт Спенсер указывает на тайны, присущие жизни, эволюции существ, сознанию, человеческой судьбе, — тайны, которые по его словам, благодаря самому прогрессу науки, выдвигаются все более и более вперед, и вместе с тем оказываются все более и более глубокими и непроницаемыми; и он заключает:

„С этого времени религиозные верования, заполняющие так или иначе ту область души, которая не может быть заполнена рациональным объяснением вещей, стали внушать мне все более и более глубокую симпатию. Я понял, что отталкивало меня от этих верований, на ряду с невозможностью принять предлагаемые решения, повелительное стремление обладать истинными решениями.“

 

III

ЦЕННОСТЬ ДОКТРИНЫ

Мы попытались установить смысл доктрины Герберта Спенсера. Какова же ее ценность?

Для многих современных философов, принадлежащих к школе решительного позитивизма, не подлежит сомнению, что философия Герберта Спенсера проникнута религиозной тенденцией; рассматривать Непознаваемое, как эквивалент Бога-творца и Промыслителя положительных религий, вполне соответствует, по их мнению, исторической истине. Но это как раз слабая, обветшавшая часть системы; задача критики состоит именно в том, чтобы выделить ее и устранить.

В самом деле, говорят эти философы, Непознаваемое Герберта Спенсера не есть научный принцип — это остаток, последний пережиток той воображаемой сущности, которая под именем Бога или первопричины во все времена составляла основу религий и метафизик. Ибо, каким бы тощим ни казалось это понятие, оно сохраняет в себе все то, что было существенного в метафизиках и религиях: принципиально недоступное выдвигается здесь как объект размышление и обладание человека. Все оговорки Герберта Спенсера в действительности лишены значения. Раз сохраняется основная ошибка, вся философия скомпрометирована. Раз оставлен неприкосновенным очаг заразы, болезнь ждет лишь удобного случая, чтобы снова охватить весь организм. Несомненно, таким образом, что Герберт Спенсер все еще остается теологом. В этом смысле он принадлежит прошлому. Его Непознаваемое есть нуль, оно должно отправиться туда же, где обретаются все другие фантомы, низвергнутые человеческим разумом. Нет другого непознаваемого, кроме непознанного, т. е. кроме того, чего мы не знаем сегодня, но что, быть может, узнаем завтра.

Это возражение, основывающееся как раз на доктрине эволюции, было конечно не чуждо мысли самого Герберта Спенсера. Он более, чем кто-либо другой, привык к тому, что истина вчерашнего дня становится заблуждением дня сегодняшнего. Но он полагал, что изменения, возможные в области человеческих верований, имеют известные границы. По его учению, невозможность представить себе противоположное известным положениям заставляет разум во что бы то ни стало принять эти положения.

„Признак, по которому мы узнаем, что данное положение обладает высшей степенью достоверности, состоит в том, что отрицание этого положение не представимо. “ Но как раз непознаваемое представляет по Спенсеру один из тех случаев, когда мы оказываемся перед лицом такой „непредставимости. “ Следовательно непознаваемое для него дано: дано в самом устройстве нашего познавательного аппарата.

Можно ли рассматривать ату невозможность противоположного представления, которую испытывал здесь Спенсер, как иллюзию его воображения, как результат лености его ума, как индивидуальную особенность его темперамента? Замечательно, что совершенно ту же психологическую черту, то же непобедимое сопротивление отрицанию, испытывают в данном случае не только Лютер или Кант, но и значительное число современных мыслителей. Вот, например, те слова, которыми профессор Вильям Джемс заканчивает свою известную книгу „Thе varieties of religious experience“ 14)

„Я могу, конечно, усвоить себе точку зрение сектанта науки и вообразить, что нет другой реальности, кроме мира ощущений, кроме законов и объектов науки. Но каждый раз, когда я воображаю себе это, голос внутреннего наставника, о котором говорил Клиффорд, шепчеть мне на ухо: bosh! т. е. бессмыслица Чепуха есть чепуха (humbug is humbug), даже когда она украшена именем науки. Другими словами, целостное выражение человеческого опыта, когда я рассматриваю его в его живой действительности, непобедимо толкает меня выйти за узкие пределы науки в собственном смысле этого слова. Нет никакого сомнение в том, что реальный мир иначе устроен, чем это предполагает наука, что он гораздо более сложен. Таким образом, как объективные, так и субъективные основание привлекают меня к той вере, которую я здесь исповедую. И, кто знает, быть может верность каждого из нас своим бедным маленьким, верованиям помогает самому Богу более деятельно выполнять свою великую миссию?“

Как видим, Герберт Спенсер далеко не единственный человек, чувствующий невозможность допустить, что наука довлеет себе и довлеет нам. Но, говорят нам, явление это объясняется чисто психологически, и притом таким образом, что ему нельзя придавать особенной важности. Это просто частный случай применение некоторого общего закона, определяющего собой отношение нашего разума к воображению. Известный английский моралист Стефен так формулировал этот закон: thе imagination lads behind the reason: воображение запаздывает по сравнению с разумом. После того как разум уже доказал ложность известного мнения, воображение, чувство, связанное с этим мнением, продолжает еще жить в течение более или менее значительного времени. Перемена в этой области требует внутренней работы и потому не может совершиться сразу; темь не менее в конце концов она все-таки совершается: сознание должно быть в согласии с самим собой, — таков высший закон; и из двух противоположных сил сохранится конечно разум.

Non possumus Канта или Герберта Спенсера всецело объясняется, согласно этому толкованию, Стефеновским законом. Без сомнение оно совершенно реально и совершенно искренно; но под влиянием прогресса человеческого разума, оно должно рано или поздно пасть.

Можно ли согласиться с такой оценкой?

И прежде всего приходится спросить себя, не опирается ли такая оценка на порочный круг, не принимает ли она за установленное, за данное, отрицательное решение того самого вопроса который ставит Герберт Спенсер. Последний хочет узнать, влечет ли за собой отрицание известных традиционных элементов религии отрицание самого ее принципа. а ему отвечают: так как религии, сверху до низу, вплоть до самых своих первичных основ, представляют здания, готовые рухнуть, то их необходимо разрушить до основания, необходимо уничтожить самые их развалины, самую память о них. так как всякие религиозные верования, со всех точек зрения, пусты и призрачны, то упорное желание находить в них нечто хорошее и истинное может, очевидно, корениться только в той медленности, с которой воображение и чувство следуют за прогрессом разума. Такой ответ не есть доказательство: это простое противопоставление одного тезиса другому. Справедливо ли, по крайней мере, хоть то, что констатированная Спенсером невозможность диктуется исключительно чувством и не имеет никаких основ в разуме?

Не подлежит сомнению, что Герберт Спенсер в своих философских доктринах, особенно в тех из них, которые касаются практики, отводил широкое место чувству. Вместе с большею частью англичан он рассматривал разум более как орудие, чем как принцип деятельности, и приписывал чувству способность приводить в движение душу. Но отсюда еще не следует, что теория непознаваемого опирается исключительно на чувство.

Основу теории познания, проповедуемой Спенсером, составляет положение, что познание, наиболее обработанное, в существе своем тожественно с представлениями, самыми обыденными. а так как обыденные представление очевидно являются смесью чувства и разума, то не подлежит сомнению, что с точки зрения Герберта Спенсера решительно всякое познание включает себя оба эти элемента, которые могут быть разделены лишь в абстракции диалектика. На вопрос о последних основаниях достоверности для Спенсера — как в порядке. научном, так и в порядке метафизическом — возможен лишь один ответ: достоверность покоится на чувстве, чувстве неизменном, заложенном в самой природе человека.

По-видимому нельзя не согласиться с Гербертом Спенсером в том, что решительное отделение разума от чувства должно быть признано несостоятельным, если только мы не хотим свести разум к диалектической технике рассуждений и не пытаемся восстановлять в душе человеческой те перегородки, которые с таким трудом разрушила современная психология. Живой, определенный, деятельный разум не есть нечто данное, некоторый обособленный, вечный и неподвижный атрибут души человеческой. Он изменяется, создает и формирует себя, поднимаясь все выше и выше. Он культивирует себя, питаясь истинами, как утверждал Декарт. Наука и жизнь — вот его двойная школа. Он комбинирует, упорядочивает, концентрирует и упрочивает наиболее основательное, полезное, человечное и возвышенное из того, что создается развитием всех человеческих способностей: опытом, чувством, воображением, желанием, волей. С полным правом, поэтому, играет он роль нашего высшего вождя как на практике, так и в теории.

И конечно, скорее именно к разуму, понимаемому в этом смысле, нежели к обособленному, слепому и инертному чувству, выдуманному абстрактным рационализмом, апеллирует Герберт Спенсер, желая узнать, возможно ли для человека отрицать Непознаваемое. И он полагает, что такое отрицание было бы противно разуму, было бы немыслимо даже в том случае, если бы мы, не погрешая против логики, могли утверждать, что явление себе довлеют, что наука должна и может устранить все тайны. Человеку пришлось бы отказаться от своих высших способностей, которые более чем что-либо другое, делают его человеком, если бы он согласился с допущением, что бытие и развитие исчерпывается наличными и возможными содержаниями нашего познания.

Напрасно поэтому упрекают Герберта Спенсера в том, что он якобы противоречит себе, утверждая сверхчувственную реальность, объект религии, на ряду. с данным миром, объектом науки; напрасно обращаются к теории атрофирующихся органов и биологических переживаний для того, чтобы объяснить себе это мнимое противоречие. Достаточно указать на то, что Герберт Спенсер опирается не просто на науку, а на науку, истолкованную разумом, для того чтобы это противоречие исчезло. Ибо в самом человеческом разуме, как он формируется при столкновении с вещами, начертано утверждение этой невидимой реальности, высшей, нежели то, что может нам быть дано в опыте.

* * *

Но сверхчувственное Герберта Спенсера обладает характером бытия в порядке более высоком, трансцендентном и недоступном для нас. Герберт Спенсер называет его Непознаваемым. Он запрещает нам стремиться к определенному познанию („realize in thought“) сверхчувственного. Мы впадаем, говорит он, в неразрешимые противоречия, мы перестаем понимать самих себя, как только пытаемся пойти дальше простой констатации существование Непознаваемого, как первопричины. Здесь, быть может, действительно наиболее уязвимая сторона его доктрины.

В самом деле, неоднократно уже указывалось, что Герберт Спенсер не смог обосновать абсолютную трансцендентность и непознаваемость того основного начала, к которому привела его цепь его рассуждений. Его абсолютное есть сила, могущество, энергия, бесконечное, источник сознания, общая основа „я“ и „не-я“, превосходящая разум и личность. Можно ли после этого утверждать, что оно для нас совершенно непознаваемо? и если все эти предикаты, которые Спенсер не затруднился придать абсолюту, правомерны, то не очевидно ли, что они составляют зародыши познания, способный прогрессировать и развиваться?

Чтобы определить значение Спенсеровского агностицизма, необходимо исследовать его принцип. Принцип этот объективизм. Герберт Спенсер утверждает, что применение чисто объективного метода есть условие всякой науки, всякого действительного познания. Факты — вот единственный источник знания; и название факта заслуживает лишь то, что воспринято или может быть воспринято, как внешняя вещь, противостоящая познающему субъекту, лишь то, что может быть охвачено познанием как законченный, прочный, отдельный объект, что может быть точно выражено в понятии и слове.

Ив такого учение о познании, действительно, необходимо вытекает, что сверхчувственное, если оно существует, непознаваемо. Ибо очевидно, что оно не может быть частью бытия, существующей бок о бок с другими его частями, не может быть объектом в том смысле, какой придает этому термину объективизм. При таком понимании между ним и миром науки нет никакого перехода. Если сверхчувственное существует, оно должно витать в пустоте, на бесконечном расстоянии от всех объектов, доступных нашим средствам познания. Для последовательного объективизма абсолютное или не существует или существует буквально вне мира, в области трансцендентного.

Вопрос заключается в том, является ли абсолютный объективизм возможной и правомерной точкой зрения. Конечно, возможность объективистской точки зрение есть постулат науки: основываясь на этой точке зрения, наука считает себя вправе выделять из совокупного материала природы ясные и точно очерченные образы, группировать их, сравнивать, соподчинять, противополагать, сближать. Но можно ли утверждать, что наука достигает той совершенной объективности, к которой она стремится? Не является ли скорее сама она, как и все человеческие дела, компромиссом между идеальным и возможным? Достигает ли она когда-либо данных, совершенно очищенных от субъективного элемента, результатов, конкретное значение которых нисколько не опиралось бы на чувство? Правда, в науках физико-математических разум человеческий приближается к совершенной объективности, так что порой создается иллюзия, что эта последняя вполне реализована. Но отсюда еще не следует, что достижимое в одной области познание возможно и нужно во всех его других областях. Почему все науки должны быть построены по одному и тому же типу и почему типом этим должна быть физическая необходимость? Разве одного случая достаточно для того, чтобы делать из него общий вывод? Почему именно наука составляет исключение из того общего правила, что разум человеческий видоизменяет свои понятия сообразно с реальными объектами, а не навязывает их реальным объектам? Почему в применении к самой науке метод не должен приспособляться к объекту?

Далеко не очевидно, что даже в физических науках действительно устранены или могут быть устранены всякие следы субъективизма. Но мы совершенно ясно видим, какое опустошение и искажение претерпели бы науки, касающиеся духовной области, если бы мы действительно попытались применять к ним чисто объективный метод. В частности, можно ли таким путем выяснить те специфические и характерные черты, которые свойственны религиозным явлениям? Рассматриваемые исключительно извне, они сводятся в индивидууме к известным нервным процессам, в обществе — к известной сумме догматов, обрядов и учреждений. объяснение их пришлось бы искать в каком-нибудь примитивном, заимствованном из повседневной жизни явлении, вроде веры в реальное существование Двойника. Но разве элементами этого рода — внешними, обособленными, представимыми и измеримыми явлениями — исчерпывается содержание действительных религий? Разве во всех религиях на протяжении их многовекового развития, разве в религии, которая существует среди нас самих, действительно нет ничего другого? Разве не имеет никакого значение внутренняя жизнь буддиста или христианина, такая интенсивная, глубокая и богатая? Не есть ли мистицизм особая форма религиозной жизни? И неужели протестантизм лишен всякого значительного содержания? Здесь кажется, особенно уместно припомнить знаменитый стих Шекспира:

There are more things in heaven and earth, Horatio,

Than are dreamt of in your philosophy 15).

Религия есть прежде всего соединительное звено между относительным и тем абсолютным, бесконечным и совершенным, которое постигал Герберт Спенсер. Она есть в то же время стремление развивать и направлять к совершенству нашу субъективную жизнь и познание, чувство связи между внешним, частным, ограниченным, неверным бытием и общим источником всякого бытия, — чувство, которое, как говорит Спенсер, само собою обнаруживается и как бы застигается нами врасплох в том, что мы называем сознанием.

Мы не можем всецело стать на сторону объективизма, так как в действительности между субъектом и объектом нет настоящего разделения. Для того, чтобы уловить объект, как нечто обособленное, надо искусственно задать его себе, как задает себе математик условия задачи. объект и субъект, как они даны нам в природе, как они существуют в действительности, составляют одно. Разум человеческий, с целью привести себя в соприкосновение с вещами, создает абстракции, сводит реальные объекты к понятиям, и значительную часть этой работы совершает безотчетно. Религия есть таинственное сознание реальности жизни, реальности души и ее связи с другими существами, которые в свете нашего рассудка кажутся обособленными объектами, механически сталкивающимися между собой наподобие атомов Демокрита.

Вот почему религия не может состоять в одном только утверждении и немом обожании непознаваемого трансцендентного. Герберт Спенсер дает нам или слишком много, или слишком мало, как справедливо упрекают его непримиримые натуралисты. „Человечество“ Огюста Конта мы признали понятием несовершенным и несостоятельным на том основании, что человек в основе своей есть существо, непрестанно выступающее за пределы себя самого. С еще большим правом отказываемся мы последовать за Гербертом Спенсером в его попытке поставить людей лицом к лицу с существом, из которого все проистекает, лишь для того, чтобы затем сказать им, что существо это для них совершенно непостижимо, что оно ничего не может им дать.

Припомним цитированную выше фразу: „Is it not just possible that there is а mode of being as much transcending intelligence and will as these transcend mechanical motion“? „Разве невозможно допустить, что существует форма бытия, в такой же степени превосходящая разум и волю, в какой эти последние превосходят механическое движение?“

Выставить такое положение значит идти слишком далеко. Как, постигая возможность такой формы бытия, удержаться от желания, чтобы она была не только возможной, яо и действительной? Как не искать средств для того, чтобы превратить эту возможность в действительность! Разве разум, воля человеческая не есть усилие дать форму идеалу, заставить его спуститься в наш мир, в нашу жизнь? И не являются ли естественным и необходимым дополнением к словам Герберта Спенсера другие известные слова: „Да придет царство твое, да будет воля твоя, на земле, как на небе“ Другими словами: „Будем молиться и действовать, чтобы это вышнее царство истины, красоты и добра, которое предвидит человеческий разум, не осталось простым идеалом, чтобы оно пришло к нам, чтобы оно реализовалось не только в Непознаваемом и трансцендентной религии абсолютного, но и в том мире, где мы живем, где мы любим, страдаем и работаем; не только на небе, но и на земле.

 

ГЛАВА III

ГЕККЕЛЬ И ЕГО МОНИЗМЪ

 

1. Доктрина Геккеля относительно религии и науки. — Конфликты между религией и наукой. — Эволюционистский метод, как научное и рациональное решение тех загадок, которые дают религиям право на существование. — Религиозная потребность. Последовательный переход от того, что может быть использовано в существующих религиях, к эволюционистскому монизму, как религии.

II. Ценность доктрины. 1. Идея научной философии: Каким образом переходит Геккель от науки к философии?—2. Научная философия, как отрицание и замена религий: каким образом переходит Геккель от монизма, как философии, к монизму, как религии?

III. Научная философия и научная мораль в современную эпоху. — Научная философия: неесность и расплывчатость этого понятия. Мораль солидарности: двусмысленность этого термина. — Там, где дело идет об отношении человека к вещам, дуализм сохраняется.

Ни система Огюста Конта, ни система Герберта Спенсера не в состоянии даровать разуму человеческому устойчивого равновесия. Человеку, царю природы, органу и опоре Великого Существа, тесно в том чисто человеческом мире, которым довольствовался Огюст Конт. Непознаваемое Герберта Спенсера не может оставаться в тех границах, в которые этот последний хотел его замкнуть. Непознаваемое, если только оно существует, должно расшириться и наложить свою печать на реальный мир. Обе системы слишком дуалистичны. Огюст Конт все более и более отделял человека от природы, Герберт Спенсер противопоставлял абсолютное относительному. Если бы удалось, наконец, вполне превзойти дуализм, если бы удалось утвердить на несокрушимом основании коренное единство всех вещей, то не могло ли бы самое это единство послужить исходным пунктом для окончательного решение вечно тревожного вопроса об отношениях между религией и наукой?

Такова точка зрения Эрнста Геккеля.

Знаменитый профессор зоологии в Йенском университете является не только оригинальным и ученым автором „Общей Морфологии Организмов“ (Die Generelle Morphologie der Organi smen. 1866) и творцом теории филогенезиса. В таких своих трудах, как „естественная история мироздания“ (NatürlicНе Schöpfungsgeschichte. 1868), переведенная на двенадцать языков, *) или „Монизм как связь между религией и наукой“) (Monismus als Band zwischen Religion und Wissenschaft. 1893), „Мировые загадки“) (Die Welträtsel. 1899), „Религия и эволюция (Religion und Evolution. 1906), он изложил свои философские взгляды. Взгляды эти независимо от того значения, которое придает им выдающаяся личность автора, имеют еще тот интерес, что в них ярко выразилось миросозерцание, широко распространенное в настоящее время, особенно в мире ученых.

 

I. ДОКТРИНА ГЕККЕЛЯ ОТНОСИТЕЛЬНО РЕЛИГИИ И НАУКИ

По мнению Геккеля, пора покончить с этой традицией взаимного дипломатничание и абстрактных метафизических контроверз, на почве которой проблема всегда исчерпывается тем, что понятие религии и понятие науки, худо ли, хорошо ли, но во всяком случае чисто словесным образом приспособляются друг к другу. Надо наконец сопоставить открыто не пустые метафизические сущности, не религию в себе и науку в себе, а религию и науку, как они существуют в действительности, в их специфическом реальном содержании, сопоставить те выводы, к которым они приходят, те принципы, на которые они опираются. Такую попытку предпринял, например, Дрэпер в своей известной книге Conflict of Science and Religion (1875), такую попытку предпринимает и сам Геккель, точно определяя условия конфликта и метод, ведущий в его разрешению.

Оставим в стороне, говорит он в начале своих „Мировых Загадок“, как римский папизм, так и правоверные протестантские секты, которые ничуть не уступают ему в своем невежестве и в своих грубых суевериях. Перенесемся на точку зрение либерального протестантского пастора, который получил хорошее среднее образование и отводит в своем просвещенном сознании достаточное место правам разума. И вот тут то, на ряду с моральными поучениями и гуманитарными чувствами, вполне гармонирующими с нашими идеями, мы наталкиваемся на такие представление о Боге, о мире, о человеке, которые прямо противоположны данным научного опыта… *)

Вот некоторые образчики этих несообразностей.

Человек для нашего пастора является центром и целью всей земной жизни и, в конечном счете, всей вселенной.

Возникновение и сохранение мира объясняется так называемым творением и промыслом божиим. Это творение аналогично работе инженера, который, желая дать образчик своего искусства, разрабатывает идею более или менее сложной машины, набрасывает ее план и наконец строит ее, пользуясь подходящими для этой дели материалами. Затем он наблюдает за работой своей машины, охраняя ее от снашивание и случайных поломок.

Так как Бог создан по образцу человека, то нет ничего проще, как объявить, что он создал человека по своему подобию. Отсюда третий догмат, довершающий апофеоз человеческого организма: природа человека двойственна; человек состоит из материального тела и нематериальной души, вдохнутой в него Богом. И душа его, обладающая бессмертием, является в этом мире лишь временным жителем бренного тела.

Эти догматы образуют основу моисеевой космогонии. В своих существенных элементах они входят в состав многих других религий. Сущность их — антропоморфическое представление о природе, как об искусственном продукте некоторой сверхприродной силы. Ничто, имеющееся в природе, не возникает из нее самой. Вот, создавший природу и охраняющий ее, по своему произволу распоряжается теми законами, которые ею управляют, и сами законы эти не что иное, как проявление свободной воли Творца.

Основа этих догматов — предание, т. е. передача из поколение в поколение сведений, доставленных сверхъестественным откровением.

Таковы положения, утверждаемые религиями. Посмотрим теперь, что говорит о тех же самых предметах наука.

Необходимо точно определить ту позицию, которую должен занять ученый, желая ответить на этот вопрос.

Метафизики говорят обыкновенно, что предметы, о которых идет здесь дело, не касаются науки, что они безусловно выходят за пределы компетенции ее орудий познания. И некоторые ученые, довольствуясь своими лабораторными работами, действительно не интересуются вопросами, которых нельзя разрешить при помощи инструментов и вычислений. Мы знаем только факты, говорят эти ученые, из-за деревьев не видящие леса. Вот источник того недоразумения, которое все более и более укрепляется в умах. Благодаря тому, что профессиональные ученые, по трусости ли, или из презрения, или вследствие индифферентизма, воздерживаются от обсуждение вопроса, теологи и метафизики продолжают безнаказанно догматизировать. Получается впечатление, что наука и религия живут в совершенно различных мирах, так что положение их никогда не могут столкнуться между собой. Видимость эта будет поддерживаться до тех пор, пока наука будет ограничиваться эмпирическими исследованиями, пренебрегая вопросами философского порядка. Наука начала с исследование деталей: это было в порядке вещей, это придало точность и определенность достигнутым ею результатам. Но пора и ей приступить, с своей стороны, к обобщениям, и в этих, тревожащих умы человеческие, вопросах о происхождении вещей противопоставить аргументы опыта и разума догматам чувства и воображения. Пришло наконец время создать научную философию, т. е. рациональное истолкование результатов науки, и рассмотреть здесь вопросы, до сих пор составлявшие монополию теологов и метафизиков.

Вот тот вывод, который по Геккелю вытекает из современного состояние науки, созданного трудами таких людей, как Ламарки, Гете, Дарвин. Благодаря открытиям и теориям этих великих людей мы теперь ясно видим, каковы главнейшие законы природы и каково их значение.

Философия, возникающая из науки, может быть резюмирована в двух словах: монизм и эволюционизм. С одной стороны бытие едино, все существа имеют одинаковую природу, так что всякие различия между ними носят количественный характер, являются различиями в степени. С другой стороны, бытие не есть нечто неподвижное, в нем заложено начало изменчивости: изменения, в основе своей чисто механические и подчиненные непоколебимым законам, являются источником разнообразия существ, которые, таким образом, представляют продукт совершенно естественного творения.

С высоты этой философии должна отныне наука рассматривать те вопросы, которыми занимается религия.

Таким образом, с этой точки зрения, наука должна противопоставить религиозным догматам свои диаметрально противоположные выводы.

Согласно научной философии, человек не может быть центром и целью вселенной. Человек есть звено в цепи существ, связанное с другими звеньями совершенно таким же образом, как черви связаны с протистами или рыбы с червями. Превосходство его есть лишь один из частных случаев тех необычайных успехов, которые в течение мировой эволюции сделали позвоночные по сравнению со своими сородичами.

Искусственному творению мира наука противопоставляет естественное творение. Природа в себе самой заключает все те силы, которые необходимы для того, чтобы произвести все встречающиеся в ней формы бытия. Виды произошли одни из других путем закономерных превращений, порядок которых мы в настоящее время в состоянии точно определить. И, таким образом, миф творения наука замещает естественной историей мира.

Догмат о бессмертии души находится в не менее резком противоречии с наукой, для которой человеческий индивидуум, подобно всем другим существам, есть лишь преходящее собрание материальных частиц.

Общая основа всех религиозных догматов есть антропоморфизм, искусственное творение, сверхъестественное бытие. Этим понятиям наука противополагает натурализм, принцип непрерывности, естественное творение. В природе не существует ничего такого, что не объяснялось бы самою природой. Ни до природы, ни над нею нет решительно ничего. Для того, кто понимает значение законов природы, в особенности значение естественного подбора и эволюции, природа сама есть свой творец и источник своего прогресса. Наука находится в таком же отношении к религии, как Дарвин к Моисею.

Противоположности доктрины соответствует противоположность оснований. Религии покоятся на откровении, наука знает только опыт. Ни одна идея не имеет в ее глазах ценности, раз она не является ни выражением непосредственно данных фактов, ни результатом поведения, определяемого естественными законами и ассоциацией идей.

Таким образом отныне религиозная иллюзия невозможна, если только мы не будем нарочно закрывать себе глаза, чтобы не видеть истины. Рассматривая современную науку, как она создана Ламарками, Дарвинами, мы находим прямую противоположность, абсолютную несогласимость между утверждениями науки и утверждениями религии в области основных вопросов бытия и познания. Поэтому просвещенный и последовательный ум не может одновременно признавать и то и другое. Ему необходимо сделать выбор.

Но философия монистического эволюционизма, или научная философия, создавшая этот конфликт, дает в то же время средства для его разрешения.

Согласно этой философии, ум, воспитанный научными методами, не может колебаться ни в одном из пунктов, где обнаруживается указанный конфликт. Убеждение в том, что откровение, вера, т. е. в последнем счете эмоция и чувства представляют не только субъективные состояния сознания, но также источник познания, свойственно низшей стадии интеллектуального развития, превзойденной современным человеком. Человек, стоящий на высоте современного развития, знает, что познание доставляется нам исключительно опытом и размышлением, соединение которых образует то, что мы называем разумом. Правда, разум не принадлежит к одинаковой степени всем людям. Он развился в человеке благодаря прогрессу культуры; и даже в настоящее время человек, чуждый современной культуре, обладает разумом ровно настолько же, насколько наши ближайшие родственники среди млекопитающих: обезьяны, собаки или слоны.

Признав указанные выше принципы, человек не может не присоединиться к выводам научной философии. Ибо выводы эти, бывшие до Ламарка и Дарвина лишь взглядами, после работ этих ученых стали опытными истинами в такой же степени, как, например, законы физики. Великий прогресс XIX века, аналогичный тому, который был осуществлен Ньютоном в ХVII веке, состоит в том, что биологические явление сведены к таким же естественным и механическим законам, какие господствуют среди мертвой природы. В настоящее время благодаря методическому наблюдению и опыту мы совершенно точно знаем, что одни и те же великие вечные законы, законы железные, действуют в жизненных проявлениях животных и растений, в росте кристаллов, в силе расширение пара.

Тот универсальный натурализм, который наука ставит на место искусственного сверхнатурализма религий, является в наше время не просто гипотезой, отвечающей требованиям научного духа, а фактической истиной.

Быть может, это заключение кому-нибудь покажется слишком смелым. Из того, что в настоящее время мы объясняем механически, т. е. научно, известное число явлений, которые некогда казались необъяснимыми без вмешательства сверхъестественных сил, еще не следует, что все будет объяснено или, хотя бы, может быть объяснено этим методом. Верно ли, что наука совершенно и навсегда изгнала тайну? а если тайна остается, если в некоторых пунктах вселенной она может остаться навсегда, не сохраняет ли под собой почву религия со своими эмоциями, со своими откровениями? Откуда же, если не отсюда, проистекает убеждение, что человеческий ум со всех сторон окружен непроницаемыми тайнами? И не потому ли человек обращается к откровению, что оно дает ему ответы на известные вопросы, которых он не может решить разумом.

Еще совсем недавно, говорит Геккель, в 1830 году, на заседании берлинской академии наук, посвященном чествованию памяти Лейбница, профессор Эмиль Дюбуа Реймон заявил, что в мире есть семь загадок, из которых по меньшей мере четыре абсолютно неразрешимы. Ignorabimus! („не узнаем!“), — таково будет по этим вопросам последнее слово науки. Эти четыре неразрешимые загадки по Дюбуа Реймону таковы: сущность материи и силы, происхождение движения, происхождение элементарного ощущение и свобода воли (предполагая, конечно, что субъективное сознание свободы не рассматривается, как иллюзия). Три остальные загадки: происхождение жизни, кажущаяся целесообразность природы, происхождение мысли и языка могут быть, хотя и с величайшими трудностями, сведены к механизму научного объяснения.

Против такого рода заявлений надо по мнению Геккеля бороться со всею возможной энергией, ибо они все ставят под знаком вопроса. Если тайна допущена в одном пункте, что мешает ей появиться в другом? Необходимо настаивать, что в наше время наука в праве провозгласить абсолютно: в мире для человека нет больше тайн.

Трудности возникают здесь лишь вследствие того, что сначала под именем материи разумеют нечто совершенно бесформенное и инертное, а затем спрашивают себя, каким образом из этой пустоты могли возникнуть такие вещи, как сила, движение, ощущение? Но гипотеза, от которой при этом отправляются, совершенно произвольна и фантастична. Такого субстрата нельзя ни представит себе, ни найти в опыте. Наука, признающая только факты, не может исходить ив основание подобного рода. Данное, не сводимое ни на что дальнейшее, а следовательно первичное для науки, есть не пассивная, неопределенная субстанция» неспособная к движению и действию без толчка или возбуждение извне, а субстанция, по существу своему одушевленная и в то же время протяженная, т. е. материя и сила или дух.

„Мы полагаем вместе с Гете, говорит Геккель, что ни материя не может существовать и действовать без духа, ни дух без материи. И мы примыкаем к широкому монизму Спинозы: материя, или субстанция бесконечно протяженная, и дух, или субстанция чувствующая и мыслящая, суть два основные атрибута или первичные качества некоторой, обнимающей собой все вещи, божественной сущности или мировой субстанции“ 19).

В этих понятиях нет решительно ничего мистического. Они покоятся: во-первых, на законе сохранение материи и законе сохранение силы, установленных один Лавуазье, другой Мейером и Гельмгольцем, — во-вторых, на единстве обоих этих законов, единстве, которое наука вынуждена признать, которое в конечном счете есть необходимый вывод из самого принципа причинности.

Гете в своих Wahlverwandtschaften показал, что сродство, испытываемое людьми, есть лишь усложнение сродства, обнаруживающегося между частицами физических тел. Непреодолимая страсть, привлекающая Париса к Елене, заставляющая его забыть все требование разума и морали, есть та же самая бессознательная сила притяжения, которая заставляет сперматозоид внедриться в яичко, чтобы оплодотворить его; это то же самое стремительное движение, которое присоединяет два атома водорода к одному атому кислорода, чтобы образовать молекулу воды. Итак, мы имеем все основание сказать вместе со стариком Эмпедоклом, что любовь и ненависть управляют элементами. Этот взгляд гения в настоящее время есть факт, установленный опытом.

Таким образом, Геккель считает доказанным, что сам атом обладает известным зачатком чувств и склонности, т. е. зачатком души. То же самое следует сказать о молекулах, составленных из двух или нескольких атомов, и о соединениях этих молекул, все более и более сложных 20).

Соединение эти образуются чисто механическим способом, но именно в силу самого усложнение механизма, усложняется и дифференцируется вместе с элементами материальными элемент психический.

Опираясь на изложенные принципы, наука разрешает или, по крайней мере, приобретает уверенность, что она может разрешить все вопросы.

Началом всего она считает на ряду с весомой и инертной материей материю невесомую или эфир, который находится в вечном движении и непрерывно влияет на материю весомую, испытывая с ее стороны обратное воздействие. Этих элементов, раздвояющих в себе мировую субстанцию, достаточно для того, чтобы уяснить себе главнейшие явление природы.

Но наука еще ничего не достигла, если она не разобралась в наиболее обширной и трудной из всех проблем, представляющихся уму человеческому: в проблеме происхождение и развииия мира. И вот для решение этой то проблемы она обладает отныне. магическим словом, завещанным ей Ламарком и Дарвином: Эволюция. По законам эволюции одни существа естественно происходят из других; их развитие, их создание объясняется простым действием однообразного механизма. Правда тысячи проблем еще остаются неразрешенными; но тех, которые уже разрешены, совершенно достаточно, чтобы доказать, что все частные вопросы, касающиеся творения, неразрывно связаны между собой, что они представляют из себя одну проблему, охватывающую все вещи, и что ключ к решению одной проблемы является поэтому ключом к решению всех остальных.

Но каково же происхождение самой эволюции? Быть может приходится приписать ее действию сверхъестественного начала и таким образом по отношению к миру в целом сохранить то самое чудо, которое было изгнано из его отдельных частей?

Мы были бы вынуждены к этому выводу, если бы приняли за основное начало материю, лишенную силы, и потому неспособную эволюционировать самостоятельно. Но та одушевленная субстанция, которую мы допустили, в себе самой заключает источник изменение и творения. Она не исключает Бога, она сама есть Бог, Бог внутренний, тожественный с природой. Если ученый отвергает теизм, то не менее решительно отвергает он атеизм. Для него Бог и мир едино суть. Пантеизм — вот научное миросозерцание.

Таким образом перед лицом современной науки исчезают мнимые загадки, связанные с вопросом о происхождении материи, силы, движение и ощущения. Что же касается вопроса о свободе воли, который в течение двух тысяч лет занимал мир и породил такое множество книг, заполняющих наши библиотеки пыльным хламом, то и он в настоящее время представляет не более, чем воспоминание. Какое значение могут иметь смутные внушение чувства при сопоставлении с выводами науки? Конечно, воля не есть сила инертная. Это способность к реакциям автоматическим и сознательным, имеющая определенное направление, оказывающая известное влияние. Но импульсы, неотделимые от жизни, объясняют это свойство; что же касается образа действия, присущего воле, то здесь усматривают свободу лишь потому, что, применяя абстрактный и дуалистический метод метафизиков» отделяют эту способность от условий ее существования. Нет воли, как чего-то обособленного от тех обстоятельств, под влиянием которых она действует. Всякая действительная воля обременена тысячью определенных импульсов, отложившихся в ней благодаря наследственности. И каждое из ее решений есть приспособление преобладающей склонности к окружающим обстоятельствам. Наиболее сильный мотив получает преобладание механически, в силу законов, управляющих статикой эмоций. Если отвлеченная и словесная воля кажется свободной, то воля конкретная причинно определена, как и все вещи нашего мира.

Итак, все загадки Дюбуа Реймона разрешимы; мало того, в настоящее время они уже разрешены. Нет ничего непознаваемого. Есть только непознанное; и отныне наше незнание касается не принципов вещей, а только их отдельных частностей. То обстоятельство, что незнание это громадно и навсегда должно остаться значительным, не имеет существенного значение для философа.

Выло бы однако ошибкой провозгласить просто на просто: нет более никаких загадок. Одна загадка остается и остается неизбежно: это проблема субстанции. Что представляет из себя эта чудесная сила, которую ученый называет „Природа“ или „Вселенная“, идеалист—„Субстанция„или „Космос“, верующий— „Творец„или „Бог“? Можно ли утверждать, что изумительный прогресс современной космологии решил проблему субстанции или, по крайней мере, приблизился к ее решению?

На деле последняя основа природы известна нам не лучше, чем Анаксимандру и Эмпедоклу, Спинозе и Ньютону, Канту и Гете. Мало того, мы должны признаться, что сущность этой субстанции становится для нас все более таинственной, все больше загадочной, по мере того как мы глубже познаем ее атрибуты и ее эволюцию. Мы не знаем той „вещи в себе“, которая действует за познаваемыми нами явлениями.

Но к чему так беспокоиться по поводу этой вещи в себе, раз мы не имеем способа ее изучить, раз мы не знаем даже с достоверностью, существует ли она? Предоставим метафизикам бесплодную возню с этим неосязаемым фантомом, и в качестве ученых и реалистов обратимся лучше к тем колоссальным успехам, которые сделала наша наука и наша философия 21).

* * *

Итак в итоге очной ставки религии и науки оказывается, что отстаиваемые ими позиции прямо противоположны, причем философское испытание той и другой стороны совершенно уничтожает догматы религии в пользу выводов науки. Следует ли отсюда, что религии всецело относятся к области прошлого на ряду с другими явлениями, уничтоженными временем, имеющими исключительно исторический интерес?

Можно подписаться под этим выводом, если рассматривать религию и науку, как два отвлеченные учения, оторванные от их общей опоры, живой души человеческой. Но религия не есть изобретение, предназначенное для удовлетворение тщеславия теологов: она отвечает известным существенным потребностям человека; и пока не будет доказано, что потребности эти могут найти себе полное и совершенное удовлетворение в другом месте, разрушенная религия будет снова возрождаться, несмотря ни на что, и будет возрождаться с полным правом, в качестве действительно необходимого фактора человеческой жизни.

Одною из этих настоятельных потребностей духа человеческого, от которых невозможно отвертываться, является стремление объяснить себе происхождение и природу вещей. Этот запрос наука оставляет без удовлетворения, поскольку она ограничивается регистрацией явлений и исследованием частных законов. И только научная философия сообщает науке все ее значение, выводя из опытных открытий решение великих загадок мира. Таким образом, в теоретической области устранение религии есть в настоящее время совершившийся факт.

Но человек имеет не только теоретические потребности; ему присущи также потребности практические. Он есть не только разум, но также сердце и чувство; и этот элемент его природы, будучи не менее реальным и существенным, должен с своей стороны получить удовлетворение. Наука получит право дать религии чистую отставку лишь тогда, когда она сумеет лучше, чем теперь, и лучше своей соперницы удовлетворить не только ум человека, но и его сердце.

Ученый, выработавший из себя философа, умеющий довести до конца те индукции, начало которым доложено наукой, чужд всяких сомнений в этом вопросе. В его глазах практическое значение науки не меньше ее теоретического значения. Он в состоянии доказать, что наука своими учениями о мире и жизни способна, и только она одна способна удовлетворить сердце человека.

Но он не может отрицать, что эта перспектива имеет пока преимущественно теоретическое значение. На деле практическое действие науки не может быть сразу осуществлено во всех деталях. Надолго еще тут останутся пробелы, которые будут заполняться религиями. И не только фактически религии сохранятся до тех пор, пока наука не окажется в состоянии взять на себя все выполняемые ими функции, но и принципиально сохранение их в течение этого периода придется рассматривать, как полезное и желательное в известных отношениях.

Итак, недостаточно теоретически провозгласить уничтожение религий. Фактически они существуют, и в течение известного времени им будет еще принадлежать существенная роль. Поэтому необходимо, чтобы наука жила в мире с ними, необходимо найти связь между религией и наукой.

И связь эта осуществляется философией, разумеется монистической и эволюционистской, гарантирующей для будущего времени исключительное господство науки.

Эта философия, доведенная до своих крайних практических последствий, прнводит к культу Истины, Добра и Красоты реальной троицы, призванной занять место воображаемой троицы теологов 22).

Каково же с точки зрение этой троицы должно быть отношение монизма к религии, которую обыкновенно считают самой высокой: к христианству?

Поскольку дело касается Истины, монизм решительно ничего не может сохранить из, так называемого, религиозного откровения. Откровение это проповедует потустороннее царство, не имеющее для нас никакого смысла, оно низводит до степени призрачных явлений то, что для нас есть единственная реальность.

В понимании Красоты противоречие между монизмом и христианством особенно громадно. Христианство учит презрению к природе, старается внушить отвращение к ее очарованиям, проповедует борьбу с естественными склонностями. Оно превозносит аскетизм, хочет, чтобы тело человеческое было истощено и лишено привлекательности. Оно не доверяет искусству, создание которого всегда могут стать для человека идолами, заменяющими Бога. То, что называют христианским искусством, в действительности во все времена представляло из себя протест живого воображение против непримиримой духовности христианства. Что общего имеют, например, обширные, великолепные готические соборы с религией, для которой земля есть только долина слез? Христианское искусство есть внутреннее противоречие.

Напротив, монизм по существу своему натуралистичный, является другом красоты, которую он рассматривает, как самостоятельную ценность. Он должен поэтому изгнать христианство ив области искусства точно так же, как и из области науки.

Остается культ Добра. Здесь монистическая религия совпадает в значительной своей части с религией христианской. Само собою разумеется, речь идет только о первоначальном и чистом христианстве, каким оно выступает в евангелиях и в посланиях апостола Павла. Большинство моральных предписаний этого христианства представляют заповеди любви и терпимости, сострадание и взаимной поддержки, — заповеди, к которым монизм всецело присоединяется. Впрочем, заповеди эти не являются открытием христианства: они гораздо старше последнего. На практике они столь же часто соблюдаются неверующими, как нарушаются верующими. Кроме того адептами религии откровение они зачастую преувеличиваются; альтруизм раздувается в такой степени, что совершенно поглощает эгоизм, — монизм, наоборот, старается сохранить в равновесии оба эти стремления, одинаково естественные для человека. Но поскольку христианская религия, способствуя торжеству этих существенных принципов, соблюдает надлежащую меру, она может содействовать моральному прогрессу и быть союзницей монизма. Поэтому, с этой точки зрения, она заслуживает активной поддержки во имя самого монизма.

Таким образом, этот последний образует искомое связующее звено между религией и наукой.

В общем, линия поведение должна состоять в том, чтобы разумно пользоваться религиями, стараясь мало-помалу сделать их содействие бесполезным, подобно тому, как для перехода через реку мы пользуемся мостками, которые вам совершенно ненужны, раз мы уже достигли противоположного берега.

Первая мера, которую необходимо предпринять в этих видах, это достигнуть полного отделение церкви от государства, чтобы лишить церковь искусственной поддержки со стороны государства и заставить ее жить исключительно на свои собственные средства.

Необходимым положительным дополнением к этой отрицательной мере является реформа воспитания. Воспитание есть великое общественное дело, которое надо освобождать от влияние религии. Воспитание должно иметь своею целью формирование человека, всего человека; оно должно воздействовать на чувства не менее, чем на интеллект, на религиозную душу не менее, чем на познающий ум.

Общественное воспитание не может принять никакой конфессионной формулы: он исключает эти формулы из школы, оставляя их на долю воспитания в семье. Общественное воспитание применяет к делу и проповедует принципы научной морали, т. е. то практическое учение, которое вытекает из эволюционистского монизма. Оно не игнорирует существующие религии, но делает их предметом новой науки: сравнительной религии. Мифы и легенды христианства рассматриваются в той последней не как истины, а как поэтические вымыслы, аналогичные мифам греков и римлян. Этическое и эстетическое значение мифов не уменьшится от того, что они будут сведены к своему действительному источнику, человеческому воображению: ценность их от этого только вырастет.

Человек будущего, обладая наукой и искусством, тем самым будет обладать и религией; он не будет, поэтому, чувствовать потребности замкнуться в ограниченном пространстве, называемом церковью. Везде в этом обширном мире на ряду с жестокой борьбой за существование он найдет печать Красоты, Истины и Добра; таким образом церковью его будет вселенная. Но так как всегда будут люди, склонные удаляться в богато украшенные храмы, чтобы сообща отправлять там свой культ, то произойдет нечто аналогичное тому, что имело место в XVI столетии, когда часть католических церквей попала в руки протестантов: еще более значительное количество церквей перейдет от христиан к обществам монистов 23.

 

II

ЦЕННОСТЬ ДОКТРИНЫ

Учение Геккеля об отношениях между религией и наукой очень ясно. Он полагает, что неопределенность, господствующая до сих пор в этой области, имеет своей причиной отвращение ученых к теоретическим построениям, выходящим за пределы их непосредственных частных исследований. Пусть наука, — а в настоящее время она в состоянии это сделать — преобразуется в философию, — и она будет иметь все данные для того, чтобы не только отвергнуть, но и заменить собою существующие религии.

В этой доктрине выдвигаются вперед два существенные положения: во-первых, общая идея научной философии; во-вторых, научная философия, как отрицание и замена религии.

* * *

Идея сочетание философии и науки была чрезвычайно проста у древних греков. Наука погружалась тогда в исследование принципов порядка, гармонии, единства и целесообразности, которые рассматривались, как общая основа разума и вещей, таким образом наука была по самому существу своему метафизикой. С другой стороны философия была разумом, распознавшим в законах природы и человеческой жизни свои собственные эстетические и реальные принципы.

Иначе обстоит дело в современную эпоху. Наука мало-помалу освободилась от всяких связей с метафизикой. Она является или, по крайней мере, хочет быть вполне позитивной, т. е. не иметь другого содержание кроме фактов и тех выводов, которые всецело определяются фактами. Поэтому научной философией могла бы быть названа лишь такая философия, которая остается вне всякой метафизики, находя в фактах свою необходимую и достаточную опору. Возможна ли такая философия?

По Геккелю, философия в основе своей есть исследование природы и происхождение вещей. от науки в собственном смысле слова она отличается лишь тем, что не довольствуется исследованием природы тех или других тел или ближайшей причины того или другого класса явлений. Обобщая задачу, она задается вопросом, нет ли таких общих универсальных принципов, которые были бы способны обнять в целом все законы природы и происхождение всех существ. И если в течение долгого времени наука не могла доставить философии данных, достаточных для решение этих вопросов, то по мнению Геккеля дело совершенно изменилось с появлением трудов Лапласа, Мейера и Гельмгольца, Ламарка и Дарвина. В наше время наука, занятая исследованием фактов, проникла настолько далеко в изучение вопросов о сущности и происхождении вещей, что философия в состоянии выполнить свою задачу, опираясь исключительно на нее одну. Дело идет лишь о том, чтобы истолковать при помощи разума великие открытия современных ученых, при чем образчики таких толкований уже даны самими учеными, например, Ламарком, Гете, Дарвином и др.

В чем же состоит эта операция толкования, обещающая человечеству сохранить философию, совершенно устранив метафизику?

Геккель, как видим, стремится рассматривать научный опыт и философское его толкование как единую в основе своей деятельность разума. Он цитирует стихи Шиллера, в которых ученые и философы призываются объединить свои усилия вместо того, чтобы раздроблять их; он утверждает, что XIX век на исходе своем вернулся а той монистической позиции, которую в начале этого века проповедывал великий поэт Гете, как единственно нормальную и плодотворную.

Возникает вопрос, насколько удачно выполнил Геккель свою задачу.

Рассматривая в первой главе своей работы „Die Weltratsel“ те философские методы, которые позволяют разгадать мировые загадки, Геккель говорит, что методы эти, в общем, не отличаются от употребляемых чисто научным исследованием. Как и в науке, это опыт и наведение.

Опыт осуществляется при помощи чувств, наведение есть дело разума. Не следует смешивать эти два способа познания. Ощущение и разум суть функции двух совершенно различных областей нервной системы. Так как, далее, обе эти функции одинаково присущи природе человека, выполнение второй не менее правомерно, чем выполнение первой, если только оно осуществляется сообразно с предписаниями природы. Если метафизики впадают в ошибку, обособляя разум от ощущений, ученые грешат не менее, пытаясь выпроводить разум. Выло бы ошибкой сказать: век философии прошел, наука заступила ее место. Что представляет из себя клеточная теория, динамическая теория теплоты, теория эволюции? Ведь это бесспорно рациональные, другими словами философские учения.

Объяснения, данные Геккелем, не освещают все же того перехода от науки к философии, который, по его мнению, должен разрешить все вопросы. Для того, чтобы оправдать этот переход, Геккель указывает на наличность разума на ряду с ощущениями у животных, более низких, чем человек. Он констатирует, что разум отличается от ощущений, имея свое седалище в других частях нервной системы; и он спрашивает, почему же сообразное с природой употребление разума менее правомерно, чем употребление чувств. Но каким образом все это может доказать, что разуму чужды другие принципы истолкования, кроме научной индукции в собственном смысле этою слова, что рассматривая вещи с иной точки зрения, чем наука, разум безусловно ошибается? Для того, чтобы обосновать подобного рода заключения, надо было дать нам анализ содержаний разума; между тем у Геккеля мы тщетно стали бы искать такого анализа.

Но быть может, точная теория разума, какова бы она ни была, в данном случае излишня? Научная философия, как понимает ее Геккель, должна в значительной мере отличаться от науки: ее выводы, будучи связаны с выводами науки непрерывною связью, должны однако выходить за пределы этих последних. Но если мы допустим, что решительно все содержание разума исчерпывается тем, что утилизируют в нем ученые, то философ ни в каком смысле и ни в какой степени не сможет выйти за пределы науки, если только он не решится поставить выше точной и истинной науки науку неточную и ложную. Итак, при этом предположении только одна наука правомерна; всякая философия есть лишь переименованная наука, или же чисто литературное упражнение. С другой стороны, если в разуме, данном нам природой, существуют принципы иного рода, нежели те, которые утилизируются наукой, то приходится отказаться от мысли установить непрерывность между философией и наукой, тогда приходится допустить между ними различие не по степени только, но и по существу.

Но ведь Геккель построил философскую систему. И не доказывает ли она самым фактом своего существование возможность создать чисто научную философию? Нет нужды, что нам теоретически не показали, каким образом из науки можно извлечь философию, которая одновременно и была бы и не была бы наукой: философия эта существует и своим содержанием фактически доказывает, что она имеет такую же достоверность, как наука, не совпадая однако с научным исследованием в строгом и узком смысле этого слова.

Система эта есть эволюционистский монизм. Она не ограничивается подтверждением, защитой, точным анализом, распространением на новые случаи законов, открытых Ньютонами, Лавуазье, Мейерами и Дарвинами: Какая бы оригинальность, глубина, смелость или даже дерзость ни была предъявлена в работе такого рода, это, во всяком случае, была бы работа чисто научная, подлежащая подобно всем научным теориям дальнейшему контролю, иоправлению, видоизменению. Но эволюционистский монизм этим не довольствуется. Он возводит в догматы выдвигаемые им формулы; он провозглашает, что то миросозерцание, которое он отстаивает, опираясь на новейшие успехи познание природы, навсегда останется нашим достоянием в силу логической необходимости. Он хочет, чтобы его положения, заимствованные у науки, имели более, чем научную, чисто метафизическую достоверность.

Первое свойство, которое он приписывает своей субстанции, единой, несмотря на ее двойственную природу, и своему закону эволюции, это абсолютная определенность, неизменность, вечность.

По ни одна операция чисто научной мысли не может гарантировать вечности научных принципов, даже самых основных; ибо в науке основные принципы суть функции частных законов, относительно которых никогда нельзя сказать, что они определены с исчерпывающей точностью.

Всеобщность есть второе свойство, приписываемое Геккелем основам своей философии. Но никоим образом нельзя назвать научной индукцией или хотя бы приемом, подобным научной индукции, то обобщение, посредством которого он распространяет на все возможные существа свойства, утверждаемые современной наукой по отношению к существам, фактически наблюдаемым. Индукция, применяемая им, есть та чуждая всякого анализа и всякой критики inductio per enumerationem simplicem, которой в науке не придается никакой ценности. Существа, наблюдавшиеся нами в известных пределах времени, обнаружили известные явления, которые могут быть резюмированы словами: единство строение и эволюции (причем слова эти выражают собой понятия очень общие, допускают определение очень различные). Отсюда мы делаем вывод, что бытие едино и подчинено во всей совокупности своих проявлений одному и тому же закону эволюции. Это не индукция, — это превращение частного в универсальное.

Оставляет ли по крайней мере система Геккеля за словами „единство" и „эволюция“ их научный, эмпирический смысл? Трудно допустить это.

Единое Геккеля господствует над эфиром и весомой материей, над мертвой материей и материей живой, над протяжением и мыслью, над миром и Богом. Оно по существу своему одушевлено, одарено чувствами, способно к действию, обладает разумом вплоть до его последних глубин. Что же касается эволюции, то с одной стороны Геккель объявляет ее строго механической, что, очевидно, превышает компетенцию науки, по крайней мере современной; с другой стороны он высказывает уверенность, что, несмотря на случай возвращение к нисшим ступеням, в общем и делом прогресс преобладает, — это опять таки более, чем простое обобщение.

Он обозначает свою систему именем пантеизма, желая этим сказать, что с его точки зрение Бог находится не вне мира, а в самых недрах его, что он изнутри приводит мир в движение, представляя из себя некоторую силу или энергию. Рациональное истолкование вещей есть, говорит он, монистическая концепция единства мира и Бога.

Тут опять различение внешнего и внутреннего, силы трансцендентной и силы имманентной наводит скорее на мысль о метафизике, чем о науке.

Наконец, пообещав свести все непознаваемое к непознанному, ничем не отличающемуся по существу своему от познаваемого, Геккель приходит к закону субстанции, который, по его словам, является для нас тем более таинственным, чем глубже проникает наше познание в атрибуты субстанции.

Итак, нет возможности рассматривать философию, как простое продолжение науки. Геккель имел полное право сказать, что он пользуется не только чувствами, но и разумом, что он выполняет дело не только ученого, но и философа. Работа его, без сомнения, философская и в то же время научная; но те философские элементы, которые она в себе заключает, очевидно заимствованы у, так называемой. догматической метафизики.

* * *

Может ли эта философия, какова бы она ни была с точки зрение теории познания выполнить ту роль, которую приписывает ей Геккель, т. е. опровергнуть и заменить собою религию?

Для того, чтобы дать полное и решительное опровержение религий, Геккель пытается установить их основной принцип. Он находит этот принцип в дуализме. Религии везде видят столкновение естественных и сверхъестественных сил, как результат коренной двойственности бытия. В тысячах различных форм проявляется эта идея, но все они могут быть по Геккелю сведены к следующим двум тезисам: дуализм Бога и мира, нашедший себе выражение в учении о целесообразности, и дуализм человека и природы, нашедший себе выражение в учении о человеческой свободе.

В своей философии Геккель находит данные, необходимые для того, чтобы опровергнуть обе эти ошибки, являющиеся источником всех других.

Теологизм, говорит он, отправляется от порожденной поверхностными аналогиями гипотезы, что мир есть инертная машина. Машина предполагает инженера, а машина, несравненно более совершенная, чем все человеческие машины, предполагает инженера, бесконечно превосходящего всех человеческих инженеров.

Это антропоморфическое рассуждение падает, раз монистическая философия доказала, что мир есть не машина, но существо одушевленное.

Равным образом, иллюзия свободной воли возникает потому, что, не замечая смутных побуждений, определяющих собой наши акты, и считая наши действия произвольными, так как мы не чувствуем тех сил, которые нас толкают, мы обособляем мысленно нашу активность от условий ее проявления. В таком изолированном виде активность наша представляется нам ничем не определенной. Но монистическая философия доказывает, что голая активность есть только абстракция, что в действительности активность составляет одно с той материей, в которой заключены условия ее проявления, и что, следовательно, всякая данная активность всецело обусловлена.

Так при соприкосновении с эволюционистическим монизмом рушатся устои исторических религий, считавшиеся до сих пор незыблемыми.

Но верно ли, что, опровергнув моисеево учение о сотворении мира и схоластическое учение о свободе выбора, Геккель тем самым разрушил все основы религий?

Геккель не знает другой целесообразности, кроме внешней и трансцендентной, т. е. чисто механического отношение между производителем и его трудом. Показав, что такое понимание целесообразности не приложимо к миру, он полагает, что ему удалось устранить все виды телеологии. Но это, критикуемое Геккелем представление о целесообразности, которое — отметим кстати — кажется сверхъестественным только по имени, ибо Бог выступает в нем совершенно подобно всем другим существам природы, — представление это отнюдь нельзя рассматривать, как адекватное выражение философской доктрины целесообразностн. С Аристотеля до Гегеля философия, и чем дальше, тем отчетливее, рассматривала целесообразность, как силу не внешнюю, а внутреннюю, не механическую, а динамическую, не искусственно рассчитанную, а живую; как силу, которая действует не напролом, ниспровергая естественные законы природы, а изнутри возбуждает жизнь и стремление к лучшему, так что законы природы являются ее обнаружениями.

Точно так же та теория свободы, которую мы находим у Аристотеля, у Декарта, у Лейбница или Канта, ничуть не похожа на теорию, опровержением которой счел возможным ограничиться Геккель. Эти философы проповедовали то самое учение, которое противополагает и Геккель, а именно: единство свободы и условий ее действия в данной реальной воле; и их усилия были направлены к тому, чтобы придать этому единству возможно более внутренний, динамический, живой характер; очень далеки они были от искусственного и механического представление инженера, пользующегося внешними для него силами.

Одним словом, те понятия о целесообразности и свободе, которые мы встречаем у представителей философии, несомненно также тяготеют к доктрине единства. Удаляются ли они в этом пункте от духа религий? Имел ли Геккель право утверждать, что дух этот в основе своей дуалистичен?

Утверждение Геккеля является скорее его личным взглядом, чем констатацией действительных фактов. Многие религии покоятся как раз на предположении, что первоначально было единство человека и божества. Религия есть средство выразить это единство в жизни и восстановить его там, где оно нарушено. Дуализм далеко не является сущностью религий; напротив наиболее возвышенные из них проповедуют монизм как основной догмат, и изобилуют текстами, укрепляющими веру в него. Одним из наиболее известных и наиболее значительных текстов этого рода является афоризм стоиков, воспринятый христианством: „в Нем мы живем, в Нем мы движемся и существуем“.

И тем не менее справедливо, что религии утверждают дуализм, отделение Бога от природы, ибо они стремятся к их воссоединению.

Они утверждают, что дуализм есть факт, тогда как единство представляет в их глазах то, что должно бы быть, и что станет фактом. „Да придет царство твое, да будет воля твоя на земле, как в небе!“,т. е: да прекратится тот распад, который отделяет в настоящее время творение от первичного бытия, и да осуществится въявь скрытое единство всего существующего!

Это представление о фактической двойственности, сосуществующей с коренным единством бытия, не заключает в себе ничего такого, что могло бы принципиально оттолкнуть Геккеля; ведь именно так сам он представляет себе мир и жизнь человеческую. Указав, что субстанция в основе своей неизбежно едина, Геккель прибавляет, что она обнаруживается в двух противоположных друг другу сущностях: подвижном эфире и смертной материи. Он полагает даже, что этот дуализм мот бы доставить религии рациональное основание. Для этого достаточно, говорит он, рассматривать повсеместный подвижный эфир, как творящее божество, а инертную и тяжелую массу, как сотворенную материю 24). Подобным же образом, человеческая природа, единая в своей основе, реализуется по Геккелю в двойственной форме эмоции и разума, которые, как они фактически даны, противоположны друг другу. Исследование истины, например, касается одного только разума, совершенно исключая всякое чувство. Прогресс философии состоит в том, чтобы отдавать себе в этом дуализме чувства и разума совершенно ясный отчет и строго отделять одно от другого.

Вообще Геккель, по основному настроению своего ума, дуалист. Всякая истина находится у него с одной стороны, всякое заблуждение с другой. Символом человеческой жизни является для него Геркулес на распутье двух противоположных дорог. Дуализм или монизм, имманентность или трансцендентность, наука или религия, разум или эмоция, естественное или сверхъестественное, свобода выбора или абсолютный детерминизм, искусственная целесообразность или чистая механичность, — все Геккелю представляется в форме альтернативы, требующей выбора.

Итак фактический дуализм есть тот угол зрения, под которым Геккель видит человеческую жизнь. Философия его имеет своей задачей восстановить единство, уничтожив одну из двух противоположностей.

Если система Геккеля радикально противополагает себя историческим религиям и уничтожает их своей критикой, то результат этот достигается лишь благодаря чрезвычайному сужению или даже искажению смысла этих религий. Геккель нападает скорее на формулы, чем на сущность, при чем формулы эти он берет в таком узком и материальном смысле, в каком они не приемлемы также для очень многих религиозных людей.

Таким образом, Геккелевское „опровержение“ религий в действительности восприняло в себя не один религиозный принцип.

Этому нечего удивляться. Геккель не мог желать полного уничтожение всего того, что отстаивают религии; ибо он сам полагает, что религиозная потребность, которую он относить к области чувства, есть естественная потребность человека, а чувство — самостоятельное свойство человеческой природы; он думает, кроме того, что потребность эта в такой же мере нуждается в удовлетворении, как и потребность научная. Его философия как раз и стремится разрешить эту практическую задачу. Удается ли ей это?

Для того, чтобы справиться с религией, наука должна по Геккелю лишь раздвинуть свои рамки и преобразоваться в философию. На самом деле Геккель достигает этой цели только путем присоединение к науке известного числа понятий, заимствованных у догматической метафизики. Равным образом, для того, чтобы сделать эту философию способной не только опровергнуть религии, но и заменить их, Геккель должен был обогатить ее извне такими элементами, которых она не могла бы породить из себя самой.

Он любит повторять, что всякий, кто обладает наукой и искусством, тем самым обладает религией. И он заканчивает исповедание своей монистической веры призывом к Богу, как общему началу Добра, Красоты и Истины. Истина, Добро и Красота, говорит он, вот те божества, перед которыми мы благоговейно склоняем колена. В честь этого идеала, в честь этого Бога, действительно единого и троичного, воздвигает XX век свои алтари.

И чтобы оправдать такое толкование своей философии, он ссылается на авторитет Гете, величайшего гения Германии. В самом деле никто другой, как именно Гете, сказал:

Wer Wissenschaft und Kunst bisitzt,

Hat auch Religion;

Wer jene beiden nicht besitzt,

Der habe Religion! 25)

Но какой смысл имеют эти слова?

Для Гете искусство — это идеал, извлеченный из действительности. И идеал этот не есть простой экстракт или отблеск реальностей: он есть ее принцип. К идеалу должны мы примериться, от него ждать себе вдохновения, если желаем превзойти себя: Das Vollkommene muss uns erst stimmen und uns nach und nach zu sich hinaufheben 26), т. еe. „совершенство должно нас сначала предрасположить с себе, а потом мало-помалу поднять до себя“.

Таким образом, лишь подчиняя Спинозу Гете, подобно тому как раньше он подчинил Спинозе Дарвина, находит Геккель средство удовлетворить не только философские потребности, но также религиозные и идеальные запросы человечества.

Каким же образом этот новый придаток приспособился к системе? Вот это-то как раз и трудно себе уяснить. Геккель довольствуется замечанием: „современный человек, на ряду с жестокой борьбой за существование везде находит печать Истины, Красоты и Добра“. Но в каком отношении друг к другу находятся эти две стороны реальности? И как это выходит: едва мы узнаем у науки, что закон борьбы за существование есть основной закон природы, как тотчас же умозаключаем отсюда, что Истина, Добро и Красота повсюду разлиты в мире и должны быть предметом наших желаний и наших усилий?

Как видим, Геккель, для того, чтобы иметь возможность заменить религии, вводит здесь нормативные понятия и ставит их рядом с опытными понятиями и над ними, или — что сводится к тому же — он придает ценность императивам, данным в нашем субъективном сознании. Но субъективные и воображаемые императивы, возведенные таким образом в сан реальных обязательств, и представляют из себя то, чему дают имя „откровение“. Итак, лишь внедрив в свою систему принцип, совершенно ей чуждый, и аналогичный религиозному откровению, смог Геккель вместе с Гете предписать нам в итоге своей философии стремиться к истине, добру и красоте.

Но, включив в свою философию добро, истину и красоту, как идеал, к которому мы должны стремиться, не восстановляет ли Геккель основной принцип религий? Что такое Бог религий, как не та форма, в которой они представляют себе истину, добро и красоту? Эти последние не являются неподвижными понятиями подобно идее треугольника или позвоночного животного. Все метафизические и религиозные построение людей навеяны природой, чуждой этим трем объектам, которые вещественно не даны, но понятие которых ум стремится определить путем бесконечного прогресса, возвышаясь над самим собой, стремясь соединиться с тем, что он именует Богом.

Было бы трудно сказать с точностью, к какой морали и какой религии приводит монизм Геккеля, если бы последний внезапно и совершенно произвольно не направил его к идеалу Гете. Философия Геккеля, поскольку она ограничивается противопоставлением себя религиям, отстаивает коренное единство всех существ, идею всемирного механизма, фатальную неизбежность борьбы за существование, ничтожество наших субъективных убеждений, абсолютную солидарность между каждым единичным существом и вселенной в ее целом. Можно ли из этих принципов вывести что-либо похожее на свободу, ценность личности, гуманность, братство, стремление к идеалу?

Как для науки в том. смысле, какой придает ей Геккель, задача эволюционировать в философию является совершенно парадоксальной, точно так же эволюция этой философии в религию есть превращение, столь мало предуказанное принципами системы, что оно представляется прямо таки сверхъестественным. Единственное объяснение этому заключается в том, что Геккель, желая сокрушить своей философией религии, вынужден был из науки воздвигнуть философию, а затем таким же образом превратил философию в религию, чтобы поставить ее на место существующих религий. Эта цель, будучи совершенно посторонней и внешней, определила собой средство.

 

III

НАУЧНАЯ ФИЛОСОФИЯ И НАУЧНАЯ МОРАЛЬ ВЪ СОВРЕМЕННУЮ ЭПОХУ

В системе Геккеля необходимо отличать идею от выполнения. выполнение носит характер эклектизма, едва ли выдерживающего критику. Геккель скорее сближает, нежели действительно объединяет Дарвина и Спинозу, Спинозу и Гете. Но возражения, касающиеся выполнение идеи, не всегда затрагивают ее самое. Быть может, Геккель сделался жертвой эклектизма исключительно вследствие тех трудностей, которые встречает каждая новая идея на пути к своему непосредственному осуществлению.

Та идея, которую ясно сознал и научно обосновал Геккель, заключается в следующем. Современный человек обладает одной несомненной достоверностью: наукой; и чем больше размышляет он над свойствами этой достоверности, тем яснее дает он себе отчет в том, что никакой другой достоверности в его распоряжении нет и, конечно, никогда не будет. Поэтому искать для какой бы то ни было из своих конструкций иной, не научной опоры значить обманывать себя самого, воздвигать заведомо непрочное здание.

Но, всегда сообразуя свои мысли с вещами, как того требует честность суждения, человек не хочет и не должен отказываться ни от одного из тех благ, которые, согласно его внутреннему сознанию, согласно его непреодолимому чувству, также связаны с природою вещей и в то же время составляют основу его благородства, его превосходства, его уважение к себе, его счастья.

Наука, говорят нам, индифферентна ко всему этому. Говорят это потому, замечает Геккель — и тут он высказывает свою руководящую идею, — что в науке видят только науку. Но, поразмыслите хорошенько над наукой, уясните себе при помощи разума ее принципы, ее методы, ее результаты; одним словом, создайте теми же самыми средствами, которыми порождена наука, научную философию, — и наука, развитая и расширенная таким способом., ничуть не изменяя своей природе, даст вам все теоретические знания, все практические директивы, которых требует высоко организованный человеческий дух, и которых чисто эмпирическая наука дать не в состоянии.

Этим путем традиционные религии действительно будут сделаны излишними, будут заменены. Религией будущего станет научная религия.

Недостатки выполнение нисколько, конечно, не компрометируют идеи Геккеля. И, вообще, принципы низвергаются и падают не потому, что они посредственно или дурно обоснованы, что они встретили страстные нападки и многократно были опровергнуты; их губит лишь отсутствие реального содержания, внутренней жизненности и энергии. Но идея Геккеля принадлежит к тем, которые в настоящее время господствуют среди интеллигенции.

Сторонники этой идеи делали всякого рода попытки реализовать ее, избегая тех погрешностей, которые у Геккеля угрожают ее скомпрометировать. Можно ли сказать, что попытки эти удались?

Философия, называемая научной, в наши дни бесспорно процветает. Она старается все лучше и лучше оправдывать свое имя. Но прогресс научных методов состоит в том, чтобы устранить мало-помалу всякие метафизические или субъективные данные и опираться исключительно на факты, и притом на факты, тождественные для всякого наблюдателя, факты объективные, факты научные. Вместе] с тем и научная философия старается с своей стороны обойтись без всякой апелляция е какой бы то ни было метафизической гипотезе. Она хотела бы не иметь иного базиса кроме науки, в буквальном смысле этого слова, не иметь иного органа, кроме разума, строго ограниченного теми логическими операциями, которых требует от него наука.

Научная философия, не отказываясь от рассмотрение проблем, более общих и более глубоких, чем те, которыми занимается наука в собственном смысле этого слова, стремится держаться всегда как можно ближе к науке; она хочет непосредственно примыкать к вей даже в тех случаях, когда предмет ее, по-видимому, выходит из пределов научной компетенции.

У тех из сторонников научной философии, которые серьезно считаются с вытекающими отсюда требованиями, позиция эта приводит к тому, что научная философия все более и более удаляется от теоретических и в то же время практических проблем, составляющих специальный объект религий. Если религии и могут быть затронуты изучением таких предметов, как природа научной гипотезы или принципы физической химии, то лишь очень косвенно и мало наглядно. Правда, науки биологические стоят, по-видимому, ближе к моральным и религиозным темам, ибо они говорят об условиях жизни, о развитии, о конкуренции, о приспособлении, об обществах и прогрессе. Но метод их, как и метод всякой науки, состоит в сведении высшего к низшему. Допустим теперь, что естественнонаучные понятия, о которых идет здесь речь, имеют практическое значение, аналогичное тому, которое принадлежит нашим нравственным понятиям. Разве согласился бы кто-нибудь помириться с тем, что человек должен регулировать свое поведение нормами, почерпнутыми из жизни существ, низших, чем он, — должен совершенно отказаться от своего человеческого самосознание и своей человеческой гордости? Если общество животных есть исходный пункт человеческого общества, то следует ли отсюда, что человеческое общество не может и не должно быть ничем другим, как обществом животных?

Вот почему мы видим обыкновенно, что профессиональные ученые отказываются от методического анализа и методической дедукции в тех случаях, когда им приходится разрешать философские проблемы, включенные до известной степени в самую науку, но выходящие за пределы науки, — когда им приходится касаться тех широких обобщений, которые немцы называют Weltanschaungen („миросозерцания“), и таким образом затрагивать вопросы, действительно занимающие собой моральное и религиозное сознание. Они излагают свои взгляды на научную религию не тем научным способом, каким излагаются общие законы, выведенные из частных законов путем наблюдения. В случайных сообщениях, предисловиях, заключениях, публичных лекциях прославляют они с величайшим красноречием благодеяние науки, ее величие, ее красоту, и те добродетели — терпение, самоотвержение, настойчивость, искренность, общительность, солидарность, преданность человечеству, — которые наука предполагает, и которые она развивает; и они блистательно заключают: наука царит повсюду. Лишь она одна обладает в настоящее время той моральной силой, которая необходима для того, чтобы обосновать достоинство человеческой личности и организовать грядущее человеческое общество. Только благодаря науке воссияет наконец желанное царство равенства и братства под святым законом труда.

Стремясь заместить религию, ученый опирается на благородство своей жизни, на возвышенность своей мысли, на престиж своей личности и своего гения в гораздо большей степени, чем на точные доктрины, научно выведенные из открытий самой науки.

Итак смутное понятие научной философии, как чего то среднего между наукой и религией, не выдерживает критики. Вместо того, чтобы противополагать религии науку, как самостоятельную единицу и как философию, многие задаются вопросом, нельзя ли создать особую науку, вполне отвечающую общим требованиям научного познания, но специально предназначенную для того, чтобы выполнят в жизни человека все те необходимые или полезные функции, которые до сих пор выполнялись религиями.

Такая специальная наука, поскольку она вообще может быть построена, будет, очевидно, моралью; и с разных сторон превозносится идея научной морали. Идея эта была встречена с величайшим пылом не только в теории: многие тотчас принялись за ее практическое осуществление. Одним из наиболее замечательных плодов этой работы является мораль солидарности.

Солидарность, в отличие от христианской любви или республиканского братства, есть научное понятие. Солидарность есть такой же закон природы, как тяготение. Это необходимое условие существование и процветание всякого человеческого общества. Наряду с этим и именно в силу этого солидарность есть предмет ясно выраженных или подразумеваемых желаний каждого разумного человека, ибо никто из людей, находящихся в здравом уме, не может предположить себя живущим вне необходимых условий своего существования.

Именно солидарность представляет то место встречи теории и практики, тот естественный переход от факта к акту, который необходимо было открыть, чтобы обойтись без религии. Человеческая жизнь требует руководящей нормы. Пока наука не могла ее дать, не оставалось ничего другого, как требовать ее у чувства. Мораль солидарности заполнила наконец этот пробел: найден пункт, в котором наука совпадает с практической жизнью. К тому же принцип, выражающий собою это совпадение, имеет исчерпывающее значение. Проанализируйте все обязанности, возлагаемые просвещенным разумом на человека: справедливость, помощь ближнему, личное самосовершенствование, терпимость, преданность семье, отечеству, человечеству, — все они объясняются, оправдываются и определяются одним этим научным понятием солидарности.

Мораль солидарности должна, по мнению ее адептов, сыграть ту самую роль, какую Геккель приписывал монизму, как религии. Для настоящего времени благодаря проповедуемой ею терпимости, благодаря ее сходству с разумными сторонами религий, мораль эта дает соединительное звено между религией и наукой. Но мало-помалу, по мере того, как будет развиваться ее практическое влияние, по мере того, как она будет укрепляться в умах, она сделается способной заменить собою религии; ибо она осуществит не только все то полезное дело, которое в состоянии произвести эти последние, но еще и другие задачи, более обширные и возвышенные, требующие умов, воспитанных научной культурой.

Солидаристы льстят себя уверенностью, что им удалось найти точное понятие, способное сделать из научной морали единую однородную реальность, а не эклектическую смесь разнородных дисциплин.

Открытие, значение которого трудно преувеличить! На заре современной науки Декарт усмотрел в протяжении, воспринимаемом чувствами и в то же время умом, соединительное звено между материальным миром и интеллектом. Нельзя ли, подобным же образом, отыскать соединительное звено между миром науки и миром практики? Солидаризм рекомендует себя, как такое соединительное звено.

Какова же его действительная ценность? Солидарность, говорят нам, есть данное науки. Бесспорно, наука показывает нам, что существа и явление зависят друг от друга. Одна из главнейших задач науки как раз и заключается в раскрытии отношений солидарности. Закон действия и противодействия есть закон солидарности. Но наука с не меньшим рвением устанавливает и исследует отношение независимости.

Паскаль писал: „Все части мира находятся в такой связи и в таком сцеплении между собой, что я считаю невозможным познать одну из них без других и без целого“. Быть может, теоретически этот поступок всеобщей солидарности правилен. Несомненно однако, что, допустив подобного рода принцип на практике, мы сделали бы невозможным всякое познание. Мы можем создать науку только в том случае, если допустим, что известные части природы более или мене независимы от других. Все то, что мы называем законом, видом, телом, представляет сравнительно устойчивую специальную солидарность и, следовательно, предполагает сравнительную независимость данного объекта от остальной природы. Открытие законов Кеплера и закона всемирного тяготение. не было бы возможно, если бы солнечная система не являлась до некоторой степени самостоятельным целым. Самые термины закона Ньютона указывают на то, что в известных случаях мы можем пренебречь воздействием одних тел на другие. И только по устранении влияние всех других обстоятельств высотою барометрического столба ртути всецело определяется давление атмосферы. Без сомнения, наука разыскивает проявление солидарности. Но задача ее всегда состоит в том, чтобы решить, какие проявление солидарности она должна допустить и какие кажущиеся или теоретически возможные ее случаи она должна отвергнуть; она может открыть солидарность лишь там, где сама Природа установила известные связи между явлениями, независимыми от других явлений.

Было бы таким образом чистейшим произволом ухватиться за понятие солидарности, устранив противоположное понятие. Солидарист, действительно избравший науку своей руководительницей, должен не в меньшей степени заботиться о разрушении солидарностей кажущихся и случайных, чем о выяснении солидарностей действительных и глубоких. Ему придется устанавливать отношение независимости и автономии столь же часто, как отношение солидарности и взаимной зависимости.

Но даже осуществив это отделение ложных солидарностей от истинных, солидарист выполнит только подготовительную работу; ибо он не может держаться тех солидарностей, которые даны в природе. Он несомненно хочет блага, справедливости, счастья людей. Что же? Решится ли он восстановить антропоморфический догмат, столь энергично опровергнутый Геккелем, решится ли он допустить, что природа, устанавливая свои виды солидарности, имеет как раз в виду удовлетворить человеческое сознание? Очевидно, солидарист может заимствовать у науки лишь простую рамку, лишь абстрактную форму солидарности. Человек оставляет за собой право вставить в эту рамку то, что удовлетворяет его нравственным потребностям. Он сохраняет значительную долю из того, что доставила ему природа, но лишь постольку, поскольку это заимствование у природы может быть, как говорит Декарт, оправдано на уровне разума.

Мы видим, таким образом, что принцип солидаристов, по-видимому, единый, в действительности является двойственным. Единое слово, как это часто случается, скрывает в себе две идеи. Это с одной стороны солидарность физическая, солидарность данная, безразличная к справедливости, сырой факт, который человек должен оценить со своей человеческой точки зрения; это с другой стороны солидарность нравственная, свободная, справедливая, идея, в которой человек видит предмет, достойный своих усилий, и которую, как все идеи, он может осуществить, лишь пользуясь на свой лад теми материалами, которые он находит в природе.

Другими словами, искомое соединительное звено между наукой и практикой не создается солидаристской системой. Система эта соединяет факт и идею чисто эклектически: назкак их одним именем, утверждает, что они в действительности составляют одно.

Правда, многие возражают на это: неправильно рассматривать нравственную солидарность, как чистую идею, и противополагать ее солидарности физической. Она также есть факт, экспериментальное данное, научная истина, ибо она имеет свой корень в человеческом инстинкте. Она есть лишь восприятие сознанием закона, свойственного человеческой природе, аналогичного законам физики. Человеческий индивидуум, подобно животным, рождается и живет, связанный специальной солидарностью с известными существами. То, что называют моральной солидарностью, есть лишь познание и теория этого вида естественной солидарности.

Постулат, на который опирается такое толкование, есть уподобление сознание зеркалу, не имеющему иных свойств кроме способности пассивно воспроизводить помещенные перед ним предметы. Метафора превращается в теорию. Но в действительности дело обстоит иначе. Человек находит в природе значительное количество весьма разнообразных солидарностей. Между этими солидарностями надо сделать выбор: такие то должны быть расторгнуты, такие то сохранены. Приходится даже вновь создавать солидарности, которые очевидно не даны, как таковые, например, солидарности, основанные на справедливости, на красоте. Разве имели бы место эти усилия, эта борьба, этот благородный неутомимый пыл, если бы все дело состояло в том, чтобы создать нечто данное и поддержать существующее? Очевидно, для того чтобы сделать выбор между данными реальностями, для того чтобы превзойти их, люди обладают или стараются овладеть таким критерием истины и ценности, который не совпадает с самими реальностями.

Откуда же берется такой критерий?

Нам говорят: он порождается инстинктом, сознанием, моральными потребностями человеческой природы, которые также являются фактами нашего опыта.

Здесь раскрывается двусмысленность, лежащая в основе теории. Забывают, что факты фактам рознь. Поднятие ртути в барометрической трубке есть факт, сознание идеи справедливости есть также факт. Но эти два факта совершенно различны по своей природе. Первый может быть сведен к точно определенным, объективным элементам, которые всеми людьми будут восприняты одинаково; совокупность таких элементов и есть то, что мы называем научным фактом. Второй есть представление идеального предмета. Правда он содержит в себе объективный элемент, а именно наличность в мыслящем субъекте известной идеи или скорее известного чувства. Но не на этот элемент обращено здесь внимание. В нас есть тысячи других чувств, которым мы придаем различную ценность: дело идет о том, чтобы обеспечить данному чувству преобладание над другими. Здесь апеллируют следовательно не к чувству, как таковому, а к той цели, которой оно может служить: справедливости, доброте, человечности, идеальной солидарности. Но справедливость и доброта не суть объективные и научные факты. Это непосредственные, субъективные, не анализированные представления, — прямая противоположность научным фактам. Это сырые, необработанные психические образования, совершенно подобные тем, которые наука считает своей обязанностью критиковать и по возможности сводить к точным и измеримым элементам. Мало того, данные эти — если только верить сознанию, на которое в данном случае как раз и хотят опереться— несводимы к научным фактам, так как они выражают собой претензию человеческого духа исправить реальность и предложить исследованию науки будущего такие факты, которые современная наука не в состоянии предвидеть.

После длинных и ученых скитаний мы опять подошли к тому пункту, на котором остановился Геккель. Чтобы удовлетворить одновременно требование науки и требования моральной природы человека, Геккель присоединил к Дарвину Гете, к struggle for life культ истины, красоты и добра; и система его, именуемая монистической, стала дуалистичной. Для достижения желанного единства, так называемая научная мораль была провозглашена синтезом познание и практики; но пока этой формулой ничего не достигнуто кроме сближение двух слов.

Или мы придерживаемся науки, науки достойной этого имени, — и тогда мы не найдем дороги в морали, или мы исходим из моральных требований человека, и тогда мы не в состоянии соединиться с наукой. Не достаточно дать себе имя, чтобы заслужить его.

Невольно возникает мысль, что в данном случае дуализм, в который поминутно впадают, несмотря на все усилия превзойти его, присущ самой постановке вопроса. Постановка эта очень ярко формулирована Геккелем: удовлетворить при помощи науки как практические, так и теоретические потребности человеческой природы.

Но наука есть познание и организация в одно целое научных фактов. Между тем потребности человеческой природы представляют научные факты лишь в своем физическом основании, а не в своем объекте, о котором здесь только и идет речь. Если это так, то имеем ли мы право утверждать a priori, что наука в состоянии удовлетворить человека? Не воспрещает ли нам наука всякий антропоморфизм, всякую мысль о предустановленной гармонии между человеком и вещами? Не требует ли она от нас постоянного недоверия к внушениям нашего сознания, к нашим чувствам, желаниям, которые не находятся ни в какой связи с объективной реальностью? Дуализм необходимо вытекает из самого характера той задачи, которая здесь ставится: свести к науке все потребности человека.

Научная религия, научная мораль приводят к анализу интеллектуальных и моральных потребностей человеческого духа, — к анализу, необходимость которого не была замечена самими этими системами. Прежде чем искать удовлетворение этим потребностям, необходимо спросить себя, в чем они состоят и чего они стоят. Если бы можно было доказать, что они только факты, что все то идеальное, возвышающееся над данным, что в них, по-видимому, содержится, иллюзорно, т. е. сводится в конце концов согласно естественным законам к тому же данному, — если бы это было так, тогда перед нами действительно имелись бы только факты, которые в свою очередь могут быть безупречно сведены к другим фактам чисто научного характера. Тогда надо было бы решительно устранить все то, что наводить на мысль о сверхъестественном, абсолютном, непознаваемом, идеальном: наука в узком смысле слова была бы для нас адекватным воспроизведением всех вещей, она сама оказалась бы нашей высшей потребностью, нашим абсолютом, нашим идеалом.

 

ГЛАВА IV

психологизм и социологизм

 

Природа и явление природы: попытка вместо объектов религии рассматривать религиозные явления.

I. Психологическое объяснение религиозных явлений. — Религиозные явления с субъективной точки зрения. — Историческая эволюция религиозного чувства. — объяснение религиозных явлений общими законами психической жизни.

II. Социологическое объяснение религиозных явлений. — Преимущества социологической точки зрения. — Сущность религиозных явлений: догматы и обряды. — Недостаточность психологического объяснения; религия, как социальная функция.

III. Критика психологизма и социологизма. Притязание этих систем — Являются ли действительно научными те объяснения, которые они предлагают? Можно ли человеческое „я“ и человеческое общество приравнивать к механическим причинам? — Психологизм не в состоянии объяснить чувство религиозной обязанности. — социологизм апеллирует не только к реальному, но и к идеальному обществу.

В различных системах, рассмотренных нами до сих пор, наука и религия сопоставлялись между собой, как два данные объекта, и вопрос состоял лишь в том, в какой степени и каким образом может разум, не сталкиваясь с принципом противоречия, санкционировать их сосуществование. Но такая постановка проблемы не является единственно возможной.

После того как, начиная с XVII и XVIII веков, наука окончательно оперлась на двойной фундамент математики и опыта, она задалась вопросом, какую же позицию должна она занять по отношению к таким сущностям, как природа, жизнь, душа, которые обычно принимаются за данные реальности и в то же время совершенно отличны от объектов опыта и математических доказательств. После некоторых колебаний она придумала такое толкование, которое по-видимому навсегда устранило трудность. Исследование природы, жизни, души, как сущностей, наука заменила исследованием физических, биологических, психических фактов, данных в опыте. Что же касается тех универсальных сущностей, проявление которых представляют из себя эти факты, то она их совершенно игнорирует. Классические имена физики, биологии, психологии сохранились, но они не означают теперь ничего другого, кроме наук о явлениях физических, биологических и психических. Этой перемене точки зрение наука обязана тем, что она подчинила себе такие реальности, которые, в том виде, как они воспринимались раньше, казалось, должны были навсегда остаться для нее недоступными.

Нельзя ли и по отношению к религии подобным же образом изменить точку зрения? Рассматривая религию и ее объекты, как единую, универсальную сущность, наука навсегда осуждена давать религии лишь призрачные объяснения. Каков же будет результат, если на место религии поставить религиозные явления? Явление эти представляют единственный предмет, который нам непосредственно дан. Их можно наблюдать, анализировать, классифицировать, как и: всякие другие явления. Мы можем попытаться свести эти явления, как и всякие другие, к опытным законам. Почему религия, рассматриваемая с этой точки зрения, не может стать таким же объектом науки, каким стала природа с того момента, когда под этим словом стали разуметь лишь совокупность физических явлений?

Но не ускользнет ли от нас при таком сведении религии в религиозным явлениям какой-либо существенный элемент религии? Ответить утвердительно может только тот, кто верит, что за явлениями природы, составляющими объект физики, скрывается некоторое бытие, соответствующее имени „Природа“, и притом бытие, до известной степени доступное для нас.

Для ума, освобожденного от метафизических предрассудков, проблема об отношении религии в науке не существует, раз доказано, что религиозные явление могут быть точно описаны и сведены к положительным законам, аналогичным законам физики и технологии; с этого момента проблема эта поглощается более общей проблемой об отношении науки к реальности, которая в свою очередь оказывается более словесной, чем действительной, так как наука, в том виде, как она в настоящее время выработалась, есть конечно для нас наиболее точное выражение реальности.

Как же относится эта точка зрения к тем повелительным моральным и религиозным потребностям, перед которыми должны были в конце концов склониться и Огюст Конт, и Герберт Спенсер, и Геккель?

 

I

ПСИХОЛОГИЧЕСКОЕ ОБЪЯСНЕНИЕ РЕЛИГИОЗНЫХЪ ЯВЛЕНИЙ

Потребности эти выражаются в принципах, представляющихся нашему сознанию очевидными и необходимыми. Таков, например, принцип зависимости конечного от бесконечного, принцип нравственного миропорядка, долга, справедливого возмездия, конечного торжества добра. Но тонкий философ ХVIII века, Давид Юм, показал уже в применении к принципу причинности, что положение, представляющееся нашему уму абсолютной истиной, может оказаться в действительности лишь отвлеченным истолкованием и умственной проекцией внутренних изменений познающего субъекта. Когда я говорю, что явление а связано с явлением В причинной зависимостью, то мне кажется, что я применяю к рассматриваемому случаю некоторый принцип. данный a priori, так называемый принцип причинности. Но едва я пытаюсь точно формулировать и анализировать этот принцип, как передо мной встают непреодолимые трудности. В действительности я уступаю здесь привычке, созданной в моем воображении многократным восприятием последовательности фактов A, В. В силу этой привычки, каждый раз, когда возникает А, я ожидаю возникновение В. Понятие причинности есть не что иное, как эта привычка, выраженная в терминах моего разума. В том, что я называю принципом причинности, реально лишь мое психическое предрасположение, формулировкой которого является этот принцип. Подобным же образом, еще Спиноза, исследуя чувство свободы воли, свел его к незнанию причин, определяющих наши действия, соединенному с сознанием самих этих действий.

Объясняя таким образом известные идеи не реальностями, отличными от нашей мысли, а явлениями, протекающими в рамках нашего сознания, философы эти положили начало истинной революции, превращению онтологии в психологию.

И в настоящее время многие стараются, пользуясь этим методом, ввести религиозные вопросы в область положительной науки.

При такой постановке, проблема состоит, во-первых, в том, чтобы точно установить и анализировать религиозные явления, данные в опыте, и, во-вторых, в том, чтобы объяснить эти явление общими законами психологии.

В настоящее время нельзя еще сказать, что здесь существуют законченные доктрины, признанные всеми специалистами и окончательно занявшие определенное место в науке. Исследование в этой области, еще слишком новой, оставляют место для больших разногласий. Поэтому нам придется рассмотреть не столько определенные, достигнутые уже результаты, сколько методы, постановку вопросов, гипотезы.

* * *

Отправной пункт интересующих нас исследований есть констатация фактов, как они даны в самом религиозном сознании. Устранив всякие предвзятые идеи, всякие теории, всякие системы, анализируют прошлые и настоящие религии, и устанавливают — так, как они непосредственно даны — те психические состояния, те поступки, те учреждения, которые их характеризуют. Это представление о религиозных явлениях, получаемое нами, когда мы становимся на точку зрение самого религиозного сознания, можно назвать субъективным.

Характерная черта религиозного явления, в этом смысле слова, состоит в том, что человек, испытывающий его, сознает себя связанным с некоторым высшим и более или менее таинственным существом, от которого он ожидает удовлетворение известных своих желаний. Это основное убеждение придает всем религиозным эмоциям и переживаниям их окраску, их специфическое значение.

Для того, кто знает только веру, но чужд мистического чувства, единение с Богом есть объект мысли, желания, действия, но отнюдь еще не является реализованным, да и не может быть реализовано в этом мире сколько-нибудь совершенным образом. Наоборот, согласно мистическому сознанию, единение с Бoгом есть как бы естественное и врожденное свойство человеческой души; задача состоит лишь в том, чтобы осознать его и основать на нем всю свою жизнь. В то время как просто верующий идет от идеи и действия к чувству, стремясь достигнуть единение с Богом, мистик исходит из этого единение и рассматривает его, как источник прежде всего своих чувств, а затем своих идей и действий.

Единение с Богом, которым мистик наслаждается в этой жизни, осуществляется вполне в том специальном состоянии, которое называют религиозным восторгом, или экстазом. Тогда душа отчетливо чувствует, что она живет в Боге и через Бога. Не то, чтобы она исчезала, как таковая. По учению великих мистиков, она, наоборот, ощущает свое бытие во всей его силе. Жизнь тем более интенсивна, чем теснее она соединена с источником всякой жизни.

В таком виде представляются религиозные явления, когда мы наблюдаем их с точки зрение самого религиозного сознания, Было бы, конечно, чрезвычайно трудно, и, по-видимому, даже невозможно оценивать правильность утверждений, связанных с религиозными переживаниями, если бы мы могли рассматривать эти последние только с такой чисто интуитивной точки зрения. Как доказать тому, кто чувствует себя свободным, что он не чувствует себя свободным? Можно ли оспаривать у человека право утверждать, что он чувствует себя в общении с Богом?

Критикуя безотчетные суждение разума, Юм, как мы видели, опирался не на субъективную интуицию, — он придет к иному способу наблюдать психические явления. Он наблюдал их извне, объективно. Он спрашивал себя, имеется ли в действительности то, что человек считает внешним бытием, существует ли тот объект, который человек представляет себе, как причину своего ощущения, независимо от нашего ощущение его существования, или же он представляет из себя лишь перевод на объективный язык, лишь воображаемое проецирование во вне самого психического явления? То же самое относится и к религиозным явлениям: психолог лишь в том случае может питать надежду очистить их от их сверхъестественной видимости и подвести под научные законы, если будет их рассматривать не только с субъективной точки зрение религиозного сознания, но и объективно, извне.

При этом психолог сведет всю совокупность религиозных явлений к трем основным категориям: верованиям, чувствованиям в собственном смысле слова и обрядам.

Верование суть представление объектов, реальностей, сознаваемых, как некоторое вне человека находящееся бытие. Рассматривая их извне, мы видим, что они находятся в тесной связи с идеями, сведениями, интеллектуальными и моральными условиями той эпохи, в которую они возникли, а также с мнениями и желаниями тех индивидуумов, которые их исповедуют. Одним словом, человек творит богов по образу своему, как это заметил еще древнегреческий философ Ксенофан. Св. Тереза слышит слова Господа, который диктует ей то, что она должна сказать отцам кармелитам. Но те четыре весьма специальные указания, которые Бог поручает ей передать им, слишком точно соответствуют желаниям самой Терезы, для того чтобы не получилось впечатления, что Бог в данном случае есть только эхо ее собственного сознания.

Изучение религиозного чувства отдельно от верований порождает целую кучу проблем. Каковы элементы этого чувства? В нем различают: страх, любовь, желание счастья, стремление к единению с другими людьми. Элементы эти смешиваются между собой в очень различных пропорциях, окрашиваются в тысячи различных оттенков, в зависимости от тех верований, с которыми они соединяются.

Высшей точкой внутренней религиозной жизни является экстаз или чувство непосредственного единства с Богом. Рассматриваемое извне, состояние это состоит, во-первых, в сосредоточении внимание на одной или очень немногих идеях и, во-вторых, в чувстве восторга, сопровождающегося уничтожением или преобразованием личности. В то же время нервная система находится в ненормальном состоянии, характеризуемом более пли менее полной бесчувственностью и неподвижностью. Кроме того, экстаз не есть изолированный феномен, он является заключительным моментом периода возбуждения, которое сменяется затем периодом угнетения. Интенсивное религиозное чувство подчинено, таким образом, более или менее правильному ритму. Бог приближается и затем снова отступает; фазы восторга сменяются фазами подавленности и наоборот; наблюдается кроме того, что явление эти совпадают с состояниями нервного возбуждение и угнетения.

Обряды, составляющие третий элемент религий, представляют явления, осуществляемые человеком и обладающие, так называемой, сверхъестественной силой, т. е. способностью неизвестными и непостижимыми путями вызывать другие явления, которые не находятся непосредственно во власти человека.

У мистиков обряд есть не средство, а следствие. Его исходным пунктом является известное состояние души. Состояние это, воспринимаемое как единение с всемогущим Богом, порождает и определяет собою не только психические явления, как например, изменение страстей и характера, но также явление физические, внешние действия.

Вообще говоря, религиозные обряды выражают собой идею причинной зависимости физического от духовного и духовного от физического, — зависимости, природа которой остается для нас непостижимой.

В таком роде получаются результаты, когда религиозные явление наблюдаются с объективной точки зрения. Эта же точка зрения позволяет нам сделать попытку исследовать историческую эволюцию религиозного чувства 27).

Мы найдем, например, что исходным пунктом этой эволюции является господство страха и пылкого воображения, благодаря чему возникает представление о могущественных и в то же время грозных божественных существах. Затем мало-помалу развиваются и получают преобладание любовь и радость, и в то же время логика и разум начинают регулировать продукты воображения. Тогда различные божества сливаются между собой и вместе с тем проникаются любовью и благостью: религия, метафизика и мораль соединяются в одно богатое и гармоничное целое. Это— апогей религиозной эволюции. Наконец в третьей фазе, интеллектуальный элемент становится с своей стороны преобладающим, равновесие рушится, религия мало-помалу уступает место науке, созданной как раз для удовлетворение потребностей интеллекта.

* * *

Объективное наблюдение и объективный анализ религиозных фактов, по мере того как они разрастаются в ширину и в глубину, приводят нас, очевидно, к тому имманентному объяснению, к которому стремится позитивный психолог.

Вопрос заключается в том, должны ли религиозные явление объясняться вмешательством сверхъестественных и таинственных сил, или же для этого достаточно общих законов человеческой природы.

И, конечно, какой бы факт мы ни взяли, мы придем к этому выводу, раз строго сведем рассматриваемый феномен к его объективному и данному содержанию и дадим точную оценку как тому, что в данном факте составляет объективный материал науки, так и тому, что является способом представление этого материала в сознании верующего. С точки зрения этой системы, которую можно назвать психологизмом, ни одно явление не заключает в себе ничего такого, что было бы не объяснимо законами обычной психологии.

Те чувства, к которым сводится чувство религиозное — страх, влечение, эгоизм, социальное чувство — естественны для человека. Сосредоточение на одной идее и чувство восторга, характеризующие собою экстаз его ритмом, представляют лишь высшую степень свойств, принадлежащих всякой вообще аффективной жизни. Всякой страсти свойственно концентрировать на одном объекте все силы человеческой души; что же касается ритмической смены восторга и подавленности, то это как раэ специфический закон аффективной жизни. Факты, совершенно аналогичные мистическим явлениям, обычно наблюдаются при известных нервных заболеваниях. Религиозная одержимость, чувство непосредственной связи с Богом, Св. Девой или диаволом, неподвижная идея своей греховности, мание угрызений совести и искупления, — все это естественные спутники и верные симптомы определенных истерических состояний.

Явления, созданные интеллектом или воображением — каковы верования, идеи, видения, откровения — также всецело объясняются психическими видоизменениями субъекта, так что не возникает никакой нужды видеть в них продукт или восприятие некоторой трансцендентной реальности.

Трансцендентные объяснение имеют своим источником невежество субъекта, восполняемое воображением, опирающимся на предание и привычку. Для человека, который по своему характеру, по своим занятиям, по своему личному опыту и субъективным условиям подготовлен к тому, чтобы приобрести надлежащую осведомленность, верование такого субъекта, его откровение и видение не представляют ничего нового и чудесного. Все эти объекты, представляющиеся верующему сверхъестественными, в действительности бессознательно извлекаются им из материала, хранящегося в его памяти. Бог, обращаясь к Святой Терезе, говорит ей лишь то, что она сама бессознательно внушает ему сказать. Наши желания, наши опасения, наши заботы, наши познание и наше незнание, наши привычки, привязанности, страсти, потребности, наши надежды, — вот субстанция тех существ, которых мы заставляем нисходить свыше, чтобы освящать наш путь и оказывать нам поддержку. Человек, мысленно усилив, увеличив и улучшив себя самого, прецирует этот продукт воображение во вне, чтобы расширить свои силы путем соединение с таким объективированным „я“. Бог есть этот я-объект. Операция, создающая его, протекает вне сознания. Поэтому „я“ не узнает себя в своем творении; и если ненормальное состояние нервной системы создает в нем достаточно сильную экзальтацию, творение это становится для него не только объектом веры, но также объектом галлюцинации, видение и страха подобно тому, как это бывает в известных случаях с остатками наших восприятий.

Равным образом, нет никакой надобности прибегать к вмешательству сверхъестественных сил для объяснение того воздействия, которое оказывают друг на друга чувства, верования и обряды.

Если допустить, что одно только чувство есть основное явление, то идеи окажутся лишь его интеллектуальным истолкованием. В настоящее время очень распространена теория, сводящая роль интеллекта к преобразованию в представление чувств, которые сознаются нами, но, как таковые, не заключают еще в себе никакой мысли. Мыслить какой-нибудь предмет, объяснять его, значит относить его к какой-либо причине, к какому-либо образцу, к какой-либо цели, понятие о которой уже имеется в нас. Таким образом, для того чтобы объяснить наши чувства, разум старается опереться на некоторое знакомое ему и подходящее к данному случаю начало. а так как наши собственные действия знакомы нам лучше всего, то разум сначала предполагает причину, аналогичную нашим действиям. Затем, по мере того как мы научаемся лучше познавать вещи, он старательно роется в сокровищнице нашей памяти с целью отыскать там объекты к причины, возможно ближе подходящие к действующим в нас чувствам.

Если мы полагаем, что в религиозной области чувства определяются главным образом идеями, то нам нет никакой надобности верить вместе с Паскалем, что божественная благодать внедряет в наше сердце истины, признаваемые интеллектом. Чувство человеческое не есть нечто постороннее интеллекту; поскольку оно является человеческим, оно даже в самых низших своих формах неразрывно связано с пониманием и с идеей. Усилия, направленные на то, чтобы воздействовать на чувства и поведение человека посредством идей, составляют то, что мы называем философией. Самое слово „разум“, в его обычном понимании, имеет в одно и то же время и теоретическое и практическое значение. И кто же решится утверждать, что всякая философия, всякая вера в практическую силу разума есть школьный предрассудок? Мы каждый день испытываем, что известная идея, известная доктрина или система изменяет наши чувства, наши привязанности, наши страсти. Разве не установлен исторически тот факт, что учение Руссо заставило многих людей иначе чувствовать и иначе любить? Не созданы ли многие наши чувства литературой? Опыты внушения доказывают, в какой значительной степени идеи могут быть силами.

И в том случае, если первичным явлением мы считаем обряды, нам не нужно обращаться к сверхъестественной силе, якобы присущей этим актам, для того чтобы выводить из них чувства и верования: достаточно вспомнить о том естественном влиянии поступков на мысли, на которое с такою силою указал еще Паскаль в известных словах: пейте святую воду, слушайте мессы, — „чисто естественным путем это заставит вас верить и смирить ваш ум“.

Наконец, та закономерная эволюция, которую обнаруживают на протяжении веков религиозные явления, рассматриваемые в общей связи их развития, уже сама по себе доказывает, что в данном случае мы не имеем дела с проявлением сверхъестественных влияний. Открытие общего закона эволюции, господствующего в истории мира, устранило теологические доктрины о творении и сохранении вселенной. Тот же вывод напрашивается и относительно религии, раз ее развитие совершается таким образом, что каждый новый момент необходимо, согласно определенному закону, связан с предыдущим. И это действительно вытекает из той картины религиозной эволюции, которую уже удалось набросать современным психологам.

Одним словом, гипотеза сверхъестественной и таинственной причины религиозных явлений, которой требуют, по-видимому, религиозные верования, могла бы удержаться, по крайней мере провизорно, лишь в том случае, если бы применение психологистского метода к объяснению религиозных явлений оставило некоторый не объясненный остаток. Но, несмотря на то, что в такого рода вещах было бы, конечно, всего неосновательнее претендовать на исчерпывающее познание и понимание, с познанием религиозных явлений дело обстоит совершенно так же, как с познанием явлений физических: мы знаем о них достаточно для того, чтобы признать научный метод вполне пригодным для их объяснения. Для нас существует лишь непознанное, а не непознаваемое, лишь необъясненное, а не необъяснимое. Ибо мы объясняем психологически, на основании общих законов человеческой психики, религиозное явление в самой его сущности; и эта сущность необходимо имеется в каждом религиозном факте, каков бы он ни был.

 

II

СОЦИОЛОГИЧЕСКОЕ ОБЪЯСНЕНИЕ РЕЛИГИОЗНЫХЪ ЯВЛЕНИЙ

Таким образом некоторые психологи думают, что психология, опирающаяся в свою очередь на физиологию, заключает в себе все данные, необходимые для того, чтобы объяснить до конца, без всякого остатка, религиозные явления. Это оспаривают обыкновенно представители соседней науки, социологии, также посвященной положительному изучению фактов человеческой жизни, но рассматривающей эти факты с иной точки зрения.

По мнению этих последних психология овладевает религией, лишь обедняя и уродуя ее, отсекая от нее наиболее характерный и существенный ее элемент. Психологи довольствуются субъективной стороной религиозных явлений, они любят рассматривать мистицизм, как проявление религии по преимуществу. Но, согласно выдающимся представителям социологии 2з), внутренняя религия есть лишь более или менее неопределенный и неверный отголосок социальной религии в сознании индивидуумов.

Мистик есть человек страсти или рассудка, приспособляющий религию к своей личной философии. Не в этих производных, видоизмененных, субъективных и неопределенных формах следует рассматривать религию; если мы хотим создать действительную науку о религии, мн должны взять эту последнюю в ее конкретной, первичной, всеобщей и объективной реальности. Не мечтатели, исключительные существа, больные, философы, еретики будут тогда привлекать наше преимущественное внимание, а ортодоксы, представители живой, действующей религии, той религии, которая была и до сих пор остается существенным фактором в судьбе народов и отдельных лиц.

И если мы с этой точки зрение будем изучать не религиозное чувство, а сами религии, мы найдем, что одним из существеннейших их признаков является наличность обязанности, запрета, святыни. Всякая религия есть моральная сила, овладевающая индивидуумом и предписывающая ему такие действия или воздержание от действий, которые чужды его природе. Каким же образом может разобраться в религиозных явлениях психология, не имеющая в своем распоряжении ничего, кроме природы индивида? Официальные представители существующих религий, люди, действительно чувствующие, что такое религия, имеют полное основание протестовать против мнимых объяснений психологов. объяснение эти представляют из себя нечто иное, как софизм, обусловленный незнакомством с вопросом Они рассматривают в религии то, что не является, строго говоря, религией, и проходят мимо того, что как раз требует объяснения. Благодаря этому, после того, как психологизм уже закончил свою работу, в религии еще остаются такие черты, которые заставляют рассматривать ее как учреждение сверхъестественное, несводимое к данным науки, и философы с полным правом продолжают противопоставлять психологизму принцип обязанности и запрета, категорический императив Канта с его трансцендентальной природой. Ибо кантианское учение в своей критической части совершенно правильно осуждает то ошибочное мнение, что идею долга можно объяснить, как иллюзию, создаваемую игрой одних только законов индивидуального сознания.

Сведение религии к науке, недоступное для физических наук, превосходит также силы психологии; и пришлось бы признать эту цель недостижимой, если бы над психологией не существовало высшей науки, социологии, перед которой окончательно рассеивается тайна мироздания.

* * *

Чтобы получить возможность устранить трансцендентные причины и объяснять все явление простыми естественными законами, психология соответственным образом изменила свою точку зрения. На место субъективного наблюдения, которое может дать лишь подлежащие объяснению факты, она поставила наблюдение объективное. Она поставила своей задачей изучать психические явление извне, как физик изучает физические явления.

Но условие это легче постулировать, чем осуществить, особенно когда дело идет о религиозных явлениях. Как известно, мистики энергично восстают против применения этого метода, который по их мнению в религиозной области совершенно недопустим. Мистическое явление есть опыт, и притом опыт, не выразимый в понятиях и словах. Никто не может ознакомиться с этим опытом, если сам не пережил его.

Такое явление нельзя изучать извне. Все внешние знаки, при помощи которых люди пытаются создать себе понятие об этом явлении, не достигают цели.

Как бы мы ни относились к этому возражению мистиков, несомненно во всяком случае, что в психологии идея чисто внешнего наблюдение далеко не отличается ясностью; и в особенности это приходится сказать в настоящее время, когда психологи признали первичным данным сознание целостную психическую активность вместо тех внешних друг по отношению к другу явлений или состояний сознания, которые принимала за элементы ассоциационистская школа. Уже по одному этому применение к психологии научного детерминизма — ради чего и была изобретена ассоциационистская теория — стало произвольным, неопределенным и неуверенным.

Социология избегает этих трудностей. Она рассматривает факты таким способом, который дает возможность применять строго объективный детерминистический метод. В самом деле, в социальных явлениях элемент видимый, воспринимаемый объективно, не есть уже нечто сопровождающее реальность, некоторый более или менее верный символ того объекта, который мы хотим постигнуть: видимый элемент есть здесь сама реальность, или связан с последней точно определимым образом. То, что мы называем душой индивидуума, есть реальность, которая, что бы мы ни предпринимали, всегда будет отличаться от своих проявлений. Между тем душа социальной группы есть только метафора, которая означает лишь совокупность социальных фактов, внешних и видимых. Имея дело с реальностями, совпадающими с их внешними проявлениями, социология обладает такой точной и строгой объективностью, какой психология не достигнет, быть может, в течение очень долгого времени.

В то же время очевидно, что сфера ее гораздо более обширна. Без сомнения, все те признаки, которые характеризуют человечество в его социальной жизни, должны уже находиться в действительности или по крайней мере в возможности у отдельных индивидуумов. Но то, что у этих последних является, быть может, лишь неесною и незаметною возможностью, развертывается в обществе, действует там, эволюционирует и обнаруживается в значительных фактах. Невероятное богатство человеческой природы, ее удивительная способность к приспособлению, ее плодовитость во всех направлениях проявляется, существует реально только в коллективной внешней жизни.

Особенностям своего объекта социология обязана тем, что она может в гораздо большей степени, чем психология, подчинять факты человеческой жизни научному детерминизму. Не напрасно метафизики, стараясь свести факты к законам, воображали, что позади фактов стоят управляющие ими сущности. Что гарантирует нам устойчивость фактов, их способность сочетаться между собой, образовать системы, раз нет никакого общего принципа, который бы составлял их основу? Онтологизм метафизиков был лишь неправильной интерпретацией этой постулируемой наукой сводимости явлений одних на другие. Онтологизм нельзя просто выкинуть, его необходимо заменить методом, осуществляющим при посредстве опыта ту систематизацию, которую он создавал более или менее a priori. Но психологизму не хватает этого опытного принципа связи и систематизации, необходимого для того, чтобы подчинить явление строгой причинности. Душа, внутреннее „я“, сознательное и подсознательное, представляют смутные понятия, на которых нельзя основать ничего кроме расплывчатого отношение между субстанцией и акциденцией. Наоборот, данное общество есть точный факт и детерминизм, связывающий это общество со всеми составляющими его фактами, как условия с обусловленным, не менее научен, чем тот детерминизм, который соединяет между собой явление данной материальной системы, например системы солнечной. Социология, будучи наукой, основанной на наблюдении, в состоянии превзойти область наблюдения. Она занимает среднее место между историей, на которую она опирается, и онтологией, действительную задачу которой она берет на себя; в этом отношении она подобна всякой другой законченной науке, которая кроме фактов, представляющих лишь сырой материал, обладает принципом, способным построить и оправдать систематизацию этих фактов.

Поэтому именно от социологии следует ждать полного объяснение и действительно научного истолкование религиозных фактов, как и всяких вообще фактов человеческой жизни.

* * *

Из самого определение социологии, как науки, вытекает, что она ставит своим объектом изучение не религии, а религиозных явлений, и не смутной совокупности этих явлений, а тех различных классов, на которые можно разделить проявление религии. Как всякая наука, она идет от частей к целому, от анализа к синтезу. Будучи наукой, едва сложившейся, она имеет под собой более прочную почву в своих специальных исследованиях, в своих монографиях, в своих исторических изысканиях, нежели в своих теориях и общих взглядах. Тем не менее, дав возможно полный анализ некоторых, наиболее характерных элементов религий, каковы понятие святыни, жертвы, обряда, догмата, мифа, социология чувствует себя в настоящее время в силах указать то направление, по которому надо идти, чтобы достигнуть результатов, имеющих научную ценность.

И прежде всего, социология полагает, что при помощи своих обширных справок, исторических исследований, сравнительного изучение и анализа, она может точно определить истинную сущность религиозных явлений. Сущность эта есть то, что встречается во всех религиозных явлениях, что анализ устанавливает в них, как первичный элемент, определяющий собой существование и признаки всех других элементов.

Выдающиеся социологи приходят к выводу, что этим первичным элементом нельзя считать, так называемое, религиозное чувство, которое зачастую отсутствует, а, если и присутствует, то представляет из себя чрезвычайно сложную и к тому же случайную совокупность производных явлений. Это также не вера, рассматриваемая со стороны ее объекта. Ни Бог, ни сверхъестественный мир, понимаемые как субстанциональные реальности, не являются существенными элементами религии, ибо они часто отсутствуют там, где наличность религиозных явлений не может подлежать никакому сомнению.

Неизменную составную часть всех без исключение проявлений религии составляют единственно обряды и догматы: догматы, т. е. священная обязанность исповедовать известные верования; обряды, т. е. совокупность действий, равным образом обязательных и связанных с объектами верований.

Существенно здесь это понятие святыни, отнесенное к известным объектам и влекущее за собой известные воспрещение и предписания. Вещь, признаваемая за святыню, есть сила, неизбежно оказывающая свое гибельное или благодетельное действие, смотря по тому, нарушаются или уважаются ее ведения. Из этого понятия рождаются догматы и мифы, или теории и легенды, касающиеся природы и свойств священных вещей. Из этого же понятия вытекают обряды, т. е. такие действия, которые имеют целью сдержать враждебные силы и склонить на свою сторону силы благодетельные.

Догматы и обряды — вот причина тех чувств и верований, которые возникают в отдельных душах. Священный характер объекта и внушаемый им авторитет являются основаниями для веры, перед которыми естественно склоняется интеллект. Совокупность эмоций, стремлений, актов и идей, вызываемых нашим отношением к священному предмету, развивает и определяет собою то интенсивное и на первый взгляд специфическое чувство, которое называется чувством религиозным.

В действительности однако нет специфически религиозного чувства. Точно так же, как и специфически религиозных верований. Чувство и вера сами по себе идентичны в религиозной и в обыденной жизни. Они только различно определены. В религиозной жизни они облечены в особую форму: форму обязательности, обусловленную тем характером святыни, который приписывается религиозному объекту. Идея эта всецело проникает собою верование и чувства верующего. Вера — это его долг; и объект веры равносилен для него обязанности воздавать святыне тот культ, который ей приличествует. Его чувство есть сочетание боязни или любви с идеей чего-то неприкосновенного и с теми впечатлениями, которые возникают в душе под влиянием обязательных обрядов. Это — благочестие, уважение, терзание совести, обожание, или одержимость и восторг. Во всех этих психических явлениях религиозной является только форма, а отнюдь не содержание. Религиозные чувства и верование суть обычные чувства и верования, видоизмененные извне идеей святыни и обязанности.

Раз это так, мы ясно видим, почему психология не может достигнуть успеха в своей попытке до конца объяснить все элементы религии общими законами психической жизни.

Возьмем, например, понятие обязанности, огромную важность которого в религиозной жизни устанавливает социологический анализ. Для психолога понятие это сводится: во-первых, к абстракции, рассматривающей известное естественное и необходимое стремление человеческой активности в определенным объектам исключительно со стороны его формы, т. е. изолированно, независимо от действующего субъекта и от преследуемого объекта; во-вторых, к выработке такой абстракции рассудком, совершающим эту практическую работу, опираясь на свои категории. Откуда следует, что обязанность есть не что иное, как иллюзия.

Но Канть с полным правом восстановил специфический характер и сверх-психологическое происхождение моральной обязанности. Он видит в ней реальность, которая, будучи необъяснима психологически, отнюдь однако не является вследствие этого иллюзорной, но должна быть отнесена к порядку вещей, возвышающихся над индивидуальным сознанием. То, что Кант доказал анализом понятий, социология доказывает указанием на факты. Дело не ограничивается тем, что обязанность есть постоянное основное явление всякой религии; если отбросить искусственные компромиссы и продукты воображение философов и мечтателей, если рассматривать только прочно установленные религии, то всегда и везде оказывается, что религия является чуждой и даже противоположной естественным стремлениям индивидуума. Нет такого безумия, которое не было бы возведено религиями в сан долга; но и наиболее благородные и спасительные из религиозных обязанностей всегда подчиняют человека таким правилам, которые он никогда бы не создал для себя сам, предписывают. ему действия, более или менее насилующая его природу.

Без сомнения, религиозные явление протекают в душе человека, но они выходят за ее рамки и не могут быть объяснены одними только ее способностями.

Значит ли это, что мы должны принять ту трансцендентную точку зрения, которую исповедуют сами религии в вопросе о своем происхождении? Эта точка зрения бесспорно выше чисто психологических объяснений, так как считается, по крайней мере, с тем фактом, который подлежит объяснению, а не устраняет его a priori и совершенно произвольно. И для непосвященных в социологические исследования трансцендентная система представляет, так сказать, провизорную истину. Лучше верить в какое-либо гипотетическое или ошибочное объяснение существующего закона, нежели отрицать закон под тем предлогом, что его не удается объяснить. То обстоятельство, что я вижу в долге повеление Иеговы, не имеет практического значения, раз я верю в долг и выполняю его на деле.

Но социология — и только она одна — может объяснить обязанность, не прибегая к трансцендентной причине; ибо она в состоянии указать естественный эквивалент этой трансцендентной причины, необходимое и в то же время достаточное основание религиозных явлений.

Эквивалент этот есть воздействие общества на его членов.

Всякое данное общество естественно налагает на своих членов известные обязанности и известные запреты, соблюдение которых следует рассматривать каа необходимое условие его существование и его самосохранения. Без сомнения, общество есть лишь собрание индивидуумов. Но в этом соединении индивидуумы ставят себе такие цели, которые им недоступны и враждебны, как индивидуумам. Коллективная воля отнюдь не совпадает с алгебраической суммой индивидуальных воль. Общество есть новое бытие; термин „общественная душа“ метафорически выражает собой положительную истину. И как все, действительно существующее, всякое данное общество стремится охранять свое бытие.

Но этого мало. Коллективная активность, раз пробужденная, не ограничивается тем частным объектом, на который она направлена; она проявляется свободно, без определенной дели, согласно общему закону, по которому всякая активность, как таковая, преследует не только необходимое или, хотя бы, полезное, но и вообще все для нее возможное. Отсюда многие обязанности, имеющия своим объектом нечто неудобоисполнимое для индивидуумов, а также не имеющие никакого другого объекта, кроме стремление поощрить всяческими способами игру социальной активности.

Наблюдение показывает, что религия есть само общество, предписывающее своим членам верование и действия, необходимые для его существование и его развития. Религия есть общественная функция.

Элемент обязанности, присущий всякому религиозному явлению, объясняется социальным характером религиозных фактов не менее ясно, чем трансцендентным божеством теологов или универсальностью кантианского разума; ибо общество представляет нечто внешнее и высшее по отношению к индивидууму. Но в то же время общество есть данная в опыте, осязательная реальность; таким образом социология объясняет наличность обязанности фактами, а не понятиями или воображаемыми существами.

Что касается чувства и верованья, то с социологической точки зрения они представляют отголосок в индивидуальном сознании того принуждения, которому общество подвергает своих членов. Для индивидуума, как такового, недоступен источник этого принуждения, и потому вполне понятно, что оно становится для него объектом веры, надежды или любви и вызывает в нем чрезвычайно разнообразные религиозные эмоции. И даже для того, кто отдает себе отчет в социальном происхождении религиозных явлений, явление эти, хотя и воспринимаются, как чисто естественные, ничего однако не утрачивают и в своем значении; ибо для социолога, как и для непосвященного, остается справедливым, что индивидуум, сам по себе, не может ни предписать своей воли обществу, ни разгадать тех целей, к которым это общество стремится. И поскольку человеку удается путем наблюдение определить направление развития той социальной группы, к которой он принадлежит, он становится послушным, ничего не заимствующим у себя самого, орудием сохранение и процветание этой группы.

 

III

КРИТИКА ПСИХОЛОГИЗМА И СОЦИОЛОГИЗМА

Значение психологизма и социологизма, если только эти системы действительно обоснованы, очень велико. Они коренным образом преобразуют постановку вопроса об отношениях религии к науке. Вместо того, чтобы противопоставлять религию науке и исследовать, согласуются или не согласуются они между собой, системы эти самую религию делают объектом науки: на место религии они ставят науку о религии. Религия существует, — это несомненный факт. Почему же относиться к этому факту иначе, чем к другим? Какое право имеем мы его оспаривать и почему боимся мы его признать? Истинно научное отношение состоит не в том, чтобы a priori признать известный факт чуждым науке, пожалуй, даже сверхъестественным и затем искать средств избавиться от него, — оно состоит в том. чтобы анализировать данный факт наравне со всеми другими и включить его в общую систему естественных фактов.

Необходимо заметить к тому же, что в религиозной области именно этот метод в случае его успеха должен привести рано иди поздно к уничтожению самого факта, тогда как догматическая критика религий в течение ряда веков тщетно старается достигнуть этого результата. В самом деле, религиозный факт предполагает идею таких объектов, сил, чувств, состояний, которые не могут быть объяснены научным путем Люди религиозны лишь постольку, поскольку они не знают или не признают возможности научно объяснить элементы религии; религия могла существовать лишь потому, что не существовала наука, объясняющая религиозные явление естественными причинами. В отличие от всех других наук, которые оставляют неприкосновенными те вещи, которые они объясняют, наука о религии имеет то замечательное свойство, что она разрушает свой объект, отдавая себе в нем отчет, замещает собою факты, по мере того как их анализирует. С того момента, как наука эта завоюет себе признание в умах и душах людей, предметом ее исследование будет лишь прошлое.

Но вот вопрос: верно ли, что психология или социология доставляют науке о религиях все данные, необходимые для того, чтобы эта последняя могла сложиться в действительную науку?

* * *

Необходимо от научной формы отличать самую науку. Схоластика обладала формою науки, но не ее содержанием. Если мы сведем науки о духе к статистике и к вычислениям, они будут иметь наружность математической науки, но в то же время будут лишены реального значения. Для того, чтобы данная наука действительно существовала, ее научная форма должна быть приложена к такому почерпнутому в мире реальностей содержанию, которое может войти в эту форму без изменения. Имеет ли это место в тех системах, которые мы рассмотрели выше?

Теория реальной науки была формулирована Декартом в терминах, которые в общем приложимы еще и к современной науке. Наука есть сведение неизвестного к известному, необъясненного к объясненному, темного к ясному.

Первая задача науки — это определить каким-нибудь образом ясное или понятное. Но мы осуществляем условия ясности не иначе, как различив в наших представлениях два элемента и как бы два полюса: субъект и объект. В сфере субъекта нет ничего кроме умственной деятельности, которая строит науку, но отнюдь не доставляет ей материала, а наоборот предполагает область научно познаваемого, как нечто данное. В сфере объекта, очищенного от всяких субъективных элементов, находится то основное познание, с которым должны быть сходны или связаны все остальные, раз они хотят быть строго научными. Это основное познание имеет своим предметом протяжение и меру и все относящиеся сюда формы бытия, т. е., вообще говоря, объекты математики. Здесь находится первично познанное, к которому наука должна свести или с которым она должна связать, насколько это возможно, все остальное.

Задача науки может быть еще выражена таким образом: установить факты и законы. Для того, чтобы понять эту формулу, ее надо сблизить с предыдущей. Не каких-либо фактов и законов ищет наука, а фактов и законов научных, т. е. точных, измеримых, объективных, реально познаваемых, другими словами математических или сводимых прямо или косвенно к математическим фактам.

Может ли психологическая или социологическая теория религии предявить таме факты или такие законы?

Психологический метод, применяемый здесь, совпадает с тем, который установил Давид Юм в своем знаменитом сведении принципа причинности к привычке воображения. Метод этот состоит в том, что данный объект считается непознаваемым, поскольку его рассматривают в нем самом, отвлекаясь от представляющего его субъекта. Он становится познаваемым лишь тогда, когда мы сводим его к иллюзии субъекта, который бессознательно проецирует вне себя то, что в нем происходит. Что из того, что данный объект воспринимается нами вполне ясно? Эта ясность, к тому же только кажущаяся, есть результат искусственного преобразования, которому дух подвергает свои внутренние состояния, для того чтобы рассматривать их извне, — в чем и заключается условие ясного познания. Вообще, Юм изменяет смысл слова „объяснять“. Дело идет уже не о сведении темного к ясному, неизвестного к известному, а об отыскании источника и реальной основы, т. е. непосредственно данного с одной стороны, кажущегося и производного с другой. объяснение заключается уже не в приведении субъективного к объективному, а в приведении объективного к объективному.

Как бы то ни было, психологизм, поскольку он стремится дать объяснение, а не ограничивается простым перечислением физических и духовных симптомов, имеющих место в религиозных явлениях, применяет метод Юма, сводит верование к состояниям сознание и уничтожает объекты, оставляя на их место лишь видоизменение субъекта. Тем самым он поворачивается спиной к науке в собственном смысле этого слова.

Если психология называется наукой, то необходимо заметить, что в данном случае слово это подразумевает лишь очень отдаленное сходство с науками физическими и естественными. Задача психологии, после того как пала теория ассоциационизма, заключается в том, чтобы объяснить психические явление свойствами сознания, взятого в его живой реальности. Но что же такое сознание? Находится ли оно все в настоящем? или же, отягченное прошлым, оно может в то же время бросить свой взгляд в будущее? Не состоит ли специфическая функция сознание в том, чтобы указывать индивидууму цели, выходящие на его наличные пределы? Спрашивать себя перед лицом того, что есть, о том, что могло бы быть, что должно бы быть? убеждать человека, что его существование, его деятельность имеет или может приобрести ценность, выполняет определенную роль, известную миссию. способствует прогрессу человечества и вселенной? Но что же такое все это, как не религиозные представления? Таким образом, взять за основу сознание не значит ли непроизвольно поставить религию в самое сердце системы?

Социология идет путем действительно более объективным. Трудно однако даже и про нее сказать, что она имеет дело с фактами и законами строго научного характера. Физик, нашедший средство выразить лестницу своих тепловых ощущений в изменениях высоты столба жидкости, не имеет уже более надобности прибегать к субъективной оценке тепла. Но социолог может пользоваться своими объективными документами лишь как простыми знаками тех субъективных реальностей, представление о которых дает ему его сознание. В действительности, установленное им разделение между социологией и психологией иллюзорно. За всеми его объяснениями, за всеми его формулами скрывается неустранимый и ни на что не сводимый психологический фактор. Ведь в конце концов общества человеческие составлены из людей и, так называемая, коллективная душа реальна лишь в отдельных индивидуумах. Являются ли эти индивидуумы фактами, принадлежащими одновременно к двум раздельным областям; индивидуальному я с одной стороны и социальному я с другой?

Общество — не объект, а субъект. Все то, что в нем есть реального, живого, способного объяснить какие бы то ни было явления, сводится в последнем счете к потребностям, верованиям, страстям, надеждам, иллюзиям человеческих сознаний. Общество не только есть субъект, но, в отличие от индивидуального сознания, которое до известной степени является субъектом данным, коллективное сознание есть субъект идеальный. Он еще менее, чем индивидуальный субъект, соответствует идее научного факта.

Но ясно к тому же, почему сведение религиозных фактов к условиям существование и усовершенствование человеческих обществ должно иметь своим необходимым последствием лишение религии ее сверхъестественного характера.

Пусть религиозные заповеди и обряды суть продукты социальной жизни в собственном смысле этого слова; пусть, как учил еще Протагор, обучение стыду и справедливости породило политику и завязало узлы дружбы между людьми; чисто естественное, т. е. механическое и фатальное происхождение религиозных явлений этим не было бы еще доказано. Если допустить, что само общество, раз оно сложилось в той или другой форме, сообщает инстинктивно или умышленно своим учреждениям религиозный характер, чтобы придать им больше престижа и силы, то это значило бы, что общество преследует идеал, едва ли осуществимый для индивидуальных сознаний. Кроме того, не есть ли результат религиозного внушение самое понятие об этом идеале, самое преследование его?

Подобно сознанию, человеческое общество есть область, глубину которой не легко измерить. Ничто не доказывает, что религии играют в нем роль не принципа, а только простого инструмента.

* * *

Все это не имеет никакого значения, возразят нам, раз психология и социология доказали, что в религиозных явлениях нет ничего специфического, что они целиком сводятся к основным явлениям психической и социальной жизни. Пусть то нечто, что мы именуем религией, есть предпосылка сознание и общества. В этом элементе нет больше ничего вненаучного, раз он в равной мере присущ всем человеческим явлениям. Раз он имманентен и всеобщ, то чем же отличается он от природы?

Мы сталкиваемся здесь с аргументами, при помощи которых психологизм и социологизм стараются очистить религиозные явление от всякого специфического характера. Какую цЬнность имеют эти аргументы?

Психологизм прежде всего старается доказать, что религиозное явление есть действительно только явление, только состояние сознания. Трансцендентные существа, к которым взывают религии, представляют из себя иллюзию. Это лишь мое собственное я, проецирующее вне себя некоторые из своих определений, для того чтобы созерцать их; это тот же самый акт, который совершает сознание, вырабатывая представление внешнего мира, и который вызывается самым устройством человеческого я. Какой бы объект ни находился перед человеческим я, это последнее имеет дело лишь с самим собой; и если оно проекцию своих собственных субъективных состояний принимает за объективную реальность, то лишь потому, что преобразование его внутреннего содержание во внешний объект совершается в нем бессознательно.

Достигает ли своей цели эта теория, если даже допустить, что она справедлива? Правда, она сводить на нет материальный Олимп, помещающийся в определенном пункте нашего земного пространства, или небесного бога, обитающего в неизвестных областях, за пределами покрытого звездами свода. Но религиозное сознание нашего времени чуждо этих материальных богов.

Если под трансцендентным бытием понимать существование вне человека в пространственном смысле этого слова, то современные религиозные люди первые заявят, что Бог, трансцендентный в этом смысле, есть фиктивное, совершенно фантастическое понятие. Именно по отношению к Богу слова „трансцендентный", „внешний“, „объективный“ должны пониматься как простые метафоры. Прогресс религии состоял в том, что божественное было перенесено из внешнего мира во внутренний, с неба в человеческую душу. „Царство Божие внутри вас“, гласит евангелие. То же самое говорит Сенека: „Non sunt ad соеlum elevandae manus…: prope est а te Deus, tecum est, intus est“ 29). Другими словами, Бот сознается, не как нечто отдельное от религиозного явления, нечто, производящее его или отвечающее ему извне, — все это представления, делающие из Бога телесное существо, подобное всем другим телам; Бог пребывает в самом религиозном явлении, он отличается от человеческого существа совершенно исключительным образом, не имеющим себе ничего аналогичного в природе и, во всяком случае, ничуть не похожим на раздельность в пространстве, которая прежде всего представляется нашему воображению, когда мы слышим слово „трансцендентный“. Это и разумеют под термином „духовный“, которым высшие религии характеризуют божественное.

Остается узнать, в чем же сущность религиозного явление как такового. Психологизм не находить в нем ничего существенно отличного от обычных явлений. Общих законов психологии достаточно для того, чтобы вполне уяснить его себе. Путем психофизического экспериментирование удается — особенно у нервных субъектов — вызывать религиозные явление совершенно так же, как вызываются другие психические процессы.

Многочисленны и значительны работы, предпринятые в этом направлении; и все же именно на тот вопрос, который нас сейчас интересует, им, по-видимому, не удалось пролить света. Дело не только в том, что в данной области чрезвычайно трудно точно и строго установить факты и законы. Возникает общее сомнение в том, способен ли данный метод по самой своей природе проникнуть в сущность и характерные особенности религиозных явлений.

Метод этот является или, по крайней мере, хочет быть объективным; он стремится к возможно большей объективности, для того чтобы достигнуть действительно научных результатов, а это значит, что он рассматривает лишь. такие элементы изучаемых явлений, которые могут быт сведены к фактам общего порядка. „объективный“ — значит представимый; но для человеческого ума представить какую-нибудь вещь значит ввести ее в привычные для него рамки. Вот почему объективная психология рассматривает исключительно психологические материалы, проявления, почву, или условия, одним словом, всю внешнюю обстановку религиозного явления. Это действительно те элементы, которые общи последнему с другими явлениями. Но тем самым она роковым образом упускает из виду все то специфическое, что, быть может, заключается в религиозных явлениях.

Нет сомнения, что верующий не узнает того, что он испытывает, что составляет для него религию, в описаниях религиозных явлений, сделанных с этой точки зрения. Он ответит ученому, вообразившему, что своими объективными наблюдениями он уловил элементы религиозной жизни, так, как у Гете Дух Земли отвечает Фаусту:

Du gleichst dem Geist, den du begreifst,

Nicht mir 30).

Религия есть, собственно говоря, как раз то глубоко внутреннее, субъективное в сознании, что научная психология устраняет для того, чтобы рассматривать лишь побочные объективные явления. Характерная черта ее — безусловное господство над всеми этими явлениями:

Erfüll’ davon dein Herz, so gross es ist,

Und wenn du ganz in dem Gefühle selig bist,

Nenn’es dann wie du willst,

Nenn’s Glück! HerzI Liebe! Gott!

Ich habe keinen Namen Dafür! Gefühl ist alles;

Name ist Schall und Rauch,

Umnebelnd Himmelsglut 31).

Однако, нет ли тут иллюзии? нельзя ли этот субъективный эдемент выразить при помощи объективного явления, подобно тому, как чувство тепла выражается высотою столба спирта?

Любопытно, что. поскольку дело идет о психофизиологических условиях религиозных явлений, некоторые психологи в согласии с верующими отрицают, что условия эти могут дать точное представление о содержании религиозного сознания. объяснения, созидаемые таким образом, оставляют после себя некоторый необъясненный остаток. Не то, чтобы можно было указать на какое-либо самостоятельное и особенное явление, которое оставалось бы после анализа на дне религиозного сознания, как огнеупорное вещество на дне тигля. Но религиозное сознание имеет известную окраску, определенный характер, специфическую форму, которую психологизм или вовсе игнорирует, или рассматривает лишь для того, чтобы объявить ее иллюзией и отвергнуть. Религия заключает в себе идею святыни, обязанности, заповеди, предписанной волею существа, которое больше индивидуума, и от которого этот последний зависит. В этом, собственно говоря, и состоит религиозный элемент, придающий сопутствующим явлениям, как бы извне, такой характер, какого они сами по себе никогда бы не приобрели. Если восторг или меланхолия облекаются у известных субъектов в религиозную форму, то это не значит, что существует религиозный восторг и религиозная меланхолия: это значит, что существуют религиозные идеи, с которыми ознакомлен данный субъект и которые запечатлелись в его воображении.

У значительного числа лиц религия носит исключительно подражательный характер, не связана внутренно с их чувствами, с их верованиями. Эти лица отражают среду, в которой они живут и влияниям которой подвергаются. Поставленные в иные условия, они могли бы иметь психологически сходные чувства, страсти, такие же самые верования, привязанности, желания, причем все эти явление не носили бы религиозного характера. Религия, для тех людей, которые действительно носят ее в душе, есть исключительная, бесконечная ценность, приписываемая— не воображением, а сознанием в собственном смысле слова — известным идеям, известным чувствам, известным действиям, перед лицом целей, превосходящих все человеческое. Эта форма сознание не умещается в рамки объективных символов психофизиологии. Индивидуум, внутренний горизонт которого был бы ограничен этими символами, должен был бы рассматривать религиозную идею только как химеру, как нуль.

Однако, по-видимому, представляется возможным приписать религиозной идее реальное значение сточки зрение самого психологизма: следует только признать сознание общением — сознательным на одном полюсе, смутным и как бы бессознательным на другом — индивидуума с всемзрною жизнью и всемирным бытием. Тогда религиозное чувство оказалось бы инстинктивным и глухим восприятием зависимости части от целого.

Но очевидно, что подобного рода учение. не только вышло бы из рамок всякой объективной психологии, но явилось бы прямо таки реабилитацией и прославлением субъективной психологии, которой было бы передано полномочие испытывать — по ту сторону объективируемой части души — глубины бесконечного бытия.

Объективная психология не может видеть в религиозной обязанности и всей той группе идей, которая с ней связана, ничего другого, кроме иллюзий. Но аргументы ее не убедительны, и все, что она устанавливает, сводится в сущности к утверждению, что с точки зрения индивидуума признание обязанности, долга, святыни, есть слепая вера, нечто совершенно случайное, не имеющее отношение к его интересам. Однако вера в свою очередь хочет быть оправданной разумом, хочет основываться на разумных мотивах. Где же могут быть найдены мотивы веры в долг? Социология считает себя в силах решить этот вопрос.

Социальная деятельность, представляющая из себя реальное данное, имеет определенные условия существование и функционирования. Социолог находит здесь такие нужды, которые имеют свой источник вне индивидуума и предписываются ему со стороны. Чувство обязанности есть не что иное, как сознание индивидуумом этих высших нужд. Согласно этому взгляду индивидуум управляется, ограничивается, дрессируется религией, как совершенно внешней силой. Человек социальный и религиозный является с точки зрение естественного человека как бы сверхъестественных существом, действующим наперекор своей первоначальной природе.

Имеем ли мы однако право отодвигать на второй план и в сущности совершенно игнорировать субъективный индивидуальный элемент религии? Без сомнения, мистицизм, внутренняя жизнь верующего, не дает внешнему наблюдению социолога такого удобного материала, как политические или церковные учреждения. Следует ли из этого, что внутренние переживание не имеют никакого значения? Возможно, что в самых зачаточных проявлениях религии элемент этот выражен менее ярко и не играет существенной роли. Но разве для того, чтобы узнать, что такое религия, достаточно найти в истории ее отправной пункт и худо ли, хорошо ли связать с ним позднейшие явления, установив чисто фактическую непрерывность развития? Разве в такого рода вопросах можно от исторической непрерывности заключать к логическому тожеству?

Элемент религии, первоначально совершенно неприметный, мог с течением времени сделаться значительным, существенным. Неустановившееся религиозное сознание находит, наконец, себя в таких идеях и чувствах, которым оно первоначально уделяло лишь ничтожное внимание. Известный результат внешних воздействий может отделиться от своей материальной причины и развиваться самостоятельно.

Но ведь это несомненный факт опыта, что религия, какова бы ни была ее первоначальная форма, у цивилизованных народов становится мало-помалу личной и внутренней. Уже греки с их глубоким чувством ценности и мощи человека перенесли в человеческое сознание те моральные и религиозные битвы, которые согласно древним легендам разыгрывались вне человека и без его участия определяли собой его судьбу.

В учении израильских пророков и в христианстве с особенной силой подчеркивается преобладающая роль внутреннего настроения; верующие люди все более и более склоняются в убеждению, что там, где нет этих настроений, нет и религии. В настоящее время, труднейшая задача религиозных авторитетов состоит в том, чтобы поддержать веру в необходимость внешних сторон религии среди людей, для которых религия есть прежде всего дело их сознания.

Религия, как мы наблюдаем ее в настоящее время, не только не стремится стереть индивидуальность, а наоборот приводит в ее экзальтации, особенно в той ее высшей форме, которая собственно и называется личностью. Лишь сливаясь с объектом культа, источником всякого бытия, индивидуум действительно чувствует себя самим собою. Подобным образом, ипостаси христианской Троицы представляют три истинные и самостоятельные лица именно потому, что в своем внутреннем объединении они составляют единого Бога. Это та специфическая и как бы сверхъестественная связь, на которую указывает уже античное изречение:

„Каким образом все вещи могут образовать единое целое и в то же время существовать каждая в отдельности?“— Религия и сводится к вере, что есть такое бытие, такой Бог, который осуществляет это чудо в существах, живущих в нем.

Но, скажут нам, ничто не мешает допустить, что самое развитие этого высшего индивидуализма, самопроизвольно направляющегося к общему благу, порождается в последнем счете нуждами и функциями общества. И если сознание видит в личности не средство, а цель, то это лишь один из многих случаев того превращение средств в цели, которое вполне естественно совершается человеческим сознанием.

Нет ничего более достоверного, чем то религиозное значение и влияние, которое социология приписывает социальным узам. И замечательно, что в этом пункте она встречается с христианскими идеями. В самом деле, в первом послании св. Иоанна мы читаем (гл. IV, ст. 12): „Бога никто никогда не видел: если мы любим друг друга, то Бот в нас пребывает и любовь Его совершенна есть в нас“. Весь вопрос заключается в том, какое общество имеют в виду, когда религиозные идеи и чувства, возникающие в человеке, объясняют влиянием общества.

Есть ли это всякое общество, взятое в его данной, фактической реальности? Достаточно ли простой наличности общества, для того чтобы условия его существования, сохранение и развития выразились в сознании его членов в виде моральных н религиозных заповедей?

Легко допустить, что благодаря своему невежеству и своей неподвижности люди позволяют навязывать себе в качестве безусловных обязанностей такие предписания, необходимость которых является в действительности только гипотетической или даже проблематичной. Но совершенно очевидно, "что с того момента, как они, просвещенные социологами, заметят ту мистификацию, жертвой которой они были до сих пор, в их душе должно исчезнуть суеверное уважение к социальным институтам. Они могут и после такого переворота ценить социальные учреждения, как относительно устойчивые и полезные, но уже не будут более считать их святыми.

И зачастую мысль, что политические учреждение всецело определяются условиями существование данного общества, заставляет людей скорее стремиться к их изменению, чем к их сохранению. Ибо сами эти условия не неподвижны. Они уже менялись и следовательно могут быть изменены снова. Но человек устроен таким образом, что для него верить в возможность изменение значит уже почти желать его. И замечательная вещь: как раз религиозное настроение располагает индивидуума судить учреждение свысока, считать их делом второстепенным и чисто человеческим, восставать против них. Люди с мощным религиозным сознанием всегда чувствовали, сталкиваясь с обществом, что им одним принадлежит право и истина, ибо за ними стоит Бог, тогда как за данным обществом ничего не скрывается кроме людей, природы и обстоятельств. Религиозное сознание не только не согласно отождествить себя с сознанием общественным, но оно побуждает человека противополагать права Божии правам кесаревым, достоинство личности общественным узам.

Каким же образом реальное общество может претендовать на то, чтобы удовлетворить сознание верующего? Разве оно осуществило в себе справедливость, любовь, благо, познание, счастье, как они осуществлены в Боге?

Очевидно не о реальном и данном обществе идет речь, когда религиозные стороны души человеческой стараются объяснить одним только воздействием общества. Здесь имеется в виду идеальное общество, общество, стремящееся к той справедливости, к тому счастью, к той истине, к той высшей гармонии, выражением которых является религия. И лишь постольку, поскольку реальные общества причастны в известной степени этому невидимому обществу и стараются к нему приспособиться, лишь постольку внушают они уважение и оправдывают обязанности, возлагаемые ими на индивидуумов.

Идеальное общество действительно находится в тесной связи с религиозными стремлениями людей. Само религиозное сознание рассматривает себя, как орудие, предназначенное для осуществление этого идеального общества. Но идеальное общество не есть уже нечто определенное и данное, нечто подобное физическому факту, объяснять религию потребностями этого общества не значит уже более растворять ее в эмпирически наблюдаемых явлениях политической или коллективной жизни.

Идеальное общество есть представление, мечта, живущая в душе индивидуумов, обладающих наиболее высоким моральным и религиозным сознанием в среде данного народа. Оно хочет довести индивидуума, жертвующего своей природой, до высшей точки его развития и его ценности и в то же время образовать путем соединение индивидуумов целое, более единое, более гармоничное, более прекрасное, чем конгломераты, созданные механическими силами, инстинктами или голой традицией. Оно хочет возвести культ таких, быть может, совсем бесполезных вещей, как добро, истина и красота на ступень более высокую, чем это допускает человеческая природа. Оно видит высшую ценность в этих порождениях мысли, которые вовсе не находят себе места в природе или враждебно сталкиваются с этой последней. Одним словом, оно предполагает религию, вдохновляется религией, а отнюдь не создает ее, как какую-то машину, предназначенную для того, чтобы привязать индивидуума к чуждым ему целям.

В основе всякого социального прогресса находится идея, поднявшаяся из глубин человеческой души, и воспринимаемая как нечто доброе, истинное, осуществимое, несмотря на то, что содержание ее совершенно ново, быть может, химерично, и ни в коем случае не сводится к каким-либо задачам, которые уже испытаны на деле и оказались фактически осуществимыми. Идея эта принимается за объект, ибо человек видит — или думает, что видит — в ней воплощение идеала.

В основе всякого социального прогресса находится вера, надежда и любовь.

Сознание и человеческое общество доставляют науке наиболее плодотворные принципы для объяснение религий, ибо религиозное начало проявляется в обеих этих областях всего непосредственнее.