Рассказы

Бутузова Оксана Геннадьевна

 

 

Деревня

Если не жалко стереть из своей драгоценной жизни маленький кусочек и потратить его на весьма сомнительное времяпровождение в стесненном пространстве, где все движется само собой, где чашка плюется горячим чаем, а строчки газет прыгают перед глазами, словно заводные, и не уснуть под лязганье колес… так вот, если согласиться на все эти дорожные издержки, теряя минуту за минутой, час за часом в монотонном покачивании в такт вагонов, то можно скоро, через каких-нибудь десятка два станций и полустанков очутиться в одной примечательной деревушке.

Внешне ничего примечательного она, правда, не представляет – покосившиеся, но еще крепкие хибары, распираемые имуществом сараи, шумные курятники и неизменные лавочки у ворот. Хозяева дворов – тоже люди обыкновенные: трудолюбивые и ленивые, невежественные и любознательные, добродушные и мнительные. Всякие. Однако есть у них одно качество, сближающее теснее родственных уз и предающее их совместной жизни непредсказуемую выразительность. Дело в том, что испокон веков все мужское население деревни именуется Александрами Сергеевичами Пушкиными. Решительно все.

Кто и почему стал их величать подобным образом, неизвестно, только ни один деревенский еще не пытался изменить странной традиции, и каждого новорожденного мужеского пола исправно записывают как Александра Сергеевича, несмотря на то, что отца обыкновенно тоже зовут Александром.

За время существования деревни Пушкиных скопилось в ней великое множество, и еще больше неудобств возникает в обращении сельчан друг к другу. Чтобы хоть как-то отличить одного Пушкина от другого, людям даются прозвища. Так и шныряют по околице рябой Пушкин, Пушкин в сюртуке, Пушкин хромой на правую ногу, Пушкин-бабник, Пушкин-плотник. Мужики и сами стараются приобрести себе побольше отличительных признаков, которых бы не было у соседа. Но все равно путаницы не избежать. Ежели ищешь, к примеру, Пушкина с усами, так тебе обязательно укажут с усами и бородой или только с бородой, а то и вообще с одними бакенбардами.

В повседневной жизни люди как-то приспособились – именами не пользуются, и на улице здороваются кратко, лишь кивком головы. А вот на сборищах ведут себя, как городские, делая вид, что никого не знают. В очереди к открытию местного гастронома орудуют обтекаемыми фразами:

– За мной парень в мятой кепке. Сейчас подойдет.

– Это который? Из ближайшего дома?.. Так он домой ушел.

– Это другой ушел. Белобрысый. Он предупредил.

За магазином уже с утра сидят троицы Александров Сергеевичей, разливая по одинаковым стаканам горячительное. Здешняя ситуация их полностью устраивает – трудно во хмелю не вспомнить имя собутыльника, заснувшего на твоем колене. «Ах ты, Сергеич, ах ты сукин сын», – ласково называют они друг друга. Бывает, что и стихами заговорят, от сильного наплыва чувств.

И все бы ничего, но только сущая неразбериха начинается, когда в деревню привозят почту. С газетами и журналами еще куда ни шло – их читают по очереди. А вот за обладание письмами, бандеролями и уведомлениями происходят нешуточные давки. В порыве страсти давят содержимое посылок, рвут на клочки письма, неуважительно топчут официальные бумаги и квитанции. Особенно яростно сражаются за денежные переводы. И никого не интересуют номера домов и улиц, указанные в адресе, вес имеет только фамилия адресата. И за нее каждый деревенский готов биться до крови.

Одно время решили зачитывать письма вслух, раз в день перед зданием деревенской управы, только забот это не убавило. После каждого «Глубокоуважаемый Александр Сергеевич», «Гражданин Пушкин» или «Милый Саша» мужики затевали драку, кроме рук в ход пускались грабли, лопаты, оглобли и другие весомые доказательства принадлежности к пушкинскому роду.

Деревенскому старосте – тоже, естественно, имевшему означенные инициалы, а еще жену Наталью Николаевну, толстую и некрасивую женщину – порядком надоели почтовые баталии, да и весь нездоровый ажиотаж, связанный с пресловутым именем. Хоть он и считался по положению главным Пушкиным, в тайне ему, конечно, хотелось быть и единственным.

На том основании и собрал староста окрестных мужиков и настойчиво просил поменять имя, отчество или фамилию, на выбор. На худой конец, хотя бы одну букву в последней. «Это какую еще букву?!» – заголосили со всех сторон Пушкины. На миг председательствующему показалось, будто эти негодующие, очерненные жарким деревенским солнцем лица слились в одно, огромное и свирепое, готовое поглотить его вместе с конторой и родословной. И главный Пушкин поскорее закрыл собрание, сочтя благоразумным разобраться со всеми письменно.

На следующий день во всех присутственных местах – на дверях местной управы, гастронома, бани и клуба были вывешены списки возможных вариантов фамилий, которые сразу окрестили «фамилиями одной буквы». Согласно этому списку любой мог с легкостью превратиться из Пушкина, скажем, в Пышкина, Чушкина или Пупкина. Жаль только, труд сей не был оценен по достоинству – непреклонные сельчане ни буквы, ни полбуквы менять в своей фамилии не захотели. Не помогли и хождения в народ.

– Почему я должен изменять? Пусть сосед меняет, – исходил ответ от каждого и от соседа каждого.

Строптивость невежественной деревещины раздосадовала старосту. Было в этой несгибаемости что-то бунтарское и даже антигосударственное.

– Вот черти! Погодите, попомните вы меня.

И уже от имени этого самого государства он повелел слова «Александр», «Сергеевич» и «Пушкин» запретить вообще – вычеркнуть их из документов, употребления, из жизни. А на фасадах местных хибар прибить доски с новыми паспортными данными владельцев.

Поначалу народ пребывал в некотором замешательстве и обращался к самому себе заговорщицки, прикрывая ладонью рот: «Са…», «Шу…». Но скоро опомнился, осмелел и принялся сбивать неугодные душе таблички. На месте их засверкали другие, краше прежних, исполненные на высоком художественном уровне, со всякими затеями – резьбой по дереву, инкрустацией, лакировкой и ночной подсветкой.

Все дома теперь освещали надписи: «Здесь живет А.С. Пушкин». На птицеферме вывесили целый транспарант: «Лучшая в работе бригада А.С. Пушкиных». За прилавком мясного отдела гастронома, рядом с расплывшимся телом в белом халате значилось: «Вас обслуживает А.С. Пушкин». Даже на воротах недавно умершего рябого старика соорудили мемориальную доску: «В этом доме с такого-то по такой-то год жил Александр Сергеевич Пушкин. Здесь и скончался».

Кстати, подновили и деревенское кладбище, усеянное могилами А.С. Пушкина. Памятники вычистили, оградки подкрасили, и к подножиям теперь регулярно возлагались цветы. Дошло до того, что появилась традиция перед постройкой нового дома закладывать плиту с надписью, гласящей: «Здесь будет жить А.С. Пушкин. С женой и детьми». И ничего с этим не поделаешь, никакими указами и запретами не сломаешь. Такова воля народа. Посему деревня эта необычайная существует и поныне. И всякий имеет возможность в этом удостовериться.

 

Любовь патологоанатомическая

Они умерли в один день. В один час, в одну минуту и даже в одну секунду. Перебегали дорогу на красный свет, крепко держась за руки. Они были счастливы, смотрели друг на друга, а не на выруливший из-за угла на полном ходу грузовик. Он врезался сразу в обоих, оставив на асфальте длинный тормозной след. Тела перевернуло несколько раз и растрепало в разные стороны. Но руки не разжались, словно и в смерти боялись потерять друг друга. Потому примчавшаяся на место происшествия «скорая» воспользовалась лишь одним черным мешком.

Патологоанатом долго возился, пытаясь расщепить рукопожатие. Но ладони слиплись намертво, пальцы переплелись и стали единым органом, похожим на двухкамерное сердце с ответвлениями пальцеобразных сосудов. Ломать кости – это последнее дело, специалист на такое бы не пошел. В его практике это был первый случай, когда на столе его, едва умещаясь лежали двое. Он даже заметил некую красоту в их омертвевшем сцеплении – обычно тела вызывали у него противоположные чувства. В общем, он сказал, что ничего не получится.

Тогда отпилите ей кисть – внесли предложение родственники молодого человека. О том, чтобы хоронить пару в одном гробу, речи быть не могло. Они не успели стать одной семьей – ни зятем, ни невесткой, ни кем бы то ни было еще. Поэтому единственный выход был – пилить. Но почему же наша девочка должна страдать, возмутились ее родственники. Он мужчина, к тому же, любил ее. Пусть пожертвует кистью ради своей любви. Насколько нам известно, не уступала другая сторона, это она любила его и могла бы отдать то, что ей по сути уже не нужно.

Они спорили отчаянно. Каждая семья хотела, чтобы именно их ребенок остался целым, и всеми правдами и неправдами старалась заполучить недостающую часть. Спорили долго, с привлечением законов, медэкспертиз, взяток и священников, а особенно свидетелей любви несчастных. Но не сошлись ни на чем. На помощь пришел все тот же патологоанатом и посоветовал отсечь обе кисти, чтобы никому не было обидно. Он сам это и сделал. Но родственники все равно остались недовольны. Наш ребенок достоин большего, думала каждая сторона.

Кисти отпилили, но что с ними делать дальше не знали. Никто не хотел класть в гроб к родному ребенку эту неуместную связку. Но это были не киста или аппендикс, которые выбросить ничего не стоит, а человеческие руки. Ее – правая, его – левая. Но не было у них продолжения. Не было детей, которые бы захотели взять на память одновременно руку папы и мамы. Патологоанатом взял их себе. Заспиртовал в большой банке и сказал, что с этого дня у него будет собственная кунсткамера, только не для уродов, а для красоты. А родственникам пришлось подписать соответствующие бумаги, что они отказываются от рук в пользу третьего лица. И как только подписали, тут же забыли о недостающих частях, являвшихся предметом яростных споров.

Они рыдали на могилах своих детей, произнося одни и те же слова о том, как им жаль. Молодые были так молоды, и столько еще ждало их впереди, но не они виноваты, что все так быстро закончилось. Водителя грузовика по суду тоже оправдали. А всему виной оказался красный свет, который зажегся для молодых людей слишком рано.

 

"Пустая" тара

Знойное лето в городе, с выпотрошенными каменными мешками и серыми от пыли скверами. Кажется, весь мир от тебя уехал, не оставив ни капли опохмелиться. И продолжает уезжать. Ноги сами собой ведут привычной дорогой: по бульвару, вдоль рынка и зарешеченного соборного садика, на высвеченную светофорами площадь. Ларьки на месте, и вроде бы все в порядке. Мостовая теплая, как пиво. От нее мутит в липком мареве раскачавшегося утра.

Савельич продвигался неторопливо, насколько позволяла жара, стараясь не застревать на поворотах. Спешить было некуда. Болтающейся в пиджаке мелочи на взбадривание не хватало. Карманы его давно продырявились, и деньги непринужденно расползались по подкладке. По общему весу пиджака Савельич научился определять платежеспособность. Он вообще был сообразительным и даже знал два языка. Оба, правда, были русскими. Один он усвоил вместе с молоком матери, второй душа приняла после тесного и продолжительного общения с улицей.

Разговорившись с собой на своем втором языке и пересекая площадь, Савельич краем левого глаза углядел знакомую цветовую гамму. На парапете сверкнула нетронутая, в смысле пустая, бутылка. «Вот так удача!» – означала в переводе вырвавшаяся из Савельича крылатая фраза. Он затрусил к находке. Однако радость его чуть не потускнела, когда обнаружилось, что бутылка не совсем пуста. На просохшем дне болталась свернутая обертка от шоколадки и на горлышке густели следы губной помады.

С отпечатками алых губ Савельич справился быстро, приложив их к рукаву пиджака, а вот бумажка требовала бóльших усилий.

– Что за стервозина тебя так!

Он тщетно пытался выудить обертку каким-то ломким прутиком, сдабривая процесс нецензурщиной. Но только разворошил обертку. Она развернулась, обнажив мятое девичье лицо в платке и буквы с точками – им. Н. К. Крупской.

Не добившись успеха, Савельич поплелся к первому на пути следования ларьку и боязливо поставил бутылку в открытое окошко.

– Куды? Мусорная урна рядом. Глаза надень!

Грубая и не выспавшаяся приемщица долго упражнялась в красноречии, пока Савельич и бутылка рассекали уличные просторы.

Так пустяковое дело вышло на принцип. Савельич слыл человеком принципиальным, хоть и неконфликтным, и решил во что бы то ни стало избавиться от стеклотары путем сдачи или обмена.

Он сделал еще одну попытку извлечь лишнее содержимое, стукнув бутылку по донышку. Но эффект пробки не сработал. Тогда Савельич засунул палец в бутылочное горло, однако, был не настолько глуп, чтобы на этом остановиться. Перевернув емкость, он принялся шкрябать по скользким бокам. Обертка не давалась, отскакивая от пальца, словно живая.

Мимо просеменила такса, узкая и длинная, как подворотня, из которой она вышла. А хозяин, наоборот, был высокий и толстый. Он дернул за поводок, когда собака потянулась к Савельичу, и сам рявкнул:

– Фу!

– Хорошо бы ее в бутылку, – предложил Савельич.

Хозяин не понял и оскорбился. Они рассталась недоброжелателями.

Между тем солнце забралось уже на самые крыши, обстреливая прохожих радиоактивными лучами. В рот набилось пыли и всякой гадости, а живительной капли не просочилось ни одной. Полупустая бутылка нуждалась в срочной реализации.

Савельич прошел еще два квартала до следующего магазина. Нарочито раскованно поставил свою тару на прилавок.

– Бумагу-то вынь, – хрипло отозвалась продавщица, совмещавшая в себе и приемщицу тары.

– Не вынимается, – взмолился Савельич.

– А на кой мне тогда бутылка? Песок что ли после тебя стряхивать?

– Возьми, ехидна, пожалуйста... Хоть за полцены.

Савельич привлек знания обоих русских языков, но и это не помогло.

– Тара на то и тара, что должна быть пустой. Как твоя голова.

Голос продавщицы звучал четко и уверенно, отдаваясь эхом в бутылке.

Долго еще колесил он по округе. Надежда на удачу едва поспевала за ним. За это время могли найтись и непочатая альтернатива его стеклянной подруги, а также друзья-собутыльники и даже стакан.

Наконец Савельич вспомнил про тетю Зину – милую и отзывчивую приемщицу стеклотары из дальнего гастронома. Тетя Зина принимала решительно все, чуть ли ни бой и крышки от бутылок. К ней выстраивались очереди, и каждый уходил от нее с пустыми руками.

В голове Савельича просветлело, как будто из нее вынули все лишнее. На сей раз осечки быть не должно. Дорога предстояла длинная, и он пустился в нее без оглядки на былые неудачи, тряся перед собой перевернутой вверх дном бутылкой. На него начали подозрительно оглядываться. Он перестал трясти.

До гастронома доковылял уже опустошенный и пристроился в хвост расхлябанной очереди, состоящей по большей части из таких же неухоженных и неприкаянных, как он.

– За кем я тут буду? – спросил Савельич, стыдливо пряча бутылку за пазуху.

– Ну, за мной, – пробасил мужик в рваной телогрейке, похожий на строителя. – А тебе чего?

Вдогонку вышло горькое облако матерщины. Савельич зашатался.

– Дык, того же, что и тебе. – Ему пришлось выудить бутылку.

– Из-под конфет, что ли? – гаркнул «строитель» специально погромче.

– Смотри-ка, шоколад в одно горло, а фантик в другое засунул, – охотно подхватили в очереди.

– Живот тебе не скрутило?.. Свернулся сам, как бумажка.

– Не-е-е, это евоная баба сожрала… от нее память.

Савельича тут же окрестили фантиком, тем более и вид у него к тому времени стал соответствующий – мятый и заброшенный, с растерянной остекленевшей улыбкой на небритом лице. Очередь радостно галдела на ломаном русском.

«Была бы там хоть пачка от папирос», – думал Савельич. – «А еще лучше хабарик. Или целая папироса. Нет, две. На худой конец джинн какой-нибудь, а не эта курва. У-у!»

Он щелкнул по стеклянной оболочке. Крупская криво улыбнулась, подмигнув одним глазом. Никакого ответа на эту бабью наглость у него не нашлось. Зато нашелся милиционер, твердым властным шагом направлявшийся к очереди.

– Мент, мент, – загудело по рядам.

– Чем занимаемся?

Относился ли вопрос милиционера к настоящему моменту или вообще, никто не понял, но на всякий случай все начали тыкать пальцами в Савельича и ныть, словно капризные дети.

– Заберите вон этого, с фантиком.

Участковый сразу выделил из группы местных выпивох пришлого, каким-то ветром занесенного в его владения.

– Нарушаем?

Стальной козырек навис над самым лбом Савельича, подернутым свежей испариной.

– Ни, ни, – залепетал он.

– Фокусы показываем? – участковый заглянул в бутылку.

На это Савельич лишь выпустил изо рта душную струю вчерашней заморенной селедки.

– Документов, конечно, нет? – разговор влился в привычное русло. – Одни фантики?

– У меня это… Комната есть, там все документы, – вспомнил Савельич.

Действительно, кроме пресловутой тары у него имелась пустая комната в комуналке, из которой он каждое утро выходил на бутылочный промысел. С готовностью он назвал адрес.

– Проверим, – злобно оскалился участковый.

Он вывел Савельича из очереди, не дав ему оставить у стены злосчастную бутылку.

– С собой бери, иначе за мусор оштрафую!

Пришлось наклоняться до помутнения в глазах и нести свой «крест» до поворота улицы под язвительные реплики неприветливых людей.

– В кондитерском попробуй сдать.

– Нет, ему в обменник надо. Это же доллáры внутри, с чьей-то рожей.

Савельич еле брел, разморенный смеющимся в спину солнцем. Последнюю попытку сдать бутылку он совершил возле метро. Прильнул к разинутой пасти одного из ларьков и промямлил в темноту:

–У меня там это… документы. Фу ты, стерва! Не документы – фантик один. С фантиком принимаете?.. Эй, есть кто-нибудь? Девушка! Или не девушка?

Ларек притворился пустым. А может, у Савельича сел голос, и он так ничего и не сказал. Он так устал, что уже расхотел и пить, и есть, и вообще жить. Треклятая бумажка вытряхнула из него всю душу, но бутылка не давала покоя, словно и сама хотела избавиться от содержимого, а Савельич был единственной ее надеждой на освобождение.

Для него слишком тяжела оказалась эта задача. Он оставил бутылку на ступенях метро, а сам примостился в каменной нише стены, наблюдая издали, в какие руки попадет его подопечная. Оставить ее на произвол судьбы он уже не мог.

Так просидел он целый час. Задремал. Очнулся – тара была на месте. Разные люди проходили мимо, некоторые нацелено тянулись к бесхозной емкости, но одергивали руку, едва заметив, что внутри что-то есть.

– Неужто только я такой? Позарился на фантик, – с горечью вздохнул Савельич и, подскочив к бутылке, с размаху хватил ее об острый край ступени. Но, видно, не сильно размахнулся или по какой другой причине, только она не разбилась, а запрыгала по лестнице, перекатываясь и звеня, будто мелочь в пиджаке.

Савельич подобрал ее, обтер и засунул в свой рваный карман. Ему показалось, что он сам похож на эту бутылку, осушенную до дна с болтающейся скомканной душой внутри. И ничем эту душу не поддеть и никак не разгладить. А пристраивать свою судьбу чужим людям – это уж и вовсе пустое дело.

– Ну что, горемычная. Пойдем, выпущу тебя на свободу, – сказал Савельич и направился к набережной.

Речку он не любил, она была серой и холодной, даже в такую жару. Но идти и впрямь было некуда. У спуска он чуть замешкался, раздумывая, правильно ли делает. Потом сплюнул и бодро зашагал вниз.

По реке пробежало волнение, видимо, от недавнего катера. В горле и голове у Савельича бурлило. Он нагнулся, держась за край гранитной набережной, чтобы не упасть от головокружения, и поставил бутылку на воду – осторожно, чтобы не перевернулась.

– Небось, соскучилась по жидкости? Ну, плыви с Богом.

Волна подхватила сосуд и, посеребрив серебристыми бликами, понесла по неспешному течению города, туда, где уже заходило солнце. Бутылка танцевала на волне, махая горлышком в разные стороны. Шоколадное послание уплывало вместе с ней.

Савельич, отгороженный высокимгранитом, лоснящейся гладью реки и запахом тины, чувствовал себя полным Робинзоном. Ему казалось, он не зря прожил жизнь, если сумел подарить человечеству такое послание. Ему было что сказать, и то, что не мог выразить на обоих языках, он вложил в одно бутылочное горло. Там покоилось все его сегодняшнее путешествие, полное приключений, горьких разочарований и миражей. Он собрал свой корабль из всех фантиков мира, он заслужил, выстрадал его. И теперь он уплывал.

Скоро бутылка наглоталась воды, окончила ритуальный танец и потонула. Савельич не огорчился. Он лишь ругнулся ей вслед, помочился в реку, отряхнул пиджак. И стал подниматься обратно к людям.

 

Жизнь в кошках

В жизни Лизаветы Васильевны было ровно шесть кошек. Они исправно служили свой век, почти не слезая с рук добродетельной хозяйки, которая аккуратно выдавала им ежедневную порцию ласки и куриных потрохов. Впрочем, идиллия в отношениях установилась не сразу, и поглаживание за ушами вначале носили даже агрессивный характер. Больше остальных в этом смысле досталось первой кошке. Родители преподнесли ее маленькой Лизочке на день рождения. Многое пришлось претерпеть беззащитному созданию – от необузданных игрищ в охоту на раненного льва и допрос глухонемого партизана до абсолютного безразличия в пору любвеобильной девичьей юности. К тому времени животное окончательно состарилось и скончалось под батареей, издерганное и апатичное.

Вторую кошку Лиза принесла с улицы – сжалось сердце над бездомным котеночком. Кроме того, возникла острая необходимость о ком-то необременительно позаботиться. Но появившийся вскоре муж, а затем и дети переключили хозяйское внимание, и кошка осталась не у дел. Она превратилась в обузу: слонялась по комнатам, писала на ковры, застревала в ногах домочадцев, воровала котлеты со стола и, в конце концов, не дождавшись старости, была сдана в кошачий приют.

Пришедшая в дом третья кошка предназначалась для повзрослевших детей, которые, однако, мало ею занимались, а большую часть времени проводили на улице, куда и она проложила себе дорогу. Это была гулящая кошка. Она предпочитала выезжать летом на дачу, с утра до ночи таскалась по соседским котам, как бешеная плодила котят, и Лизавета никак не могла докричаться до нее, чтобы позвать к ужину. Однажды она ушла на очередной промысел и не вернулась, после чего была оплакана всем семейством.

Четвертой повезло больше всех. Взятая взамен разъехавшихся детей, она приняла тепло и заботу Лизаветы Васильевны и ее мужа с урчащей благодарностью. Супруги соперничали друг с другом в заискивании перед любимицей. Семейные разговоры и распорядок дня строились исключительно вокруг мохнатого питомца. И когда дети хотели особенно угодить маме с папой, они непременно спрашивали про кошку. Раздобревшую и обездвиженную, в более чем солидном возрасте ее усыпили, поскольку сама она умереть уже не могла, и супруги крайне измучались ее слишком затянувшейся попыткой.

Появление пятой кошки стало событием неизбежным. Пятой, как и четвертой, грех было жаловаться на хозяев. Хотя, конечно, не так проворно выполнялись ее капризы, да и наезжающие временами внуки норовили выдернуть клок из хвоста или согнать с насиженного стула. Под конец у животного обнаружилось ожирение последней степени, повлекшее за собой многочисленные болезни, недомогания и вполне ожидаемую кончину.

Последнюю кошку баба Лиза завела, уже оставшись одна, и не расставалась с ней ни на минуту. Они ели из одной тарелки, спали в одной постели, прижавшись друг к другу, вместе выходили во двор дышать воздухом на скамейке, а вечерами сидели в кресле и разглядывали семейные альбомы. Женщина неторопливо листала свою жизнь, запечатленную и измеренную в кошках, улыбаясь их усатым фотографическим мордочкам. А кошка недоуменно мотала головой, не понимая, откуда взялось в доме столько кошачьих рож. Ведь она привыкла быть единственной и самой любимой. Она так и умерла в кресле, во сне, уткнувшись в очередную фотографию.

 

Происшествие

Проснулся Вадим Степанович позже обычного. Сегодня он мог сделать себе такую поблажку. И сделал. Он полежал еще некоторое время в постели, потягиваясь под одеялом, потом встал, накинул халат и, шаркая тапочками, направился в ванную освежиться.

Вода показалась слишком холодной, как ни крутил Вадим Степанович кран с красной нашлепкой, теплее она не становилась. От такой воды по лицу прошло раздражение, усугубленное жестким махровым полотенцем – надо бы сменить на вафельное. Вадим Степанович достал щетку, выдавил на нее зубную пасту из тюбика, но не попал. Жирный белый червяк нырнул в раковину. Вторая попытка оказалась удачной, и на щетке застыла густая синеватая волна, а первую сечку Вадим Степанович списал на тусклую лампочку, которую тоже давно надо было сменить. Вадим Степанович принялся тщательно, круговыми движениями по предписанию врача, втирать пасту во все полости рта и, наконец, взглянул в зеркало.

То, что он увидел, было пострашнее позавчерашнего поноса. Из зеркального, заляпанного несвежими брызгами овала на него смотрели целых два Вадима Степановича, оба в халатах и со вспененными ртами. И оба резко отпрянули в сторону, в полумрак полотенец.

Ощупав себя с головы до ног и не обнаружив вокруг никого другого, Вадим Степанович проскользнул из ванной на кухню, где зеркала, слава Богу, не было. Прополоскал рот, зажег конфорку, поставил чайник, просыпал от волнения заварку на пол и глубоко задумался. Тут уж на тусклую лампочку не спишешь. «Уж не свихнулся ли я?» – подумал Вадим Степанович. – «Но разве же можно вдруг, ни с того, ни с сего, за одно утро?..»

Он выглянул со своего второго этажа во двор. Все было на месте – ледовыми буграми пучилась детская площадка, поблескивали полиэтиленом мусорные контейнеры, посыпанная песком дорожка тянулась к магазину, вдоль нее словно пальмы зеленели решетчатые скамейки.

Бриться Вадим Степанович не стал. Побоялся. Хлебнул чаю с бутербродом и прошел обратно в комнату, проверить гардероб. На стуле висели одни брюки и одна рубашка. Пиджак тоже был одинок.

– Как это разделить на двоих? – Вадим Степанович рассеянно мял вещи. – Фу ты, что я несу! Надо пойти проветриться.

Одевался он медленно, чтобы не пропустить ни одного неправильного движения. Но ничего подозрительного в своих действиях не заметил. Спускаясь по лестнице, он снова насторожился. Предстояла встреча со старушками, что целыми днями несли вахту у подъезда. От их внимания никакая мелочь не ускользнет, тем более такая существенная, как раздвоение личности.

Они тихо беседовали, стаптывая под скамейкой снег, когда входная дверь открылась и появился Вадим Степанович. На его кивок женщины хором ответили:

– Здрасьте, здрастье. Что-то вы припозднились сегодня.

У Вадима Степановича подкосились ноги. «Вы… вы… а раньше было ты… или все-таки вы». Вадим Степанович не помнил, как было раньше. Он брел по песчаной дорожке к магазину и бормотал, смотря вниз «Вы… вы… два… все-таки двое». Он видел только ноги, которых действительно было две, и они вели его привычным маршрутом.

В магазине он не мог сосредоточиться ни на чем, кроме себя самого. Слонялся между стеллажами с продуктами, всматривался в цены и непроизвольно умножал на два.

До кассы он добрался лишь с нарезным батоном и пучком сельдерея. Кассирша пренебрежительно отсчитала мелочь с его ладони и крикнула ему за спину:

– Следующий!

Вадим Степанович обернулся. Но сзади никого не было. «Спрятался за полками», – решил он и поспешил с батоном к выходу, чтобы оттуда наблюдать появление «следующего». Но так и не дождался.

С детства Вадим Степанович не любил прятки. Такие игры его раздражали. И теперь он разозлился не на шутку. Вышел на улицу и пошел прямо к шоссе, где было больше открытого пространства и люди хорошо просматривались со всех сторон. Во что бы то ни стало он решил изловить двойника.

Постоянно оглядываться было непочтительно для его возраста, как и перебегать улицу в неположенном месте. Но он перебежал и оглянулся – и никого похожего на Вадима Степановича на противоположной стороне не заметил. Должно быть, двойник оказался шустрее и опередил его. Вадим Степанович снова бросился на проезжую часть, пытаясь проскочить зигзагом. За этими экспериментами его и сбила машина.

Все обошлось, машина умчалась прочь, а он отделался легкими ушибами, но с асфальта поднялись уже не один, а сразу четверо Вадимов Степановичей. Все были похожи друг на друга, как братья-близнецы, и на прошлого Вадима Степановича, только каждый намного худее исходного.

Как по команде, незнакомцы протянули руки и начали здороваться:

– Вадим Степанович… очень приятно. Вадим… Степанович… Я тоже.

Им одновременно пришло в голову обмыть неожиданное знакомство бутылкой водки. И все четверо ВС поспешили в ближайшее питейное заведение, которое Вадим Степанович, будучи одиноким, всегда обходил стороной. По дороге один из ВС попросил у прохожего закурить. Вадим Степанович давно бросил, но сейчас с удовольствием затянулся папиросой, окутывая тесную компанию дымным облаком.

Они взяли два поллитра и распили за накренившимся столиком, закусывая одним нарезным батоном и пучком сельдерея. Бутылки быстро опустели. Вадимы Степановичи пошатывались и травили анекдоты, пока двое из них не хлопнули в ладоши:

– Ну, а теперь по бабам!

Остальные удовлетворенно кивнули.

На улице было свежо и вольготно. Мимо и навстречу шли женщины – одна краше другой. Правда, все они не обращали внимания на четверых всклокоченных забулдыг в одинаковых куртках и шапках. Один из ВС обвел улицу рукой:

– Выбирайте!

– Мне вон ту, худенькую, в обтяжку, – среагировал другой.

– Зачем тебе худая? Бери в теле… А я возьму в енотовой шубе.

– Ага, а под шубой неизвестно что. Надо вот эту. У нее ноги хоть торчат.

– Да разве это ноги?!.. Посмотри сюда. Вот здесь ноги.

Женщины расходились в разные стороны, не давая мужчинам наглядеться и выбрать. Восемь жадных похотливых глаз провожали их, разбегаясь в те же разные стороны. В итоге получилось так, что каждый из ВС разорвался пополам, и всего их стало восемь.

Количественные показатели в этот раз отразились и на качестве Вадимов Степановичей. Прежнего они напоминали очень отдаленно, уменьшились вдвое по росту и выглядели как мальчишки, а не как взрослые люди. Причину своего разрыва они забыли сразу же, и хмель слетел как дым с папиросы. Не зная, чем заняться, они разбрелись по дворам в поисках приключений в духе капитана Немо.

Один оседлал качели, забравшись с сапогами на сидение. Двое других выламывали кусты, пытаясь сделать себе палки, а из досок скамейки – лыжи. Еще трое набрели на стаю голубей и развлекались тем, что швырялись в нее камнями. После точных попаданий голуби с шумом разлетались на крылатые осколки, и птиц становилось еще больше.

Проходивший мимо взрослый сделал мальчикам замечание:

– А что если в вас будут так же кидаться? – предложил он. – Понравится вам?

Мальчишки не могли этого представить, поэтому не ответили. Всем восьмерым надоели бессмысленные шатания и бдительные прохожие, и они сошлись сами собой возле уличного ларька с кривой надписью «Фрукты-овощи». Ватага прильнула к узкой щели приоткрытого окошка и затараторила на разные голоса:

– Дайте мне колбасы… А мне мороженого… И пепси-колы… Нет, лучше пива. Пусти… Два стакана.

Ларечница, отодвинув стекло, чтобы собственноручно шугануть недоросших покупателей.

– Ну, чего разгалделись? Сами не знаете, что хотите. Разберитесь между собой, потом приходите. И деньги приготовьте заранее. Давай, давай, кыш отсюда!

И она просунула в окошко пухлую руку в вязаном рукаве и махнула ей в небо.

От ларька отошли уже неразлучной восьмеркой и принялись разбираться, кто чего хочет.

– Ты что просил? – Пепси. – Какой еще пепси, ты девчонка что ли? Сейчас я тебе покажу пепси!

В ход пошли кулаки, началась всеобщая драка. Каждый отстаивал свое желание в бою, и не готов был к компромиссам. Вадим Степанович в такой ситуации давно бы уступил. Но от него в этих мальчишках не осталось и следа. Они дубасили друг друга, кто куда попадет, без разбора. От точного удара соперник раскалывался пополам, и к концу потасовки шестнадцать неузнаваемых малолеток бесцельно размахивали тонкими ручками. Они сильно убавили в размерах и были совсем не быстры в движениях.

Ссора моментально прекратилась. Все захотели одного и того же – покушать и спать. Малыши взялись за руки попарно, как учили когда-то в детском саду, и погнали к дому. Путь был нелегким – они вязли короткими ногами в сугробах, спотыкались о выброшенные пустые бутылки, кто-то еще успевал подбирать с земли яркие блестящие фантики.

Но все же они благополучно добрались до подъезда. Бабок на скамейке не было – наверно тоже пошли обедать. Пожилой мужчина в тот момент не спеша открывал дверь подъезда. Дети воспользовались этим и гурьбой проскочили мимо него на лестницу, все шестнадцать. Запыхавшись, добрались до родного второго этажа.

У всех нашлись ключи, но никто не дотягивался до замка. Они карабкались друг на друга, устроили настоящую кучу малу, тыкали ключами в замочную скважину, не попадали, а если и попадали, то пытались крутить не в ту сторону, но наконец повернули, куда надо, и замок щелкнул.

Первым делом ребятня высыпала на кухню. Там снова толкались, шаря по нижним ящикам в поисках еды. Набивали рты сухой крупой, сахарным песком, кому повезло, полакомились ломтиками раскрошившегося печенья. Перебив при этом несколько тарелок, малыши успокоились и потопали в комнату.

По дороге они еще затеяли игру в паровоз и, уцепившись друг за дружку, запыхтели, зачухчухали и растянулись по коридору шестнадцативагонным змеем.

– Я зеёный… А я классный… А у меня филолетовый, – проносилось перекличкой по составу.

Прибыв в пункт назначения, вагоны сошли с рельсов и рассредоточились возле кровати и стульев. Однако залезать на них всем сразу оказалось проблематично. В попытках штурмовать стулья малыши падали и раскалывались надвое, становясь двумя еще более мелкими человечками. То же самое происходило и при штурме кровати.

Вскоре по напольному ковру уже ползали тридцать два карапуза, натыкаясь на мебель и друг на друга. В их лопотании иногда угадывались отдельные слова – «дай», «хочу», «мое» и тому подобное, но и это продолжалось недолго.

Не найдя ничего лучшего и ничего лучшего не умея, малыши писались на ковер и выли, сидя в собственных лужах. Такое неудобное положение их сильно беспокоило, они ревели, не переставая, давясь слюной, раздувая щеки. Их разрывало, на две, а то и на три части, и на полу в конце концов не осталось места, где бы ни лежало орущее жалкое создание. Около восьми десятков младенцев оканчивали жизнь бесхозными, беспомощными, умирая один за другим в одинокой квартире на втором этаже.

 

Ворованный дом

Этот дом, как и положено всем домам на поселковой улице, имел номер, но за глаза его называли ворованным. Он возвышался над соседними приземистыми времянками с основательностью космического корабля перед стартом. Того, кто в нем жил, злые языки считали вором. Языки помягче снисходительно отмечали в нем деловую хватку и умение жить. И работать.

Работал хозяин, не покладая рук. Он в буквальном смысле собрал дом по кирпичику, по бревнышку срубил баню, по досочке смастерил летнюю кухню. Отличительной особенностью всех материалов было их преступное, а именно краденое происхождение. Даже гвозди были ворованные. Инструменты тоже добывались путем тайной конфискации. Но остальное являлось плодом кропотливого труда одного человека.

Строительство давалось ему с невероятным трудом. Кирпичи, шифер, мешки с цементом приходилось волочить на себе, причем по ночам, чтобы не натолкнуться на осуждающие взоры соседей. На сон времени не хватало, поскольку днем нужно было изображать добропорядочного гражданина. И это угнетало сильнее, нежели ночное строительство, к которому он всегда приступал с благоговением. По-детски радовался удачно стиснутому огрызку трубы, любовно поглаживал рубанком доски, трепетно замешивал раствор и взволнованно пробирался темными закоулками, прижимая к груди спеленатую добычу. Чужая вещь, так легко превращающаяся в свою, была куда желаннее точно такой же из магазина. И уже сама мысль о скором присвоении недозволенного наводила на то, что плохо лежало.

Основной функцией руки – брать и удерживать при себе – владелец дома научился пользоваться с размахом. Он рвал доски и рубероид отовсюду, как ромашки на лугу. Для него были открыты все двери, в том смысле, что любую он мог снять с петель или взломать. А уж каким непревзойденным каменщиком он был, и плотником, и столяром, и резчиком по металлическим решеткам.

Всякое похищенное быстро находило место в доме. К тому же он был опытным вором, никогда не брал того, что не потребуется в хозяйстве, потому как прекрасно знал, невостребованная вещь – лучший объект для кражи. Еще он умел не попадаться на воровстве. Ведь отдельно взятый кирпич, замызганная бетономешалка или распиленное бревно опознанию не подлежали.

Так он продолжал проносить мимо сонных граждан стекло для веранды, прикрывая им лицо, катил бочки, свозил на воровской тележке огнеупорные баллоны и сантехнику. Даже самые плохонькие вещи обретали в его доме второе рождение, которое, увы, никто не видел. Хозяин приварил на окна стальные жалюзи, не поднимаемые и не пробиваемые.

Покончив с домом, он занялся садом, где преуспел не меньше. На присвоенном участке вымостил дорожки желтыми ворованными плитками, разбил парники из стиснутого полиэтилена. Зацвели и заплодоносили краденые яблони, вишни, крыжовник, радовали глаз клумбы с цветами.

– Ворованное всегда лучше приживается, – усмехались соседи, поглядывая на бьющиеся об забор огромные красные яблоки.

Лучше приживается, быстрее растет, дольше держится, дешевле обходится. Только не всем был заметен воровской горб, нажитый на этом доме. Его владелец – великий труженик, муравей-одиночка, один, без поддержки и подмоги возводящий свой муравейник, стаскивающий отовсюду в кучу пригодные материалы, прилаживая их, скрепляя потом напряжения и страха.

Однажды ему посчастливилось похитить свирепого сторожевого пса и посадить на добытую тем же путем цепь. Затем началось строительство гаража, с тремя замками и сигнализацией на случай взлома. А когда гараж был готов, он угнал новенький бежевый автомобиль. Прямо с завода. А зачем же брать подержанное?

После этого соседи открыто разделились на два лагеря: одни завидовали, другие осуждали (но втайне тоже завидовали). А хозяин нового дома, сада и гаража уже не таился. Воровать на машине стало проще – промышлять подальше, набирать партии побольше, увозить побыстрее.

Вскоре он завел и жену. Тоже украл где-то на стороне. К несчастью, она оказалась бесплодной. Тогда он украл детей – мальчика и девочку. И вырастил их на всем ворованном. Беззаботная жизнь настала в семье. Тащили теперь в четыре пары рук. Благосостояние стремительно увеличивалось. Муравейник рос, прибавляя вширь и в высоту. Появились мансардочки, флигельки, беседочки, новый высокий забор, за которым пахло домашними пирожками, пряными соленьями и борщами. Ворованное имело на редкость приятный вкус.

Единственной помехой на пути к гармоничной частой жизни были все те же соседи, которые так же быстро разносили слухи о происхождении нажитого, как он пополнял домашние запасы. Словно все, что когда-то было бережно собрано, теперь растаскивалось по округе.

Тогда он решился на крайнюю меру воровства – он выкрал и поселил рядом с собой других соседей. Тех, которые его устраивали, перед которыми можно было не прятаться, а хвастаться, и которые, в конце концов, переняли его ремесло. Потянулись вереницы ночных воришек, обмотанных кабелем и резиновыми шлангами, закачались по дорогам тележки с кирпичами и саженцами. И однажды, вернувшись с юга, семейство не досчиталось собачьей будки и забора с тыльной стороны.

Ворованные соседи разворачивались на новом поприще неутомимо и целенаправленно. Они не стеснялись показывать себя в деле даже в светлое время суток, устраивая целые демонстрации награбленного. Тихие скромные кражи переросли в показательные грабежи. Годами мастрячить неказистые дома, свозить исподтишка груды обломков, заживо погребая себя под ними, выходило слишком начетно. Воровать – не строить. И вместо муравьиного копошения разносилось по поселку веселое жужжание бензопил, грузовиков, экскаваторов и бульдозеров. В оборот пошли отстроенные под ключ дома. Воровали самосвалы навоза, аллеи из елок, жен, детей, родителей, связи, защитные речи в суде. Не существовало ничего, чтобы нельзя было украсть.

А что же родоначальник воровской династии? Пора бы ему остановиться. Но нужно отдать ему должное (если он сам его уже не украл), он готовился к этой остановке основательным образом. Он обсуждал с женой памятник.

– Сам себе не своруешь, никто тебе не поставит, – настаивал он.

– А если и его украдут… когда ты уже будешь… – жена трагично опустила голову.

«Предусмотрительная», – подумал он. – «Хоть и тоже ворованная».

– Да, эти наглецы совсем стыд потеряли. Хоть самому сторожи из могилы.

– Я буду следить, – согласилась жена.

– Ты сама не вечна, – напомнил он.

– Тогда дети, внуки… Ты столько вложил в них труда.

– Да разве они скажут спасибо. Они-то думают, что сами всему научились.

– А дом? Дом будет тебе лучшим памятником… Мы и табличку прибьем.

– О чем ты говоришь?! Дом! Да он существует, только пока я жив. После меня его растащат по кирпичикам или своруют. Никто не удержит. И детям он не нужен. Они наворовали себе домов и разъехались. Ты же знаешь, как теперь воруют. Даже рук не прикладывают, все через подставных лиц, посредников. Вдумайся только – посредник вора!

– Как же быть? Что же останется после тебя, если не дом?

– Получается, что ничего, – задумался он. – Что ни возьми, все украдут. Самый верный способ обезопасить себя – вообще ничего не оставлять.

– И даже памятника не будет? – всхлипнула жена. – Вроде как и не жил?

– Да-а, вроде того, – вздохнул он украденным где-то вздохом.

 

Рыбонька

– Вы сходите?

Обычно Николай начинал знакомство именно с такого вопроса. Даже если она стояла на поребрике перед переходом улицы. Далее следовало продолжение домашней заготовки.

– А я схожу… от вас с ума.

Это подходило практически к любому ответу. Чуть позже он наносил решающий удар.

– Давайте сходим куда-нибудь вместе.

И они, как правило, шли. Не торопясь, в ногу, на ходу обсуждая предстоящий маршрут. В какой-то момент он специально ускорял шаг, и она уже семенила, подстраивалась, пытаясь уловить, что он говорит тихим голосом, и, в конце концов, брала его под руку. А он уже доводил ее до своей квартиры, до полуоткрытого бара, до своей не убранной с утра постели, до своего будильника, заведенного на семь часов и обратно, до ближайшей станции метро.

Так он жил в постоянном круговороте женщин, приходящих и уходящих, ни одна из которых надолго не задерживалась. И Николай был далек от мысли, чтобы задержать самому. Скорее он завел бы какую-нибудь зверушку, нежели женщину. С некоторых пор он всерьез начал перебирать кандидатуры. С собакой нужно было гулять, за котом убирать, птицы слишком галдели, а черепаха мало чем отличалась от бритвы, лежащей у него на подоконнике. Оставались только рыбы.

Но и среди рыб имелись свои предпочтения: во-первых, чтобы мало ела и так же мало гадила, во-вторых, чтобы шла на контакт и была всегда бодра, ну и, в-третьих, главных – чтобы смотрелась эстетично. На перечисленные запросы в зоомагазине ему вынесли стаканчик, в котором плавал маленький грязно-белый шарик с едва заметной пупочкой.

– Вы хотите сказать, что эта козявка – рыба? – законно усомнился он.

– Еще не рыба, а только икринка.

– И где ж здесь эстетика?

– Должна вылупиться, – заверил продавец.

– А что она жрет? – Николай измерил взглядом объемы.

– Все.

– Не может быть, чтобы все. Акула что ли?

– Да будет вам известно, молодой человек, акулы живородящие.

– Мне по барабану. Лишь бы не кусалась. А плавать-то она умеет?

– Еще как. Берите. Это то, что вам нужно.

Приемлемые размеры, кроткий нрав, таинственная эстетичность, а главное, невероятно низкая цена действовали убедительно. Если что, спущу в унитаз, и жалко не будет, подумал Николай. И купил.

Только дома он попытался разглядеть свою невзрачную покупку, посадив ее в пол-литровую банку, однако, сколько ни разглядывал, ничего примечательно не нашел.

– Вот ведь, накололи опять, – вздохнул он. – Купил кота в мешке. Точнее, рыбу в икре. Конечно, меня можно надуть, я же не океанолог.

С тоской он смотрел на болтающийся в воде шарик, похожий скорее на глаз, чем на целостный организм. В какой-то момент ему показалось, что он тоже на него смотрит. Более того, оценивает, как потенциального хозяина и, возможно, решает, вылупляться или не стоит.

Через неделю икринка опустилась на дно, присосавшись к нему, как пиявка, и замерла. Не ела, не шевелилась, а только молча во что-то превращалась.

– Началось, – думал Николай, пытаясь вообразить, какие именно метаморфозы происходят внутри. – Не иначе на днях отцом стану.

И стал. Однажды утром заглянул в банку и глазам не поверил. На поверхности водопроводной воды, которую, кстати, он забыл сменить с вечера, плавала… нет, не акула, а крохотная русалка. Он и, правда, чуть с ума не сошел, как постоянно обещал своим многочисленным женщинам. Но в данном случае больше от неожиданности, чем от чего-либо другого.

– Влип! – подытожил Николай. Однако в унитаз не спустил. Наоборот, пересадил в литровую банку и воды свежей добавил.

Очутившись в более просторном помещении, вылупившаяся женщина не растерялась. Обследовав все стенки и дно, она быстро начала обживаться –сильным толчком хвоста выпрыгивала на поверхность, тут же ныряла обратно и вертелась, совершая в воде замысловатые пируэты.

Николай, наблюдая это, слегка отошел сердцем. Забавная, решил он, и живая, лучше любой рыбы, с такой не соскучишься. А вслух сказал:

– Эй, может ты волшебная, в смысле золотая? Желания выполняешь и все такое?

Русалка перестала резвиться, но и разговаривать не начала.

– Молчаливая попалась, – заключил Николай. – Рыба, чего же ожидать. Надо ее откормить, ублажить, авось, раскручу на желание.

Он не представлял, чем питаются русалки, зато хорошо знал, чем женщины. Потому предложил ей на выбор ассортимент из ближайшего магазина: крабовые палочки, сушеные кальмары и сдобные булочки с изюмом. Морепродукты она сочла за оскорбление и хвостиком их откинула, как теннисной ракеткой. С характером. А вот булку быстро умяла, и попросила еще. Не языком, конечно – глазами.

Теперь Николай с работы сразу поворачивал в булочную, закупал свежайшей сдобы и нес домой, своей питомице. Она начала расти, как на дрожжах. Однажды он пришел домой вечером, а русалка уже хвостом в дно упирается, и голова наружу. Тут одними банками не обойтись, дело пахло аквариумом.

В том же зоомагазине приобрел Николай самый большой резервуар, литров на пятьдесят – на вырост. Оформил его по всем правилам брошюры юного аквариумиста. Дно засыпал чистым речным песком, благоразумно сочтя русалку существом пресноводным. Расставил по углам несколько пластмассовых башенок – для уединения. Насажал экзотических водорослей. Получилось что-то вроде зимнего сада. Хотел запустить мелких рыбешек, чтобы ей веселей было, но русалка нахмурила свое прелестное личико и скрылась в одной из башенок.

– Не хочешь, так и скажи.

Николай тоже малость обиделся. Но быстро остыл. А она все в башне сидела. Тогда он принес кипятильник и сунул в воду. Кипятильник был мощный, и вода постепенно начала нагреваться. Дошло до двадцати трех градусов, и тут русалка из укрытия вылезла. Сделала все же шаг навстречу, или нырок, как там у них называется. Видимо, такая температура ее более всего устраивала.

С тех пор Николай ежедневно пользовался кипятильником. Доводил до двадцати трех, осторожно перемешивал воду, чтоб женщину не зацепить. А после всех причиненных неудобств усиленно кормил сдобой. Изюм русалка выковыривала, а булку отправляла в свободное плаванье по всему бассейну, и Николаю стоило большого труда выуживать сачком ошметки.

– Ничего себе неприхотливая. Только мусорить умеет. Из какой какашки вылупилась?

Но безропотно продолжал возиться с глупой рыбой – кормил, чистил, подогревал, в общем, выполнял все ее прихоти.

– Это не она мои, а я ее желания исполняю, – сетовал Николай. – С рыбками-то проще, хоть с золотыми, хоть с перламутровыми.

– Лучше бы я тебя съел, – прорывалось у него иногда. Так и хотелось забыть выключить кипятильник.

Но минуты разочарования выпадали все реже. Гораздо чаще он садился напротив аквариума и, не таясь, любовался своей воспитанницей. Он и не скрывал своих чувств.

– Что за рыбонька! Глазки-огоньки, губки, грудка, рученьки, пальчики тонюсенькие, еле различишь, животик упругий, ножки… А вот ножек-то и нету. Все есть, и все великолепно. Кроме ножек.

И по этому волнительному поводу обратился Николай за консультацией к специалисту. Не по русалкам, всего лишь по рыбам. Но профессор зоологического института, к его чести будет сказано, ничуть не удивился вылуплению человекоподобного существа.

– Что же всякое бывает. И такое не редкость.

– Так я могу надеяться? – спросил Николай.

– На что? – не понял профессор.

– На ноги.

– Разумеется, надеяться можете, – ихтиолог со стажем усмехнулся. – Когда-то, сотни миллионов лет назад, в далеком Ордовике первые рыбы вот так же выходили на сушу. У них отвалился хвост и появились конечности. Возможно, в вашем случае эволюция повторится.

– Значит, будем ждать ножек.

Он живо представил, как его рыбонька выбросится из аквариума и поползет по ковру, обрывая о грубый ворс серебристую чешую. Хотя, почему поползет? Она будет прыгать по комнате, как тушканчик или кенгуру, опираясь на сильный хвост. Маленькая она, правда, думал Николай, но на воздухе станет расти быстрее и дай Бог дорастет до человеческих размеров.

– Тогда уж не понадобится мне никакая пришлая женщина, потому что будет своя, собственноручно выращенная, родная. Рыбонька.

Впрочем, обыкновенных женщин он водить перестал. Во-первых, потому что обыкновенные. Во-вторых, она очень сердилась и забивалась в башню на целый день. Да и пришлые женщины смотрели на нее в лучшем случае, как на животное. Они не видели в ней соперницу, а русалка, в свою очередь, даже не догадывалась, что когда-нибудь станет одной из них – ходячей и бесхвостой.

– А ведь вместе с ходьбой, она и говорить начнет, – полагал Николай, начитавшись эволюционных трактатов.

Пока что русалка молчала, как рыба. И это казалось вполне естественным. Но Николая ее неразговорчивость беспокоила с другой стороны – умеет и молчит или не умеет и ждет, чтоб научили. И он стал учить. Нацарапал на листке всякие буквы и показывал ей через стекло.

– Это «м», это «а». Вместе ма-ма.

Какая к лешему мама, тут же спохватывался он. Маму она не поймет. Надо рыба.

– Ры-ба.

Русалка лишь хлопала в воде глазами.

Она, наверно, «р» не может выговорить, догадался Николай. С ней надо, как с ребенком.

– Лы-ба, – предложил он.

Она прильнула личиком к самому стеклу и вдруг… улыбнулась. Как будто первенец одарил Николая своим сиянием. Он сам весь вечер в улыбке ходил, так и лег, не снимая. А наутро сразу к водоему, повторить урок.

– Лы-ба, лы-ба. Ну, смелее… Чего лыбишься?

Но русалка не понимала. Или делала вид, что не понимает. Она продолжала улыбаться и расти. Николай заказал новый аквариум, огромный в полстены, с системой подогрева, чтобы двадцать три стабильно держала. Теперь и башенок было побольше и водоросли погуще. Русалка в просторном бассейне вдоволь плескалась, разбрызгивая воду на ковер. Она росла, и грудь тоже росла, что не могло не радовать Николая. Но русалку это смущало. Она прикрывалась руками, пряталась среди зелени и не всплывала на поверхность, а ловила свои любимые булки у самого дна.

Тогда Николай тоже начал хитрить и больше не кидал еду в воду, а приносил на блюдечке и ставил на край аквариума. Волей-неволей ей приходилось обнажаться. Она чувствовала себя обиженной и не улыбалась больше. Николай пошел ей навстречу и купил гидрокостюм. Только верх, разумеется. Такой низ, какой был у нее, ему никто бы не продал.

Рыбонька снова ожила. Красовалась в обтягивающей блестящей курточке, то рукава загнет, то молнию подтянет. На поверхность стала чаще вылезать, и не только жабры проветрить, но и с Николаем пообщаться. Пока только молча. Высунет голову из воды, ручками за край стекла ухватиться, подтянется и смотрит. Николай тоже смотрел, и пришло ему в голову, что она может пальчики о грубое стекло исцарапать. Обтянул все края поролоном – ей мягче и ему спокойнее.

А потом купил ей надувной матрас, и когда солнце светило, русалка выбиралась на него, ложилась и загорала. Убедившись, что в комнате никого нет, она расстегивала молнию на гидрокостюме. А Николай тут как тут, на балконе прятался и из-за краешка окна подсматривал. Заодно чтобы не пропустить момент, когда хвост будет отваливаться.

Он с нетерпением ждал этого события. Заранее купил все, что полагалось для такого расклада: трусы – наверняка ведь застесняется голышом, колготки, сапоги, туфельки. И держал все это возле аквариума, на случай если он на работе окажется, когда ноги вылупляться начнут. Так сильно он этого желал. Сама русалка превратилась для него в одно сплошное желание – огромное и жаркое, как аквариум в пятьдесят градусов.

– Рыбонька моя, вылупляйся быстрее, а то миллион лет я не выдержу. Я не динозавр какой-нибудь, чтобы сидеть на берегу и ждать.

Но он ждал. Конечностей и членораздельного общения. Ему до смерти было любопытно, что она скажет, как только обретет дар речи. «Выпусти на волю? А я скажу, я тебя не держу. Тогда она, вероятно, попросит отнести ее к реке или озеру. А я отвечу, что здесь нет никаких речек и озер и даже ручьев. Я скажу, что мы находимся в городе, где случаются только лужи, в которые ты уже не поместишься, даже в самую большую. А она обидится и снова замолчит. Вот и поговорили».

Но пока он не то что слова, звука не слыхал от своей красавицы, которая целыми днями купалась и загорала. А ведь случись что непредвиденное, опасался Николай, она и закричать-то не сможет. Пожар, наводнение – ну, наводнение, фиг с ним – воры заберутся. Как же они мимо рыбоньки пройдут? Как пить дать украдут. А кто украдет, тот и ножек дождется.

– Как же я раньше не дотумкал!? – хлопнул он себя по лбу и в тот же день установил надежную сигнализацию, на входную дверь и балконную.

Очень беспокоился Николай за свою доморощенную женщину. И с ностальгией вспоминал времена, когда жилось намного проще. Все его бывшие женщины превосходно умели ходить и более чем уверенно продвигались по жизни, не заставляя его задумываться о своей дальнейшей судьбе. Об этой же водяной, живущей у него под боком, он до сих пор почти ничего не знал.

Что будет, убери он еду, двадцать три градуса, матрас, башенки или вообще спусти всю воду, оставив гнить ее в собственных какашках? Что она тогда скажет? Или нет, неважно, что скажет, главное – что сделает. Безропотно склеит ласты или встанет во весь рост и даст ему по морде?

Он вглядывался в нее все внимательнее. Она тоже не оставалась безучастной и слегка виляла хвостом. Совсем как собака. И глаза ее были по-собачьи влажные и преданные. Ну, влажные, Николай понимал почему – постоянно в воде, а вот насчет преданности он бы мог поспорить. Подобное свойство ее глаз мгновенно исчезало, когда еда попадала в блюдце, и изящные пальчики тут же отлипали от стекла и тянулись к плошке. Так предана или нет?

Он узнал ответ на этот вопрос в один миг, сразу и навсегда. Явившись однажды домой после абсолютно будничного, ничем не примечательного трудового дня, Николай обнаружил, что русалка исчезла. Аквариум был пуст, и нигде в квартире никаких признаков женщины не наблюдалось. Она просочилась через закрытую дверь, сквозь сигнализацию, в ее же защиту установленную. Уползла. Улетучилась. Увильнула. Улетела. Ушла.

– У-уууу! – Николай подлетел к аквариуму, ища следы коварства. Ни колготок, ни сапог рядом не было. Лишь на поролоновом крае остались вмятины от ее пальчиков. Он машинально сунул руку в воду. Плюс двадцать один.

– Паскуда!

Николай сорвал поролон, а пока срывал, поранился об острый край стекла. Но что была эта рана по сравнению с той, которую нанесла рыбонька?! Эта вертихвостка! Вполне вероятно, у нее отросли ноги. Какими они были – тонкими или толстыми, он уже никогда не узнает. Он так долго сам готовил это событие, так самозабвенно ждал, когда отпадет этот несчастный хвост. Но оказалось, он был ей нужен только для того, чтобы в один прекрасный момент взять и вильнуть им от всей души на прощанье.

 

Расписание трамваев

В квартире номер восемь царила суматоха, отдалено напоминающая новоселье или учения по гражданской обороне. Жильцы носились, как очумелые, завершая намеченные приготовления. На кухне звенела паковавшаяся в коробки посуда, со стен снимались картины и фотографии. Кто-то давился недоеденным завтраком, кто-то спешно чинил поломанный замок. Везде выкручивались лампочки и обкладывались подушками стекла, даже на окнах, выходящих во двор. Родители собирали по дворам детей и запирали их в безопасности. На центральном балконе копошилась пожилая чета, дрожащими руками перенося цветочные ящики с землей внутрь. Лежачий старик из угловой комнаты одним махом принимал все отпущенные врачом лекарства. Только молодая пара, начинающая совместную жизнь в тесной комнатушке напротив санузла, ничего не прятала – их скудная обстановка, состоящая из кровати, подержанной тумбочки и магнитофона, не нуждалась в переменах.

– Проверьте, электроприборы выключены? – неслось по коридору, и квартиросъемщики кидались осматривать розетки, боясь наткнуться на торчащие из них провода. Но розетки оказывались пустыми, и жильцы наконец успокаивались, готовые к встрече трамвая. До его прохождения оставалась одна минута.

Это было известно заранее. На протяжении многих лет, с тех пор, как на здешней улице проложили рельсы и пустили трамвай, установился такой порядок. Он господствовал и в квартирах девять, десять, одиннадцать, и на всех этажах дома, и во всех домах на улице, по которой шли тяжелые вагоны.

Трамвай выныривал из-за угла, проезжал мимо булочной, «Диеты», магазина тканей и добирался до дома с восьмой квартирой на третьем этаже. В тот момент квартира уже сотрясалась всеми стенами, полами, потолками и батареями. Хотя дома считались сейсмически устойчивыми, трамвайную тряску они воспринимали как весьма ощутимое землетрясение – четырех-пяти баллов оно вполне заслуживало.

Мебель дрожала, намереваясь вот-вот развалиться по швам, нерадиво оставленная на столах посуда соскакивала и разбивалась. И трамвай разносил этот звон по округе, усиливая и устрашая, словно гигантская ложка бряцала о дно гигантского пустого стакана.

Все квартирные звуки – скрипы дверей, журчание воды в трубопроводе, жужжание проводки трамвай лишь усугублял, а кроме того растревоживал другие, запрятанные в глубину вещей. Вылезал наружу скрежет старых диванных пружин, звяканье болтов, треск половиц. Музыкальные инструменты играли сами собой, трепеща струнами и клапанами. Раскручивались колеса велосипедов, распятых на стенах коридора, и колясок, привязанных к дверям.

Трамвайный грохот расстраивал не только домашние предметы, он болезненно влиял на людей, у которых сразу ухудшалось самочувствие, появлялась повышенная нервозность, обострялись хронические недуги. Жильцы старались поменьше двигаться и замирали в неестественных позах там, где застал их трамвай. А наэлектризованное чудовище между тем делало остановку, набивая в железное пузо новых пассажиров, затем снова набирало ход и скрывалось за поворотом.

Единственное, что спасало квартирных обитателей от разрушений и вносило в их хлопотливую жизнь подобие порядка, было расписание. Только хлюпкая дощечка, болтающаяся на проводах, могла остановить разогнавшихся железных монстров, больше ничему они не подчинялись. У них не было ни выходных, ни праздников, ни отпусков, ни каникул. Они не умирали и не уезжали навсегда. Лишь поздними ночами движение прерывалось, и домочадцы падали в кровати, заводя будильники, чтобы проснуться раньше трамвая.

Все проживающие в квартире номер восемь сами мечтали уехать далеко-далеко, чтобы сменить скрежет металла на плеск морской волны, пронзительные гудки паровоза или в крайнем случае, гул самолета. Никто из жильцов трамваем не пользовался, предпочитая другие виды транспорта. И гостям своим они говорили:

– К нам, конечно, можно доехать на трамвае. Но лучше на автобусе. Так быстрее.

Впрочем, гости в квартире были редкостью. Побывавшие здесь раз, обходили небезопасное место вкруговую, чтобы не столкнуться ненароком с трамваем. Ведь расписание они не знали. А постояльцы гудящих домов знали его наизусть, их дети задолго до таблицы умножения выучивали замысловатый, ничем не обоснованный набор цифр, вывешенный в каждой квартире на самом видном месте.

Дети воспитывались на особенных сказках, разумеется, про трамвай, который возникал, словно огромный зловещий мастодонт из доисторического мира, в боевой окраске, со сверкающими холодными глазами. С пронзительным ревом несся он по железной тропе, всегда одной и той же дорогой. И всегда доблестные герои отважно останавливали его с помощью расписания. Так малышам прививали бдительность.

Было замечено, что непосредственно перед прохождением трамвая куда-то исчезали все кошки, и птицы в клетках начинали выть, подражая звукам окружающего мира. Квартира номер восемь вжималась в себя и затаивалась. Обрывались все разговоры и ссоры, старики крестились. Только бесстрашные молодожены любили в это время поразвлечься на кровати, стараясь попасть в такт громыханию изношенных трамвайных костей.

Волна грохота откатывала, но и после него еще долго гудели рельсы и в ушах зудело эхо металлического гула. Люди потихоньку приходили в движение, сметали осыпавшуюся штукатурку, расставляли по местам вещи, отвязывали коляски и отпускали детей на улицу. Пожилая пара отковыривала балконную дверь. Многие начинали усиленно питаться, поскольку перед трамваем наедаться не рекомендовалось. Улица снова вздыхала молчанием, и остановившиеся часы возобновляли свое тиканье, отстукивая время до следующего трамвая.

– Уроки выучили? А то придут он, в голове один шум останется… Доедайте скорее сырники, или вы думаете, он остановится и будет ждать, пока вы проглотите последний кусок?

Это была чистейшая правда – трамвай никогда никого не ждал. И сбой в расписании за ним не наблюдался. На памяти жителей улицы было известно лишь два случая нарушения его движения. Первый – когда человек из дома «Диеты» покончил с собой, у всех на виду бросившись под трамвай, и другой раз, когда также внезапно сменили расписание. Жилец из восьмой квартиры, выходя рано утром на работу, скосил взгляд на дощечку у остановки и не поверил своим глазам. Все цифры были изменены, а рядом болталось короткое извинение. Он бросился обратно домой, забыв о служебном долге. Так люди узнали о нововведении. Но привыкали к нему плохо, часто путались и, застигнутые врасплох, теряли привычную предосторожность. Но все равно привыкли.

Так текла жизнь по улице, обремененная трамвайным маршрутом. Жильцы домов жили и работали, сходились и расходились, с тоской поглядывая из окон на тонкие серебристые нити проводов. Временами они сердились, не то на трамвай, не то на себя самих, не то на соседей. Но если хотели выяснить отношения, то делали это до трамвая, чтобы не портить себе послетрамвайный отдых.

Одного из жильцов квартиры номер восемь прорвало поздним вечером, когда все, в том числе и его жена, были заняты локальной эвакуацией.

– Где я живу? С кем я живу? Я не понимаю! – застал он в дверях кухни безразличную супругу с подносом, уставленным рюмками.

– Лучше бы помог, – отмахнулась она.

– Я не хочу больше участвовать в этом безобразии!

– В нашем полку прибыло, – подбодрили молодожены и с хохотом удалились в свою живопырку. А супруги остались на кухне, и разгоряченный муж уже не смог сдержать тормоза.

– Ты оглянись, что мы видели в своей жизни? Что пережили, кроме этого бесцеремонного наглого трамвая? – кричал он, пытаясь заглушить этот самый трамвай, который уже трясся сквозь кухню и мигал им в окна освещенными салонами. Муж даже не обратил на него внимания, его несло дальше.

– Другие по ночам стихи пишут, музыку сочиняют. А я чем занимаюсь? На что трачу свободное от трамвая время? Дрыхну... Да, дрыхну, как бездомная собака, попавшая в случайную будку. Я разучился любить, надеяться. И прежде всего ты виновата в этом.

Соседи не заходили на кухню – им хватило потрясений от трамвая. Так и просидели всю ночь на табуретках муж и жена, охваченные разными чувствами.

– Вместо того, чтобы сглаживать острые углы, ты постоянно пилила, делала их еще острее! Ты подтачивала меня изнутри, в то время как трамвай орудовал снаружи. Но твои действия были куда изобретательнее и изощреннее. Что ты сидишь с этим проклятым подносом? Выбрось его, наконец, все уже разбито.

И праздничные рюмки в одно мгновение стали мусором в ведре домашнего очага.

– Какой это очаг?! Это топка! Мартен! Мы переплавляемся здесь в такие же тупорылые трамваи. Бегаем от сих до сих, как заведенные. – На излете ночи муж дошел до решительных формулировок. – Все! С меня хватит. Я ухожу!

Жена ничего не ответила, и он продолжал.

– Уеду. Сейчас же уеду. На первом трамвае. Когда первый?

– Через двадцать минут, – удивленно отозвалась жена.

– Я еще успею к остановке. Так... вещи мне не нужны. Они меня не интересуют. Главное – решиться.

И он решился. Твердо встал на ноги, хлопнул себя по бокам, взял портфель и ушел.

Он вернулся через полчаса, озадаченный и испуганный. Трамвай не пришел. В квартире об этом, разумеется, знали, и все постояльцы уже собрались в коридоре. Квартира номер восемь держала совет под молчаливым велосипедным распятием. Теперь все вокруг молчало, говорили только люди.

– Может, с ним что-то случилось в пути? Сошел с рельсов или загорелся?

– Или эти самые пути начали ремонтировать, а нас как всегда не оповестили?

– Ура! Долой трамваи! – кричали возбужденные молодожены.

– Подождите, – шикали на них. – Он может вернуться в любую минуту… Что ж мы стоим? Надо выйти на улицу, посмотреть там.

Жильцы медленно шли к остановке, где уже скопилось достаточно народа. Здесь смешались и возмущенные местные и невозмутимые приезжие, последние продолжали ждать в надежде уехать отсюда поскорее. Переговариваясь, все поглядывали на угловой дом, из-за которого должна была появиться полосатая морда, волоча за собой двух- или трехкамерный желудок, забитый пассажирами. Народ был согласен даже на один вагон, лишь бы он не обманул их ожиданий.

– Он не появится, – заключил ответственный съемщик квартиры номер восемь. – Надо идти ему навстречу.

Приезжие выругались и разошлись по другим остановкам, а трамвайные аборигены поплелись по путям в обратную сторону. Некоторые дошли аж до трамвайного парка. Там их приняли любезно. Успокоили, заверили, что неполадки на трассе скоро устранят и трамвай пустят в прежнем режиме. Где находились неполадки и как их собирались устранять, выведать не удалось, но дорогу в депо ходоки запомнили и обнадеженные вернулись по домам.

Только жизнь в домах перестала идти нормально, а шла в перманентном ожидании трамвая. В восьмой квартире в момент предполагаемого его прохождения жильцы хватались за хрусталь и выкручивали пробки. Старик продолжал закладывать в рот порцию таблеток и запивать микстурой, молодежь кидалась на кровать, однако очень быстро с нее слезала. В доме вообще ничего не клеилось, у кого-нибудь обязательно подгорала на плите кастрюля или ломался утюг. А пожилая чета в знак протеста заколотила балконную дверь.

Все происходило на фоне непрекращающихся попыток связаться с трамвайным депо – единственным виновником и избавителем от всех бед одновременно. Но пока по путям, по которым пульсировали трамваи, мальчишки гоняли на велосипедах с писклявыми звонками. Электрическая кровь застыла в железных жилах. И сердце остановилось.

Из депо все время обещали, что «кровоснабжение» вот-вот восстановится. Особо упорные дознавались, будет ли оно осуществляться по старому расписанию или придумают новое. Им отвечали, что, конечно, по старому и что им не о чем беспокоиться. Они бы и не беспокоились, если бы хоть краем уха услышали разговор двух начальственных трамвайных мужей.

– Вот жизнь пошла! Никакой передышки, – вздыхал один.

– Да-а. И что они прицепились к этому трамваю? Ездить больше не на чем? – отзывался второй. – У них на следующей улице чудесная автобусная остановка.

– Не скажи… Люди привыкли пользоваться трамваем. Привычка – великое дело. А между тем по Генплану в городе скоро вообще трамваев не будет.

– Так это значит, мы без работы останемся? – волновался второй.

– Ну, мы-то не останемся, – ухмылялся первый. – А вот люди уже без трамвая остались.

– Не говори. Все пишут и пишут. … И звонят.

– Пусть пишут. А к трубке не подходи.

– Может, сказать им? – предлагал второй. – Ну, что маршрут сняли.

– Что ты! – протестовал первый. – Тогда еще больше звонить и писать будут. И не только нам, по верхам пойдут. А зачем верхи зря беспокоить?

– И то верно, – соглашался второй. – Может, хоть расписание снять?

– Да пусть висит, – равнодушно зевал первый. – Оно никому не мешает.

 

"Мертвые срама не имут"

Душно в тесной каменной келье. Скупая полоса света клинком пробивает оконную щель и едва доходит до стола, заполоненного бумагою и всяким писчим приспособлением. В то лето одна тысяча неважно, какого года от Рождества Христова отмечали летописцы по всей Руси жару небывалую. Палила она хлеба, сушила реки, донимала люд меньшой хуже вражины поганой. Молились о снисхождении мужи духовные по церквам и погостам, однако ж не забывали народ приучать к смирению и усердию троекратному. Христиане не роптали, плели свою житейскую кудель и уповали на милость Божию и мудрость княжескую. В остальном сами были могучи отстоять славу ратную и скрепить ее словом книжным для чужеземцев и потомков.

С такой думою садился каждый день за работу благочестивый инок Святоегорьевского монастыря Даниил. Не имел он иной заботы, кроме как исписывать подвиги витязей великоросских, повторяя букву за буквой своды древних летописей. Начинал с рассветом и трудился до глубокой ночи, сменяя лучистую благодать светила на чахлый огонь лампады. Порой даже засыпал за столом, увлеченный незримым действом, а, проснувшись, снова отправлялся на бумажные поля брани.

Так коротал свой век Даниил, сидючи за возвышением дубовым, и света белого не видел. Разве что блеснет в оконце куполок церкви Святого Егория, да и скроется за облаком. Сызмальства отданный на попечение монастыря оного и едва научившись грамоте, положил он жизнь цельную во служение книге. И поныне, давно уж пережив Христа на земле, верил свято в божественную суть слова и чудодейственную силу его в устах человечьих. Знал он, как речи князей многомудрых и доблестных воевод подымали целые полки на битву трудную за дело правое. Были словеса, точно реки бездонные, перейдя кои, уж пути назад не имеешь. А кто охоч был бегством озаботиться, после речей тех горячих первым на врага кидался, будто храбрость одну знал с рождения.

Паче всех нравились Даниилу слова княжича Святослава, сына Игорева. Слаще молитвы о кущах райских звучала их неотвратимая истина – «Мертвые срама не имут». Те павшие на полях брани добыли для Руси славу немалую, что дороже богатств заморских, да и сами обрели вечную похвалу в повестях сиих, лежащих перед взором Даниила. Чуял он, что и его та слава звончая лебединым крылом задела. И преисполнился инок гордости за отчизну. И трудился с еще большим тщанием. И помыслить не смел об ином.

Правда, по молодости лет пытался он тайно вести свою летопись, но быстро отказался от сего занятия, убоявшись собственной дерзости и застыдившись скудности слога неумелого. Да и событий не случалось доселе достойных давешним. Никто не ездил в монастырь за благословением на княжение иль поход священный супротив посланников дьявола. Посему исправно переписывал Даниил сражения былые, в веках затерянные, и не было равных ему по красоте письма во всем подворье.

Под умелой рукой инока вырастали буквы, точь-в-точь стройные дерева ветвистые, струились речками изворотливыми, узоря неизведанные поля. Выстраивал Даниил ровными рядами строчки, будто выводил дружину верную на бескрайние просторы и дивился вместе с нею тому, о чем писал. Заполоняли его воображение леса шумные, береговые кручи и излучины рек, да таких полноводных, что шеломами всех иноземцев не испить воды их. И не счесть богатств в сундуках боярских да купеческих – все каменья драгие, ткани вышитые, серебра и злата целые кладези. Да наперед еще богаты русичи данью обильной от народов нездешних.

«Все под нашею властию», – не переставал тешиться писарь. – «Глядит Боже с небес на землю русскую и радуется. Но сколь велика она, столь беззащитна и открыта со всех сторон нечестивцам крамольным. Всякий рот на лакомый кусок разевается. Растащат родимую по кровиночке, по кусточку, птахой малой не побрезгуют. Господь наш далече, да слово Его верное. Стало быть, самим защищать нам Русь-матушку. И не токмо белками сильна держава, но молодцами крепкими, богатырями православными. Ежели соберемся всем миром, самую лютую вражину одолеем».

Песнь сию победную воспевало сердце Даниила, заточенного в монашеской келье. Он почти не покидал ее, черпая жизнь извечную из книг и из них же творя себе утешение. Бумажные вериги опоясали руки его, голову затуманили слова, мысли и образы. Следуя им, уносился писарь далече из сырой и смрадной душегубки своей, где по стенам расползались зеленые змейки плесени, а от лампады чадило так, что зеницы застилало едким дымом. Но Даниил упорно пробирался взглядом к письменам, пребывая с ними за многие года и версты отсюда. На его век сражений хватало, и смело вступал он в битвы неравные, и рука завсегда была твердою и крепко сжимала перо. Лишь одиножды дрогнуло оно, не удержавшись напора. Но на то своя причина имелась.

И случилась она в это лето жаркое, когда стояла везде духота смертная, и когда взялся Даниил переписывать набело очередные повести о вторжении безбожников в пределы русские и об осаде малого града Сумерина. Были поганые черны лицом и помыслами, а силы тяжкой супротив светлого островка дружины славянской. Со всех сторон облепили гогочущими гнездами вороньими наш стан соколиный, и пошла сеча не на жизнь, но на смерть.

Схватились они во широком поле, что недалече от города. Сколько вражины уж посеяно было здесь в прошлых битвах, ан опять взошли, гуще прежнего. Настала пора и урожай сбирать. Ступили воины на землю твердую, но начала она проваливаться под ногами. То обнажились мертвые со сражений давешних, кто травой не успел порасти и в твердыню оборотиться. И взбесились нечестивцы от вида трупного еще пуще, и полетели стрелы быстрые во чужое отечество. А после скрестили мужи копья отточенные, и уж не стихал боле их треск и лязганье, да еще крики от тех, кто на ближнего шел или в мир иной отходил.

Как селезень чинный по воде плывет, так ездил средь полков на вороном коне светлый княжич, коему славу ратную с колыбели предрекли. Легко рассекал он ряды иноверцев, словно не было тех и в помине. А вослед ему ложились черны головы на сырую от крови землю. Проливались дожди соленые на сочные травы. Да и трав не видать стало вовсе, одни реки, кровью бурлящие, по равнинам растекались, из берегов выходя. Падали с коней ратники деревами срубленными. Кого вдоль, аж до самого седла рассекли, кого поперек. И валялись тела колодами мертвыми – не люди, не звери, без роду и племени.

Уж и лошади выбились из сил, на месте топчутся, и стрелы все по полю рассеяны, и копья затупились от работы, и мечи червленые от крови проржавели, но не кончается битва. Потому как не иссякают гордыни две – варварская, иноплеменная и истинная православная, столкнувшиеся в поединке. Ни одна уступать не хочет, на то и гордыней наречена. Так и секлись без передышки и гнали друг друга от врат городских, пока не оскудел запас жизней человечьих. Каждый русский, умирая, с собой десятерых чужеземцев забирал, но скоро некого стало забирать, да и некому. Взметнулась в воздух последняя палица, не доискавшись цели, и последний отрок дружины княжеской сник. Покуда падал, успел заметить он, что не осталось на поле ни единой души вживе – ни православной, ни скверной. И князь их лежит убиенный, волосы кучерявые лишь ветер треплет, а подле слуги верные приникли, разделивши долю княжью. И сжалось сердце воина от сей картины, и исторг он крик бессловесный, не уразуметь о чем говорящий.

Много думал Даниил об увиденном. До того зримо представало пред ним памятное сражение, что, казалось, слышит он своими ушами храп коней и высвист ударов и взор его слепит от мечей булатных, а отрок последний так даже в глаза писарю прямиком заглядывает. И глаза обоих слезами полнятся. Что чувствовал витязь в остатнюю минуту жизни своей? Враги побиты, не дошедши до града Сумерина, но и братия не спаслись. И правды испросить не у кого. Летописец, что писал сие, имени не поставил и канул в небытие вместе с последним воином. А, может, и был он этим последним?

Тревожило все шибко Даниила, и не в способности он был совладать со своим оружием. Непроизвольно сбивался шрифт при письме на том месте, где пал «последний». Порывистыми и страстными делались буквы, меняли течение линий, и концы их оборачивались вспять. Игумен срамил инока за самовольную измену букв и не принял работы, а велел переписывать заново.

Во второй раз ринулись полки отчаянные на погибель друг друга. И была битва, крепче прежней. Сам писарь принял ее, сражаясь стойко с пером и бумагою. И уже почти сотворил победу над изворотливыми знаками, принудив их к строгости и смирению, но окурат в разгар победы славной брызнула из глаз инока жалость к тому последнему воину и растеклась слезами по письменам. Бумага покоробилась сильно, и буквы слезли с нее, чем вконец прогневали настоятеля.

Суров был игумен и не прощал непослушания. Корил он Даниила на чем свет стоит, стращал судом Господним. Даниил старался, боролся с собой, работал дни и ночи, прилагая недюжее усердие, но как доходил до означенного места, слезы текли из глазниц, точно из дыр непокрытых, и перо дрожало в руке, дырявя бумагу. Слезами пятнал инок славу лучшего монаршего переписчика. И знал он нынче одни лишь неудовольствия духовных отцов, доходящие порой до проклятия. Однако и игумен не терял надежду образумить сбившегося с пути монаха, заставляя его переписывать и переписывать текст нескончаемо.

А Даниил только и ждал того, чтобы вновь насладиться пленом сражения. Сызнова выводил он рать в чистое белое поле и вещал им слова, Святославом реченные: «Мертвые срама не имут», предлагая скрепить оные кровью поганых и повторить подвиг великий. Хотя воины его и так уж были мертвы, а потому послушно вставали в урочный день стройными полками и подчинялись во всем рукам книжным. Но и писаря обратно плакать заставляли. Аж до самого сердца добирались. Ныло оно легонько в час наибольшего напряжения, словно кто-то покалывал изнутри его твердь гусиным перышком. И по телу Даниила тотчас проходил озноб.

В Бога веровать он стал крепче прежнего. Молился и уповал на Него пред тем, как возобновить писание. Не за себя молился – за сторожей града Сумерина, незнамо где находящегося и находящегося ли поныне. И всякий раз добивал Всевышний всех до последнего, да и тому последнему спасения не даровал, а токмо печаль жгучую. Но ежели Господь не помогал ему, старался Даниил, шепча, как заговоренный, молитву свою: «Мертвые срама не имут», уговаривал, утешал и его, и себя, и Господа Бога.

С малых лет желал инок обрести в книгах мудрость и воздержание. Воздерживаясь от мирских забав, богатства и славы, ждал он мудрости, как награды, искал ее, затаенную меж строк. Теперь же, запершись в книжном затворе и не усомнившись ни на миг в истинности веры, не мог он отказать себе в удовольствии проронить слезу над волнительным местом, сотканном из чернил и бумаги. Невзирая на опалу игумена и присных его. Дородный игумен, будучи человеком твердым и неотступным, осерчал на него несказанно, сочтя Даниловы «поспешность и небрежение к письму и особливо порчу ценной бумаги» за личное оскорбление. «Безбожный инок позор навлекает на монастырь наш, а иже с ним на род славный, славянский», – любил теперь говаривать игумен и собирался рядить неверного всем миром духовным Святоегорьевским, однако ж в окончательном решении покуда колебался.

А Даниил хотел, да не в силах был уважить наставников грозных, потому как погряз целиком в делах ратных. Стали ему чудится в монастырских бойницах вражьи рожи поганые. Натерпелся он страсти, плутая по дорогам торным, путаясь в буквах несмышленых. Возьмет, да вдруг вместо одной другую выведет иль местами соседок переставит, а то и вообще забудет обеих. Честь монастырская и человеческая затерялись в словесах трудных, кои кружили Даниила, обволакивая языческим колдовством. Нестерпимая жара хватала за горло, душила, раздирала тошнотворным угаром лампады. Он сменил лампаду на свечи, сворованные от образов, и ставил их так близко, что огонь обжигал руки. А он все равно не мог разглядеть письма.

Глаза слабели с каждым днем, как и сердце. Временами сплошной туман накрывал его плотным шатром. В серой пелене усматривал он всадников, теснящихся и сражающихся в узкой келье. Самого инока порой уносило куда-то под потолок, где тоже было несносимо душно. Даже риза казалась мала ему, и он пытался освободиться из нее, но тщетно.

От повести несчастливой по-прежнему веяло великой печалью. Она переливалась в Даниила, вскипая со всей тьмой нескончаемой скверны. Жизнь его оборотилась в наваждение. Не знавал он боле людей, не различал бумаги, а от речи, когда-то богатой и затейливой, словно терема боярские, всего-то и осталось, что три слова: «Мертвые срама не имут». Ими и встретил Даниил врагов нежданных, ворвавшихся к нему в келью лютой ночью целым полчищем. Кто такие были, какого роду-племени, не заметил инок. Успел лишь перекреститься, прежде чем вонзили они копье безыскусное в ослабевшее тело. Удар пришелся прямо в сердце, и крови не было совсем. Только последним дыханием задуло на столе свечку.

Похоронили инока в монастырском дворе, отпевали долго и торжественно, как лучшего переписчика со времен Святого Егория.

 

Роль

Смотрясь в зеркало, он всегда получал истинное наслаждение от своей внешности. В самом деле, было на что посмотреть: длинные жесткие усы, торчащие в разные стороны, розовый нос, не большой, но и не маленький, среднего размера, круглые блестящие глаза, выражающие тонкое устройство души, в меру волосатые уши, плотное тело в шикарных штанах и, конечно, большой пушистый хвост. Такого кота надо еще поискать. Но мы поисками заниматься не будем, нам и этого достаточно.

Надо сказать, наш кот очень хорошо понимал, какое богатство натуры досталось ему от природы, и тщательно следил за ним, постоянно вылизывая мохнатые бока, лапы, хвост и белое жабо на груди. А потом снова любовался своим отражением в зеркале. Лишь одно обстоятельство омрачало картину, а именно, что красота эта пропадает зазря.

– Так и просидишь всю жизнь каким-нибудь заштатным крысоловом в захудалой библиотеке, – беспокоился кот.

И придумал-таки достойный выход из ситуации – оставить свой след в кинематографе.

Работа над ролью началась для него с отлавливания режиссера. После нескольких неудачных попыток выяснилось, что режиссер отлично умеет заметать следы. «Почти как я», – подумал кот и перекинулся на других членов съемочной группы. Довольно быстро удалось подкараулить одного из ассистентов, который куда-то спешил и под напором кота решил отделаться немедленным приглашением на пробы.

К пробам кот готовился с трепетом. Долго вылизывал жабо и расчесывал хвост. И в назначенный день в полной готовности предстал перед узкой дверью в большое искусство.

– Ну-с, дорогуша, и кого вы хотите играть? – равнодушно обежав его взглядом, спросил режиссер.

– Кота, – ответил кот, не скрывая удивления от возможности другой альтернативы.

– Я так и думал! – простонал мэтр. – Сейчас все хотят быть котами. Просто помешались на этой роли. Ну, вот объясните мне, почему вы хотите играть именно кота.

– Я п… по… хож, – растерялся кот.

– Допустим. Хотя… уши надо бы подровнять.

– Как это?

– Для симметрии. У вас они повернуты в разные стороны, а надо, чтобы в одну, – устало объяснил режиссер, словно делал это сотый раз за день. – А хвост, дорогуша, сейчас так не носят. Слишком он у вас торчит вверх.

При последних словах хвост кота сам собой обвис и прижался к брюху. Таким его и сфотографировали для проб.

– Хорошо, а что вы умеете делать? – продолжал режиссер.

– Все! – выпалил кот.

– То есть?

– Могу по крышам ходить, могу на спине перекатываться, могу задней лапой за ухом чесать, могу…

– Достаточно, – прервал режиссер. – А мяукать-то вы умеете?

– Ма-а-а-ау! – обрадовано завопил кот.

Режиссер поморщился.

– Стоп, стоп, никуда не годится. Что вы орете, будто вас режут?

– Это я от во-о-олнения, – съежился кот. – У меня раньше получалось. Честное слово.

– Тогда идите и репетируйте… как раньше. Здесь вам не мясная лавка. Сюда приходят подготовленными. Завтра еще посмотрим, как вы двигаетесь.

Всю ночь кот репетировал мяуканье, пока не начали стучать в стенку перебуженные соседи. Под конец у него стали выходить звуки, очень похожие на лязг железной палки о батарею.

– Ну вот, уже лучше, – заключил на следующий день режиссер. – Но все равно не достаточно… Теперь посмотрим, что с пластикой. Дайте-ка мне сценарий.

Ему дали пачку листов.

– Так, давайте, например, вот отсюда: «Кот проснулся, потянувшись, посмотрел в окно и принялся вылизывать заднюю лапу, которая, как он чувствовал, затекла за ночь. Затем прошелся по комнате, остановился возле двери и принюхался»… Итак, дорогуша, изобразите нам все, что здесь написано.

Вся съемочная группа уставилась на дебютанта, а кот от нахлынувшего внимания и ответственности тут же забыл весь текст и принялся импровизировать. Заходил взад-вперед, от окна к двери и обратно, потом вспомнил про заднюю лапу, которую требовалось вылезать, потому что она затекла. Кот не мог представить затекшую лапу и на всякий случай вылизал ее со всех сторон. После чего начал водить носом перед ассистентом режиссера, от которого пахло грязными носками.

«Вот оно каково – искусство», – думал кот и терпел. Его мучения прервал режиссер.

– Ну, и что это за бессмысленные шатания? Так ходят медведи после зимней спячки, но никак не коты.

– Но лапу-то я правильно вылизал, – заныл кот.

– Не велика заслуга. Задние ноги все умеют лизать. Этому еще в кружках художественной самодеятельности учат… Помню, в детстве у меня был кот. Как он умел умываться! – режиссер предался воспоминаниям, отвернувшись от кота. – Я копировал его движения, пока у меня не начало получаться точно так же. Можно сказать, это была моя первая роль. А вы ее совершенно не чувствуете! – было обращено уже к коту. – Нужно учиться, дорогуша. Идите и учитесь. Походите по улицам, присмотритесь, как ведут себя настоящие коты. Составьте свою концепцию кота, наконец! Вот тогда и возвращайтесь.

И кот ходил по улицам, лазил по чердакам и подвалам, встречался со знакомыми и незнакомыми котами и к каждому приставал с вопросом о котиной концепции, на что собеседники предупреждающе шипели, и никто не хотел отвечать. Лишь один старый кот промурчал ему, что никакой концепции нет, а есть только свежие щучьи головы в соседнем магазине, и этого вполне достаточно. Заглянул кот и в тот магазин. Но ему сказали, что головы просто так не дают, а только за пойманного мыша.

Кот поймал мышь и отправился с ней в зубах на съемочную площадку – теперь-то уж поверят, что он настоящий.

Дохлая мышь произвела впечатление на женскую половину съемочной группы, которая незапланированно разбежалась, но никак не на режиссера.

– Где вы это взяли? – грозно спросил он. – Из реквизита?

– Из ма-ау-газина, – оробел кот.

– Купили? – слегка удивился режиссер, которого очень трудно было чем-то удивить.

– Поймал.

– А, это взятка, – догадался мэтр. – Ну, с юмором у вас тоже неважно. Посмотрим, как с движением.

Выплюнув, наконец, ненужный реквизит, кот начал неловко двигаться перед режиссером. Махал хвостом, становился на задние лапы, совершая какие-то немыслимые па, хотел еще подпрыгнуть, но был низвергнут суровым окриком.

– Что вы тут мне кенгуру изображаете?! Или вы передумали быть котом?.. Нет?.. То есть, вы убеждены, что именно так двигается кот. А кстати, как насчет котиной концепции? Вы нашли ее?.. Молчите?

Кот молчал, застигнутый врасплох. Образ кота в его голове вырисовывался слишком туманно. Конечно, он помнил свое отражение в зеркале, однако, задней пяткой чувствовал – этого не достаточно. В него даже закралось сомнение – а кот ли он вообще. И режиссер был рад это подтвердить.

– Вы же сами видите, что не дотягиваете до кота. Мастерства вам явно не хватает, дорогуша. Особенно для такой сложной, я бы сказал многогранной роли.

– Но я еще по крышам… – проблеял горе-артист.

Гуляние по крышам было его любимым занятием, и тут он рассчитывал преуспеть. Здесь бы он не ударил мордой в грязь.

– Хорошо, – махнул рукой режиссер. – Даю вам последний шанс. Принесите крышу.

Принесли бутафорскую крышу, из дешевого картона, разрисованного гуашью. Выглядела она хлипковато. Кот, чуя очередной подвох, осторожно подошел к рейкам, на которых держалась крыша, и проверил лапой на прочность. Все ждали прыжка и смотрели, кто с любопытством, кто с сожалением, а режиссер совершенно бесстрастно.

От напряжения шерсть у кота встала дыбом. Он присел, пружиня лапы, как делал уже тысячи раз, примерился на край картонного карниза и взлетел. Но не допрыгнул. Когти скользнули по гладкой стене, оставив на ней глубокие порезы. Сам же кот приземлился с высоты на мягкие подушечки разъехавшихся лап и виновато уставился на режиссера.

– Мне все ясно, – громко объявил тот. – Никаких котов я здесь не вижу. Торчащие уши, слюнявый нос – это еще не кот…

Он размышлял на эту тему еще минут пять. Сыпал непонятными цитатами. Потом потерял всякий интерес и отказал коту окончательно и бесповоротно.

– Я кот! – вопил отверженный. – Кто же кот, если не я? И кто я, если не кот?

– Вы кто угодно, только не кот, дорогуша. А что вы хотели – без подготовки, без образования, без таланта, наконец, покорить нас своим невежеством? Я мог бы предложить вам роль кузнечика, но прыгаете вы скверно.

Такого оскорбления кот уже не снес. Он ощетинился, выпучил глаза и, уже не приседая, прыгнул. На этот раз он попал точно в цель – в самодовольную физиономию режиссера, вцепившись в нее острыми когтями.

– А-а-а! – закричал мэтр. – Уберите этого… ненормального кота!

Кота сняли и вышвырнули за дверь. На сем и окончилась его кинематографическая карьера.

 

Аномалии

– Кто следующий? – энергичный суховатый старичок в белом халате под цвет бороды выглянул в коридор, где разнополые и разновозрастные больные с окрестных деревень толпились с самого утра. В кабинет прошествовала широкого вида женщина, волоча за руку мальчика лет десяти.

– Ну-с, что с нами приключилось? – обратился старичок с вопросом сразу ко всем, закрывая за посетителями дверь.

– Вот, доктор, полюбуйтесь.

И мамаша резким движением задрала рубашку сына. Тело ребенка засверкало сыпью, разукрасившей всю кожу спины и груди замысловатыми рисунками.

– О, да тут целое звездное небо! – оживился старичок и, вооружившись очками, принялся разглядывать россыпь бурых пятнышек. – Любопытно. Очень любопытно. – Он даже достал из стола лупу. – Я, видите ли, в юности увлекался астрономией. Посмотрите, ну чем не Большая медведица? Ее ковш. А это – Змееносец. Тут вот Геркулес, – причмокнул он языком.

– Отчего это, доктор? – прервала астрономические наблюдения расстроенная женщина. Но доктор не мог оторваться от созвездий, взволновавших его прошлое.

– И когда сиё появилось?

– Третьего дня.

– Небось, фруктов наелся?

Доктор, прищурившись, обратился к ребенку. Мальчуган нехотя кивнул и взглянул на мать исподлобья. Та сразу пришла на выручку.

– Да что такого? Все кругом едят. Сейчас сезон. Целыми мешками собирают. Вы лучше скажите, что нам делать.

– Исключить из употребления все фрукты. А заодно и овощи.

Налюбовавшись телесными созвездиями, старичок отошел на исходную позицию – за письменный стол, и стал заносить увиденное в свои анналы.

– А болезнь-то какая? – не унималась мамаша.

– Наукой покамест не установлено.

– Ну картошку хоть можно есть?

– Что вы, она же из земли. Ни в коем случае.

Когда озадаченные пациенты удалились, старичок поспешил к окну. Мимо по улице как раз проходили сельчане, нагруженные мешками и корзинами с огромными пятнистыми плодами. «Остолопы! Куда непроверенное тащите?!» – хотел крикнуть он, но образумился и вернулся к раскрытому журналу, где против графы «диагноз» записал: «объелся Фруктами». Так и поставил с большой буквы – Фруктами.

Это их так местные называли – Фрукты. На самом деле никто не знал, что эти дары природы из себя представляют. Но поскольку зрели они на ветках, являлись плодами растительного происхождения и были весьма крупны, их вполне резонно считали фруктами с большой буквы. В остальном жители периферии ссылались на свое невежество.

Многие ели их сырыми, прямо с веток, и утверждали, что ничего вкуснее не пробовали. Другие отваривали, многие солили или консервировали, даже делали конфитюры и джемы. Благо сырья для экспериментирования было предостаточно. Находились и такие, которые полагали, что едят, наоборот, только семена. Они набивали ими пакеты и щелкали по вечерам перед телевизором. А мякоть им казалась вообще несъедобной. Старики заваривали листья и пили вместо чая, искренне веря в их мятный аромат и противосклерозный эффект.

– Теперь так ясно вспоминается детство. Все, до мельчайших подробностей, будто оно было вчера, – хвастались они друг другу.

Зато мальчишки научились кидаться непотребными плодами, как бомбами, потому что те здорово лопались, разбрызгивая студеное месиво, и семена разлетались на несколько метров в разные стороны.

Все же в соблюдении мер предосторожности надо отдать людям должное – первый урожай трогать побоялись. Так и провисели несколько дней на ветках огромные, похожие на помидоры, желто-оранжевые шары, облепленные со всех боков круглыми коричневыми косточками. Это потом уже обнаружили, что косточки легко счищаются, а на кожуре от них остаются лишь небольшие кратеры. Особые гурманы счищали косточки вместе с кожурой, а сердцевину разрезали на дольки, как арбуз.

Но вначале никто даже не прикоснулся к «запретным» плодам.

– Разве с таким ярким цветом и неестественными размерами может быть что-то усвояемое? Только ядовитое, – размышляли жители окрестных селений, пораженные выросшими за одну ночь десятками килограммов урожая. – И плодоносит, как бешеное. Это не к добру. Ведь что неприметнее с виду, то вкуснее и полезнее. Вот картошка, например.

Такое изобилие могло смутить кого угодно. Но нашлись и сторонники дешевого продовольственного сырья.

– В райцентре такими, наверняка, давно уже питаются. А мы чем хуже? Налетай, братва!

В пять минут гигантские растения облепили люди и закачались на ветках, словно фрукты. Оборвали почти все, что успели, поскольку некоторые плоды от прикосновения тут же начали взрываться, рассыпая семена все дальше и дальше.

Тут же появлялись всходы, обладающие не меньшей взрывной силой, нежели плоды. А когда проклевывались самые первые, именно стремительный казался самым удивительным их свойством. Прямо на глазах тонкие ростки жирели и превращались в мощные длинные и гибкие стебли. Они стискивали друг друга в объятиях, расползались и ветвились, чертя в воздухе кончиками побегов затейливые узоры. Один за другим разворачивались лопушистые расхлябанные листья, которые скоро опадали, освобождая место для красных мясистых цветков с душными ароматами.

Народ, следя за всеми этими метаморфозами, только вздыхал, неодобрительно поглядывая на небо.

– Что за напасть Бог послал? Не иначе из райских кущей семена просыпались и плодятся теперь на земле нашей грешной. Уж и не знаешь, радоваться такому подарку или наоборот.

На самом деле странные всходы подарила им яма. Там же покоились и семена – на дне небольшой воронки метра три в диаметре.

Яма ожила не сразу, а лишь когда исчез из нее пресловутый метеорит. По всей вероятности, его стащили. У нас ведь все тащат, что плохо лежит. А метеорит лежал плохо, просто как кусок железа, хотя и весьма увесистый. Поговаривали, его местные сдали на металлолом.

Так и объяснили его отсутствие комиссии, что приехала из райцентра по этому поводу. Впрочем, о том, что это был именно метеорит, население и узнало от этой комиссии. С ней прибыли столичные специалисты по опознанным летающим объектам, которые особенно горевали о пропаже.

Высокие чины сгрудились вокруг опорожненной ямы и пространно рассуждали о космосе.

– Все, долетающие до нас и шлепающиеся на поверхность земли объекты именуются метеоритами и принадлежат государству. Любые действия, наносящие ущерб государственному имуществу, тем паче кража такового, карается законом.

Действительно, деревенские о падении метеорита никуда не сообщали, не говоря уже о том, что не уберегли ценность. Кстати, о последующих высыпавшихся из космоса семенах и фруктах они тоже никого не информировали.

– Нас же не оповестили о сем происшествии, ну, что он собирается падать, – заявляли они представителям власти. – Вдруг бы на голову… А мы люди невежественные, темные, метеоритов никогда не видели.

– Видеть не обязательно. Главное сообщить, – настаивала власть. – И вообще это обстоятельство непредвиденное. Неучтенный баланс, так сказать.

Немногие местные жители наблюдали метеорит, покоящимся в земной воронке, еще меньше человек видели его падающим с неба. Однако, решили они, в центре всегда все известно заранее. Вероятно, оттуда лучше было видно раскаленное облако, залетевшее в их края.

Этот и еще миллионы других метеоритов рассыпала по космосу одна далекая, затерявшаяся во вселенной планета, которая взорвалась под напором возросших аппетитов ее обитателей. Заселявшие планету существа считали себя полноправными хозяевами, скрещивали и выращивали все, что не сопротивлялось насилию, и собирали невообразимые урожаи. Жизненное изобилие достигло, наконец, своего разумного предела и трансформировалось во взрыв. А иначе как получить все и сразу, чего так жадно хотели нетерпеливые инопланетяне.

 

Любовь больничная

– Мы будем вместе всегда, – шептала, как заклинание, себе и своему возлюбленному молоденькая девушка в коридоре городской больницы.

– Конечно, – с уверенностью отвечал ее избранник. – Надо только потерпеть еще немножко.

– Если бы только немножко. Я боюсь, не случится ли осложнений, – тревожилась она.

– Опять ты за свое, – он перевел глаза на падающий за окнами снег. – Сама же согласилась на операцию. Не надо было соглашаться.

– Я сделала это ради тебя.

– Ради меня не стоило. Значит, тебе самой это не нужно?

Снег падал все гуще, пытаясь засыпать сквер и крыши соседних домов. Стоять у окна становилось холодно, и они пошли по коридору до столовой.

– Я не отказываюсь, – жалобно говорила девушка. – Просто жутковато как-то. Не от операции. Я понимаю, что под наркозом ничего не почувствуешь. Но вдруг последствия окажутся непредсказуемыми? И это все так странно. Даже падающий снег странен сегодня.

– Брось, все естественно.

– Разве то, что мы в больнице – естественно?

– Каждый хоть раз когда-нибудь лежал в больнице. Вон, некоторые отсюда вообще не выходят, – молодой человек кивнул в сторону усталой женщины, прогуливающейся по коридору и тоже смотрящей в окна. Она ждала родных, навещающих ее обычно в это время.

– Я не лежала, – вздохнула девушка. – Я, наверно, никогда не смогла бы привыкнуть… жить здесь, дышать этим болезненным воздухом, пропитанным лекарствами и ждать очередной операции.

– Я бы тоже не смог, – откликнулся он. – Да я собственно и лежал-то всего один раз. С аппендицитом.

– А мне аппендицит не вырезали, – испугалась она.

– Ну и что? Почему его должны были вырезать, если он тебя не беспокоил?

– А вдруг потом забеспокоит.

– Вот тогда и будем беспокоиться.

Они дошли до столовой и расположились на кушетке возле двери. Здесь не пахло медикаментами, а только сухим борщом и предстоящим ужином. И белые халаты поваров и посудомоек не напоминали врачебные. К тому же отсюда открывалась панорама на лестницу, ведущую вниз, в гардероб – к выходу из этого замкнутого больного мира в здоровый и раскрепощенный.

Влюбленные сидели и разговаривали. Это был привычный их разговор. Точно такой они вели и вчера, и за неделю до операции, и за месяц.

– Эх, заживем мы с тобой, когда закончится вся эта больница, – начинал мечтать молодой человек. – Какое замечательное время наступит. Мы будем вместе всегда, ни на минуту не разлучаясь. Уедем жить куда-нибудь загород. И никто нам будет не нужен.

– И мы никому, – подтвердила она.

– Это не страшно. В сущности, все люди друг другу не нужны, кто в большей степени, кто в меньшей. А мы будем просто необходимы друг другу, в том-то и фокус! Понимаешь?

– Ты и так всегда был мне необходим, – не согласилась она.

– Но ведь ты когда-то жила без меня. Хотя бы в детстве, – не сдавался он.

– Нет, я все время жила с тобой. Для меня весь мир делился на тебя и не тебя. А потом, когда ты пришел, эти два полюса разошлись еще дальше.

– А, ну в этом смысле я тоже всегда искал тебя. Я даже тебе завидовал.

– В чем?

– В том, что ты можешь любоваться собой хоть каждую секунду.

– Но теперь ты не станешь завидовать. Ведь мы больше не сможем жить друг без друга. И время у нас будет общее.

– Да, – рассеяно произнес молодой человек. – Хорошо, что у нас и группа крови оказалась одна и та же.

Их позвали ужинать. Больные, которым тоже предстояли различного рода операции, в замешательстве расступались перед ними, пропуская вперед. Кто-то освободил им два места рядом за одним столом. Про эту пару знала вся больница, на нее даже ходили смотреть с других отделений.

– Мне бы их проблемы, – уходя в собственные, обречено вздыхали люди и стучали ложками, пытаясь заглушить мысли.

После ужина и осмотра врача влюбленным окончательно объявили о завтрашней операции.

– Анализы у вас хорошие. Выглядите бодро. Температура в норме. И у нас все готово. Так что завтра с утра милости просим в операционную. Ну-ну, что ж вы так побледнели?

Врач заверил молодых в успехе и высокой квалификации хирурга, дал им снотворное и посоветовал не волноваться, чтобы не повышать температуру на лишние градусы.

– Я все равно боюсь, – прошептала девушка, когда они вышли из кабинета.

– Ну вот, опять!

Молодому человеку совсем ни к чему были сейчас подобные признания. Он взял ее руку, поднял рукав халата, оголив плечо, меченное «племенем Манту», и осторожно провел кончиками пальцев по мягким округлым формам и по выступающим сетям вен.

– Какая у тебя нежная гладкая и розовая кожа. Не то, что у меня.

Он был смущен и растерян. Но, вспомнив, что хотел сказать, вернулся к прежнему тону.

– Пойми, мы уже сейчас должны привыкать к совместной жизни. Поэтому говори теперь везде не я, а мы. И не думай постоянно об операции. Думай о том, что это будет последняя ночь, которая нас разделяет.

– Значит, последняя.

– Да не так же тоскливо думай! Я тоже немного боюсь. Вернее, опасаюсь, – признался он. – Но никакие страхи не вытеснят надежду на будущее.

– И я надеюсь, – отозвалась она. – Надеюсь, что мы никогда не пожалеем о прошлом.

Тут подошла медсестра и напомнила о строгостях больничного режима. Надо отдать должное людям, которые умеют входить вовремя и тем самым обрывают стремительно расползающееся сомнение. Они не дают остаться один на один с мучительным вопросом, легко отодвигая его в область недосказанности.

Они разошлись, каждый на свою половину, в мужскую и женскую палаты, где и прошла, наверно, самая длинная ночь в их жизни. А наутро девушку привели в операционную, в рубашке без рукавов и с белой повязкой на голове. Ее возлюбленный уже сидел там возле стола. Он был белее простыни и не сразу среагировал на вошедших. Молодые обменялись взглядами, туманными и глубокими после бессонных часов.

– Ты еще можешь отказаться, – напомнил он ей, а заодно и себе.

– Нет, – последовал ее ответ.

Их положили рядом, рука к руке. Для этого заблаговременно были сдвинуты два операционных стола. Под наркозом влюбленные улетели в райские кущи, а опытные хирурги принялись воплощать их мечту в действительность. Они сращивали их тела друг с другом на уровне локтевого сустава. Столь необычную операцию врачи проводили впервые и не без основания гордились собой. Только после наложения последнего шва они смогли расслабиться и взглянуть в глаза той самой действительности, за которую боролись.

– Бедные! – всплеснула руками впечатлительная ассистентка. – Как же они теперь будут?

– Что-то вроде сиамских близнецов получилось, – усмехнулся хирург.

– А куда их в таком виде везти? – спохватились санитары. – В женскую палату или к мужикам?

– Придется по этому случаю выделить отдельное помещение, – констатировал главврач, пришедший посмотреть на результаты уникальной операции.

На сдвоенных носилках при молчаливом участии медперсонала и больных, высыпавших в полном составе в коридоры, неразлучных влюбленных покатили на поиски пристанища. Они еще спали, но до пробуждения в них новой, неделимой на !я» и «ты» жизни оставались считанные минуты.

 

Посланник

Нас окружили, взяли в плен и заперли в отсыревшем бараке. Так внезапно и глупо все получилось. Мы даже не сопротивлялись, не успели и шагу ступить, как уже оказались взаперти, словно прихлопнутые сверху деревянным сачком. Под ним можно было только дышать – тяжело, нервно, под сопровождение вздохов, стонов и ругательств.

Мы сидели и прокручивали момент нападения вновь и вновь. Каждый упрекал себя за нерасторопность. Но было слишком ясно, что прорваться все равно бы не удалось. Теперь, когда нас оставили на попечение сторожевым псам, мысли потихоньку начали возвращаться к нам, привыкшие к темноте глаза блуждали по обветшалым, но достаточно крепким стенам. Окон в заточении не было, а дверь была одна. В следующее мгновение мы все вместе уже проверяли ее на прочность. Дверь проверку выдержала. Мы – нет. Мы повалились на пол от бессилия и больше не хотели продолжать борьбу. К тому же, кроме бешеного лая собак не последовало никакой реакции извне. Ни одного слова.

– Наверно, они ушли, – высказали предположение некоторые из нас. – Оставили зверье и слиняли. Самое время искать выход.

– Но мы так и не поняли, что они затевают, – замечали другие. – Каковы их цели?

– Плевать на их цели, – отвечали третьи. – Разве эта нора предполагает иные цели, кроме как свести с нами счеты. Здесь должно быть какое-нибудь отверстие. Надо искать.

Мы стали искать под ногами. Но земля, из которой состоял пол, была слишком плотная и тяжелая, чтобы рыть ее голыми руками. Она не поддавалась, только обдувала нас могильной сыростью. Тогда мы запрокинули головы и начали шарить глазами по потолку.

– Есть! – это был первый радостный крик с момента нашей поимки.

На крыше, прямо посередине барака зияло квадратное окно, и в немой задумчивости смотрело на нас бесконечное черное небо. Мы прикинули, что днем это будет единственным источником света. Хотя встречать утро в неволе никто не собирался. Особенно тот, кто обнаружил окно. Он сразу изъявил желание вылезти в него. Напрасно мы предупреждали об осторожности. Окно свободы опьянило его, и нам пришлось посодействовать в побеге.

Взобравшись на выстроенную из наших тел пирамиду, беглец просунул голову в проем и тут же забыл о всякой осмотрительности, даже о нас. Он вылезал медленно, наслаждаясь свободой и той легкостью, с которой она добывалась. Мы внизу немного позавидовали, что он ощутил это первым. Однако побег продолжался недолго. Его прервал короткий оружейный выстрел, и тело свободно и мягко рухнуло обратно нам на плечи.

Такой конец нас отрезвил и начисто отбил охоту покидать темницу самостоятельно, во всяком случае, без подготовки. Мы отнесли нашего несчастного товарища в угол, прикрыли одеждой – кто что пожертвовал – и уселись возле двери слушать. По ту сторону воцарилось молчание. Молчали и собаки, и ружья. Все как будто заснули. Мы тоже притворились спящими и еле слышно перешептывались, делясь соображениями по поводу спасения, которое теперь не казалось слишком скорым. Ситуация была до крайности осложнена нашим полным неведением. Мы ничего не знали о них, между тем как необходимость контакта напрашивалась сама собой.

– Может, попробовать постучать, – предложил один из нас. Остальные обомлели. Настолько диким показалось предложение – стучаться, в дверь, за которой тебя заперли, словно гости, пришедшие на угощение! Но ничего лучше мы придумать не могли.

Встал вопрос – кто будет стучать. Естественно, мы посмотрели на того, кто предложил первым. Тот хотел было отказаться, но, видя, что все сходится на нем, съежившись протянул руку к двери. Пальцы задрожали и отбили в полнейшей тишине слабую барабанную дробь. С обратной стороны моментально слетели засовы, чему мы испугались еще больше. Нам давали шанс. Но на что?

Мы обступили того, кто стучал, он почти что был в обмороке. Но именно в таком состоянии можно попытаться выйти. Каждый прикладывался губами к его вспотевшим ушным раковинам, чтобы сформулировать наши требования.

– Мы требуем немедленного освобождения. Если до рассвета нас не выпустят, пусть пеняют на себя. Позади идет мощное подкрепление, и пока не поздно, пусть сдаются по–хорошему. Мы ставим ультиматум – либо немедленно дверь откроется, либо мы за себя не отвечаем.

Параллельно мы занимались его экипировкой. На ком-то оказалась светлая рубашка, и мы обмотали ею посланника. Он, правда, хотел нести ее перед собой, как флаг, чтобы прятаться за ним. Мы отговорили – вдруг потеряет. Плотно привязав рубашку к телу, мы чуть ли ни силой вытолкнули парламентария за дверь.

– Скажи, нам нужно похоронить убитого по-человечески, – добавили мы напоследок.

Посланник не слышал. Он сдернул-таки рубаху и растворился в темноте.

Мы ждали его всю оставшуюся ночь, не находя себе места. Время сжалось до границ барака, было унылым и тягостным, и, казалось, хотело раздавить нас как тараканов.

Он появился с рассветом, на удивление бодрый, с лопатой за плечами.

– Мы им не нужны, то есть, в наших жизнях они не нуждаются, – заявил он с порога, громко и довольно уверенно. – Они хотят обменять нас на своих и гарантируют безопасность, если мы не будем пытаться бежать. И еще – нас будут кормить и дадут все необходимое. Они сказали, помещение в нашем полном распоряжении. Вот, лопату дали. Хоронить придется прямо здесь. Так они велели.

Мы стояли как вкопанные и смотрели ему в глаза. Как быстро заразил он нас своим смирением и уступчивостью. Кто бы мог подумать, что все так обернется? Значит, обмен. Главное – не рыпаться.

– Хорошенькое помещение. Даже туалета нет, – заявила одна из наших женщин.

– А лопата на что? – тряс инструментом парламентарий.

– Нет уж, сначала похороним.

Мы выбрали место под самым окном – его последним выходом. С раннего утра окно превратилось в яркий, светящийся мир и жило своей жизнью, отдельно от барака и нас в неволе. Мы сами были этой неволей. Нам предстояло прожить ею какой-то срок в ожидании настоящей жизни. Она маячила вверху голубым квадратом, а наш убитый товарищ, побывавший в ней этой ночью, теперь накрепко связал нас с необходимостью существования в бараке.

Мы начали обустраиваться. Прорыли отхожую яму.

– Когда нас будут кормить? – спросили мы у парламентария.

– Три раза в день, по часам, – отвечал он. – У кого-нибудь есть часы?

Они нашлись сразу у нескольких.

– А как держать с ними связь?

– Они велели через меня.

– Стало быть, теперь ты наш Посланник. Но для порядка нужно проголосовать.

Все проголосовали «за». Других вариантов просто не было.

В преддверии кормежки мы слонялись по бараку, от нечего делать измерили при помощи рук длину стены и высчитали, сколько квадратных метров нам отпущено. Не так уж мало. Составили приблизительный план помещения. Кто-то шутя назвал его «Планом эвакуации из помещения в случае пожара». Многие смеялись. Вскоре Посланник приволок два бидона с похлебкой и кашей. Дали и ведро воды. Мы освежились, подкрепились и продолжили осмотр, словно выполняли привычную для себя работу.

– Давайте распределим спальные места. Но сначала узнаем у них, спать ли нам раздельно или всем вместе, и мужчинам и женщинам.

– Это их не касается. Мы должны разбираться сами, – отрапортовал Посланник, вернувшись с допроса.

И мы разобрались. Соорудили незатейливый занавес, разделив помещение на две части, постелили соломы и накрыли одеялами, которые принес Посланник. Так потекла, засквозила наша жизнь в заточении. Временный дом постепенно заполнялся нашим присутствием и нашими надеждами его покинуть. Днем мы перебирались из угла в угол, провожали и встречали Посланника, а к вечеру жизнь замирала, застигнутая темнотой. Ночь черной холодной женщиной забиралась в окно и наваливалась на нас сверху, сковывая в нерешительности и страхе. Мы не смели шевельнуться под ней, только отрывисто дышали. Ждали, когда она насытится нашим страхом и уйдет.

Всю жизнь нас держать тут не станут. Это было ясно, как и то, что отсюда есть только два выхода: либо вытерпеть все и выйти, либо погибнуть. Но при любом раскладе нельзя же жить в грязи! Мы просветили относительно этого Посланника. И он принес из очередного похода метлу, щетки, мыло, зубную пасту. Наши женщины отвоевали нитки с иголками, поскольку одежда во влажной атмосфере быстро изнашивалась.

Итак, мы с упоением вошли в режим стирки, починки, штопки, помывки и затирки. Следили друг за другом, чтобы никто не отлынивал от домашних обязанностей. Даже в таких условиях душа жадно просила уюта, тепла, а еще больше – света, ведь вечерами она оставалась в абсолютной темноте. Мы снарядили Посланника за светом. Ему дали только несколько свечек. Но хоть что-то. Теперь мы могли гораздо дольше смотреть в глаза друг другу и общаться с нашим Посланником.

– Расскажи, как они выглядят. Мы должны все знать о тех, кто нас держит.

– Люди как люди, – скупо отвечал Посланник.

– Попроси у них фотографию.

– Зачем? Сами увидите скоро, при освобождении… Я бы предпочел сейчас иметь фотографию жены и детей. Или письмо от них, – добавил он с грустью.

– Но неужели это возможно, написать письмо родным? – подхватили мы.

– Думаю, что да.

– А они не прочтут?

– Почем я знаю. Наверно, прочтут.

Перо, бумагу и конверты нам выдали, и мы все дружно сели строчить письма родным и близким, некоторые набросали по два, три. Посланник аккуратно сложил все в почтовый мешок и пошел отправлять.

– Попроси заодно какие-нибудь журналы, желательно свежие, – сказали мы. – А то мы здесь совершенно отрезаны от мира.

Посланник возвратился с целой кипой периодики. Чего там только не было: "Занимательные опыты электромеханики", годовая подборка "Бытовой химии", "Из планшета натуралиста", замусоленный номер "Жизни после жизни", "Ежегодный каталог ледоколов". И все в таком духе. Мы с трудом одолевали журнал за журналом, пытались обсуждать целесообразность установки дополнительных турбин на атомоходах или высоту прыжков кенгуру. Интересно, допрыгнул бы он до нашего окна?

От обилия не перевариваемой информации у нас разыгрался аппетит.

– Эй, поговори там. Пусть разнообразят наш рацион. А то кормят одной кашей.

– Они спрашивают, чего бы мы хотели, – принес неожиданную весть Посланник.

Тут же посыпались заказы.

– Никогда не ел форшмак. Даже не знаю, что это такое. Может, сейчас самое время заказать?

– А я, пожалуй, обыкновенного шашлыка бы навернул.

– В детстве я ел такое, не помню, как называется. Мясо с орехами и приправами запеченное в чем–то белом. Так и объясни им.

Женщины захотели пирожных или один большой торт. Мы записали все на полях журнала и вручили Посланнику, который в составлении меню почему-то не участвовал. Только просил: "Поменьше, поменьше. Они рассердятся".

– Ничего, пусть знают наши аппетиты, – отвечали мы. – Еще не такое придумаем. Тогда уж для полного стола – шампанского.

– Шампанского?! В нашем положении?

– А что такого? Жизнь–то продолжается. Ни сегодня, завтра нас выпустят. Гуляй, ребята!

Посланник ушел, белый, как скатерть, тряся в руках журналом. А назад принес лишь несколько бутылок с шампанским.

– Они сказали, это им понравилось больше всего из нашего списка.

Мы сильно ругались, но пили. На голодный желудок все быстро опьянели и захотели на улицу. Опять мы колотили запретную дверь, чем снова вызвали гнев сторожевых собак, голос которых давно уже забылся. Очевидно, они оживают, когда колотят в дверь.

– Почему нас не водят на допросы? – возмущались мы.

– Они сказали, им хватает меня.

– Почему нас вообще никуда не водят?

В следующую же ночь мы сами отправились в путешествие. К звездам. Мы сели кругом под наше квадратное небо и стали открывать на нем созвездия и отдельные мерцающие бляшки, с гордостью демонстрируя их друг другу.

– Я нашел созвездие Свободы, – воскликнул кто–то из нас.

– Кажется, это Лира или что–то в этом роде.

– Плевать. Мы не в том мире, где оно так называется. Здесь оно уже иное.

Звезды из созвездия Свободы действительно горели ярче остальных. Наши женщины тоже выбирали себе звездочки и примеряли их к своим платьям. Мы дарили им одну звезду за другой. Некоторые насобирали целые ожерелья. Мы научились гадать по небесным светилам и теперь запросто определяли судьбу еще на один наступающий день.

Впрочем, каждый новый день не дарил нам ничего неожиданного. Нас по-прежнему никто не посещал. Повалились лишь болезни – по одиночке или все сразу, целыми эпидемиями. Здоровые лечили хворых, используя любые подручные средства, включая и Посланника, которого постоянно отправляли за лекарствами. Однако он упорно ничего не приносил, объясняя отказ их непониманием нашего беспокойства. Как говаривали они, "необоснованное горе ничем не лечится". Сам же Посланник никогда не болел. Даже прыщика у него на носу не выскакивало. Это-то и казалось странным.

Мы давно стали присматриваться к нашему ходоку, к нашему добровольно и единогласно выбранному лицу, которое показывалось им и озвучивало наши требования. Сами мы были как другое единое лицо – всегда вместе, в куче, с одинаковыми запросами и поступками. А он все время отлучался. Часто надолго. Что он делал там с нашими врагами? Мы понимали, что он старается для нас, он еще не разу не проигнорировал ни одного нашего требования. Но о чем он говорил за нашими спинами? Все ли договаривал нам? Оставалось только гадать. И уж точно не по звездам.

– Они смеются над нашими звездами, – докладывал Посланник.

– Ты что, посмел им рассказать о нашем небе? – от удивления мы даже не рассердились.

– Они прислали справочник по астрономии, чтобы мы сверялись с человеческими названиями. Сказали, чтобы мы не выдумывали, что нет никакого созвездия Свободы.

– Для нас есть! – отвечали мы хором.

– Они сказали, наше освобождение вовсе не от звезд зависит. Через четырнадцать дней все решится.

В тот же вечер на нашем квадратном небе вспыхнуло созвездие Четырнадцати Дней. Мы продолжали скитаться в бескрайних равнинах упрямства и не отступили ни на йоту от своих принципов. Даже в самый день освобождения мы устоим и выйдем отсюда победно, с высоко поднятой головой, не сломленные и непокоренные. Однако через четырнадцать дней решения не последовало. Не было его и через пятнадцать дней и спустя месяц. Мы заподозрили неладное. Вина за неосуществленное победное шествие из барака сама собой приклеилась к Посланнику.

Он продолжал шнырять туда-сюда через дверь, словно за спичками. Мы хотели бы послать его подальше, но боялись, что он не вернется. Мы жили в одних и тех же пределах, передвигались в них и посылали друг друга лишь по одному адресу. Но если нельзя было послать его, то, может, удастся кого-то другого. Вместо него. Туда, за дверь. Как же нам сразу не пришло в голову?

– Надо выбрать еще одного Посланника.

Барак охватило привычное единодушие. Мы оттеснили разжалованного и выбрали нового ходока, всучили ему выстиранную белую тряпку и подвели к двери. Он постучал. С той стороны скрипнули засовы. Он осторожно открыл. И в тот же миг вновь заголосило оружие.

Мы похоронили нового избранника по устоявшейся традиции на месте гибели – возле двери. Итак, у нас имелось два трупа, надоевший до умопомрачения барак и пресловутый Посланник, на которого мы и обратили свои взоры.

– Что смотришь? Иди, – сказали мы сухо, когда убитый уже лежал в земле. – Путь свободен.

– Они решили, что он хочет сбежать. Не нужно было посылать нового человека, – пытался оправдаться он.

Он стучал и выходил по-прежнему, всякий раз принося безнадежные новости. Мы уже не придирались, а тупо глядели ему вслед. Мы смирились с его путанным существованием, как когда-то по его наущению мы свыклись с неволей. Командировки, в которые мы его по-прежнему снаряжали, поддерживались лишь по инерции. Только они создавали хоть какую-то видимость жизни. Мы больше не разглядывали небо. Дождь лил из потолочной дыры, не переставая. Мы ничего не просили от них и ничего не принимали от Посланника, кроме скудной еды. Убирать за собой мы тоже перестали и сидели, заткнув носы в облаках нестерпимой вони. Ко всему прочему начало размывать могилы наших героев, что, несомненно, придавало еще больше страданий. И вот в такой разлагающей и парализующей атмосфере возобновились переговоры по нашему освобождению.

– Они уже нашли, на кого нас обменяют, – торжественно доложил Посланник.

– Они что, раньше не знали, кто им нужен? – недоумевали мы.

– Знали, но, видимо, не могли найти, – додумывал он. – Они просили прибрать здесь немного. Те, на кого нас обменяют, тоже будут жить в этом бараке.

– Какой же смысл в таком обмене?

– Им виднее, – сказал Посланник и многозначительно поднял вверх указательный палец.

Словно ушатом воды, окатило нас трудовым энтузиазмом. Мы бросились подметать, чистить, мыть, стирать и собирать вещи. Управились за час и сидели на вещах еще несколько дней. А Посланник не спешил называть точную дату. Он передавал только, что нами довольны, нас хвалят, а на самом главном вопросе старался улизнуть. Мы уже сговорились прижать его, как следует, к одной из стенок. Но вдруг он сам пропал – не вернулся со своей очередной ходки.

Накопившиеся сомнения привели нас к выводу, что он сбежал. Либо с теми, к кому его посылали, либо от них. Большинство из нас присоединилось к первому варианту, и Посланник мигом превратился в предателя, самого подлого и изощренного, предававшего нас монотонно день за днем и улыбающегося нам из-за двери, как из-под маски. С этой мыслью мы прожили еще сутки, прислушиваясь к внешним шорохам. Но за дверью ничего не происходило. Про нас забыли. Внезапная догадка поразила всех – они обменяли только Посланника! А мы что же, останемся здесь до конца жизни?! В приливе безудержной ярости наша братия бросилась к стенам и принялась их долбить, чтобы развались барак целиком и окончательно. Но когда мы подступили к двери, то ощутили в ней странную легкость, не скованную железом замков. Дверь оказалась открытой. Опять!

Многие испугались открытой двери. Как-никак мы чувствовали себя в безопасности в этом запертом бараке, где-то на подсознании догадываясь, что сюда они не войдут. Самые смелые начали выходить. Снаружи никто не лаял и не стрелял. Собак не было и никого не было. Мы выбирались медленно, по одному, пока ни вышли все и ни остановились возле барака.

Первое, что поразило нас, было небо, от которого мы отвыкли – не квадратный кусок окна, а бескрайняя пустыня, переполненная созвездиями Свободы. Под ногами печально валялись листы из наших писем. Трепетали на ветру нежные слова, накарябанные в темноте барака. Рядом лежал наш мертвый предатель – наш Посланник. Он не сумел уйти далеко. Склонившись над ним в запоздалой жалости, мы и не заметили, как в нас начали стрелять. Бесшумно, хладнокровно и метко.

Они стреляли до тех пор, пока не убили всех. Кроме меня. В меня они не попали. Даже не целились. Так мне обещали. Потому что это я завел сюда людей, тем самым, выполнив давно заключенный договор и главную в своей жизни задачу. Теперь я свободен. Я не знаю, что мне за это будет. Да и будет ли что-нибудь, кроме беспредельного черного неба с россыпью мерцающих звезд.

 

Любовь божественная

– Выросла, выросла. За этот год вымахала, будь здоров. Ума, правда, не прибавилось.

Стоя у плиты, мать пользовалась моментом разглядеть дочку, моющую рядом посуду.

– Куда растет – непонятно. Слышь, папаша, скоро тебя обгонит.

Отец спешно поглощал остывающее содержимое тарелки и не интересовался разговором.

– Пусть обгоняет, – выдавил он наконец вместе с отрыжкой. – Сейчас высокие в моде.

– Ой, много ты понимаешь, – фыркнула мать. – Наша и без того красавица. Смотри, какие щечки румяные… Ой, вот и первые прыщики выскочили. Зреет дочура-то. Небось, уж по мальчикам вздыхает… А, Верка? Ну что ты молчишь все время? Вышла бы на улицу, погуляла со сверстниками, а то сидишь целыми днями в четырех стенах.

Вера, поджав губу, елозила щеткой по истекающей жиром посуде. По случаю каникул на нее возложили почетную обязанность смывать следы семейной трапезы. В этот раз на обед был упитанный годовалый цыпленок, встрепенувший чувствительное материнское сердце.

– Хотя нет, не по мальчикам. По артистам, наверно. А? По каким-нибудь рок-музыкантам? – легонько толкала она в плечо девочку. – Я, помню, в школе в одного певца знаменитого была влюблена…

– Ты мне не рассказывала, – удивился отец, отрываясь от тарелки.

– Я тебе много чего не рассказывала, – довольно отозвалась мать и, напевая что-то себе под нос, удалилась. Вера домыла сковородку и тоже скрылась в своей комнате. Гулять она опять не пошла, а уселась за письменный стол, включила магнитофон и осторожно повернула ключ в потайном ящике.

Перед ней лежал Он. Его портрет и целая подборка вещей, с Ним связанных. Никогда еще не встречала Вера такого красивого лица – аккуратный тонкий нос – не то что у нее курносый, большие темные глаза, мягкий изгиб губ и светящаяся белизна щек. Просто неземная красота и такая же печаль в глазах. Она поднесла портрет к своим губам и поцеловала, сначала одну щеку, потом другую. Дрожащим ртом охватила Его нарисованные уста, и нос, и трогательный детский подбородок. Совсем не мужской подбородок с редкой приглаженной бородкой. Хоть Вера и не любила бородатых, Его борода казалась особенной. Как и все остальное в этом милом образе.

Она была влюблена без памяти. Влюблена первой прыщавой любовью глупой девчонки. Писала стишки с посвящением, вздыхала и ворочалась по ночам, плохо ела, в общем, проявляла все симптомы, свойственные подобному состоянию. Наполненность Им была настолько велика, что не давала Вере даже раскрыть рот, чтобы рассказать кому-нибудь о своем кумире. Она не хотела делиться ни с кем. Даже имени Его вслух не произносила. Только шепотом и только в темноте, в подушку. И тайно собранными сведениями о Нем наслаждалась в полном одиночестве.

Вдоволь зацеловавши портрет, Вера выложила другие ритуальные предметы, которые могла перебирать часами. Замусоленная карта тех мест, где Он родился и жил. Заметки из книг и журналов с упоминаниями о Нем. Изображения Его тела, одетого и, что более волнительно, полуобнаженного. Его письма к ней – ведь она считала именно себя адресатом этих посланий. Его слова, мысли, Его учение. И, наконец, крест, на котором Его распяли.

Она нашла маленький серебряный крестик почти сразу после того, как влюбилась. В том, что это Его подарок, у Веры не было никаких сомнений. Девочка подняла его с земли, отмыла и упокоила в вишневую бархатную коробочку из-под маминых сережек. Но надеть так и не решилась, хотя и цепочка уже давно имелась, и тоже серебряная. Ей казалось, что он будет виден, даже из-под платья или пальто. Взамен настоящего крестика она обходилась воздушным и втайне с упоением чертила его рукой перед грудью.

Но самой необычной была Его судьба. Не то что у современных попкумиров, которые все как один колются или спиваются, сорят деньгами и по которым сходят с ума верины подруги. Ее любимый не похож ни на кого – ни на людей, ни на богов. Сама того не подозревая, она нашла золотую середину. «Какие же уроды эти ангелы и апостолы по сравнению с Ним», – думала Вера. Лишь кентавр или сфинкс из школьных учебников по истории могли бы посоперничать с ее пассией в тайне двойственной природы. Эта двойственность так возбуждала и будоражила Веру, как и Его тело, так часто обнажаемое на картинах. И еще имя… Пресловутая магия чуждых имен возвысилась в Нем до молитвы. Не Джон, не Майкл, не какой-нибудь Элвис, а невероятно странно, вопреки всем правилам русского языка, слетающее с губ – Иисус Христос.

Его инициалы Вера нацарапала на двери туалета. Непроизвольно, гвоздем, забыв о всякой предосторожности. И сердце заныло от сладкого ощущения приобщенности и от непоправимой оплошности одновременно. По-другому заныло сердце матери, наткнувшейся в сортире на корявые буквы. Она озаботилась ими и призвала на совет мужа, который неуклюже, со словами «Ну что здесь такого?» проследовал за женой в комнату дочери. Его заставили взломать неугодный ящик и выпотрошить подчистую все, вплоть до бархатной коробочки, в которой мать тут же признала свою собственность. Больше она ничего не признавала и отказывалась верить собственным глазам, беспомощно роясь в религиозном месиве.

– Так я и думала, – все, что смогла изречь мать в эту ответственную минуту.

– Что она в этом понимает? – отец тоже недоумевал. – Рано ей еще такими вещами заниматься.

– Акселерация, что тут поделаешь. На вид большая, а любой с толку сбить может… Заманили, видать, в секту. Теперь деньги выкачивать будут.

Мать держала в руке свернутые в трубочку госзнаки. Подпольно собираемые, они предназначались для покупки небольшой иконки с Его образом.

– А ты все мальчики, мальчики, – продолжал отец. – Скорей уж послушники.

– Господи, я в ее годы кроме рукоделия ничем и не увлекалась, – вздохнула мать, но все же быстро взяла себя в руки и заговорила твердо и решительно. – Как хочешь, а в городе ее оставлять нельзя. Девочку нужно изолировать. Огородить от дурного влияния.

– Ну давай, отправим к твоей матери в деревню, – предложил отец.

– Правильно. Я ее проинструктирую хорошенько. Пусть ребенок грядки пропалывает и с нормальными детьми общается. Глядишь, дурь за лето и выветрится. А здесь приберем, как было. Не будем пока травмировать… Авось, само пройдет... Давай, запихивай обратно. Где это лежало?

И девичьи секреты вмиг очутились на своих местах, так что Вера ничего и не заметила.

К поездке в деревню она отнеслась спокойно. Разумеется, все ценности поедут вместе с ней. И Он будет рядом. В христианском учении Вера ничего не понимала, зато знала наверняка, что Иисус жив и время от времени появляется. А значит, Он может следовать за ней куда угодно. Хоть в деревню к бабушке.

Старушка приняла обоих с распростертыми объятиями. Внучку давно не видела. В укромном углу внимательно выслушала наставления дочери и долго то ли одобрительно кивала, то ли укоризненно качала головой. После отъезда родителей грядки начали редеть с необыкновенной быстротой, освобождаясь от лишней травы. Культурные же посадки вытянулись, налились соком и благодарно зацвели.

– Клубнички скоро поешь. Поправишься, – причмокивала языком бабушка, радуясь стараниям Веры.

Когда весь огород был прополот, настала пора прочистить внучкину голову нормальным детским обществом. Веру свели с проверенными соседскими девчонками – двумя Глашами и двумя Наташами, и с легким сердцем отпустили на гуляние.

В лесу было скучно, в речке еще холодно, потому девочки все время терлись возле домов, забавляясь нехитрыми ребячьими выдумками. Как-то играли в колечко. Одна из Наташ вынесла в кармане настоящее золотое кольцо и вертела перед подругами.

– Это мамино свадебное, – пояснила она. – Оно у нас на серванте в вазочке лежит, возле папиного портрета. Мой папа умер. Разбился на самолете, – гордо прибавила она.

– Значит, он теперь на небесах? – спросила Вера.

– Ну да. Его Христос к себе забрал.

Вера встрепенулась и робко попросила подтверждения. Задетая недоверием Наташа разговорилась и со знанием дела поведала полную предысторию папиного «воскрешения».

– Христос всех берет на небо, кто хочет. А мой папа заслужил – он на самолетах летал. Но прежде надо в церкви записаться, если хочешь, чтоб взяли. Тогда после смерти Христос тебя туда переправит. Ему не жалко. Там места всем хватит, и Он добрый. Его все любят.

– Не может быть, чтоб все, – вмешалась одна из Глаш.

– Кто ж Его тогда распял? – поддакнула другая.

Наташа не нашлась, что ответить, только раздраженно спросила:

– Ну, вы будете играть или нет?

Девочки хором загалдели, кому водить. Затаив дыхание, Вера ждала подарка. Как ей хотелось, чтобы отмеченное небесами золотистое колечко опустилось в ее ладони. Но Наташи с Глашами все время разыгрывали его между собой, да и тему сменили, перескочив на обсуждение мальчиков.

– У меня в городе есть один … в общем друг, – жеманничала одна Наташа.

– А моя подруга, – говорила другая, – познакомилась с мальчиком из старших классов. Он обещал ей позвонить, и она целый вечер просидела у телефона. И до того досиделась, что заранее сняла трубку. Вот дура.

Хихикали до упада, пока не вспомнили про Веру.

– А у тебя есть кто-нибудь?

Она стойко молчала.

– А кто он?

– Никого, – запоздало ответила Вера и хотела вернуться к колечку, но остальным уже надоело перебрасываться им.

Решили пройтись по деревне в поисках мужского пола. Подружки вывели новенькую к реке и показали прикрытую с берега ивняком поляну, зарекомендовавшую себя как место свиданий здешней молодежи. Девчонки наперебой описывали Вере сценки, подсмотренные в зарослях. Вытаращив глаза и дико махая руками, они пытались донести до нее всю страсть любовных утех, им пока не доступных. Потом дети двинулись дальше.

И Веру, еще не отошедшую от ивовых потрясений, ждало новое открытие. В конце одной из улиц засветилась типичного вида постройка с куполом.

– Это у вас церковь? – тихо спросила она.

– Ну и церковь? И что? – девочки посмотрели вопросительно.

– Чья она?

– А тебе не все ли равно? Наша.

– Я знаю, – проявила эрудицию Глаша. – Это церковь Спасителя. Мне бабушка говорила.

Вера поняла, какого Спасителя, и сердце ее медленно поползло в пятки. Стало быть, Он уже ждал здесь. Ее кентавр, ее сфинкс, ее Иисус. Никогда еще Вера не заходила в Его покои – так называла она любые культовые сооружения. Робела сильно. Слишком много там было Его. Везде Его портреты, разговоры только о Нем, может быть, даже Он сам скрывается где-то в потайных дверях и наблюдает за прихожанами, пока Его охраняют стражники в черных балахонах.

Вера боялась, что не выдержит и раскроется. Все обнаружат ее страсть, и будут тыкать пальцами и смеяться, а Его прислужники громче других. Потому и креститься на людях было для нее немыслимо. «Как это я признаюсь перед всеми, что люблю Его?» – краснея, думала девочка. – «И что скажет Он?»

Каждый день теперь она прибегала под окна Его дома, отлучаясь от игривых подруг. Вглядывалась издалека в мигающие свечками оконные проемы, прячась от людских глаз. Ее тянуло на это место стопудовым магнитом. Чего ждала, она не знала. Может того, что Он сам выйдет из церкви, раз уж она не решается войти.

Вере уже не хватало сакральной коллекции, всех книг, журналов и картинок. Она нуждалась в живом разговоре, с глазу на глаз, для подкрепления ее смутных надежд. И она выбрала бабушку.

Теплым июльским вечером они вдвоем ужинали на веранде. Сняв первую клубнику, наполняли ею тарелки и щедро осыпали сахаром.

– Бабушка, а Бог есть? – начала Вера издалека.

– Что ты, милая? – вздрогнула подготовленная старушка. – Откуда Ему взяться-то?

– С неба, – не уступала девочка.

– С какого неба? – как могла уклонялась от вопросов бабушка, свято соблюдая наставления дочери.

– Из атмосферы… Или, может, из стратосферы?

– Как? Страстосферы? – обрадовалась старушка. – Ну, там Его точно нету.

– Не страстосферы, а стратосферы, – Вера заметно сникла, но не до конца. – А кто есть?

– Никого нет, – бабка совсем растерялась и просыпала сахар на пол.

– А И …– Вера запнулась. Она сомневалась, произносить ли две буквы «и» кряду или хватит одной. Но, так и не решив, больше не выговорила за вечер ни слова.

Нелепый разговор тотчас был передан родителям, чей визит не замедлил состояться. Они примчались на следующий день в подкрепление вышедшей из строя бабушки и начали действовать. Уже на вокзале отец приобрел у верткого мальчугана черепашку, плавающую в большой трехлитровой банке. Мать привезла шитье – лоскутки старых платьев, разноцветные нитки, иголки, яркое мулине и кусочки меха. Домоводство и природоведение призваны были отворотить ребенка от греха.

– Это водяная черепашка, – инструктировал Веру отец. – Черепахи очень древние животные. Представляешь, они могут жить до двухсот лет.

– А до двух тысяч могут?

Отец призадумался, а черепаха тут же замерла от проигранного сравнения. Вера ее невзлюбила.

В завоевании интереса дочери мать преуспела больше. Девочка с чувством взялась за рукоделие. Ловко орудовала иголкой, кроила, сметывала, мастеря куклам платья. Легко освоила азы вязания, и родители остались вполне довольны результатом. Дальнейший процесс обучения, уезжая, они перекинули на бабушку.

– Бабуль, найди мне каких-нибудь розовых тряпочек, – замурлыкала перед ней Вера.

Ни о чем не подозревающая бабуля, вырыла из своих кладовых пару ядовито розовых передников и оранжевое кашне. Вера придирчиво осмотрела вещи и выбрала более подходящее. Работа предстояла не из легких. Она готовилась сшить себе Его тело. Еще в городе высматривала она магазины типа «мягкие игрушки с большими скидками». Игрушки в них были всякие, вплоть до румяных плюшевых ангелочков, от слащавых физиономий которых разило душком нового времени. Скидки тоже имелись. Но Спасителя не было. А Вере очень уж хотелось телесного воплощения.

Она трудилась над Ним целыми днями под умиленным взглядом бабушки. Гулять не выходила и про легкомысленных подруг с их колечками и поцелуйчиками забыла вовсе. В готовую куклу Вера воткнула иголки, – в ступни, кисти и сердце, для пущего сходства с оригиналом, а на голову нацепила связанный из салатного мулине венец, больше напоминающий зеленую марлевую повязку. И вообще, Иисус не получился. Набитый утилем пухлый уродец не имел с Ним ни одной общей черты. Перед Верой остро встала необходимость в настоящем Христе. И ей ничего не оставалось, как снова идти к церкви.

По дороге Вера все тщательно продумала. Перспектива получить свидание с любимым на небесах с самого начала ее не устраивала. А быть распятой – откровенно пугала. И достойное завершение полетов наташиного папы радовало мало. «Я буду просто любить. Сильно, сильно», – решила Вера. – «Ведь другие люди только и делают, что просят у Него разное. Они жадные и любят лишь себя. А я люблю Его. Люблю и все. И хочу Его видеть. В конце концов, он поверит мне и спустится». Желания переполняли девичью грудь. Ее обладательница не беспокоилась о грехе и всяких заповедях. Он был безгрешен, и этого достаточно.

Вера почти уже дошла до церкви. Обежав улицу и нырнув в проулок между грязно-серыми домами, она добралась до интимной части алтаря. Прошмыгнув в лопухах к самой стене, прижалась к ней всем телом, доверяя отсыревшим бревнам стук своего сердца, резко махнула рукой в сторону узкого оконца. И бросилась наутек. В траве осталась лежать записка с инициалами «И. Х.». «Я Тебя люблю. Приходи сегодня в шесть часов на берег реки. Буду ждать. Вера». Если бы кто-нибудь задумал тут же поднять записку и прочитать, он не успел бы закончить прежде, чем Вера добежала до калитки.

Только дома она перевела дыхание. Посмотрела на часы. Времени оставалось еще много. Вполне достаточно, чтобы совершить добрый поступок, который она готовила любимому в подарок. Поход в магазин и прополка грядок отпали сразу. Требовалось нечто значительное. Девочка внимательно обводила глазами комнату, пока взгляд ни наткнулся на черепаху, беспомощно барахтающуюся в грязной воде.

– Я спасу тебя, черепаха, – радостно закричала Вера, схватила банку и потащила прямиком к реке. Освобождение должно было произойти недалеко от означенного в записке места, чтобы Он, проходя мимо, увидел и оценил.

Однако на месте возникли некоторые осложнения. Оказалось, что черепаший панцирь заметно шире баночного горла и вытащить животное из заточения обычным путем не представляется возможным. Каким образом ее туда запихнули, Вера разбирать не стала, а для спасения выбрала иной путь, необычный. Поставив банку ближе к воде и найдя подходящих размеров дубинку, она размахнулась и ударила. Стекло треснуло и рассыпалось на куски, поранившие незащищенные черепашьи лапы и голову. Водяная черепаха вмиг сделалась кровавой и судорожно зашевелилась на скользкой траве…

Измученное животное Вера сбросила в речку и ровно в шесть часов, перемазанная и сердитая, сидела глубоко в кустах перед поляной страсти. Густота листвы надежно скрывала ее, а она сама она поглядывала из затаенного укрытия на все, что происходило. Точнее, пока не происходило.

«Наверно, Он тоже наблюдает за мной», – решила Вера и заволновалась. – «О чем я буду с Ним говорить, когда Он выйдет? Не про черепаху же?» Обеспокоившись этим вопросом, девочка погрузилась в мечтания.

Ей представлялись совершенно невероятные вещи. Будто это она спасает Спасителя от креста, преграждая путь палачам и объявляя им тонким дребезжащим голоском: «Он не виновен». И кругом верят прыщавой девчонке еще и потому, что очень уж необычно она выглядит – какое-то странное цветастое платье, да и язык абсолютно непонятен. Но Он понимает ее, и девочка протягивает к Нему из глубины веков свои полу-детские, полу-взрослые руки.

Вера почти высунулась из кустов от нетерпения. Но на поляне по-прежнему было пусто. Только бесстыжие ивы глазели со всех сторон. Неожиданно ветки позади зашуршали, заволновались. Обоюдный визг, и ситуация благополучно разрешилась. Перед Верой стояли бывшие подруги, прокравшиеся в амфитеатр своих вечерних зрелищ.

– Тоже караулишь? – недовольно поморщилась одна из Наташ. – Уходи. Это наше место.

– Ищи себе другое, – поддакнула одна из Глаш. Они не прощали измены.

– А сколько времени? – только и спросила Вера.

– Скоро семь.

Семь часов. Действительно, можно было уходить… Он не пришел.

Ночью Вера совсем не спала. Ворочалась, всхлипывала, разговаривала с кем-то. Бабушка, возможно, слышала с кем. В голове все вмешалось в кучу – черепахи, записки, лоскутки. Вздремнув лишь под утро, она увидела мимолетный сон. Кто-то стоит под иконостасом (а может, в самом иконостасе) с распростертыми объятиями и ждет. Лица не разглядеть, будто его и нет.

С утра Вера снова отправилась к церкви. Так ходят на службу или в школу, чисто машинально, по привычке. Сама она плохо соображала, что делала. Повернув на приходскую улицу, девочка ясно различила стук молотков. У ближайшей дачи четверо жизнерадостных мужиков сколачивали сарай, звонко вгоняя гвозди в податливое дерево. Кровь у Веры разлилась кипящей лавой по телу, а сердце сжалось. Она прибавила шаг.

Против обыкновения она выбрала парадный вход, откуда заполняли церковь все деревенские. Девочка попыталась затереться в их реденькой толпе, но сразу была замечена.

– В Бога веруешь? – метнула в нее острый взгляд одна из старушек. В очереди за молоком она вполне могла бы сошла за божий одуванчик, но здесь, была ее стихия.

– Куда суешься? Мала еще, – заголосили другие из ангельского букета. – Чья такая, не знаешь? Играть, что ли, больше негде?

– Наш Иисус все видит. Вот мы Ему скажем, он тебя покарает, – шуганула Веру самая визгливая старушонка.

Но Вере и без того хватило наказаний. Главным из них было горькое и совершенно недетское разочарование. Неужели Он – молодой, красивый, добрый любит всех этих старых, злых и уродливых старух? Они говорили «наш Иисус», а сами галдели, как на рынке и норовили первыми протиснуться в двери Его покоев. Как же Он мог променять ее любовь – чистую, робкую на их самодовольство и грубое попрошайничество? «Наш Иисус. Наш Иисус» Он – мой! И только мой!

За углом Веру ждало еще одно, последнее наказание. Родные, явившееся в полном составе, чтобы вырвать ребенка из цепких рук оголтелой секты. Впереди процессии шла мать, находящаяся на грани истерики, в исколотых иголками руках она сжимала безжизненно болтавшуюся розовую куклу. Следом семенила испуганно крестившаяся бабушка. Позади плелся вялый отец, несший сундучок с сокровенной коллекцией. Растянувшаяся по улице вереница напоминала Крестный ход, где один уже не видел другого, но все шли, охваченные единой и святой целью – спасти дочку и внучку. Троица медленно наступала на Веру…

Первое сентября выдалось теплым и солнечным. На вместительном школьном дворе собрались отдохнувшие ученики. Они повзрослели на целый класс и не могли сдержать нахлынувших за лето чувств. Мальчики перебрасывались рассказами о путешествиях, девочки – о новых увлечениях. Вера тоже не отставала. Она вытащила из сумки несколько портретов своего кумира, которые подруги тут же растащили по рукам. В самом деле, было на что посмотреть. Красивое, словно выточенное лицо, длинные мягкие волосы, кожа гладкая, без единого прыщика или бородавки, лишь немного бледная от напряжения, небольшая бородка, подчеркивающая сухую сдержанность губ, глаза, закатившееся в исступлении вверх и сильные жилистые руки в наколках, держащие гитару.

 

Существо

Это была моя обычная дорога. Сколько раз я возвращалась домой этими улицами, мимо сквера, через пару перекрестков и дальше по прямой до самых дверей. Про такие пути говорят, что их можно пройти с закрытыми глазами. Я не пробовала. И не думала закрывать глаза, потому что и так хожу с закрытыми. Не в прямом смысле, конечно – просто не обращаю внимания на окрестности, занятая лишь своими мыслями. На прохожих не смотрю – они мне неинтересны.

Бывает, кто-то окликает меня по имени, и прошедший мимо человек вдруг оказывается мне знаком, но в толпе все для меня одинаково чужие. Чаще я замечаю животных: собак, которых выгуливают, или кошек, которые гуляют сами по себе. Они выделяются среди людей, их поведение не столь предсказуемо, и ходят они не по прямой. Вот и сейчас ко мне потянула нос какая-то тонконогая левретка, дрожащая на ветру в намокшем пухлом комбинезоне. Хозяйка одернула ее за поводок, и они пошли дальше.

Снова та же картина, на этот раз холодная морось и растекающаяся под тусклыми фонарями темнота. Думать уже ни о чем не хочется. Поскорее бы добраться до дома. Редкие люди тенями мелькают мимо, и где-то над крышами и за тучами запряталась полная светлая луна.

Я перешла дорогу, невзирая на красный свет – машины где-то тащатся, далеко от перехода. Повернула за угол, и среди темноты глаза выхватили неожиданно яркое большое пятно. Оно двигалось. Оно было необычным на фоне затрапезного пейзажа. И оно поглотило мое внимание целиком, так, что я даже замедлила шаг, а потом и совсем остановилась.

Это было живое существо. Я бы не решилась назвать его животным, хотя больше ни под какую категорию оно не подходило. Круглое как шар туловище с узким и длинным носом. Головы не было. Собственно туловище и являлось головой с тремя эллипсоидными глазами в ряд на самой макушке. Существо передвигалось на очень длинных тонких ногах, которых, слава Богу, было четыре – три или пять мое сознание бы не выдержало. При всем этом существо имело насыщенно-изумрудный цвет, флюоресцирующий под уличными фонарями, и само вполне бы могло сойти за фонарь.

Существо, как обыкновенную собаку, вели на поводке. Кто вел – я даже не различила, до того была поражена. Я долго смотрела вслед этому чуду, и видела, что и другие редкие прохожие останавливаются и провожают диковинку изумленными взглядами.

Я не могла забыть его. Допоздна ворочалась в постели, пытаясь придумать все, что могло быть с ним связано. Кроме персонажей детских мультфильмов ничего не приходило в голову. Но от его реального существования нельзя было отмахнуться, как от галлюцинации – его видели все, кто был на улице.

Кто оно? Откуда взялось? Как удалось его приручить и почему до сих пор о нем ничего не известно? Удивление от этой встречи стерло из моей памяти почти все детали. Как двигалось это существо, исходило ли от него тепло, куда были направлены глаза – я ничего не помнила. Только жутко хотелось увидеть его еще раз. Теперь каждый день я проделывала тот же путь от метро до дома по несколько раз. Но вокруг все было, как обычно, и не попадалось ничего из ряда вон выходящего. Даже пьяные вдруг куда-то разом исчезли.

Я столкнулась с ним еще раз совершенно в другом районе. И хотя меня снова смутила неожиданность встречи, но я успела заметить, что это было не совсем то существо, которое я видела раньше. Это было крупнее – больше метра в высоту, и с сиреневато розовым отливом. И на него тоже все оглядывались.

Тем же вечером мне позвонила одна из моих приятельниц. После дежурных новостей о житье-бытье наших общих знакомых она вдруг спросила:

– Ты видела муфи?

– Кого? – я сделала вид, что удивлена, хотя в голове это слово уже четко связалось с разгуливающей по улице диковинкой.

– Ну, муфи. Ты что, первый раз слышишь? Отстаешь, подруга, – пожурила она меня. – Сейчас очень модно его держать. Круче крокодила. Не ест, не испражняется и абсолютно ничем не пахнет. Просто чудо.

– А ты держишь? – вырвалось у меня.

– Пока не завела. Но мне обещали. Приятель моего друга может достать… Я бы и для тебя попросила, но, боюсь, ты не сможешь отблагодарить его, как следует. Ты вообще не умеешь быть благодарной.

– Да мне и не надо, – ответила я не к месту.

– Ну, и сиди со своим «не надо», – довольно грубо отозвалась моя знакомая, и разговор оборвался.

«Вот потому ты только знакомая, а не подруга», – мысленно сказала я ей. Она испортила мне настроение окончательно. Уже не хотелось охотиться по улицам на странных существ, на этих муфи. Все о них давно знали, некоторые уже обзавелись и дрессировали. Существо дела сводилось не к изучению диковинного животного, а лишь к обладанию им.

Через неделю они разгуливали по улицам и проспектам города уже целыми табунами, разных размеров и каких угодно окрасов – от бледно-лимонных до интенсивной морской волны. Но у всех была одна и та же прыгающая походка и три глаза на макушке. При встрече друг с другом они никак не проявляли близости, лишь слегка косили глазами в сторону собрата.

Я уже не стремилась разглядеть их получше. Наоборот, теперь мое внимание привлекали хозяева. Их самодовольный вид, нарочито небрежное подергивание поводков, их неумелые попытки подстроиться под темп движения питомцев – те, по-видимому, просто не умели ни под кого подстраиваться.

Чем больше я разглядывала людей, тем больше убеждалась, насколько я не справедлива к ним. Еще неизвестно, как бы я сама выглядела, окажись рядом со мной на поводке такое вот существо. Какую физиономию состроила, выходя гулять с этим питомцем и как бы произнесла его имя, если бы кто-нибудь спросил. А главное, как бы я отблагодарила того, кто уступил бы мне этого муфи по сходной цене? В одном была права моя знакомая – я удивительно неблагодарна по отношению к людям.

 

Несвобода выбора

Рудаков и Малютин, примостившись за гаражами, дегустировали «Свободу выбора». Рудаков был уже в летах и на пенсии, Малютин – помоложе и время от времени где-то работал, чаще всего грузчиком или разнорабочим. На вопрос участкового, чем он занимается, Малютин так и отвечал: «Разным». Именно Малютин принес из универсама бутылку с таким странным названием.

– Ты что, не мог взять, как обычно, – досадовал Рудаков. – Выпендриться надо.

– Так это по акции.

– Тебе керосин нальют по акции, и тот выпьешь.

– Правильно пахнет, – Малютин, откупорив бутылку, поднес горлышко к самому носу.

– Хватит нюхать, градусы выветрятся. Разливай.

Малютин разлил в пластиковые стаканы, для начала совсем немного – надо было удостовериться, что это именно то, что им нужно.

«Свобода выбора» на удивление пошла отлично. Легла на грудь, как любил говорить Малютин. Он разлил по новой.

– А пиво где?.. – спросил Рудаков. – Забыл?

– Да не… Я подумал, какое пиво.

– Ну хоть закусь какую-нибудь?.. У тебя же оставалось.

Малютин выудил из кармана деньги.

– Сбегать?

Бежать не хотелось. Да и Рудаков не настаивал. Он сам взял бутылку и разлил еще раз.

– Ты как первый раз, ей богу, – качал он головой. – Все забыл.

– Я не забыл. Я просто не думал об этом.

– А о чем же ты думал?

– Осень скоро, – грустно сказал Малютин.

– И что? – не понял Рудаков.

– А то, что нет у нас никакой свободы выбора.

– Езжай на юга. Там ни осени, ни зимы нет.

– Везде есть. Даже где совсем жарко, осень наступает. Только она в другом.

Рудаков согласился, что от осени не уйти. Он поднял голову, посмотрел на небо. Оно было мрачным, все в серых облаках, словно мятое и грязное постельное белье, с которого кто-то поднялся, да так и оставил неубранным.

– И денег у меня нет, ты же знаешь, – продолжал Малютин. – А если б даже были… что с того? Значит, меня снова вынуждают. А я, может, хочу, чтобы здесь и без осени. Тогда как?

– Тогда придется еще за одной идти.

Под разговор они опорожнили бутылку и отправились в тот же универсам за новой.

– Кончилась по акции, – ответила кассирша и, усмехнувшись, добавила. – Всем дешевой свободы надо… Вон, возьмите «Столичную».

Рудакову почему-то не захотелось «Столичной». Он потянул за рукав Малютина, но тот все хлопал глазами на кассиршу.

– А вы где осень встречаете? – вдруг спросил он.

Кассирша не растерялась и ответила сразу:

– Где-где… в Караганде.

Рудаков вышел из гастронома, за ним поникший Малютин. Они так ни на что и не решились.

Дома Рудаков почувствовал себя скверно. Прилег на кушетку и стал думать, где у него болит. Организм не проявлял никаких признаков нездоровья. Впрочем, и хорошо Рудакову не было.

Он лежал, и ему не хотелось ровным счетом ничего.

«Может, «Свобода выбора» виновата?» – думал он. – «А может, и правда, подступающая к порогу осень. А вместе с ней старость».

– Опять с утра пораньше, – привычно ворчала проходящая мимо жена. Ее голос напоминал постоянно включенное радио. Можно, конечно, встать и выключить, но Рудакову не хотелось. Он привык к этому радио, которое ежедневно транслировало одни и те же передачи.

– Иди поешь, – позвала из кухни жена-радио. – Сегодня твои любимые голубцы приготовила.

– Ленивые? – отозвался Рудаков.

– Они самые.

– Твои любимые, – поправил он.

Рудаков поплелся на кухню, просто затем, чтобы не расстраивать жену. Съел большую порцию и снова лег.

«Чего я хочу?» – думал он, но ничего не приходило в голову. Все желания будто выветрились. Он решил привлечь их обратно в то место, где они преспокойно томились на протяжении долгих лет. Еще вчера он мечтал съездить на рыбалку, а позавчера – зайти к соседу посудачить, а год назад – махнуть куда-нибудь далеко, на те же юга. А еще всю жизнь, сколько себя помнил, хотел купить машину.

Теперь все было едино. И возможность приобрести машину была не важнее, чем необходимость вынести мусор. Силы были, при этом напрочь отсутствовало желание тратить их на что-то. Впрочем, и продолжать лежать тоже не хотелось – лентяем Рудаков не был.

Он встал и вынес ведро с мусором.

«Люблю ли я жену?» – задался вопросом Рудаков, поднимаясь обратно по лестнице в надежде расшевелить хоть какие-то эмоции.

– Маша, ты меня любишь? – перефразировал он, вручая жене пустое ведро.

– Раз в месяц мусор вынесет, так не пойми что уже за это требует, – возмутилась та.

В голове Рудакова не просветлело. Он вернулся в комнату, открыл ящик письменного стола – там было много всякой всячины, что скопилось за годы его перманентных увлечений и что жалко было выкинуть: коллекция монет, самодельная трубка, вырезки из газет, выцветшие брошюры с правилами дорожного движения и прочее. Рудаков неожиданно ясно увидел, сколько возможностей таит в себе один лишь этот ящик. Каждая из вещей имела продолжение, стоило лишь сделать выбор. Но только вот зачем ему этот выбор?

Свобода выбора на глазах превращалась в несвободу этот выбор не делать. То есть, если Рудаков и сделает какой-то выбор, он изначально будет несвободным, поскольку он его не хотел. Выбирать или не выбирать – в этом теперь была проблема.

Рудаков вспотел от умственного напряжения и включил телевизор. Это всегда помогало на время отрешиться. Программы переключать не стал, остановился на первой попавшейся. Передавали новости. Толпы демонстрантов заполонили экран и улицы какого-то города. Перед Рудаковым мелькали транспаранты с иностранными словами, которых он не понимал. Диктор пояснил, что митингующие требуют от властей свободу выбора.

– Идиоты! – тихо сказал Рудаков. – Да вы хоть знаете, что это такое?!

Демонстранты, видимо, не знали и продолжали требовать.

– А ну вас к лешему. Живите, как хотите.

И он снова погрузился в свою несвободу, как в аквариум без рыб, с одной сплошной зеленовато-бурой тиной. Эта тина заволокла все, что до этого так любил или не любил Рудаков, все стало однообразно мутно и безвкусно, и жена, проплывающая мимо большой белой камбалой, не притягивала и не отталкивала. И уже ничего не говорила.

Только после нескольких дней пребывания в состоянии полного погружении он вдруг сообразил, что делу можно придать и обратный ход. А именно, выпить эту чертову «Свободу выбора» еще раз, через «не хочу», при этом соблюсти все формальности, словом совершить тот же ритуал.

Пластиковые стаканчики Рудаков нашел быстро. Место, где они пили, он тоже прекрасно помнил. С бутылкой оказалось сложнее – в том универсаме не было, пришлось обежать весь район и купить уже по полной цене. Но, главное, как назло, куда-то пропал Малютин. Его не было ни дома, ни на последней работе.

Он нашел Малютина в одном из соседних дворов. Тот сидел задумчивый на детской площадке и разглядывал детей.

– Слышь, ты как? – подошел к нему Рудаков. – Я тебя искал.

– Зачем? – Малютин поднял на него мутные глаза.

– Надо бы повторить, – Рудаков открыл перед ним пакет, но Малютин даже не заглянул внутрь.

– Я завязал, – ответил он.

 

Водяная мельница

Этот скотный двор ничем не отличался от других дворов в округе. А если бы и отличался, никто бы не заметил разницы, потому что не стал выяснять – пустое это дело. Здесь так же воняло навозом и скошенным клевером, кудахтали куры, блеяли козы, и корову выводили на пастбище одной и той же дорогой, которую она знала наизусть. Те же отруби и овес по утрам, а вечером сочная морковка с грядки. Бывали дни, когда кого-то забирали, его место тут же занимал молодняк. Кто-то вылуплялся, кто-то дох. В общем, свершался обычный круговорот жизни и смерти в природе.

Достопримечательностью двора можно назвать лишь небольшой заросший пруд, в котором плавали утки, выискивая в камышовых заводях рачков и личинки насекомых. Прыткие водомерки рассекали под самыми их клювами, и кое-где выныривали из воды бутоны кувшинок, лопаясь бело-розовыми цветками. С ними сражались утята, пытаясь вытянуть упругие стебли со дна. Но кувшинки не поддавались, словно были привязаны намертво. Особый уклад жизни также был намертво привязан к этому месту, и даже если скотный двор выкорчевать отсюда со всем содержимым, его дух все рано останется.

Годами здесь не появлялось ничего нового: кролики глазели из клеток на вышагивающих в загоне кур, а те в свою очередь наблюдали, как полощутся в воде утки, и все вместе провожали бессмысленными взглядами корову на пастбище. И так продолжалось, пока хозяин не решил установить на пруду водяную мельницу.

Он долго возился, сколачивая на берегу колесо с широкими лопастями, и маленький деревянный домик с покатой крышей, на котором закрепил колесо, а над ним поместил горизонтальный желоб для стока воды. Когда все было готово, хозяин раскрутил колесо, оно зашумело, и из желоба потекла вода. Попадая на лопасти, она уже сама двигала их.

Животные наблюдали за работой хозяина сдержанно. Гуси на берегу вытянули шеи, а утки сгрудились на противоположной стороне пруда, ожидая, когда стихнет шум. Хозяин ушел, однако, шум не смолк, и колесо продолжало вертеться.

– Что, что там такое? – забормотали гуси. Они не хотели мочить лапы.

– Плывите и посмотрите, – отвечали утки.

– Вижу колесо, как на телеге, – закричал с забора петух. – Только поднимает не пыль, а воду. И никуда не движется.

– Зачем? Зачем? – встрепенулись куры. Они любили все повторять по два раза.

– Нам крышка, – изрек баран. Он всегда говорил коротко и ясно.

Не всем была видна мельница, многие слышали только плеск воды, и это настораживало еще больше. Не понятно было, что произошло и с какой стороны накроет их эта крышка.

– Когда одного из нас забирают, тут все ясно, – рассуждали кролики. – Он ушел за смертью. Мы привыкли. Рано или поздно мы все уйдем. Но чтобы сама смерть пришла и стояла здесь, над нами и шлепала своими клешнями – это уж слишком. Мы не переживем.

– Какая разница, в печи жарится или на этом вертеле, – хрюкнула свинья.

А корова не сказала ничего. Она давала молоко и телят – с нее было достаточно.

Следующим этапом хозяин установил на дворе столб с мутным стеклянным пузырем наверху, от него протянул провода к мельнице, под самую крышу. И снова это вызвало непонимание обитателей.

– Я же говорил, – ликовал баран.

– Ты про крышку говорил, а это столб с пузырем, – напомнила свинья.

– С пузырем и веревками, – уточнил петух. – Интересно, как эта штука работает?

Он наклонил голову, разглядывая фонарь то одним глазом, то другим.

– Обыкновенно работает. На веревках всегда что-нибудь висит, – зашипели гуси. – Нас всех здесь повесят.

– На всех места не хватит, – робко возразили кролики. По численности они перекрывали всех остальных.

– По очереди вздернут, – объяснил петух.

Продолжать спор никому не хотелось, и в этот день животные улеглись в своих загонах и клетках раньше обычного, чтобы умереть ночью, не дожидаясь страшной муки на висельном столбе.

Солнце пошло на убыль, наступила тьма, и в это время каждый видел во сне столб и себя, висящего на нем в полном одиночестве. И не могли они знать, что в это время вспыхнуло над их двором еще одно солнце – возможно, первый электрический свет на этом месте за всю историю существования Земли.

Время шло, но ничего особенного не происходило – ни плохого, ни хорошего. Не было всеобщего мора, но и радости не прибавилось, как и кормов. И по-прежнему темнота ночи скрывала от животных сияние фонаря.

Колесо мельницы вращалось без остановок, с одинаковой скоростью, с одним и тем же количеством воды, стекающей по желобу. Это однообразие завораживало. Жизнь, с ее скотской рутиной казалась на этом фоне яркой и переменчивой. Солнце вставало и заходило каждый раз по-новому, хозяйка бывала в разном настроении – кого-то шпыняла, кого-то, наоборот, приманивала, а колесо крутилось бесстрастно и неизменно.

Оно отсчитывало время, шуршание которого не смолкало и ночью. Это было овеществленное время – оно струилось, плескалось, рассыпалось брызгами, вскипало, расходилось волнами и где-то в глубине собиралось в одном месте, чтобы снова подняться и начать все сначала.

На стоячем пруду теперь было устойчивое волнение, как на море. Утки перестали бояться мельницы и подплывали все ближе, ощипывая водоросли, всклокоченные маленькими водопадами. Особенное любопытство проявляли утята – им нравилось качаться на пенных волнах. Они расправляли крылышки, выгибали грудь колесом и пробовали голос. И хотя это было обычное кряканье, утятам казалось, что они разговаривают с самой мельницей. И та отвечает им журчанием и плеском.

Никто не знал, есть ли тут прямая связь, но именно после появления мельницы одна из молодых уточек начала ходить по воде. Не скользить, как остальные, погружаясь нижней частью тела и загребая лапами, а именно вышагивать, поднимая лапы над водой так, что были видны перепонки на пальцах.

Сначала думали, что она ходит по плотному ковру рдеста. Но и в тех местах, где рдест уже объели, она передвигалась таким же образом – как по берегу.

– Зачем? Зачем? – квохтали куры.

– Зачем? – повторяли за ними все остальные. – Зачем ходить там, где можно плавать?

Уточка не отвечала, потому что сама не знала – зачем. Только шлепала по водной глади, распугивая водомерок, и поднимала брызги, совсем как мельничное колесо.

– Уж лучше бы летала, – недоумевали гуси. Они сами умели только ходить, а плавали плохо и неохотно. А летать во дворе не умел никто: ни курицы, ни домашние утки, и даже прыжки петуха с насеста на землю или с земли на забор трудно было назвать полетом.

А утка-водоходка продолжала тренироваться в своем бесполезном даре, бегая туда-сюда по пруду, разгоняясь, разворачиваясь в разные стороны, пробовала даже ходить задом наперед. Она вытеснила из поля зрения мельницу и непонятный столб с пузырем на макушке. Теперь все во дворе следили за ее причудами.

Но если мельница была чужая, точнее, чужеродная, уже ставшая частью пейзажа, то утка – своя, рожденная и воспитанная здесь, вместе с остальными. Она совсем разучилась нырять, как делали все ее сородичи, добывая в пруду пищу. И пока все вокруг занимались делом – рылись пятачками в очистках, разгребали лапами опилки, тащили из земли червяков или точили зубы о железные прутья – она только гуляла взад-вперед.

Ее стали отгонять от поддонов с кормом:

– Иди, насобирай себе рыбы, что ходит по воде, как и ты.

– На нормальных еды не хватает, еще всяких чудаков кормить.

Пришлось уточке искать еду в другом месте.

Другого места, где никто не ходил, было на скотном дворе совсем немного. Собственное, оно было единственное – возле колеса водяной мельницы. Уточка поплыла туда, точнее пошла пешком, как она обычно делала. Кроме еды она надеялась найти ответ на вопрос – что не так? Почему ее все гонят, вместо того, чтобы последовать примеру. Разве не лучше было бы всем, кто не умеет плавать, начать ходить по воде. Ведь она открыла сухопутным новую дорогу.

Для простой утки ситуация оказалось достаточно сложной, чтобы она сама могла ее решить. Уточка подплыла совсем близко к колесу и прокрякала свои вопросы.

Колесо отвечало ей громким шепотом. Но слова были неразборчивы. К тому же, говорило оно на своем языке, а не на утином. Уточка приблизилась еще, брызги попадали ей на глаза и незакрытые ноздри клюва. Взгляд помутнел, и она не заметила, как оказалась возле самых лопастей, которые подхватили ее поволокли под воду.

Уточка забилась судорожно, отчего застряла между лопастями. Ее протащило под водой и подняло наружу с другой стороны колеса. На нем она взлетела вверх, попробовала расправить крылья, но только переломала их, а на самом верху ее обдало мощным потоком воды из желоба и снова окунуло в пруд. Пена вокруг стала розовой, и тело уточки, снова поднятое в воздух, уже чуть трепыхалось.

Животные со двора все видели. Но что они могли сделать? Только выпучить глаза и смотреть, как забивает уточку бесчувственное колесо, которое даже не уменьшало скорости вращения.

– Лети, лети! – кричали ей.

– Ныряй, ныряй!

Она и так ныряла с каждым поворотом, а потом взмывала в воздух. Но все это только в пределах колеса. Оно сильно огранивало и сводило на нет все ее движения, а потом свело к бесконечно малому значению и ее жизнь. Если бы уточка смогла ходить внутри колеса, как белка, она бы спаслась. Но она была уткой.

– Может хватит уже! – проблеял баран.

Но никто не мог оторвать взгляд от мельницы. Животные ошалело смотрели, словно хотели проверить, появится ли утка после очередного поворота. И она появлялась. Колесо неизменно выносило с глубины тело, и в этом было что-то убийственно неотвратимое. Мертвое, оно с каждым разом совершало то, чего при жизни не умело – плавать, летать и нырять.

Никто не заметил, как солнце зашло, и вокруг стемнело. На дворе по-прежнему было светло. Ведь мельница работала, и фонарь горел. Пришел хозяин, встревоженный тем, что животные еще не спят. Принялся загонять их в клетки и сараи, но они разбегались от него в нервном возбуждении. У пруда заметил утку, застрявшую в лопастях. Крякнул озадаченно и полез в мельницу, осыпая ругательствами и утку, и мельницу, и жену, которая захотела иметь свое электричество, а не муниципальное, словно сыпал муку на жернова, обильно и споро делая замес.

Колесо остановилось. Из желоба упали последние капли. Хозяин освободил измученную птицу, предвкушая сытный обед – единственная радость после хлопот. Энергии, которую выработала его нехитрая мельница, хватило на несколько минут. А потом фонарь погас. Весь двор вместе с окрестностями неожиданно погрузился во тьму. И никак уже было не успокоить животных, вернуть их в стойло. Они выли, кричали, гоготали неистово каким-то дикими, не свойственными голосами, переживая на скотном дворе настоящий Конец света. Он длился всю ночь, вплоть до самого восхода солнца.

 

Пальто

– В каком виде будем выставлять? – спросил работник ритуальных услуг.

– А какие бывают? – удивились родственники.

– В открытом гробу, в закрытом гробу, – словно зачитал по невидимой бумажке тот.

– Конечно, в открытом.

Родственники крепились, они были готовы пройти это испытание – испытание смертью, открытой, как она есть.

Постепенно маленький зал заполнился людьми, пришедшими проститься. Последнее прощание всегда самое трудное и самое нужное. Посередине уже стоял гроб, обитый малиновым шелком с пошлыми розочками по бокам, которые чуть оттеняли трагичность происходящего, уводили взгляд в какую-то бытовую неразрешенность.

Крышку торжественно сняли, как и было оговорено. Все подались вперед, чтобы в последний раз лицезреть человека… Но увидели только его пальто. Серое, длинное драповое пальто, которое усопший купил когда-то, но носил редко, по случаю. Оно лежало, аккуратно развернутое, словно только что выглаженное, с вытянутыми по швам рукавами и стоячим воротником. Присутствующие ахнули – так непохоже было оно на умершего.

Но ничего не оставалось, как проститься с тем, что лежало в гробу. Люди пожимали рукава, гладили ворот, и мягкая ткань податливо прогибалась под трепетным прикосновением.

– Все простились? – тихо спросил работник скорбных служб.

Гроб закрыли. При всей невесомости пальто, нести его оказалось тяжело. Всем, кто не нес, тоже было тяжко.

На кладбище гроб уже не открывали. Слишком странным казалось присутствие в нем одежды вместо человека. Неловко было прощаться с неодушевленным предметом. Даже земля выглядела живее. Тем не менее, погребение свершилось по всем канонам. Удрученные родственники постояли над свежей могилой и разошлись, пряча замерзшие на ветру руки в теплых карманах.

А ночью пальто выбралось наружу. Приподняло крышку, просочилось через щель, нашло путь между комьями земли, еще не успевшими спрессоваться, раздвинуло цветы, покрывавшие могильный холм, отряхнулось от грязи и отправилось искать своего хозяина.

Оно бродило по тем местам, где когда-то хозяин носил его. Когда знакомые улицы закончились, оно повернуло на неизведанные. Оно шло, огибая лужи, чтобы не замочить подол – ведь галош у него не было. Потом пальто научилось приподниматься над землей до уровня скамеек.

Было темно, и люди попадались редко, одетые в свои собственные пальто и куртки. Они не замечали чужое пальто. Приминали его за человека, одинокого прохожего, спешащего домой. А пальто спешило, оно знало, как хозяину без него плохо, как жутко и холодно в этом мире, где все защищены, кроме них двоих.

В домах кое-где светились окна. Пальто стало подниматься выше, заглядывало за занавески, пробиралось в открытые форточки. В одной комнате на постели спали голые люди – мужчина и женщина. Они заснули, не успев выключить свет и накрыться одеялом. Пальто подошло совсем близко, ему захотелось укутать обоих, остаться здесь и охранять их сон. Но оно было одно, а людей – двое, и на обоих его объятий не хватало, а выбрать кого-то одного пальто не смогло.

В другой квартире ярко горела лампочка под потолком. Дряхлый старик сидел в кресле и пялился в окно. На нем было надето несколько балахонов и курток, а на голове три шапки. Увидев пальто, шагнувшее к нему сквозь балконную дверь, старик попытался схватить его, чтобы натянуть сверху на весь этот ворох одежды. Пальто испугалось такого порыва, заметалось под потолком, как попавшая в силки птица, наткнулось на лампочку, чуть прожгло рукав, но сумело долететь обратно до балкона и выпорхнуть наружу.

Днем пальто начало прятаться, потому что его уже боялись, принимая за привидение. И людей вокруг заметно прибавилось. В такой пугливой толпе искать хозяина стало намного сложнее. И день ничего не дал. Пальто ожидало ночи, приютившись за витриной промтоварного магазина.

А где-то совсем в другом месте сидел человек. Он тоже не мог выйти, потому что был совершенно голый. Ему нужно было пальто. Но не чужое – к чужому он был не приучен – а свое кровное.

Ночами они пытались искать друг друга. Человек искал пальто, а пальто искало человека. Ночи становились все темнее, и в таком мраке силуэты уже не отличались от теней, деревья от людей и жизнь от смерти. Судьба пальто была безнадежна. А вот человек еще мог выйти из укрытия, если бы встретил того, кому можно доверять. Кто не испугается голого, не подумает черт знает что, не обидит и не прогонит. И тогда, так случится, они смогут даже поговорить.

 

Медведь-нумизмат

На жаркую городскую площадь возле рынка по выходным приводили живого медведя. Он давал представления – плясал, кувыркался, ездил на самокате, кланялся и обходил зевак с большой фетровой шляпой. И довольно успешно. В шляпе всегда оказывалось много денег: и монет, и бумажных купюр. После каждого выступления владелец медведя аккуратно расправлял бумажки и прятал в свой кошелек. Мелочь же оставлял медведю.

После того, как всю жизнь проживешь в тайге, трудно привыкнуть к городу. Захар долго привыкал. Но в тайге, где он работал лесником, оставаться было еще хуже. Жена умерла, дети выросли и разъехались, и ему необходимо было что-то менять. Быть поближе к людям что ли.

Он перебрался в областной центр, прихватив с собой медвежонка, которого незадолго до отъезда подобрал в лесу и выкормил за мать. Теперь они жили вместе в однокомнатной квартире. Захар обходился с животным, как с ребенком. Баловал, играл, купил ему самокат и обучил разным нехитрым цирковым трюкам. Медвежонок оказался смышленым, даже слишком, схватывал все на лету и потом долго повторял каждое новое движение, словно закреплял урок. Он встречал Захара у двери, кланяясь, ударяя мохнатым лбом об пол или кувыркался ему под ноги, мешая снять сапоги. За что всегда получал вкусный гостинец.

Медвежонок подрос, но не настолько, чтобы пугать людей на улицах, где его выгуливали, неизменно на поводке. Видимо, это был мелкий медведь. Недоросток. Все, как у людей. И силой он не отличался, и агрессивным не был. Мебель в квартире не грыз и не крушил, не рычал ни на кого. Вся сила пошла у него в ум.

Именно медведь своей сметливостью подсказал Захару, как надо зарабатывать. Однажды во время прогулки, перепутав дом с улицей, он начал выступать прямо на площади. Сбежались дети, да и взрослые невольно хлопали в ладоши, наблюдая за мишкиными выкрутасами.

– Да вам деньги надо брать! – говорили Захару. – Такой славный. Смотрите, как старается.

Медведь действительно был славный, к тому же на поводке и в наморднике. Все тянули руки, чтобы погладить. А мишка ласку любил, он был ласковый, как кот и отзывчивый, как пес. И поначалу даже не обратил внимания на брошенные ему деньги. Захар подобрал и решил развить этот успех. Договорился с местной полицией и начал свой бизнес на рыночной площади.

И все складывалось отлично. Заработка хватало на еду, на пиво, на то, чтобы приодеться, на новый самокат. Медведь быстро отъелся и даже немного подрос. Но скоро Захар стал замечать странную тягу животного к медным монетам. Медведь начал их, как говорится, прикарманивать. Сгребал небольшими горстками в сарафан, в котором выступал, и дома прятал в своем углу под лежаком. Все больше и больше.

Медная гора под ним росла, и медведь ворочался во сне, рычал, будто у него отнимают добычу. Но Захар и не думал ничего отнимать – прощал питомцу невинное увлечение, денег и так хватало.

Как-то, закрыв мишку в туалете, он произвел ревизию лежака. И обнаружил много любопытного из сферы высшей нервной деятельности животных. Монеты были аккуратно разложены кучками по достоинству: копейка к копейке, рубль к рублю. Отдельно лежали десятирублевые, более того они были разделены по сериям: Города воинской славы, годовщины победы в Великой Отечественной и полета Гагарина в космос, универсиада в Казани и прочее. Кроме этого, имелись еще дубликаты из этих серий, которые лежали все вместе, вроде как для обмена.

Однако медведь ни с кем не менялся и ничего не покупал. Во всяком случае, Захар этого не замечал. Когда он открыл, наконец, дверь туалета и выпустил уже давно ломившегося в нее медведя, то обнаружил на полу по всем углам такие же аккуратные кучки дерьма. Больше Захар медвежий лежак не тревожил.

Деньги прибавлялись во всех местах – и в кошельке, и под лежаком. Сбережения росли и это притом, что базарный репертуар не менялся. Мишка обленился, стал самовольно сокращать кувырки через голову и езду на самокате, зато дольше и тщательнее обходил зрителей со своей фетровой шляпой. Захару приходилось натягивать поводок, поскольку создавалась потенциальная угроза для людей, не желающих давать деньги. Но таких было мало. Мощью своего таланта медведь всех убеждал в необходимости вознаграждения.

В медвежьем углу появились деревянные лотки для монет, которые Захар смастерил сам, специально для коллекции. В ней уже имелись редкие экземпляры – заграничные и дореволюционные монеты, жетоны непонятного предназначения. Чего только не сбрасывали люди в медвежью копилку, пользуясь невежеством собирателя. Но Захар, не будучи коллекционером, видел, что эти сбережения уже могут заинтересовать не только медведя. И решил обратиться к профессионалам.

Он разыскал в городе настоящих нумизматов и пригласил домой. Заодно хотел посмотреть, как мишка отреагирует на коллег по увлечению. Ну, и похвастаться необыкновенными способностями питомца тоже, естественно, хотелось.

Медведь принял «собратьев» дружелюбно. Но это и не удивляло – нумизматы пришли в восторг от коллекции. Зверь даже был не против, чтобы они со своими увеличительными стеклами наклонялись над лотками и разглядывали монеты, переворачивая их то аверсом, то реверсом.

– А вот здесь, посмотрите… вот здесь у него совсем старые, – показывал Захар.

– Да, знатная коллекция, даром, что медвежья, – вздохнул один из нумизматов, самый заинтересованный. Ему приглянулась одна старинная монетка, он долго гладил ее мизинцем, но взять не решался.

– А он может обменяться?

Захар опешил.

– Не знаю… Я не пробовал с ним меняться.

– Так его надо научить, – вступили остальные. – Он еще не понимает своей выгоды.

На следующий же день нумизмат принес несколько монет и выложил их перед медведем.

– Гляди… Я тебе даю целых пять, – он расставил пятерню перед мишкиным носом, – а ты мне за них всего одну… Считать умеешь? – он показал один указательный палец.

– На, бери, – он пододвинул деньги ближе.

Медведь монеты принял, сгреб одной лапой и тут же разложил по ячейкам, ловко поддевая каждую когтями.

– А теперь давай взамен вот эту… Ну… я беру.

Нумизмат осторожно потянулся к вожделенному экземпляру, но животное порыв не одобрило и накрыло ячейку мохнатой лапой.

– Объясните ему, – обратился нумизмат к Захару.

– Что я могу? – тот пожал плечами. – Он не поймет. Что там у него в башке, одному богу известно, и то медвежьему.

– Все он понимает, прикидывается только глупым. Начал же он как-то собирать… Может, его покормить?

Захар принес из кухни свежую упаковку пряников, и они вдвоем принялись уговаривать медведя, убеждая его лаской и пряниками отдать монету. Нумизмат даже расщедрился на еще две монеты, которые сунул прямо в когтистую лапу. На это медведь отвесил глубокий поклон в пол, но своего не отдал.

– Тупое животное! – взревел в сердцах нумизмат. – Зачем тебе деньги?

Мишка зарычал в ответ.

– Он их собирает, – ответил за питомца Захар. – Вы же тоже собираете.

– Вы соображаете, что говорите?! Это вы меня с медведем сравниваете?.. Сейчас же отберите у него мои монеты. Иначе я обращусь, куда следует.

– Ничего у вас не выйдет, – спокойно отвечал Захар. – Зверь зарегистрирован, проживает в квартире на законных основаниях. Деньги сам зарабатывает. А эти вы ему сами отдали. Он же вам ничего не обещал взамен.

– Это возмутительно! – кричал нумизмат. – А, я понял… вам медведь для того нужен, чтобы с честных коллекционеров ценные экземпляры стрясать. Но со мной этот номер не пройдет.

Нумизмат вошел в раж, а мишка притих и уселся на задние лапы, послушно ожидая, чем все закончится.

– Думаете, я слабее этого недоразвитого медведя? Сейчас посмотрим, кто кого…

Он занес руку, но все же не решился тронуть зверя, а нанес удар по его замечательной коллекции. Один из лотков треснул. Раскатились по полу Города воинской славы и другие предметы гордости отдельно взятой страны и отдельно взятого медведя.

Такого людского вероломства медведь в своей жизни еще не видел и потому повел себя так же – баш на баш. Ему было что предложить взамен…

Все ходовые деньги пошли на лечение поломанного нумизмата. Мишку пришлось пристрелить. Самые ценную часть его коллекции Захар раздал нумизматам, лотки выбросил, а к рыночной площади до сих пор приходят люди в надежде поглазеть на дрессированного медведя.

 

Кругосветка

Город пахнет корюшкой. Нарциссы в руках у бабок, и те уже с ароматом рыбы. Купола золотятся на солнце, словно чешуя.

Светофор мигает трехглазым маяком. У перехода стоит женщина. Она всегда отсюда начинает свой путь. И все в округе знают об этом – и служители храма, и торговцы с рынка и жители домов. И случайные прохожие будто тоже в курсе. Машины у перехода тормозят, даже когда им горит «зеленый», ждут, пока женщина пересечет улицу. Видят, как нелегко ей это дается.

Рывком перенося костыли вперед, она опирается на них, нагибается вперед, а затем подтягивает нижнюю часть туловища. Все, что ниже пояса, кажется, в несколько раз перевешивает худые руки, узкие плечи и грудь и маленькую вечно растрепанную головку – чтобы поправить выбившиеся из-под платка пряди, сил уже не хватает. А еще эта длинная, до пят юбка, которая всегда на ней, в любую погоду и в любой сезон.

Каждый день женщина движется по одному и тому же маршруту. Как трамвай. И почти не сбиваясь с расписания. . 9.30 – светофор. 9.45 – другая сторона улицы. 10.15 – собор. Она не молится, просто отдыхает стоя на паперти. Другие калеки ее не гонят, ведь деньги, что ей кидают, все равно достаются им.

11 ровно – вход в метро. От дверей сильно дует. Она подставляет ветру лицо, воображая, что идет с большой скоростью, возможно, даже бежит.

11.20 – торговые ряды. Здесь она тоже задерживается, заполняя легкие речными запахами.

– Почем корюшка? – слышится за спиной.

Женщина создает затор, и люди невольно начинают прицениваться. Торговки со своих табуреток пытаются заглянуть ей под юбку. Любопытство одолевает – что за слоновьи ноги она с таким упорством волочит по городу.

Полдень – памятник в начале бульвара. Там она застывает, как вторая бронзовая фигура. Лоб прислонен к холодному пьедесталу. Даже юбка не колышется.

Имени у нее нет.

– Юродивая наша, – ласково провожают ее от собора.

– Пиратка гребет! – встречают у рынка.

– Гав, гав, – облаивают незнакомые собаки на поводках.

А полицейские вообще считают ее частью улицы.

Бульвар она преодолевает за час с четвертью и в 13.45 оказывается на углу возле универсама. Внутрь никогда не заходит – все необходимое можно купить снаружи, у окошка розничной лавки: и французскую булку, и греческие маслины, и литовские сыры, и эквадорские бананы.

Но она ничего не покупает. Вряд ли уместится в ее руках что-то еще, кроме костылей. Они заменяют ей все на свете, это неотъемлемая часть ее тела, соединяющая руки и ноги.

Такая перекособоченная, она похожа не на трамвай, а скорее на улитку, подтягивающую при каждом шаге свой дом или на громоздкую шхуну, совершающую кругосветное путешествие. Неаполь. Лиссабон. Гавана. Шанхай. И только попутного ветра не хватает, чтобы подхватить ее и погнать по волнам, раздувая юбку разноцветным парусом.

Ее маршрут и пролегает по кругу. Всегда по одним и тем же улицам. Она плывет в одиночестве, ее обгоняют люди, сторонятся встречные, огибают попутные. Ее заносит от случайных столкновений. Маяки светофоров обманчиво мигают. Дудят машины, объезжая выставленные вперед костыли. На следующий «зеленый» она успевает дохромать до островка относительной безопасности.

К трем часам дня основной отрезок пути пройден. Остался один проулок. Она закрывает глаза от усталости. Зачем глаза – ведь она знает дорогу наизусть.

Последние шаги даются особенно тяжело. 15.30 – спуск к каналу. На него уйдет не меньше часа. Ступени – это самое сложное. Она смотрит вниз. Вода блестит от косых лучей солнца. Сначала ступают костыли, потом она приподнимается на них, застывает, пока тело не придет в равновесие, и потом резко плюхается на гранитную ступень и снова замирает перед следующим рывком. И так десять раз подряд – десять ступеней.

Ровно в 16.30 она на месте. Здесь можно сложить костыли и усесться на них возле самой воды. Наклонившись, она видит свое отражение в канале. Растрепанные волосы, сбившийся на сторону узел платка, впадины вместо глаз с потухшим взглядом. Может, сегодня она наконец решится…

Как трудно сделать этот последний шаг, как невообразимо трудно. Но зачем приходить сюда каждый день, тратить столько усилий, сидя по несколько часов и всматриваясь в волнующую рябь, а потом возвращаться домой? Все лишь затем, чтобы когда-нибудь прервать эту нескончаемую кругосветку, покончить со всеми путешествиями, называемыми жизнью. Чтобы освободиться от костылей и мук хождения, от хлестких взглядов, от мелочи, звенящей возле юбки, от собак, норовящих залезть под нее и укусить, от всех запахов и звуков улиц…

– Ну ты, подвинься!

Женщина вздрагивает и оборачивается.

Она не одна. Двое забулдыг устроились на ступенях, решив соединить плеск жидкости в бутылке с тихим плеском канала.

– Картину нам портишь, – поясняет один из мужиков, что постарше.

– Шла бы ты вообще отсюда.

Женщина начинает подниматься.

– У-у, это надолго, – ворчит молодой, глядя на ее неуклюжие движения.

– Сейчас поможем.

Старший направляется к женщине.

Он наклоняется, чтобы подобрать костыли, но вместо этого вдруг хватается за подол юбки и хочет поднять.

– Покажь, чего там у тебя?

Край юбки задирается, но женщина резко ее одергивает, едва удержавшись на месте. Молодой ржет:

– Конфузится… Девственница еще.

Костыль уже не подобрать, и он не защита ей, а опора. Она решает защищаться собой, наваливаясь на обидчика всей своей тяжестью. От неожиданности забулдыга валится с ног и распластывается на граните.

– Да оставь ты эту больную, – кричит ему молодой. Он уже не смеется.

– Не оставляется, – хрипит старший. – Помоги.

Ему вдруг становится обидно, что не может справиться с калекой, и он тужится, упираясь обеими руками женщине в живот, и скидывает ее с себя прямо в канал.

Она летит головой вниз, юбка задирается куполам. Забулдыги не успевают ничего понять, как исчезает под водой женщина, юбка и огромный русалочий хвост, а им остаются одни костыли.

В 18.00 возле спуска появляется на воде пятно, переливающееся всеми цветами радуги.

 

Бумажный солдат

Гвардии рядовой Аничкин в первом же бою был тяжело ранен в живот. «Не совместимо с жизнью», – записали в учетной книге фронтового госпиталя, где Аничкин лежал перебинтованный и безучастный ко всему. Временами он приходил в сознание и видел, как жизнь в виде молоденькой белой медсестры то отдалялась от него, то приближалась, наклоняясь над раной и, также сочтя ее несовместимой с собой, снова удалялась.

– Ты зачем здесь? – спросил незнакомый голос, находившийся вне Аничкина.

– Ранен, – не по своей воле ответил он. – Война.

– Война? – переспросил голос. – Не знаю такого слова.

«Я умираю», – сказал себе Аничкин и закрыл глаза.

– Боишься? – не давал ему покоя голос.

Аничкин и сам не знал, боится он или нет. Ему было все равно, только бы ушла боль. И ушел голос. Но голос не уходил, он продолжал настаивать на своем вопросе. И тогда Аничкин вдруг обозлился на него, будто то был враг за невидимой линией фронта.

– Жить хочу! – гаркнул он, собрав последние силы.

– Это можно, – тут же отозвался голос.

И Аничкин поверил. И даже силы откуда-то пришли к нему. Он приподнялся на кровати.

– Я отслужу, – сказал он в пустоту между кроватями.

– Что ж, служи. А я позже приду.

– Лет через семьдесят, – дерзнул Аничкин.

– Договорились.

И голос ушел. Аничкин же остался в лазарете. Пролежал еще семь дней, а потом встал почти здоровый и запросился обратно на передовую. Врачи не удивились такому чудесному выздоровлению – чего только на войне не бывало – и не увидели оснований для отказа отважному юноше.

Так Аничкин снова попал на войну. И решил испробовать себя, действителен ли уговор, который он заключил в лазарете неизвестно с кем. Теперь он не боялся, проснулся в нем воинский задор, он ходил в атаку, как на парад – бесстрашно, лихо, даже весело. И всякий раз пули не касались его.

– Как это ты не боишься? – допытывался гвардии рядовой Громов, который всегда был рядом и с которым Аничкин особенно сдружился.

Он скромно пожимал плечами в ответ, мол, не знаю, что и сказать. Между тем, и остальные бойцы начали замечать его бесстрашие. Некоторые зауважали. Но ротный сделал замечание:

– Недопустимо так безрассудно рисковать жизнью. Безрассудством вашим мы уже сыты. Вон сколько могил за нами тянется. Еще не всех собрали. Никому ваши смерти не нужны.

«Я и не предлагаю вам смерть», – хотел сказать Аничкин, но не сказал.

– Не слушай его, только командовать умеет. Сам вперед не пойдет, – успокаивал Громов. – А ты герой. Настоящий. Я так в письме родичам и написал. Воюю, мол, рядом с героем.

Они обнялись. А через час оба пошли в очередную атаку. Аничкина накрыло взрывной волной. Он потерял сознание, а когда очнулся, вокруг было уже тихо. Над ним склонились деревья, желтые, как смерть. Только сейчас Аничкин понял, что уже осень, время увядания. Его гимнастерка вся была в крови, багряной, как кленовый лист, но боли он не чувствовал.

«Наверное, я уже там. Все-таки ухожу… Ну, и слава Богу», – подумал Аничкин.

– Не бойтесь… Дышите. Я сейчас…

Снова голос возник из неоткуда и не дал расслабиться. Аничкин открыл глаза и увидал лицо девушки, очень хорошенькой, которая смотрела на него с испугом и нежностью.

«Видение», – решил Аничкин и прошептал: «Весна».

– Я Катя… Сейчас перевяжу. Где болит?.. Дышите, дышите.

Это было не видение, не весна, а пока что медсестра.

– Фу ты, напугал, – сказала она, когда помогла Аничкину повернуться на бок. – Я уж подумала, ранен тяжело, тащить придется.

Но тащить Аничкина не пришлось – на нем была чужая кровь. А на дне окопа под ними лежал убитый солдат, которого присыпало землей от взрыва. Медсестра уже собирала бинты обратно в сумку.

– Погоди, – зашептал Аничкин взволнованно. – Не уходи.

Он неловко притянул ее за талию, уткнувшись носом в теплое лицо.

– Дурак!.. Нашел время.

Она резко оттолкнула его. Аничкину стало больно. Больно и плохо, как никогда еще не было. А когда он наконец добрался до своей части, то узнал, что в этом бою пал смертью храбрых его товарищ – гвардии рядовой Громов.

«Может, это он лежал в том окопе и его кровь я принял за свою?» – думал Аничкин, и эта мысль, не давала ему покоя.

– Молодец. Представим к награде, – диссонансом звучали похвалы командиров.

Они панибратски хлопали Аничкина по плечу, обязательно добавляя:

– А Громов – герой! Жизни не пожалел… за Родину.

– Герой… герой, – понеслось по части.

Его подвиг пересказывали, добавляя каждый раз что-то новое, то, чего Аничкин не мог ни подтвердить, ни опровергнуть. Ему было только до слез обидно, что он сам не может отличиться так, как Громов. Кому, получалось, нужно его бесстрашие и его жизнь, когда на войне в почете была лишь смерть. Аничкин же давно сторговался с ней, и ему нечего было отдать или принять.

Ему дали медаль, хотели повысить в звании, но забыли. Громов же получил орден. Посмертно. И о нем помнили.

– Ну и плевать! – утешал себя Аничкин. – Зато живой. И еще лет семьдесят живым буду… Эх, надо было на сто договариваться.

Он озлобился на смерть. Теперь ему даже доставляло удовольствие слушать сводки с фронтов о ее бесчинстве. Его никогда не будет в этих сводках, как и в списках героев. Он навсегда застрахован от несчастного случая им стать. Кто без страховки, тот – герой. Вот что понял Аничкин. И продолжал воевать. Ему казалось, убивая других, он сражается со своей собственной смертью. Но этого было уже мало. Ему во что бы то ни стало хотелось спасти кого-нибудь от ее прихода. Но все пули, как назло, доставались другим.

– Победа! Браток, война закончилась! – бросился обнимать его ротный. – Жить будем, понимаешь!

Аничкин встретил эту новость холодно и отстранился от объятий командира. Свою победу он одержал еще в первом бою. Победу над смертью и страхом перед ней. Сейчас его мучила совесть, с которой он не мог совладать.

– Это нечестно! Я же гад, предатель. Меня расстрелять надо… так ведь выживу. Тогда повесить или утопить, как котенка.

Многих ждали дома. Аничкина никто не ждал, это он получал похоронки, две – на родителей, и теперь он был никому не нужен. Предстояло еще семьдесят лет ждать, пока он понадобится.

Он ехал в эшелоне обратно в родной город вместе с захмелевшими от победы бойцами, которые всю дорогу пели, смеялись, а на одной из остановок стали прыгать из вагонов в насыпной обрыв – просто так, чтобы сбросить лишние силы, которые уже не понадобятся для атаки. Аничкин тоже прыгнул. Но голова его, полная тяжелых мыслей, перевесила тело, и он стукнулся ею о камень.

И привиделось ему, что снова война, он рвется в бой, добегает до какой-то границы, а дальше не может. Только знает, что необходимо переступить, что там дальше будет хорошо.

– Вот она, новая жизнь, – думает Аничкин.

– Какая еще жизнь, – возражает ему голос за спиной.

– Ты опять пришла? – удивляется Аничкин.

– Что значит опять? Я еще не приходила.

Тут всплыло у Аничкина в памяти, что тот голос был мужским, хриплым, как у комбата, а этот женский, сухой, старушечий.

– То был страх. У нас с ним своя война. – И старуха гадко захихикала. – Теперь придет он через семьдесят лет, а тебя уже нет. Вот умора!

Над бездыханным телом склонились солдаты. Радость их приутихла, все видели, как беззащитен человек, и настигают его не только в бою.

– Какая нелепая смерть, – сказал кто-то. – А на войне мог бы стать героем.

 

Песочное время

Часы спешили.

Они уже несколько раз переворачивали колбы, чтобы выяснить, при каком положении песок сыпется быстрее, но, как ни менялся верх с низом, результат оказывался один и тот же. Металлическая диафрагма стерлась еще на одну песчинку.

– Мы уже устали работать над вашим заказом, – часовщик выпрямил спину.

Ворочать стеклянные емкости в полтора метра высотой было занятием не из легких.

– Я всего лишь хочу, чтобы часы шли точно, – отвечал мужчина в сером пиджаке. – Разве это так сложно сделать?

– Вы сами не знаете, чего хотите. Закажите обычные современные часы, механические или электронные. Мы дадим вам гарантию точности лет на сто.

– В ваших современных время абстрактно. Я его не вижу… только цифры. А это не время, оно не исчисляется цифрами.

– Это вы мне говорите? – поднял брови часовщик.

Уж кому, как не ему лучше знать, в чем состоит время. Однако только настоящий профессионал после таких заявлений мог оставаться невозмутимым.

– Хорошо. Тогда позвольте нам засыпать не песок, а цинковую пыль. Она намного надежнее, не стирает поверхности стекла и диафрагмы.

– Нет, – резко возразил заказчик. – Только песок. Стекло ведь тоже из песка. Только он будет отражать естественный ход времени.

– А как насчет измельченной яичной скорлупы? Вполне естественный материал. Скорлупа это… кокон времени, будущего времени. Вы только представьте, его разбивают, выпуская время наружу, измельчают, просеивают, превращая в пыль, которая служит отсчетом новой жизни.

Он нашел бы еще множество материалов, похожих на течение времени. Золотая пыль – именно золото придает вес человеку, оно сыпется из кармана в карман, за него можно купить не то что жизнь, само время. Измельченный в порошок мрамор – вот он стоит, тверже веков, застывший в монументальной форме, а попади он в часы, станет податливее глины. Еще можно переливать нефть, хотя она, конечно, сразу запачкает стекло, и время ускользнет в ее черных недрах. Бивень мамонта… но это будет намного дороже.

Заказчик его совсем не слушал. Он разглядывал свои пыльные ботинки.

– Нет, только песок, – поднял он, наконец, глаза. – Остальное будет нечестно.

Его выпаривали, прессовали, измельчали до пыли, вываривали в вине, снова выпаривали. Но песок, как только попадал в стеклянные колбы, начинал жить своей жизнью. У него было какое-то собственное время, по которому он сыпался, и которое всегда чуть опережало время человеческое.

– Может, в стекле дефект? – беспокоился заказчик. – Воздух где-нибудь проходит?

– Мы меняли колбы, – отвечал равнодушно часовщик.

– У вас здесь холодно, – запахивал серый пиджак мужчина. – Я слышал, песок сыпется медленнее в тепле, если на него светит солнце.

– Хотите медленнее, так положите часы горизонтально, в знак бесконечности. Время вообще остановится.

Терпение часовщика подходило к пределу. Он не знал, как избавиться от этого капризного заказчика. Он хотел еще посоветовать сменить серый пиджак, чтобы жизнь не казалась такой унылой и быстротечной, но в последний момент воздержался.

– Это нечестно, – повторил заказчик.

Они еще долго экспериментировали с колбами, песком и диафрагмой, пока досада и раздражение часовщика не сгустились и сконцентрировались до такой степени, что превратились в очень простую и каверзную идею, которую он незамедлительно воплотил.

– И что? – мужчина в сером пиджаке сначала ничего не понял.

– Ждите, – часовщик наслаждался его реакцией. – Сейчас упадет.

Часы стояли. В том смысле, что песок не сыпался, он заполнял верхнюю колбу и не спешил покидать ее. Часовщик умудрился так запаять диафрагму, что осталось совсем микроскопическое отверстие, диаметром в одну песчинку, которая и должна была упасть, но никак не падала.

Заказчика заворожило ожидание.

– Это же вечные часы! – воскликнул он.

– Ничего нет вечного в этом мире, – возразил часовщик. – Сам мир не вечен.

На этот раз оба неожиданно остались довольны. Мужчина в сером пиджаке наконец отсчитал положенную сумму, а часовщик даже улыбнулся ему на прощанье.

Он ждал еще несколько часов, пока упадет следующая песчинка. Во что бы то ни стало нужно было застать ее. Он должен знать, насколько спешат эти часы, а ведь они тоже спешили, как и все остальные, только чуть медленнее. Но сути дела это не меняло.

Что происходило там, в узком, едва различимом горлышке между двумя колбами, в этой перемычке между прошлым и будущим. Его взгляд был прикован к песку. Он и сам ощущал себя песчинкой, которая застряла в настоящем. И в этом настоящем не было никакого времени. Он был окружен вечностью. Бери и пользуйся. Но весь вопрос в том – как взять.

Наверху время сгустилось, спрессовалось и окаменело. Оно словно превратилось в гранит или мрамор. Но это была только видимость твердости. Оно оставалось текучим, его тянуло вниз силой земной тяжести. Стеклянная колба, казалось, набухла, как цветочная почка весной, вот-вот прорвется, сметет преграду и развернется, заполняя все вокруг новыми событиями, чувствами, настроениями.

А всего-то и нужно было одно микроскопическое движение, дуновение, чтобы громада песка чуть просела и одна единственная песчинка, едва проходящая сквозь диафрагму, задышала, оторвалась от других, на нее давящих, и вся обратилась в свободное падение.

Она оторвалась и летела. Долго и плавно, поскольку была очень легкой. Планировала, словно оторвавшийся от ветки осенний лист, истощенный, потерявший соки и силу сопротивления. И в этом полете разворачивалось время. Осыпались песчаные замки, заносило следы, засыпало реки, уходили вглубь земли целые города и цивилизации. И уже совсем скоро упадет следующая песчинка, припорошит горсткой стеклянное дно, наметет дюну, накроет песчаным холмом и человека в сером пиджаке, и часовщика. И все, что было в будущем, по воле времени превратится в прошлое... Пока кто-нибудь не перевернет часы.

 

Волонтёры

Автобус подъехал к самому краю леса, придавив березовую поросль, которая хрустела под колесами, пока водитель разворачивался на опушке. Наконец он остановился на ровной площадке, двери со скрипом открылись, и волонтеры начали выгружаться.

Одни были знакомы, другие приехали в первый раз, но все быстро сплотились в процессе взаимопомощи. Помогали выходить из автобуса, подкатывали бревна для сидений, кто-то разложил на траве провиант, достал бутылки с водой и соком. Потянулись руки.

– Па…па…па…адаждите!

Мужчина в клетчатой рубашке и панаме решительно двинулся к собравшимся. Все сразу поняли, что это старший.

– Вы ды...ды…для чего приехали?.. Вы…вы…все вышли?

Ему ответили, что все. Двое на бревне достали блокноты. Один записал: «Почему он шевелит губами?» и протянул человеку в черных очках, стоящему впереди, но тот не смог прочесть, извинительным жестом показав на очки. На выручку пришел его хромой сосед.

– Он говорит. Просто заикается.

Слабослышащие понимающе вздохнули и просили комментировать, поскольку читать по губам заики трудно.

– Вы встанете цепью, – начал повторять за старшим хромой. – Так, чтобы левого и правого соседа было хорошо видно или слышно. Идем медленно… я с левого конца. Буду кричать через каждые десять минут, мой крик передавайте по цепочке… кто не может, машите рукой. Затем десять минут тишины… прислушивайтесь, присматривайтесь, ищите следы человека на земле, сломанные ветки. Пытайтесь смоделировать его действия, куда бы я шел, если бы заблудился.

– Легко сказать, куда, – прокомментировал слабовидящий.

Вдалеке послышалось шуршание машины. Все отвлеклись, вытянув головы в ту сторону, даже кто не слышал. На опушку выехала «скорая».

– Вот и стационар, – перевел хромой слова старшего.

Из числа волонтёров отобрали двух дистрофиков – в лесу от них толку мало, к тому же они с утра ничего не ели. У них-то и взяли кровь, которая могла понадобиться пострадавшему. Дистрофики уселись в тени «скорой», сил не было идти провожать остальных.

Цепочка развернулась по всей ширине опушки и дальше, вдоль высоковольтной линии. Старший дал команду, заорав как можно громче «Ашли!» и отборная поисковая группа волонтёров «Ищу человека» двинулась выполнять свою привычную работу.

Вход в лес сопровождался шумом, треском, падениями, криками и поваленным сухим деревом. Один из слабовидящих пошел в противоположную сторону, но его быстро вернули.

– Стадо медведей! Всю природу попортят, – неожиданно чисто выговорил старший и, сняв панамку, вытер ею потное лицо.

Солнце осталось на опушке. В лесу было мрачновато, хотя солнечные блики кое-где попадали на траву. Их принимали за следы человека, но скоро привыкли и не обращали внимания. Начали переговариваться.

– А тот, кого мы ищем, он кто?

– Не знаю. Во всяком случае, не волонтёр.

– Это понятно. Иначе бы он не потерялся.

– А помните, в прошлом году искали ребенка, так один из наших заблудился… Его так и не нашли.

– А ребенка?

– Что ребенка?

– Ну, нашли?

– Не помню. Я раньше ушел. На сук напоролся, поранил ногу.

– Смотрите, в этот раз не напоритесь.

Двигались медленно, осмысленно, кричали и шумели без всякой команды. Если сосед слева или справа минут пять не подавал сигнала, начинали беспокоиться. Цепочка рвалась, натягивалась, гудела, словно под электрическим напряжением.

Один раз случилась непредвиденная остановка. На склоне оврага заметили большую нору, и постепенно почти вся группа собралась возле нее, уверенная в том, что лаз необходимо обследовать. По ширине он вполне мог поглотить человека. Встал вопрос – кто полезет. Тех, что с расстройством опорно-двигательного аппарата исключили – они не способны ползти, слабослышащие и глухие не смогут распознать опасность, если она вдруг двинется навстречу. Оставались слабовидящие – в норе все равно темно, и зрение там не пригодится.

С привязанной на поясе веревкой незрячий уже собирался нырнуть в лаз, но тут с другого конца леса подоспел старший, до которого информация дошла с опозданием. Пару раз он прокричал что-то невразумительное в отверстие, и ничего не дождавшись в ответ, отогнал всех от норы. Сказал, что в недра земли углубляться не стоит, бесперспективное это дело.

«В эту дыру мы не полезем. Это жопа земли», – записал хромой в блокноте глухого. Тот понимающе кивнул.

– Давно волонтёрствуете? – уже слышалось издалека.

– Да. С тех пор как зрение стало садиться.

Слабовидящий так и шел с привязанной к поясу веревкой, которая цеплялась за все, что могла.

– Знаете, беда к беде липнет.

– Нашли кого-нибудь?

– Лично троих.

– Это много… Тут бы хоть одного найти.

Волонтёры включили воображение на полную мощность.

– С этим человеком… ну, кого мы ищем, с ним что-то не так?

– Конечно, не так! Он же потерялся. Сидит сейчас где-то в одиночестве, может уже думает, что умер.

– Я не то имел в виду. Допустим, он плохо видит…

– Вам же сказали, он зрячий, слышащий и двуногий.

– Тогда все в порядке. Мы его найдем.

– А если мы найдем не того?

– Как это не того?

– Ну, вдруг, в этом лесу еще кто-то потерялся?

– Значит, мы перевыполним план и найдем двоих вместо одного.

Кто-то предположил, что потерявшийся мог залезть на дерево, чтобы оттуда увидеть дорогу или самолет. Начали трясти деревья, но только переполошили птиц. Гомон стоял такой, что и хорошо слышащим было не разобрать слов.

«Прекратить и двигаться!» – пронеслось по цепочке.

Встревоженные птицы еще долго преследовали их, до самого ручья, где волонтёры снова остановились, симулируя одну ситуацию за другой.

Упал и захлебнулся. Поскользнулся на мокром камне и не может встать. Унесло течением. Захотел пить и опять же захлебнулся. Пытался выйти по берегу к большой воде. Волонтёры заспорили, недопустимо сблизившись. Каждый отстаивал свою точку и зрения и требовал, чтобы поиски велись по его плану.

Слева поступила команда переходить ручей и прочесывать лес дальше. На том споры закончились.

К заросшей кустарником балке, где и прятался пропавший, они подошли уже порядком уставшими. Внимание рассеивалось, кто-то уже переключился на грибы и ягоды, другие вообще уже ничего не хотели искать. Кому-то понадобились таблетки, и походную аптечку начали срочно передавать к нужному месту. В общем, шума от них было еще много. Он-то и насторожил пропавшего, который решил, что на него движется целая лесная банда – сбежавшие уголовники или что-то в этом роде.

Он спрятался в кустах, но по слепому случаю именно через это место проходил путь волонтёра. Человек с рюкзаком за плечами и в черных очках вышел прямо на него. Белой тростью он орудовал впереди, обстукивая стволы и лихо раздвигая кусты. Пропавший едва успел отскочить в сторону.

– Тут кто-то есть! – гаркнул волонтёр. – Все сюда!

Их не нужно было приглашать дважды. Быстрота реакции удивляла, как будто никто из них не хромал, все слышал и видел и вообще был самым сильным, ловким и быстрым человеком на земле.

Пропавшего захватили с разных сторон, выволокли из кустов, не давая опомниться.

– Это он! В синих штанах! – кричали с большой радостью и воодушевлением.

– У меня нет денег! – орал он. – Возьмите штаны, но не убивайте меня.

Волонтёры смеялись.

– Мы друзья. Сейчас вам поможем, – они крепко держали его за руки.

Старший подошел последним, победно махая над головой панамкой. От радости он еще сильнее заикался. Его переводили остальные.

– Мы специализированный поисковый отряд «Ищу человека», мы ищем именно вас. Вот наша эмблема. Не бойтесь. Мы с вами. Теперь для вас все худшее позади, мы поможем вам выйти из леса, посадим в машину и проводим до самого дома, если вам трудно идти самостоятельно.

Пропавший все еще не мог прийти в себя и действительно плохо двигался. Для него сделали носилки и уложили, привязав тело бинтами. Он уже не сопротивлялся, и всю обратную дорогу так и не мог решить, спасают его или наоборот…

– Ма…ма…мааладец.

Старший крепко обнял волонтёра в очках. Тот широко улыбался, когда все остальные, в том числе медперсонал скорой и водитель автобуса пожимали ему руку. Потом достал из рюкзака ножик и сделал на трости насечку.

– Четвертый, – торжественно сообщил он.

 

Ступай смело

До города Франтишек добрел уже затемно. Заплечный мешок полегчал, но и силы значительно убыли. Он прошел уже сотни миль, и давно на его пути не попадалось города. Получается, он скитался так долго, чтобы добраться именно до этого.

Ночные звезды еще не разгорелись, и дороги было не разглядеть. Единственное, что хорошо видел Франтишек, так это свои сапоги из бычьей кожи. Они износились, но подошва была еще твердой, шнуровка крепко стягивала голень, и голенища блестели отличной выделкой. Сапоги не раз выручали его на разбитых дорогах, среди непогоды и грязи. И при аккуратном обращении послужат еще долго. Сапоги в дороге – первое дело, ко всему остальному можно приспособиться.

– Я найду здесь хорошую работу. Город большой, и я много что умею. А вы пока отдохнете, – беседовал Франтишек со своими сапогами. – Скоплю денег, и снова в путь… Продолжим путешествовать вместе.

Так, в разговорах и мечтах Франтишек дошагал до главных городских ворот, где его сразу задержали стражники.

– Кто таков? – скрестили они могучие алебарды.

Вид стражники имели угрожающий – железные кольчуги, остроконечные шлемы, которыми и проткнуть можно, железные перчатки, латы. Но почему-то босые.

– Я человек, – смутился Франтишек. – Хочу устроиться на работу в вашем городе. Я умею…

– Снимай сапоги! – грубо прервали его.

– Зачем?

– Не разговаривай, снимай! Или ступай прочь. В нашем городе запрещено носить обувь.

– Как, совсем?

Франтишек был озадачен. Сапоги снимать не хотелось, но и пройти мимо было уже невозможно. Когда он еще дойдет до следующего поселения. Он осторожно стянул свои замечательные сапоги, и стражники тут же их отобрали.

– А куда?..

– Теперь ступай смело! – дружелюбно рявкнули они и подтолкнули вперед.

Идти босиком в темноте по булыжной мостовой было тяжко. Ноги быстро устали от напряжения. Каждый шаг был сопряжен с угрозой напороться на что-то, пораниться, испачкаться, провалиться. Франтишек чувствовал себя незащищенным и беспомощным, словно не только ноги, но и весь он был голым.

Он искал, куда бы спрятаться до рассвета, но вокруг плотно стояли в ряд глухие темные дома. У сточной канавы правая нога вляпалась в ослиное дерьмо, а левая поранила пятку о что-то острое.

– Бог мой! Что с вами стало! – Франтишек подумал, что никогда еще не разговаривал со своими ногами, и ему стало жалко их. Ступни сжались и даже стали меньше от испытаний.

– Теперь сапоги вам будут велики. Знаю, как вам тяжело без них. Горькая разлука! А каково им?..

Сапоги не отдадут – было у него смутное предчувствие. Ничего, главное – найти работу, скопить денег, а когда придет пора уходить, он купит новые. Но где же он купит, если в этом странном городе запрещена обувь?

Он очень устал бродить босиком и наконец вышел на довольно широкое пространство городской площади, где посредине стояли деревянные подмостки. Должно быть, бродячий театр давал тут представление. Франтишек забрался под сцену, где сходились крестом перекладины, облокотился о них и заснул. А наутро бежал с этого места, забыв даже про босые ноги. Подмостки оказались эшафотом. Он понял это по спекшейся крови, что пропитала доски.

Вокруг было много народа, никто не обращал на него внимания. На одной из оживленных улиц он разговорился с торговцами, что прибыли сюда недавно, но были уже хорошо осведомлены о здешних странностях.

– Эшафот на площади всегда. Под страхом казни нельзя надевать обувь. Не смертельная… но все-таки казнь, человек после нее перестает быть человеком… А ты не тужи – привыкнешь. Все привыкают. Здесь люди более открытые и отзывчивые, чем везде.

Не успели они сказать, как кто-то из прохожих протянул Франтишеку тряпицу – перебинтовать распоротую тряпку. Женщина поднесла кувшин с молоком, а пекарь из соседней булочной угостил горбушкой свежего утреннего хлеба, горячего, как стыд, с которым Франтишек принял эти дары.

Он уже по-другому смотрел на людей. Все они занимались обычными делами, несли и везли товары на рынок, важно переходили из посудной лавки в шляпную мастерскую, чинили сломанную телегу или просто праздно гуляли по улицам, но все это босиком, без стука каблуков, шуршания подошв, без шума вообще. Только шелковые платья знатных дам шелестели слегка. Но и за длинным подолом угадывалось отсутствие обуви.

Всех горожан можно было различить по походке. Большинство двигались легко, непринужденно, их ноги с рождения не знали обуви. Казалось, обуй их сейчас, они бы сразу перешли в категорию тех, что ступали осторожно. Это были приезжие, которые уже приспособились к босоногости, но постоянно помнили о ней. Были и такие, вроде Франтишека, спотыкающиеся о каждый камешек, каждую выемку на земле, ходящие словно по раскаленной сковородке.

Франтишек старался не думать о своих ногах. Сейчас было не до них. Он шел и осматривался в новом месте. Мимо проехала телега, и лошадь фыркнула ему в лицо. Франтишек позавидовал лошади, ему тоже захотелось иметь копыта, которые невозможно снять. «Интересно, снимают ли с них подковы на въезде?» – думал он.

– Посторонись! – закричали ему сзади.

Он неуклюже отбежал к стене дома.

Возле домов было чище. Казалось, даже булыжники здесь недавно помыли. И Франтишек выделялся на их фоне своими грязными ногами. Он попытался оттереть хотя бы ослиный помет… Но запах остался.

– Эй, парень! Хочешь заработать?

Кричали ему, и он с радостью бы откликнулся и уже повернул голову, но тут увидел ту, ради которой, как потом скажет, он и пришел в этот город.

Девушка сидела на ступеньках большого дома, поджав колени и накрыв ноги платьем. Ладони лежали на босых ступнях. «Поранилась и не может идти», – решил Франтишек и поспешил на помощь, как было принято в этом городе.

– Ты не местная? – он заглянул в ее синие глаза и увидел свое отражение.

– Нет, – девушка покачала головой. И так мягко, грациозно покачала…

– Как тебя зовут?

– Маржинка.

Имя так подходило к ее светлому почти детскому лицу.

– А я Франтишек.

Тут он смутился, почувствовав, что все еще пахнет ослом. А Маржинка, казалось, ступала лишь в парное молоко.

– Стерла? – он потянулся к ее ступне. – У меня есть жир, чтобы смазать, он, правда, для сапог…

Она снова покачала головой, но уже без слов, и плотнее прижала ладони.

– Я, конечно, не такой, как ты... Не умею ходить босиком и выгляжу, должно быть, очень смешно. Как гусь на ярмарке.

Маржинка улыбнулась.

– Я тоже.

– Нет, я уверен, ты ходишь так легко, будто плывешь. Ты совершенство. Даже платье не скроет красоту твоих ног.

– Они вовсе не совершенные. Даже некрасивые.

Маржинка замялась, решаясь что-то сказать. Потом подняла ладони.

Две тонкие ступни с длинными ровными пальчиками были как два нежных младенца, которых только что внесли в этот нечистоплотный мир. Их хотелось укрыть, защитить, перепеленать. Но самым трогательным был мизинчик на левой ноге, он искривился – от травмы или врожденно – и немного отстоял от других пальцев.

Он носил ее на руках в непогоду, мыл ножки на ночь. Она стояла на его ступнях на ярмарочной площади, чтобы лучше видеть представление, когда приезжали бродячие артисты. Франтишек устроился на работу подмастерьем, а Маржинка мечтала вышивать нарядные платья для богатых дам. Но это было не главное. Главное, что вечерами она приходила к нему в мастерскую, и они вместе возвращались в свою коморку, которую снимали у булочника, садились с ногами на кровать и целовались.

Это были поцелую ног – самые чувствительные, страстные. После долгого хождения босиком ступни горели, они улавливали малейшие перемены другого тела. Земля давала ногам силу и нежность, которыми они обменивались при поцелуе.

– Ноги чище, чем рот, – объяснял Франтишек. – Губы знают столько грязи – скверные слова, внутренние слизи, животную пищу, жареных свиней, например, да и много еще всякой грязи. А ноги… они касаются лишь земли, камней, травы, и все это так соответствует их природе. Поцелуй губ это всегда привкус еще чего-то чужого, а земля одна и та же. По ней мы только что прошлись, потому и оказались рядом.

– Через землю люди могут общаться друг с другом, – кивала Маржинка. – А мы можем и напрямую.

И ее мизинчик вздрагивал в одиночестве и никак не мог изогнуться в ту сторону, где были другие пальцы.

Их счастье не омрачила даже публичная казнь, как-то раз устроенная на площади. Эшафот долго стоял без дела, и вот настал его час.

Казнили священника, который под свое длиннополое одеяние умудрился надеть сандалии. Прихожане сразу заметили неестественность походки и доложили, куда следует. И теперь священник стоял перед бывшей паствой и кричал что есть мочи:

– Безбожники! Вы уткнулись в землю, боготворите ее, боитесь потерять связь с ее нечистотами. Опомнитесь! Посмотрите наверх… Вот где настоящий Бог!

Он воздел руки к небу. Но горожане остались глухи к его призыву. Для них Бог ходил по земле, босой, как и они сами. Только таким образом ощущали они близость к Нему и Его благоволение. Священник бросил вызов, как каплю в море, и сам поплатился за него.

Франтишек и Маржинка тоже были на площади. Казалось, весь город собрался тут. Маржинка встала на ступни Франтишека, как делала обычно, но вся дрожала и не хотела смотреть на казнь.

– Да пребудет с нами земля! – закричали с площади. И под эти голоса священнику отрубили ноги.

Бедняга сразу упал, и, видимо, от шока еще не чувствовал боли. Он пополз по эшафоту, потом по ступеням, хотел что-то сказать, но изо рта полилась кровь. Он отхаркивался и продолжал упрямо хвататься за доски. Туловище само прыгало по ступеням, как мячик.

Так он оказался внизу, среди толпы. От него брезгливо отворачивались, старались не ступать на кровавые реки, текущие за ним. А он сам цеплялся за ноги, кто стоял ближе. Люди приходили в ужас. Те, до кого он успел дотронуться, впадали в панику, отталкивали соседей, наступали на ноги.

Толпа оборотилась в хаос. Пришли в движение уже и задние ряды. На них напирали передние, которые хотели поскорее покинуть площадь. Но улицы были слишком узкие, чтобы вместить сразу всех. Люди падали друг на друга, сбивали с ног, топтали. Маржинку буквально снесли со ступней Франтишека, и он не успел удержать ее. Еще какое-то время он следовал за ее головой, мелькавшей впереди в толпе, но потом потерял ее. Людским потоком его вынесло на одну из улиц, закрутило, оттащило, временами он даже не чувствовал земли под собой. А когда толпа наконец схлынула, он вернулся на опустевшую площадь. Маржинки нигде не было.

Он искал ее долго. Сначала, конечно, возвратился в коморку булочника, но хозяин, раздосадованный последними городскими событиями, решил избавиться от постояльцев.

– Забирайте вещи. Ваша дама уже свои взяла.

Действительно в комнате не осталось никаких следов Маржинки. Словно ее и не было здесь. Он собрал свой заплечный мешок и вышел.

Найти человека в таком людном месте оказалось непросто. Можно было надеется на случай, но Франтишек не мог просто так слоняться по улицам и ждать чуда.

– Я же должен почувствовать ее ножки. Мы ходили по одной и той же земле, она должна подсказать мне… Ищите же, пожалуйста, ищите, – снова заговорил он со своими ногами, как когда-то беседовал в одиночестве с сапогами.

Про сапоги он никогда больше не вспоминал. Они перестали иметь для него значение. Значение имела только земля, эти булыжники мостовой, по которым прошла она… Он шел и смотрел вниз, пытаясь почувствовать ее близость, как вдруг увидал след. Черный след женской левой ноги, измазанной дегтем, с отстоящим мизинцем. Это было не чудо – сама Маржинка давала ему знак, и он побежал по ее следам, не помня себя от радости.

Но радость то и дело сменялась тревогой. Что если он потеряет эту ниточку или ее увидит еще кто-то. Тогда дегтярный налет сочтут за подобие обуви. Маржинку найдут раньше, чем он, и придадут страшной казни. А ему придется всю жизнь носить ее на руках. Или же он смастерит маленькую тележку и будет возить впереди себя, чтобы всегда любоваться любимой. Уж тогда она не сможет от него ускользнуть.

– Что за глупые мысли лезут в голову.

Он встряхнулся и прибавил шагу. По походке он уже вполне походил на местного. Ног он больше не замечал. Они не существовали для него. На целом свете был сейчас только один этот черный след. Но постепенно он начал стираться до серого, потом исчезла подошва, пятка, средние пальцы, и от следа остался только один мизинец черным разорванным многоточием тянувшийся вдаль. Потом и точки исчезли, стали невидимы. Маржинка превратилась для него в невидимку. А была ли она? Встречались ли они в этом городе? Когда это было и где?

В отчаянии Франтишек отправился к тому месту, где когда-то он уввидел свою любовь. Скорее чтобы удостовериться, что это было на самом деле.

На ступенях большого дома, на том же месте сидела Маржинка, только смотрела она уже не на свои ноги, а только на него. И понял тогда Франтишек, что любовь всегда ходит босой. Она не оставляет следов на земле, тем более на небе. Следы прячутся в сердце, в том месте, где он впервые нашел ее.

 

Другая лодка

– Капитан, там один снова сошел с ума.

– Хорошо, я сейчас приду.

«Беда с этими потерпевшими».

– Ничего хорошего. Кричит, всех напугал.

Старпом еще ругался, переходя от капитанского мостика в салон, но уже не так экспрессивно, как в первые разы, скорее для проформы. Экипаж уже привык. Это с первым они сами чуть не чокнулись.

Потерпевших, как и раньше, подбирали с нескольких островков, в которые превратилась часть прибрежной суши после очередного цунами. Некогда такого большого материка больше не было, остались острова, с которых спешно эвакуировались люди.

В большинстве спасенные вели себя тихо, сидели, прислонившись к опоре вдоль стен общего салона – кают на всех не хватало – переговаривались шепотом или дремали. Некоторым удалось прихватить какие-то вещи из дома, которые сейчас ходили по кругу. Их разглядывали, как осколки разбитой счастливой жизни. А команда украдкой наблюдали за спасенными. Они были для них словно диковинные раковины, поднятые со дна моря – всегда привлекают люди, оставшиеся без ничего. Без ничего снаружи, но есть же еще что-то внутри.

Многие в такой ситуации закрывались в свои раковины, отрешались от всего. Некоторые, наоборот, впадали в истерику и выплескивали на окружающих целую бурю эмоций. Но были и такие, как тот, к которому сейчас спускался капитан. Они вытаскивали из закромов сознания свою другую жизнь. И небезосновательно их считали помешавшимися.

– Я требую капитана, – громко повторял этот. – Буду говорить только с ним.

«Начинается… У него просто мания величия».

– Я капитан. В чем дело?

– За мной должна прийти другая лодка.

– А наш корабль чем вам не нравится?

– Он ваш, а лодка придет только за мной.

Вокруг стали тихо посмеиваться. Потерпевшие крутили пальцем у виска, делали знаки капитану, будто были виноваты, что в их ряды затесался такой неблагодарный человек.

– Ну, допустим. А как они, с этой лодки узнают, что вы здесь?

– Вы подадите им сигнал.

«А он не такой уж помешанный».

– Какой сигнал?

– Я не знаю. Какой вы обычно даете в таких случаях.

– У нас не предусмотрены никакие такие случаи и сигналы к ним. Так что, мы доставим вас в ближайший порт вместе со всеми, а там уже разбирайтесь со своими лодками.

– Вы не доставите, – сквозь стиснутые зубы проговорил спасенный. – Я вам не позволю. Я буду ждать до последнего.

Капитан уже не слушал. Выйдя из пассажирского салона, он отдал распоряжение приглядывать за «нестандартным», как он выразился, пассажиром.

– Выберете человека из числа потерпевших посмышленее, пусть наблюдает. Если начнет буянить, пусть даст знать.

– Да мы и сами присмотрим, – отвечал старпом. – Думали, он голодовку объявит, но нет. Не объявил.

Корабль шел своим курсом. По рации передавали на материк, что все в порядке. Все живы и здоровы, и скоро будут на месте. В большом порту потерпевших уже ожидало временное жилье, сытный обед, теплая одежда и множество возможностей, чтобы найти нового себя.

– А что за лодка? Откуда она?

– Вас не касается.

– Почему же? Если она придет за вами, то может, и нас заберет.

Он посмотрел на своих собратьев по несчастью, притулившихся у стены, как на сумасшедших. Ничего не ответил и отвернулся. Над потолком мигала лампочка. Видимо, отходил контакт, но никому и в голову не приходило что-то исправлять на чужом корабле.

– Капитан, пошли настроения. Другие потерпевшие начали интересоваться этой чертовой лодкой.

– Ну, объясните им, что этот человек свихнулся… Что он бывший начальник, привычный к персональному транспорту, вот и ждет личного плавсредства.

– Некоторые тоже уже… того.

– Что того?

– Ждут.

– Да нет никакой лодки! Скажите им, что скоро будет земля. Материк. Пусть ждут землю!

Капитан разозлился, но тут же взял себя в руки. Отошел, облокотился о борт и стал смотреть в море. Море успокаивало всегда, когда само было спокойным. В этот раз штиль, казалось, установился на целую вечность. И на небе не было ни облака. Только ровная, словно вычерченная по линейке линия горизонта.

«Наверное, этим людям, отрезанным от цивилизации и спасавшимся на маленьком клочке земли тоже мерещилась лодка. Они смотрели во все глаза, ожидая спасения. Это нормально. Как и то, что плывя в океане, пусть и на комфортабельном корабле, тебе будет мерещиться земля впереди. Только у этого все невпопад. Зачем ему лодка? Может, он думает, что все еще на острове?»

То ли оттого, что он слишком долго смотрел вдаль или слишком далеко зашел в своих размышлениях, но только вдруг горизонт у него на глазах треснул, и прямо посередине в трещине появилась черная точка, которая начала медленно расти. То есть, не она, конечно, росла, а корабль неуклонно приближался к ней.

«Фу ты, самому уже мерещиться стало».

– Подзорную трубу мне!

– Капитан, слева по борту…

– Вижу.

Точка оказалась всего-навсего островом, безжизненным пиком подводного хребта. На нем не было ни растительности, ни пресной воды, и даже птицы здесь не гнездились.

– Высадите это начальство, пусть тут медузами командует, надоел уже всем со своей мифической лодкой, – предложил кто-то из потерпевших.

Идея нашла сторонников, из числа команды тоже – многие уже терзались узнать наконец правду – бред ли это сумасшедшего или действительно есть некая лодка. А поскольку человек, ее ждущий, не желал ничего объяснить, легче было от него избавиться, чтобы не травил душу.

– Никого я ссаживать не собираюсь, – заявил капитан. – Всех довезу и точка.

После этого случая, когда проявилась явная враждебность к «начальству», как его теперь дразнили, потерпевший перебрался на палубу, весь день проводил, осматривая океан, курсировал от носа к корме и только на ночь возвращался в каюту. Здесь же, на открытой палубе каким-то ветром занесло в его легкие лихорадку. Он покрылся испариной, дрожал, еле держался на ногах, но упрямо стоял, вцепившись ослабевшими руками в борт.

Когда он упал, его отнесли в отдельную каюту. Судовой врач диагностировал тропическую лихорадку. Тяжелая форма, неизвестная ему – лечил, чем мог и надежды на выздоровление просил не питать. Больной впал в бесконечный бред, качался на койке, будто в штормовой лодке, сваливался постоянно, его привязывали, давали пить, но он крепко сжимал губы. Нетрудно догадаться, что он неизменно повторял в бреду.

Еще через пару дней стремительно прогрессирующей болезни капитан все же решился доложить на материк. Чтобы там уже были готовы к любому исходу. Но неожиданно услышал другое:

– Высылаем лодку. Ждите.

И связь оборвалась.

«Это что же, теперь я буду ждать лодку?.. Забавно. Но, в конце концов, берег недалеко, почему бы им не выслать катер с медперсоналом и не транспортировать больного побыстрее на большую землю».

И капитан убедил себя в правильности всего происходящего. Перед прибытием и выгрузкой потерпевших у него было еще столько забот, что на время он забыл о лихорадочном бреде и лодке. И та явилась для него неожиданно, словно поднялась со дна океана.

– Капитан, там катер с левого борта. Не иначе за нашим начальством прибыли.

«Хорошо, что не сказал «лодка»».

Катер действительно больше походил на лодку – маленький плоский, крытый сверху черным брезентом. Он вырисовывался на фоне ночного моря довольно нечетко.

«Вот так и за мной придет когда-нибудь…»

Больного завернули в одеяло, он уже не сопротивлялся и даже не бредил. Из веревок связали что-то наподобие гамака и спустили на катер, где его принимало несколько человек с вытянутыми вверх руками. Но как только спеленатый опустился до их уровня, раздался шумный плеск воды. Вся команда, как один перегнулась через борт и застала странную картину. Их сумасшедший тихо уходил на дно, брызги от падения рассеивались… а никакой лодки рядом не было.

 

Чистюля

– Ба, мне нужна тряпка! – с порога заявила она.

Бабушка засуетилась, еще не представляя, что произошло – пролила что-то в прихожей или только собирается. Выудила из старых вещей оторванный рукав фланелевой рубашки:

– Такая подойдет?

– Эта маленькая, а у меня парта большая.

– Ах, парта!.. Так ты же из школы только пришла?

Наташа, Натуся, а в домашнем обиходе просто Туся нахмурилась. Натянула оторванный рукав на свою тонкую ручку.

– Ты не понимаешь! У нас субботник завтра. Светлана Михайловна сказала. Будем парты мыть.

– Ах, субботник…

Бабушка пожертвовала на него целый передник, отрезав лямки и пояс. Убираться ей теперь в новом придется, но тягу к чистоте у ребенка надо поощрять.

Этот, так называемый субботник, Тусе сразу не понравился. С завистью наблюдала она за напряженными лицами первоклассников, занятых оттиранием пятен на своих партах. Ее собственная половина была чиста, как в первый день сентября. Отличнице Тусе и в голову не приходило отражать старания в учебе на казенном имуществе.

И вот результат – бесполезное, безрадостное вождение тряпкой по первозданной чистой поверхности. Неинтересно чистить чистое. Пропал весь смысл мероприятия. А ведь она так ждала этого первого субботника, так готовилась…

– Ну как, помог передник?

Бабушка встретила внучку со школы сладкой ватрушкой. Но внучка была расстроена, и мокрый передник полетел в зеркало, которое отразило Тусино неудовлетворение. «Переработался ребенок», – бабушка не стала мучить расспросами, решила просто накормить.

Сладкий пирог не лез в горло. Туся оставила больше половины. Зато на следующий день проглотила чуть ли не за раз. Этот день возродил мечту о настоящем празднике. Светлана Михайловна объявила, что они славно поработали, и обещала устроить такой же субботник в конце следующей четверти.

«Уж теперь я не ударю в грязь лицом», – решила Туся.

С тех пор каждый ее день в школе не проходил бесследно. Он оставлял на парте замысловатый рисунок чернилами, карандашами, красками, фломастерами, всем, что попадалось Тусе под руку. Не повинная ни в чем парта подвергалась изощренному осквернению, на какое только способна детская фантазия. Слушая учительницу, Туся уже машинально обводила линейку и пенал шариковой ручкой, ставила кляксы или терла грифелем по девственным островкам зеленой масляной краски, которые стремительно сокращались в размерах. Словно потоп накрывал постепенно землю или заповедную природу нещадно вырубала рука варвара. Скоро не осталось ни одного квадратного сантиметра, не охваченного Тусиной заботой. Она была довольна.

Осуществлению замысла способствовала и безукоризненная репутация Туси – отличницы с примерным поведением, девочки умной и достаточно высокой для того, чтобы отсадить ее отдельно, на самую заднюю парту и заниматься другими детьми, которые вяло и с неохотой тянулись к знаниям. Про художества знал лишь один человек – двоечник Федькин, сидевший слева через проход.

Федькин долго смотрел на Тусину парту, потом на свою, потом на Тусю. Он зауважал эту тихоню-отличницу, а, может, и что-то большее родилось в его второгодной душе…

Но Тусе не было дела до Федькина и его чувств. Она ждала субботника, на котором произойдет чудесное очищение ее парты. Она стала самой грязной, какой смогла стать, чтобы очиститься раз и навсегда. Каждый день Туся носила в портфеле тряпку и мыло, чтобы не пропустить торжественный момент. Вдруг он настанет без объявления. А четверть уже подходила к концу.

– В субботу субботник, – объявила Светлана Михайловна.

Федькин глянул на Тусю встревожено.

До субботы оставалось два дня.

За окнами шел дождь. Он вымывал карниз, но не мог смыть с него ржавчину. И барабанил по стеклу. В доме напротив кошка на подоконнике вылизывала лапы. К вечеру дождь превратился в снег, какой-то грязный, бесформенный, словно на него не хватило воды. На кухне бабушка надраивала плиту в новом переднике.

– Ба, ты мне тряпку выстирай, чтобы чистая была.

– После субботника и выстираю… А ты чего же под форточкой стоишь?

Ночью у Туси начался жар. Она чувствовала, будто ее выжимали изнутри и бредила субботником. Бабушка положила ей на лоб мокрое полотенце, но Тусе стало еще хуже.

Наутро пришел врач, осмотрел и заявил, что недели на две о школе можно забыть. Только лечиться.

– Парта, моя парта, – шептала Туся. – Теперь у всех будут чистые, а она одна грязная.

– Бедная девочка, – утирала слезы передником бабушка. – Нельзя такую нагрузку ребенку в первом же классе.

«Странная девочка», – думала Светлана Михайловна, стоя перед партой в последнем ряду и медленно соображая. Сначала она подумала, что парты переставлены, и это вовсе не Тусина, а второгодника Федькина. Но нет, Федькин был рядом и елозил тряпкой по своей парте, тоже грязной, но не до такой степени.

– Светлана Михайловна, а доску мыть? – к ней подскочила ученица.

– Мыть.

– А Иванов на нее плюнул.

– Тоже мыть, – машинально отозвалась учительница и снова погрузилась в размышления. Исчирканный стол никак не вязался у нее с образом опрятной скромной девочки. «Возможно, ребенок болен. Есть же болезнь, когда руки некуда деть, ими нужно все время что-то делать. Вот ведь и сейчас заболела». Светлана Михайловна корила себя за то, что не проследила за судьбой парты раньше, и теперь на свершившийся факт нужно было правильно отреагировать с педагогической точки зрения.

– Маша, Лена, Валя! – позвала она…

Туся стояла перед своей партой, сияющей гладкой, отдраенной до блеска поверхностью, и не узнавала ее. Но и у одноклассников парты были точно такие. Туся испугалась – теперь откроется ее тайна истинного предназначения грязи.

– Наташа, – строго начала подошедшая к ней учительница. – У тебя была самая грязная парта в классе. Три девочки два часа ее оттирали. Подойди и скажи им спасибо.

Светлана Михайловна, волнуясь, еще что-то говорила на темы гигиены и чистоты, но Туся уже не слушала. Тайна не открылась. Ее лишь немного озадачили подсчеты в человеко-часах. Туся была твердо уверена, что сама справилась бы быстрее и лучше. Однако доказать это она уже никому не сможет.

Федькин как всегда опоздал. Но перед тем как плюхнуться с разбега на свое место, протянул руку к Тусиной парте и положил белый ластик, большой с детскую ладошку. И улыбнулся.

 

Тайна смерти разведчика

Она хорошо сохранилась для своего преклонного возраста и была похожа на фотографию самой себя в семейном альбоме. Ссохшиеся, но еще сильные загорелые руки проворно накрывали на стол. Сервировка была самая простая – две белые, без рисунка чашки на широких блюдцах, пузатый заварочный чайник с синей окантовкой на крышке и два пирога на большом блюде.

– Угощайтесь, – она придвинула блюдо ко мне и села напротив.

– Вы сами печете?

– Конечно. Специально к вашему приезду… Вот с грибами, а этот с ягодами.

Пироги были совершенно одинаковыми, такие, что, не разрезав, не определишь, какой с чем. Но она как-то определяла, по каким-то только ей понятным признакам. Лаконичность, даже аскетизм быта проявлялись во всем. И по этой веранде с одним столом под белой скатертью, парой стульев и старым буфетом ничего нельзя было сказать конкретного о хозяйке. Пожалуй, только синяя полоска на крышке чайника казалась необязательным допущением. Невинным излишеством.

Пока я оглядывал обстановку, хозяйка взяла чайник в свои руки.

– Вам покрепче?

– Спасибо… достаточно.

– Можно подбавить из того чайника. Только что вскипел.

– Я сам… А вам подлить?

– Извините, я забыла спросить, может, вам сахар нужен?

– Нет, что вы. Сахар тут не к чему.

– Я тоже так думаю. Сладкий чай это как сладкий суп.

– Точно.

Мы рассмеялись. Я отрезал от первого пирога – он оказался с грибами, как она и говорила. Из второго начинка сразу протекла красно-черным соком. Хозяйка предупредила мой вопрос.

– Здесь всего понемножку: черника, брусника, клюква, малины остатки, смородина из сада.

Эта смесь лесных и садовых даров в свежей оболочке теста, пришлась мне по вкусу. Я даже не заметил, как умял по половине каждого пирога. Она смеялась, повторяя, чтобы я не стеснялся и ел, сколько захочу. Сама она лишь прихлебывала из чашки.

По какому-то закону здешней природы все складывалось так, как мне хотелось. И как обычно случается, тут же возникло ощущение, что я уже бывал здесь, более того, жил какое-то время.

– Давно у вас этот дом? – сам собой родился первый вопрос.

– Как, вы уже начинаете? – она встрепенулась. – Давайте, я хоть посуду уберу.

– Не нужно. Пусть все так остается, как есть. Не тревожьтесь, представьте, что я ваш давнишний знакомый, который долго у вас не был и все забыл.

– Хорошо, я попробую, – она разгладила скатерть ладонью, словно первоклассница. – Дом, вы говорите?.. Еще до войны мои родители построили, я потом уж утеплила, когда перебралась из города жить.

– А дети?.. У вас есть дети?.. То есть я хотел спросить, после войны вы еще были замужем?

– Не была. И детей нет.

Она сказала это просто, без всякой жалобы и сантиментов. Поэтому я решился спросить прямо.

– Ждали?

– Ждала-а, – она протянула последний слог, будто хотела вместить в него это ожидание. – Ведь я ничего не знала тогда. И до сих пор не знаю.

Это правда. Не было ни похоронки, ни уведомления о том, что пропал без вести. Она долго ходила по инстанциям, просила, плакала. Один раз с ней даже случился сердечный приступ. И потом больница, санаторий. Ее уже никуда не пускали. Пропал человек и точка.

– Говорят, неведение страшнее всего. Как же вы все пережили?

– Да, – согласилась она. – Неведение о двух головах, как химера. Одна голова тебе шепчет – умер, забудь, а другая – живой, живой. Вот и разрываешься между ними двумя.

– Вам тяжело об этом говорить? Но ведь уже столько лет прошло…

– Сейчас по-другому воспринимается. Вы спрашивайте. Я понимаю, у вас работа такая. Я тоже в юности мечтала стать журналистом. Ездить по разным городам, общаться с людьми, слушать их откровения… На журфак поступала… не прошла. Вы спрашивайте. Только я мало что могу рассказать, мы вместе-то были всего два месяца… два медовых месяца.

– Скажите, а когда вы узнали, что он профессиональный разведчик?

– Не сразу. Я студенткой была, а он представился как военный. А потом пропал, на год или больше. Я уж и забывать стала, смирилась. А в апреле сорок первого вдруг объявился, сказал, что в увольнительной. Мы тогда в этот дом приехали пожить. Но его еще раньше вызвали, чем война началась. Потом эвакуация. Вернулась одна, родители в войну умерли, в городе квартира сильно пострадала из-за бомбежки, а дом этот цел оказался.

– Когда же вы пожениться успели? И как решились оба?

– А вот после одного случая. Как раз теплые дни начались в конце апреля. Мы в лес пошли и заблудились. Я-то еще плохо места эти знала, а он вообще первый раз. До темноты петляли, никак не могли выйти к поселку или хотя бы на дорогу. Звезды уже на небе зажглись, шорохи по лесу пошли. А он спокойным казался, будто мы гулять продолжаем. И знаете, мне как-то тоже спокойно было. Я сама сказала, чтобы в лесу заночевать, а наутро снова идти, только уж в одном направлении. Устроились мы на поляне, он костер разжег, веток сухих в ложбинку накидал, прошлогодних листьев, прижались мы друг к дружке, и так мне тепло и хорошо стало. Я быстро заснула. А когда проснулась, он уже стоит надо мной, улыбается. Пошли, говорит, я дорогу знаю. Откуда, спрашиваю. Запомнил вчера, говорит. Так ты все это время молчал? Испытать тебя хотел, говорит, мне жена такая нужна, как ты. А мне такой муж не нужен, сказала я и отвернулась. Но следом все-таки пошла, обиду глуша. Ну, а дома уже помирились, он мне предложение сделал официальное, тогда же и рассказал все. Ну, не все, конечно…

Она снова рассмеялась, смех у нее был тихий и чистый, видимо, сохранился таким с молодости.

– Свадьбу сыграли сразу. Да и свадьбой по теперешним понятиям не назовешь – поехали в город, расписались, посидели с моими родителями, вот и вся свадьба. Мне иногда кажется, единственное, что было реальное в моей супружеской жизни, эта вот та ночная поляна… Да вы кушайте еще пирог, если понравился.

Я не мог отказаться. Тем более, надо было сделать паузу. Мы оба сейчас в ней нуждались.

– За грибами сами ходите? – спросил я, приступив ко второй половине грибного пирога.

– А как же? Лучше всех этот лес знаю. Где какие грибницы, в какое время надо идти. У меня все грибные места, как грядки в огороде. Хожу, проверяю, ветками прикрываю до срока. И грибы меня уже не боятся. Не прячутся. А то знаете, как бывает.

– Знаю, знаю. Тоже пробовал замечать, пока маленькие, а приходил через пару дней и найти не мог. А здесь, я вижу, грибные места.

– Да. Сразу от дома и начинаются. Вон тропинка, по ней можно к березняку выйти, где маслята, – она уже чертила рукой через открытое окно.

– Это в какую сторону? – я тоже решил запоминать дорогу.

– Немного правее отсюда. Потом ельник пойдет, там грузди, свинушки, волнушки, все для соленья. А если перейти просеку с высоковольтной линией, то уж в том лесу и подберезовики, и красные, и белые попадаются. Но больше всего их как раз на той поляне… где мы ночевали. Самое грибное место в этих краях – иногда целую корзину на нем собрать можно.

Я понял, что, как ни раскручивай разговор, он все равно приведет на эту поляну. На «наше место», как я отчего-то сразу стал его называть, про себя, конечно.

– Вы мне покажете ту поляну?

Она повернула голову и с удивлением посмотрела на меня. Я поторопился объясниться:

– Хочу дом в поселке присмотреть. Уж больно хорошие места.

– Да, – она кивнула, но как-то недоверчиво. – Тихо, особенно зимой. Человек на соседней улице пройдет, а здесь слышно.

– А вы… до сих пор ждете? – неожиданно для себя спросил я.

Она покачала головой.

– Он старше меня был. Сейчас уж вряд ли… Ему восемьдесят девять было бы.

Мне почему-то представился старик в вязаной душегрейке, один, в лесу, среди полных корзин грибов и ягод. Он не знает, как донести все это, да и зачем ему дары леса. Ему нужна только эта женщина, но он уже не помнит, в какой стороне дом. А мы с ней вдвоем ожидаем на этой веранде, с пирогами, которые остывают и черствеют на глазах. Хозяйка волнуется, сетует на то, что будет невкусно. А он зовет ее из леса, но она ничего не слышит... Он так и умер с ее именем на устах.

– Ой! – тихо вскликнула она и закрыла рот рукой, словно сказала что-то лишнее.

– Что вы? – я тоже забеспокоился, оглядываясь, все ли в порядке.

– Я подумала… А ему хуже не будет, оттого, что вы в газете напишете?

– Каким же образом?

– А вдруг он… – она помолчала, собираясь с духом, – еще живой?

Надежда в ее глазах заблестела и прорвалась, да так сильно, что смыла с пути все разумные доводы. Только она немного ошиблась, всего на пять лет. Его не стало пять лет назад, и умер он в Южной Америке, куда его командировали вместе с бежавшими немцами в сорок пятом. Там он обзавелся второй семьей, еще через несколько лет родился я. Только после смерти отца я узнал, кем он был на самом деле. Меня посетил человек из Москвы, из органов, как говорят. Он все рассказал, ну не все, конечно, – только, что считал нужным. Я приехал на родину, родному языку меня обучили быстро и говорю я даже без акцента. Легко было узнать и адрес первой жены отца, она была фактически единственной женой – с моей матерью он не был расписан. Теперь, познакомившись с этой женщиной, мне действительно захотелось купить здесь дом и приезжать сюда иногда, бродить по лесу…

– Не помогла я вам ничем, – грустно сказала она. – Все про грибы, да про свои воспоминания, а про него…

Я пододвинулся к ней и обнял за плечи.

– Хотите, я ничего не буду писать о нем. Пусть он будет только с вами, не станет достоянием всех.

Она долго не разжимала рук, обнимая меня – не хотела показывать своих слез. Я тоже не хотел. Если бы я отнял сейчас руки, то скорее всего бы проговорился. Мы просидели несколько минут. Наконец она отпрянула и спросила нарочно сухо, даже официально:

– Вы уже были в архивах? Что-нибудь удалось там найти?

– Еще пойду. И обязательно вам сообщу. Теперь уже можно. Срок давности… Это несправедливо, что вы ничего не знаете.

Следуя форме, мне нужно получить разрешение, чтобы раскрыть все подробности жизни ее мужа. Хотя понятно, что она никому не расскажет, а если и расскажет, это ни на что не повлияет, но так уж полагается.

– Знаете, мне кажется, он стал героем.

– Он для меня всегда им был, – твердо сказала она, и слезы на этот раз не потекли. – А поляну я вам все-таки покажу.

Я приехал спустя год. И уже знал, что она пропала – ушла в лес за грибами и не вернулась. К поискам подключились органы, где работал ее муж, но результатов они не дали. Я выкупил у государства этот дом и сам прошелся по всем местам. По ее приметам нашел и «нашу» поляну. Она была полна грибов, и я набрал полный рюкзак. Но больше ничего так и не нашел.