Это был блюз. Джек Тигарден, «Осенний вечер в Валенсии» — Егор услышал первый пассаж еще снаружи, подходя к лестнице со стороны улицы Планерной, что примыкала к автовокзалу. Отец рассказывал, что название улица получила благодаря «Обществу красных планеристов», которое заседало когда-то в полуподвале углового дома. Он сам много лет был активным членом этого клуба — наверное, именно благодаря ему Егор заразился небом. И даже стал посещать парашютную секцию, которая действовала на аэродроме. Парашюты нравились Егору больше, чем планеры.

Правда, сам Егор успешно делил свою любовь между небом, рисованием и музыкой. Мама настаивала, чтобы сын занимался фортепиано, хотя он предпочитал модный по тем временам рок-н-ролл и бухающую басами электрогитару — на пленках Элвиса Пресли, Майлза Дэвиса и Гвена Садовски.

В конце концов Егор выбрал живопись. Точнее, живопись выбрали они вдвоем: он и его друг Ромка Заялов. Они вообще класса с третьего все делали вместе: сидели за одной партой, играли в футбол на пустыре позади школы, бегали в музыкалку (отделение фортепиано у Егора, народные инструменты — у Романа) и изостудию. И даже влюбились одновременно в одну девочку из параллельного класса. И по очереди таскали за ней портфель…

«Художку» они тоже выбрали вместе.

Студенческая жизнь закрутила обоих. Это был свой, совершенно особый мир — мир ленивой свободы, ленивого сленга и насмешливого взгляда из-под полуопущенных ресниц. Кто не испытал на себе — тот не поймет. Ромка на втором курсе засел за фундаментальный труд под названием «Влияние художников Возрождения на творчество Фрагонара», а Егор…

Егор продолжал рисовать небо. Во всех его проявлениях: в белых облачках, похожих на кусочки ваты и в жутковатых свинцовых тучах, похожих на рассерженных людскими прегрешениями богов. Бархатно-черное, с ярко-белым кругом луны посередине — и бездонное, пронзительно-синее, которое Егор видел во время поездки в Таллин, небо над городами, и города с высоты птичьего полета…

Таллин поразил его своей готической романтикой архитектуры, яркими куполами в небе и томным сексом с Кайе Милинейе, девушкой из местной команды по воздушной акробатике. Кайе была длиннонога, светловолоса и меланхолична. Она меланхолично поздравила Егора с третьим местом по прыжкам на точность приземления, поцеловала его в щеку, когда он уезжал, и меланхолично пропела «Приедешь домой — позвони», забыв, однако, оставить номер телефона.

Родной город встретил Егора неласково. Небо хмурилось, где-то далеко грохотало, и прохожие, поглядывая вверх, хмурились в ответ, переходя с шага на собранную рысь. Егор вышел из автобуса у Фонтанной площади. Ему хотелось встретиться с Ромкой — тот время от времени крутился здесь, что-то выменивая, с кем-то о чем-то договариваясь и помогая художникам продавать картины. Однако на этот раз Романа на месте не оказалось.

Сверкнуло где-то совсем рядом. Воздух пожелтел, запахло озоном, сверху, наконец, пролилось, да так, что Егор нахлобучил на голову капюшон и проворно юркнул в подземный переход. Отсижусь, подумал он. А там до дома рукой подать. Свой зонтик он безалаберно оставил в гостинице в Таллине.

Он услышал скрипку уже на лестнице. Точнее, услышал-то он ее раньше, но осознал — только что. И это осознание заставило его остановиться.

Играла девушка.

Она была красива — мягкой, почти домашней красотой, и в то же время очень необычной, какую нечасто встретишь. У нее были изящные кисти рук — это первое, что бросалось в глаза. Тонкие музыкальные пальцы, длинные черные волосы, перехваченные бархатной ленточкой. Большие выразительные глаза светло-голубого оттенка, и какое-то совсем простенькое темное платье с белым кружевным воротничком — Егор вдруг очень ясно представил, как она стоит в этом платье на сцене перед строгой комиссией: несколькими скрипичными гранд-дамами и престарелым маэстро с седой гривой и замашками Мефистофеля. Егор неловко полез в карман, вытащил несколько смятых десяток и положил в футляр. Девушка улыбнулась и едва заметно кивнула в знак благодарности. Он отвернулся и преувеличенно торопливо пошел прочь, словно вспомнил о совершенно неотложном деле.

C того дня Егор изменил маршрут: теперь от родной Планерной до художественного училища он добирался исключительно через подземный переход, хотя дорога стала длиннее на квартал. Он спускался в этот переход, останавливался возле девушки со скрипкой, и клал в футляр деньги. Иногда десять рублей, иногда пятнадцать, — в зависимости от того, сколько удавалось сэкономить на обедах в столовке. А потом она сказала:

— Вы так разоритесь. Я заметила: вы за неделю оставили здесь пятьдесят рублей. Не жалко?

Егор усмехнулся.

— А может, я нефтяной магнат? Или владелец автостоянки?

Она рассмеялась, приняв игру.

— Ага, а вашего дядюшку зовут Березовский. Вообще-то я вас знаю. Вы художник, я видела вас с этюдником.

— Скажете тоже, художник… — кашлянул Егор в кулак. — А вы сами? Вы ведь наверняка в консерватории учитесь, не меньше.

— Уже не учусь, — возразила она. — Пришлось уйти с после третьего курса.

И вдруг спросила:

— Вы не торопитесь? Подождете меня? Я скоро.

Охота была спрашивать. Он готов был ждать ее до утра. Или до первого снега. Или до конца жизни — он бы и с места не тронулся…

…Как же было здорово идти с ней под руку — в никуда, без всякой конкретной цели, в некое путешествие по знакомому и незнакомому городу… Мимо строгого здания театра драмы с белыми колоннами, вдоль Лермонтовского сквера, где бронзовый поэт грустно взирал с постамента, сквозь сильно окультуренный парк с древним колесом обозрения и маленькой кафешкой, притаившейся в некоем подобии каменного грота…

Кафе называлось «Разбитая амфора». Внутри было тихо и почти пусто. С потолка свисали неяркие светильники в виде закопченных латунных плошек. Еле слышно тренькала музыка — будто кто-то лениво пощипывал струны у лютни. Они сели за столик у дальней стены, взяв мороженое в стеклянной вазочке, кофе и два бокала вина.

— Напиток прекрасный, но коварный, — предупредил их официант. — Недаром греки разбавляли вино водой. И вам советую…

Они, однако, не удержались и глотнули неразбавленного.

Ее звали чудесным именем Мария. Машенька Беркутова. Мышонок — ласковое мамино-папино прозвище — не от серой шкурки, а просто от имени. Единственный ребенок в семье, в меру обласканный, к восьми годам уже имевший несколько дипломов за участие в скрипичных конкурсах.

Престижная музыкальная школа, училище, оконченное с медалью, поступление в консерваторию (тут маме с папой пришлось поднапрячься: талант талантом, но плату за обучение никто не отменял… Впрочем, они были людьми небедными). Однажды город посетил известный маэстро из Голландии, послушал «госпожу Марию», пришел в полнейший восторг и стал зазывать к себе на стажировку. Мария согласилась. Снова потребовались деньги — да такие, что родители схватились за голову. Однако — для любимого чада чего не пожалеешь. Стали собирать по друзьям-знакомым, безбожно влезая в долги. Собрали половину нужной суммы, когда погибла мама.

Глупо, нелепо, страшно — под колесами грузовика. Ничего, шептал папа на сыром промозглом кладбище, прижимая к себе дочку и слушая, как комья земли стучат о гроб. Ничего, мышонок, мы выдержим. Надо только держаться вместе, слышишь? Мама бы этого хотела, ты ведь знаешь, как она тебя любила, мой мышонок, мой единственный, родной, любимый, папочка все сделает для тебя, нужно только держаться, только держаться…

Он не удержался. Начал спиваться — тихо и незаметно, будто стесняясь. А через год так же тихо и незаметно ушел вслед за мамой — наверное, он ждал этого, даже просил Господа по ночам, когда дочка не слышала, чтобы отпустил его поскорее… И Маша осталась одна.

Сначала пришлось уйти из консерватории. Потом, чтобы расплатиться с долгами — из квартиры и перебраться в общежитие, к подруге по училищу Ляле Верховцевой. Пробовала податься в «челноки», гонять в ближнее зарубежье за шмотками, но однажды на вокзале кто-то увел сумки с товаром. То ли фартовый вор со стороны, то ли свои же «коллеги» по бизнесу. В линейном отделении только усмехнулись: вы, девушка, знаете, сколько здесь крадут ежедневно?

Она приподняла пустой бокал и посмотрела на Егора сквозь стекло.

— Вот так я и пришла к тому, с чего начинала. К игре на скрипке. В консерватории, правда, было потеплее, и публика другая… Зато в переходе акустика хорошая. И гаммами никто не мучает.

Она знакомо, летяще улыбнулась, а потом, снова став серьезной, попросила:

— Только не жалей меня, ладно? Не люблю этого.

— Бог мой, я и не жалею, — растерялся он. — То есть жалею, конечно, но… Я ведь и сам, в некотором роде…

Он окончательно сбился и нахмурился (хмель толкнулся в виски, но несильно, не так, как «паленка» во времена оные… Да он и забыл почти те времена). Хотел что-то сказать, но она накрыла его руку своей и тихо попросила:

— Поздно уже. Проводи меня, ладно?

…До общежития добрались уже в темноте. Оно располагалось на окраине города, в самом конце какого-то Богом забытого Ручейкового проезда, оказавшегося на проверку не проездом, а тупиком. Здание представляло из себя вытянутую и изогнутую букву «П» с сильно обветшавшим фасадом. Разбитая асфальтовая дорожка вела к подъезду под узким козырьком. На старом кирпичном крыльце, между ступеньками, торчали головки одуванчиков.

— Вон там, справа, мое окошко, — сказала Мария.

Егор задрал голову и посмотрел. Окошко горело: уютный и нежный оранжевый свет просачивался из-за занавесок.

— Тебя кто-то ждет?

— Ляля Верховцева. Моя подруга по училищу, я тебе рассказывала…

Мысли активно заплетались: вино и впрямь оказалось коварной штукой. Егор потряс головой, надеясь вернуть им стройность, но получил обратный эффект. И, отчего-то хмурясь, спросил:

— Может, пригласишь на кофе?

Мария чуть виновато покачала головой.

— Прости, Егорушка. У нас на входе вахтерша — очень уж строгая дама… В другой раз, хорошо?

— Ладно, — вздохнул он. И вдруг выпалил — ни к селу ни к городу: — Я тебе картину подарю. Хочешь?

— Картину? А про что она будет?

Он зажмурился.

— Про город. Старинный город, много-много черепичных крыш и флюгеров, с высоты птичьего полета. И парашют в небе.

Она улыбнулась и посмотрела на него. И Егор снова почувствовал смущение — как давеча, в их первую встречу. Эта девчонка, кажется, имела способность вводить его в ступор одним своим взглядом. Он неловко потоптался с ноги на ногу и буркнул:

— Ну, я пошел. Встретимся, да? На старом месте?

Она приподнялась на носочки, притянула его к себе и поцеловала в губы — крепко, до соленого привкуса.

Егор едва дождался утра, чтобы приступить к работе над картиной. Трудился он быстро и легко, подчиняясь нахлынувшему вдохновению. Приходил из училища, мыл руки, перехватывал что-нибудь на кухне, переодевался и шел к себе в комнату, к мольберту. Ему очень хотелось успеть к сроку — хотя кто ставил перед ним сроки? До Машиного дня рождения оставалось еще полгода, не говоря уж о Рождестве и Восьмом марта… И все равно не успел, потому что обнаружил в почтовом ящике военкоматовскую повестку.

Сейчас, спустя три года, тот период в его жизни (сборы, мамины слезы и папины наставления) почти стерся из памяти. Осталось лишь некое расплывчатое пятно: шумные проводы на вокзале, в компании таких же, как он, стриженых под ноль призывников, расстроенная гитара, марш «Прощание славянки» из хриплого динамика, и надсадный рев магнитофона у Ромки Заялова под мышкой — этот магнитофон Егор привез из Таллина вместе с целой коробкой кассет с рок-н-роллом…

Кто бы сказал ему тогда, что вскоре он возненавидит рок-н-ролл. Кто бы заикнулся, что небо будет вызывать у него неприятную дрожь в коленках — такую же необъяснимую, как ненависть к музыке на магнитофонных кассетах. Особенно в разгар июля, когда слепящее солнце торчит в зените, и воздух мерно колышется над нагретым асфальтом.

Потому что такое небо — дрожащее от зноя и копоти — было там, над Эль-Бахлаком. Маленьким, исключительно грязным городишкой в такой же маленькой южной республике, где эмиры, генсеки и президенты сменяли друг друга каждые полторы недели.

Впрочем, сначала, до Эль-Бахлака, были шесть месяцев «учебки» в Фергане. Там их, сто двадцать зеленых новобранцев, с утра до ночи мордовали горными марш-бросками, стрельбами и парашютными прыжками — в таких замысловатых условиях, что мог выдумать только сбежавший из клиники маньяк-извращенец.

В миру маньяк-извращенец носил кличку «майор Свидригайлов» и был он настоящим кошмаром для них, для всех ста двадцати. Больше всего он напоминал старого бойцового краба — громадными волосатыми ручищами и голым шишковатым черепом. И, как и положено крабу, он всегда выглядел угрожающе — даже когда шел в столовую. Или, застегивая на ходу ширинку, вылезал из гальюна. Что уж тогда говорить о занятиях по рукопашному бою (он был мастером пушту и южно-китайского стиля Тигра), что уж говорить о марш-бросках, где он мог загонять любого, лет на двадцать моложе себя…

К Егору майор Свидригайлов относился со сдержанным уважением. В их часть неожиданно нагрянул проверяющий из штаба округа, и Егор вдвоем с Эдиком Авербахом, бывшим до армии актером московского ТЮЗа, сутки напролет в пожарном порядке оформляли красный уголок.

— Талантливые вы, черти, — сказал майор следующим вечером, когда напоенного до бесчувствия проверяющего отправили восвояси. — Вон какую стенгазету отгрохали… Только уж постарайтесь там, — он опять кивнул за окошко, — не переть на рожон. А то знаю я вас, творческих личностей: так и норовите на пулю налететь. Был у меня один… скульптор по профессии. Сваял бюст нашего генерала тому на юбилей. Хороший получился бюст, получше даже, чем оригинал. Генерала, правда, через полгода убрали: он, сволочь, наше оружие продавал «духам». И не какие-нибудь пистолеты-пулеметы: два танка, БТР, три переносных зенитных комплекса… А из бюста ребята потом копилку сделали.

Егор кивнул: копилку он видел собственными глазами, когда разрисовывал красный уголок. Перед визитом проверяющего Свидригайлов распорядился спрятать ее в лопухи у забора, от греха подальше…

— Ну, а скульптор? — спросил Эдик с набитым ртом.

— Подорвался, — сухо ответил майор. — Их грузовик в ущелье наскочил на мину. Десять человек ехали в кузове: у девятерых ни царапины, а его — башкой о борт, и насмерть. Судьба.

— Судьба, — согласился Егор.

Их подняли за пару часов до рассвета — Егор и глаз не успел сомкнуть. Кто-то выматерился вполголоса, торопливо и досадливо, на бегу: опять учения, что ли? Только позавчера же, мать их… Однако его не поддержали: все каким-то «верхним» чутьем поняли: нет, на этот раз — не учения. На этот раз все по-серьезному. В хмуром молчании, без обычных шуток-прибауток, погрузились в дребезжащий заклепками транспортник и взлетели, успев разглядеть, что везут куда-то через хребет, в сторону границы. Сели через час, на бетонную полосу посреди красновато-черной пустыни, и получили команду расположиться в ржавом ангаре. Днем, когда ангар нагрелся до температуры финской бани, вылезли наружу, одуревше обозревая окрестности: пустошь, вышки в колышущемся от зноя воздухе, колючая проволока и бетонная полоса, по бокам которой, в сухой траве, надрывно и безжизненно, как механизмы, трещали кузнечики.

Ближе к вечеру на «ГАЗике» приехал донельзя раздраженный штабной полковник. Угрюмо прошелся по территории, перебросился парой начальственных фраз со Свидригайловым и отбыл, оставив вместо себя обозного солдатика. При солдатике были термосы с подгоревшей овсянкой и чай, про который все дружно решили, что это теплая верблюжья моча. Видя в глазах подчиненных немой вопрос, майор процедил сквозь зубы:

— Хорошего мало. В Эль-Бахлаке очередная попытка переворота, власть захватил какой-то местный фюрер-экстремист из организации «Черный барс». Его люди блокировали наше представительство, а посла с женой и человек десять журналистов держат в заложниках на телецентре. Требуют немедленного вывода войск и двадцать миллионов баксов контрибуции. Ни на какие переговоры не идут, угрожают взорвать телецентр к чертям собачьим. Генералы пока совещаются, ждут команды из Москвы. Возможно, отдадут приказ штурмовать. Так что, парни, готовность номер ноль.

…Приказ пришел в полночь. К тому времени «барсы» начали убивать заложников — прямо перед телекамерами, вещавшими на всю республику. Егор смотрел передачу по крошечному переносному телевизору, сидя в автобусе в квартале от захваченного здания.

Экран показывал полного рыжебородого мужчину, всклокоченного, в гавайской рубашке и бежевых брюках — из американской «Кроникл», и молодую светловолосую женщину с ладной точеной фигуркой — из «Московского комсомольца». Оба стояли на коленях, со связанными руками. Американец что-то лопотал без остановки — наверное, просил оставить ему жизнь. И, должно быть, обещал деньги.

Женщина ничего не говорила, только было видно, как мелко дрожат ее губы, и катится по щеке слезинка, похожая на кусочек горного хрусталя. Безжалостная камера показала это крупным планом: уголок глаза, и влажная дорожка сверху вниз, чуть более светлая, чем загорелая кожа…

Егор слышал, как щелкнули выстрелы, и они повалились друг на друга — мужчина и женщина, а главный «барс» степенно вышел на середину кадра и спокойно, словно профессор на лекции, повторил свои требования. Егору почудилось, будто «барс» смотрит сквозь камеру прямо на него: а ты, мол, как хотел, старик? Все по-взрослому, и никакого обратного пути.

Ничего, шевельнул Егор одними губами. Я тебя понял… старичок. Жди, скоро встретимся. Судя по напряженному молчанию вокруг, остальные думали так же.

Скоро встретимся.

А потом майор Свидригайлов прижал пальцем микрофон в ухе, кивнул кому-то невидимому и лаконично бросил:

— Все. Пошли, парни.

Сам штурм Егор помнил плохо. Время будто свернулось в кольцо. Часы стали минутами, минуты вдруг растянулись в бесконечность — стремительный бросок до угла здания, где вжались в стену гротескные фигуры, затянутые в камуфляж, поднятая вверх пятерня майора Свидригайлова: всем внимание, входим на счет «три»…

Вспышка, едкие клубы дыма, еще бросок, вытянувшись горизонтально — вдоль извилистого коридора, вверх по лестнице, снова по коридору, черная фигура справа (он на бегу полоснул очередью от бедра — фигура упала), дверь в комнату, где держали заложников… И почему-то громкий и хриплый рок-н-ролл — кто-то из террористов приволок с собой дешевый кассетник и врубил…

Все остальное произошло быстро — быстрее, чем это можно описать. Дверь разлетелась в щепки, и Егор, который находился от нее чуть дальше других, опоздал на пару секунд. А когда он вбежал внутрь, крики и выстрелы уже смолкли. Шестеро террористов вповалку лежали на полу, в тех позах, в которых застала смерть — среди поломанной мебели и оседающей цементной пыли. Все, кроме главаря, были в шерстяных масках-шапочках — стоило бы снять их, чтобы взглянуть на лица, но отчего-то никто к ним не притронулся. Предводитель «барсов» лежал отдельно от остальных — на спине, вытянувшись едва ли не по стойке «смирно». Пулевые отверстия прочертили щегольской пиджак наискосок, от ключицы к левому боку, идеально ровной строчкой. Правая рука все еще сжимала тупоносый «бергман». Вот и встретились, вяло подумал Егор, глядя на труп: холодное лицо с тонким волевым ртом и широко расставленными глазами — вообще красивый мужик, бабы так и липли, поди…

Оставшихся в живых заложников вывели наружу, и здание, где еще недавно шел бой, разом опустело. Остались лишь тела на полу — но их заберут позже. Единственным живым существом здесь, как ни странно, казался магнитофон, оставленный террористами — ядовито-желтый китайский кассетник, по-прежнему изрыгавший рок-н-ролл. Его чудом не задела ни одна пуля. Егор постоял возле него — рука так и тянулась выключить, но почему-то он не решался. Вместо этого он вылез в коридор, толкнул какую-то дверь — надо думать, в туалет…

И нос к носу столкнулся с человеком в маске, с последним «барсом», оставшимся в живых — вот хрень, ведь все здание обшарили сверху донизу, включая сортир, где же он прятался?!

В грудь врезалось что-то стремительное, как комета — Егор едва успел прянуть в сторону и ударить локтем в незащищенное горло: боевик влетел в этот удар, как в шлагбаум, и растянулся на полу. Однако тут же вскочил, завизжав от ярости, и снова бросился в атаку…

Выстрелы ударили откуда-то сбоку и снизу, с лестницы. Террорист дернулся, как марионетка, и повалился ничком прямо на Егора, будто желая прикрыть его своим телом. Егор судорожно забился, сбросил с себя чужое тело (странно, оно было совсем не тяжелым, килограммов пятьдесят, не больше), и откатился в сторону. Майор Свидригайлов, Егоров спаситель, держа оружие наготове, приблизился к «барсу» и присел на корточки. Запустил два пальца под подбородок, потянул вверх, чтобы снять маску, и присвистнул:

— Баба…

Шатаясь, Егор привстал и взглянул в мертвое лицо. Нет, не баба, вломилось в сознание через добрые полминуты. Девочка. Никак не старше пятнадцати, вот почему стандартный «калаш» показался в ее руках уродливым переростком…

— Шахидка, — пробормотал майор и тяжело поднялся, не по-уставному опираясь на автомат, как на палку. — Тайное оружие ислама. Слыхал про такое?

— На лекции в «учебке», — заторможенно ответил Егор.

Подошел Эдик Авербах. Лицо у него было какое-то непривычно застывшее, словно стянутое.

— Они все там, — сказал он без выражения. — Все — женщины. Кроме главного. Мы только что осмотрели трупы…

И без сил прислонился затылком к холодной стене.

Надо бы мне тебя ненавидеть, подумал Егор, глядя на мертвую террористку. Вспомнился маленький переносной телевизор в автобусе, и кадр, обошедший позже полмира: мокрая полоска на щеке журналистки из «Комсомольца» — крупно, во весь экран, за секунду до выстрела в висок… Да, ненависть тут была бы уместной. Однако, видимо, в его сознании что-то неправильно замкнулось. Его вдруг пронзила острая жалость — настолько острая, что перехватило горло. Он протянул руку и коснулся лица девочки — чистого, спокойного, даже нежного.

И девочка неожиданно открыла глаза.

В них совсем не было ненависти — только боль. Бесконечная, черная, как черная дыра в дальнем космосе. Как целая россыпь черных дыр на спине и груди — пули майора прошили террористку навылет. Она хотела что-то сказать, но изо рта вырвался только фонтанчик крови, залив шею и подбородок.

— Она жива! — выкрикнул Егор. — Товарищ майор, надо врача, скорее!

Свидригайлов покачал головой.

— Все равно долго не протянет. И медиков я сюда пустить не могу: вдруг где-то взрывчатка заложена… Ладно, бери ее на руки и неси вниз, там машина «Скорой помощи»… Да заткните кто-нибудь эту шарманку!

Последнее относилось к магнитофону, по-прежнему оравшему на подоконнике. Эдик отлепился от стены и склонился над аппаратом, отыскивая кнопку «стоп». Егор с девочкой на руках стал осторожно спускаться по лестнице. Девочка еще дышала: розовые пузыри надувались и лопались в уголках посеревших губ, но дыхание становилось все медленнее…

— Потерпи, — сказал он. — Сейчас поедем в больницу, Только не умирай, ладно?

И ему показалось, что она улыбнулась.

Вот только…

Только смотрела она почему-то не на Егора, не на майора Свидригайлова, а на Эдика Авербаха. И в этой улыбке, в огромных черных зрачках — уже предсмертных, подернутых белесым туманом — вдруг мелькнуло секундное торжество.

Палец Эдика на клавише «стоп»…

— НЕ ТРОГАЙ!!! — заорал Егор. И опоздал.

Вспышка бритвой полоснула по глазам. Раскаленная, как Солнце, как целый миллион солнц, взрывная волна ударила, сбила с ног, закружила в вихре, и он кубарем полетел вниз со ступенек.

«Повезло, — сказал ему врач в госпитале. — Я бы на твоем месте до конца жизни в церковь ходил и свечки перед иконой ставил. Ни одного осколка. Легкое сотрясение, ушибы и царапины можно не считать. Через пару недель будешь бегать как новенький».

«Повезло, — сказал майор Свидригайлов. Он лежал на кровати, в бинтах и дурацкой полосатой пижаме. — Скоро выйдешь отсюда — на свободу, как говорится, с чистой совестью. А у меня завтра операция: осколок будут из бедра вынимать. Хирург сказал, ходить буду, а вот в футбол играть — вряд ли. Ну, это мы еще поглядим, кто кого… У тебя курева нет? А то мое сестрички отобрали…»

«Повезло», — сказал Эдик Авербах, которого отправили на родину, запаянного в цинк. Он приходил к Егору в палату почти каждую ночь, едва госпиталь засыпал. Приходил и тихо присаживался на уголок кровати — задумчивый, молчаливый, со слегка рассеянной улыбкой в уголках губ. С этой грустной улыбкой он когда-то играл Арлекина в своем ТЮЗе, и ребятишки бегали на его спектакли раз по десять, специально чтобы поглядеть на «дядю Эдика» — оказывается, он был талантливым артистом, Эдик Авербах, артистом с большой буквы, без всяких натяжек…

С тех пор прошло два с половиной года — точнее, два года и семь месяцев. Подземный переход, посреди которого Егор стоял сейчас, был, как и Вселенная, равнодушен ко времени. Даже две бабульки напротив киоска с сигаретами были те же: одна пониже и пошире в талии, другая повыше и с бородавкой на кончике носа. Все было в точности так же, как три года назад (три года, семь месяцев и четыре дня, машинально поправил себя Егор). Все — кроме скрипки.

Скрипки не было.

На всякий случай Егор прошел весь тоннель из конца в конец, словно еще надеясь на что-то… Однако единственным источником звуков, которые с натяжкой можно было принять за музыкальные, был вусмерть пьяный аккордеонист с фантастическим репертуаром: «Шумел камыш», «Раз пошли на дело — я и Рабинович» и забытая нынешним поколением «Взвейтесь кострами…»

Егор постоял в раздумье, и медленно, как во сне, двинулся к выходу.

— Ищешь кого-то, сынок? — услышал он сзади и обернулся. Бабулька-торговка, та, что пониже росточком, выжидательно заглядывала ему в лицо.

— Марию, — повторил Егор. — Девушку, которая здесь играла.

— Так ее увезли еще прошлой осенью, — с улыбкой доложила бабулька. — А с тех пор она тут и не показывалась… Да заткни ты свою шарманку! — вдруг рявкнула она на аккордеониста, в очередной раз занудившего «Близится эра светлых годов…» — Поговорить с человеком не даст, ирод.

— Увезли? — нахмурился Егор. — Кто?

— Да какой-то хлыщ… Пришли, подарили цветы и увезли на иномарке… Один-то, я помню, сказал, что он… как эта дрянь называется, Кузьминична?

— Продюсер. Который концерты разным знаменитостям устраивает.

— Да ты что? — восхитилась ее подруга. — Значит, наша Машенька — знаменитость?!

— А ты думала. Как она на скрипке-то играла — я такое только по радио слышала…

— Спасибо, — с трудом выговорил Егор и зашагал прочь.

Ему понадобилось изрядное количество времени, чтобы вспомнить нужное имя: Ляля Верховцева. Машенькина соседка по комнате в общежитии — если, конечно, не поменяла жилплощадь за истекший период. Едва ли не последняя надежда хоть что-нибудь разузнать…

Он добрался уже в одиннадцатом часу вечера — и теперь стоял, забившись под узкий козырек подъезда. Ожидание обещало быть долгим: кто ее знает, эту Лялю, она девочка взрослая, и вовсе не обязана коротать ночь в собственной постели. Однако Егор увидел ее, не успев даже выкурить сигарету. И тут же узнал, хотя никогда не встречал раньше.

Навскидку ей было около двадцати пяти. У нее было очень гладкое, почти кукольное личико: ни единой складки в носогубной области, ни единой морщины на девственно чистом лбу — должно быть, она уйму денег тратила на всякие там кремы, бальзамы, лосьоны… Он шагнул навстречу и спросил:

— Извините, вы Ляля?

Она смерила его надменным взором.

— Кому Ляля, а кому Алевтина Даниловна. Ступай, я убогим не подаю.

— Ну и зря, — примиряюще сказал он. — Благотворительность нынче в моде… Вообще-то я знакомый Марии.

— И что?

— Вы не знаете, как ее найти?

Она снова оглядела Егора с ног до головы, тут же приметив изрядно поношенные брюки, порез на щеке от скверной бритвы и штопку на воротнике рубашки. И сочувственно проговорила:

— Да… Плохи твои дела, парень.

— Что-то не так? — осведомился Егор, почувствовав неожиданную злость. — Носки не в тон?

— Тебе имя Юлий Милушевич ни о чем не говорит?

— Нет. Это наш новый губернатор?

Девушка лениво протянула руку — пальцы у нее были такие же, как и у Марии: длинные, тонкие, чувственные, — и коснулась его волос возле виска.

— Откуда же ты такой взялся? Не с Луны, часом?

Егор промолчал. Ляля вздохнула и сжалилась:

— Юлий Милушевич — это очень известный антиквар и покровитель искусств. Кроме того, у него с десяток магазинов со всяким там компьютерами-факсами-шмаксами, — она усмехнулась. — Вообще-то некоторая дремучесть тебе к лицу. Придает индивидуальности. Не хочешь зайти? У меня где-то «Миральва» была припасена…

Ляля небрежно кинула на диван сумочку, попутно сгребла со стола несколько пустых пакетиков из-под чипсов, и скрылась за створкой шкафа («Я переоденусь, о’кей? Только, чур, не подглядывать и рук без команды не распускать»). Вышла уже в шелковом халатике — очень коротком, расшитом разноцветными павлинами по бледно-зеленому полю. Грациозно нагнулась, вынула из холодильника запотевшую бутылку, плеснула в бокал и протянула Егору:

— Будешь?

Он задумчиво взял, повертел в пальцах, чувствуя острое желание надрызгаться до зеленых чертиков.

— У тебя с Машкой что-то было, да? — спросила Ляля.

— Давай лучше сначала об этом… О Юлии Милушевиче. Когда Мария с ним познакомилась?

— Прошлой осенью и познакомилась. У него в компании намечалась вечеринка. Концерт для важных «шишек» и все такое. Никакого варьете, девочек на шесте — только Брамс, Моцарт и «Аппассионата» Бетховена. Должен был приехать какой-то известный скрипач, но не приехал. Юлий срочно искал замену.

— Странное место для поисков — подземный переход…

— А, так ты в курсе… По-моему, он это сделал в пику своему еврейчику-импресарио: очень уж тот виновато выглядел.

— Почему виновато?

Она дернула плечиком.

— Ну, наверное, из-за него этот скрипач и не приехал. Юлик разозлился, полез в переход за сигаретами (там сигареты с лотка продают), увидел Машку — и все, каюк. Крышу снесло напрочь. От Машкиной игры у кого угодно крышу снесет. Если, конечно, кто понимает, — она вздохнула с некоторой ностальгической нотой.

А потом вдруг сделала неожиданное. Соскользнула с дивана, полы халата с готовностью распахнулись, обнажив стройные смуглые бедра — черт, когда же она успела загореть-то, неужто в солярии? — и присела перед Егором на корточки, по-хозяйски положив ему руки на колени.

— А ты сла-авный, — протянула она, глядя на него снизу вверх. — Ты похож на старого сенбернара. Знаешь, у меня был в детстве сенбернар — я каталась на нем верхом и дергала за уши. Представь, он ни разу не зарычал на меня…

— Ну, не такой уж я старый, — оторопело произнес Егор.

— Не старый, а волосы седые…

— Это оттуда, — хмуро сказал он, не вдаваясь в подробности. Однако Ляля поняла.

— Что, отстаивал интересы Родины где-нибудь у черта на рогах? Бедненький ты мой… Скажи, зачем тебе Машка? Думаешь, я хуже?

— Нет, — пробормотал он, чувствуя себя полным идиотом. — То есть, конечно, не хуже, но…

— Я и денег с тебя не возьму… — она рассмеялась. — Черт, похоже, я проговорилась.

Она медленно поднялась, подошла к Егору, чуть покачивая бедрами, и уже знакомым жестом коснулась его щеки. Щеку что-то кольнуло. Егор скосил глаза и увидел колечко на безымянном пальце: крошечный голубой александрит в золотом обрамлении. Камешек пересекала тоненькая белая прожилка, похожая на струйку сигаретного дыма в миниатюре.

— Может, останешься?

Егор покачал головой.

— Извини.

— Значит, уходишь, — Ляля взяла сигарету из пачки. — Я Машке давно говорила: с твоими данными, подруга, вполне можно выходить замуж за арабского нефтяного шейха, никак не меньше. А ты? Ты-то что мог ей предложить? Бабушкину халупу в «хрущевке», на последнем этаже — без мебели и с мольбертом посередине?

— Откуда ты знаешь про мольберт? — буркнул уязвленный Егор.

— А у тебя на ладони пятнышко от краски, — объяснила она исчерпывающе.

Утро радостно просемафорило Егору головной болью и колючей сухостью во рту. Он с трудом разлепил веки, взглянул на «ходики» на стене… Мать твою, одиннадцатый час, Ромка давно ждет на площади. Голову мне оторвет, когда явлюсь.

Роман прохаживался перед фонтаном, охраняя картины: три Егоровых и две своих собственных, два бесхитростных деревенских пейзажа — зимний и летний. Солнце припекало, и он был в бриджах, тельняшке и ярко-красной бандане, что вкупе с угольно-черной бородой придавало ему вид флибустьера, который выбрался на сушу спустить в ближайшем кабаке часть награбленного золота.

— Поздненько ты нынче, — ехидно заметил он вместо приветствия.

— Извини, — покаянно откликнулся Егор. — Вчера, понимаешь…

— Вижу, не слепой, — Роман критически оглядел приятеля с ног до головы. — Хоть бы причесался, а то чучело чучелом. Расческу-то не пропил еще? Тебя, между прочим, все утро дама ждет.

— Дама? — равнодушно переспросил Егор.

Роман указал подбородком куда-то за его спину. Егор нехотя оглянулся.

И увидел Марию.