«Решился написать вам, милая сударыня Любовь Павловна, уже под вечер — до того времени целый день ходил по комнате из угла в угол, как тигр в клетке, мучаясь, страдая, хватаясь за перо и бумагу (нашего брата максималиста перед актом непременно тянет к эпистолярию), бросая и комкая написанное: все пустое, нет веры ни во что, ни в идею, ни в светлое будущее, ни в высокую жертвенность, как пишет господин Гершуни, „героев-одиночек с бомбой и револьвером — во имя обновленной России, поднявшейся с колен"… Ты не замечала, что цитаты, взятые в кавычки, подобны целомудренным женщинам: благопристойно, благонравно, но скучно до оскомины…

Акт назначен на завтра. Завтра я убью демона, вырвавшегося из ада, убью злодея и, надеюсь, уйду вместе с ним туда, во тьму, где меня уже ничто не будет волновать. Наверное, если некие высшие силы оставят мне жизнь, я не обрадуюсь. В самом деле, зачем? Ты составляла для меня смысл жизни… Нет, ты была самой жизнью! Ты дала мне ее — и ты отняла. У меня нет ничего - ни друзей, ни дома, умерло все, во что я верил столько лет. Я — изгой, „подметка", болтающаяся между адом и раем, самое страшное наказание, какое можно придумать… Смешно, но я не могу тебя ненавидеть. Хочу вызвать в себе ненависть, но закрываю глаза и представляю твое лицо, милые ямочки на щеках, алые губы, которые я целовал множество раз, родинку у правого виска… Нет, не может такое лицо принадлежать порочному существу, не может!…

Надеюсь, мое слегка сумбурное послание попадет по адресу. За окном уже светает (оказывается, я провел ночь без сна и даже не заметил). Последняя моя ночь. Через несколько часов я оденусь, положу в карман браунинг и выйду из дома. Письмо отправлю по дороге, я еще вчера присмотрел удобное почтовое отделение. Поэтому когда ты станешь читать эти строки, меня уже не будет на земле. Молюсь об одном: чтобы рука не дрогнула в нужный момент. Карл не раз наставлял: на дело нужно идти спокойным, свежим и отдохнувшим. Кажется, я опять его не послушался…»

— Опять вы? — с неудовольствием спросил Николенька, завидев на месте встречи у Аничкова моста уже знакомую фигуру — некоего господина в коричневом пальто и темном шарфе, неприметного, будто бы съежившегося от ветра, с таким же неприметным лицом (Николенька худо-бедно запомнил его лишь к третьему свиданию). — Я же сказал: буду давать сведения только вашему начальнику лично.

— Но вы должны понять, — прошелестел тот в ответ. — Его высокоблагородие хотят быть уверены, что ваша информация чего-то стоит. А иначе…

— Я отдал вам типографию на Васильевском.

— Благодарим покорно. С вами расплатились?

— Вполне, — буркнул Николенька. (Поздравляю: с тобой уже говорят как с полноправной «подметкой», взятой в штат и с заведенным формуляром по кадровому управлению… Впрочем, кто же ты на самом деле? Подметка и есть.)

— В таком случае непонятно ваше стремление входить в сношения с моим начальством напрямую, без посредника. Чем я вас не устраиваю? Впрочем, извольте, я передам их высокоблагородию вашу просьбу, хотя он и не склонен иметь дело с непроверенной агентурой.

— Непроверенной? — возмутился он.

Голос собеседника стал металлическим.

— Нам нужна Боевая организация. Конкретно — Летучий отряд Карла. Вы согласны давать о нем сведения?

— Да, да, — заторопился Николенька, остро и ясно ощущая пропасть под ногами. — Я согласен.

Типографию на Васильевском, принадлежавшую «Народной воле», курировала Верочка Фигнер, красавица и умница, дочь якутского губернатора, в числе лучших окончившая Бернский университет и примкнувшая там к революционному движению. После страшной волны арестов зимы 1909 года, оставшись одна из всего руководства партии, она взвалила на себя основную ее работу: разъезжала между городами, налаживая утраченные связи с остатками боевых групп, возила в маленьком ридикюле из синей кожи запрещенную литературу, принимала участие в террористических актах и издавала на собственные деньги газету левого толка. Ее взяли прямо за печатным станком, приговорив на закрытом суде (присутствовали лишь судья, прокурор и адвокат — журналистов и прочую публику безжалостно выперли за дверь) к смертной казни, заменив ее в последний момент на двадцать лет каторги. Григорий Лопатин, знаменитый и неуловимый террорист, влюбленный в Верочку, публично дал клятву найти и покарать предателя. Пусть, с каким-то сладострастным ужасом думал предатель. Лишь бы Ниловский согласился на встречу. Лишь бы поверил… И — оказался на расстоянии выстрела.

К этому плану — как к последнему средству — он пришел спустя две недели бесплодных поисков и никчемных кружений по петербургским улицам, под мокрым снегом вперемешку с ледяным дождем, меся ногами ноздреватую жижу на Литейном, раз за разом бросая взгляды на знакомый дом в глубине двора, сосредоточенно прогуливаясь по ненавистному Невскому и посылая неслышные проклятия Медному всаднику, равнодушному, как приказчик в писчебумажном магазине.

Шефа охранки ему удалось увидеть лишь однажды, издалека — тот садился в карету с зашторенными окнами. Спереди и сзади карету охраняли конные жандармы. Миг — и дверца захлопнулась, кавалькада резко взяла с места и отбыла в неизвестном направлении, чтобы больше здесь не появиться: Ниловский никогда не повторял дважды один и тот же маршрут.

— Хорошо, — медленно проговорил агент. — Будь по-зашему. Я устрою вам встречу — здесь, на этом месте, через два дня в обычное время.

— Как мы узнаем друг друга?

Агент улыбнулся.

— Он сам вас узнает.

Николенька сухо кивнул и пошел прочь, не оглядываясь. Его переполняла мрачная радость: скоро все решится. Неопределенность закончилась…

Комнатка, которую он снимал на Фонтанке, в доме предпринимателя Федора Евлампиевича Ипатьева, поражала своей убогостью — это была даже не комната, а каморка во флигеле, где с трудом помещались пара простых стульев, рассохшийся трельяж (изображение в зеркале раскалывалось на две половины — образ получался зловещий, почти мистический), вешалка для одежды, железная кровать и облезлый стол, придвинутый к окну.

— Вы, молодой человек, недавно пострадали от несчастной любви, — добродушно вынес вердикт домовладелец, бросив насмешливый взгляд на Николеньку.

— Вот как? Из чего же вы это вывели?

— Да из комнаты, которую вы предпочли снять-с. Такие апартаменты сродни веригам и власянице — прекрасное средство для умерщвления плоти. Чтобы, так сказать, роковые рыжеволосые красотки по ночам бессмертную душу не искушали, хе-хе. Ну, если вы только не мазохист и от кредиторов не скрываетесь.

— А может, я просто беден, как церковная мышь?

— Нет, уж это увольте. Те выглядят по-другому. У них другая походка, и смотрят они по-особому.

— Это как же?

— Да вы сами давеча изволили выразиться: как мышь на паперти. Злая, каналья, глаза голодные и заискивающие, а как повернешься спиной — и каюк.

Он не думал, что уснет, однако уснул, едва голова коснулась подушки. Хотелось увидеть Любушку (говорят, будто душа человека, не обремененная оковами тела, во сне путешествует как ей заблагорассудится и, бывает, находит такую же душу, родственную, которую ищет в земной жизни), но перед внутренним взором настойчиво возникала Верочка Фигнер, с которой довелось встретиться только дважды, которой восхищался как пламенным борцом и которую предал, не задумываясь. А ведь волосы у нее были как раз рыжеватые — нежнейший и редчайший оттенок меда и меди, вот она, твоя «роковая красотка», против которой бессильны и вериги, и власяница…

«Смерть ходит за мной по пятам. Иногда я оборачиваюсь и успеваю заметить ее лицо: то это Андрей Яцкевич (теперь я уверен: там, на вокзале, он стрелял не в меня и, конечно же, не в дурачка Петю — он хотел убить тебя, уж не знаю почему), то следственный пристав Альдов, то — чаще других — Софья Павловна, я остро чувствую вину перед нею, так остро, будто это моя рука подсыпала ей яд в бокал с вином… Жуткое ощущение: словно все, весь мир восстал против меня, я меж двух баррикад, меж двух огней, как на перекрестке миров…

Любопытно, из какого зловонного болота вынырнул тот кондуктор, что опознал меня в кафе? Голову даю на отсечение: это не простая полицейская подставка, он действительно проводник: вчера ночью я вдруг проснулся — кругом чернильная мгла, только ходики стучат на облезлой стене, и я, лежа без сна, вспомнил ту поездку, до последней мелочи… Да, он видел меня и запомнил. Но, клянусь тебе, я не убивал твою сестру, перед тобой (только перед тобой!) я чист. Кто-то коварный, расчетливый, сломал мою судьбу, закружил, понудил к предательству… Мне не суждено дотянуться до него, нет ни сил, ни времени. И нет ни единого доказательства в мою защиту. Лишь тебя, последнюю мою надежду прошу: поверь мне! Я не убивал, не убивал, НЕ УБИВАЛ!!!»

Полковник Ниловский пробежал глазами письмо, изъятое у Николеньки, небрежно сунул в надорванный конверт и бросил на стол, рядом с бутылкой водки и тарелкой с угрями, доставленными час назад из Елисеевского ресторана. Неторопливо снял салфетку из-под воротника и кивнул денщику:

— Убери, голубчик.

Дождавшись, пока тот очистит стол и выйдет из кабинета, Ниловский закурил и негромко сказал в пространство:

— Ну, рассказывайте.

— О чем? — каменно спросил Николенька.

Сейчас он был совсем другим человеком — а между тем с момента ареста и водворения в камеру прошло чуть больше полутора суток. Глаза казались двумя каплями воды, левая рука дрожала, на лбу алел свежий кровоподтек, результат обработки в карцере, когда с «клиентом» практически не общаются: ни о чем не спрашивают, не предъявляют никаких обвинений, только бьют…

— О том, как провалились. Какое получили задание, от кого. Впрочем, о задании я догадываюсь. Ликвидировать меня, верно?

— Если знаете, зачем спрашивать?

— Кто вас расколол? Гольдберг?

Видя, что арестованный упрямо поджал губы, раздраженно бросил:

— Да перестаньте вы ломаться, Клянц, словно гимназистка. Вы, по существу, уже давно работаете на нас: боевая группа «Мирона», типография на Васильевском, динамитная мастерская в доме Воскобойникова… Ваш послужной список любому высокооплачиваемому агенту сделает честь. Что вы хотите возразить? Что сделали это только ради того, чтобы добраться до меня? Извольте, я перед вами, — он с иронией поклонился. — Чем вас оснастили? Браунингом?

Ниловский прошел по комнате, открыл ящик письменного стола, покрытого зеленым сукном (взгляд Николеньки бесцельно скользнул по изысканному чернильному прибору: чертенята с рожками и копытцами в подобострастных позах — прозрачная аллегория), вытащил револьвер и подбросил на ладони.

— Узнаете?

Еще бы не узнать. Он шел на последнюю, решающую встречу широким шагом так стремительно, что щеки раскраснелись от промозглого ветра с острым запахом гнили, правая рука сжимала в кармане плоскую рукоять… Сейчас он взойдет на мост и у крутых перил, под вычурным фонарем, увидит фигуру в длинной шинели. Ошибка исключена: «боевка» обладала подробным описанием и даже фотографическим портретом шефа охранки. «Я окликну его, и он обернется, возможно, даже протянет руку для пожатия («подметке» это должно импонировать — как же, сами его высокоблагородие не побрезговали) и очень удивится, заметив револьвер. И поймет — за секунду до смерти, и, даст бог, я увижу ужас в его глазах…»

Николенька опаздывал, почти бежал — и не заметил крытый экипаж, нагнавший его шагах в двадцати от назначенного места. Остальное произошло стремительно: чьи-то руки крепко, будто клещами, схватили сзади за локти, вывернули так, что он в испуге вскрикнул, его буквально смыли с тротуара и головой вперед закинули в карету. Давнишний его контакт, маленький господин в коричневом пальто, ловко пошлепал его по карманам, выудил браунинг и протянул его пассажиру, сидевшему в углу, лицом против движения.

— Извольте полюбопытствовать, ваше высокоблагородие.

— Спасибо, поручик. — Ниловский посмотрел на Николеньку без тени злобы или торжества, скорее с усталым сочувствием. — Кажется, вы искали встречи со мной, господин «Студент»?

Дешевая лампа под оранжевым абажуром, дрожащий круг света, в котором фрагмент стены, икона — Смоленская Божья Матерь, угол стола и выстроенные в аккуратный ряд патроны, словно оловянные солдатики…

— Узнаете?

— Будьте вы прокляты, — прошептал Николенька.

Ниловский склонил голову набок, разглядывая собеседника с брезгливым любопытством — как смотрят на полураздавленного кузнечика.

— За что же вы меня так ненавидите? — поинтересовался он. — Вас ведь здесь не мордовали, как других. Каленым железом не жгли, иглы под ногти не загоняли, даже по почкам не били — а уж по почкам наши держиморды страсть как любят дубиночкой пройтись, прямо хлебом не корми…

Он встал из-за стола, аккуратно отодвинув изысканный венский стул, прошелся по комнате, заложив руки за спину и живо напоминая директора гимназии, — высокий, строгий, внушающий безотчетный страх… Страх не потому, что в его заведении бьют дубинкой по почкам, после чего, Николенька знал, арестованный орет от боли при мочеиспускании, — скорее, наоборот, страх оттого, что до сих пор не тронули. И даже еду в камеру приносили сносную — надо думать, получше, чем остальным.

— Что вы хотите? — спросил он. — Чтобы я выдал Карла? Или просто желаете насладиться победой? Так ведь все равно…

— О да! — Ниловский рассмеялся. — Все равно я обречен, потому что служу прогнившему режиму, оковы тяжкие падут, из искры возгорится пламя… Так, Клянц? Не слышу ответа.

Вот сейчас начнут бить, подумал Николенька. Сломают ребра и выбьют зубы — я слышал, Верочке Фигнер тюремщики выбили все зубы, после того как изнасиловали ее в очередь. А потом, издеваясь, кормили одними сухарями. Впрочем, сухари можно вымачивать в кружке с кипятком. Или умереть от голода, если очень повезет…

Эта мысль его почти успокоила: начнут бить — и все встанет на свои места. Возможно даже, он впервые заснет этой ночью, высокомерно наплевав на боль в изувеченном теле. Заснет спокойно, не опасаясь призраков, которые с наступлением темноты появляются из углов камеры. Раздавленный поездом Андрей Яцкевич — и Григорий Лопатин, поклявшийся отомстить за Верочку. Умершая от яда Софья Павловна — и ныне здравствующий старый сморчок Гольдберг. Петенька Викулов — и максималист «Мирон» (в миру Валентин Платонович Макарьев, двадцати шести лет, руководитель боевой группы, взорвал себя динамитом при аресте, не желая сдаваться живым…).

Все они с ласковым терпением посещали Николеньку по ночам, точно любящие родственники — тяжелобольного. Иные разговаривали, пытаясь донести до него какую-то важную мысль, иные укоряли, но чаще — просто садились на краешек койки и молча заглядывали в глаза. Или касались рукой покрытого испариной Николенькиного лба, что было хуже всего. Они не забывали его и не делали различий меж собой — между мертвыми и живыми…

— Кроме того, почему бы мне в самом деле не насладиться победой? — проговорил Юрий Дмитриевич. — Ведь я действительно переиграл всех — вас, Гольдберга, Карла…

Мановением руки он отослал дежурившего у двери ротмистра и тихо сказал:

— Пораскиньте мозгами, Клянц. Я взял вас в момент, когда вы шли на покушение, не раньше и не позже. Следовательно, мне было известно о вашем плане. Мне также известно о вашей встрече в кафе, где Гольдберг и Карл обвинили вас в предательстве. Что они сказали вам? Что милейшая Софья Павловна была подставным агентом, «брандером» на нашем жаргоне? — Он сделал паузу. — Так вот, они были правы. Сонечка действительно была «брандером» — я прихватил ее на не совсем законных действиях ее мужа. Только Карл убежден, что она прикрывала вас — настоящего полицейского агента…

— Никогда, — вспыхнул Николенька. — Слышите, вы… Я никогда не работал на вас!

Ниловский нетерпеливо отмахнулся:

— Да понятно, что никогда, ни за что… Он думает, что раскрыл вас и вынудил убить меня, своего шефа… Небось еще и напутствовал перед актом: «Смерть иллюзорна, как и бытие, — есть только честь и людская память. Вы умрете героем, юноша, — это лучше, чем прожить жизнь предателем…» — примерно так? До чего же вы глупы, господа революционеры. Вас подставляют, вас используют, как портовых шлюх, а вы претесь на бойню с идиотски счастливыми улыбками, небось, и предсмертные послания строчите потомкам.

— Зря стараетесь, — глухо проговорил Николенька. — Карла я вам не отдам, и виселицей меня не запугать. Я давно готов ко всему…

— О господи, — Юрий Дмитриевич страдальчески поморщился. — Какие тексты. В театре не пробовали играть, господин «Студент»? Нет? Жаль, могли бы иметь бешеный успех… А Карла вы отдадите, никуда не денетесь. Рассчитываете на виселицу? Небось, мечтаете красиво взойти на эшафот и прокричать оттуда нечто зажигательное? Не дождетесь, — голос полковника неожиданно упал до шепота. — Я предложу вам кое-что другое. То, от чего вы не сможете отказаться.

— И что же это? — презрительно спросил Николенька.

Надо было обвязаться динамитом, подумал он с досадой. Сели бы в карету — и рвануло… А ведь он, сволочь, наверняка просчитывал этот вариант. Просчитывал — но не предусмотрел, потому что его точно предупредили, что динамита у меня не будет, только револьвер. Наверное, и марку сообщили, гады, гады…

— Я отпущу вас, — так же тихо сказал Ниловский. — Какой резон держать вас здесь. Свою роль вы сыграли исправно, оттянули на себя подозрение «товарищей»… Что смотрите так удивленно? Вы были «брандером», Клянц, таким же, как Софья Павловна, вы просто приняли у нее эстафету. Только Софья Павловна слишком бросалась в глаза, и Гольдберг заподозрил игру… Но вот вы — другое дело. Вас он разоблачил как глубоко законспирированного агента — и на этом успокоился. И я просто обязан преподнести ему подарок.

Ниловский аккуратно щелкнул ногтем по патрону, стоявшему торчком на столе, — первому в шеренге. И патрон упал с радостной готовностью, словно того и ждал. Словно для того и был отлит на оружейном заводе, а не затем, чтобы разрывать плоть, вгрызаться в печень, сердце и легкие и проделывать дыру в черепной коробке.

— Я сам возьму Карла, без вашей помощи. А вас отпущу в тот же день. И устрою так, чтобы Карл увидел нас вдвоем — я пожму вам руку, похлопаю по плечу — и можете идти на все четыре стороны. Правда, дальше я вам не помощник… Можете бежать за границу или осесть где-нибудь в Сибири, в медвежьем углу, сменить фамилию, отрастить бороду с усами… Однако, сдается мне, это у вас не пройдет. В вашей организации слишком хорошо налажен телеграф, так что вас достанут, Клянц, обязательно достанут. Застрелят посреди улицы или зарежут в подворотне. А нет — так сами повеситесь. — Юрий Дмитриевич покачал головой. — Ирония судьбы: избежать виселицы, чтобы самому повеситься на каком-нибудь заброшенном чердаке…

Голова у Николеньки вдруг закружилась, он застонал, ощущая, как все кругом тоже кружится, корчится и хохочет, словно шут на ярмарке. Лицо полковника трансформировалось в жуткую маску с рогами и отвратительным пятачком вместо носа… Клянц сам не помнил, как вытянул вперед руки с растопыренными пальцами и взвился с места, метя в горло своему мучителю… За спиной с треском распахнулась дверь: видно, жандарм, что ожидал снаружи, услышал шум и бросился на выручку. Ничего, пронеслось в голове у Николеньки. Пока доскачет, пока размахнется, пара секунд у меня будет…

Ниловский небрежно уклонился в сторону, не размениваясь даже на ответный удар кулаком, — просто влепил Николеньке тяжелую пощечину, а когда того развернуло — добавил носком сапога под копчик. Ощущение времени пропало — юноша ткнулся лбом в бежевые обои, покрытые тисненым рисунком (стилизованные лилии в одинаковых стилизованных вазах — почему-то они вызвали мысль о дорогом борделе), в глазах потемнело, и он медленно сполз на пол. Жандарм застыл на полдороге, не зная, что делать дальше.

— Уйдите, ротмистр, — сказал полковник, брезгливо вытирая руку платочком. — Сами договоримся, по-семейному.

Он подошел к арестованному, поднял его за шиворот и прошипел в лицо:

— Быстрее соображайте, Клянц. Либо шепчете мне адрес Карла и отправляетесь в тюрьму — либо я беру

Карла сам и тепло прощаюсь с вами у ворот, но тогда уж глядите… Ну! — рявкнул он. — Минуты на размышление у вас не будет, ответ сейчас: или — или!

Вот и все.

Николенька встал, покачиваясь, устремив стеклянный взгляд в окошко: серая седая мгла, серые камни на набережной, серая маслянистая вода с голубоватым росчерком мостов, барками сырых дров и бедными лодчонками, шпиль Петропавловки — «Летучий голландец», корабль-призрак, являющийся морякам как вестник скорых несчастий, бред, возникший в голове, одурманенной вином, любовью и скукой.

Вот и все.

— Пишите, — прошептал он. — Я все расскажу, все…

— Где сейчас Карл? — жестко спросил Ниловский.

— Скорее всего, на конспиративной квартире на Пантелеймоновской. — Николенька ухватил шефа охранки за полу мундира. — С ним должна быть девушка, Любовь Павловна Немчинова. Она ни в чем не виновата, просто случайный человек… Заклинаю вас, не трогайте ее!!!

— Все слышали? — сказал Юрий Дмитриевич, когда арестанта выволокли за дверь. — Немедленно усиленный наряд на Пантелеймоновскую. Брать жестко, если возникнет необходимость — применяйте оружие. Живой мне нужна только девушка.

…Свечение шло от снега — возможно, последнего в этом году (уходящая зима преподнесла прощальный подарок), но по-настоящему белого, легкого, укрывшего «великолепными коврами» угрюмую серость раннего утра. Она открыла глаза, сладко потянулась под одеялом — было тепло и уютно, как бывает в далеком детстве, где остались варенье, любимый апельсиновый сок с мармеладом и ласковый маменькин голос, рассказывающий сказку на ночь — Анна Бенедиктовна была прекрасной сказительницей, не говорила, а будто пела… И Любушка подумала: «Наверное, он считает меня порочной».

— Ты считаешь меня порочной?

Карл усмехнулся в острую бородку.

— Зажги мне сигарету.

— Нет, ты скажи. Ведь мы живем невенчаными…

— Тебя волнуют условности?

— Меня волнуешь ты.

Приподнявшись на локте, она разглядывала его тело, гладкое и мускулистое, словно у танцора. От него восхитительно пахло жасминовой водой и потом — его собственным и ее, за ночь эти запахи перемешались.

— Нынче же нужно уехать, — пробормотал он.

— Куда? — Любушка нимало не встревожилась, спросила с готовностью и деловитостью, просто чтобы уточнить.

— В Париж, в Вену… Если старый сморчок провернет свою коронную комбинацию, оставаться в городе будет опасно.

— Какую комбинацию?

— Ликвидирует Ниловского.

— Но каким образом?

— Не спрашивай. — Его пальцы скользнули по ее обнаженной груди. — Лучше иди-ка сюда…

Но она не послушалась — ласково поцеловав его в ложбинку над ключицей (кожа его была теплая и терпкая, отдающая несовместимой с Петербургом южной негой, виноградом и домиком с мансардой), прошла на цыпочках к окну и увидела, как к подъезду с двух сторон метнулись длиннополые тени, похожие на бесшумную стаю черных ворон. «Окружайте дом, — тихо приказал кто-то. — Входим на счет „три"…»

— Ты скоро? — спросил Лебединцев.

— Сейчас, милый.

В соседней комнате — гостиной, еще недавно погруженной в сонную тьму, а сейчас ярко освещенной, — слышались невнятные голоса, будто оркестр настраивал инструменты. Майя, сидя за столом и хмуро уставясь на полупустую бутылку («Денег занял у тебя… Я отдам, не беспокойся…»), безуспешно пыталась вникнуть в происходящее — в устало-терпеливые вопросы следователя, но выходило плохо.

— Значит, водку покупали не вы?

— Что?

— Я спрашиваю, кто покупал водку?

— Он.

— Гоц? Майя Аркадьевна, не заставляйте меня…

— Он, он. В ларьке возле подъезда.

— Когда?

— Вчера, около шести вечера. Я как раз пришла из библиотеки…

— И тут же закатили семейную сцену? — Колчин примостился на подоконнике, выпуская дым в открытую форточку. — Квартиру, насколько я понял, он оставил незапертой… Или вы давали ему ключи?

— Нет.

— Почему?

Майя в бессилии прикрыла глаза.

— Я боялась, что он уйдет.

— Понятно, — вздохнул следователь. — Излюбленный сюжет для триллеров и сексуальных игр: заложница в лапах террориста. На выпускниц философских факультетов действует, как красная тряпка на быка.

— Зачем вы так? — укоризненно сказала Майя. — Его нет в живых…

Колчин отлепился от окна, подошел к ней и рывком развернул к себе.

— Затем, что я хочу разозлить вас. Вернуть к жизни, заставить включиться… Коли уж вы влезли в это дерьмо по самую макушку — извольте помогать.

— Значит, вы меня больше не подозреваете?

— Подозреваю, — серьезно отозвался он. — Вы единственная знали, где хранился пистолет. Вы единственная, у кого были ключи от входной двери (на замке, кстати, ни единой царапины — кем бы ни был убийца, отмычкой он не пользовался). Вы единственная, кто точно знал, что Гоц прячется в вашей квартире.

— Его могли увидеть, когда он бегал в ларек за водкой…

— Но как преступник открыл дверь? А если это сделал сам покойник — то почему? Знаете, у меня просто руки чешутся посадить вас под замок, по соседству с вашим приятелем. Тем более что имею формальное право.

— Не боитесь лишиться помощника? — хмуро спросила Майя.

Он хмыкнул и процитировал:

— Дай бог мне избавиться от друзей, а с врагами я как-нибудь разберусь. Пойдемте посмотрим, не пропало ли чего.

Она с большим трудом заставила себя двигаться — хотелось остаться на кухне, дождаться, пока следователь со товарищи уйдут, и напиться в гордом одиночестве. Хорошо быть старушкой, подумала она. Пьющая старушка — это уютно и мило. Это камин, клетчатый плед, много кошек, темная бутыль и крошечная рюмочка (вспомнилось где-то вычитанное). Про пьющую старушку говорят: «пристрастилась». А пьющая молодая женщина… Про нее говорят нехорошо. Майя встала и поплелась в гостиную, носившую следы долгого профессионального обыска.

…Это была третья по счету смерть, которая коснулась ее своим мягким крылом: не свидетельница (Майя всегда ухитрялась разминуться с убийцей на роковые — или спасительные — часы, минуты, секунды), но почти соучастница. По крайней мере, соучастницей ее подсознательно считал Артур, и абсолютно сознательно, в глаза называл школьный директор.

— Ну что? — спросил Колчин.

Майя обвела гостиную равнодушным взглядом: все на месте и все обрыдло.

— Все на месте.

— Кроме пистолета, да? Какой он был марки?

— Не знаю. Я не разбираюсь в оружии.

— Здесь гильза, — сообщил эксперт, поднимаясь с пола. — «Макаров», девять миллиметров.

— А оружие-то он унес с собой, — заметил Николай Николаевич. — Не профессионал… Хотя имеет все шансы им стать. Он очень быстро учится, наш убийца. Школьному охраннику он нанес двенадцать ударов — явно действовал в состоянии аффекта. Мальчика задушил уже более квалифицированно (и цинично — практически у всех на глазах), Гоца убил с одного выстрела, точно в сердце…

Майя невольно вздрогнула: вспомнился фиолетовый высунутый язык, синее лицо, будто жутковатая карнавальная маска, обрывок картонной упаковки в скрюченных пальцах… Почему мальчик так легко пошел за убийцей? Почему Гоц так же безропотно открыл дверь, прежде чем получить пулю, — словно шел на заклание? Словно убийца и впрямь обладает некими сверхспособностями (версия испуганной и заплаканной Келли)… Глупости, не верю я в потустороннее (предки, хоть и беспартийные, всю жизнь стояли на прочных материалистических позициях). Вывод однозначен: убивает кто-то свой, настолько близкий и безобидный, что заподозрить невозможно…

— Теперь вы отпустите Романа?

— Нет, — резко отозвался Колчин.

— Почему? Или вы думаете, что он застрелил Гоца, находясь в камере? На ментальном, так сказать, уровне?

— Я просто не хочу, чтобы он стал очередной жертвой.

Майя возмутилась:

— Да при чем здесь он?

— Не знаю, — вздохнул следователь. — До сих пор логика преступника была понятна: он убирал свидетелей. Но Гоц… Такое впечатление, будто убийца разозлился на него: он рассчитывал, что школьный директор отвлечет на себя подозрение (и тот почти отвлек — ваша сердобольность вышла боком)… Однако сорвалось.

Сорвалось.

Майя без сил прислонилась к дверному косяку. «Я подозревала… Нет, я была уверена, что Гоц — убийца, я нашла пустой тайник и окончательно поверила в свои выводы. Я подозревала друга детства Севу Бродникова — на том лишь основании, что он является кандидатом в Думу (да ведь в Думу всего-навсего, не в Белый дом и не в Овальный кабинет! Как правильно заметил Артур: в депутаты нынче прыгают прямиком из-за колючей проволоки, кого уж способен взволновать чей-то предок-провокатор?). А главное (и практически бесспорное) — Гоц ни за что не открыл бы Севушке дверь. Вообще не стал бы подходить к двери, мы договаривались с ним на этот случай: сидеть тихо, как мышь…»

Кому Гоц открыл? Кому, черт побери?!

Бабе Яге, вдруг шепнул кто-то ехидненький изнутри.

Бабе Яге, которая смирно стояла в витрине супермаркета, которую видели Гриша и Келли на третьем этаже незадолго до пожара, которая отплясывала брейк на маскараде…

«А перед тем как в мою голову пришла эта шальная мысль, мне пришлось выудить на свет божий Просто Марию, продавщицу китайских игрушек, найти в дебрях мегаполиса запойного гения Леву Мазепу, „расколоть" Келли…» И — вдруг пришла еще одна беспощадная догадка — в курсе моих поисков было только один человек. Артур Кузнецов.

Артур все знал («Майя Аркадьевна, вам нехорошо? — голос следователя сквозь толщу воды. — Вы побледнели…» — «Со мной все в порядке»). «Я еще силилась сообразить своим скудным умишком, что к чему, а он уже все разложил по полочкам, стоило нам лишь услышать о Бабе Яге, сотворенной из папье-маше на потеху новогодней публике… Мамочка моя…»

— Сядьте в кресло, на вас лица нет. Нил Иванович, нашатырь, срочно. Даме плохо.

— Я же сказала, я в порядке.

— Ну, ну, голубушка, не упрямьтесь…

Он точно знал, кто именно был в костюме Бабы Яги на школьном вечере. При том, что его самого на вечере не было — он видел этот костюм в другом месте. Скорее всего, у себя дома, в мирной обстановке, и это навело его на страшную мысль. Он испугался за убийцу.

До сегодняшнего дня Майя не знала (то есть не испытывала на своей шкуре) значения философской идиомы «шило в заднице». Время текло ужасающе медленно, секунды ползли, словно муха, застрявшая в капельке варенья. Голоса в комнате снова слились в один равномерный шум, из которого мозг механически выхватывал обрывки бесполезной информации: выстрел практически в упор, точно в сердце, траектория полета пули — немного снизу вверх под небольшим углом (маленькая, но необходимая деталь), сама пуля прошла навылет, тот самый эксперт, тощий и по-мальчишески нескладный, выковыривал ее пинцетом из дверного косяка, другие возились подле, что-то измеряя линейкой, что-то фотографируя… Так же, голосом механической куклы, Майя отвечала на вопросы, касающиеся периода пребывания Гоца у нее в квартире: как выглядел пистолет (не помню), кто мог увидеть, как она с идиотской самонадеянностью прячет его в тайник, кто знал о том, что кирпич под лестницей вынимается (Ритка знала, вместе играли в разведчиков в детстве: Ромка был Штирлицем, а мы — две радистки Кэт… Стоп, молчать!), кто, кроме нее самой и школьного директора, бывал в квартире в последнее время (никто).

— И никто из соседей даже не подозревал, что…

— Нет, — сказала она твердо (Вера Алексеевна слышала молоток в прихожей… Молчать!).

— На ручке балконной двери отпечаток ладони, — провозгласил эксперт. — Не хозяйки и не покойного.

Колчин вопросительно посмотрел на Майю.

— Келли, — пробормотала она. — Но это было давно, за несколько дней до Нового года.

— Что она делала зимой на балконе?

— Пряталась от отца. — Видя всеобщее недоумение, она пояснила: — Она в тот день выпила лишнего. Ну, сами понимаете…

— Понимаю, — вздохнул следователь. — Восхищаюсь вами, Майя Аркадьевна: набедокурившие дети спасаются у вас от родительского гнева, вооруженные террористы прячутся от федерального розыска… Ваше имя случайно не мать Тереза?

— Вы на меня злитесь…

— Я не могу вас ухватить, — объяснил он. — Хотя профессиональные рефлексы так и зудят. Я могу голову дать на отсечение: вы знаете больше, чем говорите. Хотелось бы знать, почему при таком раскладе вы до сих пор живы. Гоц получил пулю за значительно меньшую провинность.

«Тебе ничто не угрожает, — вспомнился текст записки, аккуратная строка печатных букв, отдающих даже некоторой варварской изысканностью. — Только молчи!!!» «Я молчу».

— Единственное, чем можно это объяснить…

— Да? — очнулась она.

— Гоц мог погибнуть вместо вас.

— Что?

— Посудите сами: вы живете одна (то есть за вами прочно закрепилась подобная репутация)…

— Старой девы? — подсказала она.

— Ну, скажем, дамы на перепутье. Убийца звонит в дверь с уверенностью, что кроме вас…

— Да как же Гоц ему открыл?

— Это другой вопрос. Главное — преступник ожидал увидеть совсем другого человека. Однако отступать было поздно. Так что считайте, вам повезло… пока.