В тот день съемок не было. С утра зарядил мокрый снег пополам с дождем, а по сценарию должно было быть солнце и легкий морозец. Однако сидеть на алгебре и слушать, как Вероника Маврикиевна увлеченно объясняет самой себе (больше ее никто не слушал) разницу между действительными и целыми числами, совершенно не было сил. Миша подумал, погрыз ручку и нарисовал в тетради круглую рожицу. Выражение у рожицы получилось настолько глупым и надменным, что на нее нельзя было смотреть без смеха. Ниже красовался пышный до неприличия бюст, треугольник школьного фартука, две кривые ножки с растопыренными пальцами и поясняющая надпись: «Портрет девицы Натальи Веретенниковой, Неизвестный художник». Миша осторожно вырвал портрет из тетради, скомкал его и запустил на парту, за которой сидела «модель». Должно быть, картина понравилась, так как в ответ художник получил пеналом по затылку (реплика верзилы-двоечника с последней парты: «Там, где любовь, там всегда проливается кровь!»). Короче, было скучно. Поэтому, едва дождавшись перемены, Миша подошел к учительнице и по обыкновению начал:

– У меня сегодня в одиннадцать…

– Да, да, голубчик, я понимаю, – с некоторым облегчением отозвалась та. – Не беспокойся, я отмечу в журнале. А тему потом возьмешь у кого-нибудь из ребят.

И, глядя вслед ученику, подумала: «Прекрасный мальчик. Непоседлив… Но таковы, в конце концов, все дети. Зато каков талант! В кино снимается… Вот только прическа совершенно не школьная. Может быть, там все-таки догадаются его постричь?»

Он приехал на студию спустя полтора часа – сначала вдоволь побродил по городу, заглядывая в магазины и пересаживаясь с автобуса на автобус (просто так, без всякой цели: нравилось чувство абсолютной свободы – я якобы не узнаю родного города, а город не узнает меня). Потом по дороге придумал себе игру в разведчика, которому непременно нужно оторваться от слежки. Он еще подумал, как было бы здорово сняться как-нибудь в подобной роли. Правда, кино про подпольщиков теперь никто не снимает, тема нынче не модная. Тогда так: два враждующих мафиозных клана…

Вахтер Юрий Алексеевич знал всех работников студии в лицо и по именам, поэтому не потребовал с Миши пропуск, а только приветливо кивнул: проходи, мол. С вахтером в его «аквариуме» сидела незнакомая пожилая женщина, по виду – уборщица, из временно нанятых. Юрий Алексеевич угощал ее чаем с вареньем и сушками.

Коридоры были пусты. Студия словно вымерла, и Миша, все еще воображая себя разведчиком, на цыпочках подходил к дверям и прислушивался. Везде было тихо, только за одной дверью в просмотровый зал слышались невнятные голоса. Один принадлежал главному режиссеру, второй – его заместителю, Александру Михайловичу Мохову. Миша представил их себе: Глеб Аркадьевич наверняка сидит в кресле, в своей любимой позе – нога на ногу, голова чуть откинута, длинные черные волосы небрежно разметались по плечам… Мохов – толстенький, небольшого росточка, в сером костюме с галстуком (он всегда одевается словно на премьеру) бегает вокруг, между рядами, заложив руки за спину, и говорит так, будто старается убедить в первую очередь не собеседника, а себя самого. Еще дальше, где-то на заднем плане, слышался звон мечей, хриплое дыхание и гортанные боевые выкрики. Просматривался какой-то отснятый эпизод.

– И как ты ему объяснишь? Мальчик-то чем провинился? Только представь: мы отсняли с Мишей пять эпизодов, каждый по нескольку раз. Куда это теперь пойдет?

– Перестань, – устало ответил Глеб. – А то я не знаю, сколько у нас отбраковывается.

– Девять к десяти. При норме – пять шестых. Но главное – придется переделывать сценарий. Твой собственный, между прочим.

Пауза. Мохов, судя по торопливым шагам, побегал еще, немного успокоился и сказал:

– Ты слишком хорошо живешь, дорогой мой. Весь в горенье, в творчестве, в поисках… А переговоры со спонсорами веду я. А ты ни разу не поинтересовался, во что обходится аренда студии, пиротехника, зарплата артистам, пленка, химикаты…

– Чего ты раскричался?

– Потому что я не люблю таких.

– Каких?

– Как ты. Идущих по трупам.

Опять пауза – на этот раз дольше и напряженнее, за которой должна была разразиться гроза… Но Глеб ответил почти равнодушно:

– Я не хочу делать то, что откровенно плохо. Серо. Не хочу штамповать плакатных героев, не хочу придумывать ходы, которые от меня ждут и предугадывают. А главное – я не желаю больше врать. Понятно?

– Черт возьми, но это ты нашел документ, ты написал сценарий и отснял по нему… да почти половину. До вчерашнего дня тебя все устраивало. Что же произошло, в конце концов?

– И он не объяснил вам?

– Нет. Я пытался его разговорить, но…

– Но не слишком настойчиво, да?

– Да, – Мохов поднял голову и посмотрел на следователя с вызовом. – Он же гений, ваш братец… То есть был гением. Он снимал так же, как… Как Пушкин писал стихи. Как д'Артаньян дрался на шпагах. Ничего нет, пустой холст, покрытый грунтовкой, и вдруг… Пара штрихов, брошенная реплика – так, между делом, секундная игра света и тени… Вам приходилось видеть картины Моне? Временами они раздражают: ну нет такого в природе, чтобы облака были розовыми, небо – желтым, а деревья – голубыми. Нет – и все!

А потом вдруг, очень не скоро, как-то незаметно, начинаешь словно прозревать: да все так и есть, это не иллюзия, не прихоть художника – это настоящее… Просто надо смотреть внимательнее, а мы смотрим – и не видим. А Глеб – видел. Он вздохнул.

– Знаете, кто-то из великих сказал (не про Глеба, а про Клода Моне): он мог поймать солнечный зайчик и привязать к холсту за ниточку.

– Вы ему завидовали?

– Завидовал. Но зависть – это довольно унизительное чувство. Поэтому мозг с ним борется, придумывает отговорки: ах, ты гений? А что бы ты делал без меня, без тех фондов, которые я выбиваю для нас? Вся техническая база, все административные дела в группе лежали на мне, я просто позволял Глебу заниматься только творчеством, создавал ему условия, чтобы он не отвлекался… А ведь я тоже кончал не кулинарный техникум.

Мохов замолчал. Уголки его рта опустились вниз, и глаза потухли, будто их кто-то выключил. Страстный монолог иссяк.

– Кажется, теперь я у вас стал главным подозреваемым, да?

– Почему?

– Зависть – хороший мотив для убийства. А сейчас я наконец-то получил то, о чем мечтал (и чего боялся как огня): руководство картиной.

– Боялись? – переспросил Борис.

– Я же не гений.

Он задумался. Мозаика не желала складываться, камешки не состыковывались, лежали вкривь и вкось, и откровения помощника режиссера (главного – с некоторых пор) еще больше все запутывали.

– И тем не менее вы решили доснять фильм…

– Решил, – подтвердил Мохов. – Я все поставил на кон. Тут уж одно из двух: пан или пропал.

– «Не хочу больше врать», – медленно проговорил Борис. – «Не хочу делать то, что откровенно плохо». Насчет второго – понятно, но как быть с первым? Почему «врать»?

Мохов пожал плечами.

– Ни малейшего представления. А почему вы спросили?

– Слишком странный контекст. Если Глеб не желал больше врать, значит, врал до этого. Что его заставляло? Кто мог принудить? Глеб никого не разоблачал, он просто снимал историческую картину (притчу – однако прямо никого не задевающую). Не понимаю.

Я не понимал. Но чем больше воспоминания заполняли мои мысли (будто оживал семейный альбом: вот мы с Глебом на лыжах, посреди заснеженного леса, хохочущие над чем-то, для непосвященных абсолютно не смешным, вот он приехал со съемок «Касания падшего ангела», а вот он где-то в Сибири, бородатый и дремучий, с трубкой в зубах – подарок знатного эвенка… А это уже мы втроем – Глеб, мама и я, на вокзале, перед дальней дорогой, тем почему-то ярче высвечивалась в мозгу догадка: а ведь брат действительно боялся кого-то (или чего-то)! Серебряный наконечник стрелы, всадники на пустынном шоссе и визит к экстрасенсу, навязчивая идея, погружение глубоко внутрь себя, как в черную бездну, внезапное пробуждение, и – гонка, гонка, бесконечные круги по ненавистному стадиону, откуда не вырваться…

«Он будто уходит куда-то. Сидит, уставившись в одну точку, ничего не слышит, никого не узнает. И вдруг – вспышка! И начинается беготня…» – высказывание Якова Вайнцмана. «Вам приходилось видеть картины Моне? – Мохов. – Временами они раздражают…» «Что меня поражает – это способность Уединять несоединимое», – Машенька Куггель. В разных вариациях, но все они говорили об одном и том же.

– Между прочим, наш с Глебом разговор в просмотровом зале слышал Миша Закрайский, – сообщил Александр Михайлович. – Уж не знаю, как он там оказался. Должно быть, сбежал с уроков.

– Вот как? Он знал, что больше не играет в фильме?

– Выходит, так.

– Кто вам сказал?

– Его видел вахтер на входе. Юрий Алексеевич, мы зовем его Гагариным. Из-за имени-отчества и еще потому, что, как примет вечернюю дозу, начинает рассказывать, как провожал в полет космонавтов (служил в молодости где-то под Байконуром).

– Да, это новость. А в котором часу Миша ушел со студии, ваш Гагарин не запомнил?

– Нет, я уже интересовался. Они с нашей техничкой гоняли чаи с вареньем.

Снег на улице показался Мише черным. Волосы вспотели под вязаной шапочкой, и противно хлюпало в зимних кроссовках. В носу, кажется, тоже. Не помня себя, он проскочил длинный коридор и толкнул стеклянную дверь. Дедушка-вахтер даже не повернул головы, все прихлебывал свой дурацкий чай из блюдца. И бабулька рядом с ним тоже была на редкость дурацкого вида – закутанная в какой-то бесцветный платок, в старом дешевом пальто, в каких щеголяют детишки из детдома. Миша с неприязнью подумал, что она, наверное, шарит по помойкам в свободное от ударного труда время. Сейчас полно таких, они даже и не прячутся, а наоборот, выставляются напоказ: смотрите, мол, до чего нас довели…

На очищенном от снега пятачке стояли режиссерские «Жигули». Миша приостановился, размышляя, не нацарапать ли на дверце что-нибудь лаконичное и прощальное (типа «мудак»). Ладно, живи. Ему хотелось поскорее уйти с территории студии. А выйдя с нее и очутившись на автобусной остановке, он сел на сырую лавочку и нахохлился, обхватив озябшими руками портфель. Куда спешить? Кому он теперь нужен? Домой не хотелось: начнутся ахи и вздохи, как же так, родной сыночек (внучек), может быть, ты что-то там не так сыграл? Может быть, можно как-то исправить? В школу – того хуже. Он представил на миг ухмылочки на лицах одноклассников и голосок Маврикиевны: «Закрайский, раз уж ты больше не звезда экрана, будь добр, постриги свои космы. С такими волосами только…»

Он доехал до центра города. Район здесь был шумный, бестолково суетливый и какой-то тусклый, будто квартира после дня рождения хозяина: воздушные шарики спущены и валяются на полу, торт съеден, подарки свалены в кучу и совершенно не радуют. Кончилась сказка.

Прохожие, нагруженные сумками, толкали его, стоявшего посреди тротуара, шипели и проносились дальше, как тяжелые самосвалы. Лишь какая-то девушка в короткой шубке тронула локтем, своего спутника и сказала:

– Смотри, какой красивый мальчик. Ему бы в кино сниматься, правда?

У Миши защипало в глазах. Прямо перед ним на металлической конструкции, напоминавшей башенный кран, висел огромный, с автобус, рекламный щит…

Посреди широкого заснеженного поля могучий боевой конь встал на дыбы, закусив удила, и всадник в отливающем медью шлеме с забралом торжествующе поднял копье с блестевшим на солнце широким наконечником. Черный меховой плащ взвился за плечами, словно огромные крылья, и, казалось, сейчас раздастся над полем громкий боевой клич, в котором торжество в предвкушении битвы, и радость, и гимн богине Смерти – той, что притаилась на острие копья.

Ниже и наискосок летела золотая надпись: «Коммерческий банк „Русич“. Мы всегда в седле!»

Это был кадр из того самого фильма.

Возле тротуара стояла «Лада» красивого серо-стального цвета, и какой-то элегантный мужчина в светло-коричневой дубленке протирал замшевой тряпочкой лобовое стекло. Внутри салона, на зеркальце, болтался забавный мышонок с глазами-пуговками и длинным носом. Миша нагнулся, скатал снежок и с силой запустил им прямо в середину стекла – туда, где висела игрушка. Хлоп! Взорвался белый фейерверк, хозяин «Лады» отпрянул, озираясь, и узрел мальчика. Тот и не думал удирать – просто стоял и спокойно смотрел, как к нему тянется рука в замшевой перчатке. Вот рука дотянулась до мальчика и тряхнула его так, что он едва не вылетел из своей курточки.

– Ты что! – заорал мужчина. – Ты зачем?!

Но Миша уже не слышал. Слезы будто сами собой потекли из глаз, делая весь мир расплывчатым и странно изогнутым, точно в кривом зеркале. Он по-прежнему смотрел мимо машины и ее хозяина, туда, где был всадник посреди снежного поля (Белозерский князь Олег, сын Йаланда Вепря – но не Александр Игнатов, игравший его, а дублер, спортсмен-конник). Мужчина в дубленке смотрел на мальчика, и гнев в его лице постепенно исчезал, уступая место некоторой озадаченности.

– Тебя хоть как звать-то? – неуверенно спросил он.

– Некрасом, – почему-то ответил Миша.

– Некрасом? Редкое нынче имя. Даже уникальное.

– Вообще-то я Миша. А Некрас…

– Вроде прозвища, да? Мальчик дернул уголком рта.

– А что же ты, Миша-Некрас, не в школе? Удрал с уроков?

– С киностудии.

Мужчина посмотрел внимательнее.

– А ты, часом, не сочиняешь?

Миша молча вынул из кармана пропуск на съемочную площадку. Мужчина присвистнул, повертел пропуск в руках, словно не веря, и протянул владельцу.

– Ну, раз так… Давай хоть приглашу тебя в гости. Угощу чаем с пирожными. Любишь пирожные?

– А с кремом?

– С кремом, с кремом.

Мальчик пожал плечами.

– А как вас звать?

– Марк Леонидович, – представился хозяин серой «Лады». – Ты можешь называть меня дядя Марк.

Я не уехал. Просто включил мотор, отогнал машину за угол и пешком вернулся назад, к подъезду под деревянным козырьком. Туман и изморось скрадывали образы и звуки, но человека, которого ждал Вадим Федорович («Я все давно решил и впутывать себя не позволю…»), я засек сразу. Он шел, ссутулясь, засунув руки в карманы и надвинув шляпу на самые брови. Кино про шпионов, честное слово.

Больше всего на свете я жалел, что не мог слышать их разговора. За те полчаса, что хозяин с гостем провели в квартире, я извелся, как лиса в басне про виноград (как там, «видит око, да зуб неймет»?). Пытался подслушивать под дверью – бесполезно (кажется, они ушли на кухню), хотел подлезть к окну на втором этаже, но так и не решился, хотя искушение было велико. И поэтому, когда на лестнице послышались неторопливые шаркающие шаги, я прямо-таки рванул с места, словно бегун-спринтер. В два прыжка догнав человека, выходившего из квартиры директора музея, я радостно схватил его за плечо и заорал, будто мы сто лет не виделись:

– Какими судьбами, Яков Арнольдович? Он ойкнул и присел, схватившись руками за шляпу, словно опасаясь, что я сейчас отберу ее и убегу.

– Вы, – заикаясь, произнес он. – Почему вы здесь?

Кажется, художник был близок к шоку. Я обхватил его за талию, почти насильно усадил рядом с собой в машину и проникновенно произнес:

– Батенька, в вашем возрасте вредно так волноваться. И из-за чего? Я не привидение (можете потрогать, только осторожно, я боюсь щекотки) и, уж во всяком случае, не убийца.

– Вы следили за мной? – угрюмо спросил он.

– Следил.

– Да? А как это… в плане законности?

– А вам не кажется, что вы не о том сейчас беспокоитесь? Я надеюсь уберечь вас…

– От чего же?

– От тюрьмы. Возможно – от смерти.

Я блефовал. Улик у меня не было ни малейших – не только против Вайнцмана, а и вообще никаких. И я чувствовал себя мотоциклистом: стоит притормозить – и мигом потеряешь равновесие.

– Я уверен в одном: вас, Закрайского и моего брата связывала с экстрасенсом какая-то общая тайна. Например: некто по непонятным пока причинам хочет убрать съемочную группу из города… Или конкретно – с мест, где происходят съемки. Зная впечатлительную натуру Глеба, он выбирает весьма необычный путь: нападение ряженых – ночью, на пустынном шоссе… Это должно было произвести впечатление.

– Какое нападение? – спросил Вайнцман, но я отмахнулся, как от комара.

– Он нанимает людей, одевает их в украденный со студии реквизит, выводит, так сказать, на цель… Да, здесь действовал большой эстет. Бедного Глеба до сих пор трясет (в детстве мальчик, помнится, очень увлекался «Вием»). Но я-то…

Я намеренно сгущал краски, изображая из себя этакого солдафона-прагматика, и художника прорвало:

– А вы, стало быть, из другого теста? Вы не верите в чертовщину, летающие тарелочки, перевоплощения, зато охотно верите в некий «вселенский» заговор против вашего брата? И как вы думаете: что такого в тех местах, где снимается фильм? Алмазы? Нефтяное месторождение? Упавший шпионский спутник? Ну не молчите, мне хочется знать, как далеко простирается ваша фантазия!

Но я молчал, потому что разъяренному, растрепанному, оскорбленному в своих лучших чувствах художнику требовался не собеседник, а слушатель, точнее, жертва. Ну и пусть. Я согласен, лишь бы он продолжал говорить и подводить меня – окружными путями, десятой дорогой, но – к разгадке.

– Думаю, не ошибусь, если скажу, что вы всю жизнь, с детства, посмеивались над братом. И родители наверняка ставили вас ему в пример (вот уж чего никогда не было): Боренька – реалист, он крепко стоит на ногах… Многого мальчик, конечно, не достигнет, но и не проживет жизнь мечтателем, не будет мучиться несбывшимися надеждами (это – было, когда я со спокойно бьющимся сердцем и идеальным кровяным давлением подал документы на юридический факультет, а «кремлевский мечтатель» Глеб уехал в плацкарте покорять столицу… И ведь покорил-таки, сукин сын!).

Вайнцман меж тем смахнул вечную каплю с длинного носа и обвиняюще ткнул меня пальцем в грудь.

– Вы просто завидуете ему, юноша. Настоящему, большому таланту грех не завидовать.

– А вы?

– И я, – покорно согласился он. – Однако я помню и о том, что талант – это не только дар божий… Он может быть и страшным проклятием.

Он помолчал.

– Теперь вы понимаете, кого нужно спасать? Сейчас, немедленно. А вы –"ряженые", мафия… Глупости, юноша. Ну скажите, почему всадники напали на автомобиль? Захотели напугать – помаячили бы издалека, позавывали бы страшными голосами. Подбросили бы галлюциноген – сейчас в любой аптеке навалом всякой дряни.

– Я не верю в призраков, – упрямо сказал я.

Вайнцман с досадой махнул рукой.

– Призраки бесплотны, они не умирают от пистолетной пули. И уж точно не швыряют в противников серебряные стрелы. Глеба не собирались пугать, это ясно. Его хотели убить. Вопрос: за что?

Мы сидели в машине, и нас плотным одеялом укрывал туман. Я смотрел перед собой, видя лишь фрагмент безлюдного тротуара (метров пять, не более), высокую вычурную ограду университета, мокрые деревья в бесстыдной наготе… Я сто раз на дню задавал себе эти вопросы: почему нет вмятин на «Жигулях»? С какой целью кто-то не пожалел серебра на арбалетную стрелу? Почему, убив экстрасенса, преступник не унес кассету, на которой был запечатлен Глеб? Куда пропала женщина со светлыми волосами, потерявшая ленточку и звонившая мне из квартиры, где лежал труп? В чем именно Глеб соврал и почему сейчас, имея почти готовый фильм, отказывается снимать его окончание? Что такого необычного и страшного произошло восемь веков назад, что отдается эхом до сих пор? Почему оно – что бы там ни было – не стало прахом и тленом?

Наконец (и это меня интересовало особенно остро), почему Вадим Федорович не устроил Глебу скандал (да и вообще не предпринял абсолютно ничего!), узнав, что родной и любимый внук не будет больше сниматься в картине?

Сложив эти «почему» вместе, я спросил:

– О чем вы говорили с Закрайским?

– А вы догадайтесь.

– Нет настроения. Мы спасаем Глеба или играем в ребусы?

Вайнцман с хитрецой взглянул на меня.

– Я обожаю ребусы. У меня дома – не поверите – целая коллекция. Только жаль, что нашу с вами загадку вы принизили до какой-то серой обыденности (я был о вашей фантазии лучшего мнения). А если попробовать подняться чуть выше? Посмотреть на это… как бы под другим углом? Если допустить, хоть на минуту, что Глеб действительно обнаружил некую аномальную зону, отверстие в черном покрывале? Если он на самом деле уходит туда (или его засасывает помимо воли, словно в трясину)? Отсюда его нежелание снимать фильм по прежнему сценарию – он в чем-то ошибся, поддался на чью-то изощренную ложь… И решил ее разоблачить..

– И получил в ответ серебряную стрелу, – закончил я со вздохом («и посмотрел на доброго, трезвого, да вот только – эх, беда-то какая! – тронутого умом…» – вспомнилась цитата из классики).

– Попробуйте объяснить иначе. Серебро убивает слуг дьявола. В чьих-то глазах ваш брат выглядел именно так.

Злое отчаяние захлестнуло меня. Будто некая железная завеса опустилась передо мной – я бился в нее, стараясь докричаться до участников событий… А в ответ получал недоуменные взгляды, либо, будто в насмешку, заумные рассуждения, уводившие в дебри черной магии… А ведь Марка Бронцева убили вовсе не, заклятием из «Шестокрыла» или «Молота ведьм». Кто нажал на курок? Этот хитрый художник-декоратор? Директор музея, укравший из квартиры собственный глиняный шарик (чем он, кстати, заинтересовал экстрасенса? Тот вроде бы не относил себя к знатокам археологии)? Владимир Шуйцев, чей взвод навсегда остался лежать в чужой, выжженной нездешним солнцем земле? Кто-то пока неведомый, чья кассета, третья по счету, пропала из тайника?

– На завтра я вызову вас повесткой.

– Меня?

– Вас всех – работников киностудии. Потому что кто-то из вашей компании замешан в двух серьезных преступлениях. Была бы моя воля – я вообще запретил бы съемки: слишком нездоровая атмосфера… Но атмосферу к делу не пришьешь. Однако в моей власти установить над вами самый жесткий контроль. Отныне я буду наблюдать за каждым вашим шагом. И тогда, если убийца действительно существует в плоти и крови (привидения не стреляют из пистолета), он споткнется.

– За что вы меня не любите? – грустно спросил Вайнцман.

Я хмыкнул.

– Если честно, то вы мне глубоко безразличны.

– Вот как? – он казался слегка уязвленным.

– Меня интересует мой брат. Ему грозит опасность, пока я не могу определить, какая. Но я чувствую: вся эта история замыкается на нем. Я готов поверить в черта, в путешествия в прошлое, в летающие тарелочки, но это не меняет сути: за Глебом охотятся. И я сделаю все, чтобы защитить его, слышите? Пусть это знают все, и убийца в том числе. Брата я не отдам.

Вайнцман вдруг очень по-стариковски всхлипнул и отвел глаза. До этого момента я как-то не задавался вопросом, сколько же ему лет. Он казался вечным и незыблемым, как скелет мамонта во владениях Закрайского. Однажды Глеб (уж не помню, по какому поводу) сказал: «Яков Арнольдович, вы – лицо нашей киностудии. Живая легенда. Операторы, режиссеры, артисты – все преходяще, а вы…» – «А что, декораторы нынче в дефиците?» – возразил кто-то ревнивый. «Вайнцман – это не просто декоратор, – ответил мой брат. – Вайнцман – это Вайнцман». И с ним все согласились. Студию Глеба действительно невозможно было представить без этого старичка еврея, деловитого, несколько суетливого и всегда чем-то недовольного («Довольство всем, юноша, есть признак ограниченности ума, запомните!»).

Недовольного… «Мост через ров должен быть на четырех опорах, а не на шести». – «Гм… А вы, простите, историк?» – «Следователь». Недовольный Глеб: «Я не желаю больше врать». Недовольный Закрайский: «Вы побывали в монастыре, у отца Дмитрия?» Недовольный я сам: «А почему до него никто не пытался сделать перевод документа?» – «Рукопись была обнаружена сравнительно недавно, в начале тридцатых. Комсомольцы-активисты взрывали храм…»

– Вы говорили с Закрайским о древней рукописи? – спросил я по наитию. И кажется, попал в точку.

Той зимой в провалах черного неба нередко вспыхивали таинственные зеленоватые огни. Они виделись когда многоцветными столбами, будто стягивающими небо и землю в единое, когда – холодными мерцающими глазами исполинской кошки с темной пушистой шерстью. Иногда огоньки словно разговаривали между собой тихими переливчатыми голосами, похожими на звон множества серебряных колокольчиков. В такие пронзительные ночи колдуны в ужорских деревнях надевали свои жутковатые расписные наряды и устраивали пляски у костров, запрокидывая вверх головы и призывая на все лады своего бога со странным именем Кугу-Юмо. Княгиня Елань как истинная христианка всякий раз сердилась, но про себя: не то время, чтобы ссориться с соседями из-за богов.

А когда огни светились особенно ярко и волнующе, она, не в силах удержаться, сама выбегала на улицу и смотрела, завороженная, пытаясь угадать в переливах ледяных радуг какой-нибудь знак свыше. И боялась угадать: вместе с любовью к Белозерскому князю – чувством, пожалуй, доселе незнакомым (с Василием Константиновичем-то было не так: никто не спрашивал у нее, и она даже не думала идти поперек родительского слова), в сердце поселился холодный и беспокойный червь. Она остро чувствовала: близится гроза.

В ту ночь она, помнится, все не могла заснуть. Тихонько выскользнула из-под одеяла и, как была не одета (только теплый платок накинула на голову), постучалась к нянюшке Владе. И, отворив дверь, робко спросила:

– Ты совсем никогда не спишь?

На нянюшке было темное платье с широкими и длинными рукавами, перехваченное серебряным пояском и вышитое серебряной тесьмой по краям, бисерная кика на голове, прикрытая платком, и башмачки из тонко выделанной кожи на ногах. Лицо было печальное и доброе, будто светящееся изнутри, как волшебный лик на иконе.

– Старые люди спят мало, – ответила она, ничуть не удивившись.

Небесные огни проникали сквозь слюдяные окошки, таинственно колыхались на бревенчатых стенах, рождая мысль о каменном гроте у берега северного моря. Старая Влада подошла к столу и махнула широким рукавом… Воздух заискрился и чуть слышно затрещал. Большой прозрачный Шар повис между полом и потолком без всяких опор – сколько раз Еланюшка ни наблюдала эту картину, так и не привыкла относиться к ней равнодушно.

Она вдруг заметила, что внутри Шара кто-то есть.

Широко расставленные желтые глаза смотрели прямо ей в лицо с холодным внимательным любопытством и совершенно без опаски: наверно, волк разучился видеть в человеке серьезного противника… Или вовсе живое существо. Только пищу, которой было здесь в изобилии. Вокруг лениво плавали какие-то белесые клочья – туман не туман, дым не дым… Конь ступал осторожно и совершенно бесшумно, лишь поводья оглушительно позвякивали в тишине, сопровождаемые многоголосым эхом. Матерый волчище прямо перед ней постоял мгновение, оскалил желтые клыки и попятился. Потом развернулся и, оглядываясь через плечо, потрусил прочь. Надо думать, испугался того, с чем еще не сталкивался в своей жизни.

Елань ехала по заснеженной пустоши. Слева, справа, сзади, впереди – повсюду, куда ни кинь взгляд, была смерть. Белый покров был вспахан сотнями сотен копыт, и в прогалинах виднелась черная земля, словно тяжелые шрамы на человеческом теле. Избы, спаленные пожаром, покосились и ввалились внутрь, только обугленные жерди уродливо смотрели в небо да оперения стрел кое-где торчали из черных бревен. Княгиня потянулась с седла и выдернула одну из них, поднесла к глазам… Наконечник стрелы был узкий и зазубренный – монгольский наконечник.

Дальше впереди высились развалины укреплений – Елань узнала вотчину Белозерского князя, крепостицу Селижар. Деревянные стены были разрушены в четырех местах – видно, монголы после долгого штурма ворвались разом, как вода через плотину, когда некогда, да и бесполезно латать дыры. Защитники уже не надеялись сдержать врагов, лишь хотели подороже продать свои жизни, и княгиня, словно вестник смерти, ехала вдоль узких улочек, повторяя их путь… От разбитых осадными орудиями стен к центру, к соборной церкви, где погибли последние во главе с верным воеводой Савелием Желобом. И везде – на деревянных мостовых, в дверях каждого дома, на крышах и наспех воздвигнутых завалах поперек улиц – тела, тела, тела… Смерть настигала кого в неравном бою (один на десять, а то и на двадцать, и на пятьдесят – храбры были защитники, но численный перевес врага был огромен), кого в попытке спастись, а некоторых, но таких было немного, – на коленях, в слезной мольбе о пощаде… Однако Субудай-багатур, один из главных военачальников Бату-хана, еще накануне вторжения в пределы северо-восточной Руси отдал приказ своим «бешеным»: пленных не брать. И возле разбитых главных ворот валялось длинное бревно с обитым медью наконечником – монгольский таран. Вокруг лежали убитые. Елань сошла с лошади, наклонилась над одним из них и перевернула вверх лицом. Перед ней был русич.

Его и еще нескольких его собратьев монголы приковали к бревну цепями и заставили бить в ворота, а сами пошли следом, прикрываясь живым щитом. Русичи не подчинились. Тот, кого потревожила Елань, – высокий, молодой, со светлыми буйными волосами, голый по пояс в лютый мороз, – пал первым, развернувшись к врагам, насколько это позволяла цепь. Разъяренный нукер махнул саблей (пленник не мог защититься со скованными руками и принял удар открытой грудью, с торжествующей улыбкой человека, не ставшего предателем), но тут же со стены свистнула стрела, и мертвый монгол свалился рядом… Так лежать им отныне и до Страшного суда, рука об руку: смерзлись, уж и не разъединить. Да и некому это сделать.

– Вставай, – прошептала Елань, касаясь рукой русича, будто надеясь вдохнуть жизнь в изуродованное тело. Глупо, но… Сон есть сон, во сне случаются чудеса.

И будто рябь прошла по мертвому лицу, покрытому ледяной коркой. Пленный привстал, удивленно посмотрел вокруг, на собственную руку, свободно выскользнувшую из вражеского окова, взглянул на княгиню…

– Пойдем, – сказала она.

– Кто ты? – спросил он, еле двигая губами.

Елань не знала, что ответить. Перед ней вдруг возник образ дороги, которая вела сквозь некий тоннель. Тоннель был длинен и погружен во мрак, но где-то далеко, в его конце, светилась яркая звездочка. Елань уже была здесь. Маленькая девочка, робея, переступала ножками, держась за руку старой няни и изо всех сил борясь с испугом: что-то ожидает ее там, когда дорога закончится? Она спросила нянюшку Владу, что за свет она видит, и та ответила: «Это Звезда Матери Мира, Заступницы всех живущих». – «Не понимаю». – «Ничего, придет время – и вопросы разрешатся сами собой. Потерпи».

Зато теперь она шла легко и свободно, а тот красивый русич, не испугавшийся сабельного удара в лицо (видно, другой страх – страх предательства – был во сто крат сильнее), робел перед неизвестным, что лежало впереди. Он не догадывался, что того, что он видел до этого – штурм города, свист стрел и звон стали, тычки в спину и чужой гортанный крик, вызывающий бешеную ненависть, отчаяние и последняя схватка (он все же достал нукера босой ногой – тот согнулся пополам и взвизгнул, но тут же его сабля вылетела из ножен, точно ядовитая змея…), – еще не было, все это еще должно было произойти… А в его памяти через мгновение сохранится только дорога через темный тоннель, невнятный перезвон невидимых колокольчиков и далекий свет впереди как символ надежды и веры…

Возвращение было нечетким, медленным – она не то просыпалась, не то, наоборот, засыпала, невесомо скользя вдоль границы забытья и яви: растворялся туман, проступали очертания знакомой светелки, но уже без Шара и небесных огней за окошком.

– Не испугалась, дитятко? – заботливо спросила нянюшка, обнимая за плечи.

Княгиня медленно покачала головой.

– Кто он был, тот русич?

– Не знаю. Один из тех, чье имя затеряется в веках, но кого будут помнить и через многие тысячи лет.

– Ты странно говоришь.

– Но так и есть. Еланюшка чуть помедлила.

– Я воскресила его из мертвых. Это было на самом деле или во сне?

– На твой вопрос трудно ответить, – Влада не выдержала и улыбнулась. – Впрочем, ты всегда этим отличалась: стремлением знать все и сразу.

– Я могу возвращать людей к жизни? – настойчиво спросила Елань.

– Это не совсем то, о чем ты думаешь. Возвращать к жизни мертвых – очень сложный обряд. Он требует колоссальной энергии и, что более важно, – душевной чистоты. Такое ни мне, ни тебе не под силу.

– Но разве ты…

– Ты приняла меня за святую? – снова улыбнулась Влада. – Увы, я всего лишь Хранительница Шара, одна из Десяти Посвященных.

– Тогда кто же он все-таки такой, тот воин? Он не умер в битве?

"Свет на выходе тоннеля становился все ярче, и вдруг дорога закончилась: передо мной и моим спутником высился громадный зал с прозрачными стенами. Я входила сюда множество раз, но все равно – в груди гнездилось тревожно-щемящее чувство близости к чему-то… не могу описать словами. Если не к божественному, то уж точно не к человеческому.

Слева от себя я увидела яркую вспышку, похожую на разряд молнии, – зрелище, к которому я тоже так и не смогла привыкнуть. Остальные Служители отнеслись к молнии равнодушно: открывался очередной Переход, явление довольно обыденное. Однако на этот раз что-то было не так. Я повернула голову…

Группа людей в светлых ниспадающих одеждах образовывала кольцо, внутри которого, пошатываясь и держась друг за друга, шли четверо. Кожа на их скулах была опалена, глаза настороженны и колючи. Такие глаза могли принадлежать… кому угодно, только не мальчишкам в девятнадцать лет, когда перед тобой распахивается весь мир, когда время любить и радоваться, смотреть вперед открыто и с надеждой на прекрасное. В их взглядах читалось иное. Одежда на них тоже была странная: мешковатая, без застежек, болотного буро-зеленого цвета, местами порванная, со следами засыхающей крови. Один сжимал в руке короткую черную трубку, по виду – оружие, с которым он не захотел расстаться. Хотя теперь, здесь, ему ничто не будет угрожать.

Некоторые из тех, кто сопровождал четверку, были мне знакомы. Я собралась было приветственно помахать им рукой, как вдруг заметила, что один, последний, будто плыл на руках других. Я всмотрелась. Лицо его по цвету почти не отличалось от одежды – белое, бескровное, пугающе неподвижное. Широко открытые глаза смотрели в одну точку с легким, будто мимолетным удивлением. Красные пятна ровной строчкой проступали на груди наискосок. И мое сердце, стукнув громко, на весь зал, упало куда-то вниз, к ногам.

– Таар, – прошептала я, еще не веря, еще по-глупому на что-то надеясь.

Служители меж тем подскочили, оттеснили меня, быстро и осторожно приняли тело и бережно уложили на носилки. Тот, кто нес Таара через тоннель, хмуро посмотрел на меня и отвернулся.

– Мы ничего не могли сделать, – сказал он. – Все случилось там, во время Перехода. Мы ничего не смогли. Ничего…

Я не помнила его имени, поэтому не ответила, только кивнула, стараясь вдохнуть через ком в горле. Кажется, он тоже был ранен, но держался прямо – слишком, неестественно прямо, и это его выдавало…"