40. И встали рано поутру, и поднялись на вершину горы, и сказали: мы взойдем, мы взойдем на то место, о котором изрек Господь запрещение за то, что мы прегрешили.

44. И дерзнули они подняться на вершину горы; а ковчег Завета Господня и Моисей не тронулись из среды стана.

45. И сошли Амалекитянин и Ханаанеянин, обитавшие на той горе, и разбили их, и поразили их до истребления.

 (Числа, XIV)

 Сказал мне тот Араб: пойдем, я покажу тебе Мертвецов Пустыни. Я пошел к ним и видел их; они казались только одурманенными, и лежали они навзничь. У одного из них было согнуто колено; тот Араб въехал под колено верхом на верблюде, и в руке его подъятое копье — и не коснулся его.

 (Из странствий Рабба-Бар-Бар-Ханы: Бава Батра 73-74)

Tо не косматые львы собралися на вече пустыни,

То не останки дубов, погибших в расцвете гордыни, —

В зное, что солнце струит на простор золотисто-песчаный,

В гордом покое, давно, спят у темных шатров великаны.

Вдавлен под каждым песок, уступивший тяжелой громаде;

Крепок их сон на земле, и уснули в воинском наряде —

Каменный меч в головах, закинуты копья за спины,

Дротики лесом торчат из песка, словно роща тростины.

Головы в космах назад опрокинуты, тяжко, лениво,

Кудри рассыпались вкруг, густые, как львиная грива,

Грозные лица — как медь, очерненная жаром полдневным.

Резвой игрою лучей и бурей в безумии гневном;

Строги могучие лбы, что в небо с угрозой глядятся;

Брови нависли, как чаща, где страшные чуда гнездятся;

Пряди густой бороды, словно змеи, сплетенные в схватке,

Кроют гранитную грудь и вьются по ней в беспорядке;

Грудь — словно наковаль Божья, что с молотом тяжким

 знакома:

Чудится — Время свой молот, разящий ударами грома,

Долго пытало на них, и внутри затаенная сила

В глыбу сковалась и так навеки безмолвно застыла:

Только глубокие шрамы, как надпись на древней гробнице,

Зоркому скажут орлу, что парит над безгласной станицей,

Сколько и стрел, и мечей, и всех смертоносных орудий

В брызги и пыль раздробилось об эти гранитные груди.

Солнце вставало и гасло, и шло за столетьем другое;

Степь содрогалась от бурь и опять застывала в покое...

Словно в тоске о былом, синеют за далью равнины,

В гордой, безмолвной красе, одиноки отвека, вершины.

На трое суток пути — ни звука в пространствах сыпучих:

Смолк, поглощенный пустыней, клич поколенья Могучих,

Стер ураган их шаги, потрясавшие землю когда-то,

Степь затаила дыханье, и скрыла, и нет им возврата.

Может быть, некогда в прах иссушат их ветры востока,

С запада буря придет и умчит его пылью далеко,

До городов и людей донесет и постелет, развеяв, —

Там первозданную силу растопчут подошвы пигмеев,

Вылижет прах бездыханного льва живая собака,

И от угасших гигантов не станет ни звука, ни знака...

Зной и затишье. Но вдруг, иногда, на просторе песчаном

Черная тень промелькнет, поплывет над поверженным станом,

В ширь и в длину и вокруг очертит во мгновение ока —

И неподвижно замрет над одним из уснувших глубоко.

Сам он и на семь локтей в окружении все потемнело;

Миг — содроганье — шум крыл — и паденье могучего тела;

Тяжкою глыбой низвергся на ребра недвижимой цели,

Мощно-крылат и когтист, горбоносый орел, сын ущелий.

Хищные когти орла — как булат дорогого чекана,

Но, как алмаз, отвердела широкая грудь великана;

Миг — и борьба началась, состязанье гранита и стали.

Вдруг — содрогнулся орел, отстранился, глаза засверкали:

Дивно покоится вкруг, величава, дремучая сила...

Вздрогнул, и крылья простер, и вознесся к зениту светила,

Хрипло к могучему солнцу бросил свой клекот могучий,

Выше, и выше, и скрылся в бездонном просторе за тучей.

Только внизу, на копье, бездыханной рукою зажатом,

Бьется перо — бурый клок, оброненный монархом пернатым,

Бьется, трепещет и блещет, одно, сиротливо-чужое...

Спят исполины. Ни звука. Пустыня застыла в покое.

Или, бывало, чуть полдень окутает степь, темносиний —

Выполз узорчатый змей, из великих удавов пустыни,

Выполз, и свился в кольцо, блестя чешуей расписною;

То он недвижно лежит, отдаваясь недвижному зною,

Тая в истоме жары и купаясь в сиянии лета;

То распрямится навстречу лучам золотистого света,

Пастью широкой зевнет и, волнуя свои переливы,

Баловень старой пустыни, резвится в песке, шаловливый.

То — встрепенулся, рванулся, пополз с тихим свистом шипенья

Быстро толчками скользит, извивая упругие звенья, —

Вдруг — перестал, и на треть поднялся, как обломок колонны —

Столп из кумирни волхвов, письменами волшбы испещренный,

И золотистой повел головою, от края до края

Нечто медлительным взглядом пронзающих глаз озирая:

То исполины пред ним, лежат без числа и предела,

К небу нахмурены брови грозно и гневно и смело;

Вспыхнула в глазках змеиных, зеленым огнем пламенея,

Искра шипящей вражды, заповедной от древнего змея, —

Легкой волной прокатился трепет безмолвного гнева

От расписного хвоста до разверстого черного зева,

Пестрое горло раздулось, и, злобно шипя, задрожало,

Словно вонзиться готово, двуострое черное жало.

Миг — и отпрянул назад, свернулся, шипенье застыло:

Дивно покоится вкруг, величава, дремучая сила...

Прянул назад, и уполз, и, сверкая, клубятся спирали,

Искрятся, рдеют, горят — и исчезли в мерцаниях дали.

Спят исполины. Ни звука. Пустыня застыла в покое.

Или подымется месяц на тихое небо ночное;

Степь и открыта и скрыта, разубрана черным и белым:

В белом — безбрежный песок, уходящий к безвестным пределам,

Черным очерчены тени высоких и мрачных утесов:

Мнится — не тени, а стадо слонов, допотопных колоссов,

Что собрались помолчать о тайнах Былого на вече,

Встанут с зарей, и пойдут, и тихо исчезнут далече.

Грустно и жутко луне, ибо там, на равнине бескрайной,

Ночь, и пустыня, и древность сливаются тройственной тайной;

Грустно и жутко пустыне, и сон ее — скорбь о вселенной,

И за бездонным молчаньем чудится стон сокровенный. —

Лев иногда в эту пору, могучий, проснется, воспрянет,

Выйдет, неспешно ступая, дойдет до гигантов, и станет,

Голову гордо подымет, венчанный косматым убором,

Недра безмолвного стана роя пылающим взором:

Стан исполинов велик, и великая тишь над равниной,

Сон их тяжел и глубок, и не дрогнет ни волос единый,

Словно б их тенями копий, как сетью, земля прикрепила.

Долго глядит он на них: величава дремучая сила, —

Вдруг колыхнул головой — и, гремя, раскатилось рыканье,

И необъятно кругом по пустыне прошло содроганье,

Рухнуло эхо, дробясь, и осколками грянуло в горы,

И мириадом громов ответили гулко просторы,

Где-то заплакали совы, где-то завыли шакалы,

Ужас и трепет и вопль наполнил равнину и скалы —

То застонала, полна вековых несказанных уныний,

Устали, голода, боли, — жалоба старой пустыни.

Миг он, внимая, стоит — и, насытяся мощью державы,

Вспять обращает стопы, спокойный, большой, величавый;

Полузакрыты, горят равнодушным презрением очи,

Царственна поступь его, — и скрылся за пологом ночи,

Долго, рыдая, дрожат пробужденные скорбные звуки:

Стонет пустыня, ей тяжко, и ропщет на горькие муки;

Лишь пред зарей, утомясь, затихла в дремотном тумане,

Спит и не спит, и о завтра плачет неслышно заране.

Тихо восходит заря... Пустыня застыла в покое.

Спят исполины. Ни звука... Идет за столетьем другое...

Но иногда, возмутясь против ига молчанья и скуки,

Мстит и пустыня Творцу за свои одинокие муки:

Бурей встает, и смерч воздымает к обители Божьей,

Яростно мечет, и рвет, и у трона колеблет подножье,

Вызов бросает Творцу и, бунтуя в безумной крамоле,

Рвется низвергуть Его, и Хаос утвердить на престоле.

Дрогнул от гнева Творец; миг — и нет уж лазури безбрежной;

Как раскаленный металл, небеса над пустыней мятежной;

Хлещет багровый поток, затопляя в бушующей лаве

Богом разрушенный мир и вздымаясь до горных оглавий, —

Дико взревела земля, смешалося небо с пустыней,

Тучи с сыпучим песком в единой бурлящей пучине,

И, от шакала до льва, до могучего льва-великана,

Все закружилось, как пыль, в безумном кольце урагана.

В эти мгновенья —

Вдоль по рядам исполинов проносится гул пробужденья,

И от земли восстает мощный род дерзновенья и брани,

С яростью молний в очах и с мечом в гордо поднятой длани

И, раздирая рычанье и грохот и свист урагана,

К небу подъемлется клич, грозный клич от несметного стана,

Ширясь, гремит и гремит и несется над бурей далеко:

— Мы соперники Рока,

Род последний для рабства и первый для радостной воли!

Мы разбили ярем, и судьбу мятежом побороли;

Мы о небе мечтали — но небо ничтожно и мало,

И ушли мы сюда, и пустыня нам матерью стала.

На вершинах утесов и скал, где рождаются бури,

Нас учили свободе орлы, властелины лазури, —

И с тех пор нет над нами владыки!

Пусть замкнул Он пустыню во мстительном гневе Своем:

Все равно — лишь коснулись до слуха мятежные клики,

Мы встаем!

Подымайтесь, борцы непокорного стана:

Против воли небес, напролом,

Мы взойдем на вершину ! Сквозь преграды и грохот и гром

Урагана!

Мы взойдем на вершину, взойдем

Пусть покинул нас Бог, что когда то клялся: Не покину;

Пусть недвижен ковчег, за которым мы шли в оны лета —

Мы без Бога пойдем, и взойдем без ковчега Завета.

Гордо встретим Его пепелящие молнией взоры,

И наступим ногой на Его заповедные горы,

И к твердыням врага — кто б он ни был — проложим дорогу!

Голос бури — вы слышите — чу! —

Голос бури взывает: "Дерзайте!" Трубите тревогу,

И раздолье мечу!

Пусть от бешенства скалы рассыплются комьями глины,

Пусть погибнут из нас мириады в стремленьи своем —

Мы взойдем, мы взойдем

На вершины! —

И страшно ярится пустыня, грозней и грозней,

И нет ей владыки;

И вопли страданья и ужаса мчатся по ней,

Безумны и дики,

Как будто бы в недрах пустыни, средь мук без числа,

Рождается Нечто, исчадье великого зла...

И пролетел ураган. Все снова, как было доныне:

Ясно блестят небеса, и великая тишь над пустыней.

Сбитые в кучу, ничком, оглушенные, полные страха,

Мало помалу встают караваны, и славят Аллаха.

Снова лежат исполины, недвижна несчетная сила;

Светел и ясен их вид, ибо с Богом их смерть примирила.

Места, где пала их рать, не найдут никогда человеки:

Буря холмы намела и тайну сокрыла навеки.

Изредка только наездннк-Араб пред своим караваном

Доброго пустит коня в весь опор по равнинам песчаным;

Сросся с конем и летит, что птица, по шири безбрежной,

Мечет копье в вышину и ловит рукою небрежной.

Чудится — молния мчится пред ним по песчаному полю,

Он, настигая, хватает, и вновь отпускает на волю...

Вот уж они на холме, далёко, чуть видимы глазу...

Вдруг — отпрянул скакун, словно бездну завидевши сразу,

Дико взвился на дыбы, как в испуге вздымаются кони, —

Всадник нагнулся вперед — глядит из-под левой ладони —

Миг — и коня повернул — на лице его страх непонятный,

И, как из лука стрела, несется дорогой обратной.

Вот доскакал до своих и поведал им тайну равнины.

Внемлют, безмолвно дивясь, рассказу его бедуины,

Ждут, чтоб ответил старейший — в чалме, с бородой

 среброкудрой.

Долго молчит он — и молвит: "Валлах! Да святится Премудрый!

Видел ты дивных людей: их зовут Мертвецами Пустыни.

Древний, могучий народ, носители Божьей святыни,

Но непокорно-горды, как хребты аравийских ущелий —

Шли на вождя своего, и с Богом бороться хотели;

И заточил их Господь, и обрек их на сон без исхода —

Грозный, великий урок и память для рода и рода...

Есть на земле их потомки: зовут их народом Писанья".

Молча внимают Арабы загадочной правде сказанья:

Лица их полны смиренья пред Богом и Божиим чудом,

Дума в глазах, — и пошли к навьюченным тяжко верблюдам.

Долго сверкают, как снег, издалека их белые шали;

Грустно кивают верблюды, теряясь в мерцаниях дали,

Словно уносят с собой всю тоскливость легенд про былее...

Тихо. Пустыня застыла в своем одиноком покое...

1902

Перевод В. Жаботинского