Нострадамус: Жизнь и пророчества

Бёкль Манфред

Книга вторая

МОНСЕГЮР

(1529–1546)

 

 

Роза и Крест

Прошедшим летом во Франции был издан королевский декрет, запрещавший бесчинства бичующихся. Более того, Париж наконец озаботился, чтобы борьба с чумой велась широким фронтом. Однако, несмотря на все меры, люди в Бордо продолжали умирать до поздней осени 1528 года, и лишь затем эпидемия пошла на убыль. Из других городов также поступали известия об ослаблении чумы. Зимой эпидемия вообще прекратилась. С чистой совестью Мишель уже мог уехать на Рождество, однако набрался терпения и прожил в Бордо еще несколько месяцев. Меньше всего его соблазнял заработок. Он хотел в кругу врачей и фельдшеров осмыслить теоретические результаты борьбы с чумой.

Медики собирались вместе, уставшие и в то же время возбужденные. С Клодом Жироном Мишель обсуждал общие аспекты болезни и таким образом получал возможность сделать более разносторонней свою врачебную практику. В итоге у него возникла уверенность, что он вполне созрел для получения докторского диплома. С болью в душе он снова вспомнил о Монпелье. Мишель оставался лишь несколько дней под сенью собора Сент-Андре, затем собрался и поскакал на восток. «Еще месяц, — размышлял всадник, — и я снова вдохну аромат, доносимый ветром из Камарга, опять увижу Сен-Реми, маму, сестренку и братьев. Узнаю, как обстоят дела в Монпелье, чем занят старик Гризон… и Бенедикта. Еще год, самое большее два года, — мысленно взвешивал он, ритмично покачиваясь в седле, — и мне наверняка присвоят докторскую степень. Получу это звание, загляну к друзьям по факультету. По крайней мере в этом отношении мне воздастся за пережитый ужас. У меня немало золота и серебра — больше, чем нужно. Можно теперь обзавестись собственным домом и не думать об устройстве в бурсе…» И вдруг в мыслях он вернулся к Франсуа Рабле и дал себе слово узнать, что произошло с поэтом.

Занятый такими мыслями, к вечеру он добрался до рыночной площади Турна. Войдя в таверну и потребовав на стол все, что можно было подать из кухни и погреба, Мишель устроил небольшое пиршество, затем бросил на стол кучу монет и крикнул трактирщику:

— Наполни моим друзьям кувшины и сам отведай с нами добрую чарку вина! Последним сукиным сыном будет тот, кто скаредничает, имея при себе золото! Други, за мое путешествие! За то, чтобы доброй была моя дорога! Знайте, я родом с Роны. И теперь, после долгих лет странствий, возвращаюсь на родину богачом!

Мужчины, находившиеся за длинным столом, подсели ближе, с любопытством начав приглядываться к нему. Трактирщик поспешил подать кувшины с вином. Вскоре пирушка была уже в полном разгаре. Новоявленные друзья с грубоватым добродушием хлопали Мишеля по плечу, а он принимал это как должное. Он опьянел не только от вина, но от возродившейся в душе жизнерадостности. Крестьяне, сборщики винограда, а равно и все прочие как будто испытывали аналогичные чувства. Без тоста не было выпито ни одной кружки. Все выше вздымались волны пиршества, все громче становилось веселье. Мишель, бахвалясь перед собутыльниками, притянул к себе на колени служанку, и под общее одобрение участников пирушки его рука шустро скользнула за корсаж девушки. А ночью он наслаждался девушкой наверху, и кровать под ними отчаянно скрипела. Потому как, несмотря ни на что, жизнь била в них ключом.

Наутро, после пробуждения, Нострадамус жаждал похмелиться и принял лошадиную дозу вина, чтобы взбодриться и иметь силы скакать дальше. С головой, в которую, казалось, сами черти вбивали жареные гвозди, он поскакал к верховью Гаронны. Приблизительно на полпути между Турном и Лангоном, когда уже начало смеркаться, лошадь вдруг шарахнулась в сторону. Одновременно из подлеска выскочили мастера по чужим кошелькам. Одно или два лица показались Мишелю знакомыми. Вчера в таверне эти двое кутили за его счет, но вскоре исчезли. Должно быть, они скакали всю ночь, чтобы уведомить своих сообщников и здесь, в зарослях камыша, устроить засаду. Мгновенная догадка ударила в и без того уже раскалывавшуюся голову Мишеля, а уже в следующее мгновение он получил удар дубиной по бедру.

— Подонки! — взревел он, выхватил шпагу и яростно начал защищаться. Ему удалось достать клинком одного из грабителей, но трое других молодцов ухватили его за ноги, а коня за гриву. Мишель рухнул на землю, потерял шпагу, больно ударился головой о гальку, покрытую глиной, и, задыхаясь от гнева, почувствовал на губах вкус собственной крови. Тут же на него обрушился град ударов. Обессилевший, он попытался хоть как-то прикрывать от ударов голову. Кто-то ударил его сапогом в висок. Застлала глаза чернота, и погасла последняя искра сознания.

Он очнулся, когда в небе стояла луна, окруженная радужным ореолом. Казалось, она мерно раскачивается из стороны в сторону. Мишель лежал в омерзительной луже извержений. Едва извержения были распознаны, как его стошнило еще раз. Он поднялся, еле держась на ногах. Тело пронизывала боль, одежда была сплошь залита кровью. Не было ни одного живого места, которое бы не кричало от боли. Прошло несколько времени, прежде чем он сумел осознать подлинные размеры катастрофы. Коня угнали, а вместе с конем исчезло и все имущество, включая и кошелек с деньгами. Из его горла хрипло вырвалась брань. Вместе с деньгами исчезли и все выношенные планы на будущее. Настоящее сделалось вдруг ужасным. Он вернется в Монпелье как нищий, в случае если он вообще сумеет осилить дорогу. Ведь добираться нужно будет на своих двоих. Он буквально зарыдал от отчаяния. Только когда рассвело, Мишель нашел в себе силы отправиться в Лангон. С каждым шагом он проклинал себя за то, каким кичливым идиотом показал себя в Турне.

* * *

В Лангоне знакомый врач сердечно встретил его в своем доме, когда Мишель, голодный и холодный, появился поздним вечером. Он промыл и перевязал раны, а в заключение предложил:

— Если хочешь, я сообщу в Турн и Бордо. Именно для Жиронды ты хорошо потрудился. Магистрат обязан выслать погоню за бандитами. То же самое можно потребовать от властей в Турне.

— Ты думаешь, необходимо это предпринять? — вполголоса спросил Нострадамус. — Мужики, которых я опознал, давным-давно дали стрекача в горы. Они не настолько глупы, чтобы оставаться здесь. Остальные могли затаиться… — Мишель пожал плечами и замолк.

— Попытка не пытка! — настаивал врач. — Ты и без того не сможешь двигаться, пока раны мало-мальски не заживут.

— Согласен, — ответил Мишель.

Но поиски грабителей остались бесплодными. Спустя две недели даже лангонский врач признал, что слишком доверял королевскому правосудию. Мишель же, напротив, предполагал подобный исход с самого начала и волей-неволей вынужден был смириться со своей судьбой.

— Если ты мне одолжишь пару монет, я могу продолжить путь, — признался он в середине мая своему доброму самаритянину.

И хотя врач сам перебивался с хлеба на воду, но за деньгу чрезмерно не держался. Он вручил молодому коллеге столько серебра, чтобы тот мог, по меньшей мере, продержаться еще две-три недели. Денег хватило до Муассака, лежавшего на полпути между Бордо и побережьем Средиземноморья. В первой половине июня он появился в городе, изможденный и оборванный донельзя. Присев отдохнуть перед одной церковью, он вытянул вперед руку. Следовавшие на литургию прихожане стали присматриваться к нему. А чуть позже местные нищие, буравившие поначалу его злыми глазами, не пожелали терпеть конкурента. Вынужденный скрыться, Мишель вспомнил о своей шпаге: после воровского нападения он нашел ее в грязи со сломанным клинком — и продал шпагу кузнецу за бесценок. Совершенно безоружный, с этой нищенской выручкой он добрался до Гризоля. Через три дня, полуголодный, дошел он до Тулузы.

Здесь он получил возможность добрым словом помянуть ратушу. Магистрат согласился помочь ему, но не за хорошие глаза. В такой же больнице, в какой он однажды сражался с чумой, Мишель должен был ухаживать за больными, страдающими дизентерией и воспалением легких, чтобы оплатить комнату и харчи.

Лето подходило к концу. На сей раз о роскошном жилище, предоставленном ему однажды рядом с базиликой Сен-Сернен, Мишелю приходилось только мечтать. Ютился он в чердачной каморке ветхого дома, однако ему удалось все же накопить достаточно денег, чтобы пробраться в Монпелье. Горы уже дышали осенним холодом, когда в начале ноября он вступил под своды своей студенческой залы. Вновь подумал Мишель о старом книгоиздателе Гризоне, нежно и любовно вспомнил о Бенедикте, но, когда попытался разыскать их, попытка не увенчалась успехом. И женщина, однажды принявшая его к себе, пропала без вести. Большинство соседей (они снова поселились там после чумы) даже не вспоминали о ней. В комнатах, где занимался раньше свежеиспеченный бакалавр Нострадамус, расположился теперь торговец углем и лесом. Он же и сообщил Мишелю, что еще в 1527 году старик Гризон скончался, а сам торговец после его смерти приобрел в наследство этот небольшой клочок земли. Мишель попытался разыскать кого-нибудь из прежних знакомых старого Гризона, но и тут потерпел неудачу: одни умерли, другие уехали в чужие края. О Рабле, как и прежде, не было ни слуху ни духу.

Мишель занял старую каморку под чердаком после того, как записался докторантом, — университетский сотрудник бесплатно предоставил ему крышу над головой. Что касалось пропитания, то времена, как объяснил этот сотрудник, нынче пошли тощие и теперь меценаты уже давным-давно не кормят бурсацких постояльцев, как прежде. Когда же Мишель осведомился о других возможностях, сотрудник дал ему практический совет:

— Зайди в монастырь Сен-Пьер! Там у монахов тоже есть больница, причем им всегда нужны фельдшеры…

— Что?! Работать на рясы? Гнуть спину на старых врагов?! — вскипел Мишель.

Ему сразу припомнилось происшествие в Жиньяке, так живо, с такими подробностями, как будто все это случилось накануне. Немного спустя это понял и университетский служака; он ухмыльнулся и успокоил его:

— Все быльем поросло! Тогда ты в конце концов расправился с чумой, а твое помилование подписано в университетских актах. Пользуйся! Другого случая, так или иначе, в Монпелье не предвидится!

В справедливости этих слов Нострадамус смог убедиться буквально на следующий день. Хотя по своей настырности он и пытался устроиться в другом месте, но ему ничего не оставалось, как начать грызть кислое поповское яблоко. И тем довольней был монастырский казначей, давая Мишелю заработать на хлеб насущный. Вскоре раскрылась и причина такого альтруизма: Всевышнего ради и пуще всего для общего блага означенной богадельни больничные санитары обязаны были за кусок хлеба работать до седьмого пота.

Под сенью собора Сен-Пьер бакалавр и докторант служил своим ближним усердней и терпеливей, чем недавно в Тулузе. В то время как он переставлял продавленные кровати, делал перевязки, подтирал дерьмо и блевотину за больными, местные монахи жили в свое удовольствие. И покуда они шествовали на клирос с молитвенниками в гладких дланях, покуда обращались к Богу, Мишель ставил больным, у которых животы были вспучены как барабаны, клистиры и слушал, как бедолаги пускают тугие ветры. Как медик, он давно привык переносить это, но гораздо хуже обстояло дело с богатыми персонами, платившими за пребывание в больнице, — с мелкопоместными дворянами и крупными торговцами, содержавшимися в отдельном больничном флигеле. Они требовали от него и остальных санитаров, чтобы те прислуживали им круглые сутки. Получалось так, что одному Нострадамус должен был принести кувшин вина, другому — блюдо со свежими устрицами, третьи требовали от него врачебного совета. Для их болезней (чаще всего мнимых) он должен был называть вернейшие средства. Но самыми несносными оказывались те, кто пытался от нечего делать втянуть Мишеля в бесконечные теологические споры в духе казуистики.

Так Мишеля использовали для одной только грязной работы под церковной кровлей. И это казалось ему местью за Жиньяк. Монахи держали своего образованного раба на двух кусках хлеба и нескольких глотках кислого вина. Благодаря такому рациону и такой работе у Мишеля ничего не получилось бы с дальнейшим академическим образованием, если бы в конце концов его терпение не лопнуло.

Это произошло весной 1530 года, после полугодовой службы в больнице, когда у него выпала возможность заглянуть в университет. В один из мартовских дней при виде монаха, попавшегося навстречу, Мишеля охватило такое бешенство, какого он никогда прежде не испытывал. На память пришли годы бескорыстного самопожертвования во время чумы, воспоминания о бандитских рожах между Турном и Лангоном. Дерьмом и побоями монахи вознаградили его за великодушие и добрые дела. И теперь, когда ему хотелось лишь практиковать в качестве доктора медицины на благо своим ближним, он попал в руки мастеров по чужим кошелькам, которым ничего не было нужно от Мишеля, кроме его жизни, его надежд, его служения ближним, — все это они жаждали выкрасть у него. И сейчас, когда монах хотел пройти мимо, когда Мишель увидел его отвислые щеки и учуял запах перегара, ярость захлестнула его.

— Ни за что! Дошло до тебя?! — заорал он на ошарашенного монаха. — Вопреки вам, болванам! Вопреки вашим мелким душонкам и вашему ничтожеству я пойду своей стезей! Вам не удержать меня. Ни вам, ни кому бы то ни было! Поищите другого, кто бы подленько держался за эту выморочную жизнь! На меня больше не рассчитывайте! Плевать мне на здешнюю службу и на вашу лживую хворь! Пойду в университет! Займусь наукой и буду доктором без вашего фальшивого сострадания, даже если мне придется положить зубы на полку!

Мишель схватил монаха за капюшон, затряс его и отхлестал по щекам, затем презрительно оттолкнул от себя и рассмеялся, словно освободившись от чего-то в душе. Прямиком он направился на медицинский факультет. У него желудок сводило от голода, но атмосфера учебной аудитории вызвала в нем ощущение, похожее на чувство обретенной родины.

* * *

Он вновь приступил к регулярным занятиям, и призрак голода, преследовавший его до сих пор, исчез без всякого монашеского участия. Дело в том, что после нескольких недель, когда он еле-еле сводил концы с концами у своих друзей, Мишеля осенила спасительная идея.

У своего сокурсника он одолжил лошадь и на Пасху отправился в Сен-Реми. Через несколько лет снова сумел обнять свою мать, к тому времени уже сильно сдавшую — она постарела и ослабла. За ней ухаживала дочь, давно уже вышедшая замуж. Братья Мишеля разъехались кто куда, иные умерли от чумы. Но в доме еще находились несколько алхимических сосудов, покрывшихся пылью. С помощью Мадлен он упаковал реликты, приторочил к седлу мешок и через несколько дней был уже в Монпелье. Там, под крышей бурсы, он занялся изготовлением косметических мазей, даже выгонкой целебного агенцина. Удавалось сбывать все это более или менее быстро, поскольку Мишель продавал дешевле, чем прочие знахари. Выручка дала возможность оплатить последний учебный семестр. Конечно, приготовление мазей не было для него самоцелью. Как и прежде, он довольствовался своей каморкой, в которой обитал еще в 1521 году. Мишель занимался этим отнюдь не ради наживы, хотя и видел, что некоторые из тех, кто владел искусством черной магии, разъезжали по улицам Монпелье в двуконных экипажах.

Зато Нострадамус достиг теперь настоящей медицинской зрелости. Осенью 1531 года он сдал наконец экзамен на звание хирурга. В аудитории ему пришлось сделать операцию по удалению камней из мочевого пузыря, и благодаря самоотверженному уходу за пациентом все закончилось благополучно, что считалось тогда редкой удачей. Весной 1532 года он сдал экзамен по фармакологии, а осенью блистал на экзамене по анатомии. На Рождество ректор университета торжественно вручил ему диплом доктора, которого так упорно и терпеливо добивался Мишель.

Сначала удовлетворение подавляло иные чувства, но уже вскоре возобладало чувство, очень похожее на душевную усталость. За внешним лоском академических почестей Мишель вдруг острее, чем прежде, разглядел не передаваемое словами человеческое страдание. Что-то вновь потянуло его в дорогу, и он украдкой оставил город, надеясь встретиться с морем, с могучим дыханием Адонаи…

Когда его лоб почувствовал легкое дуновение ветра, летевшего поверх всего мирского, Мишель снял шляпу и, держа ее в руке, уходил все дальше и дальше вдоль побережья к Ниму; он шагал по мелкому песку, никогда не поддававшемуся вычислению и взвешиванию. Казалось, что из струй песка вырастает духовное крутогорье. Он думал, что услышал слово, донесенное из далекого прошлого. На горизонте под облаками, словно в мерцании блуждавшего света, повис замок, у которого не было названия. И когда силуэт замка поблек, на его месте — как предвестник — появился всадник.

Прошло двенадцать лет с тех пор, как Нострадамус видел его в последний раз, но он тут же узнал всадника. Более того, он не особенно даже удивился, что Франсуа Рабле вернулся именно в этот час. Поэт тоже не был ошеломлен, когда вдали заметил странника. Мягким движением он заставил коня перейти с шага на рысь и, широко улыбаясь, подъехал к своему бывшему питомцу.

Как будто что-то в их душах зазвучало и соединилось в момент встречи: две излучины жизни, далеко распавшиеся друг от друга и обретшие предопределенные вехи. Друзья обнялись. Рабле заявил:

— Ты стал мужчиной, Мишель, и выглядишь намного старше своих лет!

Нострадамус не стал возразить и минул головой. В этот момент, — словно в видении, — как никогда раньше, прошли его заблуждения, муки и сострадание, его борьба и падение, его упорство — упорство прежде всего. В это время, как в мгновенном озарении, он увидел себя самого.

Рассмотрев лицо своего друга и обнаружив на нем морщины и шрамы, он ответил:

— А ты, верно, познал истину, это уж точно!

Франсуа изумленно взглянул на него, но затем рассмеялся и сказал:

— Об этом поговорим позже. — Только сейчас он заметил в руке Мишеля шляпу и осклабился. — Доктор!

— Но сегодня я свободен от работы, — уточнил Нострадамус и тоже рассмеялся.

— Но не свободен от вечного поиска, — возразил Рабле задумчиво. Но тут же в его глазах заиграл шальной бес. Он взглянул на север. — Люнель! — воскликнул он. — Ты не забыл про нашу самую первую встречу? Если сядешь сзади, на лошади мы мигом доберемся куда надо.

— Люнель… — с улыбкой повторил Мишель, после чего вороной помчал их в места, некогда знаменитые и давно уже покинутые ими.

Друзья разыскали старый кабачок. Даже хозяин оказался тот же самый, как и двенадцать лет назад. Засев после обеда, они проговорили весь вечер и всю ночь до следующего утра. Сначала о себе рассказывал Нострадамус, потом его сменил Рабле. Фактически его повествование вернулось на десятилетие назад, когда он жил и учился между Парижем и Римом. Несколько раз с выразительной интонацией упомянул он о парижском Тампле. И каждый раз Мишель испытывал душевное волнение.

Франсуа говорил об университете и бурлении духа во французской столице. Мало-помалу его рассказ перешел к Италии, речь его перемежалась скабрезными фразами в адрес папского престола, он упоминал о ядах, кинжалах и интригах, о профанации истории и веры в немыслимых формах.

— Мощи святого Петра! — говорил Рабле. — На них молятся, как если бы то была настоящая святыня. Но апостол Петр никогда не был христианином!

Святотатственные речи благополучно тонули во всеобщей кабацкой круговерти. Окрыленный изрядной порцией вина, поэт произносил одну за другой богохульные сентенции. Рабле со вкусом и несомненным мастерством рассказчика говорил о том, как останавливался во Флоренции, Пизе и Венеции, как жил там под республиканскими флагами, и восхвалял духовную свободу, связанную с этими городами. Упомянул он и о Базеле на Рейне, где встречался с великим мыслителем Эразмом Роттердамским. Мишель был знаком с несколькими произведениями этого философа, но сейчас, после рассказов Рабле, тот представился прямо-таки воплощенным титаном. Свежеиспеченный доктор медицины затаил дыхание, когда Рабле наконец сделал еще один из географических и логических скачков. Он рассказал Нострадамусу, как после своей базельской поездки совершил путешествие от Венеции до Палестины, увидел Аккру, Тивериадское озеро, но прежде всего Иерушалаим. Мишель невольно воспарил душой, когда это слово слетело с уст поэта. Но то, что Рабле успел рассказать во всех подробностях, привело Мишеля в ужас.

— Рвачество, убийства, отрицание Бога — вот строительные камни, из которых был возведен храм Велиала! — вопил изрядно хмельной Франсуа. — Обман и вранье, предательство, сплошная резня! Христианские церкви и мусульманские мечети отданы свиньям! Чумные нарывы на чистой земле! О святости даже и речи быть не может! Наоборот, иудаизм, отчаянно пытающийся выжить, погряз в дерьме! Сплошь одни только слуги дьявола и подстилки Сатаны! Послушай, Мишель, ни одна истина больше не выходит из Иерусалима. Впрочем, то же самое можно сказать и о Риме…

— Тогда где же она, истина? — воскликнул врач.

— Где? Я безнадежно искал ответ, — произнес Рабле. — Ради истины я пошел дальше, в пустыню, в Кумран. Название тебе ничего не говорит. Это место расположено у Мертвого моря, в кругу пещер. Там я встретил отшельника. Он не был ни иудеем, ни христианином, ни мусульманином — просто человек, старец…

Франсуа замолчал, словно чего-то испугался. В мозгу доктора медицины возникло много неотложных вопросов. Но добиться чего-нибудь мало-мальски вразумительного от Рабле было уже невозможно. Сраженный вином, он тотчас заснул.

* * *

Каким-то особенно нереальным казался период, когда зима 1533 года не спеша переходила в весну.

Весьма словоохотливый в таверне Люнеля, Рабле словно воды в рот набрал. И когда Нострадамус заводил разговор о Иерусалиме, Риме или таинственном Кумране, его друг неизменно отделывался шутками, переводил разговор на другую тему или предлагал прокатиться верхом. Они ехали вдоль побережья до Сета и Агда.

Как-то решили остановиться в Сен-Реми. Едва старая Мадлен, для которой такого рода приезд оказался целым событием, пришла в себя от радости, как Рабле снова увлек друга в дорогу.

Наконец на пару дней они остановились в Авиньоне. Там поэт небрежно рылся в книжных лавках, расположившихся под стенами папского дворца. Казалось, что в то же время он подглядывал за Мишелем, которого прогнал из Сен-Реми. Рабле начал подтрунивать над ним, однако Нострадамус, вспоминая о разочаровании матери, настаивал на том, чтобы вновь вернуться туда и побыть там подольше. Рабле убедился в необходимости поездки и, более того, сам сопровождал доктора медицины в лавандовую землю, расположенную между Роной и Дюрансом.

Вернувшись в Монпелье, поэт стал еще более задумчивым. Часто молчал часами, затем вдруг принимался мучить Мишеля вопросами о планах на будущее.

— Буду лечить и помогать, где только представится возможность, — отвечал в таких случаях Нострадамус.

Но сам еще не знал, останется на побережье или в другом месте. После относительно спокойных лет в нем как будто проснулась извечная потребность начинать все сначала. Но советов поэт ему не давал. Казалось, сорокалетний Рабле тоже страдал от душевного беспокойства.

Когда в очередной раз друзья выпивали в Люнеле, Франсуа начал бахвалиться своим произведением, которое задумал, шатаясь по белу свету. Оно, как выяснилось, даже было частично готово и даже переписано набело. Он пересказывал похождения Гаргантюа и его сына Пантагрюэля, зачитывал остроумные диалоги, которые казались еще талантливее из-за кабацкого шума и гама, окружавшего друзей.

Неслыханные импровизации Рабле настолько захватили Мишеля, что позднее, когда его друг был уже пьян как сапожник, Нострадамус вспомнил о другой пирушке, в таверне «У повешенной собаки». То, что прозвучало тогда в Рождество, подействовало на врача гораздо острее, чем все теперешние рассказы о выдуманных великанах. И сильнее прежнего захотел Мишель разобраться в рассказанном месяц назад. На следующее утро он снова задал вопрос о Кумране, старце и истине.

Еще не оправившийся от похмелья, Франсуа пристально взглянул на него, затем согласно кивнул головой и сказал:

— Давай еще разок съездим к морю! Там-то, под соленым ветром, ты все и узнаешь!

* * *

Они присели на остов лодки, наполовину погрузившейся в песок. Шпангоуты и обшивка корпуса заметно покоробились от времени. Волны бились о берег, отступали и снова накатывали. Рабле долго всматривался в море, на восток, и наконец прошептал:

— Старец из Кумрана укоренился в вечности, как никто. Не был он ни иудеем, ни христианином, ни мусульманином, но тем не менее до конца прошел духовный путь. Искал в книгах, так же как и в сердцах людей. Искал в Торе, Евангелии и Коране, обнажая суть мысли с помощью интуиции, и наконец почти все отбросил, но здравое ядро сохранил. И также сохранил полноту восприятия жизни. Разговаривал с раввинами и еврейскими рыбарями, с монахами и пилигримами. Скакал с сарацинскими воинами и кочевал с мусульманскими караванами. Встречался с преступником в роскошном одеянии и со святым в жалком рубище. Познал несказанную сущность, заключенную в чистых и раскрытых человеческих глазах…

Рабле замолчал. Казалось, он борется с самим собой. Мишель не решился помешать ему. После долгой паузы поэт снова заговорил. Голос его теперь звучал громче:

— Старец завоевал Истину, заново открыл учение — то и другое простерлись в вечности. Вневременная Истина, которую Моисей проповедовал так же, как Иисус или Мохаммед. Каждый из них, как и безвестные мудрецы, которым несть числа, кружил вокруг единственной сердцевины и тем самым приносил на землю весть о милосердии, мире и человеческом взлете. Каждый в свое время и у своего народа. Трясине и адской пучине они снова и снова противопоставляли мятеж, а острому углу — овал… Эта несгибаемость…

Рабле прервал свой невнятный монолог, повернулся, и взгляд его, до сих пор созерцавший море, встретился со взглядом Нострадамуса. Мишель вздрогнул, с губ другого человека слетело это слово — «несгибаемость», его собственный бич и его собственная движущая сила.

В этих двух скрещенных взглядах родилась обоюдоострая истина. Друзья пришли в себя. Рабле кивнул головой и продолжал:

— Но человеческое учение, весть человека к человеку — единственная истина, пережитая душой, истина, существовавшая в настоящем, — она во все времена и во всех народах пробуждала в человеке скота! И эта скотина, этот Молох, находил безошибочное средство, чтобы снова затемнить и уничтожить истину. Если церкви всех религий начинали утолять собственную жажду власти, чистое слово в теологии приходило в упадок, а милосердие претворялось в ненависть. Под властью попов, которым было все равно, каким кумирам поклоняться, человечество было низвергнуто в пропасть, и до него уже не долетала музыка звезд. Вместо этого в Крестовых походах и священных войнах человек убивал человека, пытал и вырезал себе подобных и вгонял отравленный клинок кинжала в собственную плоть! — Внезапно Рабле вскочил, подошел к волнистой кромке прибоя и воскликнул: — Нынче Рим называют великой блудницей! Христианство никогда не понимало евреев, мало того, всегда, с самого начала, римская церковь и не желала их понимать. Великого пастыря она низвергла до уровня идола на кресте и даже предала тех, кто был его истинным учеником. И прежде всего предала апостолов Петра и Иакова. Она сдавила мертвой хваткой всю Европу и проливала потоки крови, чтобы насытить жажду золота и власти. — Поэт погрозил кулаком в сторону востока и тут же снова закричал: — Но исламская вера ничуть не лучше! Когда, спустя пять веков после еврейского мудреца, пришел Мохаммед, у него не было иного стремления, кроме как повернуть растленное человечество к Иисусу и Моисею. После того как два учения — Ветхий и Новый Завет — стали блуждать впотьмах, он возжаждал снова влить обе струи старого вина в новые мехи. Но едва перешел в мир иной — вернулся к тому, кто его послал на землю, — как его приверженцы и самозваные последователи обнажили меч, рассекли его волю к единству на две половинки — на шиитов и суннитов, взаимно вырезали друг друга и не утихли в своей жажде крови, пока исламский зверь не вонзил клыки в христианского и не сделался таким же оборотнем. С тех пор Змей стиснул в своих кольцах Европу, Африку и Азию, от Испании на западе до Палестины и Константинополя на востоке. Двуглавый римско-арабский Змей.

Этот бич человечества был страшнее любой чумы. Вот чему учил меня старец из Кумрана после того, как я во время странствий сам уже дошел до этой истины и, пресытившись человеческой мерзостью, хотел наложить на себя руки. Потому что — как бы там ни было — я верую в Бога и предан Ему, хотя и не лицезрел Его. Но старец указал мне выход. Кротко вел он меня к источнику Моисея, Иисуса и Мохаммеда. Я многое понял у берега Мертвого моря. Снова, я верю, передо мной воссияет свет.

В то время как Нострадамус внимал, завороженный словами друга, Рабле достал странной формы амулет, который носил привязанным на шее за простой кожаный шнурок. Амулет походил на крест. Крест четырьмя концами был вписан в окружность. На бронзовом кольце были вытиснены еврейские буквы.

Мишель разобрал надпись и прошептал:

— Адонаи!..

— Адонаи! — повторил Франсуа. — Это имя лежит в основе самого древнего и вечно живого учения. Ты знаешь, что это слово всеобъемлюще. Это слово, и ты тоже знаешь, означает имя единственного Бога! — Поэт глубоко вздохнул и продолжал: — Видишь, как бесконечный круг ограничивает бесконечный Крест? Двуединый знак вытягивает свои концы на север, юг, восток и запад, что означает Инквизицию, ненависть к евреям, охоту за ведьмами и Крестовые походы. Но круг — бронзовая Роза — также объединяет в себе противоположные металлические концы, укрощая зло. Эта Роза — знак любви, знак истинного человечества. В ней — спасение человечества. Враждебная Кресту на Западе и полумесяцу — на Востоке, Роза объединяет Запад и Восток, хотя и замкнута на Кресте или вокруг кривой сабли — воинственного мусульманского символа, породившего знак полумесяца. Вот та весть, которую я мог и хотел принести тебе, друг мой! Это знак тайного общества. Во все времена оно выступало во имя добра, против зла. Этот знак — сам свет, блистающий во тьме кромешной. Многие из тех, кто был проклят церковью как еретик, были привержены ему. Мыслители, мечтатели, поэты и врачи — врачи, Мишель! — носили его — безразлично где: снаружи или в сердце своем. Он дан был Ордену Тамплиеров, дом которых возведен не из мертвого камня, но основан на жизнетворной воле. Однако — и ты это тоже должен знать — Орден был уничтожен в Париже два века назад. Конечно, в том старце, которого я встретил в Кумране, продолжал жить орденский несгибаемый дух. Он полностью искореняет зло, но не мечом и огнем, а совсем иначе. Снова и снова воскресает надежда, несгибаемость, вопреки Молоху, от столетия к столетию. И это ответ на то, чего мы с тобой оба искали, дружище! Это истина, ради которой ты, исхлестанный жизнью, так долго бродил по свету.

Нострадамус еще не все из сказанного поэтом понимал, но Розу и Крест взял в руки. Металл, казалось, пытался врасти в его кожу и плоть, он ощущал это каждой своей жилкой. Наконец он прошептал:

— Отныне я стану носить его в моем сердце, Франсуа! Повсюду, даже если я все еще никак не могу узнать своего предстоящего пути… — Нахмурив лоб, он замолчал. — Своего настоящего пути, кремнистого, ведущего к Адонаи…

Рабле молча взял амулет, еще раз долгим взглядом окинул море и наконец произнес:

— Одна тропинка сливается с другими в одну стезю. Тебе сегодня предстоит решить, куда последуют твои дух и тело. — И поэт добавил: — Лавеланет!

 

Скалигер

Еще в своем видении в декабре 1526 года Нострадамус услышал слово «Лавеланет» и увидел названную местность.

Теперь, когда кони дружно свернули от Каркассона по каменистой тропе, Мишель наяву смог увидеть гору и крепость прямо перед собой. Горный конус вырос, казалось, из самой земной сердцевины. И в то же время он переливался сверкающими солнечными бликами. Оба каменных утеса в своем первобытном торжестве упирались в чистое лазурное небо. Мишелю почудилось, что до его ушей доходило чуть слышное гудение и пение. Он взнуздал коня. Руки непроизвольно сложились как при молитве.

Рабле молчал. Только когда его лошадь начала нетерпеливо приплясывать, он показал на долину внизу, где расположилась деревня, и объяснил:

— Это Лавеланет, охраняющий подъем к крепости. Оттуда мы могли бы быстро добраться до Монсегюра.

Нострадамус словно бы очнулся. Он повторил последнее слово из фразы Рабле, смакуя звучание, потом торопливо пришпорил коня, который рванулся, словно в битву, вниз по тропе, следуя за лошадью Рабле.

Всадники достигли Лавеланета в тот час, когда золотые краски полдня начали смешиваться с наступающими сумерками. Они въехали в деревню. Встреченные ими путники смотрели на пришельцев так, словно участвовали с ними в каком-то тайном действе. Был миг, когда Мишелю показалось, что он узнал пару глаз. Он сдержал коня, тот попытался встать на дыбы, но Мишель, заставив его скакать дальше, подумал о том, что все взаимосвязанно. И не только сегодня, но и в прошлом. Вот последние дома остались позади, и кони по косогору начали взбираться к подножию известкового горного конуса.

Мишель стрелой взлетел на гору. Крутые скалы с мощной силой вознесли к небу свои тела, поросшие зарослями колючего кустарника. Это была последняя преграда между всадниками и замком.

Друзья спешились и под уздцы повели лошадей по опасной крутой тропе. Взмокшие от пота, еле державшиеся на ногах, они выбрались на плато в тот самый миг, когда солнце скрылось за горизонтом и бросило последний красный отблеск на гребень горного хребта, на зубчатые стены и развалины замка. Ребра стен излучали потоки света, и казалось, что они раскалены. Но чудо быстро исчезло, и, несмотря на то, что была середина лета, над Монсегюром подул ледяной ветер. Какая-то странная печаль охватила Мишеля. Он услышал голос Франсуа:

— Надо позаботиться о лошадях, развести костер! Поторапливайся, скоро ничего не будет видно.

— Видно… — пробормотал Нострадамус, и слово это непрерывно билось в его мозгу, пока он, привязав коней, расседлывал их, а потом собирал дрова.

Расположились друзья возле развалин, под сводчатыми воротами. С наступлением ночи гигантская древняя стена как будто давила на них своим страшным безмолвием. Но вместе с тем языки пламени все жарче разгорались в безграничном и вечном отзвуке. Как будто в земле и над нею сталкивались друг с другом невидимые стихии. И поэт и врач ощущали это. Казалось, такое столкновение стихий заставляло их действовать в невыразимом согласии. Они почти не говорили. Только раза три один из них, как во сне, бросал полено в каменный круг, где полыхал огонь. Их все больше обволакивало и околдовывало своими чарами жаркое безмолвие, снимавшее с их душ коросту.

Но затем последовал удар по Монсегюру, отбросивший Мишеля одновременно во мглу и свет. Мишель пробился через пламя, разрушил границы, рассек камень. Он почувствовал, как раскололся мрак прошлого: время рванулось в обратном направлении на три столетия назад.

Змей облапил Лангедок. Его тлетворное дыхание изверглось на прекрасный край, который мог бы стать духовной вершиной обновленного мира.

В своем неистощимом богохульном порыве змееголовый Молох безжалостно хватал тех, кто был бескорыстен душой, кто от чистого сердца сделался старателем, взыскующим Града Божьего… Французский король и папа римский объединились против альбигойцев. Чтобы тьма пожрала свет, чтобы сохранить свою богохульную власть и черную славу, они призвали толпы людей к Крестовому походу. Католический зверь двинулся с севера и, оскалив зубы, принялся пожирать усадьбы, деревни и города, дух и мораль которых были на сто голов выше, нежели мораль и дух зачинщиков священной войны. По всему Лангедоку извивалось чешуйчатое тело Змея, все вокруг затягивалось в его кольца, которые душили свободу и жизнь катаров. И погибло их много тысяч.

Нострадамус видел детей, стариков и женщин, лежащих в собственной крови… Он смотрел на решетки, на которых поджаривались огнем человеческие тела… Он заметил взмывшие вверх руки, сжавшие топоры и мечи. Связанные, болтались из стороны в сторону повешенные жертвы. Другие на основании приговора были посажены на кол, и острия, пронзив человека, выходили через шею. Тех, кто перед казнью был приговорен к пыткам, обнаженными заталкивали в камеры… Инквизиторы неслись от одного дома к другому… Там, где прежде победоносно воздвигалось христианское Распятие, разверзалась адская бездна… Папа продолжал шипеть со своего престола, чтобы ни один катар не остался в живых. Но после того как остальные «чистые» увидели дьявольский лик Сатаны, началось отчаянное сопротивление Риму и Парижу.

Несчастные окопались в городах, оставшихся в их руках, но даже каменные стены были бессильны против рассвирепевшего зверя. Нострадамус увидел, как пали Минерва, Сито, Альби, Лавор и, наконец, Тулуза. Те, кто не мог ускользнуть, кого не утопили в колодцах, не колесовали или не сожгли, в смятении спасались бегством в горы. У северного подножия Пиренеев, в отдаленных высоких крепостях катары искали последнее убежище.

Но Змей обложил их и там, как и прежде; церковь требовала полного их истребления. Король дал на это свое согласие, и теперь туда устремились чужеземные рыцари со всей Европы. Замки катаров, осажденные со всех сторон, обстреливали и брали штурмом. Здесь тоже никого не пощадили — ни мужчин, ни женщин, ни детей.

Всего три города — Пейреперт, Кериб и Монсегюр — еще противостояли. Каждый раз натиск выдерживала только горстка наиболее отчаянных защитников. На их жизнь посягало многочисленное войско. Пейреперт был снесен с лица земли первым. Кериб немного позднее. Как предвестник Лавеланета, ниже расположился Монсегюр…

О, последняя надежда! Нострадамус ощущал это каждой клеточкой своей души, он плечом к плечу стоял рядом с теми, кто еще мог сопротивляться поздней зимой 1243–1244 годов на башне Монсегюра. Мишель сам голодал вместе с ними. Это их раны горели на его теле, он вместе с ними цеплялся за камни, он обращался с молитвами к Богу… Трескучий мороз пронизывал его до костей, в крепости давным-давно не было топлива, чтобы развести костры. Кончились съестные припасы, и даже воды так мало осталось в цистерне, что защитники перестали умываться, экономя таким образом последние капли. Изможденные, они все держались, и священник еще взывал к их мужеству, несмотря на то, что кольцо осады сжималось день ото дня.

Десять тысяч христиан собрались под стенами крепости, призывая Молоха на штурм Монсегюра, и Мишель, меч которого давно затупился, увидел, как все они глубже и глубже врубаются в лесную чащу. Их засеки приближались к стенам осажденного замка. Он в то же время слышал, как днем и ночью стонали каменные глыбы на бастионах, жалобно скрипели крыши деревянных строений, как трещали камни и бревна на монастырском дворе под ударами снарядов вражеских катапульт. Снова и снова падали изуродованные человеческие тела на валу. Грохот слышался в глубине катакомб, в страшной темноте, где прятались женщины и дети. Мишель пережил страшнейший ужас за Монсегюр, перебывав и ребенком, и женщиной, и тяжелораненым последним защитником крепости. А затем настал день, когда толпы христиан — случилось это в марте 1244 года — протрубили сигнал к последнему, решительному штурму. Когда над стенными зубцами внезапно появились шлемы, мечи и топоры, кто-то ударил Мишеля клинком по голове, и свет померк в глазах, но тут же Мишель снова пробудился — к другой жизни.

Сейчас он стоял под стенами разрушенной крепости в группе приговоренных к смерти. Сюда пригнали еще около двухсот катаров. С циничной ухмылкой им был предложен выбор между обращением в католицизм или сожжением на костре. От «чистых» требовали, чтобы они были заодно с убийцами. Но они оставались непреклонны в своей вере, исходившей не из абстрактных знаний, а из света сердца и души. Никто не отрекся, никто не упал, таким образом, в адскую бездну. Еле держась на ногах, они двинулись к месту сожжения и запели. И было 16 марта 1244 года от Рождества Христова. До казни они увидели вечность. Даже Мишель увидел и почувствовал ее дыхание. Троекратно — в теле мужчины, женщины и ребенка — всходил он на костер. Под восторженные вопли монахов и попов стражники со смехом подносили к хворосту факелы. Нострадамус вновь терял силы — и заново свет мерк в его глазах.

А с первым солнечным лучом, забрезжившим на зубчатой стене, он пришел в себя под сводчатыми воротами.

Он различил лицо Рабле, но ему в то же время показалось, что это было лицо другого человека. Через секунду перед ним возникли двое мужчин, и Нострадамус, теперь уже полностью прозревший, понял, что к нему и Франсуа присоединился кто-то третий. Глаза, которые, как он полагал, ему пришлось увидеть в Лавеланете, опять припомнились ему, но в тот момент воспоминание увело его в более далекое прошлое — к 1527 году, в Ажан.

В то время когда его лошадь плелась по рыночной площади, Мишель сам едва держался в седле от усталости. Он заметил огромного мужчину, чем-то воодушевленного, и на миг у Мишеля создалось впечатление, что удивительно ясные глаза незнакомца о чем-то хотят спросить. У него не хватало сил остановить лошадь, и он проехал мимо великана. Но сейчас он в третий раз увидел эти глаза, и снова не поинтересовался, откуда взялся незнакомец. Его появление было связано с Монсегюром, с броском в прошлое, с видением. Лицо незнакомца он трижды видел на костре, и оно предстало перед ним как его собственное раздвоенное лицо. Душа этого человека — как бы вне времени — казалась его собственной душой. Когда Нострадамус подумал об этом, раздался дружный смех. Рабле тут же представил ему пришельца:

— Юлий Цезарь де л'Эскаль!

— Или проще — Скалигер, — сказал тот. Он был приблизительно одних лет с Рабле. Протянув Мишелю руку, Скалигер добавил:

— Я был бы рад уже вчера встретить вас в моем доме. Но прежде ты должен был войти в Монсегюр, чтобы сдать экзамен…

— Экзамен?! — Мишель лишился дара речи. Но едва он успел произнести слово, как Рабле ему все объяснил:

— Ты разговаривал, когда тебе явилось видение. Невозможно забыть того, что ты живописал во время своего пребывания в ином измерении. — Франсуа подошел ближе, успокаивающе взял Мишеля за руку и продолжал: — Да! Даже Скалигер был свидетелем этого. Я знал, что он здесь, в горах, проводит летнее время, а посему ничего не стоило оповестить его о нашем пребывании здесь. Юлий ожидал нас внизу, в деревне, а потом незаметно последовал за нами в горы. В тот момент, когда у тебя открылся третий глаз, он был уже у Костра! Ты разделил свое озарение не только с розенкрейцером, но даже с катаром. В Юлии Цезаре де л'Эскале живет семя священника, сожженного на костре три века назад!

— Всеми правдами и неправдами церковь пыталась уничтожить нас! — вступил в разговор Скалигер. — Но это ей ни разу не удалось! Несмотря на все преследования, находились избранные, которые охраняли Истину и Учение, как и память о падении Монсегюра. В наших сердцах и спрятанных книгах записаны эти факты. Поскольку и поднесь довлеют свинцовым гнетом мрачные столетия над Европой, только эти книги должны стать отражением того, что происходило! Но ты, Нострадамус, сам нашел выход из этого мрака. Все картины, все события, увиденные тобой в душе, заключены в тех трудах, о которых я тебе сообщил.

Сказав это, Скалигер обнял его. Это произошло само собой, и Мишель почувствовал близость старшего и мудрого брата, которого он ждал всю жизнь.

— Я знал, что вы найдете друг друга, — сказал Рабле. — Я понял это, когда ты, Мишель, у моря задал мне вопрос, помнишь? Здесь в лице де л'Эскаля стоит твой новый учитель. В то время как ты преодолеваешь следующую ступень, он — твоя цель. В нем заключено все, с тех пор как мы в первый раз встретились в Люнеле — тогда я сам не подозревал об этом и помогал тебе из одного чувства симпатии. Но это не было случайностью! Как не были случайностью ни наши дикие попойки, ни встреча со стариком Гризоном, которому я тебя представил, ни годы, которые мы провели врозь в страдании и поиске истины. Нарбонн, Тулуза и Бордо — твои этапы, мои — Париж, Рим, Венеция и Палестина. Жизнь трепала нас обоих. Когда пришел срок, мы вновь встретились в Монпелье. Там, на морском берегу, ты принял от меня в свое сердце Розу и Крест. Это необходимо для несгибаемости. Ты давным-давно все это знал. Когда именно несгибаемость вызреет в тебе, могу только предполагать. Если какой-то человек и владеет ключом к отгадке, так это Юлий Цезарь де л'Эскаль. К величайшей вершине духа, большей, чем обладаю я, устремишься ты, друг мой! Вот причина того, почему я повел тебя в Лавеланет и крепость…

Рабле тоже обнял Мишеля, но тут же повернулся и направился к лошадям, чтобы подготовить их к спуску. Вскоре приятели покинули горное плато Монсегюра. Гора как будто снова погрузилась в сон. Три всадника направились в долину.

* * *

Дни тянулись тихой чередой. Было совершенно ясно, что Скалигер не намерен принуждать Мишеля к чему-нибудь. Но с каждым часом связь между ними углублялась. Они преломляли хлеб и половинили вино. Как и прежде, за общим столом сидел и Рабле. Казалось, он все еще чего-то ждал, прежде чем совершить свой бросок в мир. В один из сентябрьских вечеров на террасе простого крестьянского дома в Лавеланете катар начал разговор.

— Ты в своем видении пережил падение Монсегюра снаружи, — обратился он к Мишелю. — Но ты должен узнать, как возникло наше учение, как оно развивалось и почему оно продолжало существовать, несмотря на всю материальную разруху. Ты совершил путешествие в прошлое на три столетия назад, но сейчас ты пойдешь еще дальше. Следуй туда, где лежит первоначало — твое, мое и Франсуа: в древнее еврейство, откуда в целокупности с древним Египтом вырос первый и достойнейший отпрыск… — Заметив удивленный взгляд Мишеля, Скалигер рассмеялся и спросил: — Ты не предполагаешь, что ты, он и я — одной крови? Почему с первого дня моя крыша стала и твоей? Ты никогда не предполагал, что в фамилии Франсуа скрывается что-то от «рабби»? Тебе не приходило в голову, что Рабле нашел своего учителя не где-нибудь, а именно в Кумране? Еврейская кровь — в любом из нас в отдельности. Ты, Рабле и я, тесно сплоченные, с другой стороны, со многими народами земли, — даже это отмечено с самого начала семенем Авраама.

Из еврейского рода, как и из рода фараона, о чем я уже говорил раньше, был Моисей. Библия, фальсифицированная священниками, молчит об этом, но это знают избранные. В равной мере израильтянин и египтянин, Моисей воплотил мечту фараона Эхнатона, который низверг идола Амона и изгнал из своей земли. Он попытался очистить свое царство от кощунственной скверны и подарил свет своему народу в образе и символе Атона. Бессмертен его гимн Солнцу с его жарким и животрепещущим духом Вселенной. Он поэтически воспел картину созвездий и тем самым дал звучание несказанному, жившему по ту сторону всего видимого. Но в конце концов после Эхнатона утвердился мрак. Вернулись жрецы с божеством Амона. Отравленный фараон скончался в изгнании.

Но родился Моисей, и поколение людей после смерти Эхнатона вернуло светоносного самодержца и вновь возродилось в теле Египта, равно как и в теле Израиля. К тому времени тьма Амона давила своей тяжестью нильскую землю, но по ту сторону Египетского царства, на Востоке, солнце воссияло огненным шаром на горе Хорив. Туда повело бессмертие порабощенный народ, и после многолетних скитаний по пустыне Моисей взошел на гору Хорив. Там он погрузил свое «Я» в собственную душу и в космические спирали. Дни и ночи, голод и жажда претворялись для него в небытие. Он жил благодаря всеобъемлющему духу и человеческой надежде. Все это, вместе взятое, наконец даровало ему озарение. И снова он начал работать в озарении. Руки высекали и скребли десять заповедей на камне. Эти каменные скрижали он отнес своему народу в долину и передал таким образом основные слагаемые своего единственно истинного учения…

Скалигер замолк, разлил в бокалы вино, и, после того как они все вместе выпили, он долго смотрел на юг, где темнел силуэт Монсегюра, сверкавшего тем не менее в ночи и казавшегося парящим в воздухе. Выдержав длительную паузу, Скалигер восстановил нить прерванной беседы:

— После себя учитель человечества оставил истину евреям и другим народам, но позже он воздвиг и крышу над своим духовным храмом. Библия лжет, когда утверждает, что Моисей якобы натравливал народы друг на друга, когда брат восставал против брата, помня о законе: око за око, зуб за зуб, — и восставал на единоверцев или на иноверцев, что якобы он проповедовал завоевание Ханаана огнем и мечом! Здесь нет ни грана истины! Наоборот, священники языческих храмов соединили свои имена и дела с делами Молоха! Терпимости были вложены в уста слова о мании власти. Но не он позднее совершил злодеяния. Моисей, наоборот, — и это тоже было известно избранным — ничему не учил, кроме любви, добра и милосердия. Эту свою самую высшую и самую ценную заповедь он насаждал в мире, где человечество днем и ночью истекало кровью под дубинами и клинками. Заповедь эта — путь народа к свету. Землю обетованную видел Моисей — и эту землю объединяли не горы и долины, не берега и реки. Он прозревал ее издалека, из своего беспросветного времени, но, прежде чем евреи и другие народы смогли ее достигнуть, он перешел в мир иной. Однако то, что он испытал в своем сердце, было подхвачено другими, теми немногими, кто пытался руководить и осмысленно вести народы к миру на все времена.

Это были, конечно, не священники Храма и не цари Израиля. Их ложное знание окаменело, их деяния были обагрены кровью. Ничто из того, чего добивался Моисей, осуществлено ими не было. Однако те, кто носил власяницу, кто был безоружен, снова приблизили нетленную весть. Их называли истинными пророками, в них продолжало жить семя Адонаи и его учение. Они появлялись, когда Израилю угрожала опасность быть низвергнутым в бездну. Столетиями не прерывалась эта духовная цепь. И пока Иудея могла быть разбита, как прежде, снова появился Моисей, который вел свое начало от царского рода в образе мужа по имени Иешуа…

Вероятно, чтобы дать возможность переварить все это, Скалигер снова наполнил бокалы. Ни Рабле, ни Нострадамус так ничего и не поняли. Они чувствовали, что им преподнесли что-то неслыханное и чудовищное, а катар продолжал:

— Иешуа не был зачат непорочно, как это изображают христиане, а родился на свет, как каждый из нас, от соединения мужа и жены. Я даже мог бы вам сообщить имя Его отца, так как для тех, кто знает подлинную историю Иешуа, Его происхождение никогда не было тайной. Но несравненно важнее тот факт, что учение человечества созрело в Его душе не больше как полтора тысячелетия назад. Тот, кто был когда-то Моисеем, стал заново Иешуа. Тело и душа в едином духе. Это возвестил Пророк, когда сказал, что пришел исполнить закон. Он жаждал вернуть свой народ к его истокам и незамутненному кладезю — свой народ, к тому времени уже рассеявшийся на полсвета.

Иешуа учился и учил в Египте, прошел Испанию и Галлию и, конечно же, в испуге сделал крюк, обойдя Рим. Позднее следы его обнаружились в Элладе. Оттуда он направился в Азию, все глубже впитывая то, что ему она могла дать. Следом за иудейскими купцами он достиг наконец Кашмира. Там он столкнулся с другой великой формой единственного духовного знания: во времена между Моисеем и Иешуа мудрец Сидхарта, то есть сам великий Будда, посеял зерна своего учения в Индии. Пришедший от Иордана Иешуа многие годы посвятил изучению того, что проповедовал Гаутама. Его душевный мир, исполненный радости, переплелся с миром горных монахов. Они сходились в том, что существуют тысячи разных названий одного-единственного пути. Наконец Иешуа расстался с буддистами, как с родными братьями, и вернулся на родину.

Позднее христиане с некоторой завистью отмечали время Его странствий — сокровенные и скрытые дымкой тумана годы Его жизни. Но на самом деле Он плыл лучистой звездой над морем. В Иудее Он снова столкнулся с тьмой кромешной, ибо Змей там неистовствовал яростнее, чем прежде. Сплошные леса распятий уткнулись в свинцовое небо, поверженную провинцию днем и ночью бороздили всадники, закованные в латы. Как железная гаротта, римский кулак сдавил шею еврейского народа. В Иерушалаиме, на горе Антония, правил кровожадный зверь Понтий Пилат. В таких условиях Иешуа снова увиделся с матерью и своими братьями и сестрами. Как нищие, приютились они на берегу Генисаретского озера. Вдова Мириам едва сводила концы с концами, перебиваясь плетением кос, а ее сыновья работали каменщиками, плотниками или рыбарями. И от своего первенца Мириам ожидала, что Он тоже внесет свою лепту в семейную кассу, но Иешуа одарил ее и остальных большим.

Он рассказывал им о видении, когда пытался еще раз освободить их из египетского плена, живописуя им иудейское царство справедливости. О Храме, который должен быть возведен в сердце человека, говорил Он снова спустя полтора тысячелетия. Так утешал Он своих ближних и вливал в них новые силы, но при этом отнюдь не оставлял все как есть. Вечно вести страждущих, находившихся в тупом терпении, было бы несправедливо. Посему Он читал проповеди тем, кто принес горе в Иудею, даже римским мытарям и прочим державным стяжателям, завоевавшим полмира, открывал глаза. Он говорил, что в конце концов по делам их воздастся им, если они не покаются. Так проникал Он в сердца людей, словно камень, брошенный в воду, вызывая круги добра и света. И мрак расступался перед Ним.

Слава о Нем ширилась. Вскоре Он уже стал проповедовать не только у Генисаретского озера. Он прошел всю Галилею, и на Его стороне было множество женщин и мужчин, которые, подобно Ему, пытались установить мир на всей земле. Одна из таких молодых женщин пришлась Ему по душе больше остальных. Ее звали Мириам, и родом она была из города Магдалы. К ней Он прилепился душой и телом. Мириам забеременела и родила Ему дочь. Неподалеку от Иерушалаима раввинчик, как ласково называла она своего любимого, нашел для нее дом. Но сам Он чуть позже двинулся дальше, взобравшись на неприступные скалы, и с Ним были только мужчины, поскольку предстояла борьба. Иешуа выступил, явившись к Молоху в крепости Антония.

Все началось у преддверия иудейского храма. Там Учитель читал проповедь о царстве справедливости еврейским богомольцам, римским стражникам и воинам. Когда многие, жаждавшие маммоны, для которых человеческая вера заключалась только в прибытке собственной мошны, взбунтовались против Него, в гневе опрокинул Он столы презренных менял и торговцев в храме и воскликнул, что легче канату пройти в игольное ушко, чем богатому в Царствие Небесное. Так Иешуа дал первый знак Иерушалаиму. В следующие дни Он все настойчивее обличал произвол римлян и находил все больше сторонников, потому что в городе готовились к празднику Пасхи и снова собрались сотни тысяч людей со всей Иудеи. Учитель человечества взывал к башням крепости Антония, говоря, что Рим погибнет, если будут продолжаться гнет и война и не восторжествует любовь к человеку. Он взывал к совести римлян, но Понтий Пилат, ожесточившийся в сердце своем, ничего не слышал, кроме криков толпы. И эти вопли угнетенных заставили его испугаться за собственную власть. Вероломец прождал всю ночь. Потом, когда Иешуа вместе со своими единомышленниками снова появился в саду возле Иерусалима, наместник Молоха выслал свою стражу, закованную в латы.

Иешуа был схвачен, в то время как Его соратникам с трудом удалось бежать. И тогда Учителя потащили на гору в крепость Антония. Ликторы пронзили Его тело, и в ту же ночь по чрезвычайному закону римским судом Ему был вынесен приговор. Наутро имперская стража повела Его на Голгофу. Испуганные иудеи оплакивали Иешуа во всеобщем мраке. Но некоторые из них, а это были служители Синедриона, сделали иначе. Во главе с Иосифом из Аримафеи и Никодимом они попытались спасти Сына Человеческого, и им это удалось сделать с помощью золота и наркотических средств.

Перед тем как Ему собирались пробить руки и ноги гвоздями, Учителю направили тайное послание. Учитель отверг обезболивающий наркотик, на который каждый распинаемый имел право. Он был прибит к кресту в полном здравии, но чуть позже Иешуа попросил пить. Иосиф из Аримафеи был тем, кто смочил губку якобы уксусом. Подкупленный стражник протянул Ему наркотик. Когда Галилеянин начал ощущать его действие, он простонал находящимся внизу иудеям, что силы покинули Его. Это было знаком для обоих членов Синедриона — пора было ходатайствовать перед службой Понтия Пилата, чтобы за большую сумму золота снять с креста якобы умершего Иешуа. Чтобы побыстрее убрать труп распятого, римлянин презрительно дал свое согласие. Благодаря подкупу неправильно сориентированный удар копьем в тело Иешуа был, в сущности, безвреден. Тело отнесли в гробницу, где Иосиф из Аримафеи и Никодим могли действовать безбоязненно. Погруженный в целительный сон наркотиком, действие которого к тому времени прекратилось, Иешуа высвободился из летаргического оцепенения, был перенесен в безопасное место. Мириам из Магдалы, скорбевшая у гробницы, оказалась свидетельницей Его пробуждения. Разумеется, она сначала не узнала «раввинчика», поскольку члены Синедриона — осторожности ради — остригли Ему бороду и волосы на голове. Но затем радость ее была безгранична, и она помогла спасенному скрыться из города. Другие приверженцы Иешуа сопровождали и охраняли Его во время долгого пути в Галилею, где Он чувствовал себя в безопасности. Но среди тех, кто отсутствовал на празднике Пасхи в Иерушалаиме, вскоре пошла молва, что Иешуа благодаря божественному чуду восстал из мертвых.

Учитель человечества ничего об этом не подозревал, пока скрывался высоко в горах, у Генисаретского озера, в заброшенном доме. Он был доволен тем, что Его друзья и родные рядом и среди них Петр и брат Иешуа — Иаков. Прежде всего Он еще раз, более подробно, изложил свою благую весть, еще раз увиделся с Мириам из Магдалы и своей дочерью. Но затем Иешуа снова пустился в путь, когда Восток позвал Его. Он распрощался с близкими, чтобы через несколько десятилетий закончить путь в Кашмире, где до сегодняшнего дня показывают Его могилу. Но ученики и последователи остались в Иудее, пока снова не столкнулись со страшными событиями и пока род Иешуа не достиг западного побережья Средиземного моря. Приблизительно в момент смерти Иешуа в Индии у подножия Пиренеев и родилось учение катаров…

Скалигер замолчал, взял свой бокал с вином, но пить почему-то не стал. Вместо этого поднялся, перешел на другую сторону террасы и долго всматривался в сторону Монсегюра. Ни Рабле, ни Нострадамус не рискнули обратиться к нему, чтобы не помешать его размышлениям. Но и между собой они лишь обменялись взглядами. Каждый из них должен был осмыслить только что рассказанное. Неслыханное оправдание иудаизма перед христианской теологией потрясло Франсуа не менее, чем Мишеля. Устами катара была возвращена справедливость народу, в который они уходили своими корнями. И пролилось звездное сияние на их тысячелетние шрамы как бальзам, и тогда, словно из звездного сияния, к ним вернулся Скалигер.

— Об истинных учениках Иешуа и Его верных последователях вы уже узнали из моего рассказа, — продолжал он. — Правда в том, что христианство искажало волю одних и всеми средствами подавляло знание о жизни других! Но я расскажу вам о Петре и Иакове, каковы они были на самом деле, а также о последователях Учителя, в жилах которых текла истинная кровь, «Sang Real», и которые оставили в наследство драгоценный клад. — Он внезапно повернулся к Рабле и воскликнул: — Петр и Иаков, числящиеся среди самых первых христиан, ничем никогда не запятнали себя — ты знаешь это, друг мой?

Поэт яростно затряс головой. Между тем Нострадамус вспомнил о часах, проведенных в кабачке Люнеля, когда Рабле вел речь о том же самом.

— Напротив, они хранили верность Учителю и оберегали в своих сердцах то, что Иешуа передал им как завет, — продолжал Скалигер. — Они мужественно исполняли его, встречая сопротивление, о котором Иешуа и не мог подозревать. Однако Учитель был оклеветан. Да, не кто иной, как ужасный предатель Савл; это было его иудейское имя, пока он не назвался римским именем Павел. Он был тем, кто унизил мудреца из Галилеи, низведя Его до уровня греко-римского пугала, и сотворил из него этакое подобие Геркулеса. А ведь таким чистым и благим, таким совершенным было учение озаренного Богом! Любой человек добровольно мог следовать ему! Но Павел ограбил ищущих Его, проложил непроходимую пропасть между человеком, рожденным женщиной, и Христом, якобы зачатым Богом. Таким образом он еще раз, под римским именем, распял Галилеянина — и это было не менее страшно, чем совершенное в Иерушалаиме! Из этого богохульства и поднялось христианство — Змей и Молох! Но Иаков и Петр, а с ними и другие честные ученики точно так же оказались предателями своего Мастера.

Но они еще некоторое время оставались в Иерушалаиме и на Генисаретском озере и сохраняли то светлое и чистое, что было им даровано. Они стали известны как эбиониты, то есть «бедные», и отцом этой общины — никогда не бывшей христианской — был Петр. Ему помогал Иаков, родной брат Иешуа. Неслыханная клевета заключалась в том, что этих людей поставили в один ряд с Римом и церковью. Никогда нога Петра не ступала на итальянскую землю. Он не был христианином и не хотел им быть — наоборот, ему было поручено охранять истинное учение человечества и «Sang Real». Так они и продолжали жить под защитой духа и плоти Иешуа. И прежде чем иудейский рыбарь навсегда закрыл глаза, он еще должен был содержать внука «раввинчика». Но ребенку больше нельзя было оставаться ни в Иерушалаиме, ни на Генисаретском озере, так как позднее наступил страшный семидесятый год, когда был уничтожен израильский народ.

Императора Тита называли властолюбцем и убийцей, вовлекшим всю страну в войну. Леса распятий воздвиг он в Галилее, Самарии и Декаполисе, в Иорданской долине. И наконец, чтобы превзойти всех, набросил удавку на Иерушалаим. Стены города сравняли с землей, немного позднее был разрушен и Храм. То, что некогда предсказал Иешуа, стало истиной в семидесятом году. Последователям Иешуа ничего не оставалось, как спасаться бегством.

В сопровождении немногих повозок они достигли побережья. Утлый парусник взял курс на запад и, минуя Кипр и Сицилию, доплыл до Марселя. Там наконец евреи должны были почувствовать себя в безопасности. Но они недолго оставались в портовом городе. В их душах усилилась тоска по горам. Они снова отправились на запад и там, у подножия Пиренеев, нашли ту гору из светлого камня, у подножия которой они почувствовали, что находятся под защитой Всевышнего…

— Монсегюр… — прошептал Нострадамус, и перед его мысленным взором возникли небольшие хижины, прилепившиеся к взъерошенному косогору.

Скалигер с воодушевленным взглядом кивнул головой и продолжал:

— Таким образом, учение пустило корни в Южной Галлии. Зерно упало на весьма плодоносную землю, поскольку у местных крестьян и пастухов были чистые сердца. Они чувствовали, что с эбионитами к ним пришло что-то благое, бесценное. С благодарностью они приняли то, что им дали эти небогатые люди. Но там, где пустила ростки «Sang Real», там матери и отцы сделались последователями общины Иешуа, но не холопами и стяжателями, как их угнетатели на прежнем месте. И именно поэтому в следующем столетии нашлось еще больше последователей учения.

Поздняя Римская империя истекала кровью и нищала, в то же время римский Молох все более свирепо хватал всех инакомыслящих. Жители Лангедока продолжали, однако, жить как на сказочном острове. Царство мира раскинулось от Пиренеев до Севенны. С одной стороны, оторванные от всех, деревни катаров расположились на долах и горах. С другой стороны, отсюда тянулась ниточка, соединявшая их с половиной Европы. Хотя иудеи рассеялись от Испании до Азии, однако они не погибли и продолжали мужественно бороться за жизнь каждый в своем оазисе, на пеших или торговых тропах. Благодаря этому Лангедок расцвел заново, когда было осознано кровное и духовное братство с Израилем. Учение в союзе с духовным знанием эбионитов породило впоследствии единство веры у катаров.

Мани — так звали мудреца, возведшего мост между Западом и Востоком. В Ктесифоне, древнем городе на берегу Тигра, родился он спустя два столетия после Иешуа, учился и проповедовал в Вавилоне. Его распяли на кресте в индийском городе Гундешапур. В своих видениях он узрел человеческую душу в борьбе света и мрака, а из этого противоречия вывел вечный круговорот жизни и смерти. Он был духовным борцом, как Моисей и Иешуа. От Моисея он повел к себе духовную линию через Иешуа. Эта духовная линия вела к победе света и освобождению его от мрака в человеке. Но путь божественного начала лежал через ряд перевоплощений. В каждой индивидуальной жизни, согласно Мани, душа от странствий во времени должна становиться яснее и звучнее, пока не растворится в космических лучах. После этого человек снова обретет свой райский сад, то лучезарное царство покоя, которого нет на земле, но лишь в душе.

Жители Лангедока сошлись и объединились с манихейцами в мысли о том, что не нужно никакого спасения, никакой церкви и культа, никакой теологии, никаких обрядов и священнического служения, поскольку все это, вместе взятое, скорее было порождено мраком, отрицающим истинное учение. Итак, катары молились не жалкой копии, а искали Дух, облачившись в белые одеяния. И в следующем столетии им это припомнили. Черный чешуйчатый Змей облапил «Sangue real», отныне повсюду называемый как «San graal». И ты, Мишель, взирая на Монсегюр того времени, видел, как были взяты штурмом последние крепости катаров, а стены их срыты римскими католиками. Но истина не горит даже на кострах папских холопов. Остались в живых избранные, сохранившие древнее сакральное знание! И… — катар поднял свой бокал и смотрел на него сияющими глазами, — познавшие человеческое сердце живут в домах и хижинах Лангедока и Прованса. Тайная сила, Мишель, приведшая тебя в Монсегюр, укажет тебе также твой грядущий путь…

В ту секунду, когда Скалигер закончил свой монолог, Нострадамуса охватил неописуемый ужас. В душе он почувствовал, что ни в чем уже не способен сомневаться, но в то же время на языке вертелся один скептический вопрос. Однако, кивнув катару головой и улыбчиво смотря на бокал, он погасил в себе первый порыв и робко задал не относящийся к делу вопрос — только это и было важно для него:

— Куда ты ведешь меня? — лаконично спросил тридцатилетний Нострадамус, боясь назвать катара по имени.

— Ты сам узнаешь, Мишель, когда взглянешь на звезды из моего дома в Ажане. — ответил Скалигер. — Если ты согласен, уже утром мы направимся туда.

* * *

С холма близ Лавеланета поэт, катар и Нострадамус на следующее утро еще раз взглянули на Монсегюр. Рабле протянул руку Скалигеру, затем своему ученику.

— Храни в душе Розу и Крест, — сказал он Мишелю. — Это ветвь от древа космического учения, и твой долг — проникнуть в его зерно!

Повернув своего коня, он медленно поскакал на север, где рассчитывал создать книгу, которая столетиями будет разоблачать католических лакеев и угнетателей свободного духа.

Скалигер и Нострадамус оставались на месте, пока всадник не скрылся в лесу. После чего они двинулись на запад.

 

Десятизвучие

Осенью 1533 года Скалигер и Нострадамус прибыли в Ажан-на-Гаронне.

Скалигер без всяких церемоний предоставил Мишелю две комнаты в своем доме. Он же помог устроиться врачом в больницу, где Нострадамус исполнял свой долг. Но когда Скалигер в соответствии со своим обещанием ввел его в другую сферу, Нострадамус на целый месяц погрузился в совершенно неизведанную область. Юлий рассказал, как делаются расчеты орбит в Солнечной системе, как выглядит реальная картина ночного неба. Когда подошла зима с ее трескучими морозами, Нострадамус с душевным трепетом почувствовал волнение от познания и овладения миром.

В эту ночь он притаился у чердачного окна. Резкий контраст оконной рамы как будто усиливал мерцание, идущее снаружи. В глубине комнаты возле лампы под абажуром за таблицами сидел Скалигер.

— Юпитер! — возбужденно воскликнул он. — Смотри, как он всходит над горизонтом!

Руки Мишеля обхватили подзорную трубу, по размерам не уступавшую трубе из мастерской Леонардо да Винчи. Шлифованные линзы внутри ее как будто вспыхнули, когда Нострадамус сфокусировал изображение. Планета приняла формы, видимые как глазу, так и внутреннему взору. До него доносилась неслышимая раньше гармония небесных сфер. Он думал, что видит крохотный светлый шарик, но это был целый мир, бесконечно огромный и куда более удивительный, чем мир земной. Эфирные моря вздымали волны. Казалось, из едва ощутимой материи возникали гигантские континенты. В своем становлении и спонтанном самовозрождении эта материя взрывала измерения, охватывая мириады небесных тел. Земля рушилась перед ним и одновременно каким-то образом удерживалась на своей орбите. Мишелю казалось, что он всеми клеточками своего тела ощущает эту сумасшедшую скорость, с которой происходило вращение планеты. Поистине Божественная сила сквозь бесконечность уносила с собой и Нострадамуса. Он сам стал звездным странником, как если бы нашел место на орбите, соответствовавшей только ему одному. Она была соразмерна дню и часу его рождения и даже, непонятно как, принимала участие в его зачатии. Полностью освобожденный дух Мишеля пребывал в вечной космической структуре.

В музыке планет он сам стал звуком. Некоторые из планет были ему хорошо знакомы, других он никогда раньше не видел в ночном небе.

Он начал рассматривать их и делать расчеты. Меркурий — раскаленный мир лавы. Венера мчалась под сверкавшим небом. Земля — голубая, такая родная и тем не менее оказавшаяся местом изгнания страстей. Марс — красноватый и известняковый, но в нем заключалась тайна. Юпитер — вихрь, выносившийся из гигантских волн, радужная пуповина. Сатурн опоясан мирами, связанными с ним невидимой цепью. Уран, название которого Мишель-ясновидец услышал из далекого будущего, выкован из металла до самой сердцевины, с железной корой на поверхности. Нептун скрыт в своей ледяной атмосфере, два крошечных его спутника летят в противоположном направлении. Плутон — солнечный карлик-бегун на самой отдаленной от Солнца эллиптической орбите. По ту сторону вечного мрака невидимая и последняя — десятая — планета: Трансплутон. Нострадамус вычислил ее вращение (и только много лет спустя эти вычисления обрели смысл). Было неясно — небесное тело эта десятая планета или это звездные обломки. Но Нострадамус, так или иначе, границы Солнечной системы установил на нем. Истинная картина мира навсегда запечатлелась в его памяти.

Семикратно вонзал Молох свои когти в призрачное основание, но гораздо яснее, чем в конце пиренейской зимы, Мишель де Нотрдам увидел, услышал и почувствовал десятизвучие.

Картина мира, державшая Землю в рабском гнете, была разбита вдребезги. Из непостижимого хаоса возник порядок, десять противоположностей соединялись в совершенной гармонии. Десять тонов, десять миров, десять дарителей Духа и Жизни вращались вокруг Солнца и соединялись с ним невидимой пуповиной. Не было ничего случайного, ничего произвольного, ничто не издавало дисгармонического звука под нажимом извне. Каждая единица взлетала и вибрировала в единстве со всей целокупностью. И когда Нострадамус принял это душой, десятизвучие стало для него небесным куполом Адонаи.

Он снова находился в храме, возведенном из чистого света. Лучистые столбы и купола растягивали или сокращали время. Поистине вечность в соприкосновении с неповторимостью становилась мгновением. Но точно так же истиной было и то, что под легким дыханием света миг длился вечность. Это десятизвучие не содержало никаких четких линий. Скорее наоборот, оно пульсировало во множестве пространств, не измеримых никогда. И все эти пространства содержались в одном измерении, и точно так же одно измерение заключалось во множестве пространств. Это было познание истины, испытанное Нострадамусом, который оказался в плену десятизвучия и обрел в нем свободу.

Он думал, что зарождение жизни на Земле различимо лишь в далеком прошлом. Но с этим прошлым духовный мир в спасительном отмахе назад делает прыжок в будущее. Однако, прежде чем он успел острее осознать и схватить картину, рожденную десятизвучием, небесный храм и гармония Вселенной исчезли. И тогда, застонав от боли, Мишель снова пришел в себя и ухватился за бронзовый телескоп, внезапно показавшийся ему таким жалким.

Его трясло от ночной стужи, и вместе с тем голова пылала как в огне. Он мучительно подыскивал слова и фразы, хотел тут же воплотить видение в речь, но был не в силах ничего произнести, лишь бормотал что-то невнятное. В отчаянии от своего ничтожества, он тем не менее увидел, как перед ним возникла фигура Скалигера. С выражением глубокого сочувствия катар протянул ему бокал, и Мишель осушил вино залпом. Через несколько секунд кровь снова заиграла в его жилах, согретая живым напитком.

Дрожь улеглась, стужа отступила. Нострадамус схватил руку друга и воскликнул:

— Храм во Вселенной! Ты знал это, да? За рокотом тьмы невероятный свет! Десять сфер, десять столпов вечности! Сияющая музыка! Херувимы! Никаких идолов! Только чистота! Око, Юлий! Око Адонаи!

— Я предполагал, что ты увидишь его, — тихо ответил астроном. — Конечно, Мишель, я знал, что он должен был появиться в эту ночь зимнего солнцестояния! Не только Юпитер, но и год подошел к пределу. И то, что в дополнение к твоему таланту вырвало тебя из небытия. Ты пробил каменную стену лезвием меча. И пути назад тебе уже нет…

— Куда ты ведешь меня?! — вырвалось у Нострадамуса, как в ту ночь прощания с Монсегюром.

— Взгляни еще раз на звезды, но только невооруженным глазом, — ответил Скалигер. — И тогда поймешь.

Нострадамус, опьяневший от вина и, несмотря на это, вновь обретший остроту звучащей мысли, повиновался. И его дух снова вырвался сквозь чердачное оконце, замерев в первый миг, еще схваченный телесной оболочкой, однако заново переживший прозревшей душой безграничную свободу.

Раскинувшийся мириадами миров в космическом пространстве звездный хоровод увлек его за собой. Десять ближайших к Солнцу планет служили ему ступеньками, которые должны были привести к первоистоку. Он бросился в этот безмолвный и тем не менее звучный водопад небесного пространства, и раздвинулись границы небосвода, границы прошлого и будущего, и помчало — в его собственном дроблении и расщеплении сквозь Алеф. Невиданные ранее картины пронзали его «третий глаз». Он увидел, как в тесном проеме рождается, набухает и исчезает Солнце. Сжимались и охлаждались планеты в собственном мерцании. Рождались и умирали их спутники. По плоскости скользили начальные пылинки Вселенной между полюсами вечности — по всему звездному скопищу, рассеивались в ночи и с рокотом возвращались назад. Снова и снова изгибалось спиралью все сущее и все грядущее, становясь космическими рунами, и плясало в одном бесконечно сотворяемом оке. И в этом спиральном знамении сейчас находился и «третий глаз» ясновидца.

Но это не касалось измеримых границ вечности. Глаз самоосуществлялся в бесконечном разнообразии и в таких же бесконечно увеличенных отражениях. Но после этого, разбросанный в пространстве, взгляд закреплялся в одной-единственной точке. Подобно орлу парил Нострадамус над небольшой планетой, и на третьем месте из десяти планет он узнал Землю. Она плыла по Вселенной в голубоватом сиянии, по ее водам скользили знакомые и незнакомые континенты. В ее вращении ясновидец узнавал очертания, прежде никогда не виданные. Его несло еще дальше сквозь облачный покров. Ему казалось, что он вдыхает запах морской пены; он видел, как колышутся леса, слышал, как шлифуются галька и песок под пульсом океана, — и после этого различал, как шепчутся и шушукаются человеческие голоса, шорохи мириад насекомых. Его царапали, щекотали и кусали. Внутренним напряжением он взметнул свое тело и нашел нужное расстояние.

Теперь ясновидец устремлялся прочь от карликового мира. Города, напоминавшие муравьиные кучи, были в беспорядке разбросаны по Земле. Реки и потоки казались не больше ручейков. Гавани были словно вырыты детскими руками на морских берегах. Каравеллы устремлялись по океану западного полушария, словно водяные струи. Булавочные иглы в земной коре: соборы, церкви, храмы. Такие жалкие и ничтожные башни, видные Мишелю с высоты птичьего полета. И несмотря на это, внезапно оттуда потянулись ввысь ядовитые испарения. Оттуда и от крепостей, прилипших, как грязная корка, к зубчатым скалам, сернистый омерзительный смрад вспорол небесную высь. Нострадамусом овладел ужас, он не мог избавиться от ужаса, и, пока он хрипел, картины давили на череп и пронзали мозг.

Он увидел в Германии набожного человека, скрывшегося, под прикрытием вооруженных всадников, в саксонской крепости от императора, проливавшего испанскую кровь. Преследуемый объявил папе римскому войну, попытавшись бороться против Змея оружием слова. И поэтому он сейчас стремился сохранить свою жизнь. В замке, возвышавшемся над маленьким городом, монах, разодетый как барин, за несколько месяцев перевел на немецкий язык Библию. После этого он швырнул ее на правый берег Рейна — в лицо папе и императору. Объявленный вне закона, он тем не менее пользовался успехом у простых людей, с которых церковь и дворянство драли семь шкур. Но теперь, на основе нового Евангелия, они почуяли поживу и вдохнули ветер свободы, восстав против своих притеснителей. В Крестьянской войне пожарами были охвачены замки и монастыри, народные массы объединились против закованных в броню феодальных шаек. Это произошло тогда, когда Германия, находясь в расцвете сил, изгоняла из страны двуглавого — с папской тиарой и императорской короной — Велиала. Но в ходе событий произошел перелом. Из жирного чрева Молоха раздался издевательский хохот. Крестьяне были разбиты. Невинные люди, жаждавшие свободы, были сожраны: обезглавлены, колесованы и четвертованы. Барин-монах, творец религии, стал предателем. В решающий момент он переметнулся на сторону Змея. Приговор к сожжению на костре, осуществленный с божеской милостью дворянством и церковью, стал этакой позолоченной пилюлей. Но в сердцах бедняков, якобы подлых и тупых плебеев, продолжала жить великая мечта.

Потом Нострадамус понял, как его перенесло во вторую половину его собственного столетия. Несмотря ни на что, в Германии, как и во Франции, Реформация закончилась кровопролитием. Благоразумно поступило дворянство и даже часть священников, принявших отныне новое учение. Все, кто еще оставался под властью Рима, в большинстве своем спаслись бегством или были изгнаны в Альпы. Расцвет обеих стран оказался неслыханным. По крайней мере, судьба римского Змея в сердце Европы как будто была решена. Но папа вступил в союз с Парижем и Баварией. Это по его указке в одну ночь были вероломно уничтожены более двух тысяч гугенотов. Но снова и снова война делалась все свирепее, пока не наступило новое столетие. Тем не менее Рим в проклятой жажде власти подстрекал и торопил своих сторонников по ту сторону Рейна. В Мюнхене на протестантов обрушился герцог, в Вене — император. А во втором десятилетии нового века уже была тайно подготовлена война на истребление.

Яркой точкой засела в мозгу Мишеля одна дата — 1618 год. Рим, стремясь к войне, теперь в открытую бряцал оружием. Под Прагой, на Белой горе, монах на сивом скакуне повел католическую толпу против праведников, выдавая себя за посланца Бога. Властью одного из свободно избранных королей — Фридриха Пфальцского — в течение нескольких часов были вырезаны тысячи людей. Позже началась массовая бойня, продолжавшаяся тридцать лет. И Нострадамус увидел, как из гущи сражения возникла чудовищная фигура.

Военачальника, пришедшего из католической глубинки Богемии, звали Валленштейн или Вальдштейн. С бешеной энергией захватил он руководство над убийцами, обращая в бегство протестантов от битвы к битве, нанес поражение шведскому королю и гнал его войско до самого Северного моря. Силой оружия он захватил власть в империи. Венский государь был мальчиком против него, богоравного Валленштейна. В это время в Регенсбурге был создан парламент, и кровопийца, несмотря на Тридцатилетнюю войну, оказался лишен власти не менее опьяневшими от крови князьями. Однако резня повторилась, протестанты зашевелились — и низвергнутый Валленштейн еще раз нанес им удар. Новая победа снова сделалась угрозой для императора. В конце концов вероломные убийцы проникли в богемский замок в Эгере, и богоподобный полководец захлебнулся собственной кровью в своей опочивальне. С последним вздохом Валленштейна исчезло и видение Нострадамуса.

С расширенными от испуга глазами, он пришел в себя на некоторое время и крикнул Скалигеру:

— Принцу уготована могила. В предчувствии возмездия он задержался под Нюрнбергом! Испанский король смеется про себя! Предано слово великого Лютера!

Едва он попытался рассказать о страшных картинах, увиденных им, как его снова закинуло в другой мир: он понесся поперек земного шара, и вскоре под ним возник морской залив, после чего Мишеля помчало вдоль Темзы — до Лондона. Он увидел короля в парике, похожем на львиную гриву. Монарх вцепился руками в свой трон, но вскоре стал резко раскачиваться и наконец затрясся как тростник в бурю. Эта буря была вызвана пуританами. Они набросились на помазанника Божьего и потащили его на эшафот. Над влажной шеей короля сверкнул меч Англии — и была показана отрубленная голова.

— Король будет умерщвлен английским парламентом! — услышал хриплый шепот де л'Эскаль.

Ясновидец и катар пристально посмотрели друг на друга. Но затем Скалигер заметил, как что-то обрушилось в зрачках Мишеля, и ясновидец снова попал в иной мир.

Поверженная корона превратилась в турецкий тюрбан. На востоке Европы по всему горизонту выстроились мусульманские войска. Острия пик и сабель были направлены на Вену. Громовые раскаты сотрясали землю, когда стотысячное войско боевых всадников ворвалось в верховья Дуная. Цепь пылавших городов и деревень окаймляла их путь. Христианские кресты везде низринулись в небытие. Полумесяц достиг Габсбургской столицы и обвился вокруг нее как удавка.

— Господство над Европой начинается с хохмы! — воскликнул Нострадамус. — В огне станут кромсать на куски ее города, и у азиатского монарха много войск! Какой вопль раздается, когда Восток посылает к чертовой матери христианский крест!

Но вопль заглох, когда видение понеслось дальше. Мишель открыл для себя железный закон войны: жизнь или смерть. Турки были отброшены к Белграду, и христиане теперь наступали им на пятки. Защищенная рекой, мусульманская крепость считалась неприступной. На горизонте уже зарождался день, несший семерку, — 12 августа 1717 года. Это была его сатанинская метка. И под этим знаком началась битва. Казалось, мост смерти был воздвигнут над бездонным омутом. Войска семи европейских стран, осененных крестным знамением, прорвались по ту сторону моста. Исламу устроили страшную бойню.

Под чердачными балками в Ажане Мишель бормотал обрывки фраз:

— Инсумбрия! Перед городом… Семеро начнут осаду! Величайший король… Будет вынужден наступать! Город… снова освобожден! От его врагов!..

Затем параллельно со словами ясновидца замерцали звезды. Время с начала упомянутого столетия покатило дальше. И Мишель был сброшен в Париже на мостовую в 1789 году рядом со стенами Бастилии. Вооруженные мушкетами мужчины отстукивали вокруг него босыми ногами. Грохотали пушки, слышались яростные крики, подавлявшиеся в течение столетия. И все это распарывало небосвод. В насыпь летели огромные пушечные, пахнувшие серой ядра. Стены укрепленной крепости были слишком ветхими, чтобы выдержать обстрел. Когда бастион с грохотом рухнул, переливавшаяся кроваво-красным цветом революция растеклась по всей Франции. Король бежал. Незаметно, лесом он добрался до Варенна. Там его задержали, заставили вернуться в Париж, вынесли ему приговор. Воодушевленный народ вопил, когда голова Капетинга покатилась в канаву. Конечно, после этого наступило кровавое похмелье, наступило царство страха.

Нострадамус с перекошенным лицом выдохнул:

— Великая страна будет разрушена! Перед большой войной! Многие станут купаться в крови! Около реки земля будет пропитана кровью! Прежде чем король расстанется с короной, он уедет через Реймский лес! Мучительно разрываемый надвое — как носитель монархии и как христианин! Прибудет в Варенн! Упавшая голова Капетинга вызовет бурю, войну и новые кровопролития! Франция окажется изрезана!

На этой фразе ясновидец перевел дыхание.

Он пересек время и пространство в собственном духовном раскрытии и обосновался на едва заметном острове Корсика. Диким был ландшафт и диким было имя того, кто направился оттуда в путь, чтобы разнести о себе дурную славу с помощью пушек на пол-Европы. Два слова засели в мозгу Мишеля: neos apollyon. Он увидел, как возносится этот человек, единственный в своем роде, увидел наконец и его падение — под императорской короной (и потому пал как предатель и народа, и великолепной идеи).

— Вблизи Италии родится император, который дорого обойдется Франции. Как мясник кончит он жизнь. Будет носить неслыханно дикое имя! Как никто другой, завоюет он дурную славу под грохот пушек, несущих смерть! — У Мишеля внезапно перехватило горло, он прервал свою речь, но через несколько мгновений возбужденно продолжал: — После того как закончится битва, его предадут! Его посадят в тюрьму! Новый министр сломает его шпагу. По ночам горло его будет гореть огнем! На скалистом острове с пятью тысячами жителей, не говорящих на его языке и соблюдающих чужие нравы, закончит он свою жизнь! В амбаре скончается он!

Казалось, ясновидец еще долго ощущал присутствие смерти. И в то же время изобилие картин переполняло его душу, внезапно он снова начал изрыгать обрывки слов и фраз. Речь теперь шла о некоем владыке, избранном на свободных выборах по ту сторону Атлантики, о войне против рабства, о политическом убийстве. Скалигер вздрогнул, когда услышал об этом. Но еще больше потрясло Скалигера то, что произошло позже. Нострадамус бормотал что-то о страшной войне между Францией и Германией, о битве, которая впервые в истории человечества ввергнет весь мир в единый водоворот, и низвержен будет затем германский император…

Между тем ночь входила в свои тишайшие часы: уже начали бледнеть звезды на зимнем небе. После неописуемого напряжения душевные силы оставили Мишеля, глаза и все тело его уменьшились, как перед смертью. Скалигер шагнул вперед, чтобы поддержать шатавшегося Мишеля. Но внезапно в тело Нострадамуса ворвался жар иного мира: невидимое напряжение скрутило и сотрясло его, он забился как эпилептик в припадке, резко дернулся к окну, однако вслед за тем, преодолев душевную усталость, бросился в самое пронзительное и самое страшное видение.

Он рванулся к солнечному шару и увидел, как спирально вращается купол жизни. Но легкое световое кружение через секунду сатанински преобразовалось в крючкообразный молотильный цеп. Как будто сердце Мишеля пронзил меч, из его горла, обожженного ядом, вырвался крик, и с этим криком крючкообразный крест покатил по земле, вонзаясь в плоть и кровь германской земли… Изгнанный император расположился по ту сторону Рейна, в Нидерландах. Но но эту сторону, восточнее реки из матки вылупится богохул, и случится это до отречения Гогенцоллерна от престола. Название города было коричневым. Именно там родится безбожник, на стыке двух стран. Зачат будет крикливый шалун от пропойцы и опустившегося грязнули, вырастет в болоте и тине под католическим небом. Позже он вырвется в Вену и Мюнхен, но останется в плену духовной нищеты, на всю жизнь отравленный змеиным поповским ядом. Всосавший в себя отраву черных алтарей, он воспитает в себе омерзительную и гнусную ненависть к евреям. Девятнадцать столетий отрицания страшнейшего оскорбления Учителя человечества сотворят из него, таким образом, антибожеский образ. Потому что эта ненависть отпечатает в памяти немецкого народа песни этого богохула, потому что народ вновь станет нищим духом и душой, потому что, в конце концов, эта ненависть будет пользоваться бешеным успехом. Это она водрузит свастику в прогнившей стране — от Мааса до Мемеля, от Эча до Бельта. В Германии водрузится свастика, и Германия, таким образом, тысячекратно водрузит песню смерти в теле и фугу смерти в душе народа. Но Германия, будучи ослепленной, как ни одна другая страна на земле, встретит своего мясника с тем большим ликованием, чем громче будут трещать барабаны… Страна примется буйствовать, рычать еще безумнее, когда божественная свастика ринется в новую бойню. Необозримые крысиные полчища Бешеного вгрызутся в Польшу и Францию. Сердце окаменеет, когда начнется истребление евреев, заявившее о себе именно в одну из ледяных ночей. Шесть миллионов людей будут уничтожены в газовых камерах, шесть миллионов душ станут вечными обвинителями. Но никто из народа не поднимет голос в их защиту. А те из немногих, кто выступит против крысиных полчищ, также будут согласны на крестообразный эшафот. Церковь не окажет никакого сопротивления. Даже намека не будет на борьбу за справедливость. Никакой попытки вернуть в падший мир милосердие и любовь к ближнему. С шумным шалуном Рим заключит конкордат, вышедший из бесовского союза душ…

Именно это предвидел Нострадамус.

Но после двойной тройки — тридцать третьего года — за двенадцать лет будут уничтожены и другие народы: десятки миллионов людей на фронтах войны, солдаты, мирное население. Число истекших кровью или погибших в ледяной стуже, как и пропавших без вести, перейдет все мыслимые границы. Война продолжится, вторая мировая битва на суше и на море.

В видении Нострадамус узрел, как стальные птицы обрушатся на атолл в океане, носившем до этого времени мирное название, и на одном из крупнейших островов этой части света взметнется к небу пылающий факел последнего возмездия. Страшный гриб поднимется над гигантским городом, сотни тысяч люден превратятся в ничто от одного-единственного удара. Повсюду останутся очертания тел: живая плоть, сгоревшая и обугленная… Это будет последняя песнь, которой земной шар отметит и посрамит злодеяния шумного шалуна.

С угасанием вулкана, сотворенного руками людей, утихнет наконец и война. Но носитель свастики, католик, убийца народа, люто ненавидевший евреев, исчезнет под рухнувшими развалинами своей столицы. Огонь пожрет его труп, и позднее от него не останется и следа, даже свастики.

Но потом эта свастика, выйдя из другого злобного немца, разомкнет свои убийственные крюки над страной и снова повиснет в воздухе…

В воздухе млило видение Нострадамуса, пока он не попытался освободиться от него и не сделал прыжка. Он понял, что снова вернулся в свое собственное время. Мишель еще выкрикивал по инерции отдельные слова, и но чертам его лица Скалигер понял, что переживает Мишель.

— В Северных Альпах родится у народа вождь! Он будет ребенком бедных родителей! Благодаря силе своего слова увлечет человеческие толпы за собой! Под предлогом освобождения народа как заурядный мошенник будет драться за власть над людьми! Совершит ужасные злодеяния и распространит в своей книге ложное учение, а книгу посвятит борьбе! Слабые будут повержены. Германия завоюет царство берберов. На Рейне будет вырыт глубокий ров и даже возведен каменный вал! Правительство Франции переместится в другую страну. Вождь Третьей страны совершит преступления большие, чем Нерон! Он достигнет вершин храбрости, пролив человеческую кровь. Он заставит возвести три печи! В три печи будут брошены люди, чтобы заживо сгореть! Три немца станут подкарауливать его. Но множество людей умрут, прежде чем умрет птица Феникс! Шестьсот семьдесят месяцев проживет он, будет властвовать над военной силой, угрожающей жизни, вызовет всемирный пожар!

Объятый ужасом катар после этого последнего ясновидческого извержения Нострадамуса окаменел, хотя, кроме предчувствия ясновидца, ничего в мире не произошло. Полностью опустошенный, Мишель рухнул на пол. Только в глазах его сохранились еще искры ожесточения, но теперь веки, словно налитые свинцом, сомкнулись. Прежде чем Мишель погрузился в глубокий сон, ажанский врач поднял его на руках на постель. Затем сел рядом, чтобы охранять его сон.

* * *

День был в самом разгаре, когда Нострадамус пришел в себя. Он взглянул на Скалигера, и на миг вновь вспыхнуло воспоминание о том, что ему довелось увидеть. Но прежде чем Мишель попытался задать вопрос, катар ответил ему:

— Тебя вело десятизвучие, это оно показало тебе путь! С рождения тебе дан дар видеть прошлое, врываться в него. Но ты пока что вылупился из своей скорлупы лишь наполовину! В ночи, оставшейся позади, круг замкнулся! Спирали десяти планет открыли тебе беспредельность мира. Отныне прошлое, настоящее и будущее станут для тебя излучинами той самой космической стези! Ты послав в мой дом самим Небом. И теперь, Мишель де Нотрдам, познай свое предназначение!

Казалось, последние слова Скалигера вызовут новое видение, но едва возникшие вихри образов снова исчезли, вместо них Мишель ощутил сердечную боль. Он искренне сострадал миллионам и десяткам миллионов людей, замученных и погибших, — будь то в прошлом, настоящем, будущем. Он проникся светлой мечтой человечества и в то же время чувствовал разобщенность с ней. Человеческие сердца, стремившиеся объять весь мир, снова подавлялись и унижались, а Змей-Молох вырыл бездну между десятизвучием и теми, кто, исходя из своей подлинной натуры, пытался достичь освобождающего просветления и, несмотря на это, не мог в том преуспеть, потому что бездна и Змей-Молох были составной частью их натуры.

Мишель страдал, сопротивлялся, и ему удалось противопоставить мрачной несгибаемости — несгибаемость космических лучей. Для подобного действа он уже был достаточно очищен пиренейской зимой и чумной заразой. С тех пор благодатная несгибаемость пребывала в нем всегда, хотя еще не в чистом виде. Но теперь оказалась сброшена последняя шелуха, преодолены последние границы, это и стало ответом на вызов Скалигера.

Нострадамус схватил друга за руку и пробормотал:

— Спасти человечество… и возглавить… повести к свету. От самого дна… Их бичевали тоже… План… Путь… от бездны… до вступления в гармоничные сферы… Быть на страже… Разбудить… для других… Хранители и пастыри стада. Бедняки… но они придут к красоте…

— Только ради этой цели по воле Адонаи существует мудрый Учитель, — подтвердил Скалигер. — С самого начала он живет и будет жить до конца, до нового рождения. Моисей, Иешуа, Мани, ты знаешь это! Рука об руку с ними во все времена молодые помощники — мужчины и женщины. В наши дни ты узнал Рабле и меня. Об этом ты слышал и от Леонардо да Винчи и Эразма Роттердамского. Ты читал Гуттена, немца. Как сказал мне Франсуа, ты с вдохновлением цитировал Вийона, великого и свободного духом мятежника. Все они, равно как и старец из Кумрана, связаны одной нитью. С нами, Мишель! Так как с сегодняшнего дня ты принадлежишь нам! Ты сам только что выразил это и сам решил. Ты собственными силами в долгом пути достиг цели!..

— Меня всегда вели и поддерживали другие! — возразил Нострадамус. — Однако я знаю теперь — в конце концов, речь идет не только о тебе или о Рабле. Это всегда могло считаться целокупностью, а значит, единством, созвучием!

Скалигер с теплым блеском в глазах взглянул на него и сказал:

— Каждый в космической игре десятизвучия выполняет свою задачу. Твоя задача — в твоем даре! Погрузись взглядом, проникни до сердцевины в будущее, до самых отдаленных границ! Предостереги человечество от ложного пути и поведи его — в деле врачевания тоже — к цели, ему предназначенной, которую тебе и твоей душе в хороводе планет показал Алеф. И знай: если с этих пор ты смотришь на звезды, земная пелена спадает с твоего «третьего глаза»!

С этими словами Юлий Цезарь де л'Эскаль тихо покинул комнату. Было сказано и сделано все, что велел ему сказать и сделать Адонаи.

Мишель, достигший душевной ясности, погрузился в свои размышления и с состраданием, острее, чем когда-либо раньше, думал о тех больных, которые в этот день ожидали его прихода.

 

Горний лучик

В двойном звучании (милосердного деяния и ночного зрелища) прожил Нострадамус следующие годы.

Он все глубже проникал в смысл своей жизни. Не допускал торопливости, не позволял себе суетиться от кажущейся нехватки времени. Он прошел решающую фазу развития — от Монсегюра до звездной зимней ночи в Ажане. Отныне ему позволена была передышка.

Менее резкими стали картины, которые он наблюдал по ночам, как будто между душой и миром был сооружен податливый защитный вал. Когда в 1534 году Писарро завоевал город инков Каямарку и уничтожил последнего местного вождя — Атагуальпу, Мишель различал, как несет в безбрежном потоке смиренных и бедных людей всех времен, которые после каждого кровопролития преисполнялись все новыми надеждами.

Когда Англия нанесла папе римскому удар, в результате которого британская церковь отпала от Рима, Нострадамус начал глубже понимать, как вообще богохульные церкви и религии разрушали первоначала подлинной истины. Но в то же время он в своем духовном видении познавал духовный антимир и видел, что бездуховности противостоят чуткие руки любящих существ.

Крестовый поход Карла V состоялся в 1535 году; это произошло в Северной Африке, когда он выступил против морских разбойников саида Эд-Дина. Из бесконечной дали Нострадамус стал свидетелем христианско-мусульманской бойни, понимая, что в католических и суннитских битвах зверь только и делает, что преследует самого себя, — и если даже людская беда оставалась, то вновь подтверждалась истина утешительного слова Иешуа: поднявший меч от меча и погибнет. Бойня не могла продолжаться вечно.

И снова тридцатилетнему врачу в Ажане явилось светлое видение: на планете утвердилось царство мира, и человек человеку перестал быть волком.

Похожее ощущение испытал Нострадамус, когда в 1536 году германский император развязал третью войну против Франции. Мишель увидел, как рушатся и обращаются в прах не только монархи — несколько столетий спустя, — но и все коронованные особы.

Между тем милосердие, стремление человека к справедливости и свободе сохранялось и набирало силу. Все это в конце концов произошло благодаря любви к ближнему. Эта любовь к ближнему и руководила Нострадамусом: не только потому, что у него были свои больные, но и потому, что он был у них и чувствовал за них ответственность. Помощь и утешение после всех мучений и трудов он неизменно находил в их благодарных глазах, чувствовал признательность в прикосновениях сведенных подагрой рук. А однажды перед ним и для него был сооружен восхитительный, исполненный смысла и любви мост…

С корзиной фруктов в руке она вошла в комнату, когда Мишель обходил больных, среди которых была соседка с ее улочки. И привел ее сюда только один душевный порыв. Мишелю это было знакомо. Практически в тот же миг между ними рухнула стена условностей. С едва заметной улыбкой и восхитительным смущением в больших лучистых глазах она ждала, пока он закончит свое привычное дело и вручит от нее подарок, предназначенный соседке. Она вышла во двор вслед за Мишелем и пошла за врачом, как будто они заранее обо всем уже договорились, на другой берег Гаронны.

Речные волны игриво плескались у илистого берега; раскачивались тяжелые соцветия куги, казавшиеся невесомыми под мартовским ветром. Обласканные журчанием потока и теплым дуновением ветерка, женщина и мужчина волшебно робкими шагами приблизились друг к другу. Мишелю показалось, что она хочет спросить: «Можно к вам прикоснуться?» Наконец их руки встретились, и после быстрого и чувственного прикосновения она начала говорить. Оказалось, что семья ее прибыла несколько месяцев назад в Ажан, где ее отец получил по завещанию дом и занялся мелкой торговлей. Прежде их семья жила далеко на юге, арендуя хутор. Она выросла там, под небом Гаскони, где при ясной погоде казалось, что до ближайших гор рукой подать.

— Тебе их очень жалко, твоих гор? — спросил Мишель и в то же время ощутил в сердце легкий укол печали, поскольку она ведь могла ответить, что, мол, скоро туда вернется.

— Иногда… иногда, конечно, но Гаронна тоже красива. — Она мечтательно улыбнулась. — Если только захотеть, можно везде быть близко к облакам…

Прежде чем Мишель успел согласиться с ней — это было так ему понятно и близко, — она, пританцовывая, вышла на песчаную косу, наклонилась, выпрямилась, что-то сжимая в пальцах, и протянула ему руку.

— Смотри, — сказала, — галька. И больше ничего, только камешек. Никто его не заметит, пока он лежит сухой на берегу. Но если его обласкает волна, он засверкает волшебным светом, почти как жемчужина. Такие вещи нужно только знать, и тогда везде будет родина.

— Родина, — пробормотал Мишель на ходу, держа в руке гальку как драгоценный камень.

Он начал рассказывать ей про жизнь свою в Сен-Реми, Авиньоне и Монпелье. Правда, он делился с ней только светлыми воспоминаниями, умолчав о мрачных сторонах своей жизни, поскольку считал большим преступлением рассказывать о том, что тяготило бы ее. А затем она поинтересовалась о том, где его мать и остальная семья.

— Мадлен уже умерла, — ответил он и вспомнил о том, как получил в Ажане в прошлом году известие о ее кончине. Прошли месяцы с тех пор. И не он, а другие люди поставили ей в Провансе надгробие.

— Но думаю, что, несмотря на все, она жила полной жизнью, — продолжал он, — и со смирением погрузилась в вечный сон…

— Все мы когда-нибудь умрем и отдохнем, в том ничего плохого нет, совсем ничего плохого, — попыталась она его утешить. — Но ты же врач, и тебе-то это известно!

И ее рука скользнула к его руке. На сей раз это не было мгновенным прикосновением — она крепко держала его руку.

Рука в руке вернулись они вечером в Ажан.

— Мы скоро увидимся? — спросил он под аркой ворот торгового двора.

— Я этого очень хочу! До завтра, — ответила она.

В эту ночь, глядя на звезды, он в искрах небосвода снова и снова видел ее лицо. Ее лучистые глаза.

* * *

В марте 1537 года состоялась их встреча, а уже летом следующего года Мишель повел молодую женщину к алтарю. Ее семью он тоже пригласил на церемонию.

В душе же Нострадамус соединялся со своей невестой под знаком Адонаи.

Скалигер предоставил молодоженам в распоряжение свой дом в Лавеланете.

В тридцать пять лет Нострадамус вернулся в Монсегюр. Сразу же в день приезда он повел свой Горний лучик к крепости.

На этот раз к разрушенной катарской крепости они пришли в белых платьях — не как завоеватели. Во всяком случае, так думал Мишель, когда в обществе лучистоглазой жены поднимался все выше и выше. В живительном воздухе плавал аромат хвои, а вверху, над разрушенными зубцами стен, стремительно штопая небо, проносились ласточки. Как тогда у Гаронны, врач и его молодая жена остаток пути шли, взявшись за руки. Мишель показал Горнему лучику место, где пять лет назад познакомился со Скалигером.

— Это тоже случилось у ворот, — улыбаясь, сказала она. — Видно, тебе так на роду написано. — Она прижалась к нему, привстав на цыпочки. — Ты знаешь… Под каменным сводом в Ажане, где ты меня спросил…

— И ты ответила мне так чудесно, — Мишель нежно поцеловал ее.

Его сердце снова обволокло волшебным жаром, ощущением счастья и беспамятства. Он повел ее через своды портала. С нею вместе Мишелю хотелось взобраться на самую высшую точку развалин. Так шли они над пропастью, солнце и благоухающий ветер ласкали их кожу.

Но вдруг они очутились в темноте.

Нострадамусу даже показалось, что он почувствовал удар тяжелого ядра. Его душа скорчилась — страх пришел неожиданно. Из горла готов был вырваться крик. Но через несколько шагов они оба вышли на свет. Мишель еле держался на ногах.

— Что с тобой? — словно из далекой дали услышал он голос Горнего лучика. — На тебе лица нет!

— Пустяки, — ответил он и в тот же момент окончательно вернулся к жизни, стоя рядом с женой. — Я только оступился. Представляешь, если бы здесь, наверху, я растянул себе ногу!

— Я бы отнесла тебя назад. Я бы смогла это сделать, — ответила она.

— Не сомневаюсь, — кивнул Нострадамус, голос которого вновь звучал спокойно и ласково.

Они вошли во двор замка, вскарабкались к западной боковой башне и взглянули на восточную башню, разрушенную еще раньше. «Свет и тень, добро и зло, жизнь и смерть», — подумал Мишель. Но в этот день они с Горним лучиком удержали только свет, добро и жизнь. Высоко над миром Нострадамус посадил себе на колени восхитительную супругу. На его чреслах она стала раскачиваться — вверх и вниз, вверх и вниз, как на танцующих качелях. И когда он наконец вонзился в нее, души и тела взрывом унесло к солнцу. Это была их настоящая свадьба. Не в сумраке христианской церкви, но рядом со Святым Граалем совершили они подлинное таинство.

В следующие недели эта близость все больше и больше опьяняла их. И это повторялось каждый раз по-новому. Они оба открыли для себя совершенно новую жизнь: их любовь, так необычно начавшаяся в таинственной глубине, обретала берега.

В сентябре 1538 года, на второй день месяца, на стыке лета и осени, Горний лучик призналась своему любимому, что ждет ребенка. Безмерно счастливый Мишель обещал ей и себе быть самым лучшим на Земле отцом. И рассказал своей лучистоглазой любимой о мужчинах, когда-то оберегавших его детство, — о Пьере де Нотрдаме и Жоне-лекаре.

* * *

В мае 1539 года у Нострадамуса родился сын. Произошло это, когда конкистадор Мартинес де Ирала обосновался за Атлантикой, чтобы завоевать земли Ла-Платы.

Конечно, младенец увидел свет не под крышей дома Скалигера, но в Ажане, где жена Мишеля разрешилась от бремени. Благодаря помощи катара Мишель и его жена уже вскоре после возвращения из Лавеланета переехали в свои собственный дом, располагавшийся неподалеку от дома Скалигера. Там на двери висел даже жезл Эскулапа. Нострадамус слышал металлическое позвякивание жезла, обвитого змеей, сделанной из тонкой металлической пружины, когда взбирался по лестничке на чердак. Как и у Скалигера, здесь тоже был четырехугольный люк. Тогда в первый раз, глядя на звезды, он пережил стремительный полет в десятизвучие. Теперь Мишель пробрался на свой чердак, чтобы узнать, если это окажется возможным, будущее своего сына.

Он торопился, взбираясь по лестнице, но едва он преодолел семь или восемь ступенек, как ноги налились, казалось, свинцом; на следующей ступеньке он почувствовал необъяснимую тяжесть во всем теле. Нострадамус сделал еще шаг, преодолевая невидимое сопротивление. И когда он понял, что стоит на десятой ступеньке, а не на какой-нибудь другой, и внезапно застыл, пораженный грохотом небесной мироколицы над ним.

Он с трудом дышал, пот катил градом, подгибались колени; сломанными ногтями он вцепился в перила — ничего не мог с собой поделать. Совершенно непроницаемо-черным казался чердак. Все мощнее становились удары — тяжеловесные, как планеты. Вдруг он осознал, что в эту ночь для него перекрыты все ходы и выходы. И, поняв это, он бросился вниз, миновал десять ступенек, и только в прихожей тяжесть отпустила его.

«Юлий! — подумал он. — Вот кто должен знать причину! Надо идти к нему!»

Он вышел на улицу и, хотя до дома Скалигера было шагов тридцать, по дороге изрядно запыхался и тяжело дышал. Скалигер — он тоже недавно отошел от кровати роженицы, так как вместе с Мишелем помогал акушерке принимать роды, — стремительно распахнул дверь.

Нострадамус осушил предложенный бокал и с жадной торопливостью рассказал, заикаясь, о том, что произошло, после чего умоляюще посмотрел на старшего друга.

— Почему именно сегодня? — выдохнул он. — Почему в эту ночь… когда мой сын?!

Юлий молчал. Глубокие морщины, которых Мишель никогда не замечал у него, внезапно исказили лицо.

— Я что, эгоист? — простонал Мишель. — И поэтому мне отказано?!

Скалигер по-прежнему оставался неподвижен. Казалось, на сердце у него лежит камень. Прошло много времени, прежде чем молчавший катар вышел из оцепенения.

— Что бы ты хотел узнать, заглянув в будущее? — спросил он сдавленным голосом. — Что бы ты изменил этим в жизни, начало и конец которой предопределены? — Он наклонился, схватил руку Мишеля и до боли сжал ее. — Да, ты эгоист! Ты хотел использовать свой дар для цели, к которой он непригоден. Учись, друг мой! — Он ослабил хватку, осушил бокал, как только что сделал это Нострадамус, и добавил: — А теперь ступай! Лучше, если мы не будем говорить о том, что сегодня с тобой произошло. Ступай, Мишель! Ты нужен жене и ребенку! Плохо, если они обнаружат твое отсутствие в доме.

— Да! — Нострадамус поднялся. — Я и сам понял это, — и он смущенно, боком направился к двери.

Оставшись один, Юлий Цезарь де л'Эскаль горько усмехнулся.

— Ничегошеньки-то ты не понял, — прошептал он. — И это благодаря высшей милости, снизошедшей на тебя, мой бедный, бедный друг… Адонаи милосерд и потому не снял раньше времени покрова с того, что должно произойти…

* * *

Загадкой оставалось для Мишеля то, что знал Скалигер.

Нострадамус каждый день посещал больных. Пешком, если пациент жил в Ажане, в седле, если его вызывали за город. Теперь он реже бодрствовал ночами. Какой-то неясный страх перед своим даром, имевшим два лица, как у мифического Януса, останавливал его.

Младенец подрастал. Весной 1540 года без посторонней помощи он начал держаться на ногах, а чуть позже уже сделал первые шаги. А в это время его мать носила под сердцем второго ребенка. Девочка родилась в ночь на 1541 год, прежде чем турки захватили Буду, а Писарро был убит вероломным ударом кинжала по ту сторону Атлантики.

Тем не менее в городе на Гаронне жизнь протекала мирно. Мишелем все больше овладевало чувство душевного покоя, когда он вдыхал запах насиженного гнезда. Ему стали доступны большеглазая любовь детей и симпатия младенца. Совместная жизнь с любимой женой была исполнена нежного тепла. Однако наступивший вскоре 1542 год разрушил все это. Лапа Змея разорвала мир, оказавшийся, как всегда, призрачным. Злой рок уже и раньше заявлял о себе.

Император Карл V, все чаще получавший удары от Реформации и потому особенно буйствовавший во внешней политике, в четвертый раз напал на Францию и разгромил войска Франциска I. Более вероломно и жестоко в том же году проявил себя папа Павел III. Из истинно католической любви к ближнему он усилил Инквизицию там, где ему была дана власть от Молоха. В Италии, Южной Германии, Австрии, Испании, Португалии и Франции снова оказались переполненными тюрьмы. Начались пытки и потрошение человеческих душ. Снова взметнулись к небу факелы костров, на которых обугливалась и с треском рушилась пылающим столбом человеческая плоть. Снова были вздернуты на виселицы и распяты невинные жертвы ради сохранения папской власти. Из своей роскошной могилы по ту сторону Пиренеев дерзко восстал треклятый Торквемада.

Но этого все еще было недостаточно: в том же 1542 году грянула беда, невидимкой пришедшая из Нового Света. После того как конкистадоры, моряки, искатели золота и убийцы занесли в Европу сифилис, они подарили Старому Свету новую заразу, безымянную и тем более страшную по своей смертоносной силе.

* * *

Зараза молниеносно распространилась от Жиронды до Ажана и затем вдоль речных портов — меньше чем за неделю.

Мишель де Нотрдам как будто был отброшен в годы чумы, когда толпы бичевателей хлестали себя ремнями. Он, Скалигер и другие врачи оказались бессильными перед неизвестной болезнью (с рвотой, общей вялостью, набухшими железами, опухолями в горле и кажущимися безобидными мелкими налетами сыпи на слизистой оболочке зева). В то время как врачи отчаянно листали медицинские книги, выискивали у Галена и Гиппократа намеки на неизвестную болезнь, горячка между Атлантикой и Севенной становилась все страшнее. Люди толпами, в паническом страхе, искали спасения в храмах, устремлялись нагие по улицам. Клир еще больше подхлестывал общее безумие: с церковных кафедр, с колодезных парапетов и даже с висельных эшафотов попы с проклятьями и бранью обрушивались на несчастных безумцев, объясняя, что Господь карает их за грех, поелику дьявол в облике Реформации овладел Европой.

Нострадамус, Скалигер и остальные медики оказались бессильны. Им ничего не оставалось делать, как только сострадать.

В то время как окружение Мишеля буйствовало или страдало, он пытался найти опору в собственной душе. Ему придавало силы то, что у него все еще был родной дом, любимая жена. Рядом со своими коллегами, помогавшими по восемнадцать — двадцать часов в сутки, он не переставал заботиться о тех, кто верил ему больше, чем остальным. Глубоко встревоженный массовым заболеванием, он снова и снова обследовал сына и дочку, заставлял жену окуривать дом. Свой страх он считал неоправданным и потому должен был сказать себе, что, вопреки всему — ВОПРЕКИ ВСЕМУ, — не все еще потеряно. После чего продолжал работу и оставался невозмутимым среди общего безумия и сплошной человеческой боли.

Мишель слышал, как испускают последний свой вздох дети. Они умирали в агонии. Он видел, как заканчивали жизнь старики, у которых из-за больных ног появлялись пролежни. Зараза захватила теперь всех, от мала до велика, и врачи не находили средств против нее.

Скалигер только догадывался, что опасность заразиться особенно велика там, где люди живут скученно или собираются толпами, где они дышат или брызжут слюной в лицо соседа. Именно в таких толпах смерть не знает предела. Но если медики предупреждали об этом, если они пытались упрашивать безумцев, то ничего не пожинали, кроме вражды и угроз. Да и кроме того, поднимала голову Инквизиция: на жутком зловонном болоте, вопреки разуму, мощно расцвело роковое наследство Торквемады.

Так что врачи воевали еще и с этим врагом. Прошло лето 1542 года, и наступила осень. В тот день, когда под влажным ветром увядшая листва слетала на пожухлую траву, Нострадамус вернулся домой. Голова его раскалывалась от боли. Ступив на порог дома, он вдруг почувствовал сладковато-затхлый запах.

Это был тот самый запах, который Мишель уже тысячу раз слышал в других домах и больницах. Этот запах сопровождал смертельную заразу. Мишель закричал, потом схватил сына на руки, открыл ему рот и в глубине нёба увидел красноватый налет.

— Нет! — задохнулся он. — Не может быть! Это свеча меня обманула. Всевышний не допустит этого! Только не первенца, Господи!

Но прочитав в глазах жены отчаяние и приговор, он бросился из комнаты, поднялся на чердак. Семь, восемь, девять, десять! Им сразу овладело оцепенение, то самое, которое он испытал в ночь рождения сына. Те же самые тиски сдавили ему тело и душу. Мелькнуло лицо Скалигера. Он услышал какой-то звук, похожий на шепот: «Ничегошеньки ты не понял. Это великая милость, снизошедшая на тебя, мой бедный, бедный друг… что Адонаи так милосерд и не снял раньше времени покрова…»

С последними словами, прозвучавшими из прошлого, упали оковы. Через небольшой люк мысль Нострадамуса устремилась во Вселенную.

Резко и оглушающе было десятизвучие. Ледяной холод пробирал до костей. Три умоляющие пары глаз, как ему показалось, узнал он в орбитах планет, но, прежде чем найти фокус, который, возможно, дал бы ему ответ, Мишель бросился к сыну, метавшемуся в лихорадке; все тельце ребенка было мокрым от пота. Лицо жены было искажено ужасом. В корчах извивалась в кроватке и дочка.

От отчаяния Мишель потерял голову. Прошли дни и ночи. Иногда он понимал, что рядом с ним его Горний лучик, но затем лучик снова ускользал куда-то в небытие.

Единственное, что он воспринимал реально, так это сладковатый запах. Наконец он все-таки пришел в себя, но только для того, чтобы различить пару страдающих глаз и почувствовать неподвижность первенца.

За сыном последовала дочка. Едва Мишель набросил суконный платок на истаявшее тельце, упала без сил в лихорадочном жару и его жена. Началась отчаянная борьба — теперь только за нее. И снова настигло его поражение, предвещанное в звездной стуже планет. Хриплый вздох прозвучал как последнее «ТЫ!», так ему показалось. Затем простерлось одно лишь небытие.

* * *

Прошли часы или дни, пока Нострадамус очнулся. Он сам положил в гробы тела детей и жены, отказавшись от помощи Скалигера. Еле держась на ногах, дошел до кладбища, волоча за собой тележку с гробами, вырыл три ямы. Подравнял могильные холмы. И явились ему эти могилы как тройной вал, воздвигнутый им самим между ним и смыслом жизни. Из его горла вырвался мучительный крик, похожий на смех.

Вслед за Юлием, присутствие которого он ощущал как во сне, Нострадамус поплелся в город.

К своему дому он подошел как чужеземец. Ему хотелось только одного — спрятаться, скрыться в своем многострадальном доме. Но прежде чем переступить порог, Мишель обернулся на крики и щелканье бичей. Обезумевшие люди толпами вышли на улицы.

Не человека, не ближнего своего, а Молоха увидел он. Десятизвучие взметнулось к осиянному небу и исчезло. И его потрясло страшное видение.

 

Видение папы римского

Он увидел, как на запад идут каравеллы. Казалось, смрадный ветер надувает их паруса, на которых зловеще красовались красные лапчатые кресты. Колумб, а за ним и остальные конкистадоры, как алчные крысы, бросились на другой край света. Сначала они вцепились в близлежащие острова, потом вгрызлись в перепуганный континент, убивая миллионы людей и не давая никому пощады, потому что устрашающий знак, под которым они прибыли сюда, служил оправданием убийств. Они убивали, поскольку под флагом с крестом всегда происходила бойня. Они подвергали пыткам и вырезали целые народы. Это были те, кто проиграл звездные часы Европы и прорыв Старого Света к поистине новым берегам. Слепо преклонялись они перед своими кумирами и не признавали божеств краснокожих; они вопили, что владеют единственной истиной, и проглядели, что мудрые инки или ацтеки сумели сохранить в узелковой письменности предугаданные истины. Они несли свою весть о якобы всеобщем спасении мира и перегородили Небеса крестом, освобождая дорогу лишь собственным необузданным темным силам.

Жажда золота, страсть к убийству, тяга к истязаниям, властолюбие — об этом гласили собственные имена их четырех Евангелий. Три короны нес на своей главе папа римский. Теперь он устремился к четвертой. При этом испанские короли были в его руках послушным орудием. Они с католической холопьей верностью служили ему не за страх, а за совесть.

Это была первая картина, которую Нострадамус увидел в Ажане рядом со своим домом, опустошенным смертью.

После этого из морского водоворота возник грозовой шквал, закрывший все небо, — то была морда Молоха. И ясновидец различил, что она возникла из мечей, терний, досок, копий, пыточных клещей, железных тисков, крючкообразно перекрещенных балок, алебард, шестоперов и ершистых гвоздей, из всего того, что брало начало в человеческой бездне. Но еще омерзительнее, еще более отталкивающе смотрели из тьмы глаза Змея. Нострадамус увидел только их и ощутил, как они его буравили. И тогда Змей издал глумливый хохот, обрушившийся на континент.

Гнойные конечности, размягченные мозги, зараженные орудия зачатия он нес с собой. Католики-конкистадоры изнасиловали миллионы женщин, и сифилис переместился через океан на Восток. То был урожай, собранный миссионерами христианского мира. И вот теперь прозвучал новый взрыв глумливого хохота, приправленный сладковато-затхлым ароматом: зараза бурно пошла в рост, обрушившись на Ажан и половину Франции.

«Кроткоглазые краснокожие, — услышал Мишель всхлипнувший голос, — они бы вас предостерегли и даже назвали бы лекарства, если бы вы их не уничтожили!»

Молох ничего не хотел, кроме страданий и смерти, — на этом держалась его власть. Потому-то он и направил бичевателей против врачей, тщетно бившихся из последних сил. И теперь, когда Мишель это осознал, в его мозгу раздался громкий возглас: «Ты! Ты виновен в этом! Виновен и в том, что Горний лучик, сын и дочь!..»

Перед ним разверзлась бездонная пропасть зла, заключенная в глазах Змея. И в этой всемирной битве, охватившей всю планету, Нострадамус был отброшен на полтора тысячелетия назад. Это был Рим, распявший Учителя человечества. И это Рим на крови измученного и преданного им основал свою власть. Когтистой лапой отбросил он мудрую истину и вместо этого сотворил ее противоположность. Осиянность он превратил в распятого кумира. И таким способом виселицу, а не истину укоренил он в земной плоти. Орудия пыток, которыми он уничтожал «чистых» до конца первого тысячелетия, равно как и сами пытки, убийства, укоренились во всех континентах. Став христианской, Европа истекала кровью. Нострадамус наблюдал, как были брошены в огонь вестготы, саксонцы, славяне и евреи. А сверх того — манихейцы, катары и тамплиеры, анабаптисты, гуситы, богомилы; так называемые ведьмы и еретики злодейски умерщвлялись, сжигались на кострах.

Но в своем страшном видении Мишель узрел не только переполненные жертвами Молоха темницы, истребляемых евреев, не только искоренение европейских народов, если они не преклонялись перед престолом идола, поскольку им это не позволяла совесть. Змей прорвался дальше и закогтил Палестину. На родину Иешуа обрушились крестоносцы. Святой Бернар Клерво одним из первых в союзе с папой науськивал их на Иерушалаим. Святой Людовик IX с приходом к власти взял штурмом Монсегюр и снова развязал массовые убийства на Востоке.

Нострадамус, окаменевший от ужаса, увидел оскверненный Иерушалаим. Под неслыханным натиском креста вдребезги разбивались детские черепа о седые стены Иерушалаима. Кони христианских рыцарей переходили вброд потоки крови. Не щадили ни стариков, ни женщин, когда шла битва за так называемый гроб Господень. И эти гнусные дела торжественно были записаны в анналы Церкви.

Папство не проявляло благоразумия и милосердия, не пролило ни слезинки. В конце концов Крестовые походы прекратились не из-за сострадания и раскаяния, но только потому, что Молох вдруг понял: загнал самого себя. Угроза пришла с севера — Реформация, затем — Мишель позволил себе расслабиться в неясной надежде — опустошение Рима.

После страшных месяцев осады немцы и испанцы ворвались в город. Их вел праведный гнев. Они штурмовали стены Энгельсбурга (Нострадамус был наслышан об этом, но теперь обрывочное знание претворилось в истину). В видении он стал свидетелем того, как Климент VII дрожал и визжал от страха в гробнице императора Адриана. Он, чья власть, казалось, пустила корни в вечности, сидел, затаившись, подобно крысе, когда епископы и кардиналы в своем последнем роскошном бастионе подняли крик. Мишель разглядел, как одетый в пурпур папа оказался пригвожден к воротам, как у него были выбиты зубы, как ему орали, что это наказание за ложь его церкви. Мучили и пытали также и других сановников Молоха, словно престол Змея уже был разрушен и сметен с лица земли. Но дело вдруг приняло иной оборот. Борьба против Рима, которая вот-вот должна была закончиться победой, обернулась поражением. Немцы сняли осаду, не доведя дела до конца, и папа остался целым и невредимым.

Пораженного Мишеля вихрем возвратило в его время, в его собственное горе: он с ужасом вспомнил год и трижды смертоносный день. Затем он вновь окунулся в будущее.

Закончился XV век, а в следующем столетии зло бушевало целых тридцать лет подряд. Снова замелькали обрывки картин, виденных еще тогда, когда он впервые услышал в десятизвучии шум и грохот. «Папство виновно!» — произнес он обвинительный приговор. И эта вина разрасталась от столетия к столетию. Но одновременно росло и сопротивление папству. Война велась в центре, на окраине и перешла во вторую половину тысячелетия. Два числа узнал Нострадамус: 1527 и 2027. Первое число означало последнее предостережение. Второе было взрывом свободы, ни разу не пережитой в течение почти двух тысячелетий. Мишель пытался как-то осмыслить именно второе число и бросился было в лучи его, но этого не было дано. Он вынужден был вернуться.

Его швырнуло в самый центр временного круга, и Мишель завертелся как колесо. Он узрел революцию, однажды уже им виденную. Чтобы уничтожить власть Змея, в череп Молоха вонзился меч. Но другая его половина осталась невредимой. И ясновидцу были явлены новые, еще более страшные картины.

Шесть миллионов евреев были уничтожены католиком, несшим в крысиной пасти двойную тройку. Но в то время, как это происходило в Центральной и Восточной Европе, такие же зверства творились и по другую сторону Италии. Змей выполз из своего римского болота, взлетел над узкой полоской моря в Хорватии. «Усташи!» — прошипел он и поднял свой гербовый щит: распятие, кинжал, пистолет и ручная граната закончили его богохульный портрет. Попы и чернорубашечники маршировали в одном строю. И вместе они построили лагеря смерти. Вскоре цепь страшных лагерей протянулась от берегов Адриатики до притока Дуная Савы.

В бараки, за колючую проволоку загнаны оказались те самые христиане, которые не хотели присягать усташам, почти миллион православных. Ни один иноверец не должен был остаться живым в стране, куда вонзил свои когти Молох. Римско-католическая власть, претендовавшая на захват Балкан, совершила новые, неслыханные злодеяния.

Нострадамус увидел францисканца, выковавшего своими руками страшное оружие в форме меча и за одну ночь обезглавившего более трех тысяч православных. Православным был и архиепископ города Банья-Лука. Католики-усташи схватили восьмидесятилетнего старца, сорвали с него одежду и потащили в кузницу. Там к его ступням прибили подковы, принялись бить и хлестать свою жертву, и мученик скакал словно лошадь. Когда архиепископ рухнул без сил, палачи выкололи ему глаза, отрезали нос, уши, разожгли огонь на его груди, и когда беззащитный святой отец скончался в жутких мучениях, были вдобавок устроены танцы над трупом.

Так в конце второго тысячелетия Рим проповедовал свое Евангелие на Балканах, и сотни тысяч жертв миссионерской страсти обрели покой в земле.

Но позже, когда другой зверь с крысиной мордой покончил с собой, когда в Нюрнберге были приговорены к повешению убийцы миллионов людей, ватиканский Молох снова вышел сухим из воды, принялся заметать следы. И вновь появились воскрешенные древняя ложь и фантом: от самозваного наместника Бога на земле не могло исходить никакой злобы и жестокости. И люди позволили ослепить себя, и в заново возникших государствах было принято из разбойничьего гнезда это убийство истины. Да, Молох даже сумел защитить и спрятать за ватиканскими стенами бесчисленное количество убийц времен усташской диктатуры, а остальные, которые под знаком свастики проливали чужую кровь, при поддержке Ватикана были переправлены за океан, где и чувствовали себя в полной безопасности.

Благодаря человеческой и религиозной глупости в Хорватии, Сербии и Боснии была воссоздана Голгофа. Целых полстолетия все было крепко связано, но потом — и Нострадамус с бешеной скоростью устремился в следующий спиральный виток видения — все распалось. Крепкое государство Восточной Европы разлетелось буквально вдребезги. Мир попытался пойти по новому пути, и, когда еще земной шар продолжал шататься вокруг своей оси, смерть снова разбросала жуткие семена свои на Балканах. Это началось в Хорватии. После крушения гигантской красной империи римские католики вновь почуяли, что там запахло жареным, и тут же попытались подмять под себя иноверцев. Но сербы, памятуя о преступлениях усташей, в панике отпрянули назад как перед хорватами, так и перед Римом. И в этой страшной сумятице раздались первые выстрелы. На этот раз из сербских ружей. Это было, по крайней мере с самого начала, самозащитой. Но завершавшееся столетие шло своим ходом — и сама собой, по своему вечному и исконному закону, разразилась война. Как аукнется, так и откликнется… Меч повернулся против своего хозяина: если в крысиную эпоху он поражал православных, то теперь вошел в плоть хорватов, боснийцев и мусульман. Едва ли меньшие зверства, чем прежде, совершались теперь. В конце концов несколько разрозненных народностей встали друг против друга. С гор разносился грохот пушек, снаряды обрушивались на беззащитные города, ночами людей убивали из-за угла. Раненые, больные, беспомощные и — в любом случае — исповедовавшие другую религию загонялись в пыточные лагеря. Тысячи женщин насильно помещались в бордели. Бандиты и мародеры распоясались до предела, и не было никого, кто смог бы их обуздать. Бесконечно разрослось религиозное безумие. Но корни, породившие жажду убийства, оставались усташско-католическими. Рим никогда не сеял зерен искупления зла. Зерно зла находилось в нем с самого начала.

И когда заново началась кровавая жатва, Нострадамус увидел, как папа римский молится в Ассизи вместе с мусульманами и православными. Конечно, это сделано было, чтобы снова плюнуть в доверчивые глаза человечества, не раз повторявшего, что это, мол, все Божья роса. Это была несправедливость, которую цинично позволил себе Римлянин. Другой Римлянин, впрочем, был не менее богохулен; папа римский позволял себе в речах устами епископов и вассалов заявлять, что война всего мира против Сербии справедлива. Итак, Рим, как всегда, оставался двуличным, и Нострадамус заметил, что следствием этого явилась нависшая над всей Европой угроза всемирной бойни, зародившаяся на Балканах. Прежде чем Мишель успел узнать исход событий, картина вдруг поплыла перед его глазами, потеряла четкие контуры и растворилась в тумане.

Он оставил Европу и понесся над людским водоворотом к Африке и Азии. Вид человеческого муравейника подавил его. В конце второго тысячелетия люди плодились как грибные споры. Но внезапно планета стала шататься и раскачиваться под неслыханной тяжестью и встала на дыбы, противясь тому, что ясновидец понимал как суммарное ярмо обрядовых церквей, ослепленных собственной властью. В Африке Нострадамус увидел, как возникает пустыня. Там больше не было ни родника, ни былинки, ибо человечество высосало все земные соки, без остатка. Бесплодная зона ширилась по обе стороны экватора и гнала человеческий муравейник все дальше и дальше, и на границах той зоны все гуще и безнадежнее роились миллионы живых тварей. Но эта всемирная свалка, это жалкое прозябание миллионов людей — каждая тысяча приходилась на одну квадратную милю — продолжались и в южной части Азии. Задавленные нуждой люди гибли еще и от болезней, наводнений и землетрясений. Взгляд ясновидца выхватывал картину еще более широкую. Подобно кондору взмыл он над Южной Америкой, где с именем христианского идола на губах свирепствовали Кортес и Писарро. Там Нострадамус снова разглядел жизнь насекомых с человеческими лицами в раскаленных и пропеченных солнцем бескрайних нищенских городах. И над дырявыми крышами болотных поселений висел зловонный знак бедности и нищеты.

В Африке, Азии и Южной Америке — повсюду в небо вонзались башни христианских церквей, под безграничным небосводом вздымались купола мечетей и густо разукрашенные фасады храмов. И от этих сооружений вздымались — на католический манер — оглушительные крики и вопли: «Выше рождаемость! Больше младенцев! Больше верующих! Еще больше! Во имя веры в Бога! Во имя единственной истины! Единственной доктрины! Единственного спасения!»

Неслись и множились в своем фальшивом разнообразии крики, одни и те же на всех земных континентах. Невозможно было остановить рост голодавших и умиравших голодной смертью. Через несколько недель после рождения младенцы умирали со вспухшими животами и старческими личиками. Но, стоя на церковных кафедрах, проповедники требовали, чтобы род людской плодился я размножался.

Разум, восставший против всеобщего безумия прежде всего в Старом Свете, был предан проклятию. Можно было медицинскими средствами ограничить рождаемость, чтобы сократить смертность, но тех, кто пытался это делать, Рим травил как убийц. Правительства разрабатывали программы, чтобы повысить жизненный уровень людей, но Рим и его лакеи сводили такие усилия на нет. Поскольку большая часть человечества исповедовала ту или иную религию, нищета в конце второго тысячелетия довела планету до всеобщей агонии. Войны все чаще велись по причине страшной людской скученности. Все чаше перегруженная Земля отвечала взрывами вулканов. Реки вымерли, моря превратились в мировую клоаку.

Это те всходы, появлению которых человечество обязано было религии. В непрерывном бешеном низвержении оно хлестало себя длинным ремнем. Так люди поступали во время эпидемии более страшной, чем сифилис и чума. Болезнь поражала десятки тысяч и отравляла кровь там, где ослепшие в своей глупости люди повиновались церковным запретам. Именно Рим запретил средства предохранения, с помощью которых можно было бы ограничить зло. Этот разумный выход Рим заклеймил как богохульное и безбожное средство. Но еще большим оскорблением Бога было сообщение о том, что папство согласилось на уничтожение человечества руками самого человечества. На земном шаре росло производство оружия, которое могло бы унести миллионы жизней. Римская курия, однако, возвестила, что использование его против языческого Китая было бы морально оправданно. Папство перешагнуло бы через миллиарды трупов ради своего тотального господства. Не сознавая этого сам, Нострадамус пришел именно к такому выводу. В его видении возникла последняя картина. Он поочередно увидел трех последних пап и вместе с тем необратимое крушение церкви — Змеи и Молоха.

Папа Иоанн-Павел II, так названный в числе трех последних, был родом поляк. В его время родилась болезнь, а вместе с нею колокольный звон оповестил о конце церкви. Он восхвалял пустовавшие храмы в Африке, перед самой своей смертью освящал строительство других храмов на острове у побережья Америки, где ровно пятьсот лет назад христиане начали массовую резню. Там и в десятках других мест он показал свое истинное лицо, и в последние годы его власти еще более усилилось сопротивление ватиканскому господству. Люди в европейских странах не хотели мириться с его доктринами. Произошел великий исход из церкви — тем не менее папа римский не проявил благоразумия перед лицом зловещего предзнаменования, но окопался в бункере своих догм. Лишь с его кончиной мир свободно вздохнул. Затем в Риме вновь заседал конклав, едкий дым поднимался над Ватиканом, и, когда клубы дыма поднялись к небу, Нострадамус услышал имя предпоследнего папы. Это имя пахло кровью, изгнанием и бегством. Сначала ясновидец видел все в неясном сумраке, но внезапно картина осветилась.

Сорвана маска, обнаружились документы, под поддельным престолом апостола Петра открылась бездна, какой не пожелать бы и злейшему врагу. Отрицание Бога сделалось очевидным. Длинная шеренга пап попросту оказалась Змеем-душителем. Гнев итальянского народа был направлен против тогдашнего главы католической церкви. В церквах взрывались зажигательные бомбы, в том числе и в соборе св. Петра. Толпы за волосы волокли седых священников, кровь лилась как вода и долго переливчато остывала в каменных стоках. Кровью пропиталась и земля на берегах Тибра, но затем народ ворвался и разрушил в соборе все, что до сих пор сопротивлялось огню. Церкви в конце концов стали выглядеть руинами. Змеиный ветер превратил ватиканский дворец в пепел, пыль, прах. Глубоко в чреве разрушенного собора Петра зияла вскрытая мраморная гробница. Над поддельными мощами гулял переменчивый апрельский ветер.

Подгоняемый этим ветром, мчался предпоследний папа. В то время как чинили расправу над его лакеями, он пытался спастись в брюхе гигантского летающего насекомого, сделанного из металла. Насекомое несло беглеца на запад Франции. Авиньон, однажды бывший местом изгнания пап, снова должен был укрыть за своими стенами изгнанника. Но прежде чем он достиг города, его железное насекомое вынуждено было приземлиться. Преследователи сорвали с Римлянина последние доспехи, и он, еле держась на ногах, последовал дальше в сопровождении вассалов. Осталось неизвестно, удалось ли ему, подобно разбойнику и вору, приблизиться к Авиньону. Но прежде чем он укрылся в своей последней цитадели, его нагнали преследователи. И вблизи города он пролил кровь. Произошло это в том самом месяце, когда на речных берегах расцвели розы.

Нострадамус разглядел багряные брызги. Но в то же мгновение его куда-то снесло по скользкой глине, и то, что произошло или могло произойти позже, он увидел сквозь туманную завесу.

Для него осталось скрытым, закончил ли понтифик свои дни именно в Провансе, или пропал без вести, или он еще раз проплыл по океану дорогой прежних каравелл. В какой-то миг Мишелю показалось, что он заметил истекавшее кровью помертвевшее тело перед гигантской и безмолвной торжествовавшей горной цепью по ту сторону океана. Но если это не пригрезилось, это и было гибелью предпоследнего папы, безвозвратно канувшего в вечность. Видение снова перенесло Нострадамуса в Рим.

Контуры времени снова обрели четкость, но Нострадамусу оставалось непонятно, каким образом последнему папе удалось обосноваться на ватиканских развалинах. Возможно, это зависело от того, что кончина предпоследнего папы была недостаточной для спасения мира. Может быть, необходимо было внятное предзнаменование этого спасения. Во всяком случае, под небом, затянутым тучами, еще раз появилась тройная корона, и Мишель услышал имя. Оно звучало как Petrus Romanus. Мощи принадлежали не Кифе, первому Петру, соратнику Иешуа. Поэтому последний папа начал восстанавливать здание на призрачном фундаменте, и с его приходом к власти еще более пошатнулись ватиканские основы.

Жуткие крики раздались на юге и востоке Средиземноморья. Звенели сабли в форме полумесяца, ибо зверь на змеином престоле снова оскалил зубы. Коварство, ложь, подлог, убийство были его девизом, даже в последние секунды его жизни. И крик его столкнулся с другим криком, прозвучавшим под исламским небом.

Человечество бросилось в пропасть глобальной войны. Попы неистовствовали с обеих сторон фронта. Безумству сопротивлялись лишь разумные силы. Какой-то короткий срок они противостояли ходу событий, сохраняя равновесие. И тогда удар нанес римский Молох. Свершилось тайное преступление, злодейское убийство, и в то же время раскрылись планы, по которым над опустошенными городами должны были вырасти огненные грибы. Когда его потребовали к ответу, последний папа еще раз провозгласил, что это было предусмотрено планом творения и является следствием самых первых дней человека на Земле. Это было Евангелие, проповедовавшееся мировым Змеем. В то же самое время был занесен ответный удар в стране по ту сторону Евфрата и Титра: бесчисленные танковые дивизии собрались в бронированный кулак и, угрожая Юго-Восточной Европе и Италии, все ближе подкрадывались к Западной Европе. Так больше продолжаться не могло, и был разрушен престол Змея.

Наступила ночь, когда огонь еще раз охватил ватиканский холм. Был виден Рим, полыхавший подобно адскому факелу.

Не пощадили никого — ни монахов, ни священников, ни послушников. Исполненные ненависти, одной крови с Петром Римским, итальянцы сравняли с землей папский дворец, и без того уже лежавший в руинах. Яростно обрушились десять вооруженных кулаков. Рядом с Тибром богиня смерти поглотила последнего папу. Его труп волокли по речному илу, и в то время, как языки пламени запылали торжественным костром над Энгельсбургом и ватиканским дворцом, тело Петра Римского было сброшено в зловонную реку.

Нострадамус ясно видел, что это случилось, когда в Европе уже не было коронованных глав. Монархии погибли. Но в еще более жалком положении оказалась церковь. Отныне она станет — с тех пор как ею была разожжена третья мировая битва — синонимом зла, цинизма и античеловечности. Это было приговором, который произнесло десятизвучие, и Нострадамус послал проклятие к небесам.

* * *

Такое же проклятие он адресовал и бичующимся на улицах Ажана. Когда видение исчезло, Мишель связал вину папства с гибелью своей семьи. Страдания человечества он соединил со своими муками. Обе напасти наслоились друг на друга и заставили его позабыть о предосторожности. В реальности он снова познал гримасы бытия, зафиксированные им в видении. Это был путь Сатаны. Нострадамусом овладело безмерное отвращение, и поэтому он еще раз мысленно прошел свое видение в обратном направлении. Он бросал обвинения бичующимся и церковникам, и это были слова, которые церковь могла расценить как богохульство, — за что трибунал Инквизиции неизбежно должен был приговорить его к смерти.

И на него в самом деле натравили набожного человеческого зверя. В глазах бичующихся и попов Мишель увидел смертельную ненависть.

 

Падение

Он рухнул в мрачную каменную бездну и сразу потерял сознание. Сделались безразличными боль и мука, он падал все ниже и ниже. Исчез грохот, воцарилась тишина. С последней крупицей своего земного бытия он ощутил нечто похожее на освобождение.

— Погружаться… полностью! — донесся до него голос. Душа уцепилась за это приказание. Но, прежде чем он успел подчиниться, земное чувство вернулось к нему. Казалось, что тело и кости были искромсаны на куски, когда он возвратился к жизни.

Вокруг него снова утвердились ночная прохлада, влажный осенний ветер, едкий дым, острый запах конского пота, стук копыт над головой. В смутно освещенном мраке появилось человеческое лицо.

— Юлии?! — застонал Нострадамус, все еще находясь на пороге жизни и смерти.

Он услышал облегченный вздох. Скалигер протянул ему бутылку, и Мишель — сначала с отвращением, а потом с жадностью — проглотил обжигающий напиток. Спирт приглушил боль, а когда в голове зашумело, Мишель набрался мужества спросить:

— Что произошло… и где я?

— В безопасном месте, глупец несчастный! — ответил катар и, торопясь, сообщил ему, что случилось в Ажане после того, как Мишель восстал против бичующихся:

— Камень угодил тебе в голову, ты замертво рухнул на мостовую. Должно быть, они тебя растоптали бы до смерти, но тебе повезло, ты упал рядом с подвалом твоего дома, дополз до входа прежде, чем они переломали тебе кости. Безумцы оказались сбиты с толку твоим внезапным исчезновением. У меня хватило времени проникнуть в дом черным ходом. Я знал, что в Ажане почти в каждом доме есть старые подвалы. Прежде чем бичующиеся напали на твой след, я схватил тебя и через переулки потащил дальше. От одного подвала к другому. Возле городской стены я снова поднял тебя наверх в спрятал в сарае. Пока добывал коня и экипаж, я испытывал страх за твою жизнь. Но замысел удался. Ворота из-за эпидемии не охранялись, и я без особых трудностей увез тебя из города. До ночи я гнал лошадь на северо-восток. Сейчас мы находимся где-то между Ажаном и Вильнёв-сюр-Ло…

— Ты рисковал жизнью из-за меня… спасибо тебе! — пробормотал Мишель. Но едва он произнес эти слова, как в памяти тут же всплыли три гроба. — Все потеряло смысл! — со всхлипом произнес он. — Зачем жить, если Горний лучик и дети…

Потрясенный Скалигер долго молчал. За спиной был слышен топот копыт. Лошадь внезапно фыркнула. Мишель, услышав шум, буквально вцепился в бутылку со спиртом. Спирт обжег горло и желудок. Он задохнулся, и тогда Юлий твердо сказал:

— Зачем жить?! Ты это поймешь позже, когда попадешь в лапы Инквизиции! Когда доминиканцы будут рвать тебя на части! Когда на дыбе у тебя выскочат суставы! Когда ты, превратившийся в кровавый кусок мяса, увидишь костер! Тогда ты, Мишель, будешь умолять сохранить тебе жизнь!

— Инквизиция? — прошептал Нострадамус. — Ты считаешь, в самом деде…

— А ты забыл, что орал в Ажане?! — спросил Скалигер. — Неслыханные злодеяния церкви… Гибель папского престола… Что последнего папу в Тибре…

— Нет, — ответил Мишель и добавил: — Однако…

Снова вернулся и закружился поток картин. Он еще раз, в какую-то долю секунды, пережил все видение.

— Наконец-то ты понял?! — воскликнул катар. — Они затравят тебя как бешеную собаку, потому что ты сказал им истину. Ты стал их злейшим врагом, после того как предсказал их судьбу, принародно. Жизнь твоя и ломаного гроша не будет стоить, если ты не скроешься! А ты обязан жить, друг мой! Все, что узрел в собственной душе, ты должен донести до будущего — ради грядущих поколений! — Скалигер схватил Мишеля за руку. — Это твой долг! Но исполни его лучше, чем ты это сделал в Ажане! Ты должен обнародовать истину не в слепой ярости, подвергая опасности себя, но должен найти путь, когда на столетия вперед обведешь вокруг пальца врагов! Однако прежде всего спасай свою жизнь — а стало быть, и свой дар! Это то, чего сегодня от тебя требует Адонаи!

Нострадамус почувствовал, что Скалигер прав.

— Но куда бежать? — прошептал он. И тут же перед его внутренним взором предстали Монсегюр и Прованс.

— Только не в Сен-Реми, Авиньон или Монпелье, — ответил Юлий. — И даже не в Лавеланет! Там, где тебя знают, ты — по крайней мере в ближайшие годы — беззащитен. Следуй за Рабле. Иди на север, Мишель! В Париж, в Германию! Перейди границу.

— А ты? — спросил Нострадамус. — Ты был моим братом в Ажане, моим другом и наставником. Тебя тоже начнут подозревать, и потому ты тоже должен бежать! Они догадаются, кто вывез меня из города!

— Обо мне не беспокойся! — ответил Юлий Цезарь де л'Эскаль. — У меня есть высокие покровители в городе и в замках на Гаронне. Но в отношении тебя никто из них и пальцем не шевельнет, даже среди дворян никто не станет рисковать…

— На рассвете я отправлюсь в путь, а ты как можно быстрее возвращайся в Ажан, — ответил Нострадамус. — Ты позаботишься о могилах, надеюсь?

— Я позабочусь и о том, чтобы распродать твое имущество.

Погруженный в свои мысли, Мишель согласно кивнул головой. Его скорбь и страх перед неизвестностью переплелись между собой и снова парализовали волю. Время до рассвета тянулось бесконечно долго. С первыми утренними лучами Скалигер и Нострадамус молча обнялись. Юлий сел на козлы, и Мишель остался на лесной поляне в полном одиночестве. Еще раз присев у огня, чтобы согреться, он обнаружил, что Скалигер оставил ему кошелек и шпагу. Когда последний уголек мигнул и погас, Мишель прицепил кошелек и шпагу к поясу и зашагал на северо-восток. Он ни разу не оглянулся.

* * *

Пока Мишель шел вдоль берегов Ло, он старался не выходить из леса. Чуть позже он сквозь слезы взглянул на реку. Над водой вязал кружево ноябрьский туман. Отчаяние снова вернулось, когда он вспомнил о неизвестной болезни, о налете в горле, на нёбе. Он вошел в воду, струи начали омывать его бедра, и глухую боль в паху он ощутил острее, чем душевную муку. Мишель погрузился в реку и попытался отдаться течению, ни о чем не думая. Из тумана вынырнула плоскодонка. Чьи-то руки подхватили его. Он скорчился над доской, к которой приклеились рыбьи чешуйки. Рыбаки были немногословны. Они заботливо вынесли его на берег и устроили в своей хижине.

Он скрепя сердце оставался здесь до конца декабря, зарабатывая себе на кусок хлеба тем, что помогал рыбакам, когда это было необходимо. Мало-помалу Мишель обретал почву под ногами. Под Новый год он собрался в путь.

Под дождем со снегом Нострадамус добрался до Пюи-л'Эвек. Там он зашел в деревенский кабак, выложил часть серебра, оставленного ему Скалигером, а на остаток выторговал себе жалкую клячу. На следующее утро, чувствуя потребность выпить, он поехал куда глаза глядят.

В феврале 1543 года окольными путями добрался до Бержерака и нанялся к рыбакам Дордони. В эти дни западный ветер доносил возбуждающий аромат йода и соли. Мишель задумал было добраться в Бордо, но вынужден был признаться, что Инквизиция слишком быстро схватит его там, где он когда-то работал фельдшером и каждая собака знает его. Когда он скакал все дальше и дальше к Перигё, события, происшедшие в Ажане, снова вызвали боль в его душе, и уже не в первый раз пришла мысль о самоубийстве.

Весна подействовала на его раны еще острее, чем раньше. Казалось, что расцветшая природа была в жгучем контрасте с его собственным крушением. Он всегда пытался врачевать, но издевающийся Молох одерживал победу, несмотря на любовь Мишеля к жизни. Он узрел гибель Змея, но Инквизиция тут же объявила его вне закона. Раньше его берегла семья, но смерть вырвала то, что было всего дороже: три жизни за одну ночь.

Эту ночь он переживал снова и снова, и если не наложил на себя руки, то только лишь потому, что слишком устал душой, чувствовал себя слишком разбитым. Может быть, сыграло роль и напутствие Скалигера. Несмотря на отчаяние, Мишель ощущал, как в нем просыпаются жизненные силы: его не засосала бездна. В такие моменты его подстегивала ярость — то единственное, за что он еще мог ухватиться. В разладе с самим собой он наконец доехал до Перигё и там натолкнулся на знахаря, давшего его жизни жалкую перспективу.

На рыночной площади этот шарлатан предлагал сильнодействующее и универсальное лекарство. Покупатели и ротозеи сгрудились вокруг его ярко раскрашенной тележки. Мишель тоже подъехал поближе, спешился и, памятуя о своей врачебной практике в Монпелье, купил у проходимца колбу. Едва он открыл пробку, как почуял безошибочно узнанный запах. Негодяй продал ему не что иное, как коровью мочу, смешанную с серой. В медицинском смысле это была вещь совершенно бесполезная, а при известных условиях даже опасная. В ярости Мишель схватил проходимца за шиворот и принялся поносить его на чем свет стоит. Тот начал было отвечать, но быстро присмирел, когда Мишель громогласно объявил состав чудодейственного средства. Возмущение граждан Перигё обернулось против знахаря. Тот вынужден был дать стрекача. Но люди теперь столпились вокруг Нострадамуса, и один подагрик спросил его:

— А тебе известно лекарство против моей болезни?

— Пей отвар из лапчатника, клевера и льна, — ответил Нострадамус. — И, уж само собой, держи руки и ноги в тепле.

Мишель не без чувства неловкости принял от старика его скромную лепту. Возможность помочь внезапно пролилась бальзамом на его раны. До вечера он помогал и давал советы. Наконец, когда он подъехал к кабаку, его поразило, что ему совсем не хочется выпить. Напротив, он стал обдумывать, как лучше применить свои ботанические и алхимические знания.

Еще несколько дней Нострадамус консультировал больных на рыночной площади, пока местные врачи Перигё не ополчились против него. У него хватило серебра, чтобы купить дюжину колб, химикалии и потертое седло. Он смешал ингредиенты лекарственных средств и отправился на восток, в Брив-ла-Кайярд. В деревнях, расположенных вдоль дороги, он предлагал за скромную плату свои услуги. Так он поступал и дальше, успев сделать немало добрых дел. Пока Мишель скакал от Брив-ла-Кайярда в Клермон, его душевные раны мало-помалу затягивались.

К концу 1543-го за его спиной остались горы Оверня. В долине Луары, у Руана, кляча Мишеля припустила вниз на рысях. Мишель выбирал теперь дорогу более целенаправленно, чем прежде.

К осени он добрался до Невера. В тени местного кафедрального собора Нострадамус разыскал колесного мастера, а на задворках мастерской обнаружил цыганскую повозку с поломанной осью. Начиная с Перигё, Нострадамус достаточно наработал, чтобы приобрести экипаж. У него даже нашлось несколько монет, чтобы позаботиться о внутренней отделке. Перед наступлением зимы беглец снова обрел крышу над головой.

Между двумя старыми оглоблями тяжело шагала кляча в направлении Орлеана. Колбы уже не звякали в седельном мешке: они были уложены в специально сделанный ящик. Эти колбы, а также пучки лекарственных трав обеспечивали Нострадамуса куском хлеба и даже приносили ему успех, поскольку благодаря своей цыганской колымаге он пользовался репутацией странствующего лекаря, серьезно и честно занимавшегося медициной. Люди чувствовали, что темноглазый молчун доброжелателен по отношению к ним, и потому относились к нему с большим доверием. Ему не раз предлагали остаться жить в различных деревнях.

Но эти предложения Нострадамус каждый раз отвергал, и не только из-за того, что его могла подкарауливать Инквизиция. Беспокойство постоянно подхлестывало его и гнало дальше.

Прошло больше года с тех пор, как Скалигер спас его в Ажане. Нострадамус был на пороге своего сорокалетия. Весьма часто ночами сердечная мука претворялась в новые видения. В то время как его тело горбилось под космическими ударами, его дух разбивал мир вдребезги. Кристаллические осколки, мелкие черепки выскальзывали из мглы, чтобы под чарами его третьего глаза снова собраться вместе. Но все, что в эти страшные ночи соединялось в образы и смутные тени, было искажено, как сквозь многослойную решетку. Было такое ощущение, словно сердце и душу пронзила ледяная стужа, а кости рассыпались в прах. В такие часы Мишель различал только властность и алчность коронованных особ, укутанных в меха. Когда десятизвучие влекло его за собой, он не бежал под защиту хижин, но всегда рвался в холодный мрамор дворцов. Под их взметнувшимися в небо башнями рождались презрение к человеку, цинизм и бессердечие. Из женского лона выползали не младенцы, а зубастые чудовища, впивавшиеся в жаркую плоть жизни малютки. Это они все больше заражали мир злым недугом. Дворяне и церковные князьки вылуплялись из змеиных яиц. От столетия к столетию обволакивали они континент переливчато-зеленой слизью ненависти. Нострадамус видел, как скипетры, троны и короны вращаются вокруг единого центра — центра ужаса. Перед его внутренним взором появлялись кривые линии падения и взлета династий и звенели цепи — то были кандалы. Но тогда в Ажане, во время безысходной муки, Мишель не заметил крушения монархий, различив только обрывки общей цепи развития и попытавшись выразить это словами. Финал для него был окутан мглой, потому что Мишель сам был странником на этом мглистом пути. Он находился в промежутке двух миров с тех пор, как расстался со Скалигером. Но Мишель хранил в памяти эти обрывки картин, поскольку предполагал, что когда-нибудь из этих разрозненных камней он воздвигнет здание.

Кляча неспешной рысцой бежала все дальше, и летом 1544 года Нострадамус прибыл в Париж. Едва лошадь подъехала к берегу Сены, как Мишель вспомнил о Рабле, нашел дорогу в Латинский квартал. Здесь царила Сорбонна. Казалось, от ее стен, похожих на крепостные, веяло ледяным клерикальным духом. Но чуть позже он уже дышал вольным воздухом Сены. Гуманитарные коллежи были окружены публичными домами, кабаками и рыбацкими хижинами. Под сводами академических стен и даже на улицах многочисленные книготорговцы предлагали свой товар.

С тех пор как он оставил берега Гаронны, ему в первый раз посчастливилось сделать приятную находку. Он обнаружил издание баллад Франсуа Вийона и погрузился в буйство, рев, шум и грохот, в бешенство и ярость его могучего языка. Казалось, что каждое стихотворение написано духовным братом: любая мысль поэта казалась Мишелю его собственной мыслью. Гнев в душе Вийона был его гневом. С книгой, хулившей попов и власть предержащих, Мишель завернул в ближайший кабак, и вино обострило его чувства.

Когда над Сеной взошла луна, в его колымаге прозвучал женский смех. Но едва Мишель запустил руку под подол, ухватив мясистое бедро, едва после двухлетнего воздержания он снова захотел отведать жаркого полновесного плода, как тут же исчез его хмельной поэтический восторг. Ему почудилось, что кожа девки покрылась грибовидным налетом, отдающим гнилым запахом. Пред ним предстало лицо жены, изъеденное червями, и в следующее мгновение оно слилось с черепом Бернадетты, которую он когда-то любил в Авиньоне. С клокочущим криком Мишель отпрянул назад, испытывая страшное отвращение. Его мужской корень беспомощно повис. Бранясь, девка вылезла из повозки и зашагала прочь.

Обманным оказался душевный союз с гениальным вагантом: там, где Вийон валялся в грязи бытия, там бытие отвергало Нострадамуса. Ни разу Мишелю не было дано испытать животное освобождение. На дне кружки с вином его ничего не ожидало, кроме отвращения и унижения. Содрогаясь от всего этого, он вскоре вырвался из Парижа и устремился на восток.

Марна указывала путь Нострадамусу, снова охваченному отчаянием. Мимо проскользнули Эперне и Шалон, следом за ними — Арденны. Кляча тяжело ступала сквозь стужу и снежную заваруху, но кучер, казалось, оставался неуязвим перед непогодой. В 1545 году, на стыке зимы и весны, он заметил башни и стены Люттиха. Ободранный и обмороженный, Мишель въехал в город. После нескольких дней он сделался костью в горле для местных врачей, а потому вынужден был снова запрячь лошадь и через Дюран направиться к Рейну. В один из майских дней он прибыл в Кёльн.

Роскошный собор расположился у реки. Кругом деловито стучали экипажи, не спеша разворачивались фасады патрицианских дворцов. Два народа смешались в этом городе. Их корни, уходившие в глубину столетий, тесно здесь переплелись. Нострадамус погонял свою клячу, пока не достиг кафедральной площади. Перед фасадом собора лошадь встала на дыбы, как раз посередине грязной лужи. В этот момент Мишель заметил столб, обложенный хворостом и дровами, — шла подготовка к сожжению на костре.

Мишель, несмотря на теплый солнечный день, почувствовал озноб. Он осадил лошадь, и та встала как вкопанная. Прежде чем он успел повернуть повозку, толпа забурлила, задышала ему в спину и окружила колымагу. Охваченный паникой, Мишель увидел, как от портала собора отделился священник. В тот же миг в глубине переулка прогрохотали колеса другой повозки. Нострадамус разглядел сквозь прутья клетки лицо женщины. Ее тело было залито кровью.

Глаза Мишеля тут же заволокла пелена тумана. Сквозь него он наблюдал за тем, что происходит. Женщину (должно быть, мнимую ведьму) вытащили из клетки, поволокли по ступеням. Ее сломанные руки и ноги бессильно волочились. Конечности стянули железными скобами, а тело обвили цепью вокруг столба. Вот заголосили церковные служки, вперед выступил доминиканец и громогласно, на всю площадь произнес смертный приговор. Взмыло вверх распятие на длинном металлическом шесте и закачалось над беззащитной женщиной. Палачи встали полукругом и поднесли зажженные факелы к хворосту. Поленница просмоленных дров с треском взорвалась черно-желтым пламенем. Тело женщины, прикованное к столбу и скрытое дымно-огненной завесой, корчилось, извивалось, хриплый крик огласил площадь. В нем была непередаваемая мука — и этот крик вобрала в себя душа ясновидца.

Нострадамус разрывался между состраданием и ненавистью, как тогда осенью три года назад в Ажане, и, как тогда, его потрясло новое видение.

 

Видение ислама

Нострадамус увидел, как корчится в агонии уже не одинокая женщина, но все человечество. Жизнь задыхалась в тисках религии. Крик всякой твари поднимался к небесам. Католичество, как цепью, обвило своими кольцами половину земного шара. Миллиарды душ и тел повисли в железной удавке, десятки миллионов людей заклеймил своей меткой Молох. В то время как его пасть извергала раскромсанные тела, сам он, звеня стальной чешуей, начал приплясывать, как большелапый ящер. Голова с тройной мордой раскачивалась на его змеевидном тулове. Нострадамус узнал кощунственную троицу: три последние головы из шеренги римских пап.

За этими тремя стояли сотни таких же наместников Бога. А впереди никого — только одна зияющая рана. В душе Мишеля зародилась было надежда: не вечно же — он уже это знал — будут гореть костры для еретиков и существовать темницы. Но именно тогда, когда Мишель подумал об этом, цепь раздвоилась. Одна ветвь пропала, а другая в то же самое время серповидным лезвием поползла по земному шару. Нострадамус понял, что зло уничтожено только наполовину, что восточный двойник набирает силу после предсмертного крика на Тибре.

С появлением последнего из трех пап в Париже и в Персии высиживалось яйцо Велиала. Нострадамус разглядел лицо мерзкого бородача, проникшего в металлическую скорлупу своего убежища, протянувшегося от Франции до страны по ту сторону Месопотамии. Мрачной, безрадостной и бесчеловечной была его морда. В полумраке мечетей еще громче раздавались пронзительные крики, вырывавшиеся из миллионов глоток. Разум был уничтожен. Под зашитой смертоносного оружия к власти пришли мусульманские служители. Десятки тысяч людей были уничтожены под знаком полумесяца. Черный плат ширился по всей Персии. За этим траурным покрывалом прятались нежные лица женщин. Под пятой мрачной власти женственность не стоила ни гроша. Деспот возродил тиранию, как в страшные библейские времена. Голод, пытки и убийства приняли жуткие размеры. И тогда разразилась война. На земле были растерзаны сотни тысяч человеческих тел.

Мишель увидел, как на полу храма сидел окаменевший Молох. О божественном вел он яростную речь и в то же время возводил пирамиду из черепов до самого неба. Не было в нем ни грана от Аллаха, вечного и единственного, ни от духа Адонаи. Так он и жил, выйдя из змеиного яйца, и наконец увенчал свое богохульство, призвав на помощь злодеев и убийц, чтобы покончить с безоружным поэтом, заставляя своих подонков охотиться за ним.

Но поэт остался жить, а тиран в конце концов скончался. Однако он позаботился о своем обожествлении и после своей смерти. В мертвой пустыне ему воздвигли гробницу, храм Ваала для усопших. И оттуда, когда его кости уже истлели, взяла свое начало кровавая бойня — джихад — священная воина.

Когда заканчивалось второе тысячелетие, это безумие охватило полмира, и повсюду неистовствовали мусульмане. От Индии до Африки совершались травля и убийства. В духовном плане последователи перса сделали шаг назад. Все больше убийц, шарлатанов и деспотов собиралось под их крылом. И тогда под черным знаменем они объединились и бросились на Израиль, из семени которого расцвело единственное и всеохватывающее учение человечества. После почти двухтысячелетней истории рассеянный народ обрел на древних развалинах карликовую родину — для двух миллионов человек. Но из миллионов богохульных глоток вырвался крик, что Иуда должен быть уничтожен, а его останки должно сбросить в море. Это был древний волчий вой. Сатанинский клич подхватили обезумевшие мусульмане.

Один из них после угасания святого города Месопотамии взял на себя роль нового вождя в раздувании ненависти. Он расположился рядом с древним Вавилоном. В подземном бункере он выставил смертоносные стрелы, наполненные ядовитым газом и смертоносными зверьками, и направил их против Израиля. Но прежде чем оказалось возможным запустить огненные стрелы в небо, вмешалась великая власть планеты и со своей стороны превратила страну тирана в поле сражения.

Эта великая власть собрала войска многочисленных народов на юге Персидского залива, и дымная от пороха ночь опустилась на Месопотамию. Менее чем за неделю погибло сто тысяч человек.

Западная власть снова провозгласила свои действия справедливой войной. И борьба могла бы стать справедливой, если бы велась только в защиту слабых. Но ее вождь был христианином. Прежде чем дать сигнал к нападению, он посоветовался с христианским священником и тем самым еще раз принес в мир богохульство Крестовых походов. Предводители креста никогда не выступали в защиту учения человечества. Также и на этот раз учение не стало их движущей силой. Напротив, за кажущимся миролюбием они были охочи до богатств Востока и потому поддерживали по соседству с Месопотамией другого тирана и убийцу, не менее злобного, чем тот, которого одолели. Не подавление зла, а черная жидкость, обладавшая громадной ценностью, — вот что было стимулом развернутых боевых действий. Позднее они рассчитывали выкачать этой жидкости еще больше, и благодаря этому поистине христианскому деянию по делам их воздалось им: вонючие черные потоки прорвались из пустыни и отравили море и сушу. Подобного человечество не могло представить себе раньше.

Вавилонский тиран поджег дымные факелы, и зловонная жидкость устремилась к морю. Но христианские и мусульманские идолопоклонники протянули друг другу руки. Из их общего отрицания учения человечества произошло несчастье. Одними было предано магометанское учение, другими — учение Иешуа. И вообще они способствовали новой жизни Змея. Впоследствии эти змеиные посевы предвещали змеиную жатву по всему миру.

Нострадамус, ринувшийся в десятизвучие, увидел, что огненный пожар вышел далеко за пределы своего источника, раскинул свои шипящие языки над всей Северной Африкой и прорвался с новой силой в Тунисе и Алжире. Вскоре за ними последовали Франция и Испания. Лион, Севилья и Барселона пали под натиском серповидного клинка. Клинок добрался до Парижа и там объединился с людьми Четвертой армии, когда берега Сены были выжжены огненным градом. Второй натиск на Европу исходил непосредственно из Ливии. Третья колонна войск поднялась на борьбу в Месопотамии и Сирии: их ненависть была направлена против Израиля.

Бойня перекинулась в Италию. В то время как Иудея была разрушена и опустошена, серповидный клинок поднялся в долину реки По и не пощадил даже Тосканы. Между тем во Франция стоял миллион вооруженных мусульман. Власть Молоха продолжала держаться, так как смертоносная война проникла, с одной стороны, в Далмацию, а с другой — в Англию. В Боснии, Хорватии и Сербии, где самоуничтожение началось еще при последнем папе римском, дело приняло другой оборот: как православные, так и католики пожинали то, что они посеяли за столетия ненависти, бешенства и жажды власти. На Британских островах вновь стало видно, как из глубины моря всплывали стальные бронированные чудовища. Отчаянно сопротивлялся им английский флот. Вместе с тем на Британию ринулся арктический ледяной вал и от североафриканских портов готовилось еще более страшное мусульманское вторжение.

Все это зрелище резни и бойни Нострадамус наблюдал в своей душе. Вдруг обрывки картин хлынули сплошным потоком, и он узнал, что последняя религиозная война внутри Европейского континента еще не прекратилась. Пострадали Германия, Швеция, Австрия. Полыхала пожаром земля в Азии и Африке. Но после того как бедствие, порожденное персидским Молохом, приняло крайние формы, положение вдруг резко изменилось, и от Испании последовал ответный удар, поистине потрясший планету. Днем Средиземное море принадлежало мусульманам, однако ночью со скалистого Иберийского побережья с шипением вырвались гигантские острые клинья и взяли курс на ливийские и тунисские укрепления. Совращенные персидским Молохом, города рушились под грибовидным облаком — в течение нескольких секунд западный меч уничтожил все, что отпало от учения человечества.

Восточный меч собрал некоторую жатву и в России, но там между небом и землей поднялся разрушительный огненный шар. Это случилось февральским днем уже в третьем тысячелетии. Наследники перса должны были спасаться бегством к берегам Красного моря, где их настигло возмездие человечества, свободного от всех ложных религий. Еще раз над пустыней расцвел облачный гриб, и огненная буря обрушилась на море и разбила головы католическому и мусульманскому идолам.

В северном полушарии сгущались туманы, когда бойня, порожденная безумием священников, прекратилась навсегда. Нострадамус устремился в мягкую спасительную пелену десятизвучия. Ему дозволено было упоение полетом. Все муки закончились с космическим пульсом. Более чем двухтысячелетнее отклонение человека от правильного пути было закончено, люди нашли дорогу к горнему миру. На какое-то мгновение Мишель предположил, что в нем зарождается последнее видение. Но с беспощадной силой он был выброшен из этого лучезарного зрелища и рухнул навзничь на соборной площади Кёльна.

* * *

Костер погас сам собой. От невинной жертвы остались обугленные кости на цепях, Мишель дернул вожжи, хлестнул клячу, начав пробираться сквозь толпу глазеющих и буйствующих скотов к ближайшим городским воротам. Только в долине Рейна он сбавил ход. Забившись на ночь под ольху, Мишель так и не смог сомкнуть глаз до утра. На горизонте все еще стояла гигантская тень германского города. Огонь и клубы дыма росли, и казалось, что они пробиваются в грядущие столетия, смешиваясь с ядовитым газом. Лица загорались и пропадали в ночном клубке времени и в следующей половине столетия под тевтонскими башнями кафедрального собора. Лица женщин, поэтов, мыслителей.

Нострадамус заглянул в будущее Германии и увидел, что конфликт существовал и после того, как были сброшены императорские короны, уничтожены крысиные морды, а немецкая столица оказалась перемещена в небольшой городок неподалеку от Кёльна. Мишель слышал, как трубят властные христианские трубы. Снова существовали бедность и беззащитность среди людей, и без того уже принесенных в жертву, и опять осенялось крестным знамением оружие, и снова с грохотом маршировали тевтонцы в дальних уголках страны. Снова хотелось Крестовых походов.

Нострадамус летел дальше и с потерей родины осознавал себя в необозримой толпе другим человеком. К Рейну и Мозелю, грохоча и трясясь, мчалась колымага неделями, без остановки. Лето 1545 года приближалось к межени. На плоскогорье Лангра Нострадамус наконец встретил по дороге беженцев, ехавших в противоположном направлении; на юге Франции снова разразилась чума. От Оверня до Гаскони никто не был застрахован от смерти.

Нострадамус услышал внутренний голос: он будет нужен там. И вместе с тем почувствовал, что время его изгнания истекло, что угроза со стороны Инквизиции уже не имела никакого значения. Он еще раз хлестнул клячу и помчался до ближайшего торгового местечка, где отдал свою клячу и повозку в обмен на чистокровного скакуна. Менее чем за неделю он покрыл расстояние от Роны до Гаронны. Как он услышал, чума свирепствовала больше всего в Тулузе. В начале сентября прибыл туда, и круг, который он начал описывать двадцать лет назад, замкнулся.