Просторный, слегка потрепанный фургон. Из большого переднего окна виден Рейн и левый берег. За столом сидит Карл фон Крейль, из планок и дощечек он мастерит маленькую тележку. Пытается приладить к доске колесики от рояля. На Карле рубашка, пуловер, брюки, он курит трубку, прихлебывает кофе из стаканчика и что-то напевает себе под нос. Раздается стук в дверь, в фургон входит отец Карла – Генрих фон Крейль. Одет он респектабельно – жилет, галстук и так далее. Карл встает, обнимает отца, пододвигает ему стул. Старый Крейль садится, закуривает сигарету.

Отец (понаблюдав некоторое время за работой сына). Тебе не кажется, что это довольно жутковато – приделывать к тележке колесики от роялей? (Карл с удивлением смотрит на него.) Так ты, видимо, не читал еще газет?

Сын. Читал, от корки до корки, – у безработного времени хватает. Если верить газетам, я не должен мастерить эту тележку для моего сына?

Отец. А ты читал о том, что случилось у Капспетеров?

Сын. Да, читал, даже то место, где говорится, что злоумышленник, вероятно, прихватил с собой колесики… Это колесики от моего, нашего рояля, который я изрубил и сжег семь лет назад. Я сохранил их, так как мне казалось тогда – они единственное, что может пригодиться. Все остальное не годилось ни на что…

Отец. Этот рояль очень любила моя матушка, и на нем – это достоверно – играл сам Бетховен. На последствиях этой дикой выходки, пожалуй, не стоит еще раз останавливаться… С нее и начались все наши несчастья.

Сын. Не такие уж это мучительные несчастья… они освободили от меня мою жену Еву. Впрочем, я не побоялся бы выслушать мнение матери и бетховенское – тоже. Кроме того, рояль был моей собственностью. А собственность обязывает. Семь лет назад я был обязан разрушить его. Колесики я сохранил и вот мастерю тележку для моего сыночка. Детям нравятся игрушки, которые смастерили им родители. Так что в своем безобидном утреннем занятии я не вижу ничего дурного, ничего жуткого и уж тем более ничего преступного.

Отец. Капспетеровский рояль был собственностью Капспетера. Надеюсь, ты понимаешь, что возню с этими колесиками могут воспринять по меньшей мере как провокацию. Семь лет назад ты расколотил свой рояль, пять лет назад был разбит рояль у Брансена, четыре года назад – у Флориана, сегодня ночью у Капспетера… а ты тут возишься с колесиками.

Сын. Вчера вечером я был на домашнем концерте у Капспетеров, я еще числюсь в списках гостей во многих домах, как это ни странно. Дочь Капспетера играла Бетховена – играла, впрочем, неважно, но девушка она милая и очень старательная. Катарина прислуживала, было весело, даже забавно, когда она подошла ко мне с подкосом и спросила: «Не угодно ли сиятельному графу еще рюмочку шерри?» (Смеется.) Я дал ей на чай, показывая пример другим. Ты знаешь, что девушки почти не получают чаевых? Это надо как-то исправить! Посему я призываю тебя – так, чтобы все видели, давать чаевые. (Запнувшись, глядит на отца.) Что ты смотришь так обеспокоенно, даже сердито?… Меня в чем-то подозревают? Если так, то Катарину вряд ли бы пригласили сегодня поработать у Вублеров. (Показывает на бинокль, лежащий на подоконнике.) Я наблюдал, как она подавала Вублерам завтрак. Кстати, ты не идешь на мессу по Эрфтлеру-Блюму? (Подходит к окну, берет бинокль и смотрит вдаль.) Эрика еще сидит в халате, Вублера пока не видно.

Отец (поднимается, идет к сыну, берет его за плечи). Я когда-нибудь злоупотреблял твоим доверием?

Сын. Нет. Никогда. Я твоим, кажется, тоже нет.

Отец. Правда. Тогда скажи мне: это был ты или не ты, твоя работа или не твоя?

Сын (улыбается). Это был не я и работа не моя. (Оба садятся.) Это был – как бы вернее сказать – человек, родственный мне по духу, а может, и мой дух. Вы тогда слишком много шума подняли вокруг моего рояля, целый скандал, а ведь я всего лишь распорядился своим имуществом ну, скажем, несколько необычно. И какой же цирк вы из этого устроили: заседания, собрания производственных советов… да еще пресса. Ведь, в сущности, произошло своего рода частное молчаливое богослужение, да, да, жертвоприношение, дар по обету, ритуал. А тут суматоху подняли: это заразительно, это оказывает демагогическое воздействие, не поддающееся контролю! Я юрист, отец, и люблю свою профессию. Мой учитель Конкес даже уговаривал меня стать доцентом. Я чту законы.

Отец. Только вот в Рио ты их не всегда чтил.

Сын. Да, это была беспечность, но не умысел. Да, как заместитель я имел право распоряжаться кассой резервного фонда и дал девушке денег, чтобы она улетела на Кубу. Да, вопрос о наказуемости был спорным, но меня наказали. А ведь что только не оплачивалось из резервного фонда! Эх, говорить об этом не хочется. Меня уличили, я вылетел, меня даже на несколько месяцев осудили условно. Так они сорвали на мне гнев из-за сожженного рояля. Между прочим, та девушка, чтобы выручить меня, перевела деньги обратно. С процентами. Революционеры бывают иногда очень корректными и лояльными, не то что шпики. Ни один шпик, получивший деньги из кассы, не вернул еще ни единой марки.

Отец. И вдобавок у тебя была с ней связь? Или нет?

Сын. Да, это называют так. Два-три дня мы любили друг друга. И думаю, что деньги она вернула в память этой короткой любви. В прессе об этом ни слова. (Вздыхает.) А теперь мне даже не разрешается смастерить игрушку для моего сыночка, потому что…

Отец. На капспетеровском рояле, по достоверным данным, играл Моцарт.

Сын. Ага. На рояле Бранзена, говорят, бренчал Вагнер, на рояле Флориана – Брамс, а на кренгелевском – сам Бах. (Берется прилаживать колесики, но тут же кладет их на стол, поднимается, беспокойно расхаживает взад и вперед.)

Отец. Ведь ты был очень огорчен, когда от тебя ушла Ева и ты потерял многих друзей.

Сын. Да, был огорчен, особенно уходом Евы. Но потом в Рио со мной была несколько дней Ассунта. Скорбь о Еве прошла, у меня есть Катарина. И еще мне было грустно потому, что никто из вас – ни Ева, ни ты, ни один из моих друзей – не обратили внимания, в какой день я сделал это. (Отец вопросительно смотрит на него.) Теперь уж придется объяснить: это был день, когда убили Конрада Флу. Во время полицейской проверки он сунул руку в карман, и полицейский не задумываясь выстрелил в него. И я скажу тебе то, чего они не узнали и, вероятно, узнают (показывает рукой вокруг, намекая на возможные подслушивающие устройства) только теперь: у Конрада действительно были контакты с ними, Он готовился спасти того, чье имя нельзя называть и чье досье исчезло…

Отец (пугливо озирается). У священника… И контакт с ними? Сын (пожимает плечами). Смерть Конрада так напугала их, что они даже не догадались обыскать его квартиру. Они восприняли это как несчастный случай, а убивший его полицейский был глубоко потрясен. Я навестил тогда жену Конрада, утешал ее. Потом осмотрел его квартиру – как старый друг и душеприказчик, – и мне стало ясно, что Конрад был уже на пути к спасению того, кого нельзя было спасать, но который хотел спастись. И следовательно, бедняга полицейский, хотя они и не догадывались ни о чем, выполнил даже какую-то функцию в рамках этой ужасной логики, ибо могло случиться так, что Конрад спас бы того человека. Я уничтожил все документы, адреса, телефоны, шифрованные записи. Предчувствие, отец, случай, судьба, стечение обстоятельств. (Очень тихо, очень серьезно.) Когда я вернулся из квартиры, Конрада, Ева играла с Вублером в четыре руки вариации Шопена, Эрика внимательно слушала… У меня даже не было злости, я ничего не сказал им, лишь вежливо попросил встать, принес из чулана топор и начал рубить рояль – спокойно, пожалуй, учтиво, хладнокровно, как они сказали… а на веранде горел камин. Конечно, все были потрясены, потому что я действовал спокойно, как будто делал нечто само собой разумеющееся… они разбежались, словно я вдруг сошел с ума. О Конраде Флу никто не подумал. Никто, даже Ева, не догадался, что тут есть какая-то причина, не задумался, что это могло означать, что это была жертва. Жертвенное животное, если угодно. Когда все ушли, я сел у камина и закурил трубку. Я думал о моем лучшем друге Конраде Флу, о бедняге полицейском, который не подозревал, что случай этот не случаен… Я был один и с тех пор больше ни разу не садился за инструмент, а колесики-то (показывает на стол) мои собственные.

Отец. Разве Ева не знала Конрада?

Сын. Конечно, знала и любила, она плакала, когда его застрелили, была в глубоком трауре, ей, как говорится, очень недоставало его, они часто дискутировали на богословские темы. Вублерам он тоже нравился, и они не удивились бы, если б я в гневе что-нибудь разбил – старое пианино, к примеру, – но целехонький бесценный рояль… тут они поразились, с чего это я вдруг.

Отец. И твоей карьере пришел конец… тебя спихнули в Рио, Плуканский обошел тебя.

Сын. Бери выше: Клунш, мой шеф, потребовал объяснения, а я не мог ничего объяснить – рояль-то был мой. Все равно как если б я сам поджег свою машину. Они даже созвали производственный совет, все выступали против меня, включая тех, у кого я пользовался особой симпатией, – шоферы, конторские служащие. От психиатрического обследования я отказался – ну как объяснишь психиатру, зачем ты принес в память умершего друга столь ценную жертву и разжег жертвенный огонь?… Уволить меня не могли, и я продолжал выполнять свой долг и исправно нес службу. Отец. Если не считать Рио.

Сын. Да, в Рио я попался– – там замешались деньги. А деньги – это величина реальная, рациональная, понятная даже психиатрам. Я дал этой девушке денег, она удрала на Кубу, к тому же у меня был с ней роман – все стало ясно. Отдать деньги Федеративной Республики Германии какой-то коммунистке! Конечно, я попал в их руки. Отдать деньги из священных касс учреждения, откуда много кое-чего финансируется! В том числе их нередко тратят и на баб. Она – Ассунта де ла Toppe – деньги вернула, иногда присылает мне письма. Стала учительницей, пишет, что если мне потребуется убежище, то Куба предоставит его в любое время. Но мне не нужно убежища и я не хочу на Кубу. Мне нужна работа – юриста.

Отец. Поговаривают, что Ева собирается убежать с каким-то кубинцем? Сын. Ева на Кубу? Почему бы и нет? Она бы выяснила наконец свои отношения с католической верой, возможно, улучшила бы их. Она такая милая, умная, чуткая и вовсе не такая слабая, как кажется.

Отец. Почему вы не разводитесь? Ты бы женился на Катарине, она все-таки мать твоего ребенка.

Сын. И ты говоришь о разводе, отец? Ева куда консервативнее тебя. Она все еще считает себя моей женой – «пока смерть не разлучит нас». Живет она с Гробшем, но разводиться не желает, хотя она бросила меня, а не я ее. Впрочем, Катарина не пойдет за меня замуж…

Отец. Почему? Господи, ну почему не пойдет, почему? Что это еще за новости?

Сын (садится, продолжает мастерить, отец стоит перед ним. Карл, очень смущенно). Мне бы не хотелось объяснять. Тебе это будет больно… понять ты бы все понял, но от этого, быть может, тебе станет еще больнее.

Отец. Все равно скажи, может, и не будет так больно. Если я тебе признаюсь, что я и без того перестал понимать мир, наверно, ты легче объяснишь, почему мне будет больно оттого, что Катарина не выйдет за тебя.

Сын (очень смущенно). Не знаю, с чего и начать… Я думаю, да и Катарина тоже, что (мнется) на земле и так слишком много графов. Она, между прочим, наполовину графиня; ее внебрачный отец был симпатичным молодым графом, который даже изъявил готовность жениться на ее матери, официантке. Но мать не пожелала производить на свет графов и графинь, и Катарина хочет сохранить эту традицию. (Поднимает глаза.) Ты вот граф, тут ничего не изменишь, и ничего худого в этом нет. Я тоже граф, однако меня это только забавляет. Графский титул почему-то внушает почтение, но оно редко бывает оправданно. И если мы сделаем нашего маленького Генриха графом, он в свое время опять будет производить на свет графов и графинь. А Катарине хочется, чтобы его звали Генрих Рихтер. Я с радостью женюсь на ней, если Ева согласится на развод, но раз уж я граф, мне не избавиться от фамильного титула. Ты приглядись, сколько графов мельтешат вокруг Кундта: всякий раз, едва запахнет жареным, около Кундта возникает граф. Ведь и в эту гнусную историю с Моттабакхани меня втянули лишь потому, что я граф, Просто взяли и заслали к нему. Помнишь?

Отец. Что-то связанное с нефтью, кажется?

Сын. Ну да, Клунш решил самостоятельно и в рамках закона провернуть небольшую сделку, погреть руки на нефти. Операция была легальная, но щекотливая. Меня отправили к этому Моттабакхани в посольство – ведь Карл граф фон Крейль звучит весьма солидно. Это было еще в брюссельскую пору. Брюссель, отец, три года Брюсселя… Да тут даже тебя потянуло бы изрубить рояль, на котором, возможно, играл сам Оффенбах. Брюссель, нефть… графский титул имел значение и мог пригодиться, но если бы я был всего-навсего Карлом Крейлем, никто бы не додумался втягивать меня в эту аферу. Сделка не состоялась, не помню уж почему. Кажется, Кундт с его графом опередил нас и действовал более ловко; он послал графа Эрле цу Вербена, а тот оказался умнее меня. Я понимал Клунша – этому парню из северной деревушки хотелось вполне законно отхватить большой куш… Ну так что, отец, ты огорчен, сердишься, что мы не хотим вывести в графы нашего маленького Генриха?

Отец. Понимать-то понимаю, и тем не менее я огорчен. Даже если фамилия Рихтер, все равно за ней что-то стоит, что-то с ней связано. Нехорошо отрекаться от родовой фамилии, это огорчительно. Все-таки Ева еще графиня Крейль, и если у нее с Гробшем будет ребенок…

Сын. Он будет носить девичью фамилию Евы – Плинт, если я не признаю своего отцовства.

Отец. А ты признал бы?

Сын. Если бы об этом попросила Ева и тебе это доставило бы радость, то да. У тебя появился бы тогда графский внук, в котором не было бы ни капли графской крови, ведь Гробш – пролетарий.

Отец. Ваш маленький Генрих будет на три четверти граф и носить фамилию Рихтер. А вель я мог бы его усыновить.

Сын. Только с согласия матери. Впрочем, ты ей нравишься…

Отец. Она мне тоже. Я лишь возражаю, когда дают угаснуть роду… Ты меня удивил тем, что рассказал о Брюсселе, Неужели там тебе было так плохо?

Сын. Ева старалась делать жизнь сносной, причем титул графини ей очень помогал. Разумеется, мы тоже устраивали приемы для людей из НАТО и ЕЭС, балы, экскурсии, веселились, острили, танцевали… и стреляли – на охоте, понятно… но пустоту ничем не заполнишь, и я начал понимать, что люди от пустоты совершают страшные глупости – либо стреляются, либо спасаются бегством. Впрочем, такого рода людей можно встретить и здесь среди лоббистов и охотников, владельцев роялей Флориана и Бранзена, Капспетера и Кренгеля. И звуки слышатся отнюдь не шопеновские. Кронгеля я тоже встретил тут, он очень мил… и все они тоже плакали, когда он – тот – вскоре умер.

Отец. Ты действительно уверен, что его можно было спасти?

Сын. А как ты полагаешь, из-за каких записей, документов и прочих бумаг посадили в тюрьму это дрянцо Бингерле?

Отец. Сегодня его должны выпустить.

Сын. Да смилостивится над ним господь!

Отец. Ты так думаешь или ты в этом уверен?

Сын. Нет, скорее уверен. На карту опять поставлены интересы государства – вместе с интересами Кундта. Его утробная гениальность ведь состоит в умении смешивать свои интересы с государственными таким образом, что государство оказывается Кундтом, а Кундт – государством.

Отец. Все эти предположения и слухи ничего не доказывают.

Сын. Да, ничего не доказано, ничто из этого не имеет силы доказательства. Я все-таки юрист, отец. Доказательства, однако, могут исчезать и быть уничтожены. Это знает любой правовед.

Отец. Ты забываешь, что я тоже юрист. Приговор не может быть вынесен на основании документов, которые считаются пропавшими или уничтоженными.

Сын. Правильно. И никакого приговора вынесено не будет. Но ты.недооцениваешь эффект просачивания. (Отец смотрит вопросительно.) Остаются туман, неясности, остается невыясненное, ничто фактически не проясняется. Остается яд, и он просачивается, впитывается, так сказать, в душу народа. Глубоко впитывается. Яд, опасный яд.

Отец. Не могу в это поверить.

Сын (подняв кофейник). Еще чашку?

Отец. Нет. Не могу поверить, что Хальберкамм и даже Блаукрем:р…

Сын. А Элизабет в психушке-люкс?

Отец. Она действительно сумасшедшая.

Сын. Это он свел ее с ума.

Отец. Наболтала, а доказать ничего не смогла.

Сын. Я тоже не могу.

Отец. Надеюсь, у тебя есть хоть алиби на прошлую ночь?

Сын. Лучше не придумаешь: я лежал в объятиях любимой женщины. У нее настолько сильно развито классовое самосознание, что она даже не вернула мне чаевые, которые я дал ей лишь символически. Нет, отец, к Капспетерам спустился с небес ангел божий, а у ангела всегда есть алиби. Следы он оставляет, но их не находят. Разве что чуточку серебряной пыльцы с его крыл.

Отец. Опять ты сбиваешь меня с толку метафизическими загадками – как ты похож на свою мать, а ведь ты едва ее помнишь.

Сын. Ошибаешься, очень хорошо помню. Мне было пять, когда она ушла в Рейн, это было недалеко от Клеве, там, где появился Лоэнгрин с лебедем. «Лебедь с голубой лентой» – назывался знаменитый сорт маргарина, который делают в тех местах. Может, лебедь поджидал мою маму под водой, а теперь возит ее в ладье вверх и вниз по Рейну… (Показывает на другой берег.) Может, они причаливают к берегу как раз напротив… Она мне часто рассказывала о наших предках, своих и твоих, из которых вышло так много генералов, показывала их скучные портреты. Не было ни одной войны, в которой не участвовал бы хотя б один генерал Крейль или один генерал Скогераге, – ниже полковника в нашем роду не бывало. А в битве при Воррингене случилось даже так, что Скогераге сражался на стороне архиепископа, а Крейль в рядах его противника. Они воевали то за испанцев, то за пруссаков, то против Пруссии, то против царя, то с ним, переходили из лагеря в лагерь еще при Наполеоне. Лишь в восемьсот семидесятом – восемьсот семьдесят первом они ощутили в себе истинную любовь к отечеству, воспылали благородным патриотизмом; под Вайсенбургом или под Седаном сражался один из них, нет, двое – генерал Скогераге и полковник Крейль, а твой отец – увы, в чине майора – пал под Лангемарком . Ну а ты совсем уж не поддержал традиции – всего лишь капитан, и то запаса. Ах, отец, неужели тебе не хочется убрать со стен портреты этих зануд, увешанных орденами? Стариканы, как видно, неплохо зарабатывали – платили генералам щедро. Сними с себя груз, отец.

Отец. Я пытался избавиться от портретов. Безуспешно. Очевидно, они весьма невысокого качества. Не знаешь, никто не подыскивает себе галерею предков, скажем, на ностальгической волне?

Сын. Плуканский собирает подобную чепуху, но только масло и на холсте, – кстати, тоже хорошо горит… Здесь у нас рамы ценнее картин. Продай Плуканскому холсты, а рамы оставь себе. И не печалься, что наш род (смеется) продолжится: только в маленьком Генрихе Рихтере.

Отец. У нас могло бы быть больше детей, но я не сумел удержать твою мать дома, долгое время я буквально держал ее силой. (Делает соответствующее движение руками.) Худо стало, когда у нас появился Эрфтлер-Блюм со своими людьми. Он сделал меня ландратом, потом начальником окружного правления. Время от времени мы устраивали в замке приемы. И она увидела воочию Ширрмахера, Риклера и Хохленера, их как раз отпустили из тюрьмы – навсегда.

Сын. Теперь я понимаю, почему мама взяла с меня, пятилетнего мальчонки, клятву, что я никогда не надену какой бы то ни было мундир. Я часто думаю о ней. Судя по фотографиям, красивой ее не назовешь.

Отец. Да, красотой и фотогеничностью она не отличалась. Несмотря на увешанных орденами генералов, наш род обеднел, род Скогераге тоже. Много денег уплыло в Париже и в амстердамских борделях. Мы с трудом держались на грани приличий: выезжали на охоту, представляешь – даже в охотничьих костюмах, с охотничьими рожками и прочей ерундой, холодной закуской и шампанским. Мы следили, чтобы гости не объедались, и остатки еды потом делили со слугами. Больше всех – и это бросалось в глаза – ели попы, которым жилось куда лучше нашего. Судорожная светская суета доводила нас до изнеможения, и в этом ты похож на свою мать и на меня. Когда нацистская чума миновала, мы надеялись, что теперь-то уж наступит царство Христово. Ведь он, этот Иисус Христос, все время был в нас, мы проклинали его, но избавиться от него так и не смогли, слишком уж глубоко он в нас засел. Наша свадьба произошла как-то судорожно: торжественная месса, охотничьи рожки, прием в зале. Я ведь мало знал твою мать, она меня тоже; в полупаническом состоянии мы наконец отправились в свадебное путешествие на голландское побережье и лишь в номере отеля, впервые оставшись наедине, оба расхохотались – так к нам пришла любовь, и это нас спасло. Мы отдались любви. Шевенинген, пляж, отель, пирс – все было чудесно, мы любили друг друга. Какой-то испанский Скогераге снабдил нас песетами, какой-то голландский Крейль – гульденами. Это давало возможность любить и развлекаться. Аристократия, мой мальчик, – единственно подлинный интернационал. Второй подлинный интернационал – денежная знать. Довольно часто они совпадают. Ее великий князь – Губка… При виде его я испытываю ужас, словно перед Великим инквизитором.

Сын. А к кому относимся мы – к дворянству или к денежной знати?

Отец. Дворянский род наш, разумеется, старый, но к старой денежной знати мы не принадлежим, мы нувориши. Род старый, богачи – новые. Земельные участки, тебе же это известно, Карл, строительные страсти, строительные страхи, строительный бум. Вся страна, вся земля превратилась в земельные участки, деньги посыпались с неба.

Сын. Может, ты все-таки поедешь к мессе, вызвать тебе такси?

Отец (смотрит на часы). Уже поздно, к тому же мне надо еще кое-что обсудить с тобой.

Сын (подходит к окну, выглядывает). Эрика тоже не поехала, сидит в халате на балконе. Катарины не видно – наверное, на кухне.

Отец. Моего отсутствия не заметят, а вот если Эрика Вублер не приедет, могут быть неприятности. Ты знаешь, что Плуканского свергли и его преемником станет Блаукремер?

Сын. Что? Блаукремер?!

Отец. Да, уму непостижимо… Надеюсь лишь, что на сей раз Кундт зашел слишком далеко. Плуканского нельзя было оставлять: всплыла одна старая история времен войны. Вовсе не то, что можно было ожидать, – нет, нет, история эта связана только с деньгами. Плуканский был офицером по железнодорожным воинским перевозкам и ночью собственноручно перевел несколько стрелок – не символически, а буквально и не для того, чтобы помочь партизанам, а из корысти. Эшелоны с оружием и продовольствием по запасным веткам исчезли во мраке польских ночей. Польские офицеры в родстве с половиной Европы, дворяне, мой мальчик, дворяне перечислили деньги на испанские счета через шотландские банки. Порядочные люди. У польских дворян есть родственники во всех европейских странах. Это большое преимущество, когда твои предки служили генералами, полковниками, да хотя бы и капитанами в иноземных армиях. В чужих странах они пленяли иностранок или захватывали зятьев для своих сестер. Таким путем ты породнился через Крейлей и Скогераге с Эредиа в Испании, с Маккелланами в Шотландии. И если тебе когда-нибудь потребуется убежище, то поезжай не на Кубу, а в Шотландию, Испанию или Италию – мы в родстве с Фанцетти.

Сын. Ты никогда еще так со мной не говорил, отец. Как ты это выдерживаешь? Ведь эти рожи вогнали мою мать в Рейн.

Отец. А как ты выдержал Брюссель, где столько времени бил баклуши? После того как Марта ушла в Рейн, у меня не было женщины, я не мог ни с кем жить, не мог жениться на другой. Я до сих пор не могу ее забыть ни на минуту… Правда, у меня есть ты. (Вздыхает.) И я начинаю понимать, почему некто, кого я не знаю и не желаю знать, разбирает на части рояли, оставляя после себя лишь щепотку серебряной пыльцы. Когда я вернулся домой с войны, Эрфтлер-Блюм просто помешался на мне. Я мог тут же стать у него министром: дворянин-католик с Нижнего Рейна и не нацист – что же лучше! Потом он перешел на старых обеленных нацистов. Я никогда не испытывал к нему симпатии. Ведь в стране были и другие люди, не только Эрфтлеры-Блюмы и не только старые нацисты.

Сын. Значит, предстоит еще одно разоблачение. На сей раз – Плуканского.

Отец. На сей раз разоблачение международного масштаба. Докопался до сути один польский историк – впрочем, вопреки желанию своего правительства. Через десять – двадцать лет, того гляди, и вьетнамские партизаны расскажут о самолетах, танках и пушках, которые они купили у американской армии… Налей мне еще кофе… А через пятьдесят лет, когда уже будет поздно, начнут разоблачать Кундта.

Карл наливает из термоса кофе в стаканчик, пододвигает банку молока и сахар. В этот момент на крышку фургона что-то падает, слышится один глухой удар, потом второй.

(С испугом.) Что это?

Сын. Не волнуйся, отец, это упали твои груши или яблоки, а может, и то и другое. Я еще не научился распознавать их по звуку. Наступает осень – время уборки урожая. Иногда они падают ночью – такой приятный, почти домашний звук.

Отец. Почему бы тебе не перебраться домой? О тебе тут хорошо заботятся?

Сын. Отлично. Утром Шнидхубель приносит мне завтрак: горячие гренки, яйца, кофе, джем; около одиннадцати я получаю второй термос кофе, обедаю у Катарины, а если она вечером работает, остаюсь с мальчиком, играю с ним, что-нибудь рассказываю, пока он не заснет. Телефон поставили, теперь у меня все есть… Нет, домой мне не хочется. Мы подыскиваем квартиру, как только найдем, съедемся окончательно – ради мальчика.

Отец. А на какие средства ты живешь? Ведь никаких доходов у тебя нет. Завтрак и фургон – этого недостаточно, а заработка Катарины вряд ли хватит на всех.

Сын. У меня еще есть друзья в ведомстве, и мне симпатизируют гораздо больше, чем Блаукремеру, его, собственно, никто не любит. Могу назвать более десятка людей, которые откосятся ко мне хорошо. Они были, правда, шокированы, но зла на меня отнюдь не держали. Некоторые сочли это проявлением своего рода аристократического снобизма – а уж этого-то от меня не ожидали. Потом они уразумели, что снобизмом тут не пахнет, но мои мотивы оставались им неясны. Все-таки народ в производственном совете понял, что это не снобизм, a в крайнем случае какой-то необычайный вид умопомешательства. С Конрадом Флу до сих пор этого так никто и не связал, хотя все знали, что мы с ним давно дружили, и его не вырвать из моего сердца точно так же, как из твоего не вырвать многого другого.

Отец. Значит, ты зарабатываешь деньги в ведомстве? Оно дает тебе поручения?

Сын. Странные и тайные задания от тех, что наверху. (Показывает на разные углы фургона, где могут быть вмонтированы подслушивающие устройства.) Вот взгляни, например. (Хватает с полки толстый коричневый конверт.) Но ничего не говори, пока я не позвоню по телефону. В конце концов я всегда поступал корректно и по закону, даже в Рио, ведь инструкция гласит: в исключительных случаях разрешается оказывать помощь иностранным подданным. (Тем временем отец вскрыл конверт и вынул из него металлическую эмблему автомобиля марки «мерседес». С удивлением смотрит на сына; тот приложил палец к его губам.) Помолчи минутку. (Набирает номер телефона и, чуть подождав, в трубку.) Привет, это Карл, послушай, я в неловком положении. Мой отец хочет знать, каким путем я зарабатываю деньги… нет, за его молчание ручаюсь… даже Катарине пока ничего не рассказывал… думаешь, этому и так никто не поверит… а доказательств у меня тоже нет… значит, верно… спасибо. (Кладет трубку; отцу.) Я ворую мерседесовские звездочки. Вот эта – последняя, на некоторое время придется теперь воздержаться. Эта досталась особенно трудно. Она с машины некоего доктора Верли, богатого банкира из Швейцарии… Полагаю, что и в этом случае тайна будет соблюдена согласно семейной традиции.

Отец (взвешивает мерседесовскую звездочку на ладони и качает головой).

Ты меня не разыгрываешь? Ты делаешь это для ведомства?

Сын (деловито). Уже несколько лет. За каждую звездочку в нашей стране получаю пятьсот марок плюс накладные расходы, звездочка, добытая за границей, стоит тысячу пятьсот марок плюс издержки; на иностранной территории работаешь, как говорится, на свой страх и риск, дома же тебя всегда могут прикрыть. Если я попадусь за границей, помочь мне будет очень нелегко. За гонорары и накладные расходы я должен отчитываться и давать расписки, порядок есть порядок.

Отец (все еще озадачен, явно сомневается). А может, это проверка твоего мужества, своего рода подготовка к заключительным испытаниям?

Сын. Нет, если знать всю подоплеку, это – как и многое, кажущееся на первый взгляд безумным, – вполне логично. У них, по-видимому, на крючке какой-то русский агент, питающий патологическую страсть к этим вещицам. Он не желает ни денег, ни баб, ни мальчиков, подавай ему мерседесовские звездочки. Причем они должны быть непременно с машин важных персон. Взамен он, вероятно, шепчет кое-что на ушко.

Отец, Но ведь звездочки можно раздобыть более легким путем? Сын. Ему предлагали целые коробки новехоньких, но он хочет только краденые, причем с ручательством. И он все проверяет: потерпевшему анонимно звонит по телефону мужской или женский голос – иногда от имени полиции – и интересуется, как, например, сейчас у доктора Верли, цела ли звездочка на его машине, и если нет, то когда хозяин заметил ее пропажу. Потерпевшему ничего не стоит это проверить – достаточно взглянуть на капот. Звездочка Верли подтверждена, завтра могу получить гонорар. (Берет у отца звездочку и кладет ее обратно в конверт.) Вот эта обойдется довольно дорого: пришлось приобретать новую одежду, несколько дней торчать в дорогом цюрихском отеле, где за машинами присматривают в оба, так что не подступишься. Еле дождался, когда этот бедняга наконец уехал со своей любовницей в небольшую загородную гостиницу и поставил там машину в сарае. Пока он наслаждался телом и, возможно, душой этой милой особы, я завладел звездочкой. В Цюрихе это было бы слишком рискованно, со швейцарской полицией лучше не связываться. Даже их газеты теперь небезопасны: «Подозрительный немецкий граф обкрадывает автомашины». Это не сделало бы чести нашему роду. У русского коллекционера уже десятка два звездочек, он явно какой-то псих, тяжело травмированный капитализмом. Все расходы я аккуратно записываю, бухгалтерия у меня в порядке. (Смеется.) Самое трудное оказалось легче всего – звездочка с «мерседеса» Хойльбука. У него типично рейнский характер – веселость быстро сменяется недовольством, а затем отвращением, к сожалению, Катарина слишком молчалива, иначе бы я знал больше о его характере. Так бот, Хойльбука пригласил в гости мой друг Вальтер Мезод, меня, понятно, тоже, знаешь, Вальтер меня в обиду не дает. Машина Хойльбука стояла у подъезда, однако в ней сидел шофер. Я притворился пьяным и, споткнувшись, повалился на радиатор, пока шофер вылез из машины и помог мне встать на ноги, штучка уже была у меня в кармане. Между прочим, вынуть такую звездочку из гнезда не так просто, сначала надо крепко долбануть по ней кулаком, а потом уж выкручивать. Работаю всегда в перчатках. Тренировался на старых «мерседесах» у торговца подержанными автомобилями, разумеется, с возмещением расходов на ремонт плюс гонорар за любезность.

Отец. Тренировался? Специально обучался этому?

Сын. Конечно. Надо же владеть своим ремеслом. За это прилично платят, значит, и работу надо выполнять как следует. Вот такая у меня теперь профессия. То, что делаю, делаю по всем правилам, даже если дело не совсем порядочное. Катарина ничего об этом не знает. Кстати, ведомство анонимно посылает потерпевшему по почте новую звездочку. Корректность соблюдается.

Отец. Хойльбук наверняка отдал бы звездочку добровольно ради вящей славы отечества?

Сын. Бесполезно. Русский настаивает, чтобы они были украдены. Кстати, звездочка обошлась почти даром, только такси – туда и обратно, ну а Мезод живет недалеко. Как видишь, я и здесь соблюдаю правила приличия. Все-таки, отец, я юрист и у меня правовой образ мыслей.

Отец (показывая на возможные подслушивающие устройства). И ты делаешь это по их заданию?

Сын. Они платят мне и в то же время наблюдают за мной. И живу я на это неплохо. Между прочим, ниже министра русский не признает.

Отец. Значит, вскоре наступит черед Блаукремера?

Сын. Некоторое время придется воздержаться. С меня каждый раз требуют письменное донесение и расписку. Двойная страховка – понимаешь?

Отец. А какая гарантия у тебя?

Сын. Расписка. Мой гонорар даже облагают налогом.

Отец. Но расписка-то у них, а не у тебя. Какое письменное подтверждение остается у тебя? Очевидно, никакого. И ты еще считаешь себя выдающимся юристом! У них два десятка доказательств против Карла фон Крейля, у тебя же против них – ни единого. Два десятка признаний в краже! Если дойдет до крайности, кто тебе поверит, что ты действовал по их заданию? Вся эта затея слишком безумна, чтобы в нее поверили: советский человек, собирающий мерседесовские звездочки!

Сын. Как видно, ему нужен именно этот символ немецкого трудолюбия и капитализма.

Отец. Хотя бы и так, но сможешь ли ты доказать, что он существует, этот человек?

Сын. Доказать я ничего не могу.

Отец. Ты уверен в своем заказчике?

Сын. Это мой старый друг.

Отец. Он занимает высокий пост?

Сын. Весьма. Во всяком случае, ответственный. Он меня не подведет.

Отец. Но, может быть, есть другие, которые хотят подвести его?

Сын. Фамилию его я не могу тебе назвать. Серьезно. Понимаешь, он не один, и они мне желают добра. Однажды я под вымышленной фамилией даже вел слежку за самим собой, причем с большими накладными расходами. Устроил эту фикцию, чтобы подработать. (Отец недоверчиво смотрит на него.) Да, да, аккуратно записывал, кто меня посещал, кто мне звонил, куда я ездил – на такси или на велосипеде. Все до последнего пфеннига.

Отец. Уж не Герман ли Вублер это?

Сын. Нет. Для него я при случае делаю переводы, платит хорошо. К тому же он нанял Катарину, хотя (показывает на потолок) они были против. И по-прежнему влюблен в Еву, но ее он не получит. Я часто встречаю ее на приемах, иногда навещаю дома.

Отец. В присутствии Гробша?

Сын. Конечно. Мне нравится Гробш, он, правда, не совсем доверяет мне, но парень он все равно симпатичный. Корректный, решительный, циничный, но не продажный, Это новая аристократия, из пролетариев, так же как Катарина. Фамилии этих новых аристократов – Рихтер, Шмиц, Шнайдер или Гробш, кое-кто из них сидит сейчас в тюрьме. (Отец с удивлением смотрит на него.) А почему бы нет? Дворян тоже временами сажали в темницы – по политическим причинам. Гробш один из тех, кто мне мешает уйти в Рейн.

Отец. Мне делается жутко, когда я начинаю понимать, зачем разбирают и рубят рояли…

Сын. С этим, пожалуй, временно покончено. На рояле Кренгеля, вероятно, установлена такая сигнализация, что стоит попасть на него серебряной пыльце с ангельских крыл, как мгновенно поднимется тревога. Возможно, вскоре появится какая-нибудь страховка роялей – страховка банкирских роялей. (Тише.) В этом есть что-то очень грустное, отец, почти трагичное, и, знаешь, это меня задевает, даже трогает: ведь они любят искусство, почитают его по-настоящему. Дочь Капспетера – а я мог бы ее полюбить – уже наверняка получила новый инструмент с гарантией, сигнализацией и страховкой, на котором, возможно, бренчал Вагнер. Однако они находятся под какими-то странными чарами, и тот, кто разбивает их рояли, тот ангел, я полагаю, хочет разрушить эти чары. Но их раздражает только потеря имущества, а ведь дело совсем не в ней… Я желаю, чтобы у Адельхайд Капспетер был новый рояль. А вот что бы пожелать Кундту?

Отец. Смерти. Он губит нашу республику.

Сын. Кундт тоже во власти каких-то чар, не знаю только какого рода, он снова и снова твердит о своем долге, долге,…

Отец. Эти чары я бы с удовольствием разрушил. Я больше не понимаю Германа Вублера.

Сын. У Вублера есть одно ужасно неприятное качество – он человек верный. Между прочим, оно присуще также Эрике и Катарине. Вублер предан Кундту, а Кундт – Вублеру, да, да, и если такой, как Вублер, вдобавок верен законам государства, то это просто милость божья, как говаривали наши предки. Ни государству, ни Вублеру нельзя причинять вреда – он стоит выше закона. Ты же это понимаешь. Не знаю, что известно Бингерле и какие у него есть доказательства, но если он угрожает государству, то самые корректные и самые некорректные будут против него, чистые вместе с продажными, Хойльбук и Вублер, все чистые и неподкупные, которых ты можешь перечислить, будут на стороне Кундта, потому что вместе с ним подвергается опасности государство. Верующие и неверующие, приверженцы государства, мафии, церкви – все будут на его стороне. Поэтому о скандалах здесь мы никогда не узнаем ничего до конца. Глубоко в нас сидит этот обоготворенный кумир, которому следует приносить жертвы, а сколько их уже принесено… И лишь оттого, что кумир укоренился в нас так глубоко, столько чистых оказываются в сумасшедшем доме, пишут отчаянные письма, протесты, составляют воззвания, выпускают листовки, которые полны оскорблений, и тем не менее остаются без наказания. И вот эти чистые становятся мелочными, делаются доносчиками, чуют коррупцию даже там, где ее нет. Сотни, может быть, даже тысячи этих людей превращаются в подавленных и озлобленных людишек, глупых и несносных… Мне б, отец, не хотелось кончить этим. И Вублер не кончит этим. В его случае возможен только один конфликт: если верность Эрике придет в противоречие с верностью Кундту. Я знаю их обоих, отец, мы слишком долго дружили. Всякие мысли о Кундте выкинь из головы. Ты не сможешь да и не станешь его убивать, Кундту опасен даже не Бингерле, нет, – только Вублер. (Берет бинокль и смотрит в окно на дом Вублеров.) В самом деле, она осталась дома… это небезопасно… Может быть, ты все же поедешь, отец, на мессу?

Отец. Пожалуй, успею пробраться в собор во время проповеди… но скажи мне, ты действительно веришь, что Конрада можно было бы спасти?

Сын. Им была нужна жертва, и он должен был стать жертвой не праведных, а продажных.

Отец (встает, собираясь уходить). Если когда-нибудь получишь задание украсть мою звездочку, дай мне знать – мы решим проблему мирно, без применения силы.

Сын (обнимает его). Не сердись и не обижайся на мои слова, но ты, по-моему, уже не относишься к категории лиц, чьи звездочки кто-то жаждет приобрести.

Отец. Как знать, как знать. (Улыбаясь, уходит.)