Спальня Эрнста Гробша и Евы Плинт. Посреди сцены широкая двуспальная кровать. Два стула, две прикроватных тумбочки, туалетный столик, на стенах две фотографии: Че Гевара и ангел в стиле барокко. Гробш лежит на левом боку, Ева сидит справа в ногах кровати. Около трех часов утра, комната слабо освещена торшером.

Гробш (только что проснувшись). Как хорошо пахнет… Что это – шалфей, розмарин?

Ева. Нет, лаванда и немного камфары. (Нагибается к Гробшу, кладет ладонь ему на лоб.) Кажется, прошло.

Гробш (хочет приподняться, но Ева удерживает его). Я долго спал? Ева. Часа три… еле уложила тебя. Поставила согревающие компрессы, сделала массаж с лавандовым маслом, покормила чуть не насильно горячим супом, потом ты заснул. И, конечно, я помолилась, прочитала над тобой литанию… это тебе тоже помогло. Сейчас три часа ночи, завтра будешь лежать в постели. Гробш. Ты все время сидела тут?

Ева. Да, и никуда не уйду. Ты много разговаривал во сне, говорил всякие гадости, неприличные веши, рассказывал из своей жизни такое, о чем я и не подозревала… и я была удивлена, какой чистой мне показалась эта грязь. (Тише.) Ты произносил слова, которых я никогда не слышала и не читала, и все же поняла, что они означают. Странно, неужели все это сидит в нас?

Гробш. Значит, Вублер рассказал тебе о кубинце, строил из себя влюбленного, но не забыл упомянуть и об участке… Вот это многосторонность! Ну так что с твоим кубинцем?

Ева (смущенно). Нет его… улетел. (Взволнованно.) О господи, как с вами тяжело, все вы будто свинцовые, и Карл тоже. Да, знаю (Гробш внимательно смотрит на нее), Хесус не выглядит таким, но он такой – мечтательный, милый, бывает и легкомысленным. Вы, немцы, вы словно взвалили на себя весь земной шар, а Хесус легкий, улыбчивый… умеет танцевать… всегда веселый, хотя здесь ему трудно, гораздо труднее, чем вам.

Гробш. Хесус? А дальше – Перес де Легас, так? (Ева кивает.) Это один из их самых суровых ребят… Встречался с ним на дискуссиях. О, Хесус… Хесус… если б я об этом знал… ах, дорогая Ева, сочувствую тебе. Да, он не немец… но ты, разве ты не немка?

Ева. Еще какая! Документально проверено и доказано. Мой прадед был кирпичником на севере Германии, стало быть, рабочий. От него следы уходят к жалким арендаторам-духовидцам, самым обыкновенным бобылям… все они немцы, медлительные, меланхоличные немцы. Дед стал слесарем, а отец инженером – немецким, но уже не таким медлительным. Мать – городская, местная, дочь купца, благочестивая, независимая, антиклерикальная, ну а я…

Гробш. Грезишь о карибских танцорах… понимаю, Ева, понимаю.

Ева (вздыхает). Пожалуй, никуда мне от немецких мужчин не деться. Я сидела тут часа три, тебя трясло всего, но жара не было, нет, это не грипп и не простуда, это что-то другое… Пот лил с тебя ручьями – вот полотенца, хоть выжимай, – к счастью, горячий пот… Не надо было ходить к Капспетерам, слишком тяжелый день у тебя получился. Служба, потом накачивал Плуканского, нервничал во время телевизионной дискуссии… и вдобавок этот домашний концерт. Больше не пойдем туда, Эрнст, никогда. Во сне ты ругался, говорил всякие непристойности, наверное, времен твоего детства, юности, а одну фразу повторял часто, громко: «Бетховен им не принадлежит. У них и без того все есть, так они хотят еще и Бетховена?» Это было жутко, дорогой, я уж подумала, не позвать ли заклинателя, чтобы изгнал из тебя беса… ты был как одержимый. Суп, тепло, мои руки, лавандовое масло и молитва… может, это помогло.

Гробш. Ну что ты могла изгнать из меня?

Ева. Злость, страх, ненависть, потерянность. Итак, все твои старания с Плуканским оказались напрасны?

Гробш. Кое-что из того, что ты перечислила, мне хотелось бы сохранить, самую малость. А с Плуканским было вовсе не напрасно. Я при этом многому научился.

Ева (поднимается). Подогрею тебе супу, поешь и заснешь.

Гробш. Не надо, побудь со мной… если хочешь молиться, молись, только тихо, про себя… Я не хочу этого слушать. Я скандалил?

Ева. Нет, лежал смирно, слишком смирно… больше мы туда не пойдем, Эрнст. Я останусь с тобой. Мне теперь ясно: на Кубе нет ничего пошлого, но если бы я туда поехала, это было бы пошло. (Улыбается.) Забудем маленького Хесуса.

Гробш. Чувствительная, избалованная, образованная женщина – благочестивая графиня – на Кубе. А почему бы нет? Образованные, чувствительные, благочестивые дворяне довольно часто совершали революции… Я бы понял тебя. Не грусти, Ева, не плачь и поверь мне: они не очень-то деликатны с женщинами, даже со своими. Там ты пролила бы больше слез, чем здесь, о забытых грезах. Лучше оставлять грезы неосуществленными… Бетховен им не принадлежит – так я говорил? Но ведь не о тех же?

Ева. Нет, о здешних, и я подумала: сейчас он, наверное, с удовольствием разбил бы рояль.

Гробш. Когда мы сидели у Капспетеров, мне вдруг показалось, что еще немного, и я сойду с ума. Посмотрел по сторонам: все такие чувствительные, изысканные, скромные, образованные, с тонким вкусом, действительно благородные – всё неподдельно, – а у рояля эта Адельхайд играла Бетховена. И я вспомнил Карла, твоего мужа, графа фон Крейля. Его страсть разделывать рояли на дрова я всегда считал своего рода снобизмом феодала, находил это лишь забавным. Но когда он дал деньги из дипломатического фонда той девушке, чтобы она бежала на Кубу, спаслась от пыток и смерти, я подумал: вот это да! Он вылетел за это со службы и был условно осужден… И вчера у Капспетеров меня вдруг охватило желание сделать то же, что сделал он… Как это меня называл твой отец?

Ева. Пролетарий с лицом социолога.

Гробш. Здорово. Очень меткая характеристика. Старик Плинт не лишен остроумия и разбирается в людях… Да, я с трудом удержался, чтобы не вскочить со стула и не хватить об пол мейсенский фарфор, мне все равно не отличить его от универмаговской дешевки. Нет, Ева, причина не в том, что я заработался, накачивал Плуканского и нервничал у телевизора. Я ужаснулся мыслям, пришедшим мне вечером в голову: даже Плуканский, которого я ненавижу, показался мне более близким, чем эти утонченные знатные господа в окружении изысканной, старинной мебели. Хуже того: даже Кундт, этот негодяй, которого я готов убить, и мерзавец Блаукремер, даже они были мне ближе – копаться в грязи и убирать грязь приходится нам, политикам, чтобы те не замарались. Чистенькие, они разъезжают по аукционам, спасая для отечества ценные распятия, и не думают о крови, поте и дерьме, из которых делаются их деньги. И было кое-что еще, Ева, а именно: твоя школьная подруга Адельхайд, такая соня на вид, почти подтвердила мои мысли, шепнув тебе: «Папе нелегко далось пригласить твоего Гробша». И она специально прилетела из Нью-Йорка, чтобы сыграть на новом рояле Бетховена и повидаться с тобой? Скажи, Ева, я твой Гробш? Она хочет, чтобы мы разошлись?

Ева (подавленно, покраснев). Да, ты мой Гробш. Мне следовало встать и уйти, когда она это сказала, я надеялась, что ты не слышал. Я тебя предала, Эрнст, но ты действительно мой Гробш, неужели ты этого не понимаешь? Она тебя нарекла моим и тем самым нас, так сказать, помолвила. Меня всю жизнь будет мучить стыд за то, что я не встала и не ушла. Мне стыдно произносить сейчас вынужденную банальность: прости меня, я очень сожалею. Иначе я не могла. Терпеть не могу сцен, скандалов… это для меня, черт возьми… эстетическая, что ли, проблема… но теперь ты мне ближе всех, даже Карл никогда не был мне так близок.

Гробш. Тем не менее я бы понял их, если был бы только пролетарием с лицом социолога. Ты смотришь на это со светской точки зрения, я смотрю – политически. Все-таки я депутат бундестага Федеративной Республики Германии и референт министра – вот в чем проблема. То, что я им не нравлюсь, мне ясно, ведь я до сих пор точно не знаю, чем отличается батик от набивной хлопчатобумажной ткани. Но она не сказала «господин Гробш» или «твой друг», «спутник жизни», она произнесла «твой Гробш». Мне следовало встать и по меньшей мере стукнуть кулаком по роялю. Я чувствовал себя ужасно, во мне проснулась извечная робость пролетария перед их безошибочным чутьем… мы оба струсили…

Ева. Ты весь дрожал, стучал зубами… нет, причина тут более серьезная, чем это глупое замечание.

Гробш. Да, более серьезная. (Опускается на подушки, говорит тише, задумчивее.) У меня было состояние, только вряд ли сумею тебе это объяснить… не пугайся, ведь у тебя такое же безошибочное чутье, как и у них… это был какой-то метафизический страх, словно меня коснулся ангел, да, один из тех, над которыми я издевался и смеялся, когда мне было еще девять лет, – за прилежание нам давали картинки с ангелами, так мы, мальчишки, на них мочились… И вот в обстановке стерильной чистоты меня потянуло в грязь политики. Накачивать Плуканского – это моя работа. Скажи мне, пожалуйста, сколько еще банкирских дочек, кроме Адельхайд Капспетер и Хильды Кренгель, учились с тобой у монахинь?

Ева. Ну вот, опять остришь. Есть еще внучка Эрфтлера, которая охотно познакомилась бы с тобой, ее зовут Марион, не замужем, на рояле не играет. С банком не связана, управляет заводом резиновых изделий. Строгая. Деловая. Не без юмора – всегда грозит мне пальцем, когда встречаемся.

Гробш. Звучит неплохо. Грозит, наверное, из-за меня?

Ева. Да, пожалуй, но скорее потому, что мы не женаты. Радуйся, от Плуканского ты наконец избавился.

Гробш. Но и от должности референта тоже. Блаукремер вряд ли возьмет меня к себе… И все-таки я позабавился, сочиняя за Плуканского его речи, хотя радость эта напрасная… Ты еще ничего не рассказала о Вублере.

Ева. Ну, о Хесусе не стоит повторять. Вублер предостерегал меня – вообще чтобы я не слишком много болтала, давал советы насчет моих нарядов, говорил о земельном участке Арглоза и о Элизабет Блаукремер – мы с ней знакомы?

Гробш. С Арглозом ему вряд ли повезет. Мальчик железный. Ну а Блаукремершу ты, собственно, должна знать. Через Карла. Наверняка видела ее, когда Блаукремер был еще председателем координированных советов по кадрам. Вспомни, они жили в то время рядом с паромным причалом.

Ева. Ах, эта… Шикарные приемы, обильный стол и тем не менее аристократично. У нее было обыкновение стоять в центре зала и улыбаться равнодушно, почти презрительно – высокая, белокурая, бледная, взгляд обращен в себя. Не то, что раньше назвали бы истеричкой, нет, скорее испуганная, растерянная, своенравная, она была похожа на большую девочку, которую изнасиловали. На ней было серебристое платье, украшенное крупным рубином. Курила чуть демонстративно, с показным шиком. Могла производить пугающее впечатление, но мне она нравилась.

Гробш. Тоже графиня или что-то в этом роде, но настоящая.

Ева. Я тоже настоящая, только не урожденная. Когда Вублер упоминал о ней, это звучало предостережением.

Гробш. Отнесись к его предостережению всерьез. Да, в том месте, куда ее упрятали, находятся отставные, брошенные жены – это аристократическая кутузка. Говорят, там есть даже симпатичные молодые мужчины, которых посылают в комнаты к дамам, если те, по мнению надзирательниц, жаждут их общества. Не бойся, ты никогда не попадешь туда, я этого не допущу.

Ева. Я боюсь за тебя… даже о Карле я не тревожусь…

Гробш. Вчера вечером я многое ему простил и поборол в себе зависть к нему. А завидовал я его смелости, тому, как элегантно вершит он свои дела, его унаследованному от предков чувству независимости и уверенности, какое мне никогда не обрести. Твой отец был прав: я пролетарий с лицом социолога.

Ева. Не хочу больше ходить на приемы, на домашние концерты. Я не вынесу, если тебя опять оскорбят, а я опять струшу.

Гробш. На один прием мы обязательно сходим – если Блаукремер пригласит по случаю своего назначения.

Ева. Если ты так считаешь… но учти: я с тебя глаз не спущу. Блаукремер… Неужели никто не видит, что он совершенно немыслим?

Гробш. Как видишь, оказался мыслимым. Плуканский тоже был, так сказать, немыслим, но, как и его, Блаукремера в свое время тоже низвергнут, он падет. Только господа, которые не правят, а владеют нами, только они никогда не падут. Даже Хойльбука в один прекрасный день свалят, но Флориана, Капспетера, Бранзена, Кренгеля и Блёмшера – никогда, ибо они не правят, а владеют, и никто из них никогда не угодит в тюрьму. Они вечно незыблемы, воистину в этом и состоит божья благодать денег. И они неплохо подобраны: Флориан – евангелист, набожный, немного шумноватый; Капспетер – католик, человек тихий; Кренгель – опять же протестант; среди них даже есть один атеист – Блёмшер. Все они коллекционируют что-нибудь заведомо ценное. А у Капспетера к тому же есть сонная дочь, которая мигом прилетит из Нью-Йорка, чтобы приглядеться к «этому Гробшу», партийному болвану, которого поневоле приходится терпеть в их зверинце и который не только социолог, но и адвокат (внезапно садится), который имеет определенное влияние на мечтательного еврейского мальчика, владеющего земельным участком на берегу Рейна. Милая Ева, твой Вублер, во-первых, влюблен в тебя, а во-вторых, он тоже адвокат и член наблюдательного совета у Капспетера, даже пайщик. Можешь быть уверена, что нефтяные шейхи заплатят любую, любую цену за вид на скалу Дракона, однако мальчику предлагают лишь хорошую цену, все милостью божьей… вот почему ангел коснулся моего плеча… Капспетер, Вублер, любовь, политика – вот откуда у меня метафизическая лихорадка. Нет, они не правят и не могут быть свергнуты никогда, они всегда чисты, как правители милостью божьей. Они свалят даже Хойльбука и прогонят Вублера, если те перестанут повиноваться. Я же закоренелый безбожник, и когда вижу попа, мне бывает очень трудно сдержаться… А про некоего Бингерле Вублер говорил?

Ева. Да, сказал, чтобы я об этом человеке никогда не заикалась.

Гробш. Вероятно, у него есть в руках что-то, перед чем они все трясутся от страха, добрые и злые, чистые и нечистые.

Ева. Даже банкиры?

Гробш. Нет, эти не трясутся и на сей раз, во всяком случае не за свою хорошую репутацию. Это взяли на себя политики – те трясутся. Я обнаруживаю в себе все больше такого, что меня, пролетария, объединяет с Карлом.

Ева. Ему было бы приятно слышать это. Он питает к тебе симпатию, не то что ты к нему.

Гробш. Тогда скажи ему об этом при случае. Скажи, ты ревнуешь его к той, что живет с ним?

Ева. Ревную к ребенку, который у нее есть.

Гробш. Но малыш не граф.

Ева. Может, у нас с тобой будет маленький граф.

Гробш. Нет, он будет называться Плинтом. К тому же я предпочел бы маленького Гробша… хотя нет, даже если Гробш звучит чуточку лучше, чем Плинт, нет…

Ева (снимает с его носа очки). Странно: твои серые глаза потемнели, увеличились. Пролетарий, аналитик-социолог куда-то исчез, передо мной робкий, растерянный человек, который проголодался и замерз. Не забывай, что мы лишь помолвлены, но не женаты. Адельхайд Капспетер нас помолвила… ты мой Гробш, и никуда я не уеду, ни отсюда, ни от тебя, если только ты от меня не уйдешь.

Гробш. Я отсюда не уеду. Это государство меня создало, и я хочу жить здесь до тех пор, пока оно не станет собственностью тех, кто им не правит. Я не уйду от тебя, у меня здесь дела, я хочу работать. Конечно, есть и опасения: детство мое нельзя назвать спокойным и счастливым, поэтому запасов нервной энергии у меня нет, со временем становится заметно, как этого недостает. Я хочу сохранить свою злость, а возможно, и ненависть – до поры до времени я держал ее в рамках благодаря анализу. Но иногда мне трудно держаться в рамках. У Карла было спокойное детство,

счастливое?

Ева. Ему было пять лет, когда его мать утопилась. Отец вскоре стал важной шишкой, но в родовых замках жизнь неуютная. Там холодно, а часто и голодно.

Гробш. Как вчера у Капспетеров: еда была неважной и далеко не обильной, в общем, дрянь.

Ева. Ага. Суп был еле теплый, рыба слишком сухая, порции маленькие, а десерт как клейстер. Да, ты прав. Забудь про вчера.

Гробш (мягко). Жратву-то я забуду, но остальное – нет. Иногда мне кажется, что тебе льстит графский титул, поэтому ты не разводишься… ведь иначе…

Ева. Да, льстит, сознаюсь, что привязана к титулу и благодаря ему обрела прелестного свекра.

Гробш. У тебя есть еще и прелестный отец. Да ты богачка: и отец и свекор. Мой отец умер, когда мне было двенадцать, от цирроза печени, потом мать – от разбитого сердца. Да, это называется так – ее сердце было разбито нищетой, вечной руганью, горем, страхом… Видишь, даже свекровь я и то не могу тебе предложить.

Ева. Сейчас ты еще раз поешь супу, потом я сделаю тебе массаж, потом ты будешь спать. Я тоже лягу, устала. Как я рада, что я с тобой.

Гробш. Скажи, ты пошла тогда со мной и осталась у меня – из жалости?

Ева. Нет, не из жалости. Но вчера мне было тебя жалко… Тогда мне захотелось тебя узнать, не познакомиться, а узнать. Я страшно расстроилась, когда первый раз пришла в твою лачугу, в эту конуру. Кругом бумаги, бумаги, обрезки колбасы, и вся скатерть в пятнах от горчицы. Это ужасно, как вы тут обитаете, – ведь никто, почти никто из вас по-настоящему не живет. Это все что угодно… какая-то помесь собачьей конуры с меблированной комнатой – но не жилище. А по-настоящему я тебя узнала только сегодняшней ночью, до этого ты мне просто нравился… После я немного всплакну по Хесусу – до чего ж он был обаятельный, такой не немецкий.

Гробш. И вдобавок суровый, дорогая, и твердый как кремень. Зато женщинам из тех стран очень нравятся немецкие мужчины.

Ева. Одного я не пойму в этой истории с Плуканским и Блаукремером: если Блаукремер станет преемником Плуканского, значит, они должны быть членами одной партии?

Гробш. Они и так члены одной партии, разве ты не знала?

Ева. Я никогда особенно не интересовалась партиями… конечно, как же это я не сообразила… Но тогда и ты в одной партии с Блаукремером?

Гробш (хохочет). Господи, до чего ты умна, до чего логично можешь рассуждать. Да, Ева, я в той же партии, что и Блаукремер… И еще одна просьба: если ты когда-нибудь уедешь, не переходи к ним.

Ева. К кому – к ним?

Гробш. Лучше на Кубу, чем к ним!

Ева. Никуда я не поеду, я остаюсь здесь, с тобой

Свет гаснет.