А на следующее утро, когда я проснулся, – поздно, судя по освещению, – после абсолютно ничем не омраченного сна, вязкого, как сироп, его одежда ждала меня на стуле, точно сам Ллев. Брюки (имевшие на диалекте Лльва множественное число, так же, как яйца в оскорбительном смысле) были из немнущейся и негнущейся в сложенном виде ткани: я усадил их задницей на стул, и штанины свисали на пол. Пиджак сидел на спинке стула, как на киноактрисе тридцатых годов. Каким я был дураком, внеся нечто от него в жизнь, решившую выпарить память о нем, обезличить его. И нельзя себе было позволить покупку другой одежды, пока нет: все вело к моей капитуляции перед законниками. Рубашка была моя собственная, имелись носовые платки. Оскверненный, оскверняющий платок Лльва я оставил на сиденье в автобусе. Нельзя допускать более тесных контактов со Лльвом.

Устало побрился насухо, сидя на кровати, закрыв глаза; закрытые глаза лучше зеркальца для бритья: сразу учишься бриться вслепую. Потом выглянул в коридор, нашел его пустым, голым шмыгнул в умывальню принять душ. Оделся, пятерней причесался, рассовал по карманам багаж, пошел вниз. В вестибюле было пусто, кроме хозяйки, выпускавшей за своей конторкой гвоздичный дым Сурабаи.

– Съезжаю, – сказал я.

Выложил все свои бумажные деньги одним комком в кулаке, вытащенном из брючного кармана. Среди них оказалась и цыпка Карлотта; прежде чем я ее отделил, сунул в нагрудный карман, хозяйка заметила и говорит:

– Странно. Именно это слово я при вас вчера упоминала. Никакого нет фокуса, чтобы его запомнить.

Я не понял. Она отдала мне мой паспорт. И спрашивает:

– Пойдете в Дууму на чудо?

– На чудо?

– Mijregulu на их языке. Намоем – mu'jizat. Такое у них суеверие – ждать чуда в это время года. Один мальчик кричал нынче утром на улицах, что mijregulu произошло, причем произошло для него одного. Он был на утренней mijsaвместе со своей матерью, и съел хлеб, который, по их суеверию… Впрочем, может быть, вы той же веры. Мальчик клялся, будто чувствовал во рту безволосого маленького ползавшего зверька, говорит, очень маленького, а в голове слышал голос младенца. А потом он его проглотил. По-моему, просто каннибализм. Но возможно, и вы той же веры.

– Ну, в каком-то рудиментарном смысле…

– Поскольку это не mijregulu puwblijgu, то есть не публичное чудо, его игнорируют. Для mijregulu puwblijgu по-ихнему надо, чтоб из невозможных источников хлынула кровь. Ну и всего час назад, пока вы, должно быть, еще спали, кровь потекла. Не из статуи ихней Сента-Евфорбии, как почти все ожидали, а из pipit или маленького zab'a младенца Исы, по-вашему, наверно, Иисуса, лежащего на руках своей матери. Отвратительно. Кровь, говорят, еще сочится. Ее собирают в чайные чашки. Не зовут никаких химиков, чтобы сделать анализ. Боюсь, все это отвратительно.

– Откуда, из?…

– Вот именно. Надеюсь, вы с удовольствием провели здесь время.

Чтобы попасть туда, куда мне было сказано, а именно на Индовинелла-стрит, пришлось пройти через площадь Фортескыо. Там стояла огромная мечеть Дууму в жаркой католической полуденной давящей синеве. Золотая кожа местами шелушилась, смахивая поэтому на обертку из фольги от обгрызенного мышами бисквита, тем паче что под ней был камень хорошо пропеченного цвета. Площадь была набита битком; главным образом женщины в черном, поющие гимн. Аккомпанировал полицейский оркестр с добавлением ансамбля в балахонах из вчерашней процессии. Гимн примерно такой:

Sengwi d'Iijsuw, Levé mij, levé mij. [74]

Вверх и вниз по широким каменным ступеням поднимались и спускались люди, входили и выходили в изукрашенную арочную дверь, легко неся к входу и выходу крошечную посуду, – рюмочки для яиц, пузырьки из-под таблеток, одна женщина с надеждой кувшин, – несли осторожно, глядя на выходе под ноги. Один мальчишка держал бутылку из-под «Коко-Кохо» с парой капель драгоценной крови то и дело, щурясь, заглядывал в горлышко, словно на редкое пойманное насекомое.

Sengwi ridimturi, Suwcu d'scntitet, Levé mij. [75]

Заиграв новую мелодию, полицейский оркестр произвел внезапный богохульный эффект дисгармоничной пародии, поскольку балахоны продолжали старую. Новый мотив был мирским и военным,

вроде национального гимна, каковым и оказался. Ибо на площадь вплывал, предваряемый, фланкированный и сопровождаемый мотоциклетным эскортом в пучеглазых очках, открытый автомобиль с государственным флагом на капоте. Сам президент прибывал посмотреть на mijregulu и, дав ему президентское благословение, заимствовать для себя и своей должности немного божественности. Жирный, сияющий, умный с виду, в фуражке, в галунах, в медалях, в безупречном белом морского типа, он встал, принимая приглушенные почести от своего народа, который не в тот же миг (причем он, очень умный, как бы признательно кивнул на это) забыл Бога в связи с появлением кесаря. Президент с адъютантами вышел из автомобиля, смиренно преклонил голову перед благословением горсти колец барочного священнослужителя, вышедшего ему навстречу на ступени Дууму. Я проталкивался сквозь толпу к Иидовинелла-стрит. Черт с ним, с порядком, церковным и светским. Черт с ними, с чудесами. Чудеса? Но чудеса ниспровергают порядок, не так ли? Нет, абсурд: они его подкрепляют: удерживают народ на коленях. Но ты ведь сторонник иррационального, каковым являются чудеса. Нет, нет, нет, иррациональное подтверждает рациональное, как ночь предвещает день. Дай мне попасть меж днем и ночью в мир, ох, затмения.

На периферии толпы я увидел доктора Гонци. Он кивнул мне со всей приятностью, какую допускала мрачная прокаженная маска. На нем был грязный черный плащ и соответствующее сомбреро. Мне хотелось пройти, забыв его вчерашнее вечернее пьяное сумасшествие, но он вцепился мне в рукав когтями и говорит:

– Тебе нечего больше бояться. Я нашел другое орудие. Мало что сделал в философии и политике, но всегда признавал идею договора.

– Послушайте, мне надо попасть на…

– Да. Мне тоже надо спешить. Нефилософский практичный вопрос.

Я чувствовал в его дыхании виски, незастоявшийся запах. Значит, привычный пьяница.

– Гоббс, – сказал он, – хорошо говорил о договоре, читай Гоббса. Я должен сыграть в ту самую игру с соответствующими властями. Возможно, в согласии им удастся придумать ответ, хотя я сомневаюсь. Никто из них в отдельности не обладает твоим специфическим даром. Может быть, все-таки ты направил меня к конечной цели. Ты меня понимаешь? Я разослал одну глупость по штаб-квартирам, да ее там сунули в архив среди прочих посланий от сумасшедших. Не подписался, конечно. Ты увидишь, что неподписанство – главный пункт предприятия в целом.

– А сейчас извините меня, если я…

– Поосторожнее, мальчик. От феноменальности мирские радости не утрачивают остроты. Ну а я жду других. Например, встречи с епископом.

– С епис…

Но он ушел в толпу, выпятив вперед торс, выставив когти, как бы навстречу земле, павший лев. Толпа вежливо пропускала его. При нем явно не было никакой посуды, но он шел взглянуть на mijregulu. Я собирался увидеть нечто совсем иное.

Отыскал Индовинелла-стрит после расспросов скептиков, предпочитавших свои магазинчики кровавому zab'y младенца Исы. Это была покатая булыжная улица с парой старомодных таверн и жилыми домами с обнесенными стеной садами. Дома были узкими, по компенсационно высокими – в четыре-пять этажей. В одном из них лежали в пренебрежении произведения, увидеть которые я приехал из такой дали, с таким трудом и, да, с такими страданиями. Студень не мог сообщить мне название или номер дома. По его мнению, была на нем когда-то деревянная табличка, но ее давно сбили то ли праздные мальчишки, то ли семья бедняков, нуждавшихся в топливе. Он посещал дом однажды много лет назад, но увиденное ему не понравилось. Ключ от дома висел на гвозде в лавке табачника, может, до сих пор висит, ржавеет. Он не советовал мне посещать дом: я безусловно увидел бы не утонченное искусство, а тошнотворное сумасшествие.

Я поднялся и спустился по Индовинелла-стрит, но не нашел никакого табачника. Зашел за информацией в таверну под названьем «Йо-хо-хо, ребята» и, пока стоял, ждал у покинутой стойки, услыхал голос, крикнувший из темноты: «Эй». Я оглянулся, осматривая темное помещение в поисках его источника.

– Эй.

Радаром нацелясь на смутную форму, я направился к ней: может, пьяный клиент. Но это оказался один из голубков, Аспенуолл, лысый, мясистый, с нарушенной координацией, трясущийся от спиртного. Привыкая к темноте, я четко разглядел этикетку бутылки у него на столе, прочел название: «Ром Аццопарди Белый Пес». Аспенуолл заговорил, дыша мощной сладостью:

– Правда, ненадолго хватило ублюдка?

– Кого? Удрал, да? Твой дружочек в священной рубашке?

– Вглубь. В глубину, как говорит эта сволочь. Говорит, тут великий поэт. Паломничество к великому поэту. Выпей.

– Только не на пустой желудок. Какой великий поэт?

– Тогда завтракай. Ленч-хренч. Любую чертовщину. Эй, вы там, – крикнул он за занавеску. – Еще сандвичей с говядиной, с сырым луком, и побольше горчицы.

– Вряд ли здесь есть Дижон, – заметил я, усевшись.

– Не так его зовут. Какой-то распроклятый британский поэт с каким-то таким кальсоновым именем вроде Вере де Вере, Мэджори Бэнкс или сэр Мармадыок Апыорасс.

– Значит, чудо он пропустил. А ведь мог окунуть свою драгоценную Божыомайку в драгоценную кровь.

– Эта проклятая Божьямайка, как ты говоришь, чуть нас не доконала в этом переходе. Религия на борту – нехорошо.

– По-моему, это я считался Ионой.

– Ты и есть Иона. Религиозный. А был еще другой, упоминания о котором я больше никогда не хочу слышать. Особенно при такой сучьей погоде, как та. Хотя, по-моему, не ты целиком виноват. Тот самый тип – настоящий вредитель.

– А, – сказал я, припомнив. – Это ты Майстера Экхарта имеешь в виду?

– Майстер Говнюк. Джек Экхарт – величайшая дважды сволочь, когда-либо точившая в роскоши зубы, глядя на голодных сирот. Увез меня и выкинул на мели, вонючка и крыса. Украл две крупные денежные идеи, обе мои, прикарманил деньги за их удушение, дважды мошенник.

– Что за деньги за удушение?

– Фирма платит, желая придушить идею. Например, вечная спичка погубила бы Крюгера, Крюгер платит, чтоб ее похоронить. Как называется это животное, которое ходит назад и вперед, с головой с обоих концов?

– Амфисбена. Вроде ящерицы. Ее не существует.

– Называется, да, и не существует? А та вещь существует. Холодильник с двумя дверцами. Я выдумал.

Он ждал от меня проявленья каких-то эмоций. Я ничего не проявил, но заметил:

– Я думал, ты занимался моделированием одежды.

Он нетерпеливо всплеснул руками и сказал:

– Боже мой, вся одежда машинная. Ты такой же тупой, как все прочие, только тот шустрик Экхарт не тупой, о нет. Не знаешь, зачем две дверцы? Затем, что всякая всячина остается в глубине обычного морозильника. Ставишь пиво, да? Берешь, остается пустое место, еще пиво ставишь. Берешь все время спереди. Никогда так не делал?

– Никогда не имел холодильника.

– Ох, ребята, ребята, нынче все одинаковые. Травка, да героин, да чересчур много волос.

К моему удивлению, мужчина в рубашке с короткими рукавами принес сандвичи с сырым луком и байку горчицы с уксусом. Это был хорошо сложенный маленький октерон или, может быть, квартерон, с массой волос, укоризненно по этой причине взглянувший на Аспенуолла. Я ему говорю:

– Я ищу музей Сиба Легеру. Должен быть где-то поблизости. Ключ в лавке табачника.

Он с сожаленьем встряхнул волосами и, по-прежнему ими тряся, ушел. Поиски выходили нелегкими. Я взял сандвич, а Аспенуолл говорит:

– А когда дверцы сзади и спереди, такого не бывает, правда? Ничего замороженного сзади не остается. Хорошая идея, иначе ублюдки не платили бы за ее удушение. Консерваторы, сволочи. Знаешь, какая другая идея?

– Нет.

– Ну, давай. Угадай. Угадай.

– Слушай, ты, конечно, имеешь в виду, что дверцы должны быть устроены по бокам. Сзади было бы трудно – решетки, свинцовые пломбы, и прочее.

– Ох уж мне эти ребята. Морозильника не имеют, а все про него знают. Давай, гадай дальше.

– Нетекущая байка с маслом. Рама, принимающая на себя вес очень тяжелого трахальщика.

– Он всегда может снизу лечь.

– Вдруг ему попадется очень тяжелый партнер.

– Сейчас это меня не особенно интересует. Пошли со мной, будешь в полной безопасности. Впрочем, забавные твои слова про ту самую нетекущую банку.

– Что ты имел в виду, пошли со мной? Когда отплываешь?

– Наверно, завтра на рассвете. Сделал на посудине пару вещичек. Проведу капитальный ремонт на каком-нибудь кисе. Сучий был шторм. Нет, насчет этой байки.

– Во Флориду плывешь? Значит, не будешь ждать Божыомайку?

– В задницу этого извращенца с его извращенной поэзией. Конфуций или какой-то другой тип сказал, что последняя капля парню всегда в штаны попадает. Материал портится, знаешь. Вот тут в дело вступает портной-модельер. Вставляем сменную губку по форме ширинки, чтоб собирала капли. Даже знать не желают о любом подобном предохраняющем презервативе. Пред пред пред предназначенном для для как его там.

– Растворения? Поглощения? Для сокрытия?

– Наверно, именно так.

– Можно мне сегодня на борту ночевать?

– Наверно, именно так.

Он прикончил бутылку рома без моей помощи, я просто ел лук и сандвичи. Макнул уголком в горчицу последнюю корочку, проглотил и закашлялся. Тело мое сотрясалось: я стал окончательно плох.

– По-моему, именно так.

Я видел: он сонно соображает, чего б еще выпить. Не настал даже полдень, перед ним лежал долгий день выпивки в одиночестве. Ну, в любом случае, с моим скорым отъездом отсюда, кажется, дело улажено. Аспенуолл мне не нравился, но моряк он хороший. Без поэтодряни в священной рубашке казался терпимей. Так или иначе, в шторм любой порт хорош. Я понял, что это на самом деле не очень-то подходящая поговорка. В голове гудели разные загадки, но теперь можно было их игнорировать. Я был скромно доволен. Здесь было темно и прохладно. Вскоре продолжу поиски Сиба Легеру. В золотую длинную узкую дверную щель проникало золотое солнце, куда, как в плавательный бассейн, не хотелось поспешно кидаться в пару ближайших минут. Потом в дверь проникло еще кое-что: очень знакомая фигура, жестоко затянутая в корсет. Мисс Эммет энергично ударила кулаком по стойке бара и крикнула:

– Мануэль! Мануэль!

Вгляделась во тьму, но не увидела никого знакомого, ничего нужного. Нужно ей было, как я увидел после появления волосатого Мануэля, одно – пачка с десятком сигарет «Хани-дыо». Она не изменилась. На поясе болтались ножницы. Ей следовало возвращаться туда, где она поселилась или остановилась, к переваренным яйцам и хрусткому рафинаду. Я, как всегда медленно, начал соображать, что она делает здесь, на далеком острове Кастита.