– Я хочу сказать, считай это театром, простым продолжением цирка. Братья и сестры раньше изображали влюбленных. Бет и Боб Гринольф играли Ромео и Джульетту в Принсис-тиэтр в Манчестере, в Англии, году приблизительно э-э-э в 1933-м. Конни Чаттерлей и егеря Мэллорса в сценической версии уморительной проповеди Лоренса играли Гилберт Циммерман и его сестра Флорейс. По-настоящему совершали все действия, причем голые, с гениталиями, увитыми цветами, и прочее. Разумеется, гораздо позже 1933-го.

– Ох боже боже, в какую же ты нас беду втравил.

– Скоро – может быть, завтра, может быть, даже сегодня, сможем разъехаться по отдельности, то есть, я имею в виду, если ты мне денег одолжишь. Полиция не позволит себе ударить в грязь лицом, не представив – через приличный промежуток времени, как бы охватывающий потаенное мастерство и прилежность, – того или иного лидера кружка. Возможно, с самим президентом решат, кто это должен быть. Может, министр образования расколется и признается; крупный процесс, общая чистка, президент осиян новой славой. И окажется, что министр образования, вольномыслящий или вольный каменщик, сам устроил взорванное поддельное чудо, чтоб заставить молчать истинное.

– Ты наделал черт черт черт…

– Ты же знаешь, что это несправедливо.

Я взял из-под совы денег, сходил через дорогу в «Йо-хо-хо, ребята» за бутылкой «Feileadhbeag» (произносится «филибег»), шотландского виски, производимого в Порт-оф-Спейпе, и стал его пить. Я был разговорчив, в приподнятом настроении.

– Но что это значит, что доказывает?

– Возможно, конечно, что будет единственный возможный кандидат, – наш кандидат. Что значит? Что доказывает? А, сегодняшнее дело. Наивно, в самом деле. Никто ведь не думает жениться на своей сестре. Если я на тебе женюсь, значит, ты мне не сестра. Значит, я ее сын, Л лев. И как Л лев, покидаю ее с молодой женой. А потом все будет спасено, в том числе честь. Не смогут же они насильно принудить к завершенью супружеских отношений, хотя, может быть, попытаются.

– Супру супру…

– Я сумею сыграть, а ты сможешь? Лучше выпей еще. Лучше хихикай, чем так, как сейчас.

Сейчас она осунулась и дрожала, тряслась всем жирным телом, как, наверно, хотя я, конечно, его не купил, ее излюбленный студель; жирное лицо обвисло, словно толстая нога в тесной туфле. Я продолжал:

– Что касается меня, ситуацию вполне можно назвать интересной. За два дня в чужой стране я обрел мать в виде говорящей по-валлийски Царицы Птиц, которая меня пугает…

– Меня тоже пугает.

– Может быть, но ты не видела, как пикируют ее проклятые ястребы. Один неверный шаг, и летят. В глаза целят.

– Ох боже боже боже.

– Такой у них номер. Еще выпей виски. Дальше, несколько часов я провел в тюрьме, нашел в садовом сарае произведения величайшего неизвестного художника, и в меня стрелял задающий загадки специалист по епископу Беркли с львиной мордой.

– Ох боже, до чего гадкий вкус.

– Значит, думай о гадком вкусе, и ни о каких других гадостях. Самое интересное, что нынче вечером цирковой клоун должен женить меня на собственной сестре, – о которой я впервые услышал в прошлое воскресенье, а встретил во плоти вчера, – и передо мной стоит задача похоронить в саду труп юноши, моего двойника, верней, бывшего двойника. Единственный момент для этого – то, что все на свете будут называть моей брачной ночью. Понимаешь, старик, мать твою, это надо обстряпать.

– Ты чудовище.

– Может быть, по спасу тебя от кровавых клювов.

– А потом, еще она. С ней проблема. Просто не просыпается.

Она, конечно, мисс Эммет имела в виду. Мы с Катериной сидели в комнате мисс Эммет по обеим сторонам от ее постели. Комнатка красивая, чистая, но загадочно увешанная обрамленными репродукциями, не имевшими ни памятной, ни эстетической ценности. Были среди них фотографии самых обыкновенных буковых листьев, как бы заросших плесенью. Было нечто похожее на советский плакат времен Второй мировой войны с изображеньем рабочих и солдат, марширующих плечом к плечу под огромной звездой; головы у солдат были почему-то больше, чем у рабочих. Был грубый акварельный рисунок золотой рыбки в банке, только, кажется, не репродукция, а оригинал, – работа Катерины, давно умершего меня? Был как бы архитектурный чертеж проектируемой фабричной коробки. Была реклама пластмассовой мебели, любовно вставленная в рамку, словно драгоценное произведенье искусства. Ничего этого не видя, мисс Эммет крепко спала, и, по-моему, здоровым сном. Проснется ли она исцелившейся от шока, после которого все твердила да да да да? Разумеется, ей лучше спать. А вдруг она проснется в паше с Катериной отсутствие и побежит, здоровая, но по-старчески слабоумная, в полицию с тем, что сделала, по ее убеждению, вчера вечером? Я должен похоронить проклятый труп, однако не сейчас, когда буйствует солнце, когда люди субботним днем сидят в соседних садах.

– Что нам с ней делать? – спросила Катерина.

Я абсолютно серьезно сказал: разбудить и дать еще снотворного.

– Ох, ты ужасный и невыносимый.

Насколько умна или насколько глупа Царица Птиц? Если она уверена в моем самозванстве, тогда уход ее, в результате чего я остался до вечера наедине с Катериной, – чистый гнусный подвох. Она знала, я знал, и терпеливо старался, чтобы Катерина знала, что любая наша попытка спрятаться в городе или добиться привода в полицию за какой-то сознательно совершенный проступок докажет мое самозванство, будет означать мою, Катерипину, еще чью-то причастность, в лучшем случае, к похищению, в худшем – к ликвидации ее сына. Предполагалось, что мы с Катериной терпим в гостиной истинный ад, глядя в ужасе друг на друга, когда отводим глаза от часов (кстати, с кукушкой, молчавшей птичкой, прятавшейся за двойной дверцей), пока мухи атакуют холодное мясо на кухонном столе. Если, с другой стороны, она признает меня истинным Лльвом, а эту девушку (до чего невероятно) моей любимой, тогда просто любезно оставила жениха и невесту целоваться, обжиматься, мечтать под луной о грядущих солнечных радостях, чтоб тем временем – отменив доктора, и, при всей нелюбви к вождению машины, самостоятельно приехав обратно, – сообщить хорошие новости мистеру Дункелю и цирковой труппе, включая птиц.

Катерина сказала, что проголодалась, и спустилась на кухню, пока я пил «Филибег» и почти прикончил небольшой запас синджантинок. Она вернулась с красной пачкой рафинада, и я на миг подумал, будто это для того, чтобы заставить мисс Эммет очнуться, сунув ей кусок в рот, – разумеется, такой способ применяется для возвращения диабетиков к сомнительной мирской сладости после комы, вызванной нарушеньем обмена веществ. Сои ее по-прежнему казался здоровым сном от аспирина. Сахар Катерина принесла для себя. Хрустела, хрустела, и говорит:

– И мясо там внизу ужасное. Полно чего-то белого, кишмя кишит. Фу.

– Почему ты его не выбросила?

– Не мое это дело. Ты купил, ты готовил, ты ел.

– Ты тоже ела.

– Только маленький сандвич. Я хотела студель и меренги, а ты, эгоист, не купил для меня. Ни для мисс Эммет.

– Не будь ты такой чертовой эгоисткой, приготовила бы чего-нибудь, вместо того чтоб жрать сахар, как какая-то толстопузая прожорливая кобыла.

– Мне такой разговор не нравится.

– Говорю, как хочу.

– Только не со мной.

Мы уставились друг на друга, распознав чистейший симулякр первой супружеской ссоры. Судьба, или ход событий, или маниакально экономная природа (эксцентричная, полагаю, идея) воспользовалась нашими вытаращенными глазами и открытыми ртами, обратив все это в реакцию на новый звонок в дверь. У школьного приятеля, с которым я обычно жил, был колли, который вполне дружелюбно брал в пасть голову сиамской кошки. Однажды при мне он зевнул, увидал рядом кошку и, поскольку пасть уже была открыта, признал весьма удачной возможность заодно забрать в нее кошкину голову. Действительно, редкий случай экономности. Так или иначе, в дверь звонили, и после банальных реакций можно было сделать одно – пойти открыть. Я спустился с сильно бившимся сердцем и пр., она следом за мной.

Личность у дверей была нам обоим знакома. Катерина воскликнула:

– Доктор Фонанта, ох, доктор Фонанта!

Для меня – студень, но также и тот, как теперь стало ясно, кого я видел до отъезда на Каститу. Имя Фонанта вызвало фонтан воспоминаний: нью-йоркская столовка, хромой мужчина, диктовавший на магнитофон заметки о французской истории, о французском крестьянском супе. Он был без шляпы, на костылях, без перчаток, демонстрируя целлулоидную руку. Позади него, притершись к бровке тротуара, стоял длинный отполированный «Ориген-70» с громилой водителем за рулем. С французским выговором, таким же, как я теперь слышал, каким диктовал в Нью-Йорке и загадывал загадки здесь, в Гренсийте, ближе к концу моего уличного представления, он с мягкой куртуазностью проговорил:

– Я счел за лучшее зайти.

– О да, о да, доктор Фонанта, заходите, доктор Фонанта.

Он впрыгнул в дверь, Катерина его усадила в кресло в гостиной, суетясь так, словно он должен был, по ее мнению, сидеть средь ковров со скамеечкой под ногами. Она явно придерживалась высокого мнения о докторе Фонанте. Для меня возникла масса новых загадок, над которыми придется потрудиться.

– Сначала в Нью-Йорке, – сказал я, – потом здесь, теперь здесь, я хочу сказать, в доме…

– Да, да, отлично помню. Я в тот вечер читал лекцию в Колумбийском университете. Кстати, вы брат Катерины, должно быть. – Лысина его сверкала на потолок, а глаза на меня. Над искалеченным телом умное доброхарактерное лицо. Но я помнил, поэт он дрянной, значит, не так умен. Катерина сказала мне, ему, нам обоим:

– Как вы, где…

– Мне нанес визит инспектор Препаратис, – сказал доктор Фонанта. – В сопровождении мотоциклистов, весьма впечатляюще. Что-то насчет сообщения от моей секретарши. У меня, разумеется, нет сейчас секретарши. Только Умберто в машине. Инспектор хотел выяснить, что им, полиции, следует делать с этим сообщением. Рассуждал о невероятности, о том, какой все это вызовет смех, и так далее. Я сказал, что па основании полученной информации, сколь бы безумной она ни казалась, вполне можно действовать, но, видно, он усомнился. Вопрос в том, чтоб дождаться, пока серьезные большие люди в управлении уяснят широту рамок серьезности.

– Значит, аэропорт остается закрытым, – сказал я. – О боже.

– Я хочу сказать, – сказала Катерина, крепко держась за стул в этом мире, где столько разумных законов зависло на время, – как вы друг с другом познакомились.

– Тут было много всякого, – улыбнулся доктор Фонанта. – Вопросы и ответы, покойный художник по имени Сиб Легеру, бедный лев-нелев доктор Гонци.

– Сиб Легеру, – сказал я. – Вы точно знали, где находятся его произведения. Зачем меня заставили тратить время па поиски?

– Ах, так это была трата времени? Интересно.

– Ох, мы в такой беде, – крикнула Катерина, – ох, мы в такой ужасной беде.

– И пока я здесь, – сказал доктор Фонанта, игнорируя ее, всматриваясь в мое лицо, словно это была на самом деле печатная книга, со строчками и так далее, – хотелось бы еще раз взглянуть на те самые произведения.

Презрительный нюанс вышел у него плохо, у столь слабого поэта. Потом с треском грянул оркестр отчаяния, бросив меня в дрожь. Я сказал:

– Это. Собственно. Не. Воз.

– Собственно невозможно. Опять интересно. Вы их сожгли? Продали? Уже упаковали и отправили какой-то великой академической консерватории чепухи в Соединенных Штатах?

– Я. Потерял.

– Ключ. Не проблема, лом у Умберто найдется.

– Много ли, – осторожно спросил я, глотая и глотая кусок мерзкого хлеба, который не проглатывался, распластываясь, как на пляже, на стенке с тикавшими бескукушечными часами с вывалившимися па цепи внутренностями, – вам известно?

– Известно? Известно? О чем?

– О о… Вы не имеете права говорить то, что сказали; вы сказали, чепуха. Яблоки, жареная свинина, вы…

– Правда, не лучшие мои стихи, но хотя бы со смыслом. До эстетики дойдем позже. Вчера, Фабер, вы устроили убедительное представление, хотя восхитительно затруднялись разгадывать загадки. Я послал Умберто следить за вами. Не заметили в тени его тушу? В отеле «Батавия» удостоверили вашу личность. Но я уже хорошо знал. Дальше последовало остальное. Девичий голос в полиции, загадочный ответ, имя Фонанта. Предполагаю, Фабер, вы поддались искушению. Это был ваш ответ, не ее.

– Я не понимаю, что…

– Хватит времени. Давайте на время опустим скучные промежуточные моменты. Кстати, как дорогая мисс Эммет?

– Она сыграла свою роль, – сказал я, – как вам, вероятно, чертовски хорошо известно. Сейчас под действием снотворного. В шоке.

– Все идет хорошо, – просиял доктор Фонанта. – Жаль, нынче нет затмения. Впрочем, по-моему, фейерверк будет. Наверно, тут где-то протухшее мясо.

Тут мы с Катериной обменялись виноватыми взглядами. Я, не сказав ни слова, пошел на кухню. Говядина оживилась, подобно телефонному диалогу. Отводя глаза, я схватил блюдо, с официантской уверенностью пошел к парадной двери, вышел, направился с бешено компьютеризованным мясом по узкой дорожке, потом, как на сафари, продрался через заросший сад туда, где вывалил жестикулировавшее мясо в ежевику, лютики и чудовищные листья цвета какао. В новой среде разлагавшийся ужас включился в жизненный цикл. Я для полной гарантии выбросил фарфоровое блюдо, но это был лишь разбитый артефакт, нерастворимый в каком-либо конечном смысле, просто жалкий опознавательный знак преходящей фривольной культуры. Потом вернулся в дом. Доктор Фонанта послал мне сияющую улыбку.

– Катерина сообщила мне любопытные новости.

– Люб любо…

– Все очень мило идет к завершению. Как я уже говорил до вашего ухода, где-то должно быть гниющее мясо.

– Я его выбросил.

– По-моему, нет, Фабер. Ну, не важно. Все кончится хорошо. К тому я и вел. Вы мастер игры в слова. Должны быть и мастером палиндромов.

Я на мгновенье не понял, о чем он. Считал его ликование нечеловеческим, свойственным какому-то литературному интеллектуалу полисмену высшего ранга, который видит в страдании выпускаемый из трубки дым, наполняющий помещение, предназначенное для развлечений с шарадами или планами битвы. Вся история была задумана с претензией за претензией на возможность, что бездна между двумя безднами заполнена чем-то другим, кроме игр. И все-таки, если б природа серьезно не поработала, что осталось бы человеку?

– Я приближаюсь к какому-то ликованию, – сказал доктор Фонанта над искалеченным телом и целлулоидной левой рукой.