Вот отчет, который из-за моего опьяненья в то время и дальнейших издержек памяти мог стать неточным, о моей женитьбе на своей сестре.

Слоны получили булки, артисты-тюлени – рыбу, рычавшие хищники – мясо. Птицы, хищники в клетках на жениховской половине круга арены, говоруны на половине невесты, ничего не получили. Почти все присутствовавшие еще оставались в том виде, в каком выходили на сцену, по отец Костелло или Понго разоблачил лицо, оказавшись энергичным аскетом-священником в клетчатом мешковатом рванье, возможно, не более эксцентричном, чем любой традиционный сакральный наряд. У него был изысканный англо-ирландский выговор, и он проповедовал довольно пространно.

– Нисколько не странно лицезреть некое возрождение утраченной догрехопаденческой невинности в этом идеальном круге, символизирующем, подобно самому обручальному кольцу, вечное единство Бога.

Мы стояли там, я чуть пошатывался, Катерина в каком-то помятом белом мешке, откопанном со дна упакованного чемодана, рядом со мной мистер Дункель с кольцом наготове, ликующий доктор Фонанта отправил своего железноплечего громилу купить простенькое и дешевенькое в центральном универмаге под названием Буунмиркету. Он был безусловно безумен, но, разумеется, заодно с остальными. Сказал, что появится позже. Должен оживить мисс Эммет, дать ей определенные секретные указания. Про Сиба Легеру он больше не заговаривал, но я, как, конечно, и вы, прочитал его палиндром.

– Адам и Ева и ручные накормленные звери на земном уровне. На уровне небесном все создание славит Творца своего божественно дарованным разнообразием. Все мы – жонглеры Божии; играем и кувыркаемся перед престолом Его, доставляя Ему отдохновение от трудов.

– Давайте кончайте, – пробормотал мистер Дункель в смокинге. Потом наградил меня очередным так называемым желчным взглядом, которым, как я догадывался, только и награждал всегда беднягу Лльва. Никто Лльва ничуть не любил, кроме пары девушек-наездниц без седла с решительными дерзкими лицами, но поистине великолепным телом, которые стояли сейчас, почти голые, среди прочих собравшихся, не в силах отвести взгляд от Катерины. Явно верили, будто я по-семейному сошелся с Катериной где-нибудь посреди бесконечного циркового круженья, и теперь, таща за собой свой багаж и беременность, она меня тут подцепила.

– Не случайно, конечно, при цезарях первые мученики впервые прозревали кончину в кругу цирковой арены.

Что касается Эйдрии, Царицы Птиц, она стояла позади меня, окаменевшая, накрашенная хной, в бирюзовом платье, с катарактой накладных волос. Было абсолютно невозможно сказать, что творится у нее на уме.

– Итак, возвращаемся к нашей нынешней радостной цели.

Нарочитая ирония? С приближеньем момента неистины я старался окостенеть, а Катерина успешно окостенела. Доктор Фонанта предварительно как следует напичкал ее лекарствами, которые его громила носил в черной сумке, содержавшей наряду со сфигмометром и клизмой разнообразный набор таблеток. Одна из наездниц без седла с овальной сучьей мордочкой и волосами мадонны ухмыльнулась мне, и я при этом, видя ее груди и ляжки, в общей насыщенной сладострастием атмосфере любой свадьбы (вдобавок здесь присутствовали огромночленные звери, пусть в клетках, и мирные слоны без клеток, долгое совокупленье которых, уже ославленных кардиналом Ньюменом, могло составить законную тему краткой каденции в проповеди отца Костелло), обнаружил, что сегментально окостенел, для некоторых, возможно, наглядно, ибо штаны лучшего синего костюма Л льва сидели плотно, как кожа.

Брачный обряд отца Костелло был либо новым и экуменическим, либо представлял собой его собственную композицию. Я был спрошен:

– Желаешь ли ты, Ллевелин, ввести эту женщину, Катерину, в супружеский храм, кормить и услаждать, одевать и украшать, дарить ей здоровый сон и радостное пробуждение, пока время не ослабит узы, гирлянды не станут цепями, мир не обернется враждой?

Что я мог ответить, кроме того, что желаю?

– Берешь ли ты, Катерина, этого мужчину, Л леве липа, себе в опору, в помощь, в поддержку и прибежище, в источник радости и гнева, еды и беды, детей и плетей, пока похоть не прекратит охать и любовь волновать кровь?

Возможно, я не совсем точно помню. Катерина, как всякая нормальная невеста, боролась с сухими слезами и не отвечала. Отец Костелло ласково сказал:

– Смелее, дитя.

Катерина как бы кивнула, что было принято за удовлетворительный ответ. Дункель по знаку отца Костелло вручил мне купленное доктором Фонантой кольцо, и отец Костелло повел мою руку с кольцом от Катерининого большого пальца к безымянному, произнося при прохождении каждого пальца фразу из своего обряда, пока не дошли до нужного:

– Отец да будет тебе домом, Сын – столом, утешитель – веющим сладким ветром. А этот священный акт связует вас двоих воедино.

Тут он сунул Катеринин палец в кольцо, оказавшееся чуть великоватым. Оркестр, составивший из своих инструментов другое кольцо на арене, грянул, затрубил свадебный марш, которого я никогда раньше не слышал:

Эйдрин холодно нас обоих поцеловала, пока распущенная конгрегация направлялась к буфетным столам. Дункель потащил меня в сторону, как бы для благословения:

– Ну, гаденыш, чтоб теперь было покончено с твоими вонючими играми и поганой безответственностью. С виду она не особенно; убей бог, не пойму, как ты с ней связался, только, спорю, каким-то поганым, типичным для тебя образом. В любом случае, только потому, что мать твоя попросила меня хорошенько, отдаю тебе его на ночь, только чтоб все было чисто, ясно, поросенок?

– Пузан, мать твою, – дружелюбно откликнулся я. – Чего на ночь, кого его, старик?

– Мой трейлер, – сказал Дункель, источая ненависть сквозь очки из горного хрусталя, может быть, из-за очков смахивая немножко на Пайна Ченделера, хотя постарше. Я рвался к той скотине в священной рубашке, как к дельфиньему безинцестному морю свободы, думая в то же время, что слишком уж много кругом дубликатов, словно мой со Лльвом дуэт заразил окружающий мир, думая в то же время, что Дункель не имеет права на трейлер, если работает и ночует в гостиничном номере. – Чисто, – повторил он, – поганец. – А потом пошел к звеневшим бутылкам со стаканами.

– Да, чисто, – ответил я совершенно серьезно. Нынче ночью ничто не прольется. Будет бденье с транзисторным приемником, который я позаимствую у здешнего молоденького выгребателя слоновьего дерьма, крутившего рок исключительно для себя, глухого к грохоту оркестра. Скоро должны прийти новости, с ними снова откроется выход с Каститы.

Тем временем предстояло пройти через празднество. Эйдрии хорошо все устроила. На покоящихся на козлах столах джин, виски, вино, ведерки со льдом, «Коко-Кохо», сандвичи, даже какой-то импровизированный свадебный торт – вишневый, с мороженым, увенчанный двумя целлулоидными куклами, весьма уместно лишенными пола. Великий Вертун в тесных расшитых штанах и бордовой тужурке типа так называемого полуперденчика заправлялся хлебом. Я с улыбкой сказал:

– Вот и тарелки твои пригодились, а?

– Figlio d'una vacca puttana troia stoppati il culo.

– Несправедливо по отношению к моей матери, старик. Тебе того же самого, урыльник чесночный.

Я обнаружил, что масса простых циркачей готовы надо мной посмеяться или окрыситься на меня, на разнообразных языках к тому же. Один мускулистый блондин, по имени Карло, работавший на трапеции, плевался умляутами темной финской ночи, а дама, похожая на классную руководительницу, отвечавшая за тюленей (которых теперь уложили в аквариум спать; слышно было, как они мирно храпят, не допущенные к веселью), язвительно заговорила со мной на манер опустившегося Софокла. Ну, может быть, бедный Ллев и заслуживал всего этого, но он за все расплатился. На самом деле моим долгом было устроить прием в честь этого финального или послефиналыюго появления, с полным богатым поганым похабным паскудным набором шуточек никчемного мертвого парня, но как-то духу не хватило, старик. Я почти совсем слабо пожелал надутому укротителю львов (львы тоже – кругом одни львы, начиная с Лёве), чтоб его вшами осыпал гнусный чесоточный старый кот с немытой гривой, а потом заразил бы тропическим сифилисом. Увидел, как одна из девушек без седла увела Катерину, наверно, обучить ее технике уклонения от моих грязных требований. Эйдрин с больным глазом, с виду ставшим хуже, величаво потягивала джин со льдом со шталмейстером, сиявшим корсет и почесывавшим освобожденное пузо. Я пошел к клоунам, которые, еще не избавившись от помидорных носов, спорили о метафизике с Понго или отцом Костелло. Возможно, тут в самом деле подпольная семинария. Оркестр заиграл неуклюжий вальс, тяжело отдуваясь; тромбоны ревели, кларнеты визжали. Укротитель львов танцевал с хозяйкой тюленей. Почти беззубый погонщик слонов заставлял Джамбо или Алису балансировать на задних ногах, помахивая передними, шевеля гибким хоботом. Но это было то же самое, что говорить о служебных делах на досуге, поэтому вскоре все прекратилось. Выпивка отчасти смягчила враждебность ко мне, превратив ее просто в насмешливую жалость. Один клоун, прервав критику кантовской Ding an sich, сказал:

– Вот ты и пришвартовался, Kerl. Есть справедливость на свете, ничего больше сказать не могу.

– Как вставать начинает, – подмигнул отец Костелло, – должен выливать.

Я видел, как девушка без седла, мадонистая сука, отошла одна от стола с сандвичем в руке. Да, начинает вставать. Мне хотелось потанцевать с ней, спрятать в ней вставшего при виде нее, в ее объятьях поднявшегося еще выше. Грязно, грубо. Но я был Лльвом. А также был Майлсом. Набросился бы Ллев с таким же рвеньем на цыпку-протестантку? Я почему-то вдруг вспомнил хозяйку отеля «Батавия», рассуждавшую про послепослезавтра. Что это было за слово? И зачем оно мне, каким бы ни было? Я подошел к той девушке и говорю:

– Потанцуем, а? Как бы в последний раз в память о прошлом, а? Можно мне получить удовольствие?

– Потанцуем? Да ты ж не танцуешь.

Акцепт у нее был того типа, что меньше всего мне нравился: провинциальный британский, пришедший в большой мир через Америку. Но как может мужчина раздумывать, что перед ним – великое благо или абсолютное зло, когда его дрожащие руки тянутся к такому лакомству, к крепким, но деликатным изгибам, к серебряной роскоши? Я сказал, задыхаясь:

– Не танцевать. Приди в мои объятия, хочу заключить тебя как бы в объятия в самый последний раз перед мраком брака целиком и полностью ради денег.

И руки мои ее уже хватали. Она затолкала в рот сандвич, слизнула языком каплю кетчупа, потом сделала смешные большие глаза, вильнула тазом, с пародийной отдачей бросилась в мои объятия. И мы затанцевали под полным светом к ярусу за ярусом за ярусом громоздившихся пустых рядов, оркестр гремел и ревел свой вальс, петушок мой тянул во тьме шею, Катерина, с ничего, кроме медикаментозного покорного спокойствия, не выражавшим лицом, еще выслушивала инструкции на совершенно ненужную тему. Потом шталмейстер, танцевавший поблизости с недавно им обруганной дрессировщицей пони, тоном, прозвучавшим, как треск бича, говорит:

– Не забывай про приличия и манеры, дубина. Этот танец для тебя с новобрачной.

Да, правда, Господи Иисусе, а я с этой самой, старик. Хиханьки-хаханьки, и пришлось мне наброситься со своим бременем на Катерину, вытолкнутую на манеж гибкими цирковыми руками. Прижавшись, я неуклюже вертел ее, по эта теплая жирная плоть стала для петушка ледяной водой, и он съежился в страхе и ярости, словно изгнанный дьявол, погрозив кулаком в обещанье вернуться. А потом.

– Босс! – крикнул Дункель.

Босс? Меня уже ничто не могло удивить, как, должно быть, и тебя, читатель. Кстати, что ты собой представляешь? Праздно зевая, ища хорошую книжку, праздно вытащил с полки публичной библиотеки, или прихватил с прилавка букиниста, или в тачке уличного разносчика, нагруженной зачитанным хламом с загнутыми уголками, и рассеянно следишь с яблоком, с сигаретой, небрежно откладывая и опять принимаясь, разумеется, с отчужденностью, за написанной кровью сердца исповедью невинного слабого мальчика, одолеваемого безумием самой сути жизни? Посочувствуй; больше того: поверь. Я мог быть твоим собственным сыном или отцом. Боссом был доктор Фонанта (разве я не слыхал это имя или что-то подобное, когда цирк впервые медно грянул, взвихрился, с ревом ворвался в мою жизнь в хвосте процессии Сента-Евфорбии?), которого в самоходном кресле вниз по наклонному проходу выкатывал, держась за высокую спинку, громила. Громила катил его одной рукой, другой же придерживал па плече слегка запотевший портативный холодильник, содержавший, как мы вскоре увидели, дюжину шампанского. Видимо, один Дункель знал, что это босс; остальная цирковая труппа следила за нисхожденьем к арене с изумлением и любопытством. Выдвинули какой-то клип в пластмассовом огражденье арены, освобождая доктору Фонанте проезд. Он сидел, ликуя, всему беспристрастно кивая, пока громила Умберто вытаскивал из коробки и взрывал бутылки. Лицо Умберто, не снявшего фуражку клином, представляло собой преувеличенную и звероподобную версию лица давно покойного канадского газетного магната по имени лорд Бивербрук. Дункель сказал от имени труппы:

– Очень редко выпадает нам радость.

– Действительно, очень редко, – с довольной миной перебил доктор Фонанта, – но радость исключительно для меня. Это ваше первое появленье на острове, где я устроил себе основной дом, и, возможно, последнее. Затраты на транспортировку, как вы догадались, далеко превосходят любую возможную прибыль. Впрочем, с вашим визитом произошло примечательное счастливое событие, весьма для меня утешительное. Простите за столь долгое опоздание на саму церемонию, но надо было сделать разные вещи. Вдобавок я оказался свидетелем прискорбного и странного события. Неудачно покушавшийся на его превосходительство публично сожалел о неудаче поступка, который следует назвать не просто убийством, но также и богохульством. Полиция, действуя на основании полученной информации, прибыла к дому этого человека, который находится на Наттерман-сквер, в многолюдном месте, обнаружив его поджидающим у парадных дверей с оружием. Он громко заявил о своем недовольстве жизнью в целом и организацией жизни в республике в частности, после чего выстрелил в никуда, хотя, по мнению полицейских, в них. Справедливо занервничав, они тоже стали стрелять, и мужчина рухнул па собственных ступеньках, нашпигованный пулями. Это был человек весьма уважаемый за ученость и благородство, его также жалели за жестокие увечья, полученные в утробе в результате поистине внебрачного зачатия. Многие ошеломленно не могут поверить, что он способен замыслить покушение, пусть даже не добившись успеха. Звали его доктор Гонци; по-моему, мистер Дункель был ему профессионально представлен, по, думаю, всем остальным здесь собравшимся он неизвестен.

Доктор Фонанта улыбнулся окружающим, но не сделал никакого особого жеста, который указал бы на роль, сыгранную мною и Катериной, а фактически, мной одним, в суматошном конце доктора Гонци. Я в душе склонил голову, серьезно почтив его счастливое освобождение, потом позволил сердцу подпрыгнуть, ибо мое собственное освобождение не могло отложиться надолго. В каком-то воображаемом углу арены, прячась за старшими, слоновий паренек по-прежнему слушал свое маленькое радио. Я гадал, как отнеслись к новостям на Кастите.

– Мисс Эммет, – говорит Катерина, – как мисс…

– Лучше, моя дорогая, надеюсь, скоро сами увидите.

Я сказал:

– Мы оба с моей новобрачной. Хорошо бы отправиться по обычаю на супружеское как бы ложе.

Фраза, несмотря на тмезис, прозвучала слишком литературно для бедного Лльва, поэтому я ее квалифицировал двумя-тремя иконографическими бедренными толчками и разинутым в ухмылке ртом, пару раз для надежности чмокнув по-зулусски. Доктор Фонанта с радостным сожаленьем сказал:

– Ах, дорогие мальчик и девочка, – я уже с ними знаком, леди и джентльмены, у них много прекрасных качеств, – необходимо исполнить определенные светские брачные церемонии, такова традиция цирковых свадеб. Во-первых, спеть эпиталаму. Кстати, тут у меня есть подобное сочинение, свеженаписаное, и его написание послужило одной из причин моего опоздания. Итак, свободно звените бокалами, при всей моей слабости, по этому случаю голос мой далеко разлетится.

Вот уж действительно слава богу. Доктор Фонанта вытащил из внутреннего кармана отпечатанный на машинке листок, потом ему пришлось включить спрятанный микрофон. Пока компания от души выпивала, он продекламировал стих по-английски с французскими интонациями:

Духи брака пусть возложат Милость, счастие на ложе, Где та пара будет гостью, С юной плотью, с юной костью, Свежий цветик розмарин, Один уже не один В обусловленном союзе…

Я ничего не мог поделать. И вскричал своим собственным голосом:

– О боже, подумать только, что вам хватило смелости ниспровергать гения, подобного Сибу Легеру…

Реакция была разной. Большинство, видно, думало, будто я разыгрываю дурной невоспитанный номер, некоторые взглянули на меня новым прищуренным взглядом, другие слишком плохо знали английский, чтобы уловить хоть какую-то разницу между этим и регулярным Л львом. Царица Птиц ничего не выдала. Доктор Фонанта добродушно сказал:

– Отлично, мой мальчик, не будем читать постельных стихов. Давайте-ка мы вас, вернее, вы сами давайте, ложитесь в постель…

Он кивнул руководителю оркестра, налитому пивом мужчине, сбросившему свою лягушачью куртку. Дирижер встряхнулся, заставил оркестрантов опять задудеть, загреметь тот же свадебный марш. Доктор Фонанта крикнул, перекрикивая его:

– Отведите их для счастливого сочетания браком.

Меня сразу с легкостью подхватил превосходно развитый человечек, несомненно, проделывавший подобные вещи профессионально. Впрочем, как и слоновьи танцы, вышло слишком профессионально. Вскоре меня отдельно и грубо тащили разнообразные бандиты, Катерину – намного нежней, даже с сочувствием, – команда, составленная из всех дам труппы, за исключением Эйдрин. Ее не было видно, она исчезла с птичьей внезапностью. Пока мы двигались к выходу за ареной, явился Великий Вертун с одной целлулоидной куклой со свадебного торта, зловеще ухмыльнулся всеми зубами, вытащил из кармана зажигалку, чиркнул, зажег и уничтожил куклу меньше чем за секунду. Я сказал:

– Может, не ту выбрал, ты, дерьмомозговый, салямизадый, обожравшийся мортаделлы ублюдок.

Был в тот вечер фейерверк, с грохотом раздиравший тяжелую парчу воздуха. Доктор Фонанта, толкаемый рядом Умберто, заметил счастливое совпадение праздничных вспышек, росчерков в небе, сиреневых вспышек, но еще более счастливое совпадение шума. Он сказал:

– Во всем этом можно увидеть, вернее, услышать, кошачий концерт. А теперь, леди и джентльмены, рысью их.

И мы запрыгали бегом, Катерина слабо охала ох-ох-ох-ох, по дороге к стоянке трейлера, остановились перед дверцей прекрасного синего передвижного жилого люкса восьми футов высотой и двадцати длиной. Следовавший позади Дункель, несколько подавленный (возможно, массовыми faux pas покойного доктора Гонци, нечестность которого наконец ему открылась), вышел вперед с ключом, открыл, включил свет. Доктор Фонанта сказал:

– Теперь, может быть, дамы окажут невесте любезность, подготовив ее к завершению радостного события.

Хихикая, дамы ввели, поставив теперь на ноги, Катерину, продолжавшую слабо охать ох-ох-ох-ох, а потом резким выдохом нет, и опять нет, в широкую перспективу тени и мягкости. Потом дверца закрылась, я остался с мужчиной, бросившим меня точно так же, как однажды у меня па глазах заскучавшая обезьянка бросила игрушечную собачку, украденную у своей матери, – поддерживавшие руки утратили интерес, передали ношу воздуху, удар, визг. Я поднялся, отряхнул костюм Лльва, увидел, что Умберто протягивает мне выпивку в серебряной фляжке.

– Хватит, старик, – сказал я. – Довольно с меня на один вечер.

– U trink.

И клянусь богом, пришлось. Оказалось, все в порядке: шерри-бренди с каким-то металлическим привкусом, только я в самом деле уже много выпил. Надо было напиться пьяным. Доктор Фонанта сказал:

– Как говорится, немецкий кураж. Ну, едва ли вы упрекнете меня, если я прочту часть своего стихотворения, адресованную одному жениху.

В руках у него была бумажка. Читал он почти свистящим шепотом, довольно далекий шум ничего для него не значил. Сильный мужчина, который меня поднял, а потом бросил, стоял поблизости, сложив руки и ухмыляясь. Доктор Фонанта продекламировал:

Даришь ты сладкую боль, Царства ян лихой король, Инь уже завоевал, Прежде чем вошел и встал, Облекаешь ты с колен Нераздельный ноумен [94] В некое подобье Фрины, Утонув в пуху перины. Требуй от Елены ласки! Всякое обличье – маска, Даже сибса [95] молодца Меч ждет ковки кузнеца. Хомо фабер, оранг тукан, И, пока он не достукан, Но по Божьей заготовке Ждет охотно перековки…

– Что это? – слабо спросил я. – Что там за слово, за имя… Может быть, я неправильно понял все строчки, но уверен, что в них… – Несомненно, я был очень пьян. Циркачи засмеялись. А потом дверь открылась, и дамы, тоже смеявшиеся, вышли, давая понять, что мне можно зайти, и я где-то на фоне услышал богатый голос отца Костелло, пропевший:

– Бог в семени твоем проистекает.

А потом очутился в трейлере, яростно, но беззвучно захлопнув за собой дверцу, и оказался лицом к лицу с бедной испуганной Катериной, – голой, и? сколько можно было судить по аккуратной стопке одежды на встроенном в стенку сиденье, – натянувшей простыню до подбородка. Освященный временем бесполезный щит против входящего мужчины.

– Я должен, – сказал я, плюхаясь на то самое сиденье, где лежала ее верхняя и нижняя одежда, – подумать.

– Ох, в какую беду ты ты…

– Подумать, – рявкнул я, – мне надо подумать.

Вокруг трейлера трещали ракеты, петарды, шумел расходившийся простой цирковой народ, отправлявшийся прикончить шампанское. Внутри вся возможная в передвижном доме роскошь – белые коврики из овчины на мраморном наборном полу, прекрасная двуспальная кровать с черными шелковыми наволочками и алыми с белым и золотом покрывалами, сложная стенная панель управления радио, светом, тостером, чайником; скользящая дверца небольшого бара. Были там гобелены – фламандская сцена охоты, мифологическое обнаженное сборище с виноградными гроздьями, винными чашами, – а также несколько хороших репродукций современных художников вроде Ростраля, Омбро, Индигена. Но ни окоп, ни фонарей, ничего, что именуется трейлером. В углу прочно встроенный стол, полный папок шкафчик с застекленными дверцами. Эту кабинку уменьшенного размера, статичную, можно было назвать будуаром. Тяжелая расшитая гардина вела, наверно, в кухоньку и ванную. В первой, я был уверен, должны быть деликатесы от Фортнума и Мейсона, включая роскошный сорт чая «Ассам» или «Кэмерон Хайлендс»; во второй должны были сверкать красивые бутылочки – «Пиналт», «Диван», «Инког», «Про энд Кои», «Рондо».

– Думаю, – сказал я.

И тут меня поразило то, что должно было поразить в отеле «Батавия», – смысл слова Тукань, фамилии цыпки Карлотты. Означало оно то же самое, что означало слово Faber, – производитель. Меня поразил мой собственный поступок до того самого протеста альфреско, – ответ на то, что не имело верного ответа; сомневаюсь, знал ли ответ профессор Кетеки. Косолапый мужчина однажды ответил на безответный вопрос, и ему пришлось переспать с собственной матерью. Загадки тут с другой целью, – не для ответа. Вроде тех самых не терпящих прикосновения стенных панелей, устанавливаемых в огромных постройках современного мира, которые можно признать рационализированным переводом на другой язык существующего в природе порядка, панелей, украшенных предупреждающим знаком Банды Черной Руки, – череп, скрещенные кости, стилизованный штрих молнии. Пятьдесят миллиардов вольт, смертельно опасно. Что касается тирана с опухшими йогами, во многом ли его можно винить? Если б он не ответил, не трахнул бы свою мать. Если бы не ответил, был бы съеден заживо. Выбирай, старик. Я должен был ответить на последнюю загадку доктора Гонци, хотя в первый раз рисковал быть съеденным заживо. Я действовал лучше «опухшей йоги», по это никакой разницы не составило. Мне нет прощения. Я ответил на безответное, а на проклятое безответное часто столь же легко ответить, как на чепуху 4-2-3, ответ на которую принес в греческое царство чуму, голод, слепоту, смерть. Что распускается под дождем? Зонтик. На этом можно выстроить целый трагический цикл. Загадка становится безответной не из-за трудности, а из-за отсутствия на загадку ответа.

Я вообще едва начал, как с потолка раздался голос. Катерина смотрела вверх, окаменев, как святая, и я заметил, что у бедной девочки вполне красивая форма шеи. Голос был нечеловеческий. Он сказал:

– Знайте, вас видно.

Это было сказано трижды. Голос птичий, конечно. Перезаписан, как телефонная служба времени: повторение точное. Шел он оттуда, где я предполагал вентилятор, но где явно были встроены какие-то хитроумные высокотехнологичные динамики. Запись, наверно идет из какого-то магнитофона в стене: искать пока не стоило. После паузы было сказано еще трижды. Легко: бесконечное повторение с одной ленты на другую. Она сумасшедшая. Впрочем, умная сумасшедшая, о чем свидетельствует обезличенность. Знайте, вас видно. Видно любому, всем, никому. Говорит голос всех трех.

И тут мне пришла другая мысль: почему всегда птица или полузверь? Птицы говорят, полузвери говорят. Загадку не мог загадать дородный мужчина с лоснившимся ликом, предлагая Эдипу пару спелых фиг, или гетера, предлагавшая больше, демонстрируя блистательные плечи. Как сейчас Катерина, объятая страхом. Загадчик сам по себе должен быть загадкой. Нет: скорее последним посланцем органических тварей, имеющим голос. Этим голосом он говорил: «Только посмей взбаламутить тайну порядка». Ибо порядок одновременно и необходимо, и нельзя оспаривать, таково аномальное условие существования космоса. Мятежник становится героем; ведьма становится святой. Экзогамия означает гибель, а также стабильность; кровосмешение означает стабильность, а также гибель. Приходится мириться с тем и с другим, старик. Мне требовался доктор Гопци для прояснения всего этого, но доктор Гонци должен быть мертв. Другой доктор толкнул меня от Беркли к Канту. Плоть в постели была безымянной, интуитивно постижимой, и я должен был, самолично на нее наложившись, облечь ее в некий законный, то есть чувственно ощутимый феномен. Помните, я был пьян.

– Знайте, вас видно.

– Не сомневаюсь, – ответил я, начиная снимать свой, Лльва, костюм. В самом деле: в конце концов, за гобеленами вполне могли располагаться миниатюрные глазки для пустых глаз охотников и бражников.

– Наверно, и слышно тоже, – ответил я. Микрофон под матрасом готов впитать драму звуков. Я целиком и полностью оказался в ловушке, но сам начал этот процесс тем вечером в кампусе. Один плюс один равняется одному, когда имеешь дело с крупными преступлениями или смертными грехами. Разумеется, Катерина была в ужасе, в потрясении, в недоверии, в безмолвии, глядя на меня, стоявшего, наконец, голым, пьяным, мрачным.

– Знайте, вас слышно.

Голос сменил пленку.

– Нам придется дойти, – сказал я ей, – почти до самого предела. Доверься мне. Я не перешагну границу. Мы на сцене, вот и все. Спектакль закончится, когда дверь отопрут и нас выпустят.

Я провел рукой по панели управления, и свет погас. И птица где-то па полпути умолкла. Потом я очутился в просторной постели, вступил в короткую борьбу с Катериной, слишком слабой, накачанной транквилизаторами, не способной меня удержать. Причастие, которое мне пришлось выпить, было безусловно напичкано кантаридином или еще чем-нибудь, но истинным стимулятором служила мадонистая сучка, девушка без седла. То, что она начала, сейчас можно было закончить. Это она сейчас была в моих руках, растолстевшая. Катерина очень устало бездыханно протестовала, по я шептал ей на ухо: «Спектакль, спектакль». Вспомнил куплет графа Рочестера, однажды процитированный профессором Кетеки, фамилия которого, как я впервые понял, походила на Китти Ки: «Готов послать я быстрые приказы, чтоб гром и молния внизу загрохотали сразу». Я должен воздерживаться должен воздерживаться должен воздерживаться.

Адский стук в дверь и визгливые женские голоса вызвали контрспазм. Я сразу выскочил из постели, извергая семя на овчинные коврики Дункеля. Потянулся, по-прежнему извергая, к панели управления, снова включил свет, а также птичий голос, сказавший, знайте, вас слышно. И крикнул Катерине:

– Одевайся. Все кончено.