Но я его не увидела ни на следующий день, ни на следующий, до самого дня нашего с Говардом отъезда в Лондон, Говарда и меня, шикарной, сплошь в норке, со всеми теми самыми очень новыми и роскошными чемоданами из свиной кожи или из чего-то такого, с поджидавшим у дома такси. На самом деле, это от меня зависело с ним повидаться, связаться, никак не иначе, он на самом деле и не пытался связаться со мной. В любом случае, это было бы трудно, потому что в те самые несколько последних дней нас с Говардом почти все время не было дома, и вечером тоже, во время еды, – Говард взял напрокат «бентли» без шофера, нет, это был не «бентли», а серебристо-серый «мерс», что бы это ни значило, потому что сказал, что с моей готовкой теперь пора кончать. А в день нашего отъезда в Лондон тот самый Редверс Гласс объявился со своим небольшим багажом, чтобы стать, как он выразился, вроде дневного и ночного сторожа. Объявился он, по словам Говарда, поздно, но до поезда у нас было полно времени, что такое несколько шиллингов, натикавшие в такси? Войдя в наш дом, Ред послал мне какой-то дымящийся взгляд, и коленки мои еще раз превратились в кисель, стало трудно глотать, и я была уверена, Говард видит как бы колотившееся изо всех сил сердцебиение на моем горле. Говард протянул Реду большой конверт, который был запечатан, и говорит:

– Вот, займитесь-ка этим, найдете весьма интересным, превратите в милую поэму, которую можно будет опубликовать в какой-нибудь газете, когда придет время, – а я вам скажу, когда время придет, – чтобы весь мир узнал.

– Что это? – говорю я. – Что тут происходит?

– Не бери в голову, – сказал Говард с какой-то очень мрачной улыбкой.

Вообще он был странный мужчина, при всех тех деньгах, которых любой человек может только желать, все равно выглядел по-настоящему мрачно. У меня не имелось никакой разгадки к этой мрачности, так как он теперь давно уже не разговаривал по ночам, не включал свет во всем доме. Я думала, то ли это богатая еда, то ли больше выпивки, которую мы выпивали в последнее время, с тех пор, как разбогатели.

Ред сказал мне:

– Это вроде секретных приказов на время отплытия, моя милочка. – Ему не надо бы говорить это слово, только не при Говарде, впрочем, Говард не обратил внимания, чистя ногти спичкой, вместо того чтоб взять пилочку, которых мы сотнями могли себе позволить. – Мое небольшое задание, – сказал Ред. – Превратить сор в поэзию. – И послал мне типа жгучей улыбки со стиснутыми губами, так что я снова почуяла дрожъ во всем теле. А Говард сказал:

– Ну, нам лучше идти. Ладно, Гласс. Знаете, я внес ренту вперед, вы, по-моему, даже найдете немножко еды в кладовой, молоко и газеты будут приносить каждый день, так что с вами тут все будет в полном порядке. По утрам можете заниматься писанием своей собственной вещи, а после обеда принимайтесь за эту самую другую работу. Да не слишком шумите по вечерам, потому что в муниципальных домах себя надо вести прилично и тихо, это вам не Челси. Хотя нету особенной разницы, вон у тех похабников рядом порой по ночам играет электрогитара на полную громкость.

Мне не нравился этот начальственный топ, и ругань, и то, что Говард называет его просто Гласс. Мистер Гласс – да. Редверс или Ред – да. Но не просто вот так, по фамилии. Впрочем, с Говардом на самом деле ничего нельзя было поделать. Ред, однако, только улыбнулся и сказал, все в порядке. И мы пошли, и Ред очень умненько умудрился поцеловать меня в шею, когда Говард ушел вперед с багажом, а таксист ему помогал. И шепнул:

– Ты так и не пришла. Но ничего ведь не кончено, правда? Пришли мне открытку, пиши мне. – А я могла только как бы грустно улыбнуться.

Все мои чувства, наверно, перемешались. Каждую ночь я лежала в постели, и меня как бы одолевали какие-то вещи, которые происходили в том номере в «Висячей лампе». Оказалось, мне очень трудно объяснить, но когда ты вот так вот с мужчиной, то он уже не мужчина, а просто масса звуков, запахов, тяжести на тебе Я всегда думала, будто па самом деле запоминать всякие вещи дело твоих мозгов, но на этот раз помнили части тела. Я теперь как бы раздваивалась и знала, что было бы очень опасно позволить этим чувствам меня одолеть, так как это означало бы бегство от Говарда. Но вполне хорошо представляла, как кто-нибудь был бы готов все отдать за такую конкретную вещь. Я имею в виду, в этой жизни на самом деле так мало всего, что оказывается, жить стоит лишь ради необычных моментов, и если думаешь, будто такие странные моменты удастся опять пережить, то жизнь станет чудесной и обретет смысл. Можно было подумать, в ней и раньше был смысл, как я думала, но теперь пришло что-то новое, и от него все казалось каким-то немножко поблекшим. В любом случае, на самом деле было очень хорошо, что мы тогда поехали отдыхать, с той точки зрения, что не сделали ничего такого, за что все сочли бы нас глупыми и дурными, мама с папой определенно, – мы к ним вчера ненадолго зашли повидаться, сказать до свидания, мама заплакала, видя нас хорошо одетыми и живущими на широкую ногу. «Нет, моя девочка, – я должна была это себе повторять, – не глупи. Он просто неряха-поэт, в жизни есть больше этого, про любовь он ни слова не говорил, а у Говарда именно это чувство ко мне, и у меня к нему тоже». Вот что я себе твердила. А какой Говард с виду красивый, а какой хороший человек. И тут Ред, грязный и много пьющий, и, в любом случае, он присутствовал в моей жизни не больше пары дней. Это была одержимость, вот что это было такое, одержимость, – когда я припомнила это слово, мне стало гораздо легче.

Чтоб не затягивать эту историю, мы прибыли в Лондон и поехали в тот самый очень большой отель возле парка в самом центре Лондона, разумеется на такси. Странно, в самом деле, что делает с тобой одежда. Не будь на мне норки, я бы себя чувствовала по-настоящему маленькой и совсем не на своем месте, шагая по тому самому огромному вестибюлю, полному стройных женщин и мужчин с сигарами, а за нами несли чемоданы из свиной кожи, и портье козырнул, когда Говард сунул ему бумажку в десять шиллингов. Вышло так, что я там никого не у видела в такой норке, как у меня, но увидела, что очень многие люди как следует поглядели; кажется, даже услышала чьи-то слова: «Это ее третий муж», будто я была кинозвезда; впрочем, может быть, говорили еще про кого-то. Я пережила самое сильное потрясение в жизни, а может быть, просто не знала Говарда, обнаружив, что мы поселились в апартаментах, которые стоили пятьдесят фунтов в день. Вы только об этом подумайте очень старательно, и увидите, до чего в самом деле смешно иметь кучу денег. Ведь если люди не могут позволить себе столько платить, ну, само собой разумеется, с них бы брали гораздо меньше. Комнаты были прелестные, без всякого сомнения, но наверняка не стоили того, что мы за них платили. Было там скрытое освещение, и кондиционер, и очень великолепная ванная, и коктейль-бар, и Говарду надо было купить бутылки, чтобы его наполнить. А пока мы должны были выпить шампанского, причем чтобы год был правильный, а официант отвесил очень низкий поклон и сказал, будет сделано. И Говард тогда улыбнулся своей счастливой улыбкой и говорит:

– Ну, девочка, я всегда говорил, правда? Я всегда говорил, что когда-нибудь мы взлетим так высоко, как это только возможно, правда? Ну, вот.

– Да, – говорю я. – Но что мы собираемся делать? – Он не вполне понял, что я имею в виду, пока я не объяснила. Я на самом деле хотела сказать – ну и что? Вот мы тут и живем на широкую ногу, но что такого другого мы делаем, кроме как живем в милом месте, едим и пьем милые вещи? Что мы собираемся делать? Вот что я хотела узнать. И Говард сказал:

– Ну, сегодня пообедаем тут внизу в ресторане, а после этого пойдем в театр.

– Чего смотреть? – говорю я.

– Пьесу, о которой очень хорошо отзывается «Таймс», – сказал Говард в своей высокой таймсовой манере. – Называется «Однорукий аплодисмент». В этой пьесе говорится про разложение и упадок окружающего нас мира, очень остроумно.

– Как называется?

– «Однорукий аплодисмент».

– Какое глупое название, – сказала я. – Как же можно одной рукой аплодировать? Надо ведь двумя, правда? Я хочу сказать, ведь просто одной ничего слышно не будет, правда? Чтобы было хоть что-нибудь слышно, надо двумя. – Тут я хлопнула двумя руками и хихикнула, потому что при этом, как в том самом гареме в рекламе «Сушеных Турецких Деликатесов», дверь открылась и вошел официант с шампанским, точно я была какая-нибудь важная восточная леди, хлопком вызывающая слугу.

– Это дзен-буддизм, – сказал Говард. – То, что надо постараться вообразить. – Он дал официанту пять шиллингов, официант глянул на них, точно ему что-то птичка в руку обронила, а потом вышел. Теперь вам ясно, правда? Если бы за такие апартаменты брали всего два фунта, чего они примерно и стоили, он и медяку бы обрадовался. А шампанское было на вкус очень холодное и немножечко уксусное, только я ничего не сказала. У меня не было шанса чего-то сказать, потому что Говард продолжал говорить: – Видишь ли, это способ соприкосновения с Реальностью путем абсурда. – Бедный мальчик, это были опять его фотографические мозги. – Например, вообразить гром без шума и птицу, летающую без тела, без головы или без крыльев. Это считают путем приближения к Богу. – Мне вообще не очень-то нравился смысл этой пьесы, но Говард лучше знал.

Мы поели внизу в ресторане отеля, и, знаете, мне в самом деле понравилось. Ресторан с виду был симпатичный, с потайным освещением, с прелестными белыми салфетками и скатертями, вещи на некоторых столах как бы играли огнями, и сильно пахло вроде рождественского пудинга, но Говард сказал, там готовили всякие вещи на бренди. Я съела восхитительный кусочек рыбы, а потом очень милый и очень холодный трясущийся типа пудинга. Потом был зеленый шартрез и кофе. Не могу вспомнить, что Говард ел, но с огромной и полной тарелки. Мне было тепло и чудесно. Потом взяли такси и поехали на ту самую пьесу. Театр меня немножечко разочаровал, потому что он был очень маленький, а мне как-то казалось, что теперь, когда у нас полно денег, мы должны получать только крупные вещи, вроде крупной пантомимы в большом театре, но, конечно, сезон пантомим еще не начался. И сигарами в том театре не пахло, и там не было лож, как в старом «Ампире» в Брадкастере. Но места у нас были лучшие, по словам Говарда, а именно в первом ряду. Когда поднялся занавес, никого не было, кроме нескольких молодых людей в очень грязной с виду квартире с развешанной стиркой, а одна девушка гладила свое нижнее белье. И эта сцена ни разу не переменилась, оставалась той же самой с начала и до конца всей пьесы. А пьеса была вот про что: до чего все несчастны, так как получили образование, за которое заплатило правительство, или типа того, а войны, на которую все бы пошли воевать, не было, или типа того. Один артист был очень похож на Реда, и одет был как он, и все время ругался. Поэтому я начала наяву грезить про Реда, и от этого немножко ежилась, так что Говард как-то странно на меня взглянул. Видно было, пьеса на самом деле ему не нравится, а я думала, что все это ужасно. Вот они мы, с кучей денег, и первый вечер в Лондоне в качестве очень богатых людей нам приходится проводить, глядя на людей в жутко грязной маленькой комнатке с развешанной стиркой, как они тыкают вилкой в тарелку с копченой селедкой.

Я была бы вполне счастлива в нашем маленьком доме в Брадкастере, сидя у камина и глядя ТВ. Но тут вставал тот самый вопрос про Реда, и я очень смущалась. Мне казалось, как будто бы я типа еду в автобусе, куда, не знаю, а автобус не останавливается. Я не знаю, чего мне хотелось. Может быть, мне хотелось, чтобы все вещи были, как раньше. Но и этого мне тоже не хотелось. В мою жизнь вошло немножко волнения. Мне почти хотелось плакать как бы от горя и кидаться на людей, но полным-полно такого происходило на той самой сцене.