Вид у моей подруги был аховый. Она сидела на постели, скрестив по-турецки ноги, прижимая к лицу кухонное полотенце, в которое был завернут лед. С полотенца капало, поэтому футболка на ней была мокрой, из-под ткани рельефно выступал сосок.

– Что случилось?

В ответ она разрыдалась и повалилась на постель. Полотенце со льдом стукнуло об пол. Глаз ее был закрыт набрякшим, серо-фиолетовым веком.

– Что случилось, Лиза?

– После работы один араб меня вызвался подвезти, а потом... напал, разорвал бусы... ударил вот.

– Я его убью, – сказал я, ощущая как меня в очередной раз бросает в жар и руки начинают дрожать. Накопившаяся за день злоба требовала выхода.

– Не говори глупости, – она села со стоном, подняла с пола лед, снова приложила к лицу. – Бусы жалко. Он у меня их хотел отобрать. Нитка порвалась, часть упала на землю, а часть он сунул в карман и убежал.

Я только сейчас заметил на столике у ее постели с десяток красных бусин.

– Так он тебя еще и ограбил!

Она кивнула.

– Ты знаешь, откуда он?

– Из политеха.

– Его легко найти. Сколько их там учится? Ну, пусть сто человек, пусть двести. Как его зовут, ты знаешь?

– Карим.

– Ну, хорошо, сколько у них там этих Каримов на сто человек? Надо только пойти в милицию и составить протокол. Снять побои...

– Да я тебя прошу, что эта милиция сделает... Он же иностранец...

Я знал нашу милицию. Имел счастье познакомиться на днях. И вполне допускал, что они ни хрена делать не будут. На деканат у меня было больше надежды. Если бы они его нашли, это бы облегчило работу нашей милиции с ее рвущимися на выполнение задания следователями.

– Бусы так жалко, это мамины.

– Ну, хочешь их вернуть, надо идти в институт и попытаться найти его. У них там есть деканат по работе с иностранными студентами. Пойдем?

– Да.

Она со стоном поднялась, прошла на кухню, положила ткань со льдом на край умывальника, приблизила лицо к зеркалу над краном.

– Это совершенно ужасно, я несколько дней не смогу ходить на работу. Хорошенькое дело, так обслуживать людей.

Она сняла с себя мокрую футболку. От пережитого она словно увяла, ссутулилась, стала меньше. Собирая вещи, приводя себя в порядок у зеркала, она совершенно не обращала на меня внимания. В этом было то родственное доверие, которое, вероятно существует между мужем и женой. Я поднялся и обнял ее. Она прильнула ко мне на секунду, но тут же отстранилась. Снова заглянув в зеркало, сказала:

– У меня так болит кожа, что я даже не могу припудрить это место.

– Не пудри. Так будет ясней, что произошло. У тебя анальгин есть?

– Есть где-то.

Приняв несколько таблеток, она надела большие солнцезащитные очки и, повернувшись ко мне, сказала:

– Я готова. Не сильно видно?

Видно было сильно.

– Нормально. Идем.

Девушка в приемной деканата по работе с иностранными студентами при виде Лизы явно перепугалась. Через минуту она ввела нас в кабинет декана. Строгого вида мужчина поправил при нашем появлении очки в тонкой золотой оправе и предложил сесть. Мы заняли два стула перед его столом. Я начал с того, что я корреспондент областной комсомольской газеты и положил перед ним свою корочку. Пока он рассматривал ее, сказал, что моя знакомая подверглась нападению иностранного студента по имени Карим. Я попросил Лизу снять очки. Она сняла. Декан бросил взгляд на ее лицо и тут же перевел его на меня.

– Так я не понял, ваша знакомая вместо того, чтобы обратиться в милицию, обратилась в газету?

Декан подвинул ко мне удостоверение, снял очки, сунул в рот дужку.

– Она не обратилась в газету, она обратилась ко мне лично, потому что я – ее друг. В милицию мы обратимся сегодня же. Но вы же можете действовать без милиции, чтобы найти ее обидчика. Мы знаем, как его зовут. Мы знаем, что он занимается в политехе. Вы можете облегчить работу милиции.

– Откуда вы знаете, что он занимается в политехе?

– Он так сказал.

– Мало ли что он сказал? – декан пожал плечами. – Говорите тоже. Где это хоть произошло?

Я повернулся к Лизе.

– На улице Малиновского, возле общежития.

– А вы где живете?

– На Энгельса.

– Вы живете на Энгельса, а ваша ссора произошла на Малиновского. Как это случилось?

– Мы познакомились в “Вечерней Одессе” на Пушкинской. Я там работаю. Он предложил подвезти меня домой, но потом дал таксисту адрес общежития. Я же не могла выскакивать на ходу из такси, верно?

– А почему вдруг он сделал вам такое предложение? От Пушкинской до Энгельса идти три квартала, разве не так?

Я невольно подивился тому, как быстро соображал этот аспид.

– Я его обслуживала, он не уходил до закрытия, потом мы разговорились. А потом, когда мы вышли на улицу, он предложил подвезти меня.

– Вас часто так подвозят ваши... э-э, я хотел сказать посетители кафе?

– Послушайте, – прервал я декана. – Вы уводите разговор в сторону.

– Я не увожу разговор в сторону, – повысил он голос. – Я пытаюсь выяснить...

– Вам надо выяснить, есть ли среди ваших учащихся араб по имени Карим, и попросить его дать объяснения случившемуся. Вот что вам надо сделать! – перебил я его.

– Вы меня что, учите? Вы знаете, сколько у меня тут случаев, когда ко мне приходят иностранные студенты с историями о том, что девушка пришла в их комнату на чашку кофе, а потом у человека пропал магнитофон, часы или дорогой фотоаппарат? Вы знаете?

– Перед вами сидит женщина, у которой на лице написано, что она фотоаппарат ни у кого не крала.

Декан заткнулся. Переложил какие-то бумажки на столе.

– Вы понимаете, товарищ... корреспоспондент, что к нам приезжают на учебу лучшие молодые кадры из стран народной демократии. Одного из них вы обвиняете в хулиганском нападении на вашу подругу. У вас какие-то свидетели этого инцидента есть?

Я посмотрел на Лизу. Она молчала.

– Какое я имею моральное право будоражить студенческий коллектив расследованием, которое будет вестись на основании неподтвержденных очевидцами жалоб?

Он поднялся. Мы тоже встали и направились к выходу. Лиза вышла первой. Когда я уже переступал порог, он позвал меня:

– Товарищ корреспондент, задержитесь.

Я остановился и повернулся к нему.

– Зайдите и закройте дверь за собой.

Когда я закрыл дверь, он снова предложил мне сесть. Я остался стоять, он снова заговорил со мной тоном начальника, но теперь в этом тоне явно звучала новая нота. Он как бы просил понять его. Войти в его положение. Не сделать ничего такого, что могло бы как-то повредить ему.

– Я не знаю, что вы собираетесь делать дальше – идти куда-то или писать что-то. Я только хочу, чтобы вы знали, что возле иностранных студентов постоянно крутятся женщины известного поведения. Такие, которые за пару джинсов или набор косметики... Одним словом, вы меня понимаете... Не знаю, кто ваша знакомая, но я вас хочу предупредить, не занимайтесь самодеятельностью, потому что это может привести только к дополнительным осложнениям.

– К каким же?

– Вы – грамотный человек, вы должны понимать это сами.

– Я понимаю, что если сейчас мы снимем побои, а завтра я сам найду ее обидчика, то осложнения начнутся у вас. Потому что вы, видя перед собой избитую женщину, решили покрывать своих студентов. Вы даже не спросили, как ее зовут или как ее найти в случае, если вы найдете ее обидчика. Вас это не волнует. Вас волнует только собственный покой. Послушайте, – я подошел к нему поближе, – забудьте, что я из газеты. Забудьте, что мы сейчас пойдем в милицию. Ответьте мне: если бы на ее месте была ваша дочь, вы бы тоже рассказывали эту чушь про лучшие кадры из стран народной демократии?

Декан, не привыкший к такому напору, озадаченно молчал. Не дожилаясь его ответа я вышел из кабинета, снова натолкнувшись на испуганный взгляд секретарши. Лиза ждала меня в коридоре. Мы молча дошли до Пироговской, где я не очень уверенно предложил ей зайти в милицию и снять побои.

– Я не хочу, – отрезала она.

– А что ты будешь делать?

Не отвечая, она шла дальше, словно стараясь оторваться от меня.

– Ты пойми, чтобы привлечь его к ответственности, нужен какой-то офицальный документ, твое заявление в милицию, протокол. Пойдем вместе, я буду с ними говорить сам.

– Ой, я тебя умоляю, – раздраженно сказала она. – Не будь наивным. Ты что думаешь, что если ты говоришь, что ты из газеты, так перед тобой море расступится? Ты что не видел, как на тебя отреагировал этот поц в очках? И что ты напишешь? Кому вообще нужна эта газета?

Мы еще шли некоторое время молча. Наконец, я выдавил из себя:

– Ты не сказала, что все это случилось... не возле твоего дома.

– Да, я не сказала!

– А зачем ты поехала к нему?

Она очень резко остановилась.

– Слушай, я, что – твоя жена? Что ты от меня постоянно требуешь?! Что ты постоянно лезешь ко мне со своими вопросами?!

– Нет, ты не моя жена.

– Ну вот и оставь меня в покое!

Я оставил ее в покое и, как только она исчезла из моего поля зрения, у меня возникло болезненное чувство потери, страх за то, что больше я ее не увижу, а если и увижу, она больше не подпустит меня к себе. Меня снова ждало одиночество, случайные встречи, никчемные связи, девушки из дальних пригородов. Наташа была не в счет. Она сделала все, чтобы мое чувство к ней лишилось всякого сексуального содержания. Она очень успешно превратила меня в своего товарища. Я перестал в ней видеть женщину. Женщиной была Лиза. Горячей, неутомимой, требовательной, с этим колдовским запахом, от которого у меня голова шла кругом. Я спрашивал себя, что еще она могла бы сделать, чтобы я, наконец, отделался от этого наваждения, и не находил ответа. Я едва удержался от того, чтобы снова не пойти к ней, не предпринять очередную попытку помириться. Проворочавшись полночи, я заснул только под утро. Забыв завести будильник, я проспал и, позвонив в редакцию, сказал, что еду с утра на интервью.

– С кем же? – поинтересовалась Римма.

– Римма, – сказал я. – Ты же такая умная, придумай что-то сама, ладно?

– Мне за это, между прочим, премии не дают.

– Мы будем искать другую форму благодарности, – пообещал я, мысленно отняв из своей недавно сократившейся зарплаты пятерку на конфеты.

Вечером я поехал на Малиновского. Общежитие располагалось в новой девятиэтажке. Над крыльцом висела красная вывеска. Я вошел в фойе. Лампы дневного света болезненно зудели и подрагивали. У вертушки проходной сидел за фанерной трибункой мужик с лицом старого бульдога. Я показал ему свое удостоверение и он, взяв его, стал самым пристальным образом изучать. Он щурился, наводясь на резкость, и я не уверен, что он хоть что-то разобрал в нем.

– У вас здесь вчера девушку избили перед общежитием, вы не в курсе?

– Я утром заступил. Не знаю.

Он вернул мне удостоверение.

– А у кого есть списки жильцов?

– Это все в деканате.

– А комендант есть в общежитии?

– Коммендант до пяти часов работает.

В это время в фойе появились трое. Один негр и двое белых, говоривших между собой по-испански. Кубинцы, наверное.

– Отойдите, дайте людям пройти, – сказал вахтер, указывая, куда мне следовало отойти.

– Excuse me! – окрикнул я троих, и они оглянулись не без удивения.

Выяснив, говорят ли они по-английски – они закивали, я спросил, не слышали ли они о студенте по имени Карим.

Карим? Карим? Они заговорили между собой по-испански, потом черный, широко улыбаясь, сказал, что, кажется, один парень живет на третьем этаже, но они лично не знакомы.

– А откуда он, вы не знаете случайно?

– Кажется из Марокко.

– Спасибо, – сказал я и махнул рукой. Они так же махнули мне и пошли к лифту.

– Здесь не полагается, – сказал вахтер, не скрывая своего недовольства моим присутствием на вверенной ему территории.

– Не полагается что? – спросил я.

– Посторонним не полагается. – Он встал из-за своей перегородки. – Вступать не полагается.

– Я – не посторонний. Я вам показал свой документ, я из газеты.

– Не знаю никакой газеты. Тебе нужен комендант, придешь завтра в рабочие часы. А сейчас выйди отсюда.

– То есть?!

– То есть, выйди на улицу и все!

Стоя у крыльца я видел, как вертухай выглядывает в окно, проверяя, удалился ли я, или остаюсь у границ его владений. Скоро появилась еще одна группа студентов, человек шесть. Эти были явно арабами. Я спросил, не знают ли они студента по имени Карим.

– А зачем тебе Карим? – спросил один.

Он подошел совсем близко и просто впился в меня карими глазами, обдавая запахом сигарет.

– Ты его знаешь?

– Я здесь всех знаю, – он просто обволакивал меня своим взглядом, просто пытался подчинить себе. – Зачем тебе Карим?

– Должен вернуть ему долг.

– Ты покупаешь аппаратуру? У меня есть отличный “Шарп”. Недорогой. Хочешь?

– Мне не нужен “Шарп”, мне нужен Карим. Ты можешь его вызвать сюда?

От злости меня снова обдало жаром, я ощутил как кожа стянулась вокруг черепа. Араб отступил на шаг, но продолжал улыбаться.

– Окей, я передам, что ты его ждешь. Если он есть. Как тебя зовут?

– Дмитрий, – сказал я. – Скажи, ждет Дмитрий.

Мой собеседник крикнул что-то своим товарищам у дверей и быстро взбежал по ступенькам наверх. Передаст ли этот тип Кариму, что его ждут, я не знал. Я был не в себе. Я жаждал крови, свернутых на сторону носов, выбитых зубов, заплывших глаз. Последствия меня перестали волновать.

Я отошел от входа в общежитие и стал осматривать местность в поисках какого-нибудь орудия возмездия: доски, палки, трубы, кирпича, камня. Потом я увидел, как в двух окнах на третьем этаже зажегся свет. Эти арабы, действительно, могли быть соседями. Я видел, как в желтых прямоугольниках двигались темные силуэты людей, которые могли не иметь к этому Кариму никакого отношения. Я ждал. Когда уже стемнело, из общежития вышел бородатый парень.

– Эй, привет, – позвал я.

Он обернулся. Этот тоже был арабом.

– Слушай, ты не помнишь случайно в какой комнате живет Карим? Я помню, что он на третьем этаже, но не помню номер, а вахтер не хочет его звать.

– Карим, – он растерянно улыбнулся, как будто вслушиваясь в мой английский язык, узнавая слова. Губы у него были полные чувственные, – Какой Карим?

– Из Марокко.

– А, Карим! Нет, не помню, в каком номере.

– А ты его знаешь?

– Знаю, но мы не друзья, – по-английски он говорил слабо. – У них своя компания.

– Он один что ли здесь – Карим?

– Я другого не знаю.

Увидев кого-то за моей спиной, он обратился к нему:

– Салям алейкум Омар, – дальше его речь слилась в непроходимый арабский клекот: ха-ва-кха-ва-кха-аля-ля. Я обернулся – за мной стоял другой араб. Они несколько раз повторили имя Карим. Второй раз оно прозвучало как Карим аль Садр. Потом мой собеседник сказал:

– Он живет в 327 комнате.

– Спасибо!

В порыве благодарности я пожал ему руку. Он, растерянно улыбаясь, ответил на мое рукопожатие.

– А ты не можешь его позвать сюда, а то меня ваш вахтер не пускает.

Он растерянно оглянулся. Потом сказал:

– Нет, я не могу. Меня ждут.

Я снова остался один. Что было делать дальше? Я нашел по крайней мере одного Карима. Я знал его фамилию. Знал, где он живет. Я только не знал, как он выглядит. И я не знал тот ли это Карим, которому я бы так хотел проломить череп, выбить зубы, глаз, что-нибудь еще, причем так, чтобы память о нашей встрече осталась у него на всю жизнь. И вдруг я ощутил, что как только я дал названия всем тем увечьям, которые я хотел ему нанести, запал наносить их у меня прошел. Вечерний сырой холодок заполз под рубашку и остался там. Я стоял у вытоптанного газона, на котором окурков было больше, чем травы. Вокруг высились серые панельные пятиэтажки. Возле редких горящих фонарей моталась кругами ночная мошкара. Я мог простоять здесь вечность и не встретить того, кто мне был нужен. Апатия и усталость внезапно одолели меня, и я поплелся на автобусную остановку, с которой продолжал посматривать на здание общежитие. Никто не входил в него, никто не выходил. Оно казалось декорацией, опустевшей съемочной площадкой. Наконец подъехал со скрипом автобус, остановился, сделав тяжелый выдох, открыл двери. Устроившись на задней площадке, я поехал, подпрыгивая на ухабах, назад в город.

Я был измотан поездкой. Хотелось одного – забыть этого Карима, отвратительный разговор в деканате, требование Лизы оставить ее в покое, кровососа-кагэбешника, редакционные задания и последнюю кадровую перестановку. Дома, я знал, покоя я бы не нашел. Что меня ждало там? Четыре стены, пустая постель, выученная наизусть музыка, одиночество. Я пошел в “Вечерку”. На что я рассчитывал, не знаю. Сказать Лизе, что нашел ее обидчика и теперь он от меня не уйдет? Вот если бы я принес ей окровавленный скальп этого Карима, тогда другое дело. Сел бы к столу, она бы подошла, стерла с темной поверхности кольца влаги от бокалов, а я бы бросил перед ней комок слипшихся волос. Она бы окаменела от ужаса. “Узнаешь? – спросил бы я. – Твой!” Нет, это меня снова занесло. Как хотелось просто подойти к ней и обнять, вдохнуть ее запах, прижаться губами к ее коже, забыть эту отвратительную размолвку.

Первый, с кем я столкнулся в “Вечерке”, был Гончаров.

– Иди сюда, ты мне нужен, – взяв меня под локоть, он провел к столу, за которым сидел мой хороший знакомый из КГБ.

– Присаживайся.

– Вечер добрый, – весело сказал Клещ.

– Это Дмитрий Кириллов – корреспондент “Комсомольской искры”, – представил меня ему Гончаров. – А это Виктор Петрович, наш новый куратор.

Виктор Петрович, сообщнически улыбаясь, протянул мне руку.

– Очень приятно.

– А что вы курируете? – поинтересовался я.

– Виктор Петрович теперь будет курировать работу ОМК, и я умышленно тебя знакомлю с ним, потому что это тот человек, с которым имеет смысл обсудить твою идею о создании клуба коллекционеров пластинок.

– Вы интересуетесь музыкой? – спросил я.

– У меня самые разносторонние интересы, – с энтузиазмом заверил меня Виктор Петрович. – Книги, музыка, все, что занимает нашу молодежь.

– Что ты будешь пить? – спросил Гончаров. – Какой-то коктейль?

– Коньяк.

– Ты?

Они уже были на ты.

– Водочки бы.

– Со льдом?

– Лучше с огурчиком.

– Ты что Витя, откуда здесь огурчики? Это же культурное место, молодежное кафе!

Гончаров обернулся в поисках официантки, и тут меня ждал второй сюрприз за вечер. Я увидел Лизу. Она стояла у столика, за которым сидел очень смуглый молодой парень с шапкой курчавых волос. Одной рукой она держала снизу поднос, второй придерживала стоящий на нем бокал, готовясь поставить его на стол. Парень, подавшись к ней и тыкая себя пальцами в грудь, говорил ей что-то. Она была в тех же темных очках, в которых я видел ее в последний раз.

– Лиза! – позвал Гончаров.

Она обернулась и, словно опомнившись, поставила бокал и подошла к нам.

– Лиза, значит так, одну водку и два коньяка. Тебе не темно в очках?

– Мне нормально, Петр Михайлович.

На меня она не смотрела. Синяк был аккуратно заштукатурен и почти не виден.

– Хорошая телка, – заметил Майоров, когда Лиза ушла за напитками.

– Других не держим, – не без гордости заметил Гончаров. – К нам тут очередь стоит на работу, так что отбор проводится строгий.

– Сосет хорошо?

Я окаменел.

– Слушай, что ты у меня спрашиваешь? – пожал плечами Гончаров. – Предположительно все, кто здесь работает... – он сделал многозначительную паузу, – морально устойчивые кадры.

Они засмеялись.

Лиза принесла бокалы с водкой и коньяком. Майоров, разбросав руки по спинке дивана, нахально рассматривал ее.

– Это... что, травма на производстве, или обидел кто? – он провел указательным пальцем у себя под глазом. – Если обидели, так мы и наказать можем.

Глаза у него сощурились и стали на редкость недобрыми. Этот имел полномочия, у него за наказанием бы дело не стало.

– Спасибо, пока не надо, – ответила Лиза и ушла.

– Короче, Дмитрий, ты должен четко подготовить предложение, каким ты видишь этот клуб. Писать ты умеешь, так что действуй. Потом сядем втроем и обмозгуем, как это все можно сделать, чтобы и волки были, как говорится, сыты и волки целы, ты меня понял?

Я кивнул, хотя не понял – он умышленно спутал волков с овцами или оговорился. Диск-жокей завел полисовскую Every Breath You Take, и площадка перед его пультом начала наполняться танцующими. В грохоте музыки наш разговор прервался.

Лиза еще раз принесла заказанное. Майоров разглядывал танцующих. Если во время нашей первой встречи он был эталоном неприметности, то сейчас у него в лице проявился характер: глаза стали масляные, углы губ зло кривились. Лицо его отражало презрение к танцующим и одновременно какое-то злобное веселье. Вторую порцию водки он выпил залпом.

– Кто-то хочет покурить?

Он проверил внутренний карман пиджака и поднялся. Гончаров поднялся следом и сделал Лизе знак, чтобы она принесла еще водки. Она была у стойки бара, а я смотрел на нее, не в силах оторвать взгляда от нее.

Oh, cant you see, – жаловался на жизнь Стинг, – You belong to me,

How my poor heart aches with every step you take

Наваждение продолжалось. Я заставил себя отвернуться от нее и смотреть на танцплощадку. Среди танцующих выделялась высокая девушка в очень короткой кожаной юбке, белом коротком жакете и белых полусапожках. Эта была подруга научного сотрудника, только уже без сотрудника. В другой раз, я, скорей всего, подошел бы к ней, завязал разговор, но сейчас она казалась мне совершенно посторонним человеком, не имеющим никакого касательства к моей жизни.

Every move you make

Every vow you break

Every smile you fake

Every claim you stake

I’ll be watching you, – продолжал изобретательный на жалобы Стинг.

Когда Лиза ставила заказ на стол, я просто вцепился в ее руку.

– Это твой Карим там сидит?

– Какая тебе разница?

– Я его щас убью на хуй, ты поняла? У меня в сумке труба лежит, ты поняла?

От испуга она побледнела. У меня не было ни сумки, ни трубы, у меня только была бешеная злоба на нее.

– О чем ты с ним разговариваешь? Что он тебе втирает? Чтобы ты не ходила в милицию, потому что его выгонят из его сраного института?

– Отпусти.

Я, возможно, продолжал бы держать ее, но в это время вернулись Гончаров со своим новым другом. Того пошатывало. В каждом его стаканчике было грамм по сто. Гончарова и его гостей бармен не обсчитывал. Я это чувствовал по крепости своего коктейля.

– Лиза, это – Виктор Петрович, наш новый куратор. Он хочет у тебя кое-что выяснить. Можешь пройти с ним в мой офис, чтобы музыка не мешала. Там открыто.

Теперь нас с ней бросило в краску вдвоем. Виктор Петрович пошел за ней в кабинет. Трудно передать, как мне не хватало в этот момент трубы. А еще лучше пулемета. Наклонившись ко мне, Гончаров сказал:

– Ты должен правильно оценить ситуацию. Я не могу подставлять жопу этим долбоебам из обкома, это – бизнес. Поэтому мне нужна крыша. Лучше комитета крыши нет. Они хотят ловить антисоветчиков, пусть ловят. Вот у меня есть клуб, курируйте его сами. Я вам его доверил, я продаю коктейли и кручу музыку, а вы теперь отвечаете за ловлю спекулянтов и шпионов с диверсантами. И если вы хотите раз в месяц получать за свою работу пару копеек, то позаботьтесь, чтобы у вас эта работа была. Ты меня понял?

– Я не понял, этот куратор пошел проверять, хорошо ли она сосет?

– Слушай, забудь про нее, сосет как все, я тебе говорю о важном. Мы сейчас загоним твой сходняк в наше кафе, скорей всего в “Ретро”, и пусть они его там курируют. Если тебя это только интересует, мы тебя оформим руководителем. Ты меня понимаешь?

– Я понимаю, что... – я был совершенно не в состоянии собраться с мыслями. – Вы, то есть он, будет ловить антисоветчиков в моем клубе... Кого-то могут посадить... А мне потом скажут, что я собрал клуб, где людей сажают за пластинки...

– Ты не будь наивным, Митя. Никого не посадят. Потому что он знает, что если кого-то посадят, то в этот клуб никто больше не придет. А если в клуб больше никто не придет, то он получит не свои кураторские, а пойдет ловить антисоветчиков на одну ставку в свою контору на Бебеля, 12. Ты меня понял?

– А он что, тоже оформлен у вас?

– Чудак-человек, ты вообще понимаешь, в какое время ты живешь? Ну, ты же не глупый парень! Ты про хозрасчет что-то слышал?

– Ну, слышал.

– Ты что думаешь, я эту деятельность развиваю из любви к молодежной культуре, к этому року, к этой швали в ошейниках? Я может, кроме Чайковского вообще ничего слушать не могу? Может, я вообще глухой, блядь! Ты меня понимаешь?

– Приблизительно.

– Ты умный парень, Митя, ты работаешь в газете, ты можешь нам помочь и ты об этом не пожалеешь, ты меня понимаешь?

Я не мог больше говорить с ним, вообще не мог больше говорить, в груди у меня стоял ком, и я думал только о том, что сейчас делает Лиза с этим ебаным куратором к офисе Гончарова. Я откинулся на спинку дивана. Пришел куратор. Мне было страшно на него смотреть.

– Ну, побеседовали? – поинтересовался Гончаров.

Я не слышал, что он ответил. Потом в зале появилась Лиза, взяла со стойки бара поднос и пошла по залу собирать пустые бокалы. Я поднялся. Гончаров посмотрел на меня вопросительно, а я, покрутив указательным пальцем в воздухе и поднеся кулак к щеке, показал, что, мол, позвоню. Он кивнул и наклонился к своему новому другу Вите. Наверное, чтобы выяснить, остался ли он доволен беседой. Что ни говори, а простой народ видел больше нас, сраных романтиков-интеллигентов. И права была тетя Света, назвавшая мою любовницу валютной проституткой. Единственная неточность была в том, что специализация у нее была более широкая. Она, видимо, выступала не только за валюту, но также и за простые рубли, и просто по требованию начальства, что, в то же время, не лишало ее способности к искренним порывам.

Мы сидели с Кащеем в его подвале. Перед нами стояла пустая бутылка “Белого аиста”. После моего рассказа Кащей как-то разом стал старым, беспомощным, сгорбившимся. Костистые пальцы правой руки ползали по седой шевелюре, мяли лоб, подбородок, снова забирались в волосы.

– Митя, она – как тяжелая инфекционная болезнь, – говорил он. – Вы, я имею в виду – не именно вы, а вообще... Впрочем, какая разница – вы или я... Да, так вот, ты можешь знать про нее все. И ты готов просто взять ее и задушить. Подушкой, скажем, или даже голыми руками. Но она сидит в тебе, как отрава. Ты думаешь, все – забыл ее, отболела, прошла. Но проходит время, и ты снова хочешь ее. И вот она является. Несчастная, побитая, униженная. И ты смотришь на нее, слышишь ее запах, вспоминаешь этот ее вкус, такой кисловато-сладковатый что ли, и снова хочешь ее. И чтобы снова обнять ее, снова коснуться ее, ты прощаешь все. И это начинается снова.

– Это па-панятно, – отвечал я неторопливо. – Но зач-чем вы меня... н-ну, подталкивали к ней? Вы же, н-ну не могли н-не з-знать о наших отношениях...

– Конечно, знал. Когда она тогда стригла вас. На ваших лицах все было написано большими буквами. К тому же, вы так гордились своей победой.

– Так что, вам нужен был тав-варищ по несчастью? Чтобы было с кем поделиться впечатлениями, да? Па-аплакаться в жилетку, да?

– Только не это! – он отмахнулся. – Вы поймите, я – стар. Стар для нее. И чем дальше, тем эта разница ощутимей. А она хочет молодого. А что я? Я всегда хотел ей только добра. Да, добра. Такой вот парадокс, хочешь ее использовать, да, использовать, трахнуть, надышаться ей до одури, а потом отдать в хорошие руки, чтобы не спала с отребьем всяким, понимаете? Я думал, что с Кононовым она успокоится, но не получилось.

Он ударил кулаком в раскрытую ладонь.

– Хороший был парень, только много в нем злости было. Он и в буддизм ушел поэтому. Успокоиться хотел, отвлечься от всей этой дряни. Думал медитация ему поможет. А она света хотела, пленять, флиртовать, трахаться. Она же баба. Простая баба. Сердце у нее золотое, а в одном месте такой зуд, что на глаза не видит. Другая за свое хозяйство стоит, как за Брестскую крепость, да. А эта за песню даст, за взгляд, за доброе слово. А сколько раз я от нее трипак подхватывал?

Он показал мне два пальца.

– И все равно, придет, обнимет, расскажет очередную сказку, и снова влюбит, снова будет единственной и неповторимой.

– Так это, выходит, Кононов из-за нее руки на себя наложил, да?

Кащей спрятал лицо в ладонях и вдруг очень громко разрыдался.

– Сука и блядь! Какая же она с-сука!

Он тяжело встал и ушел в ванную, где я слышал, как он включил кран и громко всхлипывал, стонал и сморкался.

– Есть дело на квартальную премию, – сказал мне Юрий Иванович, указывая, чтобы я сел.

Я сел.

– Пароходство построило поселок для молодых специалистов в Сызранском районе. Шикарные дома, все удобства, свет, газ, канализация, телефона пока нет, но со временем будет. Завтра там собирается все областное начальство, представители из пароходства, будут перерезать ленточку, а потом отмечать это дело. Значит, я могу послать туда кого угодно, но я посылаю тебя, потому что это возможность написать хороший материал с места. И его будут читать на всех уровнях, что тебе совсем не помешает.

Я кивнул.

– Поговори с людьми, найди пару новоселов, сделай живо, как ты это умеешь, лады?

Я снова кивнул.

– Завтра в семь утра от редакции туда идет автобус. Едут ребята из “Знамени”, “Коммуны” и еще кто-то из Киева. Я договорился с Мишей Охотниковым, он сделает для нас пару снимков, так что согласуй все с ним. И еще: вас там, вероятно, будут принимать. Поэтому дружеский совет – держи себя в руках.

Поселок стоял в километре-полутора от старой деревеньки, словно спрятавшейся под стеной вековых тополей. Ветхие домики наполовину ушли в землю, крохотные оконца, камышовые крыши, покосившиеся и местами отсутствующие заборы, буколическое запустение. Новый поселок представлял собой десятка два типовых домов под серой штукатуркой, местами уже отвалившейся и открывавшей грязно-белый кирпич. Провожатый, помощник какого-то местного начальника, завел нас в один из домов, поразивший меня холодным неуютом. Здесь не было обоев, фотографий, занавесей, настольных ламп, книг, ковров, деталей привычного городского быта, примет обжитости, возникающих сразу после того, как открывается после переезда первый чемодан. В одной комнате стоял стол с несколькими стульями вокруг него. В другой – три узкие металлические койки с брошенными на них казенного вида полосатыми матрасами. На них лежали узлы и картонные коробки с мятыми, выпирающими боками. В третьей комнате поменьше я увидел еще две голые кровати с панцирными сетками. На кухне смуглокожая женщина, очень похожая на цыганку, с одним ребенком на руках и вторым, прижавшимся к ее ноге, опиралась бедром о плиту, словно искала в ней поддержки. На столе стояли тарелки с остатками еды. Хозяйка была смущена и растеряна.

– Ну, як тут – усэ добрэ? – спросил ее наш проводник.

– Так, добрэ, – едва слышно ответила она, с опаской поглядывая на нас.

Вид у нее было такой, словно ее в этом дом вселили насильно, перевезя вместе с ней первый попавшийся под руку скарб, и, как только это представление окончится, она вернется в свой настоящий дом.

Чувствуя себя незваным гостем, я поторопился выйти. Улица в новом поселке была одна. Дома стояли по обе ее стороны. Проезжая часть и узкие тротуары были покрыты асфальтом и, поскольку начинались и заканчивалась у двух крайних в поселке домов, были залиты грязью с колес заезжавших с грунтовки машин. Зелени не было никакой. Черная земля, серые дома и здание то ли клуба, то ли столовой, куда нас повели после осмотра домов, поскольку смотреть больше было нечего. Делегацию, человек двадцать, среди которых я узнал двух корреспондентов “Знамени” и “Коммуны”, рассадили за составленными у одной из стен столами. На них скоро появились водка и синие эмалированные миски с солеными огурцами, и миски побольше с отварной картошкой. В помещении было прохладно, и от картошки валил пар. Потом появилась третья эскадрилья мисок с искореженными кусками жареного мяса. Кто-то из местных начальников сказал речь, к счастью короткую, буквально в три слова, типа, спасибо за заботу и порадуемся чему, так сказать Бог, послал. “Так сказать Бог” – мне понравилось. Без Бога по-прежнему не получалось. От водки у меня с ходу загудело в голове. Это была не водка, а разлитый в бутылки от водки самогон. Мясо было таким жирным и жилистым что пережевывание его походило на тяжелую работу, которую я скоро бросил. Потом ко мне наклонился незнакомый мужик в белой поварской куртке, изрядно грязной, и доверительно сообщил, что у него есть для меня сыр. Но только один килограмм, поскольку на всех не хватит, и я должен сказать ему, куда его положить, чтобы я не забыл.

– Да я и без сыра могу, – сказал я.

– Ты че, дурной? – удивился он. – Не говори ерунды!

Потом меня отвезли в Дом колхозника. Уже в машине я обнаружил на сиденье рядом с собой сверток из грубой серой бумаги, в котором оказался кусок сыра. Сил тащить его с собой на ночевку у меня не было. В Доме колхозника мне выделили место в комнате с тремя работягами, очень громко игравшими в домино. На меня они не обратили внимания. В номере стоял чудовищный смрад. Густой запах пота, табачного дыма, отравленного дурной пищей дыхания вызвал позыв рвоты. Я вышел из номера и, добравшись до ближайшего газона, стал мучительно рвать на землю родины взращенными на ней продуктами питания. Или отравления. Потом пил из-под торчавшей из стены ржавой трубы ледяную воду. Потом снова возвращал стране все съеденное. Мой организм всего этого не хотел. Потом лег на диване в фойе, который начал вращаться, сперва медленно, потом все быстрее, пока не утащил меня в спасительную черную воронку.

Утром, преодолевая страшную слабость, конечности у меня мелко дрожали, выбрался на улицу. Походив по ней, я скоро набрел на библиотеку. Полная дама в пуховом платке, читавшая за конторкой, узнав, кто я, предложила посидеть у нее до появления автобуса. Может быть потому, что я был для нее тоже важной птицей из области, она сготовила мне чаю, а потом, видя мое тяжелое состояние, ушла и скоро вернулась с тарелкой соленых огурцов. Придя немного в себя, я разговорился со спасительницей.

– Жизнь у нас тут не ахти какая интересная, – сказала она. – Но вам хорошо бы познакомиться с одной нашей учительницей. Она в соседнем селе – Володаровке – музей хочет открыть. Настоящая подвижница. Алина Павловна Капитонова.

– Музей? – удивился я. – Какой музей?

– Да там целая история, – ответила библиотекарша, не скрывая удовольствия от того, что смогла заинтересовать меня. – Там есть церковь, из которой шел подземный ход в барское поместье. Так она хочет музей в нем сделать.

– Музей чего?

– А-а, – библиотекарша замешкалась на секунду. – Ну-у, этого... Народного творчества. Здание крепкое. Во время войны в нем наши засели, а немцы в него из пушек стреляли, и – ничего, выстояло.

Автобус, подпрыгивая на ухабах грунтовой дороги, довез меня до Володаровки за час с небольшим. Церковь открылась неожиданно. Я ожидал увидеть ее издалека, но она все не показывалась, и только когда автобус, свернув в улицу, поехал вдоль высокой стены красного кирпича, я спросил у попутчика, где же церковь.

– Та ось вона, справа.

Я приблизил лицо вплотную к стеклу и увидел, что стена уходит высоко вверх и над ней виднеются пять башенок. Куполов на них не было.

Когда я вышел из автобуса, церковь открылась вся. Она была не очень большой, но очень изящной. Даже без куполов она доминировала над обступившим ее селом.

Напротив церкви был магазин. Дверь его была открыта, и я направился туда. В помещении было сыро и холодно. За прилавком продавщица в толстой, делавшей ее движения неуклюжими, брезентовой куртке, перекладывала на полках какие-то коробки. Ничто не указывало на то, чем этот магазин торгует – продуктами или промышленными товарами. Женщине помогал бритоголовый мужичок в байковой рубахе навыпуск, брюках-галифе и ботинках, на которые были надеты галоши.

Когда я поздоровался, они обернулись ко мне с недоумением, словно не поняли, на каком языке я говорю. Я представился и спросил, как найти учительницу Капитонову, которая собиралась устраивать из церкви музей.

– А вона ж нэ тут живэ. Колы школа робэ, то вона прийиздыть.

– А где она живет?

– У сусидньому сели.

– А как туда добраться?

– Хто його зна? Машина е, так пойидь.

– А кто-то из старожилов здесь есть?

– А нащо тоби?

Я объяснил.

– Так тут уси старожылы, – заметил мужчиок. – До нас нови люды не прийиздять.

– А, кто-то есть, кто старых хозяев помнит? Которые церковь построили.

– Володацькых?

– Я не знаю их фамилии.

– Мама моя щось казала колысь.

– А можно с ней поговорить?

– А що говорыты? Булы хазяева, та й не стало.

Мужичок, скорей всего, просто не хотел вести домой незнакомого человека. Хотя я и был для него официальным лицом, на этот раз он мог выбирать, заводить со мной отношения или нет.

– А она здорова?

– Хто?

– Ну, мать ваша.

– А що йий буде? – он пожал плечами.

– А сколько же ей лет?

Он почесал затылок.

– Ну, мабуть рокив 90 вже будэ.

– Ну, пригласите в гости, – нажал я. – Мне в газете поручение дали.

– Хэ-ге, – он повернулся в нерешительности к подавщице, молча слушавшей наш разговор.

– Нехай побалакае людына, – пожала плечами та.

Мужичок вздохнул и, подняв прилавок, вышел ко мне.

– Ну пишлы, газэта.

На площади мы познакомились. Его звали Петр Ильич.

– Говорят, во время войны по церкви из пушек стреляли? – спросил я.

– И до вийны стрилялы. Йийи ж знэсты хотилы, то прытяглы гармату, сталы быты, а вона не валыця. Так плюнулы й залышылы. Одын комсомолець тилькы забрався до купола щоб хрэст скынуты, так разом с ным и хряпнувся. А колы вийна була, то воны вже зналы, що йийи розбыты з гарматы важко. Колы наша армия вже нэдалэко була, так голова хотив йих зустриты. А вин у партызанах був. Ну вин кажэ свойим, давайте, хлопци, мы тут миномэта поставымо у церкви, та й вдарым по нимцям, воны нам ничого нэ зроблять, а наши пидтрымають. Воны одного свого послалы до нашых, а сами поставылы миномэта и сталы быты по нимяцям. Воны гадалы, що нимци усэ побросають и втэкуть. А воны видтягли усэ свое з площи и чекалы. Ось тут скризь кулэмэты стоялы, – он махнул рукой в направлении выходивших на площадь улиц. – Ну, а у тых йисты нэма що, так воны через килька днив выйшлы з билым прапором. А нимци йих по пид стинкою поставылы та й пострилялы.

– А армия далеко была?

– Ни нэ дуже далэко.

– Так они же послали одного своего, он что, не дошел?

Мне показалось, что Петр Ильич замялся

– Та хто його зна, може недийшов... А може втик. Вы краще по пид тыном йдить, а то чоботы заляпаетэ.

Мы свернули в улицу, середина которой представляла собой натуральное болото. Из него торчали, как хребты утонувших в этой топи доисторческих ящеров, гребни черной земли с рельефом автомобильных покрышек. Мы пошли узкой тропинкой под забором.

– А что, кроме того одного, больше некого послать было к нашим? У этого головы родных здесь, что ли, не было?

– Ни, в нього никого тут нэ було. Вин з миста був. Його ще до вийны прыйслалы, а потим колы нимци прыйшлы, так вин знык. А потим люды кажуть його з партызанамы бачылы.

– А там, я слышал, какой-то подземный ход был, через него нельзя было уйти?

– Ни, хода вже не було тоди. Його пидирвалы, ще колы цэркву знэсты хотилы. Думалы, що вона тэж рухнэ, а вона стояла. Тилькы склэп рознэсло.

– А склеп чей был?

– Склэп був Володацькых. Його тэж пограбувалы сыльно. Там сракофаг стояв з гэнэралом, вин там пид склом лэжав. Як живий був. Я сам не бачив, але ж дид мий казав, що граф як живый був, докы скло не знялы. Я колы зняли, так вин як прах розсыпався. Гэрой вийны з Наполэоном.

– А с саркофагом что сделали?

– А з нього тэлэгу зробылы. Гарна була тэлэга, йийи я бачыв, а з иншых гробив уси залышки повыкыдалы та й на фэрму видправылы, свынэй годуваты.

– Трупами что ли?

– Ни, не трупамы, а я кажу, взялы гробы, бо гроб вин же як корыто, и з нього кормылы свыней. А тут я живу.

Он приподнял вошедшую в землю калитку, отворил ее и пропустил меня во двор. Дом был невысокий и когда мы входили в него, мне пришлось пригнуть голову. Вся семья находилась в одной комнате. Здесь стояли стол, плита с большим красным газовым баллоном, шкаф с разнокалиберной посудой на открытых полках. У стола сидела старуха. Она, кажется, дремала, то ли придерживая сухую головку темной, увитой венами рукой, то ли прикрывая ею глаза. Женщина у плиты что-то варила, помешивая деревянной ложкой в большой кастрюле. Она была в перепоясанном солдатским ремнем байковом халате и мужских туфлях на босу ногу. Пол в доме был земляным. Я слышал о таком, но видел впервые.

– Фаня, це с газэты хлопэць, хочуть з мамой побалакаты, про старых хазяйив, – объяснил мой проводник.

– Проходьтэ, – женщина с интересом рассматривала меня. – А з якои газэты?

– Из Одессы, – сказал я, предположив, что название газеты она все равно не знает.

– А-а-а. Мама, тут вас запытаты хочуть, вы не спытэ?

Старушка отняла руку от лица. Глаза у нее были затянуты белесой пленкой. Голова, теперь ничем не поддерживаемая, мелко тряслась. Рот, проваленный из-за отсутствия зубов, мелко жевал.

– Мама, вы Володацькых памъятаетэ? – очень громко спросил Петр Ильич.

– А? – старушка встрепенулась, приставила ладонь ракушкой к правому уху.

– Володацькых, кажу, памъятаетэ?

– Вала-вала, – сказала старуха и тихонько засмеялась, может быть, пытаясь смех выдать за ответ на непонятый вопрос.

– Графа старого памъятаетэ?

– А-а, графа... Так, графа памъятаю! – закивала она. – Графа памъятаю. Красывый був, з вусами, – старуха приложила трясущийся палец к промежутку между носом и верхней губой.

– Вин потим помэр, а сын церкву йому збудував. Я ще дытыною була.

– Ще трохы памъятае, – одобрительно заметил Петр Ильич. – Ну, запытуйтэ що вам потрибно.

– Спросите вы, что с Володацкими потом произошло?

– Мама, а що з хазяямы потим було? Що воны, втиклы, чы шо?

– Уйихав, слава Богу, уйихав, – закивала старушка. – З дружиною уйихав. В шуби був, такый красывый. Казав, церкву бережить, бо я ще повэрнуся.

Лицо у бабки отразило вдруг интерес.

– А що, чуты щось?

– Ага, зараз повернуться воны тоби! З того свиту повэрнуться!

– Я нэ знаю, – старушка снова беззвучно засмеялась, видимо, не поняв, что сказал сын.

– Ще щось запытаты?

– Узнайте про подземный ход. Зачем его рыли?

– Мама, а навищо пидземного хода до церквы копалы?

– А?

– Навищо, кажу, пидземного хода зробылы до церквы?

– Я нэ знаю, – теперь она была растерянна.

– Там у склепи, кажуть, його дружина була похована, – подала голос женщина у плиты. – А вин коло нейи багато часу проводыв. Сыдив поряд с гробом и плакав соби. Кажуть, дуже красыва жинка була. То мама вже путае. Вона ще до того, як вин втик, померла. Люды казалы, що вин зглузду зйихав вид горя. А вин чув, що люди кажуть, так наказав хода йому прорыты з хаты, щоб його и не бачыв нихто, колы вин ходыть до нейи.

Вин може б и не уйихав, але ж тут комисар одын був, вин и саркофаг з його батьком, чы то дид був, розбыв. Йому шабля його сподобалась, вин каже, я ту шаблю визьму и моя будэ. У нас зараз вийна з панамы и вона мэни дуже подобаеться. Ну, вин зи свойма хлопцямы розбыв гроба и взяв йийи. Йому кажуть, тоби пан голову видирвэ, а вин кажэ – не видирве, я йому першый йийи зрублю гэть! Ну, взяв шаблю и пишов. А пан вже чув и пид викном у сэбэ капкан заховав. И поймав того комисара. Забрав шаблю, но нэ вбыв. Кажэ, клыкай кращэ, щоб товарыши почулы. Ну, а з ным було, говорять, хлопцив може пъять. Воны кажуть пану через викно: видпусты його, а то мы хату твою пидпалымо. Пан кажэ: пидпалюй! Воны пидпалылы.

– Хэ-хэ, – подал голос Петр Ильич. Судя по довольному выражению его лица, в этой истории он явно был на стороне пана.

– Ну, пан уйшов через пидземного хода, – продолжала женщина, – а комисар сгорив там у капакани. Крычав, кажуть, страшенно. А потим пан повернувся зи свойимы товарышамы, ну и кого спиймалы, тых до пидземного хода загналы и там пидирвалы з двох кинцив. А пан потим знык.

– Но сказал, что приедет?

– Того я нэ чула, – женщина пожала плечами. – То мэни моя бабка розповидала. Може й брехня усэ. Так люды казкы люблять, ось и розповидають.

– А я гадав, то вже потим хода пидирвалы, колы цэркву хотилы повалыты, – сказал Петр Ильич.

– А може й потим пидирвалы.

– Так как же мне вашу учительницу найти? – спросил я.

– То вин про Капитонову запытуе?

– Ну.

– Вона, кажуть хвора. У ликарни зараз. У райони. Так вы подзвонить йий до школы, вам там скажуть, як йийи знайты.

На обратном пути мы обошли вместе храм. Кладка была ровная, крепкая, кирпич в кирпич, без щербин.

– А у этой Капитоновой какие-то помощники были? – спросил я.

– Ни нэ було. Та й ничого с того музэю не выйдэ, – сказал Петр Ильич.

– Люди же тут живут. Это же их история.

– Та яки то люды? – он махнул рукой. – Молодь у мисто йиде, а що нам з того музэю?

Он посмотрел на меня исподлобья, словно прикидывая говорить ли дальше, потом, вздохнув, добавил:

– Цэркву б видкрылы знову, то було б добрэ. Що старий людыни ще потрибно? Вона з Богом хочэ балакаты.

– Кто же на церковь деньги даст? – усмехнулся я.

– Та не треба й даваты, – он отвернулся и смотрел в сторону. – Так помалу бы и видремонтувалы.

– Ну, спасибо за экскурсию, – сказал я и протянул ему руку.

– Та нэма за що, – он неловко сунулу свою руку в мою и встряхнул ее.

– Совсем забыл, а как ваша фамилия, чтобы я в газете мог сослаться на вас.

– Та навищо вам та хвамилия? Нэ треба цього.

Он повернулся и быстро пошел по направлению к магазину. Может быть уже жалея, что сказал мне о том, что местные старики хотят ходить в церковь. Возвращаясь в Одессу и делая в блокноте заметки об услышанном, я подумал, что отчет о моей поездке можно было бы поделить на две части. Первую – о построенном шефами поселке. Он произвел на меня такое тяжелое впечатление, что наутро после жуткой пьянки у меня не возникло даже мысли о том, чтобы вернуться в него и поговорить с новоселами. Застолье и похмелье вошли в сознание как неотъемлемая составная места, от возвращения в которое меня, видимо, удерживал простой инстинкт самосохранения. Второй частью могла бы стать история с церковью и склепом, где лежал когда-то в саркофаге под стеклом герой войны 1812 года, и где местные выясняли друг с другом отношения сперва в годы Гражданской войны, а потом Отечественной. Но для этой истории нужно было еще собирать материал, а для этого проще всего было связаться с учительницей Капитоновой. Кто знает, может быть, моя статья могла бы помочь ей.

На следующий день я пошел к Охотникову, который, забыл сказать, был папашей нашего спортсмена Алика, и он, усевшись на край своего стола, вручил мне с десяток фотокарточек

– Отличный репортаж на разворот выйдет, – сказал он. – Скажи начальству, пусть не пожалеют места.

У старого газетного волка все было просчитано. Ни одной дублирующей друг друга карточки. Общий вид поселка, перерезание ленточки, новоселы, дети на площадке из гнутых труб и подвешенных к ним шин. Мамаша с ребенком возле телевизора, который должен был свидетельствовать о достатке семьи. Выступающие в столовой начальники, слушающая выступление аудитория. Каждый снимок был нужен и каждый сопровождала подпись. Имя-фамилия, возраст, профессия. Таких репортажей он сделал штуки три минимум – для “Знамени”, для “Коммуны” и для нас. А может еще и для какой-нибудь киевской газеты.

Видели бы вы, с какой скоростью Миша менял ракурсы съемки! Перебегал дорогу, приседал, привставал, поднимал руки с фотоаппаратом над головой: вжик-щелк! Вжик-щелк! Вжик-щелк! Одно слово: профи.

– Миша, а эти что-то говорили? Чтобы процитировать, а?

Зажав папиросу между черными зубами, Миша взял выбранную мной карточку с парой новоселов и, прищурив глаза, посмотрел на нее.

– Эти? Сказали, что счастливы невероятно и благодарят шефов за щедрый подарок. Взяли обязательство родить родине трех защитников и двух санитарок.

Хрипло засмеявшись, он вернул мне карточку.

– Ну, а что они могут сказать? Пиши, что хочешь, они же ни бэ, ни мэ, ни кукареку. Напиши, что дали хорошую хату, только чтобы они не смотали удочки в город. Тебе бы дали такую хату ни с того ни с сего, ты бы что, отказался?

Я вернулся в свой кабинет и за час набарабанил небольшой репортаж с картинами природы, увядания старого села и появлением нового, оплаченного богатыми шефами, с парой цитат из выступлений начальников и цитат счастливых новоселов. На этот раз грязную работу за меня сделал Миша. Я процитировал не всех этих людей, а его, описал не то, что увидел, а то, что попало к нему на снимки. После чего встал вопрос, как подписать эту липу. Юрий Иванович дал мне понять, что моя фамилия под материалом должна была стать для кого-то наверху признанием в лояльности. Для меня моя фамилия под таким материалом означала сдачу в плен. Оправдать эту сдачу в собственных глазах я мог единственным способом – написав хоть часть правды. Такой зазор для правды оставался. Мне надо было найти ту школьную учительницу и написать очерк о ней, о ее намерении спасти старый храм, превратить его в нечто наполненное реальным смыслом для своего села.

Отложив репортаж в сторону, я придвинул телефонный аппарат. До районной больницы я дозвонился быстро. Телефон был в приемной главврача и, как мне показалось, то, что я звоню из газеты, произвело на секретаршу сильное впечатление. Голос ее дрогнул от волнения. Она побежала искать своего босса, и я слышал в отдалении ее голос: “Олега Митрофановича к телефону – срочно! Область!” Через несколько минут тот взял трубку. Он, казалось, был удивлен тем, что газета интересуется какой-то учительницей. Теперь он, прикрывая рукой микрофон, требовал, чтобы ему кого-то срочно позвали, потому что звонит область. По паузам, повисавшим в трубке, я сделал вывод, что он остерегался со мной говорить просто так. Ему задали вопрос, когда он сам получит на него ответ, тогда и ответит. Наконец, появился тот, кого он вызывал. Я слушал, как они говорили между собой, но не мог разобрать слов. Наконец, он, кашлянув, сообщил, что больную несколько дней назад отправили в областную больницу в Одессу в связи с резким ухудшением состояния. Я, наконец, поинтересовался, чем она болеет. Он ответил: рак легких.

Я спустился в буфет, где взял полстакана сметаны и сдобную булку. Сметана болталась в стакане легко, как вода на киселе. Потом за моим столом возник Мукомолец.

– Привет, старичок! Ну, поздравь, меня, мы теперь настоящие коллеги!

Он протянул мне руку. Хотя горло у меня перекрыло комом, я протянул ему свою.

– Поздравляю.

– Выхожу со следующей недели, – продолжал он. – На заводе просто умолили до конца месяца доработать. Пока они замену найдут.

– Послушай, Вадик, я тебе что хочу сказать, – начал я, проталкивая ком. – Вот ты эту статью написал. Про Кононова. Тебе за нее не стыдно?

– Мне?!

– Тебе.

– А почему мне должно быть за нее стыдно?

– Ты его не знал, верно? Но из твоего рассказа следует, что он и наркоман, и тунеядец, и с какой-то проституткой водился. Это же все выдумка, ты что, не понимаешь? А может быть, у него были совершенно объективные основания покончить с собой, ты такое допускаешь? Может быть, это вообще не он на себя руки наложил, а его убили?

– Кто его убил? Кому он нужен был? Я получил о нем совершенно достоверную информацию.

– От товарища Майорова? А ты ее проверял? Точно мы знаем одно: ни ты, ни я ничего о нем, о его жизни не знали. Ни-че-го.

Мукомолец преобразился. Он больше не был заискивающим внештатником, он был человеком, ощущавшим силу своей новой позиции.

– Я знаю еще кое-что, Митя. Мы здесь все живем, и у каждого из нас есть свои сложности. Но одни люди пашут и как-то устраиваются, а другие спиваются или накладывают на себя руки. Он оказался слабаком, при чем здесь я?

– Ты можешь себе представить, что жизнь, независимо от всех твоих усилий, может повернуться так, что ты тоже окажешься слабаком?

– Знаешь что?

– Что?

– Мне один неглупый человек сказал такую вещь: мол, ты когда будешь продвигаться, не всем это понравится. Некоторые будут завидовать, кто-то будет ставить палки в колеса. Я не мог подумать, что это будешь ты.

– Я тебе действительно завидую, Вадик, – сказал я, поднимаясь из-за стола. – Твоему умению не думать о моральной стороне поручений, которые ты выполняешь. И я тебе еще скажу одну вещь: это ты написал про мертвого. А тебя же могут попросить написать и про живых. Перед тем, как писать, подумай, какие это может иметь для них последствия.

Вернувшись в кабинет, я снова сел к телефону. На Слободке мне подтвердили, что Капитонова поступила в онкологическое отделение, назвали номер палаты, но к телефону звать отказались.

– Хотите проведать, приходите после пяти, – сказав это, на другом конце провода повесили трубку. В городе с нашим братом не церемонились.

Я еще раз перечитал муру про сдачу поселка, поставил свою фамилию и отдал материал ответсеку. Сказав Римме, что уезжаю на интервью, отправился на Слободку. Пока ехал, все время думал: вот я прочел Мукомольцу лекцию о морали и нравственности, а сам только что сдал материал, который не выдерживал никакой критики. Чем я был лучше своего воспитанника? Сколько раз я сдавал подобные материалы, отгораживаясь от них одноразовым псевдонимом и подавая этому самому Мукомольцу пример того, как нужно работать, не пачкая рук? Какая разница, под какой фамилией врать, если эта ложь все равно попадет в мир, все равно отравит кого-то?

В палате с тяжелым больничным духом стояло шесть коек – по три у каждой стены. Две пустые. У занятых сидели родственники с убитыми лицами. Когда я спросил у женщины, сидевшей на ближайшей к двери койке, кто здесь Капитонова, та долго смотрела на меня мутным взглядом, потом, кивнув на пустую постель напротив, сказала:

– Была тут.

– А теперь?

– А теперь там, – она направила указательный палец к потолку.

– На втором этаже? – не понял я.

– Бери выше.

Немая сцена. Все находящиеся в палате смотрят на мою, торчащую из полуоткрытых дверей, голову.

– Сын, наверное, – наконец, сказал кто-то невидимый

Другой, тоже невидимый, тяжело вздохнул в ответ.

На трамвайной остановке стояло так много народу, что я пошел в город пешком. Что-то во мне в тот вечер оборвалось. Безразличие и усталость овладели мной. Все годы после окончания университета я работал, подчиняясь юношеской иллюзии о журналистской работе, которая должна была привести меня с микрофоном в руках к вашингтонскому Капитолию или нью-йоркскому Импайр-Стейт Билдингу. Между тем, вся моя карьера могла окончиться на том же самом месте, где и началась – у Че-ерна-ага моря... Чтобы получить микрофон и доступ к Капитолию, мне надо было ослепнуть, оглохнуть и стучать по первому требованию на всех, на кого в мягкой форме велят стучать. И даже при выполнении всех этих условий у меня не было полной гарантии успеха, потому что в последний момент меня мог отодвинуть с дистанции тот, кто стучал охотней, больше, талантливей. Капитонова оказалась последним звеном, связывавшим меня с журналистикой. С моей иллюзией о журналистике. Я эту учительницу не знал, не видел, и даже не считал ее затею в полной мере целесообразной, поскольку ее же односельчане этим музеем не интересовались. Они предпочитали вернуть церкви ее первоначальное предназначение. Снова сделать местом, где они могли бы балакать с Богом, которого власть лишила прописки, изъяла из обращения, но которого они помнили точно как своего старого барина. И, тем не менее, эта Капитонова хотела сохранить церковь, не мытьем так катаньем, пусть даже в виде музея. Ее деятельность, а может быть даже и не деятельность, а стремление к деятельности, было единственным живым движением в этой топи полного безразличия всех ко всему. Уйдя из жизни, она лишила меня возможности написать статью, которая могла бы стать балансом к уже сданной ответсеку чуши, где не нашлось места самому короткому абзацу об испуганной молодой бабе, которая, казалось, сбежит из выданного ей нового дома, как только скроется с глаз орда начальников, газетчиков и прочей шушеры, не имеющей никакого отношения к ее жизни.

От этих мыслей я испытывал настоящее удушье, хотелось выговориться, выпустить их наружу. Мне нужен был собеседник, который бы понял меня, выслушал и помог разобраться в самом себе. Я позвонил Наташе, но Надежда Григорьевна сказала, что она ушла с Леной в кино. Я пошел к Кащею. Он был не в настроении, поморщился, увидев у меня бутылку, похлопав себя по боку, сказал, что шалит печень.

– Послушайте, Константин Константинович, – оборвал я его не очень вежливо, – я, кажется, принял одно важное решение. Если я не сообщу о нем вам, кому угодно, я боюсь, что передумаю.

– Сжигаем мосты?

Брови его поднялись, взгляд ожил.

– Именно. Хочу завтра написать заявление об увольнении с работы.

– Вот как?! Ну, заходите. Только давайте без бутылки. И потом – дело серьезное, лучше, наверное, на трезвую голову, нет?

Я начал с поездки в новый поселок. Говорил так, как хотел бы написать обо всем. О жуткой грязи, о молодой бабе в неуютном доме, о пьянке с шефами, выдаче сыра, церкви, фамильном склепе, капкане, партизанах, внезапно умершей учительнице Капитоновой, о том отвратительно-оптимистичном репортаже, который написал и который станет моей последней публикцией и, наконец, о решении искать другую работу.

– Такие дела, – закончил я.

– Очень здравое решение, Митя, – сказал Кащей. – Ложь, как зловредный микроб. Она разъедает. Все мы в той или иной степени лжем, себе, другим, но у вас такая работа, где врать надо ежеминутно. Это может стать второй натурой.

– Уже почти стало, – согласился я.

– Вы не обращали внимания, какие хмурые лица у наших начальников, вообще у многих людей? – продолжал он. – Это не от забот о куске хлеба. Жить бедно можно. К бедности привыкаешь. Нет, народ, сам того не осознавая, находится в страшном унынии, причиной которого является постоянная ложь. Мы лучше всех, мы самые передовые, мы самые культурные, а на самом деле живем в полном дерьме и прекрасно об этом знаем. В общем, вы хорошо поступили. За работу не переживайте. Где-нибудь устроитесь.

– Я не переживаю, просто состояние непривычное. Не знаешь, что завтра будет: на что жить, где жить.

– За это не переживайте, без куска хлеба вы не останетесь, и за комнату вам будет чем платить. Тут важно другое.

– Что же?

– Не обозлиться, как Володя. Надо оставлять себе какое-то место для жизни, для любимых занятий, для любви, для семьи. Масса людей, Митя, живут только после работы, чем-то занимаются.

– Собирают усилители.

– Да, собирают усилители, пишут книги. Вы, например, владеете пером, а решили, что вашим пером владеют они. А они ничем не владеют. Вот вы видели этот колхоз, вы слышали, как из гроба героя сделали свиное корыто или телегу. Так и напишите об этом. Пишите, как писали Булгаков или Платонов – для себя. Только без злобы, потому что когда остается одна злоба, когда все становится невыносимым, выход только один. Вы понимаете, о чем я говорю?

– Догадываюсь.

– Вот на вас эта грязь такое впечатление произвела, а для тамошних людей это не грязь, а земля, на которой они живут. Просто после дождя она приобретает такую консистенцию. Вы привыкли по асфальту ходить, а им и без асфальта хорошо. Тут и советская власть ни при чем. Там так было спокон веку. Или эта несчастная тетка. Вы, наверное, думаете, что она хочет садок вышнэвый коло хаты и все такое. А она может, отродясь этого садка не видела. Может, она еще хуже жила? Когда-то слышали про голодомор?

– Да, голод в связи с коллективизацией.

– Совершенно верно. 10 миллионов по оценке Самого. А до этого – гражданская война. Это еще миллионов десять-пятнадцать. Продразверстки, раскулачивание, ссылки, чистки. Там от тех крестьян, которые садок вышнэвый имели, уже и памяти не осталось. Так, живет всякая переводня. Эта баба, может, вас испугалась с непривычки, а за дом благодарна. Напрасно вы все-таки с ней не поговорили. Может, она еще бы вас дураком посчитала с вашей жалостью.

О том же мне говорил старший Охотников. У меня вдруг возникло ощущение, что Кащей хочет меня отговорить от увольнения. Конечно, если можно нормально жить после работы, то можно жить и после моей работы в газете. С девяти до пяти врем и выполняем самые гадкие поручения начальства, а после пяти живем не по лжи.

– Знаете, Константин Константинович, – сказал я, – может быть, вы и правы. А я – нет. Просто я не хочу в этом больше участвовать. Я больше не хочу иметь к этому никакого отношения. Понимаете?

– Очень хорошо понимаю! И поэтому напоминаю – можно уехать. И если вы не хотите заниматься грязной работой здесь, то это шикарная возможность найти себя на каком-то новом поприще там. Может быть, на том же журналистском. Там есть великолепная иммигрантская пресса. В Париже – “Русская мысль”, в Нью-Йорке – “Новое русское слово”. Не слышали? В самом крайнем случае пойдете в грузчики. Можете не сомневаться, что тамошние грузчики живут не хуже наших. К тому же вы и английский знаете.

Вернувшись домой и поднимаясь по лестнице, я увидел в окне на площадке перед моим этажом черный силуэт сидевшего на подоконнике человека. Сердце оборвалось, я почему-то подумал, что это может быть Майоров. Но это оказался Миша Климовецкий.

– Здорово, пропажа, – сказал он, поднимаясь с подоконника и отряхивая джинсы. – Ты помнишь вообще, что у тебя мои пласты?

– Блин, Миша, ну ты меня напугал!

– Я хочу завтра на сходняк пойти.

– Миша, у меня их нет. Я их у одной телки оставил, я же тебе рассказывал.

– Ну, так пора забрать! Или ты ей подарок решил сделать? Она их на бабушкиной радиоле не крутит случайно?

– Мишка, я не пойду. Я с ней расстался. Я тебе ее адрес дам, мои тоже заберешь.

– От еб-тыть. А где она живет?

Я объяснил, как найти Лизу.

– А твои взять на сходняк или дома оставить?

– Оставь у себя, у меня что-то никакого настроения.

Утром я проснулся поздно. Состояние было муторное, я чувствовал себя совершенно разбитым. Не хотелось вставать, готовить кофе, жарить яичницу. Около 11 позвонил телефон. Я слышал, как Анна Николаевна взяла трубку и когда сказала: “Сейчас позову”, я, наконец, собрался с силами и встал, зная, что сейчас услышу стук в дверь.

– Митя, ты? – Это был Миша.

– Ну.

– Тебе крупно повезло.

– В чем?

– Сходняк снова разбомбили.

– Кто?

– Кто? Конь в пальто! Менты с дружиниками. Только на этот раз их там была целая армия. Ловили людей, сажали в автобус и везли в ментовку. Я свои пласты просто бросил, иначе бы не смылся. Пять отличных дисков, блядь, пропало. А твои, между прочим, у меня дома остались. Ты что, знал?

– Что знал?

– Что бомбить будут!

– Откуда я мог это знать?

– А хрен его знает. Может у вас там что-то говорили, а?

– Миша...

– Что, Миша?

– Миша, блин, говорят все время, потому что хотят этот сходняк в какое-то кафе загнать, но только я никак не мог знать, что в это воскресенье они его снова бомбить будут. И потом, чувак, я про этот сходняк сейчас даже думать не могу.

– Почему?

– Потому что у меня такая ситуация на работе, что не сегодня-завтра я ее потеряю.

– Ну, смотри, – сказал Миша, и я впервые ощутил возникшую между нами отчужденность, причиной которой было недоверие. Главное, что у моего старого товарища были основания для этого недоверия. Я должен – должен был сказать ему, что сходняк могут бомбить. Но я просто забыл об этом.

В понедельник я пришел в редакцию как никогда рано. Без четверти девять. Найдя на столе у ответственного свой горе-репортаж, вычеркнул свою фамилию и написал сверху псевдоним – Максим ЛИПА. Потом взял чистый лист бумаги и написал “Прошу уволить по собственному желанию”. Поставил число. Подписался.

В кабинете, открыв стол, стал перебирать папки с публикациями, блокноты. Хотел ли я сохранить это? Нет. Все это больше не имело никакого отношения ко мне. Около десяти в кабинет вошла Римма.

– Ты здесь? Срочно в райком. Там важное совещание.

– Я увольняюсь.

– Уволишься завтра. Кроме тебя ехать некому. Там какой-то аврал. Босс с Колей в Киеве, все на заданиях. Давай по-быстрому.

– А в связи с чем аврал?

– Что-то с дисками какими-то, не знаю.

Это слово на меня подействовало просто магически. Я сунул заявление в ящик стола и поднялся.

“Всех пидарасов к ногтю!”

Эта фраза, сказанная со злобной решительностью, прекрасно передала если не содержание, то смысл разговора, проиcходившего в кабинете, дверь в который я только что открыл.

– Входи, давай. Садись!

Кузнецов кивнул на свободный стул. По бокам от меня сидели два инструктора, наводившие недавно порядок в портклубе. Деловые, зло глядящие на меня, как на врага.

– Значит так, – сказал Кузнецов. – Сообщишь прямо в следующий номер об открытии клуба коллекционеров грампластинок в кафе “Ретро”. С Гончаровым уже все оговорено. Первое заседание в следующее воскресенье в 12 часов дня. Сходняка больше не будет.

– А вы уверены, что они читают эту газету?

– Если они ее не читают, то пусть они пеняют на себя. Это понятно?

– Не совсем.

– Тех, кто не придет своим ходом, загоним.

– Не знаешь – научим, не хочешь – заставим, – вставил инструктор справа. У него была широкая крестьянская шайба и модная соломенная челка, точно как у Дитера Болена.

Дверь открылась, и секретарша сообщила:

– Привезли.

Все встали и пошли в конференц-зал. На столе лежали груды дисков. Это было то самое товарное изобилие, к которому мы все так стремились. Апофеоз дефицита, переставшего им быть. У окна стояли два паренька-дружинника, доставившие этот товар, как я понял, из отделения милиции. Вероятно, они тоже участвовали в облаве. Кузнецов, небрежно держа левую руку в кармане брюк, с гримасой презрения стал брать диски правой, рассматривал их и с деланным пренебрежением бросал на стол.

– Так что делать с этим будем? – спросил Дитер Болен, заглядывая начальнику в глаза и крутя в руках диск “Модерн токинг” со своим двойником на обложке. На его месте я бы так нахально не демонстрировал источник своих представлений о мужской красоте.

– Разберемся, – небрежно процедил сквозь зубы Кузнецов. – Сейчас из ОМК подойдут, будем решать.

– А вы знаете, кому какие диски принадлежат? – спросил я. – Кому что возвращать? Какие-то акты составлены?

– Ты, главное, не волнуйся, – ответил секретарь. – Я же сказал, разберемся.

Это было для них главным – чтобы народ не волновался. И для этого они должны были сохранять за собой право разбираться во всем без чужой помощи. А волнения могли быть свидетельством того, что они ни в чем никогда не разбирались, не разбираются и никогда не разберутся.

Между тем, Дитер Болен Второй что-то негромко бубнил Кузнецову, кивая при этом на дружинников. Те стояли у другого конца стола, перебирая диски и поглядывая на начальника, пока тот, наконец, не бросил негромко:

– Только так – пару штук, мародерством не заниматься, понятно?

Болен Второй тут же послал дружинникам сигнал и те, приняв его, оживились и выразили благодарность:

– Та мы, чисто по паре штук... В общаге послушать... Вернем мы их, потом...

– Ага, только не забудьте, – ответил Кузнецов, не скрывая скептического отношения к их словам.

Дружинники стали засовывать приглянувшиеся им диски в одну из отобранных сумок. Я видел, как один из них взял черный двойной альбом Black Sabbath “We Sold our Soul to Rock-n-Roll”, который, согласно комсомольскому музыкальному талмуду, был квинтэссенцией культа насилия, мистицизма и средневекового мракобесия. Получили ли дружинники прививку от этой заразы? Или могли, непривитые, скончаться в страшных корчах под завывания Оззи Осборна?

– Вы уверены, что они их вернут? – спросил я.

– Тебя это беспокоит?

– Меня беспокоит, где проходит черта между законом и грабежом.

Последнее слово мне далось с усилием.

– Грабежом?! Ты выбирай выражения, ладно?! – Кузнецов, наконец, заметил мою реакцию, и его ответная была обычной для него – агрессивной. – Не забывай, где находишься, журналист!

Второй инструктор, видя успех дружинников, но не обратив внимания на наш диалог, подтянулся к секретарю с диском Челентано.

– Николай Иванович, я возьму до завтра, послушать, а?

– ОМК хоть что-то оставьте, ладно? – сказал секретарь, кривясь от презрения уже к своим подчиненным. – Где они там?

Он взглянул на часы, и в это время дверь отворилась, и в зал вошел Олежек. С кривой ухмылочкой соучастника, он обменялся рукопожатиями с Кузнецовым.

– Что, обком тоже решил дискотеку открыть? – пошутил он.

Глаза у Олежека сияли, вероятно, от ощущения причастности к успешной деятельности смежников. Он подошел к столу и стал перебирать диски.

– Ты здесь случайно последнего Pet Shop Boys не видел? – обратился он ко мне, как к наиболее квалифицированному из присутствующих.

– Не видел, – выдавил я.

Это был самый обыкновенный дележ награбленного. Я не представлял, как это все вернется к своим хозяевам. Я хорошо представлял только, как оно могло разойтись по этим жадным рукам, как эти бойцы идеологического фронта будут слушать эту музыку сами, со своими телками и под свою водку, постепенно свыкаясь с мыслью, что это принадлежит им по праву сильных, в смысле – наделенных властью.

– Ты все понял? – повернулся ко мне Кузнецов. – Клуб любителей всего этого дерьма со следующего воскресенья будет собираться в кафе “Ретро”. Прямо в номер.

– И с контролем на входе, по списку, – добавил Олежек.

– Про список пока не надо, – сказал Кузнецов.

Из обкома я прямым ходом поехал к Кащею и, написав ему на листке все свои данные, сказал, что готов к выезду. Складывая листок, он протянул мне руку:

– Ну, с Богом, Митя! Вы не представляете, как теперь все у вас будет легко.

Из дому я позвонил в редакцию и попросил Римму взять у меня из стола заявление.

– Так ты это не шутишь?

– Нет, конечно!

– Ну, смотри, ты – взрослый мальчик.

Я ждал, что мне будут звонить из редакции, вызывать к боссу для выяснения причин и следствий и поэтому постучал к Анне Николаевне и, когда она выглянула из-за своей двери, попросил ни под каким видом к телефону не звать, всем говорить, что уехал к тетке в Саратов.

– У вас тетка в Саратове?

– Да нет, это так говорят.

– А что случилось, Митенька? Вид у вас ужасный.

– Уволился, Анна Николаевна, и не хочу всех этих выяснений, чего-почему, понимаете?

Она прикрыла ладошкой губы и выпучила глаза.

– Уволились сами?!

– Потом расскажу, Анна Николаевна, а пока просто покоя хочется, ладно?

– Конечно-конечно! Не беспокойтесь. У вас кушать что есть?

Я вернулся к себе в комнату и включил Димеолу Terra e Cielo. Пока он крутился, я все ждал, что в коридоре раздастся телефонный звонок, но к счастью – напрасно. Никто не бросался возвращать ценного сотрудника на оставленный им сгоряча пост. Когда Димеола доиграл, я даже не заметил. Музыка сменилась шумом дождя, капли тяжело барабанили о карниз, оконное стекло потекло. Звук ливня был таким реальным, таким объемным, что вытеснил из головы все страхи, нервозность, постоянное ожидание новых неприятностей, которым я жил в последнее время.

Я стал думать о том, что уходить, обрывать концы, не жить там, где мне не нравиться, явно было у меня в крови. Точно так же несколько лет назад я ушел из дому. Скучал ли я по нему? Нет. Ностальгия была чем-то вроде фантомной боли у тех, кому ампутировали конечность. Она тебя беспокоит, но ее уже нет. Я еще бывал дома, скажем, последний раз – у матери на дне рождения, но дом был уже чужим для меня, все выглядело не таким, каким было в памяти, а старым, поношенным, бедным. Только настоящее обладало ценностью. Интересно было бы проследить свою родословную до тех пра-пра-предков, которые впервые проявили эту готовность бросить все и начать сначала. Да только как проследить?

Из дому я ушел после смерти отца.

Мой отец был физруком в торговом техникуме. Он иронически называл себя членом физкультурной мафии выпускников Киевского института физкультуры, которые стали первым послевоенным выпуском этого заведения. По возвращении в Одессу они заняли все спортивные кафедры местных техникумов и ВУЗов. Это дало им возможность постоянного нанимать друг друга для ведения различных спортивных секций и судейства соревнований, что резко повышало скромные педагогические заработки. Их застолья, шум которых часто прерывался оглушительными взрывами хохота, одно из самых ярких воспоминаний детства.

Отец умер от инфаркта, неожиданно для всех. Вечером стал жаловаться на боли в груди, а утром не встал. Только когда его не стало, я осознал, что ему было 70 лет. Не сказать, что он пожил мало, однако мне этого срока не хватило на то, чтобы узнать его ближе. Я был поздним, “послевоенным” ребенком

Он умер зимой 1983 года. Похороны были совершенно сюрреалистическими. Искривление пространства нормальной жизни началось с того, что мать попросила, чтобы я при заказе гроба, не брал черный, потому что черный цвет сильно мрачный. Красный она тоже не хотела, поскольку это было сильно торжественно. Я не представлял, что клиент может выбирать цвет гроба. Что цвет обивки наделен каким-то эмоциональным содержанием.

– А какой ты хочешь?

– Возьми серенький.

В этом она была вся. Ее любимая поговорка – скромность украшает человека. Самая высокая похвала – тише воды ниже травы.

Я поехал в мастерскую, где делали гробы. Еще не обитые тканью ящики были сколочены из неструганных досок, которые даже не примыкали друг к другу. Между некоторыми зияли щели, в которые можно было просунуть руку. Специфика производства ничуть не сказывалась на поведении работников. Стук молотков и звуки пилы перемежались веселыми выкриками, шутками, смехом. Было послеобеденное время и, должно быть, за обедом гробовщики выпили.

У одной стены стояли необитые коробки из корявых и темных от влаги досок, у другой – готовые, обитые тканью жизнерадостного зеленого цвета. На помосте в центре цеха стоял выставочный экземпляр его продукции, обитый “сереньким”. Я спросил у встретившего меня мужика, сколько он стоит.

– 13 рублей, – ответил он.

– Я хочу серый.

– Только зеленые. Серую ткань сейчас не дают. Этот серый – выставочный.

Глазами он сигналил, что выставочный продается тоже.

– Сколько ты хочешь за него?

– 30.

Мать дала мне пачку денег, из которой я отсчитал ему три десятки.

– Имеешь, – сказал он, приняв купюры.

На кладбище мне сообщили, что земля так промерзла, что сегодня ее раскопать не удастся.

– Будем ждать до весны? – спросил я.

– Нам торопиться некуда, – сказал мужик за конторкой. Он был в ватнике, мятой меховой шапке, небритая физиономия покрыта фиолетовыми угрями. Я бы не удивился, узнав, что он ест мертвечину.

– А что вы делаете зимой?

– Ну, можно положить пару шин на землю и поджечь. За ночь отмерзнет.

– Так положите.

– Шин нет.

– Сколько стоит шина?

– Десятку дай, будет нормально.

Вечером мать вспомнила, что отцу нужно новое белье. В старом хоронить было нехорошо, как если бы там, куда он собирался, он должен был выглядеть понарядней. Она послала меня в магазин за кальсонами и рубашкой. Я поехал в универмаг на Пушкинскую. Развернув привезенный пакет и, только взглянув на белье, она сказала:

– Митя, это же ситчик, а сейчас зима. Ему там будет холодно.

Я не поверил своим ушам.

– Поедь купи байковое, – попросила она.

Продавщица встретила меня удивленно поднятыми бровями. Я объяснил, что это не мне, а папе. Сейчас холодно, ему нужно теплое.

– А сразу он не мог сказать, что ему нужно теплое?

– Не мог, – сказал я. – Он вчера умер.

Она посмотрела на меня, как на сумасшедшего. Может быть, подумала, что я таким образом пытаюсь с ней познакомиться. Следуя этой мысли, я спросил:

– Девушка, а как вас зовут?

– Я замужем, – ответила она.

Сжав тонкие коричневые губы, она упаковала пару байкового белья в бумагу, перевязала пакет бечевкой, подвинула мне и ушла в дальний конец прилавка.

Когда гроб выносили из дому, навстречу поднимался какой-то парень. Он заметался от одного края лестницы к другому, пытаясь проскользнуть то между гробом и перилами, то между гробом и стеной. Несшие гроб делали движение то влево, то вправо, уклоняясь от его бросков, но под лежавшим на их плечах грузом двигались медленно, и парень не успевал проскользнуть в возникавший просвет. Похоронная команда будто нарочно не пропускала его, и тогда он встал на четвереньки и прошмыгнул у нас под ногами, как собака.

На кладбище открытый гроб поставили на скат холмика ржавого глинозема. Откуда ни возьмись, появился полный мужчина в коротком сером пальто и драной заячьей шапке. Раскрыв небольшую книжечку, заголосил что-то непонятное, подвывая и раскачиваясь из стороны в сторону. Это неожиданно начавшееся выступление было так же неожиданно прервано товарищем отца Мишей Каплуном – он просто задвинул певца в толпу провожавших и занял его место.

– Шура бы этого не одобрил, – объяснил Миша Каплун громко и глядя при этом в небо, где сейчас мог находиться его старый товарищ. В очках у Миши Каплуна были толстые линзы, страшно увеличивавшие его глаза. – Шура не верил ни в Бога, ни в черта. Он был нашим парнем! Он любил жизнь, и он умел жить! И сейчас я хочу сказать тебе, Шура: мы любили тебя и мы ценили тебя, как своего хорошего товарища, на которого всегда и во всем можно положиться. С которым можно делать дела и можно получать удовольствие от жизни за одним столом. Ты сделал много хороших вещей, и ты можешь этим гордиться. Ты прожил жизнь, как дай Бог прожить ее некоторым другим! Прощай, дорогой товарищ, и будь нам всем здоров!

Я подумал, что ослышался, но, посмотрев на лицо Миши Каплуна, по которому уже начало растекаться осознание того, что он закончил прощальную речь как тост, что было ему привычней.

– Я хотел сказать, я извиняюсь, спи спокойно дорогой товарищ, мы, твои верные друзья, будем всегда помнить тебя!

Могильщики накрыли отца крышкой и бодро застучали по ней молотками. Через несколько минут от отца, от похорон, от всей его жизни остался только холмик глиняных комьев, плохо прикрытых венками и букетами мятых цветов – лохматое яркое пятно среди выглядывающих из сугробов черных оградок и могильных камней.

Когда мы вернулись домой, столы в большой комнате уже были накрыты. Потирая руки с мороза, гости начали рассаживаться, наливать водку, раскладывать по тарелкам закуски. Многолюдье обнаружило, как невелика наша комната, которую мы называли большой, как неприглядно наше жилье с допотопным сервантом, книжными шкафами, диваном с лоснящейся на углах обивкой и кривой люстрой-тарелкой под потолком. Мне предложили сказать слово. Едва проталкивая звуки через застрявший в горле ком, я поблагодарил всех за то, что пришли почтить память – я сказал – “моего папы”, тут же ощутив себя маленьким мальчиком. Я выпил рюмок пять подряд и, когда во мне набралось грамм двести пятьдесят, пошел спать в другую комнату. Я хотел отгородиться водкой от этого застолья, прервать связь с этим холодным, зимним миром, чужими людьми, которых я больше не планировал видеть и которые вряд ли планировали увидеться еще раз со мной. Несколько раз просыпаясь, не знаю, была ли уже ночь или все тянулся зимний вечер, я слышал гул голосов за дверью, кто-то смеялся, кто-то прощался и все не уходил, и снова прощался. У меня было ощущение, что за дверью шумит вокзал. Потом мой поезд тронулся и, покачиваясь, повез меня в клейкий сон.

На следующий день после похорон мама попросила меня не закрывать дверь в комнату, где я работал. У нас были две комнаты. Спальня и гостиная. На самом деле была моя комната и комната родителей. Между ними был узкий коридор. Мать пожаловалась, что совершенно не может оставаться одна, ей нужно было ощущать, что рядом кто-то есть. Она говорила, мол, ты там сиди и тюкай на своей машинке, а я буду слушать. Но дома “тюкал” я немного, просто потому что бывал дома немного. Уходил утром на работу и приходил, когда уже было темно. Иногда я приходил домой не один. И, естественно, мне приходилось закрывать дверь в свою комнату, поскольку ночью из-за нее долетало не только “тюканье” пишмашинки. Раз, проснувшись утром, я услышал голоса на кухне. Моей подруги рядом не было. Я быстро оделся и вышел из комнаты, обнаружив, что мать поит ночную гостью чаем. Она ей рассказывала, как готовит штрудель, а та с деланным энтузиазмом кивала, словно демонстрируя готовность стать послушной невесткой, что, я думаю, не входило ни в ее, ни в мои планы. В стремлении найти общение моя мама сильно торопила события. И вечером того же дня я сказал ей об этом.

– Так это так, не серьезно? – удивилась она.

Впечатление было такое, что из своей утренней собеседницы она создала, так сказать, собирательный образ всех тех, чьи голоса только слышала до сих пор.

– Да, мама, это – несерьезно.

– Но вероятно она на что-то рассчитывает, – предположила моя мама.

– Если ты не будешь давать ей повода, то она ни на что не будет рассчитывать.

Вероятно, я сказал это слишком резко. Мать молча ушла к себе и больше к этому разговору не возвращалась.

Что я должен был сделать? Жениться в 25 лет и наплодить внуков, чтобы ей было чем занять себя? Я продолжал жить как жил. Пока вдруг не обнаружил, что у моей мамы появился кавалер. Как всегда в нашем доме, знакомство произошло на кухне. Когда я пришел с работы, они пили чай. Она меня представила.

– Митенька, это – Петр Ефимович.

Он медленно, с усилием поднялся. Он был стар. Мятый серо-зеленый пиджак, под ним малиновая кофта, под ней – черный гольф. Он щурился, присматриваясь ко мне. Лысина в коричневых пятнах, нос с черными точками угрей, мутноватые глаза.

– Очень приятно, – я протянул ему руку.

Рука у него была тяжелая и как бы ищущая поддержки.

– Мне тоже очень приятно. Я читаю все ваши статьи, вы – очень способный молодой человек. Вас ждет большое будущее.

На всякий случай я не стал спрашивать, какие статьи он читал, хотя он и мог за неделю-другую подготовиться к встрече с потенциальным родственником и проштудировать мои публикации. Пока я пил чай, мне было страшно поднять взгляд на него. Я все время смотрел под стол, на папины тапочки на его ногах.

Через несколько месяцев мама сообщила, что они хотят расписаться. Как раз прошел год со смерти отца. Она, видимо, ждала истечения этого срока, хотела, как говорится, соблюсти приличия. Потом она сообщила, что он хочет оставить свою квартиру сыну-инвалиду, поэтому будет жить у нас. При жизни отца в нашей крохотной квартире существовала масса незримых границ, позволяющих мне иметь свой угол. Он постоянно менял свое расположение, в зависимости от обстоятельств. Я мог устроиться писать на кухне, зная, что на нее в ближайший час-два никто не выйдет. Мать могла попросить уступить ей место у телевизора, потому что хотела посмотреть очередную серию “мгновений”. Отец мог устроиться за моим столом, потому что именно в этом месте в тот вечер его приемник хорошо брал “Голос Америки”. Я мог лечь с книгой на их постель. Сейчас все поменялось. Петр Ефимович явно был готов уважать мою территорию, просто не знал, где проходят ее границы. Он вдруг занял всю квартиру своими папиросами, коробками с лекарствами, заполнил своим запахом. Я был потрясен, обнаружив в прихожей его палку. Она была алюминиевая с пластмассовой ручкой “под мрамор” и черным резиновым наконечником. Она показалась мне абсолютно чужеродным предметом в нашем доме. После чего я снял комнату у подводника. Она стоила 50 рублей в месяц, что составляло приблизительно треть моей зарплаты.

Моя мама, я думаю, была рада такому развитию событий. Ей не в чем было упрекнуть себя, ведь она не выгнала меня на улицу. Просто сын вырос и решил жить самостоятельно. И я тоже не видел в этом никакой трагедии. Я только жалел, что так и не успел подружиться с отцом. Мы с ним, образно говоря, разминулись.

Он сильно опоздал с женитьбой из-за войны, а потом – из-за повышенного спроса на уцелевших и не покалеченных войной мужчин. Он мог выбирать, торопиться с женитьбой было некуда. Поэтому я стал поздним ребенком. Он явно ощущал, что дистанция в возрасте не позволяет ему участвовать в моей жизни так, как если бы он был молодым. Он любил белые китайские рубахи “Дружба”, просторные светлые брюки, которые он называл чесучовыми, Луи Буссенара, Луи Армстронга и Теодора Драйзера. Он посмеивался над моим упоением “левисами”, Робертом Шекли, “роллингами”. Он выработал свой тип отношений со мной – как бы необязательных и всегда иронических комментариев моих поступков или высказанных мнений. Если, скажем, он возвращался с работы, а у меня громко была включена музыка, он никогда не требовал выключить, он мог сказать:

“Сынок, соседи с пятого этажа просят сделать погромче, они слова плохо слышат”.

Мы жили на первом этаже.

Только с его уходом я обнаружил, что наши отношения так никогда и не переросли в отношения двух взрослых мужчин, у каждого из которых был свой опыт, достойный сравнения и обсуждения. Вероятно, поэтому меня так и потянуло к Кащею.

От этих мыслей меня оторвал негромкий стук в дверь. Я затаил дыхание. Мое присутствие выдавал свет настольной лампы, но ведь я мог уйти и забыть выключить ее. Снова постучали, и потом Анна Николаевна позвала:

– Митенька, к вам пришли.

Это было невероятно. Такую настойчивость моя соседка могла проявить только под чьим-то нажимом. Скажем, показавшего ей удостоверение Майорова. С упавшим сердцем я подошел к двери и, открыв ее, увидел Наташу.

Она решительно ступила в комнату и сказала:

– Митя, привет. У меня есть два билета на “Браво”, пойдем?

Не отрывая взгляда от меня, она затворила дверь за собой, отрезав взволнованный взгляд Анны Николаевны, и, сделав еще шаг ко мне, обняла и сказала негромко:

– Билеты у меня на завтра, можно я сегодня останусь у тебя?

В кино в такой момент персонажи впиваются друг в друга, но мы стояли так вот в обнимку, и при этом я совершенно не испытывал никаких таких эротических чувств. Никакой гипертонии. Хотя получил то единственное, что мне нужно было в тот вечер – близость дорогого человека.

– Ну, – сказал я наконец. – Чем я обязан такому счастью?

– Я была дежурной по номеру и прочла твой репортаж об этом поселке. И я увидела, что ты вычеркнул свою фамилию и поставил этот псевдоним – Липов. Потом позвонили из обкома и хотели говорить с тобой, и тогда Римма сказала им, что ты написал заявление. Я слышала этот разговор, и я поняла, что это все. Ты больше не придешь в эту редакцию. Что я тебя больше могу не увидеть. И я испугалась.

После этих слов я очень-очень осторожно поцеловал ее, и впервые она не сделала попытки уклониться, напротив, она прижалась своими губами к моим. Оторвавшись от меня, она перевела дух и, когда я хотел снова поцеловать ее, остановила меня.

– Постой, я хочу еще сказать тебе что-то важное. Ты знаешь, как всегда моя мама говорит – мол, я ищу рыцаря на белом коне. Это правда, Митя, мы все ждем своего рыцаря, который сделает что-то необычное, значительное. И я знаю, что то, что ты сделал, это такой шаг... То есть я хочу сказать, что я не знаю в нашей редакции никого, кто бы мог так поступить.

– Я чувствую себя героем, – сказал я, прижимая ее к себе. – На белом коне. Но без средств к существованию. Что же мы будем делать дальше?

– Я тебе скажу, что дальше, Митя.

– Ну, давай.

Она снова набрала воздух и шумно выдохнула.

– Значит так. Дальше ты выключишь свет. Потом ты пойдешь и примешь душ. А я буду ждать тебя здесь.

Это было настолько невероятно, что я рассмеялся. Потом я отпустил ее, выключил свет и пошел выполнять полученное распоряжение. Когда я вернулся, подрагивая от ледяного душа, горячая вода, ясное дело, не шла, я был почти уверен, что в комнате уже никого не будет. Но я ошибся.

– Ты что ебнулся, грузчиком? – сказал мне Миша. – Положи пару копеек и возьми будку стеклотары. – На хрена тебе уродоваться с этими алкоголиками?

– Пару копеек это – сколько? – спросил я.

– Ну, штуки три надо дать. И потом будешь отстегивать еще что-то людям в торге. Но это уже как договоришься.

– Миша, откуда у меня три штуки?

Улыбка тети Светы, при которой происходил этот разговор, давала понять, как ей жалко меня, бедного. В смысле, неимущего.

– Слушай, Миша, мне не надо этих баснословных доходов, мне нужна простая работа. Грузчиком будет нормально.

– Чувак, зачем устраиваться на плохую работу, если можно устроиться на хорошую? Ну, тебе что, негде три штуки занять? У родителей, например, у теток каких-то? Ты что, сирота казанская?

Повисла пауза, во время которой у меня возникло ощущение, что Миша прикидывает, может ли он дать мне эту сумму, но тетя Света своевременно пришла ему на помощь.

– А что, пусть грузчиком пойдет, – сказала она. – Холодильник всегда будет полный. Колбаса, сыр, консервы хорошие. Это если в нормальный магазин попадешь, конечно.

– Так узнай, может, его к тебе возьмут?

– Я спрошу.

– А что, без блата не возьмут? – спросил я.

– Я знаю? Пойди в торг и скажи, что хочешь грузчиком. Проще некуда. Они тебя дальше направят. Грузчики всегда нужны. С трудовой книжкой у тебя все в порядке? Что у тебя там написано?

– Последнее место работы – газета.

– Тоже проблема может быть. Вчера в газете, а сегодня – грузчиком. Начнут выяснять почему.

– Так что делать?

Тетя Света пожала плечами.

– А я знаю? Не получится, можно попробовать книжку купить.

– Какую?

– Трудовую, какую еще?!

– За сколько?

– Зависит от того, что ты раньше делал. Знаешь как, одни сидят, им потом трудней устроиться. Чего сидел, почему, сколько. Один выпил и жену зарезал, другой украл. Вороваек никто не хочет.

– Я-то не сидел.

– Уже легче.

Когда тема моего трудоустройства была исчерпана, Миша спросил, собираюсь ли я идти на сходку.

– В “Ретро”, что ли?

– Ты что больной? Какое “Ретро”? Сейчас на Девятой Фонтана будут собираться, ты что, не знаешь?

– Миша, веришь, я сейчас даже думать об этом не могу. Мне может в следующем месяце за квартиру платить нечем будет.

– Ну, смотри, дело хозяйское. Я пойду посмотрю.

Если бы Кузнецову дали полную свободу действий, он бы, наверное, поставил Мишу к стенке как неподдающегося коммунистическому воспитанию. Или отправил на лесоповал. Как когда-то его предшественники отправляли туда не желавших идти в колхозы кулаков.

Вечером мы с Наташей пошли в “Зеленый театр”. Это был первый за несколько лет случай, когда я стоял в очереди ко входу со всеми обилеченными. А раньше бы прошел по корочке через служебный вход и уже был бы за сценой с музыкантами. Деревянные скамьи были чуть влажными от вечерней росы. Свет пятнами лежал на листьях акаций, мошкара моталась у прожекторов, вокруг нас шумели нарядные и возбужденные в ожидании концерта молодые люди, жизнь была теплой и славной в тот вечер. Может быть, и Наташа, и Кащей были правы: можно было и здесь найти какую-то приемлемую форму существования, какую-то нишу, в которой тебя не касалась бы деятельность комитета, парткома, профкома или коммерсантов типа Гончарова, которые были и будут всегда, благодаря своему таланту делать деньги, даже когда всем кажется, что это невозможно. Но в стороне от них, имея какую-нибудь простую работу, жить, вероятно, можно было. Надо было только найти эту работу.

Ощущение обычного зрителя в большом зале отчасти мне даже нравилось. Я избежал ритуала очередного знакомства с Агузаровой, которая с утомительным однообразием не узнавала меня, хотя я беседовал с ней в каждый ее приезд в Одессу.

– Я могу уделить вам ровно шесть минут, – сказала она в последнюю нашу встречу. – А чтобы сэкономить ваше время, я сразу хочу сообщить: мы только что вернулись с фестиваля ска в Швеции, где пресса сообщила о новой восходящей звезде. Эта звезда должна потрясти мир. Но имя этой звезды я вам не скажу!

Я тогда так и назвал свою заметку – “Шесть минут с восходящей звездой”. Не знаю, как в Швеции, но здесь она, конечно, была нашей звездой, пусть даже глуповатой и по-провинциальному манерной. Но когда она пела, срываясь с рок-н-ролла на совершенно джазовый скет, все это уже не имело никакого значения. Так было и в этот вечер. Ее высокий и звонкий голосок просто летел над ритмом ударных, гитары и баса: “От Москвы до Ленинграда и обратно до Москвы, пляшут лини-и ограды и мосты!” В задних рядах плясали забравшиеся на скамейки подростки, другие плясали в широком проходе между рядами, и я впервые видел, что менты никого не останавливают и мир при этом не рушится, не превращается в хаос “вседозволенности”, которым нас постоянно пугают.

После антракта выступал “Лотос”, о котором я ничего не слышал. Когда они заиграли, в зале, кажется, никто не понял, что это за музыка, и я, признаться, тоже. Зрители, насытившиеся выступлением “Браво”, потянулись к выходу, а я слушал незнакомую музыку с очень стабильным, вязким ритмом и трескучим звуком клавишных. Потом басист запел:

Слепили бабу на морозе – руки, ноги, голова.

Она стоит в нелепой позе – не жива и не мертва.

А мне другой не надо нынче, пусть красивых в мире тыщи,

Нет её белей и чище, и другой такой не сыщешь

Хоть ты тресни!

Это было так неожиданно, так хорошо, что можно было пожалеть, что народ уже вытекал из зала. Но некоторые, оценив музыку, а может быть, привлеченные текстом, останавливались и, устроившись в опустевших первых рядах, скоро начинали кивать головами в такт ритму или прихлопывать в ладоши, смеяться словам. Я испытал наcтоящий прилив радости от того, что я тут был не один такой умный, что нас было пусть не очень много, но достаточно, чтобы составить аудиторию музыкантам. Наташа улыбалась счастливо и, прикрыв глаза, постукивала ладонью по колену.

Ах, эта женщина весёлая, большая, вся из снега

Для любви её душа, а ноги созданы для бега.

И я бегу с любимой рядом, о, как глаза её ясны,

И я томлюсь под нежным взглядом, доживёт ли до весны

Такая краля?!

На следующее утро я проснулся, когда Наташа уже одевалась.

– Сколько сейчас времени?

– Около шести.

– А чего ты так рано встала?

– Хочу сходить в монастырь.

– Сейчас?!

Она кивнула.

– Хочешь со мной?

Я не хотел. Так хорошо было в теплой постели и так хотелось еще обнять ее в это солнечное утро, но у нее явно был другой план. Я вспомнил о заупокойной по Кононову. Нет, сейчас я не думал о том, чтобы помочь Лизе: после шока, который я пережил в “Вечерке”, после последовавшего разговора с Кащеем, после появления в моей жизни Наташи, она просто перестала существовать для меня. Но теперь мне казалось, что я должен помочь Кононову как товарищ по несчастью.

– Хочу.

– Тогда вставай.

Когда мы вышли из дому, воскресный город только просыпался. Первыми на улицах появились собачники. В домашних тапочках, пижамных брюках, заспанные, они закуривали, ожидая, пока их питомцы справят нужду у ближайшего дерева. На вокзале мы сели на 29-й трамвай. В вагоне мы были одни. По дороге я сказал Наташе, что хотел бы заказать заупокойную молитву по Кононову и, начав разговор на эту тему, рассказал о своих отношениях с Лизой. Она молча слушала, держа мою руку в своих, но не как обычно, а безвольно, словно готовая отпустить в любую секунду. Я же наоборот, рассказав ей все, испытал облегчение.

– Я прощен?

– Она не вернется больше к тебе? – она смотрела прямо на меня со своей обычной виноватой улыбкой.

– Никогда.

– Тогда прощен.

Ее рука снова ожила, она слегка пожала мою. Положила голову мне на плечо.

– Ты часто ходишь в церковь? – спросил я, чтобы переменить тему.

– Когда есть потребность, тогда и хожу.

– А давно?

– Я начала ходить после школы.

– А с чего это у тебя началось?

– С чего? В моей жизни были два случая, после которых я уверовала. Точнее уверовала после второго, но с первого я как бы обратила внимание на то, что есть Бог.

– Какой был первый?

Она помолчала, потом начала:

– В классе восьмом или, может быть, даже в девятом, наша учительница по физике – Виктория Викторовна – Виквик, мы ее так звали, оставила меня переписывать контрольную. Сначала объяснила ошибки, а потом дала новое задание. Я сидела за своей партой, а она сидела прямо напротив меня за столом и проверяла что-то. Потом в класс зашел наш учитель истории Игорь Львович. Он был чуть постарше ее, но такой моложавый. Мы знали, что он за ней приударяет. После уроков они, бывало, стояли перед школой и подолгу разговаривали. И вот он подсел к ней, и они стали о чем-то говорить. Но я не слушала, пока не услышала “Исус Христос”. И он ей стал говорить, что-то вроде того, что де ваш Иисус, Викочка, он ее так назвал, Викочка, был простым историческим персонажем и верить в него, все равно, как верить в Чапаева. А она ему ответила, как-то так: “Вы, Игорь Львович, – образованный и начитанный человек, но вот вы можете мне объяснить, в чем суть теории относительности?” Он сперва засмеялся так, а потом говорит: “Сейчас не припомню”. А она ему: “Ну, а хоть как реактивный двигатель действует, знаете?” А он ей: “Ну, переходите к делу, мучительница, что вы хотите сказать?” “В этом главная проблема таких предметов, как математика, физика и химия, – отвечает она. – Не только простому работяге, но и вполне образованному гуманитарию трудно объяснить некоторые аспекты эволюции. Сколько бы миллиардов лет вы ни отпустили на эволюционные пробы и ошибки, некоторые вехи развития жизни кажутся предопределенными. Не история общества, а история электронов, ядер, клеток развивалась по совершенно грандиозному плану, который не мог зависеть от случайностей. Идея Бога настолько грандиозна и сложна, Игорь Львович, что донести ее до простого люда можно только через сказку с персонажами, в которых вы, историк, хотите видеть исторические фигуры. Но переведите сюжет этой сказки на язык формул, и вы получите тот единственный механизм, по которому жизнь способна поддерживать себя. В начале было слово, верно? Но слова без мысли нет, стало быть, существовал некий мыслящий создатель вселенной. “Да будет свет!” – сказал этот инженер-конструктор, и произошел взрыв праматерии, из которого он, как из кубиков, начал создавать вселенную со звездами, планетами, водой, всякой живностью и, создав ее, он начал строить общество, способное поддерживать себя и развиваться при соблюдении простых правил: не убивать, не воровать, не соблазнять соседских жен...”

– И это ты, восьмиклассница, все запомнила?! – поинтересовался я.

– Ну, конечно, я это не запомнила! – Она засмеялась. – Просто этот разговор был таким серьезным, они так много вкладывали в каждое слово! Я была свидетелем чего-то невероятно интимного, тайного, такого, что не должно принадлежать другим. И я так часто возвращалась в мыслях к этому разговору, что я его как будто придумала заново. Но я уверена, что говорили они именно об этом.

– Ну, а он что ей ответил?

– То, что он сказал, я запомнила на всю жизнь. Слово в слово. Даже интонацию запомнила. И тут я уже ничего не сочинила.

– Ну, не томи, что же он сказал?

– Он сказал: “Вика, я люблю тебя, и я готов послать к чертям абсолютно все, чтобы только быть с тобой”.

– Вот так научная дискуссия! А она, что ответила?

– А она ответила: “Не моего ли мужа, Игорь Львович, вы хотите послать к чертям? Больше, как я понимаю, вам посылать некого”.

И после этих слов он встал и вышел из класса, а она посмотрела на меня и говорит: “Не отвлекайся на пустяки, Наташа, дописывай и пойдем по домам”.

– А второй случай?

– Второй был сон. Я никогда не видела таких снов. Это был, знаешь, просто контакт с другим миром. Я была на пляже альпинистов в Аркадии, знаешь?

– Да.

– Я стояла у воды, и рядом со мной стояло кресло-качалка. В нем сидел очень старый человек. Я не видела его лица, только видела его лысую голову. Знаешь, такая у него была старая кожа, как пергамент, с коричневыми пятнами и редкими-редкими белыми волосами. А море было спокойным-спокойным, и этот человек как будто дремал. И вдруг о берег стали бить волны. Сперва небольшие, потом огромные. И они ударяли с такой силой, что на нас полетела пена. И эта пена стала попадать на лысину этому старику. И вдруг я увидела, что его кожа от этой пены становиться розовой и коричневые пятна исчезают. В этот момент я услышала, как кто-то стал кричать мне: “Не ходи к нему! Не ходи к нему!” Я оглянулась и увидела, что железные ворота склада, где альпинисты хранят свои вещи – помнишь, там в стене есть такая пещера и она закрыта воротами? – открыты, и там в полумраке стоят мой папа, мама, и его вторая жена, и моя сестра, и еще какие-то люди, и это они кричат мне: “Не подходи к нему! Иди к нам!” И они просто в ужасе. А меня неуклонно тянет к этому старику. И вдруг я вижу, что он уже не старик. Что эта пена так омолодила его, что он превратился в очень мускулистого человека, лет, может быть, 35. Он такой большой, настолько выше меня, что я просто боюсь посмотреть на него. И я вижу, как он руками очерчивает в воздухе что-то вроде квадрата, и на земле перед нами появляется квадратная площадка. И он показывает рукой, что мы должны встать на нее. И мы встаем на нее, и он придерживает меня за плечи, а я приникаю к нему. Площадка начинает подниматься, и скоро мы оказываемся в ночном небе. Вокруг нас сияют звезды, и я слышу его голос: “В начале было слово”. И когда он сказал это, я проснулась с полной уверенностью, что Бог есть и что это Он говорил со мной.

Справа за окном трамвая тянулись пустыри, поросшие высоким бурьяном холмы не то мусора, не то выгруженной строителями рыжей земли. Из нее торчали обломки бетонных плит и труб, ржавые прутья арматуры, доски. Вдали виднелись серые дома новостроек. Мы были где-то в районе Седьмой станции Черноморки.

– И после этого я стала ходить в церковь. Вот и все. А ты? Для тебя Бог есть?

– Есть, – сказал я не очень уверенно.

– А как ты узнал о Нем?

– Когда я был в 10-м классе, мне попал двойной диск “Иисус Христос Суперзвезда”. Все тогда его пели, даже с русскими словами. Помнишь это:

“Наш колхоз, наш колхоз,

Выполнил план по надою коз!”

Именно из этой рок-оперы я узнал сюжет евангельской истории. А как еще я его мог узнать? Потом в университете у нас был семинар по атеизму и кто-то принес Библию. И я попросил ее на ночь почитать. Или на выходные. И я просто листал ее и, знаешь, ничего меня особенно в ней не трогало. Потом ко мне пришли товарищи, и мы подкурили плана и слушали какую-то музыку, а потом, когда они ушли, я снова стал просматривать эту Библию и наткнулся на Книгу пророка Ионы. Она была совсем короткой, и когда я дочитал ее, я просто расплакался. Потому что вся эта история была просто гениальной. Помнишь, как Бог сказал Ионе пойти в Ниневию и сказать ее правителю и жителям, что если они не покаются за свои грехи и не исправятся, то Он накажет их? В смысле убьет. Но Иона попытался скрыться от Бога, потому что он знал, что Бог их потом все равно пожалеет, и получится, что он, Иона, напрасно бросил все свои дела и потащился в такую даль. И этот Иона стал прятаться от Бога, а Тот его все время находил. И Он нашел его на корабле и наслал на него страшный шторм. Ионе стало так неловко перед моряками за то, что это из-за него им грозит гибель, что он попросил их выбросить его за борт. И те послушали его, а в море его проглотила рыба. И тогда он взмолился о помощи, и Бог спас его, но при условии, что тот, все-таки, выполнит его поручение. Наконец он пришел в Ниневию и стал проповедовать, чтобы ниневияне исправились, иначе Бог их всех погубит. И неожиданно те послушались его, благодаря чему у Бога отпала надобность наказывать их. Тогда Иона ужасно расстроился – он же знал, что именно так все и будет! И тогда Бог преподал ему урок. Когда Иона сидел на солнцепеке на околице Ниневии, Бог вырастил возле него куст, и Иона укрылся в его тени. А Бог подсадил в куст какого-то червяка, который его подъел и куст увял. Иона чуть не заплакал. Тогда Бог спросил его: “Жалко тебе этого куста?” Иона ответил: “Аж до смерти жалко!” А Бог ему тогда сказал: “Смотри, ты этот куст не сажал и не растил, а тебе его жалко. Как же ты хочешь, чтобы я уничтожил своих людей? Мне же их тоже жалко!” И знаешь, это была первая книжка, первое, я имею в виду литературное, произведение, где так просто и ясно было показано душевное несовершенство человека. Иона спас целый город, но он был страшно раздосадован тем, что Господь оторвал его от всех его дел и послал в такую даль! Он же мог найти кого-то жившего поближе к Ниневии! Ты понимаешь – человек поставил знак равенства между своими удобствами и жизнью целого города! И все равно этот человек мог рассчитывать на прощение, ему только нужно было покаяться и осознать, что он грешил. Ты понимаешь?

Она не ответила, ее голова лежала на моем плече, и она крепко сжимала мою руку. Краем глаза я видел, как у нее по щеке сбежала тонкая дорожка слезы. В этот момент она, вероятно, видела этого бедолагу Иону под увядшим кустом, плачущего от бессилия перед властью и могуществом Бога, который использовал его только для того, чтобы преподать урок покаяния и любви будущим читателям Ветхого Завета. Через четыре тысячи лет, сидя на пластиковых сиденьях катящего между пригородных пустырей и новостроек электрического трамвая, мы ощущали любовь, роднившую нас с Богом.

Вы вышли на 9-й станции Черноморской дороги, и трамвай, подергиваясь из стороны в сторону и выпуская из-под колес зелено-голубые искры, укатил за поворот и затих там. Мимо старого, построенного из ракушечника павильона станции, мимо продовольственного магазина, где серая фанера заменяла выбитые стекла витрин, мимо утонувших в садах домиков мы пошли в сторону моря. По переулку, заросшему по обеим сторонам высокими кустами и деревьями, мы вышли к высоким железным воротам монастыря.

– Литургия только началась, – сказала Наташа негромко, когда мы вошли в храм. Молодой священник с ярко-каштановой бородой сошел с амвона и, раскачивая дымящим кадилом, пошел вдоль стен, останавливаясь у больших икон. С десяток прихожан поворачивались на месте, чтобы оставаться все время лицом к нему. Служба длилась часа два, за которые я изрядно устал стоять. После службы Наташа подошла к женщине у свечного ящика и попросила позвать священника. Тот появился в черном подряснике и выслушал нашу просьбу о том, чтобы отслужить заупокойный молебен.

– Почивший – ваш родственник? – спросил он.

– Нет, знакомый.

– Крещенный?

Я пожал плечами.

– Если он не был крещен, мы не можем отпевать его, вы понимаете? Он мог быть другого вероисповедания.

Только тут я вспомнил, что он был буддистом.

– Он давно почил? – поинтересовался священник

– С неделю. А может больше, трудно сказать.

– Почему трудно?

– Он покончил с собой и лежал какое-то время. Пока его не нашли.

– Господи Иисусе, помилуй мя,– сказал негромко священник, крестясь. – Вы поймите меня правильно, я не уклоняюсь от своих обязанностей, но не отпевают самоубийц, да еще если не знают, какого они были вероисповедания.

– На небесах своя бюрократия, – заметил я. – Тоже наши-не наши.

– Молодой человек, – священник взял меня за руку и повел из храма. – Господь не лишает вас права молить о спасении душ самых больших грешников, в том числе атеистов, иноверующих и даже самоубийц. Ваша личная искренняя и горячая молитва может дойти до Господа так же, как молитва любого священника. Господь дает вам удивительную возможность обратиться к нему прямо, без какой бы то ни было бюрократии.

Женщина, стоявшая раньше у свечного ящика, выйдя из храма, встала к нему лицом, перекрестилась и, сделав поклон, пошла к воротам. Дверь из толстых досок затворилась, и слышно было, как лязгнул закрывающийся засов.

– Ну, что, – спросила Наташа, – будешь молиться за него?

– Я только “Отче наш знаю”. Это подойдет?

– Если ты хочешь попросить о чем-то очень личном, ты должен придумать свою молитву. Очень простую: Господи Иисусе, прошу тебя о том-то и том-то. А когда ты говоришь “Отче наш” или “Верую”, ты как бы настраиваешься на нужный лад для серьезного разговора.

– Типа, как по телефону: “Але, на проводе!” а потом, когда там ответят, ты переходишь к делу, так?

– Типа, – ответила она, улыбаясь.