Участок Дробина с его образцовым порядком стал неузнаваем. Там, где еще вчера работали станки, простиралась неприглядная землянисто-черная площадь. Она ощерилась провалами, оставшимися от разрушенных фундаментов, на которых раньше стояли ставки. Их на участке было теперь всего несколько штук. Такелажники, а вместе с ними рабочие участка откалывали куски бетона, подводили под станины и закрепляли трос, убегавший нескончаемой змейкой к лебедке, что стояла в дальнем конце участка. На глазах у всех трос оживал, одна за другой непокорно расправлялись петли и неровности. Трос натягивался все сильнее, и вот уже слышался глухой, словно вздох, скрип проржавевших труб. Под бравые возгласы «Давай! Давай! Пошел!..» станок трогался с места и утягивался к центральному пролету, на выход из цеха.

Рабочие метались от одного конца станка к другому, вытаскивали из-под досок освобождавшиеся трубы и вновь подсовывали их, определяя ход станка.

К вечеру пришла очередь перетаскивать станок Алексея. Электрики уже сделали свое дело — отсоединили кабели электропроводки, — и теперь нужно было разрушить бетонную подушку, в которую врос станок. Около него скопилось до десятка рабочих — соседей по пролету. Они ждали, когда Алексей возьмет в руки кувалду и взмахнет ею, чтобы нанести первый удар по бетонному основанию. Но Алексей медлил. Ему жаль было разрушать то, с чем успел сродниться за время работы на участке. И хотя он знал, что новый корпус гораздо просторнее, светлее и там уже ждут поток деталей отливающие желтизной катки рольгангов, а у каждого рабочего места смонтированы электроподъемники, расстаться с обжитым и привычным у него не хватало сил.

— Ну чего ты уставился на него, как жених на невесту? — взъелся Вениамин Чердынцев. — Вдарь, как повелось, первый, а мы подсобим. — Увидев, что Алексей протиснулся сквозь кольцо станочников и быстро пошел по изрытому и свободному от станков полу, Чердынцев яростно заорал ему вслед:

— Ишь ты, лирика заела! А ну-ка, Петр Петрович, — обратился он к Гоголеву, — приложи свои нежные рученьки. Да не стесняйся, не кантоваться же нам тут заместо станков.

И тогда Петр Гоголев схватил кувалду, взмахнул ею и обрушил удар на угол бетонной подушки. Ровная грань бетона, обрамлявшая станок, разошлась трещиной, отвалившаяся глыба обнаружила серый зернистый разлом.

— Це дело! — одобрил Чердынцев и вонзил лом в другой угол.

На подмогу ему пришли остальные ребята, ловко орудуя кувалдами и ломами. Очень скоро станок лишился опоры, качнулся на подведенных под него трубах и поплыл по центральному пролету к участку носков.

Долгий путь предстоял станку, через десятки участков и цехов, а время на его передвижение и заливку под бетон отводилось жесткое — одни сутки. И с первых метров этого пути Алексей был уже вместе со всеми, сноровисто подхватывал освобождавшиеся трубы и бежал вперед, чтобы вовремя просунуть их между досками и полом. Настроение у него поднялось, оживление, царившее вокруг, улюлюканье и посвист ребят, немногословная, но точная команда бригадира такелажников придавали бодрость; хотелось быстрее водворить станок на новое место, вернуть его к привычной напряженной работе.

На участке носков, где работало множество односерийных сверлильных полуавтоматов, произошла заминка. Вначале Паша Уфимцев, всегда отличавшийся нерасторопностью, не успел убрать ногу, и конец трубы расплющил носок его башмака. Благо, ботинки он носил на три размера больше, и это спасло его пальцы. Потом выработался трос, и пришлось перетаскивать лебедку. Во время этой паузы и подошел к Алексею бригадир Соснин, похлопал, как родного сына, по плечу, прижал к себе.

— Гремишь, Лексей? Молодец! Твоей теперешней выработки мне ни за что не дать. А давно ли, кажется, первую смену отстоял… Ты не тушуйся, — заметив смущение Алексея, сказал Соснин. — Так и должно быть, чтоб ученик обходил учителя. Иначе бы во все времена люди топтались на одном месте. Вот и Настенька у нас недавно начала, а сто пятнадцать процентов дает.

Соснин показал на стройную линию сверлильных станков. Внимательно присмотревшись, Алексей увидел курчавую голову Насти. Она то и дело наклонялась к подножию станка, ловко поворачивала круг к рукоятям, опускала сверкающий во вращении шпиндель. Работа у нее и впрямь ладилась. Все новые носки мотора с просверленными по окружности отверстиями отставляла Настя от станка. И вдруг она повернула лицо к стоявшим в начале пролета Соснину и Алексею, откинула со лба волосы, и руки ее замелькали еще быстрее. Алексею подумалось, что своей четкой и красивой работой она как бы говорила ему: «Вот, смотри, дела у меня идут не хуже, чем у некоторых!»

Настя, не отличавшаяся особой красотой — со вздернутым и в то же время приплюснутым по краям носом, с близко сидящими маленькими глазами, — казалась сейчас действительно красивой. Вот только пышные вьющиеся волосы, которые были несомненным ее украшением, Настя напрасно не завязывала платком, как все остальные работницы. Ведь не танцплощадка здесь, в конце концов, а производственный участок.

Призывные крики такелажников вернули Алексея к делу. Трос уже натянулся, и надо было направлять ход станка, не допустить крена, подкладывать трубы, толкать, предупреждать встречных об опасности. Участок носков быстро оказался позади, и «боринг» Алексея въехал во владения другого механического цеха, где станки были мощнее, а скорости замедленные, потому что здесь обрабатывали стальные валы двигателей. Из буро-рыжих заготовок они превращались в отливающие зеркально, торжественно красивые и строгие сочленения. Дальше шел участок цилиндров, а затем показались круглые борта огромных термических печей, за ними — штамповочные прессы, а дальше — изложницы литейки. И, наконец, в глаза ударил яркий свет предзакатного неба.

Небольшой отрезок пути до ангарообразного бетонного здания, которому суждено было стать цехом картеров, станки тащили по смешанному со снегом битому кирпичу и щебню. Здесь и выросла перед глазами Алексея атлетическая фигура человека в кожаной меховой куртке со множеством металлических пуговиц и застежек. На широкоскулом лице его нетрудно было заметать раздраженность, а в следующий момент Алексей убедился, что этот человек и впрямь в скверном расположении духа. Трое мужчин стояли возле ворот цеха с опущенными руками и молча слушали, как их распекает энергичный, строгий и в то же время вызывающий симпатию человек.

— …вы меня поняли? — донеслось до слуха Алексея. — Чтобы этой стружки и хлама духу здесь не было! Проверю сам! Срок — два дня. Стружку убрать от всех цехов. Чтоб под метелочку! Для чего мы ввели пакетирование? Для того чтобы отправлять стружку на Межгорский завод…

— Дает прикурить начальничкам, — прошипел Чердынцев в самое ухо Алексея. — Сейчас пропеллером закрутятся, а сделают. С ним, брат, не шути!

— Кто это? — спросил Алексей.

— Кто! Директор завода, милочка, пора знать.

А директор, скользнув, как показалось Алексею, одобрительным взглядом по лицам рабочих, двигающих станки, пошел вперед, с нарочитой брезгливостью обходя ворохи стружки и битый кирпич. Он продолжал что-то говорить сопровождавшим его людям, временами останавливаясь и выразительно взмахивая рукой.

Появление директора возле нового цеха картеров, как подумал Алексей, было не случайным. Все рабочие знали, какое огромное значение придавалось переводу производства моторов на поток. Картеры в этом производстве были самыми крупными узлами, и поэтому изготовление их переводили на поток в первую очередь. Директор уже, конечно, побывал в новом цехе и поторопил кого надо с переброской оборудования. На эту работу было отведено всего три дня. Сотни тяжелых разнокалиберных станков, печи термической обработки, аппаратура для анодирования — все должно было быть перебазировано и установлено здесь, в новом помещении цеха, за три дня. Это были темпы военного времени, которые, когда звучал приказ — так надо для фронта! — обеспечивали в сказочно сжатые сроки пуск целых заводов или увеличение выпускаемых танков, пушек, самолетов на сотни единиц.

До этой встречи Алексей представлял себе директора совсем иным. В морозный декабрьский день, когда вручали переходящее Красное знамя Государственного Комитета Обороны, директор был в пальто и папахе. Он скромно стоял у края трибуны, засунув руку за борт пальто, и казался гораздо старше, чем этот человек в кожаной меховой куртке. Алексею понравилось его лицо с тонко прорезанным ртом, чуть выступавшим вперед подбородком, аккуратным носом с горбинкой и светло-голубыми глазами под стрелками золотистых бровей. Волевое лицо, крепкая, рослая фигура директора свидетельствовали о силе и уверенности. Алексею, с тех пор как он стал работать на заводе, приходилось встречаться со многими энергичными и твердыми по характеру людьми. Такими были и Дробин, и Круглов, и Хлынов, да и Мельников, Чуднов, Соснин — тоже. И Алексею подумалось теперь, что силы и напористость они черпают у этого человека, стоящего во главе завода; он представлялся еще более волевым и энергичным. Не раз приходилось слышать о крутом нраве директора, об оперативках, которые проводил он, и о поте, прошибавшем некоторых начальников цехов и служб, не справлявшихся с заданием или хотя бы в чем-то отступивших от приказа. Крут, рассказывали, был директор, но справедлив. Он никогда не впадал в мелочность, не был мстительным или деспотичным. Человеку, который не обеспечивал работу, он поначалу помогал, но если эта помощь не шла впрок, решительно освобождал от должности и переводил не оправдавшего себя руководителя на такой участок работы, какой был ему по плечу. И наоборот — смело выдвигал молодых способных работников на более высокие посты.

Сталкиваться со случаями несознательного отношения к порученному делу директору вряд ли приходилось. Слишком велика была в то время ответственность каждого. Она измерялась судьбой всей страны. Человек не мог проявить несознательность или умышленно не сделать того, что ему положено и что в его силах. Это стало неписаным законом военного времени, законом жизни, ибо сознательность шла от ответственности за саму жизнь.

Рабочие между тем продолжали свое нелегкое дело. Доски, натыкаясь на груды щебня, выскальзывали из-под станка, их приходилось подводить вновь, пуская в ход ломы и увесистые ваги, надрываясь и теряя последние силы. «Не так ли и Володя и его саперы тащат сейчас свои грузовики где-нибудь через чащобы и болота? — подумалось Алексею. — Нет, не так! Им труднее, сравнивать тыл с фронтом нельзя. Надо самому испытать это, и хорошо бы поскорей!..»

На улице заметно потеплело, но не от этого у ребят взмокли рубахи и телогрейки. Станки, вес которых исчислялся тоннами, вымотали силы. И вот вкатился станок Алексея в новый корпус. Заскрипели трубы по серой глади недавно залитого бетона. Здесь было светло от солнца, радостно от простора, от стройных линий рольгангов, по обе стороны которых стояли перемещенные сюда станки. Возле некоторых из них, охваченных досками опалубки, уже светлел застывающий бетон. Кабели подъемников с миниатюрными пультами дистанционного управления свешивались с монорельсов, идущих на высоте через весь цех.

Мастер Круглов и начальник участка Дробин, не жалея голосовых связок, руководили установкой станков по линиям потока.

— Разворачивай сюда! — до отвращения дребезжащим, как показалось Алексею, голосом кричал Круглов. — Правей, правей, едри вашу корень! — подгонял он, не обращая внимания на усталость станочников. — Не к теще на блины прикатили. Через сутки станки должны крутиться.

— Давай, давай! — уже более мягко вторил ему Дробин. — Поднажмем, ребятки! — И сам, упершись руками и плечом в корпус, наливаясь кровью, толкал вместе со всеми станок. — Хорошо! — Он отступил на шаг и, смерив глазами расстояние, требовательно спросил: — А где сверлилки?

— Едут, едут, едут к ней, едут к милочке моей, — пропищал Чердынцев.

— Одни шуточки на уме! — обрезал его Дробин, и тогда Чердынцев же объяснил:

— Кантуются где-то между термическим и штамповкой.

— Подходяще! — удовлетворенно отметил Дробин и приказал, отделяя слова: — Все до единого отправляются помогать такелажникам! Никаких перекуров. Все станки сегодня должны быть здесь.

Смена затянулась до двенадцати ночи. И те, кто работал с утра, и те, кто пришел к восьми вечера, вместе передвигали и устанавливали станки. Дробин и Круглов, как и в прошлую ночь, не ушли домой. Третьи сутки подряд находился в цехе и бригадир Чуднов. Улучив свободную минуту, он подошел к Алексею, примерявшемуся к своему станку.

Новое место выгодно отличалось от прежнего. Здесь было светло. Площадка вокруг станка — просторная, ровная, без следов масла и грязи. Все, казалось, было хорошо, но непривычно и потому неуютно. Только подойдя к станку вплотную и взявшись за рукоятки, теперь холодные, безжизненные, Алексей почувствовал удовлетворение.

— Осваиваем новое место жительства? — спросил Чуднов. — Вижу, никак не привыкнешь.

— Вот именно, — подтвердил Алексей. — Станок как станок, а все не так.

— Подожди, все будет как надо. Лучше прежнего. Мы и в доброе время не мечтали о таком размахе. Ведь представить только: ведем тяжелейшую войну и находим силы перестраивать производство. Вот о чем думать надо, друг Алексей, а не вздыхать о старом корыте. Через день-два ты тут так рванешь, что сам себе не поверишь. — Чуднов пристально посмотрел добрыми черными глазами, потрепал Алексея по спине. — А мне, понимаешь ли, и этой революции мало. Честно говоря, постоянно чувствую себя, как будто в долгу. Не знаю только, как осуществить свою думку.

— О фронте? Никак не осуществишь. Такие специалисты, как ты, на дороге не валяются. Уж кто-кто, а ты должен быть здесь.

— Ничего, теперь не первый год войны. Кадры подковаться успели. Поживем — увидим. Пойдем-ка пока подсобим карусельщикам.

Алексей намеревался отпроситься домой хотя бы до утра, чтобы попроведать маму, но отказываться от работы, какой бы она ни была, он не умел.

Они пошли вдоль линии рольгангов, в начале которой выстроились токарно-карусельные станки. Их установили самыми первыми, и здесь кое-где уже шла обдирка штамповки. Алексей увидел Петра Гоголева. Он словно и не переезжал никуда со своим могучим станком — работал уверенно, не замечая никого вокруг. Детали снимал без натуги, не прибегая к помощи электроподъемника. Так ему, наверное, казалось быстрее, во всяком случае, привычнее. В ответ на замечание Чуднова он лишь растянул губы в виноватой улыбке.

— Когда мы научимся культуре производства? — спросил Чуднов и, кивнув Алексею, взялся за край обработанной детали. Погрузив первые детали Гоголева на катки рольганга, они перегнали их к фрезерным станкам.

Чуднов работал спокойно, движения его были неторопливы, но и пауз он тоже не знал. Так бывало всегда, независимо от того, стоял ли он у станка, или зачищал вместе со слесарями детали, или включался в их транспортировку. Он действительно умел все: и настроить любой станок, и, если требовалось, резать металл на любом из них. Казалось, он никогда не уставал. Его выносливость и выдержка давно перестали удивлять всех.

В эту ночь Чуднов с Алексеем перегрузили и перевезли сотни деталей, распределяя их постепенно по линиям потока. Скоро здесь должна начаться горячая работа, и надо было сделать так, чтобы ничто не задерживало ее.

Транспортировкой деталей занимались и другие станочники, освобождавшиеся от такелажных работ, однако то и дело ребята по двое, по трое тянулись в сторону курилки, чтобы хоть немного передохнуть. Чуднов же подавлял желание курить и не замечал усталости. С предложением пошабашить он обратился к Алексею только под утро, когда весь запас деталей распределился по потоку и осталось ждать окончательной установки и пуска станков.

Неторопливой походкой они пересекли цех и вошли в просторную, свежепобеленную курилку. Вдоль стен стояли длинные узкие лавки. Теперь они были пусты, и Чуднов с Алексеем присели на одну из них. Не сговариваясь, достали кисеты.

— Закури моего, — предложил Чуднов. — У меня смесь с легким.

— Давай, — подставляя клочок газеты, согласился Алексей. — Устал?

— Устал? — рассеянно отозвался Чуднов. — Что значит устал? Это понятие относительное. Пока стоишь на ногах, значит, жив-здоров. Делаем мы тут слишком мало. По крайней мере, по теперешнему времени.

— О тебе бы я так не сказал.

— Почему бы не сказать так обо мне, как и обо всех нас? Самолеты, конечно, нужны. Это факт. И моторов для них мы наделали порядком… Но понимаешь, Алексей, ощутить это трудно — ну, как они там дерутся, перевес в воздухе создают. Ведь мы-то за тридевять земель сидим от тех мест, где решается все. Пусть даже мы сделаем еще тысячу самолетов, две тысячи, пять… все равно я не могу почувствовать их преимущество и силу.

— А сводки? — упорствовал Алексей, не представлявший себе, как мог бы остаться цех без бригадира Чуднова.

— Что — сводки?

— По ним же видно, сколько выбывает фашистских самолетов. Их становится все меньше, а наших — все больше. Так что многое решается и тут, хотя с тобой я вполне согласен.

— Невозможно, Алеша, отделаться от мысли, что мы все равно находимся где-то в стороне.

Чуднов устало опустил голову, провел пальцами по волосам. Крупные мягкие кудри беспорядочно посыпались на лоб, закрыли его так, что не видно стало черных внимательных глаз, всегда спокойных и добрых.

— Раньше я думал точно так же, — сказал Алексей.

— А теперь?

В это время в курилку вошел Женя Селезнев. Лицо его, как всегда, освещала улыбка. Подойдя вплотную, он спросил:

— Что теперь?

— Да вот Николай утверждает, что воюем не мы.

— Ясно, не мы! В целом, конечно, мы, страна, а конкретно… Ну как же это мы воюем, посуди сам?

Огромные глаза Жени весело сияли, он ждал, что ответит Алексей.

— А я вот и говорю, что так же думал когда-то.

— А теперь? — не унимался Женя, повторив вопрос Чуднова.

— Теперь думаю, что мы тоже, если не воюем, то участвуем в войне. Я лично — участвую. И не только я, — распаляясь, продолжал Алексей, — моя мать тоже участвует в войне. Хотя бы потому, что вяжет для фронта варежки и носки. Потому, что сдала все свои облигации в фонд обороны. И тяжело болеет сейчас — тоже из-за войны. И Юра Малевский — мой друг, артист балета…

— Ну уж! — снисходительно улыбнулся Женя.

— А ты подумай посерьезнее! — стоял на своем Алексей. — Все, кто живет сейчас, воюют. А матери — в первую очередь. Подожди, им еще памятник поставят.

— В общем, он прав, — примиряюще сказал Чуднов. — Воюем мы, и все-таки не так, как там.

— Об этом не говорю, — согласился Алексей, его и самого с первого дня войны не оставляла мысль уйти на фронт.

— Значит, не о чем и спорить, — похлопывая Алексея по плечу, заключил Женя. — Мы с тобой, Алеша, пытались уйти на фронт? Пытались. Нас не взяли? Не взяли. И ничего тут не попишешь. Как говорится, будем ждать удобного случая.

— Другой разговор, — согласился Алексей.

Чуднов, казалось, ушел в себя. Глаза уставились на самокрутку, зажатую меж пальцев, из которой вилась плотная струйка желтого дыма. А вскоре веки Чуднова опустились, голова откинулась к стене. Женя осторожно вытянул самокрутку из пальцев Чуднова, и о тот сразу встрепенулся, открыл глаза и выпрямил спину.

— Я долго спал? — спросил он, но, заметив продолжавшую дымить самокрутку, усмехнулся. — Отоспимся после войны, а сейчас, — он взял из руки Жени самокрутку, сделал три глубокие затяжки и бросил окурок в урну, — а сейчас идем сдавать смену.

В цехе гудели станки, но шум их не был таким насыщенным, как в старом корпусе. Работало пока всего несколько пролетов. Возле неоживших еще станков хлопотали электрики и бетонщики. Несмотря на ранний час, здесь же сновали Дробин и Круглов. Они, казалось, не покидали цеха, и никто не знал, где и когда им удавалось поспать хотя бы несколько часов.

Смена еще ее пришла, да и мало кого можно было ждать в это утро: большинство рабочих не уходило домой полные сутки. И в эти часы тоже решался вопрос, кому остаться в цехе, а кому отдохнуть до восьми вечера.

Станок Алексея уже стоял в рамке опалубки, залитой бетоном. К началу ночной смены на нем наверняка можно будет работать. Сейчас надо воспользоваться случаем и попросить мастера Круглова открыть пропуск. Тогда он сможет побывать у мамы в больнице.

Круглов разрешил, и Алексей быстро зашагал к проходной. Влажный весенний воздух, еще перемешанный тут, вблизи завода, с запахом перегоревшего масла и металлической пыли, бодрит Алексея, и он почему-то думает не о предстоящей встрече с мамой, а о Нине. Солнце так ярко освещает все вокруг, а вдоль тротуаров так звонко стремятся веселые ручьи, что на душе невольно становится радостно и безмятежно. Если бы можно было увидеть сейчас Нину, взяться с нею за руки и брести неведомо куда, сладко зажмуря глаза от солнца! И он твердо решает: как только вернется из больницы, сбросит с себя эту рваную, промасленную телогрейку, переоденется и пойдет в центр города, к театру, где непременно встретит Нину.

Воображение Алексея рисует ее задумчивые глаза, длинные шелковистые волосы, мягко касающиеся плеч. Он слышит ее негромкий голос. Она радостно и удивленно восклицает: «Алеша! Это вы?» И Алексей склоняет голову, берет тонкую белую руку Нины и прикасается к ней губами.

— Алеша! Это вы? — вдруг слышит Алексей и вздрагивает. Вздрагивает скорее не от удивления, а от ужаса: неужели эта девушка в длинном черном пальто, воротник и рукава которого оторочены мехом, таким же золотисто-каштановым, как ее длинные, падающие на плечи волосы, и вправду Нина? И если это она, в каком же жалком виде предстал он перед ней?

Нина протягивает белую узкую ладонь, и Алексею ничего не остается, как вытащить из кармана телогрейки свою грубую, иссеченную металлом руку.

Они здороваются, и Алексей видит смеющиеся глаза Нины, слышит слова, больно западающие в душу:

— Какой вы смешной, Алеша… — Алексей молчит, продолжая испытывать неловкость. — Наверное, с работы? — спрашивает Нина, и глаза ее уже не смеются, а смотрят, как обычно, задумчиво. — Что же вы молчите? Устали?

И только теперь Алексей овладевает собой, стараясь принять независимый вид.

— С работы. Сутки не был дома. А вы — в театр?

— На репетицию. Мы ставим новый балет. Работаем день и ночь. Устаем ужасно. Не поверите — ноги ну прямо как не мои — болят. Очень рада была увидеться с вами. Да! — вдруг восклицает Нина. — Я слышала по радио о ваших рекордах! Вы теперь — знатный в городе человек. Поздравляю! Но я очень тороплюсь. У нас строго. Опаздывать нельзя ни на минуту.

Нина машет рукой и спешит вниз по улице, но вскоре останавливается.

— Приходите на премьеру! Ровно через три дня.

Смысл этих слов не доходит до сознания Алексея. Он постоял некоторое время на том месте, где встретился с Ниной, и, постепенно приходя в себя, пошел дальше. «Какой вы смешной…» Смешнее некуда: из рукавов торчит грязная вата; серые шерстяные чулки, в которые заправлены ватные штаны, прохудились, ботинки уродливо расползлись.

А ручьи продолжали звенеть, горячие солнечные лучи ласкали лицо. Несмотря ни на что, Алексей ощущал радость жизни и глубоко вдыхал легкий воздух весны…

В саду больницы чернели стволы лип, у подножия которых серебристо слезилась снежная целина. Алексей скользил по узкой тропе, что вела к главному корпусу, стараясь подавить неясную тревогу. Тревога эта возникла, едва Алексей вошел в больничный сад. Он вдруг отчетливо понял, что ее усиливало обновление природы — рыхлый тающий снег, источавший запах водянистого мороженого, чистая прозрачная капель, градом летевшая с карниза крыши, яркий, беспощадный свет.

В приемном покое к Алексею подошла непонятно как очутившаяся здесь Мария Митрофановна. Она положила руку на локоть Алексея:

— Мужайтесь, Алеша, — тихо произнесла она. — Я с ней была до последней минуты. Это произошло только что. Идите проститесь…

И сразу мир содрогнулся, отступил от Алексея, стал безучастным к нему. Он ощутил себя абсолютно одиноким среди продолжающейся вокруг теперь безразличной ему жизни. К горлу подступил ком и сдавил дыхание. Алексей заторопился вверх по лестнице, в палату, где лежала мама, а ноги словно одеревенели и еле двигались. Он поднимался очень долго по серой холодной лестнице и вошел наконец в коридор с низким сводчатым потолком, приблизился к открытой в палату двери, осторожно заглянул в нее.

Возле окна, где стояла кровать мамы, глыбилось что-то черное. Алексей понял, что это и есть мама, покрытая с ног до головы черным суконным одеялом. Заставить себя переступить порог палаты и подойти к маме Алексей не смог. Он повернулся и медленно пошел через коридор, стараясь заглушить голос собственной совести, твердивший ему, что маму оставлять одну нельзя, и нельзя уйти сейчас отсюда, не простившись с нею. «Но ведь это уже не мама! — пронзила его страшная мысль. — Мамы больше нет и никогда не будет».

Он спускался по лестнице, цепко держась за холодные перила. Уже в самом низу его догнал плотный низкорослый человек в белой шапочке и туго стянутом за спиной халате.

— Молодой человек! — окликнул он. — Вы сын Ольги Александровны? — Алексей кивнул. — Я оперировал вашу мать. Мы сделали все, что могли, но операцию нужно было назначить раньше. Ну… чтобы вам было понятно… больная скончалась не в результате операции, а от общего заражения крови. Мужайтесь.

Человек в халате исчез в дверях приемного покоя, а Алексей стоял на лестничной площадке и боролся с подступавшими слезами, чувствуя свое полное бессилие перед ними. Здесь и нашла его Мария Митрофановна. Она молча гладила его ладонью по спине, и от этого слезы душили еще больше.

— Милый Алеша, я понимаю, как это тяжело. Но что поделаешь? Я сама не могу поверить в случившееся. Это вторая такая горькая утрата для меня. Вторая после гибели Юриного отца. Там было еще хуже. Мне даже не разрешили проститься с ним. Ни за что погиб такой талантливый человек. Жизнь, она не без горя… Ну, а теперь, Алеша, надо идти. Я договорилась, чтобы маму поместили пока в морг. Я ее одену и приведу в порядок. Надо, чтобы Оленька выглядела красивой. Такой, какой была в жизни. А вы похлопочите с документами. Боже, еще столько надо успеть! Хорошо, что с фронта вернулся Юра. Вы знаете, что его зацепило осколком? — Алексей удивленно поднял глаза. — Да, да, распороло грудную мышцу. Но он говорит, что это пустяки, даже бюллетень не взял. Так вот, я только что позвонила ему в театр, и он, возможно, достанет машину. Ну, а теперь идите, идите, милый Алеша. С богом! И — мужайтесь…

Это слово «мужайтесь» Алексей услышал трижды за какие-то полчаса, и оно продолжало звучать в его ушах, пока он пробирался по скользкой тропке через сад. «Мужайтесь!..» Как по-разному можно произнести это слово. У низкорослого плотного доктора оно прозвучало как удар хлыста, у Марии Митрофановны — по-сердечному тепло. И от того, как произнесла это слово она, действительно хотелось мужаться, только Алексей не знал, как это сделать.

Он шел по солнечному, весеннему городу один со своим горем, до которого никому не было дела. Никому — из прохожих, проезжающих, смеющихся или хмурых людей. Это горе касалось только одного его, Алексея. И еще, конечно, брата Владимира и отчима — Николая Ивановича. Надо обязательно известить их телеграммами. Брат приехать не сумеет, а отчима дня на два могут отпустить…

Третьи сутки Алексея сковывало тяжелое оцепенение. Он мало говорил, а если кто-либо спрашивал его о подробностях, связанных со смертью мамы, не мог произнести ни слова, потому что не хотел, чтобы слышали, как дрожит его голос. Только отчим, приехавший на другой день после получения телеграммы, возвращал Алексея к реальной жизни. С отчимом творилось неладное. Он без конца ругал докторов, которые, по его мнению, погубили маму, не прислушавшись к заключению профессора Борщова о немедленной операции. Ночью Алексей застал отчима за переписыванием «объявлений». Он так и озаглавливал короткие обращения к больным — «объявление», и в них предостерегал, чтобы опасались иметь дело с доктором Яншиным, так как ему ничего не стоит отправить человека на тот свет. Затем он принимался за жалобу в Наркомат здравоохранения, требуя сурово наказать виновного в смерти его жены. Никакие доводы Алексея, убеждавшего отчима, что жалобами маму не вернуть, не действовали. Даже в день похорон отчим не отрывался от своих бумаг.

Помог отвлечь его от этого занятия Юра. Незадолго до выноса гроба он отозвал Алексея и отчима в сторону и заставил их выпить по стакану портвейна, который ему удалось достать. Отчим вначале отрешенно мотал головой, он вообще никогда не пил спиртного, но Юра все-таки убедил его, что вино сейчас выпить необходимо. И оно подействовало умиротворяюще. Все оставшиеся «объявления» отчим выбросил в печь и смиренно сидел теперь возле гроба, покусывая время от времени нижнюю губу. Почувствовал облегчение и Алексей. Горе притупилось. Даже в те минуты, когда выносили гроб, он смог оторвать взгляд от седой прядки на лбу мамы, отметив, что прежде седых волос у нее не было, и посмотрел на ожидавших во дворе людей. Он четко различил лица Марии Митрофановны, тети Клавы, ее дочери Аллы и всех других соседей и знакомых мамы. К удивлению своему, заметил и худенькую фигурку Насти, стоявшей рядом с Женей Селезневым и Николаем Чудновым. «И чего вдруг пришла Настя?» — подумал Алексей. Они давно не встречались и не разговаривали.

По сигналу Юры машина тронулась, и немногочисленная процессия потянулась со двора. На кладбище все происходило быстро и четко, и, как позже понял Алексей, это не обошлось без стараний Юры, неожиданно проявившего свои организаторские способности. Неловкая пауза случилась только из-за отчима. Он упал на колени рядом с могилой и ни за что не хотел подниматься, цепко обхватив руками гроб. Алексею пришлось силой оторвать отчима от земли. Он поднял его и отвел в сторону к стволу старого, потрескавшегося осокоря.

— Прощайтесь, Алеша, — услышал Алексей шепот Марии Митрофановны.

Он опустился на колено и поцеловал маму в левую щеку, как обычно целовал ее при жизни. Только ощутил не теплую нежную кожу, а что-то твердое и холодное…

На обратном пути Алексей никого не видел и не слышал. Понимал только, что Юра крепко держит его под руку и о чем-то беспрестанно говорит.

Все молча вошли в опустевшую квартиру. Две незнакомые старушки расставляли на столе блюдечки с какой-то разваренной крупой и поливали ее бледно-розовым киселем. Постепенно среди сидевших за столом возник и пошел разговор о том, какой хорошей женщиной, матерью и женой была упокоенная Ольга Александровна Пермякова. Слушать все это было выше сил. Алексея так и подмывало выйти из-за стола, из душной комнаты на морозный вечерний воздух. Юра Малевский подошел к Алексею и наклонился к самому его уху:

— Тебя просит выйти какая-то девушка.

Накинув пальто, Алексей вышел на крыльцо и, к своему удивлению, увидел Настю. Она крепко сжала его руку и потянула за собой.

— Идем, идем со мной. Тебе обязательно надо побыть в другой обстановке.

Алексей не противился. Они перешли двор и оказались в его дальнем конце, где стояла полуразвалившаяся беседка и чернели примыкающие друг к другу дровяники. Настя обняла Алексея и стала осыпать его лицо поцелуями. Наконец она горячо прильнула губами к его рту, и Алексей почувствовал, как у него сладко закружилась голова. Несмотря на всю горечь минувшего дня, Алексей ощутил наплывавшее откуда-то изнутри радостное волнение, оно разливалось по рукам, груди и всему телу. Он стиснул что было силы хрупкую фигурку Насти, поднял ее и, отодвинув плечом дверь дровяника, очутился вместе с нею в сплошной темноте.

— Алешенька, Алешенька! — шептала Настя. — Бедный мой Алешенька! Ты — мой, мой! Как я наскучалась без тебя. — И вдруг Настя громко разрыдалась, все крепче обнимая Алексея…

Они шли по ночным улицам, вдыхая свежий, холодный воздух. Настя, стараясь отвлечь Алексея, рассказывала о своем участке. Он хоть и остался на прежнем месте, но расширился за счет картерного и сможет больше выпускать носков. А Настя обогнала уже многих сверловщиков, и ее портрет теперь помещен на той самой доске Почета, на которой раньше висела фотография Алексея. Голос Насти журчал, как ручеек, иногда ей даже не хватало дыхания, чтобы договорить фразу до конца. Алексей не перебивал ее и не задавал вопросов. Шел и слушал, как она говорит. Он был благодарен Насте за то, что в такой жестокий для него день она была рядом с ним.