Предупреждения были. Радио «Батавия» еще в октябре 1943 года сообщило о конференции по вопросам труда, устроенной японцами в Сингапуре. Во время этой конференции создатели сферы Великой восточноазиатской сферы взаимного процветания цветистой риторикой маскировали планы по использованию труда рабов и военнопленных на крупных стройках в регионе. «Было решено принять адекватные меры для удовлетворения потребности в рабочей силе в Малайе, на Суматре и на Борнео. Обсуждались также вопросы строительства жилья и организации транспорта для рабочих».

На следующий день радио Берлина дополнило эти новости. «Вновь созданные власти, работающие для мобилизации всех имеющихся ресурсов рабочей силы во имя интенсификации военных усилий, решили еще более увеличить военное производство в Малайе, на Суматре и Борнео с учетом нехватки рабочей силы в этих трех странах». В заголовке статьи в газете Melbourne Argus отмечалось, что «японцы спешно строят дороги для обороны» на Суматре, и делались намеки на то, что вот-вот японцы развернут даже более масштабный проект на крупном индонезийском острове.

К середине 1944 года пришло время для его реализации – строительства железной дороги, соединяющей восточное и западное побережье Суматры. Дорога придавала большую мобильность обороне острова. Хотя на строительство этой дороги смерти безжалостно согнали не так много людей, как на более известные стройки в Бирме и Сиаме, суматранский проект был еще более бессмысленным. Как рассказывает Джон Хедли, «бирманско-сиамская железная дорога строилась тогда, когда люди были в сравнительно хорошей форме. Нам же пришлось строить железную дорогу в последний год нашего заключения. Так что мы не годились ни для какой работы».

Голландцы обдумывали строительство такой транспортной системы в 30-х годах XX века, но в конце концов обратились к другим проектам по многим причинам, главным образом, из-за масштаба работ и сложного рельефа местности, где должно было развернуться строительство. Железная дорога, чтобы пересечь Суматру, должна была пройти через глубокие, полные малярийных москитов болота, через горы высотой почти в три километра, через реки, уровень которых в сезоны дождей повышается вдвое, и через густые леса, к которым никогда не прикасался человек.

Даже японцы были не настолько безумны, чтобы попытаться связать северную и южную оконечности Суматры. Северной половиной острова, которая скудно заселена и не так богата ресурсами, как южная, практически пренебрегли (Северную Суматру сегодня знают, главным образом, благодаря прибрежному городу Банда-Ачех, который в 2004 году был смыт с карты цунами). Вместо этого японцы планировали связать железной дорогой крупнейшие города Суматры, Медан и Падланг на западе, Палембанг на юго-востоке и Пакан-Барое, находившийся почти в центре острова. Между Падангом и Савах-Луэнто уже была железнодорожная ветка, о чем хорошо знали военнопленные, проехавшие по ней. Эта линия уходила дальше на восток, к деревушке, называвшейся Моэаро.

Первая стадия японского плана предполагала строительство железной дороги от Пакан-Барое до Моэаро, что связало бы Пакан-Барое железнодорожным сообщением с Падангом. Для этого надо было построить 252 с лишним километра (это приблизительно равно расстоянию от Сиэтла до Ванкувера) железнодорожного пути через густые и смертоносные суматранские дикие леса. Затем предстояло продлить железную дорогу до Палембанга в случае, если японцы не проиграют войну до окончания строительства[1].

К весне 1944 года японское командование определенно понимало, что эра побед и экспансии Японии закончилась. Впереди еще было много боев, но промышленная мощь Америки предрешила исход войны для всех, кроме самых упертых вояк.

В этих условиях решение использовать труд военнопленных и более чем сотни тысяч индонезийских и малайских рабов казалось не чем иным, как изощренным «окончательным решением» . В отличие от евреев, попавших в лапы нацистов, взятых в плен солдат не убивали сразу же – это было бы расходом боеприпасов и человеческой силы, который японцы не могли себе позволить. Вместо расстрелов пленных следовало замучить до смерти работой в джунглях. Те, кто был достаточно сильным для того, чтобы выдержать напряженный труд, недоедание и болезни, должны были работать ради победы. Остальных ждала смерть. По мнению японцев, они и так должны были погибнуть в бою.

Поначалу японцы брали на работу местных, которых называли ромуся (это японское слово означает неквалифицированного работника, чернорабочего). В ромуся люди должны были записываться добровольно, и им обещали пристойное питание и хорошую оплату. Когда в работники записались очень немногие, местных жителей стали тысячами захватывать в рабство. Японцы оцепляли целые кинотеатры и рынки, и всех захваченных в таких облавах мужчин уводили. Поначалу большинство обращенных в рабство были жителями Явы, но потом японцы стали захватывать местных жителей в их домах почти на всех островах Голландской Ост-Индии, чтобы обеспечить строительство железной дороги рабочей силой. Всего в Пакан-Барое было приведено почти 120 тысяч ромуся[2].

Из них выжило только 23 тысячи человек.

Сначала рабов свозили на строительство служебной дороги, которая шла параллельно железной. Это было опасным делом, требовавшим огромных усилий по расчистке местности, в том числе подрывов горных склонов и уборки остающейся после взрывов породы. Некоторые военнопленные тоже принимали участие в этом проекте, но худшая работа доставалась местным жителям. Иногда заряды взрывались, пока рабы все еще устанавливали их. Один из таких взрывов мгновенно убил тридцать шесть человек. Ромуся часто заставляли работать под жуткими завалами, которые подрывали лишь частично. Зачастую не полностью подорванная порода обрушалась, убивая всех, кто работал ниже уровня взрыва. Тогда другим ромуся приказывали откапывать тела из-под груд породы и продолжать работу.

Если военнопленных, сказавшихся больными, уводили со стройки и оказывали им видимость помощи, больных и раненых ромуся оставляли умирать там, где они упали. Во время работы военнопленные часто натыкались на разлагающиеся трупы или находили еще живых ромуся, но не могли им помочь.

Первую крупную группу работников из числа военнопленных прислали из Паданга 19 мая 1944 года. Их первым заданием было возведение базового лагеря (он же – Второй лагерь; Первый стал штаб-квартирой японцев и основным складом строительства железной дороги), а также строительство первого отрезка железной дороги от новой точки до окончания линии у реки Сиак. Работа началась у старых, гнилых бараков, сооруженных голландской нефтяной компанией. Эти здания находились примерно в сотне метров от реки. Частые дожди вызывали наводнения в районе с такой регулярностью, что вся низина, в которой находился Второй лагерь, превратилась в трясину. Грязи было по колено. Многие военнопленные ходили босыми и дали лагерю название «грязелечебница».

Второй лагерь находился вблизи деревни Пакан-Барое и окрестных деревушек. Там размещали сменявшийся контингент – от 1800 до 2000 военнопленных, главным образом, больных, умирающих или непригодных к работе по иным причинам. В числе первых строений лагеря были две больничные хижины, одна из которых впоследствии станет известна как Дом смерти.

Иногда офицерам везло: им доставались легкие дневные задания, заключавшиеся в работе в больничных хижинах, хотя близость страдавших в этих хижинах умеряла энтузиазм счастливцев. В противном случае единственными постоянными обитателями лагеря были некоторые японцы, горстка плохо оснащенных врачей из числа военнопленных союзников и группа поваров (преимущественно голландцы).

Всех остальных отправляли на строительство. Согласно плану, вдоль линии строительства надо было разместить группы рабочих на некотором удалении друг от друга, и каждая из этих групп обустраивала в джунглях полевые лагеря. Люди из этих лагерей валили деревья, рубили из них шпалы или деревянные брусья, укладывали их по указанному маршруту (над или под встречающимися на пути естественными преградами или в обход этих преград) и вгоняли железные костыли, соединяя ими деревянные шпалы с железными рельсами и создавая железнодорожные пути, узнаваемые с первого взгляда.

Пакан-Барое был намного хуже Паданга или Глоегоера. Гнетущий голод и сильное физическое истощение остались такими же, как и прежде, но к ним добавились садистски организованный утомительный физический труд и полная незащищенность перед капризами дикой природы. Открытые пространства, возможно, и казались гостеприимными после заточения в других лагерях, но, как сказал Джо Фицджеральд, военнопленный, в конце концов ставший работать рядом с Фрэнком и Джуди, «нам оставили много свободы передвижения, но минимум человеческого достоинства».

В итоге появилось, по меньшей мере, десяток лагерей по маршруту железной дороги, на строительстве которой работало более шести тысяч военнопленных. Как сказал Лен Уильямс, «каждая уложенная шпала стоила нескольких жизней».

* * *

В первое утро пребывания на строительстве железной дороги Фрэнк и Джуди проснулись в своем новом доме, Пятом лагере. Пятый лагерь находился поблизости от точки на карте, обозначавшей населенный пункт Лоебоексакат, в 23 километрах от Пакан-Барое и неподалеку от Третьего лагеря, где содержали большое число британских военнопленных, в том числе Сирла и Девани. Как вспоминал один из военнопленных из Пятого лагеря, «одного взгляда было достаточно для того, чтобы нагнать уныние даже на самых крепких духом людей». В разгар работ на строительстве трудилась примерно тысяча человек, половину из которых составляли голландцы, а половину – британцы и австралийцы.

Старшим по званию в лагере был некий капитан Гордон, в качестве ханчо при котором состоял лейтенант Спаркс. Оба они подчинялись старшему офицеру, командовавшему британцами на строительстве, подполковнику британских ВВС Патрику Дэвису, уроженцу Лондона, которому только что исполнилось 30 лет. Как и большинство пленных летчиков, Дэвиса эвакуировали из Сингапура на остров Ява. На Яве Дэвис сидел в лагерях для военнопленных, до того как в мае 1943 года его переправили в Пакан-Барое, где он неожиданно оказался старшим по званию в группе завезенных в джунгли военнопленных, которых обрекли на смерть от непосильного труда. Вопреки сложившемуся романтическому образу офицера, очутившегося в лагере военнопленных, Дэвис не планировал побега, и у него не было оснований оказывать отчаянное сопротивление[3]. Японский командир, капитан Рёхей Миядзаки, пожав плечами, объяснил, что все тяготы, которые ложатся на подчиненных Дэвису людей, предусмотрены приказами свыше, и с этим ничего не поделаешь.

Как указал Дэвис в официальном докладе, представленном в штаб-квартиру Командования силами Союзников в Юго-Восточной Азии на имя лорда Луиса Маунтбеттена, «управлять этими лагерями было исключительно трудно, потому что японцы не предоставили мне свободы действовать так, как я считал нужным. К тому же две трети подчиненных мне пленных были голландцами, которые плохо понимали английский язык»[4]. Бо́льшая часть общения шла на малайском, на котором бегло говорили немногие англичане, голландцы или японцы. И хотя Дэвис был старшим по чину, его авторитет признавали немногие голландцы[5].

Несмотря на трудности, с которыми столкнулся Дэвис (или, возможно, благодаря им), за проявленную в Паркан-Барое доблесть он был произведен в рыцари. В подписанном 1 октября 1946 года статуте сказано: «Этот офицер, будучи взят в плен японцами, выказал безупречную стойкость и храбрость в исключительно враждебных условиях. Он пытался сделать все возможное для того, чтобы убедить японцев в необходимости улучшить условия жизни военнопленных. На протяжении всего периода пребывания в плену подполковник ВВС Дэвис являлся образцовым примером для всех».

Хотя Дэвис определенно был храбрым и откровенным человеком, его усилия мало помогли избавить от страданий военнопленных, строивших железную дорогу. Почти единственным утешением для Дэвиса и других пленных было то, что Миядзаки, как и его начальников, в конце концов приговорят к смерти. Миядзаки – за то, что тот слепо выполнял бесчеловечные приказы, стремясь построить железную дорогу любой ценой.

«Мы работали полный световой день, – вспоминал Фред Фримен. – Никаких выходных не было». Был бесконечный тяжелый труд под безжалостно палившим солнцем. От жары люди находились на пределе своих физических возможностей, а иногда – и переходили этот предел. Строительство железной дороги было изнурительным, нескончаемым делом, по сравнению с которым строительство храма в Глоегоере или разборка автозавода в Белаване казались прогулкой по парку.

Путь от лагеря до строительной площадки обычно проделывали на поезде. Такие поездки где-то занимали считаные минуты, а где-то – более часа. Время поездки зависело от хода строительства и рельефа местности. «Когда японцы считали, что на поездки к строительным площадкам уходит слишком много времени, лагерь переносили дальше по линии», – вспоминал Фицджеральд. Он писал, что возвращение в лагерь после мучительно тяжелого рабочего дня «было каким угодно, только не удобным», «а если шел дождь, то путь в бараки превращался в сущее мучение». Поезда, на которых возили пленных, часто сходили с рельсов, особенно в сезон дождей, и заключенным приходилось выходить из вагонов и возвращать их на рельсы.

Первым для Фрэнка и его товарищей было строительство дамбы из песка для укрепления путепровода. В сезон дождей прежнюю дамбу размыло (это было постоянным несчастьем по всему маршруту железной дороги, так как он пролегал по крайне болотистой местности). По словам голландского военнопленного Фреда Селье, пленные неделями грузили вагоны «желто-белым песком, которого иногда хватало на два километра дамбы». Некоторым пленным поставили задачу расширить дорогу для того, чтобы машины могли проезжать, не мешая работе. Довольно скоро началось и само строительство.

Фрэнк ежедневно выбирал одну из работ по укладке железнодорожного пути, которые выполнялись отдельно. Прокладчик пути размечал маршрут цветной веревкой. Под веревкой маркшейдер стальным крюком, прикрепленным к метровому шесту, проводил на песке черту. Двенадцать рабочих вытаскивали тяжелые рельсы (их каждое утро привозили на строительную площадку вместе с пленными) из вагона и укладывали их по линии строившейся железной дороги. Как писал военнопленный Рэймонд Смит, оставивший потомкам подробное описание жизни в Пакан-Барое, это было «действительно тяжелой работой». Весил 15-метровый рельс около 570 килограммов. Помимо его тяжести, узость дорожки, по которой несли рельс, и мягкая почва под ногами очень затрудняли работу… а солнце так нагревало сталь, что до нее нельзя было дотронуться голой рукой». Должно быть, потом мозоли на плечах и шее Фрэнка долго не сходили, и железо нанесло глубокие травмы его телу, какими бы самодельными прокладками он ни пользовался, чтобы облегчить муки. Свою роль тут играл и рост Фрэнка: на более высокого человека ложится больший вес. «Мы пытались составить команды из людей примерно одного роста, так, чтобы на людей повыше не ложилась чрезмерная нагрузка», – вспоминал военнопленный из Пятого лагеря Кен Робсон, но это не всегда было возможно. Когда люди сбивались с дорожки и рельс падал, им непременно отдавливало пальцы рук и ног.

Когда рельсы устанавливались на шпалах, сверловщик бурил в шпалах отверстия, и рихтовщики ломами подгоняли рельсы в правильное положение. Затем наступал черед молотобойца (Фрэнк часто выполнял и эту работу). «Пока рихтовщики удерживали шпалы на месте, молотобоец вгонял тяжеленным стальным молотом костыли в заранее просверленные отверствия до тех пор, пока закраина головки костыля не захватывала нижний край рельса», – рассказывал Смит. Робинсон добавляет: «Молотобойцу требовалось хорошее зрение».

Когда костыль плотно заколачивали, ноко-мэн (так называли пильщика – из-за японского названия большой ножовки нокогири, которой он орудовал) отпиливал излишки стали. Эта работа была изнурительной. Пилы часто ломались «по той простой причине, что японские пилы пилят тогда, когда их тянут на себя, тогда как западные пилы пилят тогда, когда полотно толкают от себя», – объяснял Смит. Когда пила ломалась, охранники избивали пильщика. Наконец появлялись монтажники (их еще называли «людьми с гаечными ключами»), которые стальными болтами и гаечными ключами привинчивали к рельсам стыковые пластины.

«На слух все это кажется очень организованным, да так оно и было на бумаге, – рассказывал Робсон, – но на практике всем приходилось принимать участие во всех этапах работы». Фрэнк, главным образом, ворочал рельсы и забивал костыли в деревянные шпалы, но он участвовал во всех видах работ, в том числе в валке деревьев в лесу, а потом в вырубании шпал из бревен.

Охранники всегда были рядом. Они кричали «Хайаку!» («Поторапливайся!») или «Давай-давай» (на ломаном английском). Фицджеральд вспоминает одного из охранников:

«Известный друзьям как «Черный Джо», он имел привычку стоять над монтажниками и орать на них. Орал он прямо в ухо, на практике давая заключенному возможность познакомиться с понятием «болевой порог». Если соединение срывалось, этот охранник сразу же обвинял в неудаче монтажника и бил того по голове стыковкой, которую всегда носил с собой. Когда до «Черного Джо» доходило, что нужен новый болт, он своим зычным голосом подзывал носильщика болтов, требуя новую гайку и новый болт. Когда носильщик выдавал гайку и болт, он получал те же оплеухи, что и монтажник».

Оборудование и материалы вряд ли были первосортными. Многие рельсы, болты и пластины были, по воспоминаниям Фицджеральда, «украдены на Яве, и кое-что из этого, похоже, укладывали еще в XIX веке». Другие, особенно тяжелые рельсы, были маркированы надписью «Брокен-Хоул-Пойнт, Австралия». Если что-то действовало не так, как надо, наказывали ближайших к точке сбоя военнопленных.

Иногда случались и перерывы, поскольку люди умышленно срывали работы. Мелкий саботаж позволял пленным хоть как-то сопротивляться поработителям. Движки глушили с помощью мякоти бананов. Костыли умышленно забивали в мягкий грунт, чтобы на этих участках паровозы опрокидывались в заросли. А еще костыли загоняли в шпалы слишком энергично, настолько сильно, что они ломались, или недостаточно сильно, и тогда костыли тоже ломались. От многих костылей оставались одни шляпки, но и такие забивали в землю, чтобы создать видимость того, что рельсы соединены со шпалами должным образом. Но когда вагон наезжал на такое соединение, оно разваливалось.

Фрэнк сообщил о своих личных диверсиях в официальном отчете, который он заполнил после освобождения: он обеспечил «уничтожение запасов горючего, приоткрывая затычки на бочках с горючим и устанавливая бочки вверх дном» и «пряча запасные части к машинам»[6].

Фрэнк снижал эффективность работы японских машин, «добавляя песок и суматранский коричневый сахар в авиационное и транспортное горючее и смазку».

Фрэнк препятствовал и строительству железной дороги: он вбивал костыли в шпалы между слоями древесины, в результате чего шпалы трескались под тяжестью поездов, а иногда это вызывало сход поездов с рельс. А еще Фрэнк «делал шпалы из гнилого дерева».

Иногда попытки диверсий были намного более смелыми. В одном памятном случае совершенно безумный, но неукротимый австралиец, которого звали Слинджер, несколько дней чинил паровоз, за что его расхваливали японцы, а пленные шепотом называли «предателем». Но когда корейский охранник развел пары, паровоз взорвался и охранник погиб при взрыве.

Независимо от снижения темпа работ, от пленных ожидали укладки двенадцати сотен метров пути в день, хотя многое зависело от характера местности, и задание часто оставалось невыполненным. Поскольку пленные резко слабели, норму снизили до двухсот-трехсот метров в день. Но даже укладка нескольких метров пути давалась ценой огромных усилий. Фицджеральд, валлиец родом из Кардиффа, которого японцы называли «Джаперином» из-за его усиков, похожих на усики Чарли Чаплина, запечатлел происходившее в коротких воспоминаниях о жизни в Пакан-Барое.

«По нашим лицам и телам градом катился пот, которым пропитывались повязки, и наши опаленные губы чувствовали только резкий вкус соли… Равняешься на колышек, поднимаешь молот, опускаешь его, промахиваешься, и молот со звоном бьет по рельсам. Через туман слышишь визжащий голос, и, когда поднимаешься после выпрямления колышка, получаешь удар кулаком, поленом, винтовкой или чем-нибудь еще. Тебя бьют по лицу, по самому уязвимому месту. Сознание застилает пелена мертвящей муки, а ты валишься с ног. Собираешься с силами, встаешь, и сквозь пелену откуда-то брезжит проблеск света: пытаешься объяснить, но одновременно снова слышишь визжащий голос и получаешь новый удар в лицо кулаком или чем-то еще с другой стороны и снова падаешь. Когда тебя сбивают с ног в третий раз и пинают башмаком в бок, в тебе загорается красный свет, необъяснимый красный свет, который становится все более интенсивным… Потом красный туман расступается, и понимаешь, что снова стоишь на ногах и что голос продолжает вопить. Но на этот раз один из пленных офицеров, видевших, что с тобой произошло, приходит на помощь, и инцидент исчерпан. Продолжай работать! Теперь уже осталось недолго! Скоро должны объявить перерыв на обед! Утри пот! Вытри его! Вытри пот! Вытри пот! Сотри все, что было!»

Пленные жили в примитивных конурках, давным-давно построенных для шахтеров. Электричества там не было; освещение давали самодельные лампы, с фитилем из скрученных тряпок, плавающих в наполненных кокосовым маслом жестянках. Кровли и стены были из пальмовых листьев, обернутых вокруг шестов. Узники спали на деревянных помостах шириной полметра, расставленных по всей длине внутренних помещений хижин на голой земле. Сорняки и травы беспрепятственно прорастали и в отверстия в платформах. «По ночам крысы бегали по нашим головам», – писал Робсон. Насекомые были повсюду: они залетали пленным в уши, ползали по ногам, сосали кровь людей, лежавших в постелях. В хижинах стояла вонь гниющей растительности. В недалеком болоте непрерывно квакали лягушки-быки.

В семь утра по токийскому времени британский горнист трубил побудку[7]. Это означало, что военнопленные вставали в половине пятого утра, до восхода солнца. Истощенным двенадцатью, тринадцатью и даже двадцатью часами изнурительного физического труда людям было нелегко заснуть в постелях, кишевших клопами. Муки голода заставляли их метаться и крутиться во время сна. Действительно, многие пленные боялись уснуть, чтобы призывающий на работу звук горна не прозвучал раньше. «Скоро, очень скоро наступит утро, и мы снова повторим прошедший день», – жаловался Робсон.

Те, кто не мог спать, всю ночь слушали звуки леса. «Можно было услышать рык тигров, общавшихся друг с другом во время охоты на кабанов», – рассказывал Робсон. Он и другой военнопленный, Руз Войси, вспоминали непрерывные крики обезьян в джунглях. «Они визгливо или хрипло вопили сутки напролет, но увидеть их было невозможно», – рассказывает Войси, у которого крики обезьян звучат в ушах и теперь, спустя семь десятилетий. Робсон говорил, что военнопленные называли обезьян «обезьянами-сиренами» из-за их воплей, напоминавших пленным «гудок эсминца». Наступал рассвет, вспоминал Фицджеральд, «и наше внимание привлекало другое существо, каждое утро воспроизводившее несколько первых тактов «Рапсодии в стиле блюз» Джорджа Гершвина». Одновременно появлялось то, что Фицджеральд называл «холодным туманом, напоминающим те, которые так не нравятся нам в Англии, но тогда мы тосковали по туманам». Вскоре люди снова начнут истекать потом.

Спать пленные ложились в той же одежде, в которой работали – в рваных шортах и, кому повезло, в изодранных рубашках или разваливавшихся носках. Военнопленный Гарри Бэджер вспоминал: «Большую часть пребывания в плену у меня была единственная рубашка, в которой я спал. В рабочих командах у нас вообще не было рубашек, а все, что было ниже пояса, мы закрывали простой тканью». Такие набедренные повязки назывались фундоси (или «Будь здоров, японец») по причинам, которые современному читателю не понять. Некоторые пленные, особенно из числа моряков британского ВМФ (вроде Сирла и Девани), хорошо управлялись с иглой и нитками и шили из всего, что можно было добыть. «Однажды мы обзавелись каким-то количеством брезента, который пошел на рубахи, – рассказывал Бэджер. – Единственная беда с этими рубахами заключалась в том, что в них всегда было очень жарко, за исключением холодных ночей». У Джорджа Даффи, одного из десятка американцев, находившихся на строительстве железной дороги, было четыре разных носка, куртка, которую он надевал каждый вечер к обеду, и две пары шортов. «Одна пара была латана-перелатана, совершенно истерта и уже не поддавались починке. Другая пара была просто залатанной, но вполне приличной», – так описывал свой гардероб Даффи. В дневнике Даффи просил Маунтбеттена поспешить и освободить его из плена. «Лорду Луи лучше начать двигаться – или большинство из нас будут ходить в юбках из травы, листьев или чего-нибудь еще». Что касается обуви, то у пленных был выбор: он могли ходить босыми или ковылять в «кломперсах», толстых деревянных башмаках с матерчатым верхом. Большинству голландцев эта обувь знакома. Но другим приходилось привыкать. «Эта обувь выручала, если человек умел ходить в ней, тогда как хождение босиком было сопряжено со многими испытаниями и страданиями», – вспоминал Фицджеральд, сообщивший также о том, что по строительной площадке рабочие часто ходили босиком до тех пор, пока солнце не раскаляло почву.

Постоянным фактом жизни пленных была тэнко, перекличка. Людей пересчитывали после побудки, до и после поездки на поезде на строительную площадку, при возвращении в хибары и перед отбоем. «Число раз, когда человека пересчитывали в течение его пребывания в плену, должно быть бесконечным», – заметил Фицджеральд. Охранники пересчитывали пленных, палками проводя черточки на грязи.

Соблюдение подобия гигиены было очень важным для поддержания как духа, так и здоровья пленных. При побудках не предполагалось никаких утренних омовений – людей из бараков отправляли прямо на строительную площадку. Зубы гнили от нехватки фтора и становились темными. Реки пота высыхали на коже, вследствие чего запах тел дополняла уже жуткая, оскорблявшая обоняние вонь.

В каждом бараке, в каждом лагере был человек, имевший острые инструменты и обязанный заботиться о прическе и стрижке бород товарищей по плену. Впрочем, к услугам таких брадобреев прибегал не каждый. Многие позволяли растительности на лице превращаться в косматые бороды, а волосам – отрастать до плеч. Другие, в том числе и Фрэнк, стриглись. «Я издавна знаю, что самоуважение и внимание к личной гигиене и внешности – одно из непременных условий выживания, – записал Хартли, бывший одним из брезгливых пленных. – Если человек признавал поражение в этой области, он с нарастающей быстротой скатывался в одинокую могилу в джунглях».

Купание было более трудным делом. Пеший путь до ближайшего источника пресной воды был труден и долог. По дороге в числе прочего надо было на цыпочках пройти через частично затопленные стволы деревьев. Такое путешествие дозволялось только после дневной работы, но к этому времени большинство людей было слишком усталым, чтобы идти мыться. Поэтому пленные ждали дождя – и молились о нем. Ливни, низвергавшиеся на землю, позволяли помыться сотням человек, которые стояли голыми под карнизами бараков и купались в струях стекавшей по крышам воды. Холодная вода заставляла людей дрожать, их зубы стучали. Но им удавалось смыть с себя, по крайней мере, верхний слой грязи. Затем пленные сбивались в кучки в бараках, помещение наполнялось запахом людей, пришедших из-под дождя, и на какое-то время узники могли забыть о своем тяжелом положении.

Недостаток еды был серьезной проблемой в Паданге, Глоегоере и Ривер-Вэлли. Но в Пакан-Барое эта проблема превратилась в смертельную угрозу. Лагерного рациона едва хватало для выживания неработающего человека и катастрофически не хватало людям, занимавшимся тяжелым физическим трудом. Завтрак был обычным: гнусная тапиока и водянисый онгл-онгл. Ланч состоял из риса, который размазывали по мискам так, чтобы создать видимость равных для всех порций, и чашки жидкой похлебки из овощей (половник нелепой коричневой жижи, которая застывала при охлаждении). Ужин был, в общем, таким же, как и ланч, с добавлением всего того, что пленным удавалось добыть за день. По словам Фицджеральда, «этого было довольно мало, чтобы радоваться… но всегда оставался шанс добыть какое-нибудь мясо». Всю «добычу» варили с зеленым чаем или в кипяченой болотной воде.

«Мы пытались дополнить минимальную дневную порцию всеми мыслимыми способами, всем, что было съедобным, – клубнями, листьями, змеями, крысами, иногда даже мясом обезьян», – вспоминал Фрэнк. В меню шло все, что удавалось поймать или сорвать. Пленные ловили рыбу, саламандр, насекомых и ящериц, собирали орехи, ягоды, ядовитые грибы, цветы, зеленые листья и даже обдирали кору с деревьев, которая, как рассказывал Фримен, царапала внутренности желудков пленных. «Мы носили с собой жестянки, куда по дороге на работу собирали растительность джунглей, – добавил Фримен. – Это было сопряжено с риском: если б нас за этим занятием поймали японцы, у нас возникли бы серьезные неприятности». Чтобы варево стало чуть вкуснее, пленные добавляли в него немного чили. Столовые приборы делали из маленьких кусочков жести.

Но наесться никогда не удавалось. «Мы все были постоянно и мучительно голодны», – вспоминал Хартли.

«Казалось, каждый орган наших тел посылал нам сигналы боли, требуя пищи. Наши желудки испытывали боль, наши колени дрожали, мы жили от еды до еды в тупой безнадежности, зная, что даже после кормежки муки голода останутся и будут приглушены лишь отчасти и лишь на короткое время. Пища оказывала на нас такой же эффект, какой оказывает короткий полив на сад во время засухи: увлажняет поверхность земли, и не более того».

А еще военнопленные мучились от жажды. В данном случае проблему создавало не количество, а качество воды: она кишела болезнетворными организмами. «Для кипячения воды, чтобы не подхватить брюшной тиф, японцы дали нам бочку из-под горючего. Мы разводили в ней огонь, вокруг ставили наши жестянки и варили пищу, – вспоминал Фримен. – Каждый день, прибывая на строительную площадку, мы первым делом кипятили воду в бочке емкостью 290 литров». «Воде давали покипеть несколько минут, раздавался свисток, сообщавший о том, что питьевая вода готова, и мы как безумные бросались в очередь. Мы выпивали воду как можно скорее. Мы пили ее почти кипящей, так как исходили по́том», – рассказывал военнопленный Дж. Д. Пентни.

Военнопленные страдали кишечными заболеваниями. Амебная дизентерия безжалостно косила людей, а круглые черви с плохо помытых овощей заражали пищеварительные тракты людей по всей линии строительства. Гарри, один из друзей Кена Робсона, обнаружил, что заражен, самым страшным образом. Робсон вспоминает: «Однажды Гарри вскочил, сел на край койки и закашлялся. Засунув пальцы в рот, он вытащил оттуда длинного червя толщиной в карандаш и длиной сантиметров 25».

Тем временем японцы продолжали сокращать рационы для больных. В результате многие отказывались признаваться в том, что больны, и работали до тех пор, пока не падали рядом со строившейся линией, и оставались там, где упали, пока в конце дня товарищи не уносили их обратно в лагерь. Японцы говорили пленным, чтобы они сами решали, больны они или нет; больным (и потому нечестным) военнопленным еды не полагалось вовсе; все сокращенные наполовину рационы – результат милости императора. Среди пленных была распространена бери-бери, а свирепствующая дизентерия наносила двойной удар, поражая людей, как объяснил Кен Робсон, и физически, и психологически. «Потеря контроля над телом не только приносила физические страдания, но и унижала… Ты не мог ничего с этим поделать – и это было особенно отвратительно».

* * *

Джуди переносила все эти страдания вместе с людьми.

Хотя Фрэнк трудился по 12, 13, а порой и по 16 часов в сутки, Джуди оставалась в зарослях неподалеку. Она играла в потенциально опасную игру в прятки. Превращение Джуди в подлинную «собаку-человека», превращение талисмана корабля, большую часть жизни проведшего на воде и, несмотря на генетическую предрасположенность, так и не научившегося указывать дичь, в одичавшую собаку, способную выживать в условиях дикой природы, продолжалось и было весьма примечательным. «Она перестала быть ручной, послушной собакой, – отмечал Фрэнк. – Она превратилась в тощее животное с пятнистой шкурой, животное, выживавшее благодаря хитрости и инстинктам».

Когда ее нюх адаптировался к новой среде обитания, ее главным занятием стала добыча пищи – для себя самой, Фрэнка и его товарищей. Джуди ловила змей и крыс благодарным людям, которые добавляли мясо к своим жалким вечерним тропезам.

Когда Джуди не искала пищу и не пряталась от другого зверья, она просто лежала в зарослях и ждала сигнала присоединиться к Фрэнку. Хотя другие лагеря военнопленных были более открытыми, железнодорожную ветку, идущую от Пятого лагеря, по большей части окружали деревья и кустарник, так что Джуди могла следить за своим другом, оставаясь совершенно невидимой для любого находившегося поблизости охранника[8]. «Другая опасность исходила от местного населения, – вспоминал Фрэнк, но и тут удаленность строительной площадки спасала. – По счастью, собака редко вступала в контакт с жителями, потому что рядом с железной дорогой находилось всего несколько деревень».

Так было не везде, и в результате собак здесь водилось очень мало. Собачье мясо – деликатес для японцев и корейцев, редкое лакомство для суматранцев, и, как оказалось, оно стало средством к существованию для голодающих пленных, которые ели собак, если (и когда) могли их поймать. Собачье мясо ели даже пленные-европейцы[9]. Например, Джон Пёрвис. В какой-то момент в конце войны Пёрвиса перевели в другой лагерь, от Джуди, но его опыт и отношения с пойнтером нимало не влияли на бурчание в желудке. В новом лагере японские офицеры держали маленькую собачку, скорее всего планируя съесть ее на празднике, когда он настанет.

Но собачка досталась не японцам, а пленным, которые как-то ночью украли ее и съели. «Мне тоже достался кусочек, – признался Пёрвис. Оказалось, Джон не проводил различий между одомашненными животными. – В одном лагере был кот, – вспоминал Пёрвис. – Каждую ночь он приходил и мяукал у моего барака, и я решил, что животному лучше всего отправиться в котел. Каждую ночь я пытался поймать кота». Пёрвис пытался привлечь его, прикидываясь доброжелательно настроенным, а потом делал прыжок, но кот всегда ухитрялся удрать, приводя незадачливого охотника в бешенство. Расстройство Пёрвиса нарастало, но тут другому пленному удалось поймать кота удавкой и сварить его. «Впрочем, этот малый знал, что я давно пытался поймать кота, и дал мне хороший кусок», – вспоминал Пёрвис спустя десятилетия.

Историй о том, как европейцы ели собак в лагерях для военнопленных, очень много, особенно историй о лагерях в Японии, где собак было намного больше. Даже англичане, известные любовью к собакам и с неприязнью относившиеся к азиатскому обычаю их поедания, были доведены до того, что ели своих любимых животных, обычно в виде супа или жаркого. Как однажды написал Перл Бак, «голодный человек не видит разницы между правильным и неправильным. Голодный просто видит пищу». Для людей, находившихся в плену, это и было основным принципом.

В таких условиях Джуди следовало оставаться вне поля зрения других людей. Этому способствовала удивительная способность Джуди общаться с Фрэнком. «Мне всего-то и надо было щелкнуть пальцами и присвистнуть, – рассказывал впоследствии Фрэнк. – Это было нашим языком, который она отлично понимала и которому безоговорочно и сразу же подчинялась».

«Простой команды «Уходи» было достаточно для того, чтобы Джуди исчезла, – рассказывал Фрэнк. – Она оставалась спокойно ждать, иногда часами, до тех пор, пока я не отдавал команду появиться. Это спасло ее от неминуемой смерти не однажды, а много раз».

Один из пленных, часто оказывавшийся в группе носивших рельсы вместе с Фрэнком благодаря тому, что был примерно одного с ним роста, тоже раньше работал оператором радиолокационных станций. Звали его Томом Скоттом. Он так рассказывал об отношениях Фрэнка и собаки:

«Меня всегда поражало полное понимание, существовавшее между Фрэнком и Джуди, – они составляли поистине удивительную команду. Джуди больше не была собакой, которую кто-нибудь в здравом уме рекомендовал бы на роль домашнего питомца. Взгляд худой, наполовину истощенной, вечно охотившейся собаки теплел только тогда, когда Фрэнк прикасался к ней или разговаривал с нею. Или когда она смотрела на Фрэнка. Всякий раз, когда она оказывалась рядом с одним из охранников, она скалилась, а в глазах, казалось, зажигался красный огонек.

Иногда такое поведение приводило к беде, и, когда охранник угрожал возмездием, Фрэнк щелкал пальцами, и Джуди исчезала в ближайших джунглях. Мы не видели и не слышали ее до того момента, пока Фрэнк не подзывал ее тихим свистом, и она оказывалась рядом с ним, появившись из ниоткуда».

Людям, выжившим в Пакан-Барое, трудно поверить в то, что такая тактика на самом деле действовала столь хорошо, даже тем, кто находился в этих лагерях, но никогда не видел, как взаимодействовали Джуди и Фрэнк. Среди таких пленных немало людей, сидевших в разных лагерях, разбросанных по линии строившейся железной дороги[10]. Одним из тех, кто не верит в подобное взаимодействие человека и собаки, является Джордж Даффи. Этот дерзкий старый моряк, все еще пребывающий в здравом уме в возрасте 92 лет, из приюта в Брентвуде, штат Нью-Гэмпшир, наотрез отвергает мысль о том, что собака могла выжить в таких кошмарных условиях, в каких выжил он сам. «Не знаю, как это могло случиться, – говорит Даффи. – Не могу представить ни одного животного, которое прожило бы в тех джунглях больше одного дня. Я выдержал только потому, что был крепким, молодым парнем. Ни одна собака там выжить не могла».

Но одна собака все же выжила. И вовсе не потому, что охранники на железной дороге были легковерными, ленивыми разгильдяями. На самом деле это глубокое заблуждение – все дело в невероятных способностях, которые развила в себе Джуди.

Упорный скепсис Даффи только подчеркивает то, насколько удивительна история выживания Джуди (особенно на фоне многочисленных свидетельств в ее пользу). Джордж Даффи в плену навидался всякого, удивить его, вроде, нечем, но история Джуди заставляет его недоверчиво трясти головой со словами: «Да ладно!»