ОН ЛЕЖАЛ ЛИЦОМ ВНИЗ, все еще одетый в свою одежду. Вокруг головы образовалась огромная лужа крови. В области обоих висков и затылка имелись довольно обширные и глубокие повреждения, свидетельствующие о том, что был задет головной мозг. Задели его основательно и с разных сторон. Должно быть, пострадавшего долго били чем-то по голове. В теменной области череп был пробит насквозь, его верхняя часть почти ни на чем не держалась. Вероятно, удары также были нанесены в основание шеи, но шейные позвонки не были сломаны. Еще несколько ударов пришлись на плечи убитого, о чем можно было судить по следам крови, проступившей сквозь его свитер. И хотя последние описанные мною удары сами по себе не были смертельными, его мозг и мозжечок повреждены были настолько сильно, а подходящие к ним артерии полностью перерезаны, что вопрос оказания экстренной помощи даже не рассматривался.

НИКТО ИЗ ТЕХ, КОГО Я ЗНАЛ, не умирал в последнее время. Мне следовало бы быть за это благодарным, но по какой-то совершенно идиотской причине я не рассматривал это с такой точки зрения. Отсутствие трагического в жизни, представляющей собой мирный вакуум, может оказаться в итоге проблематичным и даже болезненным. В любом уголке этого города всегда был кто-то, кто плакал, но все это происходило настолько далеко от меня — этого центра вселенной, ее огромной глазницы, — что я и глазом ни разу не моргнул. Эта нехватка крайностей в моей жизни, движущейся по траектории абсолютной пустоты, превратила меня в заплывшего жиром и выжившего из ума идиота. У меня не было ничего, о чем я лично мог бы скорбеть. Поиск травматических ситуаций обычно ассоциируется с солдатами, вернувшимися домой из горячих точек, которые после всей кровавой мясорубки, которой они были свидетелями, просто не могут не прийти в бешенство при виде приближающегося почтальона, ныряют под стол, начинают выть, выскакивают из окон или разряжают обойму в свою же голову. Насколько мне известно... по крайней мере, я в это верю... я в состоянии вынести практически все. Приведу вам несколько примеров почти пустяковых издевательств, которым я подвергся в своей жизни.

Когда я был ребенком, моя мать частенько принималась орать во всю глотку, пытаясь избавить меня от икоты посредством возникающего диссонанса. Это было ее личное изобретение, и оно крайне редко давало желаемый результат. Икота же случалась у меня каждый день, потому что я рос нервным и не мог делать равномерные вдохи и выдохи через нос. Она, бывало, пряталась за дверью, а потом выскакивала оттуда прямо на меня. Она щекотала мою макушку, производя омерзительные пощелкивания костяшками пальцев одной из своих костлявых лапищ, и говорила, что это паук запутался у меня в волосах. Или сдавливала меня с двух сторон, трясла и потом уверяла: «Все прошло!» Моя мать считала, что способна вышибить из меня любую подцепленную мною болезнь и что я получаю удовольствие от ее методов лечения. Отец же в свою очередь не обращал ни малейшего внимания на эти регулярные односторонние и совершенно оскорбительные действия. Однажды, когда я слизывал соду с кухонного стола, она влепила мне такой подзатыльник, что выбила зуб. А в другой раз пыталась меня задушить при помощи телефонного кабеля. Ее стряпня была еще одним из ее фирменных способов причинения удовольствий. Она называла меня ангельским ребенком, потому что я добросовестно выкидывал ее не-доразмороженные полуготовые обеды, которые она считала съеденными. Она была последовательницей Научной церкви Христа и, следовательно, большой почитательницей Мэри Бейкер-Эдди. Для нее блевота была подлинным религиозным переживанием. Бог морально очищал меня. В этом она была права. Когда я изрыгал из своих недр куски полупереваренного тухлого мяса, она нависала надо мной и говорила: «В материи нет ни жизни, ни истины. В ней не заложено никакой сути или способности к пониманию чего бы то ни было». Впрочем, я бы не сказал, что то, что происходило в подобные моменты в материальном мире, было начисто лишено какого бы то ни было смысла. Может, оно и не являлось чем-то глубокомысленным. Скорее плохо пережеванным. Но моя мать продолжала: «Дух есть бессмертная истина, материя же конечна и ошибочна. Дух реален и вечен, материя иллюзорна и временна. Дух — это и есть Бог. А ты — его образ и подобие, поэтому ты существо не материальное, но духовное». После чего она трепала меня по голове и велел прибрать за собой. Я был блюющим ангельским ребенком.

Как и любой ребенок, я ожидал худшего. Это очевидно. Не собирается ли моя мать бросить меня в бакалейном магазине? Или продать? Или столкнуть с обрыва? Или затащить меня в постель? Или выколоть мне глаза? Действительно ли тот человек на лавке в парке собирается меня пристукнуть? Ни один из вариантов развития событий нельзя было сбрасывать со счетов. На случай опасности у меня был заготовлен план: схорониться под домом. Там у меня даже был заныкан фонарик. В гараже у родителей имелся большой запас консервов, а я хранил там золотые монеты, плоскогубцы, вилы, раскладной нож, кирку для колки льда и кнут. Враг должен был быть готов к тому, что будет заколот прямо в сердце, расчленен и предан забвению. Родителям мир также представлялся пугающим, но совсем в ином ключе: каждое насекомое непременно было ядовитым, а каждая собака — бешеной.

Эти сцены моей жизни стоят перед моим внутренним взором, словно все это случилось только вчера. От них пахнет серой, и они ясно дают понять, что без меня им не жить, а все произошедшее было лишь милой семейной шуткой. Мои родители были монстрами, которые тем не менее исправно ходили на работу и в разговоре с другими людьми умудрялись добиться того, чтобы те понимающе кивали им в ответ. Когда же мне доводилось с ними разговаривать, они смотрели в пол и мычали что-то вроде: «Э-э-э-э... ну-у-у-у». А потом просто уходили с опущенными головами. С наступлением моего отрочества все разговоры между нами и подавно прекратились. Кончилось даже это мычание. Неожиданно все перестало иметь значение. Все эти люди, с которыми я ходил вместе в школу, — ведь не было на свете ничего* что могло бы воспрепятствовать их радостному, я бы даже сказал, эйфорически-идиотско-му продвижению вперед. Я же был замкнут, угрюм и инертен. Никто из моих друзей не отличался крепким здоровьем (они никогда не посещали врачей, и ни у одного из них не было медицинской страховки), однако все они скопом и каждый по отдельности сумели выжить. Будучи одним из многих затраханных, но все еще почтительных людей, населяющих эту планету, я подолгу пялился в свое окно и, конечно же, ничего там не видел. Еще я пялился в телевизор (отданный мне одним приятелем по работе, с которой я давным-давно ушел, — или меня уволили? Мне больше не стыдно в этом признаваться.), а там показывали незнакомцев, вываливающихся из обуглившихся самолетов (или мне это только казалось), мертвые тела, которые застегивали в специальных мешках и увозили куда-то на носилках, расплющенные всмятку машины, налетевшие на стену, телефонную будку или другую машину, пистолеты, палящие кому-то прямо в лицо (я слышал лишь сам выстрел, причем всегда вплотную, рисовать всю сцену мне снова приходилось в воображении). Но все, кого я знал (друзья, родственники, соседи), спокойно вставали каждое утро со своих постелей, не испытывая ничего, кроме, может быть, головной боли или першения в горле. Но эта малость, как и полагается, приобретала в их представлении колоссальное значение и вынуждала их хныкать так, словно кто-то вырвал им ногти или снял целый пласт их упругого, лишенного веснушек эпидермиса. На моей коже веснушки есть. Я был чрезвычайно удивлен, когда обнаружил, что эти светло-коричневые пятнышки удаляются вместе с верхним слоем кожи. Я всегда представлял себе, что я веснушчатый до костей. А также непрерывно деградирующий и не склонный плакать.

КОГДА Я ВИДЕЛ ЕГО В ПОСЛЕДНИЙ РАЗ, он лежал на спине, совершенно неподвижный. Ноги — возле камина, правая рука — вдоль тела, пальцы — сжаты в кулак, левая рука — на груди. Его одежда была в порядке, кроме разве что пятнышка кофе спереди на рубашке. При том беспорядке, в котором предстала передо мной комната, в ней ощущалось удивительное умиротворение. Я бубнил какую-то песню. Предметы бросали длинные тени. Я был словно загипнотизирован. Огромная лужа крови растеклась вокруг его головы и тоже напоминала тень. Его лицо, а также шея спереди и справа были разбиты до такой степени, что шейные позвонки были полностью отрезаны от основных артерий. Голова продолжала держаться на коже и мышцах с левой стороны. Кость справа была проломлена. По темени был, очевидно, нанесен такой сильный удар, что значительная часть мозга просто вытекла наружу (все-таки удивительно, сколько материала свободно помещается в крохотной, в сущности, черепной коробке). Другие удары, пришедшиеся на лицо, были нанесены с такой жестокостью, что кости черепа и лицевые мышцы были превращены в сплошное кровавое месиво.

НА КАЖДОГО ИЗ ДРУЗЕЙ у меня заведено по отдельной папке. В папке Терри есть фотография его матери. Должно быть, я ее украл. По крайней мере, я не могу припомнить ни одной причины, по которой он мог мне ее отдать. С другой стороны, зачем мне воровать фотографию чьей-то матери? Матери всегда были для нас своего рода полицейскими. Они подозревали нас в магазинных кражах, уличных драках и торговлей краденым. Вероятно, она попала ко мне во время одной из неистовых уборок Терри, во время которых он в припадке чистоплотности отправлял все, что попадалось ему на глаза, прямиком в корзину для мусора. На фотографии его мать моложе, чем мы сейчас, а нам сейчас по тридцать. Она просто сказка: сладкая, неприступная, модная. Сейчас она тоже уже мертва, поэтому правильнее было бы сказать «была сказка», ибо на данный момент она—лишь часть истории. Она выглядит умненькой и красивой. Должно быть, мне это нравилось. Когда мы были законченными наркоманами и идиотами, я гордился тем, что знал мать Терри. По тем временам осталась странная тоска. Это был наш собственный извращенный способ получения подобающего образования. Мы проштудировали энциклопедии скуки и эйфории от корки до корки. Мать Терри считала, что я хорошо влияю на ее сына, наставляю его на путь истинный и помогаю ему уберечься от возможных неприятностей. А все потому, что однажды она попросила его что-то там прибрать, он стал сопротивляться, а я его уговорил. После этого она решила, что я ангел во плоти. Наверное, она подумала тогда: «Какой здравомыслящий, заслуживающий доверия мальчик». Мне же в свою очередь казалось, что она была антиматерью, просто классной зрелой цыпочкой — зажигаем! Но тем не менее я все время был настороже. Родители почему-то убеждены, что ты либо хуже, чем их собственный ребенок, и оказываешь на него разрушительное воздействие, либо ты — образец для подражания, но вы никогда не выглядите в их глазах равными с нравственной точки зрения. Во время обучения в колледже, за редким исключением, мы были до смешного похожи друг на друга. Мы одевались и декламировали свои словечки как попугаи-близнецы. Мы читали одни и те же журналы, рыгали и пердели ради увеселения друг друга и сожрали вместе тысячи пицц. В то время меня крайне занимал вопрос о том, как выглядят родители моих друзей голышом. По какой-то странной причине они казались мне страстными, как бесстыжие порнозвезды. Буфера мамаш вываливались из вырезов кофточек в цветочек, а кожаные перцы отцов торчали из бермудских шорт. Они были для нас единственными посторонними, демонстрировавшими нам свое расположение и щедрость. Они покупали нам разные вещи... Если мы, конечно, соглашались убраться в гараже. Чистой воды шантаж.

На похоронах Терри пристальные взгляды собравшихся буквально отправили меня в космическое путешествие на другую планету. Стояла гробовая тишина. В другой ситуации я бы разразился истерикой, что оскорбило бы родителей, но было и так очевидно, что мне тут хуже всех, поэтому я просто продолжал отчаянно кусать нижнюю губу и незаметно почесывать волосы подмышками. Он был для меня как брат. Меня обняли двадцать три раза. На мне были солнечные очки. Я нервничал. Я нервничал даже больше, чем горевал, потому то мне предстояло произнести речь. Это было чем-то таким, ради чего я втайне жил все это время. Обнажить всю правду о друге перед толпой людей. Я точно знал, что мертвый Терри был лучше любого из живущих. Как только все собрались в церкви, священник начал свою речь. Говоря что-то о том, как дух Терри вознесется в райский сад, где царят тишина и спокойствие, отец Гниломозг умаслил родственников и разозлил друзей. Я сделался циничным и почувствовал, что от меня воняет. Он также процитировал Рода МакКуэна. Затем наступил мой черед. Я взобрался по четырем ступенькам на алтарь, повернулся налево и встал за кафедру. На мне были довольно поношенные туфли, но они все равно ужасно скрипели. Я был в угольно-черной футболке. В тот день было нестерпимо жарко. Я нервничал так, как никогда раньше. Но думаю, мне все удалось. Я говорил о том, какими хорошими друзьями мы были с Терри, как мы отвисали вместе с ним, и о том, что было у нас плохого и хорошего. Присутствующие смеялись в паузах сквозь слезы, и это было облегчением для всех. Мне даже начало казаться, что я вот-вот признаюсь в чем-то смехотворном, например, скажу, что я — жулик и у меня нет никакого права быть живым и что именно я и должен быть тем, кто лежит сейчас в гробу, наряженный в синий костюм. Я говорил о тех временах, когда он называл меня лучшим другом, и о том, как сильно это меня поддерживало. Мне всегда казалось, что Терри — слишком крутой чувак, чтобы использовать столь романтичные выражения. Я считал, что в наши дни лучших друзей уже не существует. Терри был очень высоким мальчиком. И, как знали все присутствовавшие, очень привлекательным. Мы относились к нему, как к сенатору, что ли. И мы бы, пожалуй, даже аплодировали, когда он заходил в комнату, если бы это не выводило его из себя. Терри был сильным, веснушчатым и язвительным. Он курил «лаки страйк». Иногда, когда он говорил, его рот вдруг искривлялся, будто его желудок пронзала боль или будто он вдруг осознавал всю банальность собственных мыслей, хотя его мысли никогда не были плоскими. Они были незаурядными и остроумными. Женщина в заднем ряду, переполняемая горем от осознания масштабов своей утраты, плакала не переставая. И без остановки хлюпала носом. У нее получался очень усердный плач. Я даже завидовал ей. Она с головой погрузилась в собственное горе. Мне тоже необходимо было заплакать, иначе это было бы как-то неправильно. И я начал повторять за ней. Медленно, пытаясь не выглядеть так, будто я притворяюсь. У меня получалось все лучше и лучше, затем я услышал звон в ушах, а потом накатили и первые волны плача. Я знал, что вот-вот разрыдаюсь. Я чувствовал это где-то в паху. Там все накалилось. Желудок сжался и будто пытался вырваться наружу. Грудная клетка просела. Печаль поднималась вверх по моему телу, словно ртуть. Это было прекраснее и страшнее всего, что я испытывал прежде. Я сказал, что Терри водил машину как бог, при этом заразительно вопил и отпускал непристойные шутки в адрес других водителей, что он обожал сэндвичи с яичным салатом и когда ел их, они смешно вылезали у него изо рта. Я понес околесицу. Мои челюсти свело, и рот растянулся в дикой гримасе. Глаза и лоб слились воедино в толстой складке. Должно быть, я выглядел чрезвычайно жалко, но именно это от меня и требовалось. Внутри тела все пришло в движение. В глазах помутилось, в голове все перемешалось. Меня начало трясти. Глаза наполнились слезами, которые буквально брызнули из их внешних уголков. И это мог видеть каждый — две длинные обильные струи. Я подумал было их утереть, но я был настолько доволен и поглощен собой, что вряд ли смог бы сделать это пристойно. Я пытался сдержаться. Но Я, предводитель плакс, да, я рыдал сильнее всех.

ЭТО МЫСЛЬ В ДУХЕ ТЕРРИ. Способен ли человек плакать, если у него только пустая глазница, если он лишился глаза? Если нет, то не покажется ли это странным, что он будет плакать только левым глазом, в то время как правый останется сухим и ни к чему не причастным.

КОГДА Я БЫЛ мелким шкетом лет тринадцати, то, победив кого-нибудь из своих друзей в борьбе, я садился на него сверху. Когда они начинали кричать, я запихивал их под кровать при помощи одеяла и подушки и велел заткнуться, а не то придет моя мать, начальница тюрьмы, и раздерет их на куски. К тому моменту, как она распахивала дверь, я уже успевал включить радио, и если она интересовалась, кто и почему шумел, и спрашивала что-то вроде: «Какие вопли, я думала, ты тут не один. У тебя кто-то плакал? Может, ты кого-то прячешь?», то я отвечал, что оттачивал удары и разучивал приемы боя. Она верила всему, что я ей говорил. Когда она уходила, я извлекал своего приятеля из-под кровати и заливал ему, что моя мать обожает, когда я делаю людям больно: «Она — просто сатана в юбке! Ты бы только видел, на что она способна!» И я не врал: она была каннибалом. Она варила и замораживала животных. Обожала мясо. Ее отталкивал шокирующий цвет крови, но нравилось, когда она, еще теплая, вытекает из тушки.

Я НИКОГДА НЕ БЫЛ ТЕМ, кто узнает новости первым и всегда в курсе всего. Я всегда умудрялся быть последним из тех, до кого доходили новости о чем бы то ни было: новые альбомы, вечеринки, кто с кем расстался. Когда бы я ни сообщал кому-то, что умер тот-то и тот-то, человек непременно таращил на меня глаза, словно у меня из ноздри свисала огромная сопля, и отвечал: «Да ну-у-у-у! А мы не знали! Свежо как прошлогодний снег!» Все всегда знали и будут знать все наперед.

Тот факт, что именно я обнаружил тело Терри, был как раз тем закулисным маневром, в котором я нуждался. До того как это случилось с Терри, кто бы из моих знакомых не умирал, я всегда оказывался с просроченным билетом. Это беспокоило меня, делало нервным, будто я нес за это какую-то ответственность. Внутри меня все немело и переворачивалось, и я приходил к выводу, что у меня нет сердца. Люди видели, что я не реагирую, и им это не нравилось. Я не мог подобрать слов, чтобы сказать хоть что-то о скончавшемся, о смерти или о жизни в целом, и это было ужасно. Это жестокое наказание. Потому что предполагается, что потеря близкого человека оголяет в нас лучшие чувства.

Друзья умирают за друзей, и кто-то в итоге оказывается героем. Иногда это тот, кто умер, а иногда ты. Это то самое огромное одолжение, которое мы делаем друг другу. Я могу показаться вам неблагодарным, но это не так. Я. никому и никогда еще не был столь благодарен. Я думаю о том, что Терри умер, и о том, как великодушно это было с его стороны. Какая жертва. А я стою тут и продолжаю жить. Когда Терри умер, пер вой моей мыслью было: «Твою мать, ведь он не шутит!» А потом: «Спасибо!» Я сказал: «Спасибо тебе, брат, за то, что умер и все такое. Я позабочусь о том, чтобы ты стал самым клевым парнем в глазах каждого, не беспокойся, пожалуйста, об этом, и спасибо тебе за то, что прославил заодно и меня тоже».

МЭРИ БЫЛА ОДНИМ ИЗ лучших двуногих существ на земле. Именно с этих слов я начал ее панегирик. У нее был выдающийся размер ноги — сорок первый. Она ступала по земле тяжелой походкой, хотя нельзя было сказать, что она была толстой — просто ширококостной. И еще она была невероятно сексуальна. Она молилась, чтобы быть сильной, и никогда не жаловаться. Она могла выжить в любых условиях. Любому парню она была бы лучшим другом, если выбирать из девчонок. Она пила пиво и виски. Могла отбить любой мяч, который ей подавали, — как в футболе, так и в бейсболе. Она сама оттюннинговала двигатель своей машины и всегда самостоятельно меняла покрышки. Она также без посторонней помощи поменяла всю обивку в салоне, когда старая износилась. А однажды она разбила бутылку о голову одного психа, владевшего кунг-фу, который пытался меня убить. Он врезал ей по голове. В течение нескольких секунд она оставалась в нокауте, но это ничуть ее не смутило. Она всегда была героической женщиной. И у нее всегда был хороший аппетит. Одним из ее любимых блюд были крекеры с сыром. Она нарезала четверть головки чеддара и клала кусочки сыра поверх крекеров. Ее рука с крекером, поставленная на локоть, обычно зависала в воздухе, когда она читала книгу. Когда я увидел ее в первый раз, я подумал, что сейчас сгорю как спичка. Я называл ее Луи, потому что у нее были длинные вьющиеся волосы, как у солнечного короля Франции Людовика XIV. Она не возражала. Как-то на Рождество вместо готовой открытки она подарила мне вырезанную откуда-то картинку с изображением Людовика, наклеенную на звездочку из фольги, с подписью «Король Солнце желает тебе счастливого Рождества!» Я подумал тогда, что это лучший подарок на свете. Вот держу ее сейчас в руках и разглядываю.

Она лежала на спине. Из всей одежды на ней уцелели только черные колготки — остальные предметы ее туалета пребывали в беспорядке. На голове не было ничего, кроме заколки в виде розового крокодиль-чика. В ногах лежали клочки волос, выдранных у нее из головы. Руки были скрещены на груци. Одежда на груди и даже носовой платок были разорваны, что свидетельствовало о том, что она пыталась оказать сопротивление убийце. На шее справа зияла огромная рана, настолько глубокая, что поврежденными оказались не только кожа и низ лежащие мышцы, но и сонная артерия. Второй шейный позвонок был сломан. Над этой раной были видны еще несколько повреждений подобного рода, нанесенных под тем же углом, но не столь глубоких. Они были несколько смягчены, так как частично пришлись на нижнюю челюсть. Сама нижняя челюсть изрезана в самом центре подбородка. На лице виднелось огромное количество больших и маленьких порезов. По верхней челюсти тоже был нанесен сокрушительный удар, который снес все на своем пути и, завершившись в области надбровных дуг, чуть не достал до мозга. Еще один удар был, видимо, нанесен по касательной справа налево, образовав в итоге впадину вместо носа.

ПО-МОЕМУ, У МЕНЯ СЕРЬЕЗНЫЕ ПРОБЛЕМЫ с правой ноздрей. За эти несколько недель я расковырял ее до неузнаваемости. Такое ощущение, что кто-то забыл там топорик для льда и он застрял где-то во внутренних слоях слизистой. И что-то подсказывает мне, что я занес туда инфекцию. Так что сейчас у меня гниющая ноздря.

СКОРО РОЖДЕСТВО. На дворе девятое декабря, день моего рождения. Меня беспокоит мой сон. Глупая проблема, не правда ли? Сон — это антижизнь. Утрата утраты. Почему бы не тратить это время на то, чтобы жить? Виноватый краснеет. И раз уж я не сделал ничего такого, отчего можно лишиться сна, то пора прекратить себя грызть. У меня все нормально. Я написал родителям. Сказал, что слышал, что мои дела неплохи. Сказал им, что я—Санта-Клаус, жирная свинья, у которой страшно много дел. Я написал: «Не беспокойтесь о своем сыне, его жизнь идет своим чередом. Он у вас, конечно, гоблин, но не страшный. С ним все в порядке, в отличие от меня, продолжающего все время жрать, жрать, а потом пердеть и рыгать. Верите ли вы, что у Санты нет ни единого помощника? Никаких снежных эльфов или маленьких пещерных медведей, которые помогают ему таскать все эти тяжелые мешки с подарками. Я старый и уставший. Все, чем я питаюсь, — это шоколад и фасоль. Тот человек на луне, который все скалится на нас оттуда, совсем не собирается уходить, и это приводит в ужас всех живущих на земле. Памятуя о том, что родители, — люди прямолинейные, их, должно быть, главным образом интересует, счастлив ли их сын или нет. Когда я пролетал над его крышей, то взглянул вниз и убедился, что он не унывает».

ОН СИДЕЛ на стуле. И раскачивался вниз головой, потому что за ступни ног был подвешен к потолку. Он был повсюду. Полностью одетый. Лицо было зеленым, голова — запрокинута, рот — открыт. Он был голый. Глаз у него не было. Язык был, но не на своем обычном месте: он держал его в левой руке. Отрезанным. Матрац был весь мокрый. Простыни — изодраны в клочья. Лица не было. Все четыре стены были забрызганы кровью. Череп был проломлен, мозг вытек. Голова была пришита к шее лицом назад. Руки были раздроблены. Оба уха плавали в стакане ярко-красного молока. Ноги были все в синяках. Пальцы ног — обожжены. Изо рта торчала юла, в каждой ноздре было по оливке. Лопата, бейсбольная бита, разделочный нож, проволока, веник, скалка, кукольный Кен, лампочка, яблоко, морковка, лимоны, соль, кофе — все это было разбросано по полу.

ВСЕ МЫ ОСТАВИЛИ СЕГОДНЯ свои дела, чтобы отдать долг памяти преданному и глубоко уважаемому всеми человеку. Покойный мистер Бланк мужественно прошел через многие испытания в наше нелегкое время. Он был человеком разносторонним и глубоко одаренным, гуманистом с большой буквы. Поэтому ему удалось добиться выдающихся результатов в той деятельности, которой он посвятил свою жизнь. Он был одним из величайших... кем бы он там ни был... нашего времени. Принимая участие в его незабываемых проектах под его умелым и энергичным руководством, его коллеги и поклонники получали ни с чем не сравнимое удовольствие и удовлетворение от работы. Он не щадил себя, а его ясный ум мог адекватно оценить ситуацию и справиться с задачей любой сложности, разложив ее на элементарные составляющие. Он воистину был великим человеком. Окружающие искали его компании и спрашивали его совета. Но не только потому, что знали о его прямоте и честности, но и потому, что ценили его беспристрастность, которой он всегда руководствовался, принимая решения, и которая всегда и во всем направляла его ум. Он был одним из тех редких людей, которому удавалось заводить друзей, не наживая при этом врагов. При общении с ним возникало такое чувство, что вы знали его всю жизнь. При этом совершенно необязательно было и впрямь знать его всю жизнь. И каков же был его конец! Вряд ли можно представить себе более печальную смерть. Он был сама доброта и при этом совершенно беззащитен. Он всем сердцем старался помочь людям, которые нуждались в его помощи, словно они были его братьями. У него был удивительный природный дар — умение дружить. Его любовь к людям постоянно проявляла себя в той преданности и готовности, с которой он бросался на помощь всем без исключения — вне зависимости от цвета кожи, расовой принадлежности или вероисповедания. И мы, знающие его, знали всю глубину его печали. И теперь, когда он на пути к своему Создателю, мы отдаем дань его памяти. Он был магие-тичный, душевный, целомудренный, благородный, любящий, мужественный, а еще настоящий патриот. Его безукоризненные качества останутся навсегда. Мы все выражаем величайшую боль утраты. Прощай, наш дорогой друг.

Я УБИВАЛ КАМНЯМИ птенчиков, а потом сжигал их. Я преследовал собак и гнал их по улице до тех пор, пока какая-нибудь машина не сбивала их. Я действительно все это делал. Я знаю, вы думаете, что я лгу—в конце концов, я ведь величайший человек на земле. У меня ничем не примечательное имя. Тем не менее я единственный и неповторимый в своем роде. Я помню об этом каждый день. Это ежеминутная правда моей жизни. Другим людям только кажется, что они чего-то стоят, что они особенные, в то время как я—действительно великий человек.

Но я вечно сонный. Я едва могу подняться с кровати. Кстати, надо наконец постирать простыни. Но о том, чтобы идти сейчас в прачечную самообслуживания, не может быть и речи. Я лучше сдохну. Этой ночью я проспал тринадцать часов. Потом позавтракал, подремал еще пару часиков и около часа провалялся в постели. Посмотрел кино, не с начала. Какой-то вестерн. Потом викторину, а после этого ток-шоу. Все с выключенным звуком. Пернул шестнадцать раз. Имитировал следующие звуки: лай собак, рупор, дудочку, кряканье, неистовый грохот фабрик, скачки мыслей в моей голове, шарканье теннисных туфель. И до поздней ночи пялился в потолок. Сначала было шесть, потом неожиданно стало одиннадцать. На дворе зима. Думаю, не пойти ли мне пройтись. Впрочем, я слишком устал и слишком напуган, так что, пожалуй, я просто постою на крыльце. Провел кучу времени на кухне и в ванной комнате. Это настоящая пытка. Очень утомляет. Я весь вымотался. Какая же скукота. Жизнь ужасна. За окном дождь. Возвращаюсь внутрь. Другое дело: так намного лучше. Думаю о дожде, слушаю, как он стучит по крыше, будто бы просится зайти, и, вероятно, в ближайшее время ему это удастся. Постепенно он уже пробирается в мой дворец анархизма, мало-помалу просачиваясь в него тонкими струйками. Во сне я видел здоровенного парня, пытавшегося убить меня. У меня был револьвер, но я чересчур малодушен, чтобы воспользоваться им. Я держал его и чувствовал себя слабым и глупым. Неважно, что я выгляжу жалко. Что меня поражает — это что нет предела ухудшению. Например, новые дико низкие скорости. Думаю, я все еще жив, и это охренительно.