ЛИКВИДИРОВАТЬ НЕЗАМЕДЛИТЕЛЬНО!

Решение, к принятию которого Сталин уже был близок, не имело еще четкой формулировки и не облеклось в какую-то конкретную форму. Но оно, несомненно, делало ставку на «антисемитизм, который был не случайностью, а рассчитанным ходом с далеко идущими последствиями как во внутренней, так и во внешней политике Советского Союза»[1]. Этот вывод, к которому пришел видный специалист по новейшей российской истории Владимир Наумов, представляется абсолютно бесспорным. Для Лубянки было важно уловить направление ветра, который дул из Кремля, и в соответствии с этим, подчиняясь его движению, разработать надлежащий сценарий.

Ветер дул в ту самую сторону, которая была по душе лубянскому шефу Абакумову, хотя, разумеется, этот исполнительный, толковый и безжалостно жестокий служака подчинился бы любому направлоению. Но тут – кремлевский заказ и движение души находились в полной гармонии. Естественно, в силу своей специфики Лубянка не могла ограничиться лишь подачей сигналов об идейной опасности «еврейского национализма». Она должна была его трансформировать в нечто конкретное – по свойственной ей модели – и представить как шпионаж, несущий угрозу безопасности страны.

В центре спешно разработанного сценария оказались два американских журналиста еврейского происхождения – Пейсах Новик и Бенцион Гольдберг. В США они относились к «крайним левым» и подозревались – скорее всего, не без оснований – в связях с советскими секретными службами. Новик был ветераном рабочего движения в США, с 1921 года состоял в компартии, располагаясь на самом просоветском ее крыле, редактировал газету американских коммунистов-евреев «Морнинг Фрайхайт», где всегда печатались статьи, восторженно отзывавшиеся о «сталинской национальной политике», а Гольдберг как раз и был автором большинства этих статей. Возвратившись из поездки по Советскому Союзу, он опубликовал репортажи не только в «Морнинг Фрайхайт», но и в других американских газетах левого направления, где использовал полученные им в Москве пропагандистские фальшивки для восхваления Сталина, советской «дружбы народов» и вообще всего того, что было принято называть «советским образом жизни».

Эти материалы были переданы ему через ЕАК после того, как прошли военную цензуру и получили одобрение множества должностных лиц и инстанций. Однако теперь (таким был осуществленный замысел Лубянки) их следовало признать содержащими шпионские сведения и ответственность за разглашение государственных тайн возложить не на всех проверявших и одобрявших, а только на руководителей и сотрудников ЕАК. И Гольдберг, и Новик входили в руководство Американского комитета еврейских писателей, художников и ученых – главного партнера ЕАК в годы войны, по приглашению которого Михоэлс и Фефер совершили поездку по США, и благодаря которому собрали огромные деньги в поддержку Красной Армии.

Парадокс состоял в том – подчеркнем это снова, – что американская контрразведка (отнюдь, как сказано, не без оснований) подозревала Новика и Гольдберга в «деловом» контакте с Лубянкой, а последняя – без всяких оснований, без каких-либо оговорок и, конечно, без малейших доказательств – представила их Кремлю в качестве несомненных агентов ЦРУ. Да по правде сказать, иного выхода, чтобы выполнить заказ Кремля, у Лубянки попросту не было, ибо никаких других американцев, посещавших Советский Союз и имевших контакт с деятелями ЕАК, не существовало вообще. Поэтому Абакумову не оставалось ничего другого, кроме как объявить шпионами тех, кто действительно встречался с Михоэлсом и другими сотрудниками ЕАК непременно в Москве: по лубянскому сценарию американские эмиссары не должны были ограничиться тем, что им пересылают через официальные каналы, а сами сюда приезжать за шпионскими материалами.

Еще раньше, и совсем по другому поводу, велось расследование (на языке спецслужб это называлось «разработкой») другого «шпионского» сюжета. Он касался ближайших родственников Сталина по линии его покойной жены: в центре внимания «органов» оказалась вея семья Аллилуевых, к которой Сталин давно питал глубокую неприязнь. Еще в 1938 году был казнен муж одной из сестер Надежды Аллилуевой (жены Сталина), отличавшийся исключительной жестокостью – чекист Станислав Реденс (поляк). Казнен вовсе не за свою жестокость, а за то, что, – по убеждению Сталина, собирался его убить[2]. Тогда же при загадочных обстоятельствах внезапно умер брат Надежды – Павел Аллилуев. Он был командармом (звание, равное введенному позже званию генерал-полковника), близким к военной разведке (работал в Берлине), состоял в тесной дружбе с советским резидентом, впоследствии перебежчиком, Александром Орловым (Фельдбиным).

Есть основания считать, что Павел был отравлен ядом, заложенным в папиросу[3].

Теперь наступил черед его жены Евгении, ее нового мужа Николая Молочника (еврея), ее дочери Киры (артистки Малого театра), и, наконец, последней из остававшихся еще на свободе членов семьи Аллилуевых (кроме стариков – матери и отца – и психически больного брата Федора) – младшей сестры Надежды – Анны, члена Союза советских писателей[4]. К ним пристегнули еще друзей семьи – театроведа Лидию Шатуновскую и ее мужа, опять же еврея, профессора физики Льва Тумермана[5].

За всеми перипетиями этого дела внимательно следил Сталин: его убедили в том, что члены семьи Аллилуевых не только в общении друг с другом, но и встречаясь с «посторонними лицами», клевещут на Сталина. Ясно, что речь шла о загадке гибели его жены, к каковой сам вождь имел самое прямое отношение, даже если он лично и не нажал на курок пистолета. Эта смерть, обросшая достоверными и сомнительными слухами, которые были ему хорошо известны, резко обострила и без того присущую ему мнительность. Страдавший стремительно прогрессировавшей манией преследования, он превратил эту манию в главный мотор своей карательной политики.

Хорошо обо всем осведомленный Абакумов точно рассчитал свои ходы. В его мудрую голову пришла дерзкая и вместе с тем простейшая мысль: соединить обе «разработки» – семьи Аллилуевых и ЕАК – в одну. Создать мощное дело – с множеством ответвлений… На этот счет у Лубянки имелся огромный опыт по формированию «контрреволюционных террористических групп». А тут связь никак вроде бы не пересекающихся линий напрашивалась сама собой. Дело в том, что Шатуновская, бывшая ученица Мейерхольда, активно выступавшая в прессе как критик и журналист, находилась в близком знакомстве с Михоэлсом и помогала ему в работе над статьями (театральными и публицистическими), которые тот писал. Для Лубянки не было ничего проще, чем провести цепочку от Аллилуевых к Шатуновской, от нее к Михоэлсу и всему ЕАК, а от них и к американской разведке. Тем более что с Аллилуевыми еще дружили и жили с ними в ближайшем соседстве жена начальника Тыла вооруженных сил СССР Андрея Хрулева – Эсфирь Горелик и сотрудник этого министерства, специалист по радиолокации, генерал Григорий Угер. Таким образом, семья Аллилуевых оказалась в плотном еврейском окружении, и, по лубянской логике, этого было вполне достаточно, чтобы шпионы – Михоэлс и другие еаковцы, – воспользовавшись такими связями, вытягивали из своих осведомленных знакомых важнейшие государственные тайны. Самой важной из важнейших, как напрямую сказано в следственных документах, была тайна «личной жизни Главы Советского правительства», которой «интересовались американские евреи»[6]. При этом, как сказано там же, не названных по именам американских евреев интересовала не только личная жизнь «главы» в прошлом, но и в настоящем – тоже. Речь, видимо, шла о широко распространявшейся немцами во время войны версии, будто бы Сталин то ли женился, то ли сошелся с некоей сестрой Лазаря Кагановича.

Независимо от достоверности версии, мысль о том, что кто-то осмеливается вторгаться в интимную сферу божества и перемывает его косточки, сидело занозой в сталинском мозгу. Лубянка старалась максимально использовать этот «пунктик» вождя. Еще за несколько лет до описываемых событий кинодраматурга Алексея Каплера – первую любовь дочери вождя, юной Светланы Аллилуевой, обвиняли в том, что по заданию английской разведки, естественно связанной с «сионистскими кругами», он пытался приблизиться к «главной» советской семье, чтобы раскрыть какие-то секреты вождя народов и продать их врагу…[7]

События стремительно развертывались в течение всего декабря 1947 года. 16 декабря, сломленная пытками и издевательствами, в которых отличился один из самых жестоких лубянских садистов и зоологический антисемит, – следователь по важнейшим делам Владимир Комаров, трудившийся в содружестве со своим коллегой Георгием Сорокиным, молодая Кира Аллилуева подписала протокол допроса, в котором утверждалось, что близкий знакомый семьи, старший научный сотрудник Института экономики Академии наук СССР Исаак Гольдштейн в беседах с ней высказывал «клеветнические измышления на советскую действительность». Он был тут же арестован и подвергся чудовищным пыткам[8], которые стоически выдерживал несколько дней, но затем, как он сам впоследствии признавался, впав в апатию и отчаяние, подписал все, что у него вымогали[9].

Теперь истязателям не хватало последнего звена: прямой или, во всяком случае, более короткой связи между Гольдштейном и Михоэлсом, поскольку в сочиненных чекистами многоступенчатых контактах, протянувшихся через всех Аллилуевых, потом еще – через их знакомых и соседей, Сталин мог бы и не разобраться. Для этой цели пригодилось одно близкое знакомство Гольдштенна с литературоведом, сотрудником научно-исследовательского института мировой литературы Захаром (Зорахом) Гринбергом, старым большевиком, некогда работавшим с Зиновьевым в его правительстве Союза Северных коммун (1918-1920 годы; Гринберг был в нем заместителем комиссара по просвещению). Как он выжил в эпоху Большого Террора, никто не знает, но вот теперь настал и его черед.

Гринберг тесно сотрудничал с ЕАК, составляя по его поручению обзоры выходящих в Советском Союзе книг еврейских писателей, а также книг, в которых рассказывалось о жизни советских евреев. Какое-то время он даже был работником аппарата президиума ЕАК. Естественно, он нередко встречался с председателем ЕАК, так что, – по версии Лубянки, – Гольдштейну, который набирался от Аллилуевых клеветнических сведений о Сталине и его личной жизни, сподручнее всего было передавать их Михоэлсу через Гринберга.

Копаться сегодня во всех деталях фальсификаций, созданных безумным воображением лубянских садистов, не имеет ни малейшего смысла. Но в данном случае эти детали, увы, чрезвычайно важны, ибо именно они привели Сталина к окончательному решению судьбы Михоэлса, каковое и было исполнено незамедлительно. По чистой, но трагической случайности именно в это время в американской печати действительно появились статьи, воспроизводившие очередные слухи о сталинских любовных утехах, почти наверняка не имевшие никакой реальной основы. Об этом Сталину было тоже тотчас доложено – с комментарием: вероятным источником информации послужил Михоэлс (чем еще мог заниматься великий режиссер, актер и общественный деятель, если не сбором постельных слухов?!), использовавший свои обширные связи и в советских, и в американских кругах. Какие чувства вызвала у Сталина эта информация, нетрудно представить. Михоэлс должен был быть уничтожен еще и для того, чтобы он унес в могилу свои разговоры с Берией накануне поездки в США, и вообще все то, что он сделал для успешного проведения атомного шпионажа.

Придется напомнить еще раз: все, о чем рассказано выше, происходило во второй и третьей декадах декабря 1947 года, когда еврейская тема несомненно вышла на первый план в раздумьях кавказского горца. 29 ноября 1947 года Генеральная Ассамблея ООН приняла решение о создании на землях Палестины (подмандатная территория Англии с 1920 года) государства Израиль. Стратегия, родившаяся в сталинской голове после этого решения, исключала присутствие в стране признанного духовного лидера еврейского национального движения, символизировавшего национальное самосознание и культуру, пользовавшегося огромным авторитетом во всем мире. Казалось бы, никакой государственной фигурой он не был, на политику никак не влиял, но его личность, а значит и мнение, а значит и позиция, а значит и слово – все это весило очень много. Он был лишним! Есть люди, непригодные для суда. Ни тайного, ни явного. И даже для расправы в тюремных подвалах. Лучше – помочь им уйти…

Тогда-то Сталин и отдал роковой приказ. Это состоялось, повидимому, не раньше 20 декабря, но и вряд ли намного позже. Впоследствии один из руководящих деятелей Лубянки – генерал Евгений Питовранов утверждал, что «решение об убийстве Михоэлса принималось Сталиным 11-12 января 1948 года», то есть чуть ли не непосредственно перед тем, как его осуществить. То же самое, со ссылкой на показания арестованного В. Абакумова, утверждает Г. Костырченко[10].

Лубянские бонзы называли те даты, когда ими было получено прямое указание исполнить сталинский приговор. Почему профессиональный историк, располагающий куда большей информацией, к тому же опубликованной и, стало быть, всем доступной, – почему он, не подвергая их никакому сомнению, берет на веру показания кагэбистов, я понять не могу. Последующее изложение покажет, что версия Питовранова – Абакумова не выдерживает никакой критики: операция требовала тщательной подготовки.

Детальная хронология событий, с приложением аутентичных документов, содержится в книгах двух непосредственных очевидцев (Н. Вовси-Михоэлс «Мой отец Соломон Михоэлс» и Э. Маркиш «Столь долгое возвращение»), которые по другим поводам Г. Костырченко неоднократно цитирует и, стало быть, досконально знает. В данном же случае их свидетельства проигнорированы – лживые рапорты Абакумова и его челяди предпочтительнее, потому что содержатся в архивах…

Механикой уничтожения Михоэлса Сталин не интересовался, в такие подробности он не вникал, полагаясь на поднаторевших в этом ремесле лубянских умельцев. Ему достаточно было произнести одно слово: «ликвидировать». Все остальное было делом искусных исполнителей[11]

На Лубянке решили провести операцию вне Москвы. С точки зрения убийц, осуществить это в Москве было трудно и рискованно. Сталин явно возжелал потайного убийства, загримированного под несчастный случай. В Москве Михоэлс крайне редко оставался один, он всегда был на людях или с кем-то из тех, кто его сопровождал. Любое появление непредвиденных, непривычных людей или событий могло вызвать у него подозрения и сорвать операцию. А сорвать – значит не выполнить личное указание Сталина. К тому же, – посвящать в замысел кого бы то ни было, кроме самого узкого круга лиц, было совершенно исключено.

Обстоятельства, однако, складывались для убийц вполне благоприятно. Среди множества общественных должностей Михоэлса была и такая: член Комитета по Сталинским премиям в области искусства и литературы при Совете министров СССР и председатель его театральной секции. В задачу секции входил отбор и просмотр выдвинутых на соискание премии спектаклей, а затем представление имеющихся отзывов на пленарном заседании комитета. По установившемуся порядку каждый член секции вместе с экспертом-консультантом должен был лично просмотреть хотя бы один спектакль, попавший в финальную номинацию.

На этот раз, наряду со спектаклями московских театров, в шорт-лист попали и спектакли двух не московских: ленинградского и минского. Председатель секции обычно смотрел только московские, но главе всего комитета – сталинскому любимцу и генеральному секретарю Союза писателей Александру Фадееву – какой-то компетентный товарищ, видимо, подсказал, что товарищ Сталин придает большое значение завершающей стадии отбора и целиком полагается на суждение такого авторитета, каким является товарищ Михоэлс. Нет ни малейшего сомнения в том, что Фадеев не был посвящен в потайной заговор и воспринял рекомендацию как нечто вполне естественное, как свидетельство высокой требовательности самого Сталина к уровню произведсний, отмечаемых премией его имени, и еще как акт личного доверия к великому артисту и режиссеру.

Михоэлс был человеком редкой исполнительности и дисциплинированности. К тому же – вакханалия вокруг ЕАК, зыбкость его положения, интриги, которые не могли оставаться для него незаметными, – все это лишало его возможности отказаться от возложенного на него якобы «Самим» поручения. Он склонялся к тому, чтобы поехать в Ленинград. Это же ему посоветовал и близкий друг – художник Еврейского театра Александр Тышлер. Но ленинградский вариант – это можно утверждать на основании совокупности имеющихся свидетельств и документов – устраивал Лубянку меньше, чем минский: круг друзей и знакомых Михоэлса был там ничуть не уже, чем в Москве.

Предполагалось сначала, что вместе с Михоэлсом в качестве «эксперта» поедет театральный критик Юрий Головащенко, но вдруг его поменяли на Владимира Голубова (тоже еврея)., писавшего под псевдонимом «В. Потапов» Он работал ответственным секретарем журнала «Театр». Его перу принадлежит одна из самых восторженных рецензий на спектакль «Фрейлехс», для которого – он поистине не жалел эпитетов: «блистательный», «сверкающий' «мудрый»… Именно Голубов неожиданно стал настаивать на поездке в Минск.

Решение об этой поздке было принято комитетом 22 декабря 1947 года, но, вопреки многолетней традиции, в нем не содержится никаких данных о том, кто же в Минск должен поехать. Стало быть, персональный вопрос еще не был решен. Возможно, Сталин продолжал колебаться. Но скорее всего «колебания" были у тех, кто должен был осуществить его поручение: отрабатывался механизм "операции» и состав участников так что доложить Сталину о полной готовности они пока не могли. Поэтому Комитет по Сталинским премиям, а точнее тот, кто занимался выдачей командировок, – помощник председателя, он же ответственный секретарь, – не получил пока надлежащих инструкций.

Шли последние дни сорок седьмого года. Новый, сорок восьмой, Михоэлс с женой встречали у заведующего музыкальным oтделом Всесоюзного радикомитета Моисея Гринберга. Сохранились воспоминания об этом вечере, но в них нет и намека на то, что Михоэлс обмолвился хотя бы словом про предстоящую ему поездку в Минск. Секрета в этом не было и быть не могло – значит, в точности он о ней еще не знал. Это косвенно подтверждается и сохранившимся командировочным удостоверением: на машинке отпечатаны город, куда предстоит отправится члену комитета (Минск), и дата постановления (то есть приказа по комитету) об этой командировке (22 декабря). Фамилия же Михоэлса вписана от руки, и конечный срок командировки (10 января) исправлен тоже от руки: 20 января. Дата выдачи командировочного удостоверения: 2 января 1948 года.

Таким образом, хронология событий выстраивается следующим образом: окончательное решение было принято Сталиным в последних числах декабря; 2 января Михоэлсу было объявлено, что высокая миссия «принимать белорусский спектакль» поручена ему; поскольку выехать сразу он не мог, а исполнители «операции» должны были иметь резервное время на случай непредвиденных обстоятельств, срок командировки был продлен. Командировочное удостоверение подписал помощник Фадеева – Игорь Нежный, который совмещал эту работу с обязанностью директора-распорядителя Художественного театра: оба здания – и театра, и комитета – находились по соседству.

Игорь Нежный будет арестован через несколько часов после того, как Сталин испустит последний вздох. Одновременно арестуют и множество людей, заранее занесенных в список подлежащих аресту на «день Икс», к трагедии, о которой мы повествуем, никакого отношения не имевших. Про большинство из них уже давно известно, что это были секретные сотрудники Лубянки для особых поручений. В принадлежности Игоря Нежного к той же категории мало кто сомневался, но не было несомненных данных, которые позволили бы это категорически утверждать. Недавно Нежный был дешифрован, и сведения о его принадлежности к сексотам появились в печати: он тайно служил Лубянке с 1937 года под псевдонимом «Чайковский».

Разумеется, несмотря на этот его высокий потайной статус, ни сам Нежный, ни его шеф Александр Фадеев не могли знать ничего о подробностях готовившейся операции. Задание отправить в Минск именно Михоэлса имело вполне пристойное и не вызывающее никаких подозрений обоснование: именно белорусскому спектаклю придается столь большое политическое значение, что дать ему объективную оценку может только такой безусловный авторитет, как сам руководитель театральной секции комитета. Против этого аргумента возразить бы не смог никто…

«Выехать сразу Михоэлс не мог», – написано выше. Это и так, и не так. Он действительно был обременен множеством обязанностей, к тому же только что, поранив руку, попросил ему сделать противостолбнячный укол, после которого всегда известное время лихорадит и вообще организм ощущает некоторый дискомфорт. Но, человек долга, он и в этом случае, преодолев недомогание и отложив прочие дела, тут же выехал бы в Минск – достаточно было ему сказать: «выезжайте срочно». Однако «тормознул» не он, а те товарищи, которые поручили Нежному задержать Михоэлса «по техническим причинам».

Дело в том, что произошел непредвиденный сбой. Вместе с Михоэлсом вдруг вызвались поехать в Минск Перец Маркиш и его жена Эстер. В Минске жил их друг – Герой Советского Союза, генерал-полковник Сергей Трофименко, командовавший тогда Белорусским военным округом. Маркиши познакомились с семьей генерала в эвакуации, в Ташкенте, потом с ними познакомился и Михоэлс, дружеская связь оказалась прочной. Воспользовавшись поездкой Михоэлса, Маркиши хотели вместе с ним побывать в этом гостеприимном кругу[12].

Такой эскорт, однако, совсем не входил в планы организаторов операции. Эстер Маркиш, вдова поэта, пишет в своих воспоминаниях: «Буквально за несколько часов до отъезда Маркиш вынужден был отказаться от поездки: необходимо было вычитать корректуру книги». Вряд ли есть сомнения в том, что корректуру, вычитать которую надо было почему-то с молниеносной быстротой (ведь поездка к минским друзьям могла занять всего два-три дня), Маркишу просто подсунули. Ицику Феферу (то есть сексоту «Зорину»), при его руководящем положении в ЕАК, ничего не стоило это сделать, поскольку книга выходила в издательстве «Дер Эмес». подчиненном ЕАК. Тайное убийство Маркиша тогда не планировалось – всему свое время, – а присутствие осторожного и наблюдательного свидетеля могло бы сорвать всю операцию.

Сопровождавшего Михоэлса – Владимира Голубова – формально отправляли для того, чтобы тот подготовил рецензии на спектакль для своего журнала и для газеты «Советское искусство». Но, конечно, выбор Голубова определялся не этим. Он тоже был секретным сотрудником-осведомителем Лубянки и, таким образом, мог следить за каждым шагом Михоэлса, более того – исполняя получаемые указания, корректировать эти шаги, тем более что сам был родом из Минска и имел там обширные связи.

Спектакль, который Михоэлс должен был просмотреть, а Голубов отрецензировать, никогда не назывался, более того, в многочисленных публикациях безлико утверждалось, что оба командированных ехали смотреть «спектакли, выдвинутые на соискание Сталинской премии». На самом же деле высоким гостям предстояло увидеть лишь один спектакль – современную эпопею «Константин Заслонов» в Минском драматическом театре имени Янки Купалы.

Нетрудно понять, почему эта, вроде бы пустяковая, деталь старательно обходилась молчанием. Иначе у всех людей, имеющих хоть какое-то отношение к искусству, сразу возник бы недоуменный вопрос, который заставил бы их о многом задуматься: с какой стати Комитет по Сталинским премиям, профессиональные журнал «Театр» и газета «Советское искусство» посылают, в качестве автора будущей рецензии, специалиста по хореографии? Владимир Голубов был автором монографии о балерине Галине Улановой, автором балетных либретто и множества стaтей именно об этом виде искусства.

А как раз в Ленинграде на Сталинскую премию был выдвинут спектакль, имеющий к узкой специальности Голубова самое прямое отношение: балет Михаила Чулаки «Мнимый жених». Ситуация сложилась поистине абсурдная: специалист по балету не едет смотреть балет, но отправляется на просмотр драматической эпопеи на партизанскую тему и прилагает все усилия, чтобы затащить туда Михоэлса…

Горе, постигшее театральную Москву, удар, который она ощутила, заслонили эти, слишком неуместные для такого случая, подробности. Потом об этом и вовсе забыли.

Все близкие к Михоэлсу люди вспоминают, что и он, и Голубов уезжали с очень большой неохотой и дурными предчувствиями – как странно это сочеталось с энергичными уговорами Голубова о совместной поездке именно в Минск!

Поезд уходил вечером, и почти весь день Михолэс провел в театре. Поездка предполагалась весьма короткой, но он старался завершить все мелкие, повседневные и рутинные дела так, словно ему предстояло очень долгое отсутствие. Наибольшее впечатление (разумеется, впоследствии) произвел на близких его неожиданный прощальный визит к академику П. Л. Капице. Они действительно были очень близки, но им случалось порой не видеться неделями и месяцами, и нет никакого разумного объяснения, что заставило Михоэлса за два или три часа до отхода поезда специально заехать к Капице, чтобы проститься, в сущности, на несколько дней.

Этот поистине мистический эпизод поражает еще больше в сочетании с информацией, полученной мною в самом конце восьмидесятых годов от старшего следователя по особо важным делам Прокуратуры СССР – Сергея Михайловича Громова. Он рассказал мне – в присутствии моего коллеги Юрия Щекочихина, вместе с которым мы были у него в гостях, на воскресном обеде, – что в системе госбезопасности, внутри отдела по ликвидации «изменников» и перебежчиков, существовала группа, особо законспирированная, руководимая некоей супружеской четой, непосредственно отрабатывавшая механизм убийств «особого назначения» и осуществлявшая разработанные ею планы. Она и была заангажирована на выполнение столь ответственного спецпоручения.

Эта группа, создавшая план «операции Михоэлс», пять лет спустя, в начале пятьдесят третьего, готовила (похоже, и подготовила) убийство Капицы. Лишь смерть Сталина и последовавшее изменение политической ситуации, когда перед Лаврентием Берией – заклятым врагом Капицы, встали совсем другие проблемы, помешали осуществлению этого плана.

Берия, руководивший всей ядерной наукой и техникой страны, – не мог простить Капице его отказ участвовать в создании атомной бомбы. Позже, кстати сказать, другой великий физик, академик Абрам Иоффе, также пригрозил отказом участвовать в осуществлении военных проектов, если ученых насильственно будут втягивать в травлю своих коллег еврейского происхождения. Поток ранее засекреченной информации, вызванной, пусть и крайне ограниченным, открытием архивов, а также многочисленные публикации, авторами которых явились сами бывшие деятели Лубянки, позволяют раскрыть инкогнито той самой супружеской четы.

Скорее всего, Сергей Михайлович Громов имел в виду генерала Павла Судоплатова и его жену, кадровую чекистку Эмму Каганову[13]. Судоплатов был тогда начальником так называемого управления по проведению спецопераций (точное название: «Служба ДР», то есть «Диверсия и террор»), именно он, вместе со своими сотрудниками Наумом Эйтингоном и другими, по личному указанию Сталина разработал сценарии уничтожения Троцкого, руководителей украинского национального движения, некоторых «особо опасных» иностранцев.

Он знал в точности, как готовилась и как осуществилась «операция Михоэлс», и в своих позднейших мемуарах чуть-чуть приоткрыл завесу этой кошмарной тайны, но старательно вывел себя из числа главных участников операции.

Предполагая отправиться на вокзал прямо из театра, Михоэлс, однако, в последнюю минуту изменил свой замысел и заехал домой проститься с женой. Современники вспоминают, что у Михоэлса в этот день лицо было «гиппократовым», то есть отмеченным печатью смерти. Конечно, не исключено, что это аберрация памяти, вызванная всем тем, что стало известно позже. Однако есть свидетельства, которые позволяют поверить в реальность мрачных предчувствий отправлявшегося на Голгофу Михоэлса.

Родные вспоминают, что за несколько недель до трагедии ему звонили какие-то люди и предупреждали о том, что его ждет близкая смерть.

Фаина Раневская, абсолютно не склонная к фантазиям и фальсификациям, рассказала уже во время хрущевской «оттепели»: незадолго до поездки в Минск Михоэлс сообщил ей, что «получил анонимное письмо с угрозой убийства».

Но у тех, кто готовил убийство, не было никакого резона «спугнуть» будущую жертву, их задача состояла, наоборот, в том, чтобы усыпить бдительность, успокоить. Скорее всего, и письмо, и анонимные звонки содержали не угрозу, а предупреждение об опасности, высказанное в форме угрозы: люди, преклонявшиеся перед чистейшим и талантливейшим человеком, могли находиться и среди тех, кто что-то знал про готовившееся убийство. Объяснить иначе эти сигналы я не могу.

7 января проводить Михоэлса на Белорусский вокзал пришло немало людей. Кроме дочери и жены еще и ведущий актер театра Вениамин Зускин, писатели Василий Гроссман и Александр Борщаговский, поэт Семен Липкин… Но, вне всякого сомнения, провожавших было намного больше, они изображали пассажиров, железнодорожников, носильщиков, лотошников. Борщаговский вспоминает, что перед самым отходом поезда Голубов внезапно приник к нему, провел рукой по воротнику пальто и прошептал: «Как я не хочу ехать! Не думал, не собирался, не хотел!» Догадался, наверно, – с фатальным уже опозданием, – что соучастники и свидетели преступления неизбежно отправляются вслед за жертвами.

К сожалению, каждый час пребывания Михоэлса в Минске ни в одном доступном мне документе не отражен. Известно лишь, что на третий день своего пребывания, 11 января, он последний раз позвонил домой, в Москву, и среди прочего сообщил то, чему поначалу родные не придали особого значения. Он сказал, что утром, в гостиничном ресторане, за завтраком, неожиданно увидел своего заместителя по ЕАК Ицика Фефера, с которым четырьмя днями раньше простился в Москве, передав ему на время своего отсутствия «бразды правления» в комитете. Ни о какой поездке Фефера тоже в Минск речи не шло, да и делать там ему было абсолютно нечего. Но самое поразительное состояло в том, что, как сообщил Михоэлс, Фефер сидел, уткнувшись в газету, и сделал вид, что его не заметил.

Почему же Михоэлс сам не подошел к нему? Ведь исключить такую возможность сочинители сценария не могли, и, значит, на этот случай была заготовлена какая-то версия. Вероятнее всего, Михоэлс все-таки подошел, разговор, пусть мимолетный, состоялся, но он не стал посвящать в него близких по телефону, отложив рассказ до встречи в Москве.

Рассказать об этом больше уже никто не сможет, хотя, без сомнения, в агентурных донесениях Лубянки, хранящихся за семью печатями в ее архиве, информация об этом имеется. Эпизод же этот сам по себе имеет большое значение, и нам предстоит еще к нему вернуться. (В книге Г. Костырченко «Тайная политика Сталина» без всяких оговорок воспроизводится раскавыченная гэбистская версия вечерних событий 12 января, вплоть до кощунственного утверждения о том, что Фефер «накануне прибыл по своим делам в Минск» и что Михоэлс, «обычно любивший пропустить рюмочку», на сей раз – так и написано: «на сей раз» – алкоголя не употреблял. Лубянская лексика под стать лубянскому вранью…)

События 12 января по-разному отражены в воспоминаниях, но все авторы воспроизводили чужие рассказы и версии, поэтому достоверность каждой из них не бесспорна. Наиболее достоверна такая: около десяти вечера, едва Михоэлс вернулся из театра, ему позвонили (по другой версии, менее достоверной, он в театре не был, и звонок раздался около восьми вечера), после чего он поспешно собрался и уехал на приехавшей за ним машине. По труднообъяснимой причине Михоэлс говорил по телефону не из гостиничного номера, а с аппарата дежурного администратора, который запомнил, что Михоэлс обращался к своему собеседнику то ли по имени (Сергей), то ли по фамилии (Сергеев). Генерала Трофименко, как мы помним, звали Сергей, хотя Михоэлс никогда не называл его фамильярно, по имени, а лишь уважительно: Сергей Георгиевич.

Обычно администраторы крупных гостиниц, тем более тех, где останавливаются иностранцы, сотрудничают со спецслужбами. В данном же случае, когда осуществлялась столь важная операция, на ключевом посту не мог оказаться человек «нейтральный». Видимо, убийцам было нужно подготовить свидетелей, которые сообщили бы, что звонил некий Сергей. Нет никаких доказательств, что такой разговор Михоэлс действительно вел по телефонному аппарату администратора. Впоследствии генерал Трофименко утверждал, что он вообще Михоэлсу не звонил. Но какой-то инсценированный звонок несомненно был, иначе уставший Михоэлс не сорвался бы с места и не отправился бы куда-то на ночь глядя.

С ним вместе поехал Голубов, который, кстати сказать, с Трофименко вообще не был знаком. Да и кто знает, действительно ли звонили от имени Трофименко, или это была намеренно впоследствии распространявшаяся версия, чтобы создать видимость какого-то объяснения загадочной вечерней поездки Михоэлса на машине. Совершенно очевидно, что Голубов, выполняя данное ему поручение, обеспечил посадку Михоэлса в машину, убедив артиста, что не может оставить его одного и оказывает ему «моральную поддержку».

Один архивный документ убедительно подтверждает, что эпизоду с «Сергеем» придавалось в кровавом сценарии ключевое значение: он служил, с одной стороны, способом заманить Михоэлса в капкан, а с другой – напустить побольше туману и скрыть в нем все следы.

Когда после убийства создавалась видимость тщательного расследования, заместитель начальника главного управления милиции МВД СССР генерал Бодунов писал заместителю министра Ивану Серову (несколько лет спустя он возглавит КГБ) в «совершенно секретной» докладной записке (№ 6/А/583 от 11 февраля 1948 года): «…находившимся с ними работникам минских театров Михоэлс и Голубов-Потапов сказали, что в этот вечер они будут заняты, так как намерены посетить какого-то знакомого Голубова-Потапова – инженера Сергеева или Сергея. От предложения воспользоваться автомашиной Михоэлс и Голубов-Потапов категорически отказались. ‹…› В результате проведенных агентурно-оперативных и следственных мероприятий ‹…› версия о том, что Михоэлс и Голубов-Потапов направлялись к знакомому Голубова-Потапова инженеру Сергееву (это назойливое повторение в сверхсекретном документе, чьим знакомым был мифический Сергеев и что он непременно инженер, конечно, содержит в себе очевидный смысл. – А. В.), не подтвердилась. Все собранные материалы дали основания полагать, что Михоэлс и Голубов-Потапов по каким-то причинам намеревались посетить какое-то другое лицо и эту встречу тщательно зашифровали от своих знакомых и окружающих, назвав при этом вымышленную фамилию инженера Сергеева (явное создание «улик» на случай, если понадобится утверждать, что шпион Михоэлс пошел на тайную встречу с другими шпионами и террористами, и это они его убили, чтобы отделаться от опасного соучастника. – А. В.)».

В семь часов утра на почти непроезжей улице, идущей к пустырю и расположенной достаточно далеко от гостиницы, случайные прохожие заметили торчащие из-под снега два трупа. Это были Соломон Михоэлс и Владимир Голубов. Вся одежда, документы, вещи и деньги были при них. На руках тикали часы: у Михоэлса – золотые, только стекло куда-то пропало. Его искали и не нашли: оно выпало совсем в другом месте.

Есть важнейшее свидетельство в мемуарах дочери Сталина Светланы Аллилуевой, позволяющее внести уточнение в датировку событий. «В одну из тогда уже редких встреч с отцом у него на даче, – пишет она, – я вошла в комнату, когда он говорил с кем-то по телефону. Я ждала. Ему что-то докладывали, а он слушал. Потом, как резюме, он сказал: «Ну, автомобильная катастрофа». Отлично помню эту интонацию – это был не вопрос, а утверждение, ответ. Он не спрашивал, а предлагал это, автомобильную катастрофу. Окончив разговор, он поздоровался со мной и через некоторое время сказал: «В автомобильной катастрофе разбился Михоэлс» ‹…› Он был убит, и никакой катастрофы не было. «Автомобильная катастрофа» была официальной версией, предложенной моим отцом, когда ему доложили об исполнении. ‹…› Нетрудно догадаться, почему ему докладывали об исполнении».

Догадаться, конечно, нетрудно, но в этом трагическом рассказе отсутствует одна важная деталь: в какое время суток происходил разговор, о котором paccкaзывает Светлана Аллилуева?

Как известно, Сталин был «совой», а не «жаворонком», он очень поздно ложился и поздно вставал. Между тем уже по крайней мере к десяти утра 13 января в Еврейском театре имели информацию из Минска, что Михоэлс погиб именно в автомобильной катастрофе. Знаю это доподлинно – как говорится, из первых рук. В то утро моя мать отправилась к десяти часам утра на слушание уголовного дела, где она выступала защитником, в нарсуд Советского района Москвы, но еще не было одиннадцати, когда она вернулась домой. Мы жили в трех троллейбусных остановках от суда, а я дома готовился к очередному экзамену. Одним из заседателей в процессе должен был быть рабочий – осветитель Еврейского театра (этот театр находился на территории Советского района), вовремя в суд не явившийся. Обеспокоенная судья в начале одиннадцатого позвонила в театр – ей ответили: «Не ждите, никто не придет, у нас несчастье: в автокатастрофе погиб Михоэлс». Эту новость мать и принесла домой.

Нет никакого сомнения: об исполнении «спецзадания» Сталину доложили вечером 12 января (могли доложить и ночью, но тогда вряд ли при этом разговоре присутствовала бы Светлана). И это значит, что надо исправить дату гибели великого артиста, прочно вошедшую во все справочники и энциклопедии: он был убит не 13, а 12 января. Есть этому и официальное подтверждение: датой смерти Голубова в энциклопедическом словаре «Балет» (М., 1981. С. 153) значится 12 января, а погибли они вместе.

В суматохе похорон, которые носили откровенный характер заметания следов, был допущен один крупный прокол. К телу Михоэлса, которое доставили для прощания в Москву, был допущен художник Тышлер, вызвавшийся сделать несколько рисунков Михоэлса на смертном одре. Тышлер свидетельствует: «Тело было чистым, не поврежденным». Но свидетельствовал он, конечно, не в сорок восьмом, а годы спустя, когда в версию автокатастрофы не верили уже самые наивные из наивных.

Среди тех, кто пришел выразить соболезнование семье (домой, а не на панихиду), была племянница Лазаря Кагановича, дочь его брата Михаила, застрелившегося, чтобы избежать ареста, в 1941 году. Юлия Михайловна Каганович не скрывала, что представляет не только саму себя, но и по-прежнему всемогущего Лазаря Моисеевича. «Она увела нас в ванную комнату, – вспоминает Наталья Вовси-Михоэлс, – единственное место, где еще можно было уединиться, – и тихо сказала: «Дядя передал вам привет… и еще велел сказать, чтобы вы никогда никого ни о чем не спрашивали». Это было не только предостережение. Это был приказ.

Похороны состоялись при огромном стечении народа 16 января. Гроб стоял на сцене Еврейского театра, мимо него прошли многие тысячи людей. Выступали виднейшие деятели культуры. Слово держал и Александр Фадеев. Он назвал Михоэлса художником, «овеянным величайшей славой», человеком необычайной душевной чистоты, о котором будут помнить и через несколько столетий. Вряд ли он догадывался, что, блуждая в потемках, сам подталкивал Михоэлса навстречу гибели.

Отыскалась и стенограмма всех речей на гражданском панихиде. «Стенограмма панихиды» – словосочетание противоестественное. И однако же она есть. (Опубликована в журнале «Театр» – 1990. № 4.) Конечно, в битком набитом зале стенографисток не было. Но через микрофоны каждое слово записывалось на пленку, а затем расшифрованная запись рассылалась по специальному списку.

Среди ораторов был и Ицик Фефер, выступавший от имени Еврейского Антифашистского Комитета. Вне всякой связи с контекстом речи Фефер счел нужным дать такую информацию, на которую ни о чем не осведомленные люди, естественно, не обратили никакого внимания: «Я помню, как он проводил последние дни. ‹…› Я был в Минске, когда несчастье случилось. Мы расстались с ним почти накануне, в шесть часов вечера». И – самое ошеломительное! – далее в стенограмме следует пропуск: страница аккуратно разрезана ножницами, и к процитированным выше словам подклеена концовка речи (единственный пропуск во всей обширной стенограмме!). Получается, что сразу после слов «…в шесть часов вечера» Фефер сказал: «Михоэлс – символ народа». Эта манипуляция неведомым нам «редактором» проведена сразу в двух копиях (втором и третьем экземплярах) стенограммы, хранящихся в Союзе театральных деятелей (бывшее Всероссийское театральное общество) и Российском государственном архиве литературы и искусства (РГАЛИ). Но первый-то экземпляр хранится, разумеется, в тайниках Лубянки, и там когда-нибудь найдется полный текст этого беспримерного надгробного слова.

Беспримерного – ибо оно относилось совсем к иному жанру, служа официальной версии гибели Михоэлса от «несчастного случая» («…когда несчастье случилось») и имея целью дать Феферу (точнее, тем, чью волю он исполнял) некое психологическое алиби: как-то объяснить, зачем он вдруг ни с того ни с сего оказался в Минске и что там делал в течение нескольких дней. Эта, постыдно неуместная для прощальной речи, попытка оправдаться говорила сама за себя, а то, что наспех сочиненный на Лубянке текст пришлось потом вырезать из стенограммы, еще больше свидетельствует: «оправдание» было неуклюжим и саморазоблачительным.

Но теперь, по крайней мере, мы знаем, что Михоэлс и Фефер встретились лицом к лицу в день убийства. Совершенно очевидно, что вот эта информация, содержавшаяся в речи Фефера, соответствует действительности. Их видели или могли видеть вместе, и нужно было, чтобы информация об этом из уст самого Фефера опередила слухи. Ясно, что вырезанный из стенограммы текст содержал ложь, иначе ничего не надо было бы вырезать. Ложь, которая, если бы мы могли ее сейчас прочитать, была бы наверно не менее ценной, чем правда: ведь стало бы ясно, какую легенду Лубянка постаралась создать и от какой вскоре решила отказаться.

Посмотрев спектакль, Михоэлс мог сразу же уехать: поезда из Минска (или через Минск) в Москву шли очень часто. Тогда все бы срывалось… По всей логике событий Фефер, кое-как объяснив Михоэлсу свое присутствие в Минске, должен был отговорить его от возвращения домой сразу же после спектакля, задержать в Минске хотя бы на тот же вечер. Зачем иначе им было встречаться, вызывая Михоэлса на очевидные подозрения? Но если жертва уже обречена, то кого волнуют какие-то ее подозрения?

«Фефер сидел понурившись в кресле отца, – вспоминает Наталья Вовси-Михоэлс о его посещении осиротевшего дома 19 января 1948 года, – и не смотрел в нашу сторону. Мы ждали подробного рассказа об их последней встрече в Минске. Но он молчал. И чем дольше продолжалось это тягостное молчание, тем яснее нам становилось, что спрашивать бесполезно. А у нас так и не повернулся язык спросить, почему он вдруг оказался в Минске» (теперь наконец, с помощью Г. Костырченко, мы знаем – почему: по своим делам…). Значит, подозрения зародились сразу же. Впрочем, всего масштаба предстоящей трагедии даже очень наблюдательные люди тогда еще не ощущали, как не осознавали и того, что убийство Михоэлса – лишь первый акт многоактной драмы, созревшей уже в мозгу Верховного Драматурга.

«О физическом истреблении, – вспоминал впоследствии директор училища при Еврейском театре, профессор Моисей Беленький (ему тоже предстоит провести пять лет в лагерях), – мы тогда не думали. Когда мы привезли тело Михоэлса из Минска (я был одним из шестерых, кто вез тело), то Маркиш сказал мне на ухо: «Гитлер хотел истребить нас физически, Сталин хочет духовно». Истребить духовно – закрыть театр, школу. Но о физическом уничтожении, несмотря на весь трагический опыт нашего народа, мы не могли помыслить».

Версия Лубянки меж тем продолжала разрабатываться и внедряться в сознание. Ее «подкрепляло» и заключение экспертизы. Еще 13 января главный эксперт министерства здравоохранения Белоруссии Прилуцкий, эксперты Наумович и Карелина подписали акт о том, что смерть Михоэлса и Голубова «последовала в результате наезда на них тяжелой грузовой автомашины», что «у покойных оказались переломанными все ребра,с разрывом тканей легких, у Михоэлса перелом позвонка, а у Голубова-Потапова – тазовых костей». И вывод: «Все перечисленные повреждения являются прижизненными».

Теперь, когда мы знаем, что на улицу были выброшены уже трупы, когда известно свидетельство художника Тышлера, лично видевшего чистое, без повреждений, тело Михоэлса (об этом же свидетельствует и профессор Беленький), тенденциозная ложь экспертного заключения становится особенно очевидной. Была ли вообще проведена хоть какая-то, даже фиктивная, экспертиза? Не подписали ли эксперты заключение, составленное другими людьми? В этом убеждает и то, что погибший Владимир Голубое назван в акте «Голубовым-Потаповым» – так, как он именовался во всех документах Лубянки. Между тем медицинские эксперты могли его именовать только по паспорту, поскольку литературный псевдоним, которым он подписывал свои книги и статьи, никакого отношения к акту освидетельствования трупа иметь не мог и ни в каких документах, удостоверяющих личность, не содержался, тем более через дефис: Голубов-Потапов. Для экспертов он мог быть только Владимиром Ильичом Голубовым, и никем больше. Так что и эксперты участвовали – конечно, по принуждению – в заведомой лжи. Список людей, причастных к «операции Михоэлс» и повязанных круговой порукой, становился все длиннее.

Уже в феврале – марте 1948 года стали распространяться запущенные Лубянкой слухи, один абсурднее другого: что артисты Еврейского театра роют подземный туннель от своего театра до Красной площади (километра три-четыре но прямой), чтобы взорвать Кремль; что Михоэлс собирался продать Биробиджан Японии, а теперь это дело доведут до конца его товарищи по ЕАК… На вооружение был взят принцип геббсльсовской пропаганды: чем ложь грубее и нелепей, тем скорее поверят. Параллельно, в излюбленном сталинском стиле, разрабатывались и меры по пресечению злокозненных слухов о якобы (разумеется, якобы) начавшейся кампании государственного антисемитизма.

В апреле были обнародованы два постановления: «О присуждении Сталинских премий за выдающиеся работы в области литературы и кинематографии» и за столь же выдающиеся – «в области искусства». Разумеется, без всяких комментариев получили премию и минский спектакль о белорусском партизане времен Второй мировой войны «Константин Заслонов» – типичный образец бездарного соцреализма, и ленинградский балет «Мнимый жених». Удостоились награды множество графоманов и халтурщиков от живописи: авторы двух портретов Ленина, четырех – Сталина, портретов Молотова, Ворошилова, Дзержинского и прочих «вождей революции». Но мудрость Сталина состояла в другом: в списке из 190 лауреатов «многонациональной социалистической родины» оказалось более сорока евреев[14].

Список открывает Илья Эренбург: ему пожаловали премию 1-й степени за одно из самых бесцветных и плоских его сочинений, за типичный образец пресловутого соцреализма, а точнее – за примитивную агитку – роман о войне «Буря». Любопытно, что Сталин, отклоняя предложение комитета о присуждении Эренбургу премии 2-й степени, решительно настоял на первой[15].

Кроме Эренбурга высших наград удостоились не только истинный писатель Эммануил Казакевич, начинавший свой литературный путь новеллами и стихами на идиш, не только крупные кинорежиссеры Григорий Козинцев (брат жены Эренбурга) и Михаил Ромм, но даже литераторы более чем посредственные (например, детский писатель Иосиф Ликстанов), хотя выбору Сталина был велик и он мог бы найти кого-нибудь подостойней. Но ему непременно были нужны «лица еврейской национальности» – надежная пропагандистская ширма, за которой можно было готовить любые ядовитые блюда.

Попутно продолжала внедряться в сознание первоначальная версия: Михоэлс действительно жертва несчастного случая, великий артист, великий режиссер и, главное, великий патриот. Имя его было присвоено Еврейскому театру, в честь погибшего устроили несколько грандиозных торжественных вечеров.

Наиболее внушительные прошли в его театре – аршинными буквами о них извещали расклеенные по всему городу афиши. Понять во всей масштабности ту роль, которую тем вечером предстояло сыграть, можно, лишь сопоставив даты, поскольку как раз в это время произошли события, судьбоносно повлиявшие на ход мировой истории. К сюжетам, о которых мы ведем разговор, они имеют самое непосредственное отношение.

14 мая 1948 года было официально провозглашено государство Израиль. Ставка на его руководителей как на силу, противостоящую английским интересам, желание вытеснить Британию из региона и овладеть определенными позициями на Ближнем Востоке – все это казалось тогда в Москве отнюдь не прожектерством. Затевать, пусть даже без барабанного боя, всеохватную антисемитскую кампанию было решительно не с руки. Поэтому команды развернуть наступление не было. Но не было и отбоя.

Немедленное признание Советским Союзом государства Израиль сопровождалось поставкой оружия для отражения атаки арабских государств, выступивших против возрожденного государства. Впрочем, по сведениям, рассекреченным лишь недавно, поставка оружия еврейской армии и обучение ее будущих воинов велись еще и до формального провозглашения Израиля[16].

Сталин избрал местом, откуда отправлялись транспортные самолеты, груженные танками, оружием, боеприпасами, вассальную Чехословакию. Там же, по крайней мере в четырех строго охраняемых и строго засекреченных пунктах, советские инструкторы готовили для Израиля пехотинцев, танкистов, десантников, электромехаников. С опозданием более чем на сорок лет подтвердились циркулировавшие тогда слухи о том, что в условиях тщательной конспирации отправлялись на помощь Израилю для борьбы «с британским империализмом и арабской реакцией» инструкторы, специалисты, офицеры советской армии. Разумеется, евреи.

Поток писем, адесованных и в ЕАК, и в ЦК, от специалистов, солдат, офицеров еврейского происхождения с просьбой отправить их на войну с агрессором в Израиль, не прекращался многие месяцы. Всего уехали на ту войну около 8 тысяч кадровых советских военных еврейского происхождения[17]. По воспоминаниям очевидцев, Ицик Фефер с восторгом рассказывал об этом в июне 1948 года, в присутствии Л. Квитко писателям-евреям Гроссману, Юзовскому, Ямпольскому и другим, в писательском доме на берегу Балтийского моря (Дубулты, Латвия)[18]. Нет ничего странного в кажущейся противоречивости сталинских действий. Он никогда не признавал ни принципы, ни мораль, ни кодекс чести, поступая с железной прагматичностью, для которой нет ничего святого.

Именно на волне этой кратковременной и ничем не оправданной эйфории и прошли подряд два вечера памяти Михоэлса. Я был на обоих. Первый состоялся 24 мая 1948 года – всего через десять дней после официального рождения Израиля. Едва сдерживая слезы, выступали крупнейшие деятели не только еврейской, но и русской культуры: тенор Большого театра Иван Козловский, генерал-лейтенант, писатель, граф Алексей Игнатьев, руководитель Центрального театра кукол Сергей Образцов, создатель и руководитель Камерного театра Александр Таиров. Все они в один голос говорили о Михоэлсе как о преданном и страстном советском патриоте. Такова была данная сверху установка, и этого камертона все держались. Зачитали письмо несравненного Михаила Тарханова: «Сердце мое полно глубокой скорби». Свою поэму о Михоэлсе читал Перец Маркиш, стихи – Ицик Фефер, Лев Квитко и другие. Все те, на кого уже лежали в лубянских сейфах досье, распухшие от лживых доносов и выбитых показаний.

Выделялось, естественно, выступление Ильи Эренбурга – писателя, который исключительно чутко реагировал на любые повороты и даже изгибы сталинской и послесталинской политики: власти множество раз использовали его слово, чтобы «довести до сведения» своих сограждан и «мировой общественности» важные для верхов позиции. Вот и на этот раз Эренбург сказал: «Сейчас, когда мы вспоминаем творчество большого советского трагика Соломона Михоэлса, где-то далеко рвутся бомбы и снаряды: то евреи молодого государства защищают свои города и села от английских наемников. Справедливость еще раз столкнулась с жадностью. Кровь людей льется из-за нефти. Я никогда не разделял идей сионизма, но сейчас речь не об идеях, а о живых людях. ‹…›

О чем всю жизнь говорил Михоэлс? О дружбе советского народа и евреев всего мира, настоящих евреев, – не отщепенцев, которые преданы золотому тельцу Америки, не еврейских фашистов, есть и такие, но еврейских тружеников.

Поговорим о людях труда и доблести.

Ответ Вячеслава Михайловича Молотова на просьбу о признании нового государства Израиль наполнил надеждой и радостью сердца защитников Палестины. Я убежден, что в старом квартале Иерусалима, в катакомбах, где сейчас идут бои, образ Соломона Михайловича Михоэлса, большого советского гражданина, большого художника, большого человека, вдохновляет людей на подвиги»[19].

Попробуем отвлечься от типичной советской риторики, от режущей слух цветистости стиля, от неуместного – для вечера памяти убиенного артиста – предложения «поговорить о людях труда и доблести», единственным представителем которых назван Вячеслав Михайлович Молотов. И даже от назойливого напоминания про героический поступок этого доблестного товарища, милостиво согласившегося признать новорожденный Израиль. Сверхзадача эренбурговской речи, спущенная оратору с самых верхов, в которые он был вхож, до прозрачности очевидна: Михоэлса надо было отделить от «отщепенцев» и «еврейских фашистов», представить в качестве «настоящего еврея» и «большого советского гражданина».

Текст этого выступления фактически служит документальным подтверждением той версии, которую я услышал в конце восьмидесятых годов от Владимира Ивановича Теребилова, тогдашнего председателя Верховного суда СССР. В сороковые-пятидесятые он находился на руководящей работе в органах прокуратуры, позже – в центральном аппарате прокуратуры СССР. Короткий период хрущевской «оттепели» дал ему возможность заглянуть в некоторые секретные папки и выслушать рассказы коллег, так или иначе причастных к разным темным делам. По словам Теребилова, первоначальный замысел был таким: Михоэлса убилн сионисты за то, что он отказался войти в число заговорщиков-террористов, оставшись честным советским патриотом.

Тогда его бы канонизировали, громя именем «настоящего еврея» – евреев не настоящих: «фашистов» и «отщепенцев». Была бы достигнута двойная цель: реализованное сталинское «решение еврейского вопроса» исключало бы вместе с тем обвинение в антисемитизме, причем доказательством отсутствия такового служила бы тень убиенного Михоэлса: Сталин уготовил ему не только мученическую смерть, но и гнусное издевательство над его памятью.

Туман, который специально напускали вокруг визита к мифическому «Сергееву», успешно мог служить любой из версий, какая бы впоследствии ни пригодилась. Если Михоэлс пал жертвой сионистов, то это они заманили его к несуществующему Сергееву. Если он сам был сионистом, то, значит, вместе с Голубовым шел на тайное сборище и хотел во что бы то ни стало оторваться от коллег. В случае, если бы Сталин решил обвинить в убийстве «сионистов», абсурдный, казалось бы, приезд Фефера в Минск давал для этого весомейшее доказательство: для того и приехал – по своим делам! Лубянка, направившая его туда, от него бы отвернулась, а Фефер никогда, никакому следствию не смог бы внятно объяснить, с какой иной целью он оказался в Минске. Как самому «Зорину» его хозяева объясняли необходимость этой поездки, значения не имеет.

Весь положенный ритуал «проведения следственных мероприятий» продолжал между тем соблюдаться: опросы, розыск, дополнительная экспертиза (ее якобы проводила в Москве профессор Бронникова) и прочее.

Эти «мероприятия» рутинно были возложены на министерство внутренних дел, которое командировало в Минск группу оперативных работников под руководством инспектора для особых поручений полковника Осипова[20]. Группа прилежно искала грузовик, наехавший на Михоэлса и Голубова, ничего, естественно, не нашла и договорилась с министром госбезопасности Цанавой, что тот не пожалеет усилий в розыске злосчастной автомашины. Тот, естественно, обещал[21].

Сталин же все более и более склонялся к версии: Михоэлс – жертва заговорщиков-сионистов. Не забудем: приближалось со дня на день провозглашение сионистского государства, которому Сталин втайне помогал, что никак не вписывалось в «марксистско-ленинско-сталинскую» идеологию. Если бы он публично осудил «преступный сионизм», осмелившийся даже убить великого еврейского артиста и общественного деятеля, то получил бы прочное политическое алиби, продолжая втайне этим же сионистам – по соображениям геополитическим и стратегическим – всячески помогать. Поэтому на какое-то время Сталин, отказавшись от версии несчастного случая, предпочел версию «Михоэлс – жертва сионистов».

(Любопытно, что по той же модели шла мысль Сталина и в печально известном деле Рауля Валленберга. Венгерская журналистка Мария Эмбер установила недавно, что в Будапеште готовился «показательный процесс», где предполагалось «доказать», что Валленберг пал жертвой сионистов. См.: Judische Berlin. 2001. № 38. S. 11.)

Для ее отработки через два месяца после убийства в Минск был командирован начальник следственного отдела прокуратуры СССР Лев Шейнин. Имя этого человека в Советском Союзе было широко известно – с ним связывали представление об искуснейшем следователе, для которого нет никаких нераскрываемых тайн. Такой имидж создал себе он сам, публикуя время от времени свои «записки следователя», где в легкой, занимательной манере рассказывал о раскрытии разных кошмарных преступлений. Шейнин был очень близок к Вышинскому в бытность того прокурором СССР, помогая ему в фабрикации дел, которые завершались фальсифицированными процессами. Будучи автором многих бульварных, но весьма репертуарных пьес и сценариев криминальных фильмов, он был хорошо знаком с людьми из мира искусства, поэтому участие именно Шейнина в «проверке обстоятельств несчастного случая» придавало вдруг начавшемуся следствию особую достоверность.

В 1951 году самого Шейнина арестуют, и на следствии[22] он будет утверждать, что вообще в Минск не ездил, никакого следствия не проводил, что это не более чем кем-то запущенный слух, который он публично не считал нужным опровергать. И найдутся люди, которые этому поверят. Конечно, возможен и такой вариант, тем более что прокуратура следствие по «факту» гибели Михоэлса не проводила. Если это слух, то специально распространявшийся все тем же лубянским центром: продолжала отрабатываться легенда об интенсивно ведущихся поисках убийц. Однако весьма осведомленные люди утверждают, что Шейнин все-таки был вовлечен в эту авантюру и что в Минске он был. Профессор-литературовед Владимир Пименов опубликовал в журнале «Театр» запись своей беседы с тогдашним (1948 год) секретарем ЦК Белоруссии Михаилом Иовчуком. Там есть такой пассаж: «Когда у нас был Шейнин, мне показалось, что он стремится поскорее закончить это дело, найти хоть какую-то обтекаемую формулировку – как возник внезапный наезд грузовика. По существу, следствия никакого не было». То есть все совпадает: никакого следствия, естественно, не было, но Шейнин («физически») в Минске был, создавая иллюзию, будто оно ведется. Мемуары В. Пименова были опубликованы еще при жизни Иовчука, и тот их не опроверг. Неужели и сорок лет спустя, после всех политических катаклизмов, когда рушились на глазах все прежние запреты и тайны, он все еще следовал указаниям, полученным некогда от лубянских шефов?

В. И. Теребилов, уже упоминавшийся выше, человек очень осведомленный и знающий всю ситуацию изнутри, рассказывал мне, что Шейнин с легкостью установил без всякого следствия: никакой автокатастрофы не было. Но тут любителя авантюрных сюжетов спешно отозвали в Москву и посоветовали держать язык за зубами: Сталин снова решил поменять курс.

Лишь в 1992 году было наконец рассекречено письмо, которое 2 апреля 1953 года на имя Г. Маленкова отправил Берия, изложив в официальном документе историю ликвидации Михоэлса[23]. Из этого письма вытекает, что Сталин, которому доложили, что Михоэлс находится в Минске, приказал там его и убить. Однако из позднейших объяснений министра госбезопасности Белоруссии Лаврентия Цанавы явствует, что его известили о необходимости убить Михоэлса еще за два дня до того, как тот приехал в Минск. Ясно, что, если бы принципиального указания об убийстве лубянские шефы не получили заранее, им не было нужды уведомлять Сталина о том, что Михоэлс уже находится в Минске: мало ли куда едет по служебным делам член всяческих комитетов и знаменитый артист… Заместителю министра госбезопасности Сергею Огольцову, генералам Шубнякову и Цанаве – непосредственным организаторам убийства – надо было получить окончательное и прямое указание Сталина: они прекрасно сознавали, на какой ответственный шаг идут. Согласие было получено. Михоэлса и Голубова, как сообщал Берия, заманили в гости «к каким-то знакомым», привезли на дачу к Цанаве и там ликвидировали, «убрав» заодно и Голубова – «во имя тайны». Весьма вероятно, что никакого наезда автомашины, в том числе и наезда на трупы, не было вообще, нарочитое распространение этой версии объяснялось тем, что она была предложена самим Сталиным и, значит, оспарнванию не подлежала.

Из письма Берии, однако, не ясно, каков все же был механизм убийства: где именно наступила смерть Михоэлса и Голубова, а не как она камуфлировалась. Эту тайну открыл много позднее Павел Судоплатов, в этой операции лично участия не принимавший, но хорошо о ней знавший, ибо он несомненно был причастен к ее разработке (об этом сказано выше). «Михоэлса и Голубова, – пишет Судоплатов в своих мемуарах, – заманили на дачу Цанавы под предлогом встречи с ведущими белорусскими актерами (а не на свадьбу к чужим людям, как до сих пор предполагают легковерные авторы. – А. В.) и сделали смертельный укол…»[24]

Это была очередная акция одного из самых зловещих департаментов Лубянки – так называемой «Лаборатории X», где группа «ученых» под водительством доктора медицинских наук Григория Майрановского выработала смертельный яд курарин и успешно применяла его для устранения «неугодных» лиц, которых по каким-то причинам было нежелательно отдавать даже под фальсифицированный суд. Накануне провозглашения Израиля, в то время, когда шла закулисная дипломатическая возня и вокруг будущего государства на Ближнем Востоке, и вокруг мнимого создания еврейской государственности в СССР, арестовывать Михоэлса и этим раскрывать свои карты было совершенно исключено. Тайное и зверское убийство с последующими лицемерными слезами – вот это было по-сталински.

С наградой убийцам вождь не спешил – выжидал, наблюдая за тем, как будут развиваться события и как отреагирует «общественное мнение» на гибель Михоэлса. Лишь 28 октября 1948 года «за образцовое выполнение специального задания правительства» орденом Красного Знамени был награжден Цанава и почему-то лишь на следующий день тем же орденом Огольцов[25]. До отмены этого указа 3 апреля 1953 года придется ждать четыре с половиной года.

Огольцов, арестованный в тот же день, когда он лишился ордена, будет неожиданно и без всякой мотивировки выпущен из тюрьмы после падения Берии – 6 августа 1953 года, притом не прокуратурой, в чью компетенцию это входило, а по постановлению ЦК КПСС, останется в генеральском чине до 8 июня 1959 года – с множеством других, сохраненных за ним, орденов и высокой пенсией – и после этого – в добром здравии проживет еще 18 лет. Цанава, арестованный 4 апреля того же года, умрет в тюрьме 12 октября 1955 года, так и не дождавшись суда[26]. Позже распространится слух, что он покончил с собой[27]. Однако подтверждения этой версии в официальных источниках не содержится. Да и как он практически мог покончить с собой в условиях советской тюрьмы?

За убийство Михоэлса – именно за это, а не за что-то иное, – не ответил никто. Генерал Шубняков, один из главных соучастников акции, был жив-здоров еще в 1995 году, вообще избежав не только уголовного наказания, но и моральных потерь[28].

ПРИМЕЧАНИЯ

1. Неправедный суд. М., 1994. С. 4.

2. Торчинов В. А., Леонтюк А. М. Вокруг Сталина. СПб., 2000. С. 400.

3. Там же. С. 49.

4. Там же. С. 50-53.

5. Архив Главной военной прокуратуры, надзорное производство № 10988-54 по делу ОС-101264. Обо всех подробностях этого дела, выходящих за рамки данной книги, рассказала сама Л. Шатуновская, которая, выжив в Гулаге, позже эмигрировала в США. См. ее книгу «Жизнь в Кремле» (Нью-Йорк (на русском языке), 1982. С. 238-324).

6. РГАСПИ. Ф. 589. Оп. 3. Д. 15624. Л. 346.

7. Об этом рассказывает Светлана Аллилуева в книгах «Двадцать писем к другу» и «Только одни год».

8. РГАСПИ. Ф. 589. Оп. 3. Д. 15624. Л. 342.

9. Неправедный суд. М., 1994. С. 6.

10. Неделя. 1995. № 23. С. 21 и Костырченко Г. В. Тайная политика Сталина. М., 2001. С. 388-389.

11. Операция «Убийство Михоэлса» реконструирована и воспроизведена на основании следующих источников: ГА РФ. Ф. 1814. Оп. 1. Д. 6 и Ф. 9401сч. Оп. 1. Д. 2894; Протоколы следствия по делу Л. Берия и других; Вовси-Михоэлс Н. Мой отец Соломон Михоэлс; Маркиш Э. Столь долгое возвращение; Гейзер М. Михоэлс; Костырченко Г. В плену у красного фараона; Липкин С. Жизнь и судьба Василия Гроссмана; Борщаговский А. Записки баловня судьбы и Обвиняется кровь; Еврейский Антифашистский Комитет в СССР. Документированная история; Неправедный суд. Последний сталинский расстрел; Шатуновская Л. Моя жизнь в Кремле; Аллилуева С. Только один год; Судоплатов П. Разведка и Кремль; Судоплатов А. Тайная жизнь генерала Судоплатова; Лясс Ф. Последний политический процесс Сталина; Петров Н.,Скоркин К. Кто руководил НКВД; Торчинов В. А., Леонтюк A.M. Вокруг Сталина; Колпакиди А. И., Прохоров Д. П. КГБ. Спецоперации советской разведки; Волкогонов Д. Сталин; Громов Е. Сталин. Власть и искусство; Эренбург И. Люди, годы, жизнь; Шейнис 3. Провокация века; Театр. 1990. №4; Театральная жизнь. 1990. № 10; Советская культура. 1988. 23 июля; Неделя. 1995. № 23; беседы автора с Э. Маркиш, Б. Квитко, М. Беленьким, К. Рудницким, Д. Даниным, Б. Руниным, Л. Шейниным, А. Полтораком, С. Громовым, В. Теребиловым, а также другие материалы из личного архива автора.

12. Сразу после января 1948 года генерал Трофименко был спешно отозван на Высшие курсы при Военной Академии Генерального штаба, окончив которые в Минск уже не вернулся. До своей преждевременной смерти в 1953 году, когда ему еще не исполнилось и 54 лет, Трофименко оставался верным другом семьи. Мужество и преданность по отношению к своим гонимым и оклеветанным еврейским друзьям проявили и многие другие русские военачальники, прежде всего маршал войск связи Иван Пересыпкин и генерал-полковник авиации (впоследствии маршал авиации) Владимир Судец.

13. Как и чуть ли не все лица, фигурирующие в этой книге, подполковник КГБ Каганова имела несколько имен и фамилий: Суламифь Соломоновна Кримкер, она же Гранская, она же Эмма Карловна Каганова, а с 1951 года – Судоплатова. В то время, когда готовилась ликвидация Михоэлса, она работала старшим преподавателем в Высшей школе МГБ СССР, где читала лекции и вела семинары по дисциплине «спецоперации», то есть готовила будущих убийц и террористов. Так что если она участвовала в подготовке убийства Михоэлса, то занималась на практике тем самым, чему учила своих «студентов». См.: Колпакиди А. И. и Прохоров Д. П. КГБ. Спецоперации советской разведки. М., 2000. С. 557-558.

14. Советское искусство. 1948. 24 апреля.

15. Симонов Константин. Глазами человека моего поколения. М., 1989. С. 162-163.

16. Новое время. 1992. № 19. С. 26.

17. РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 128. Д. 445. Л. 54-55. Документы сходного содержания имеются и на других листах того же дела и в других делах. См. также: ГА РФ. Ф. 8114. Оп. 1. Д. 8, 20,54,58, 1055 и мн. др.

18. Рунин Борис. Мое окружение // Ковчег. Вып. 3. Москва – Иерусалим, 1992. С. 257.

19. Театр. 1990. №4. С. 34-35.

20. ГА РФ. Ф. 9401сч. Оп. 1. Д. 2894. Л. 329.

21. Там же. Л. 330-332.

22. Архив Прокуратуры СССР, следственное дело № 5214.

23. Аргументы и факты. 1992. № 19. С. 7.

24. Судоплатов Павел. Разведка и Кремль. М., 1996. С. 350.

25. Петров П., Скоркин К. Кто руководил НКВД. М., 1999. С. 323 и 432.

26. Там же. С. 323 и 433.

27. Советская Белоруссия. 1988. 23 марта и Вечерний Минск. 1989. 23 января.

28. Неделя. 1995. №23. С. 21.