НА ЛОБНОМ МЕСТЕ

Вакханалия, творившаяся в стране, начиная с первых месяцев сорок девятого года, ни для кого не могла остаться секретом, ибо приняла невероятные масштабы, затронула все регионы страны (кроме собственно России, – прежде всего Украину, Белоруссию, Молдавию, Латвию, Литву, где традиционно процент еврейского населения был выше, чем в других местах), да и не рассчитывала ни на какую секретность, ибо целью развернувшейся кампании было не только лишение евреев работы, не только их бытовая и моральная дискриминация, но и создание вполне определенного общественного мнения, которое все эти меры полностью бы одобрило.

Перечислить тех, кого затронула метла, дело едва ли осуществимое: точное число жертв никто не подсчитывал и подсчитать не смог бы, но то, что изгнанных с работы, лишенных заработка, оклеветанных и униженных – были десятки и сотни тысяч, никакого сомнения не вызывает. На этот счет сохранилось множество свидетельств, к которым я мог бы добавить и мои личные: как остались без работы (уволены вообще без всякой мотивировки), как пытались и не могли никуда устроиться мои родственники, друзья и знакомые нашей семьи. Именно тогда родился краткий, но чрезвычайно выразительный анекдот: вопрос о национальности допускает лишь такой вариант ответа – «да» или «нет». Существует мнение, что «новая национальная политика» коснулась только сферы идеологической и гуманитарной (культуры, науки, просвещения, журналистики и т. д.), но это не так. С заводов и фабрик, из больших и малых учреждений евреев гнали точно так же, как из консерваторий и университетов.

Спецслужбы и прокуратуры различного уровня все время сколачивали какие-то преступные группы, задумавшие вредить советской власти и готовившие переворот в угоду мировому еврейству. Наиболее громкий резонанс получил полностью сфабрикованный Лубянкой «заговор» на одном из самых крупных и самых престижных заводов страны – московском заводе имени Сталина, выпускавшем лучшие советские автомобили (грузовые и легковые). Руководителем заговорщиков, намеревавшихся по указанию американских сионистов взорвать завод, сделали помощника директора Алексея Эйдинова (Арона Вышецкого), его «подручным» главного конструктора завода Бориса Фиттермана, а в команду записали несколько десятков еврейских «националистов» (по неполным подсчетам – сорок два)[1].

Большинство из них было расстреляно, Фиттерман, получивший двадцать пять лет лагерей, по счастливой случайности выжил и впоследствии рассказал о том, каких признаний от него добивались. На возражения арестованного, обвинявшегося в шпионаже, диверсиях и подготовке террористических актов, на его требования к следствию представить хоть какие-нибудь доказательства выдвигавшихся обвинений, следователь – даже без особой злобы – пытался ему втолковать, как несмышленому ребенку: ты же еврей, какие еще нужны доказательства?[2] Именно с такими «доказательствами» дело было передано на рассмотрение «тройки», и почти все «заговорщики» получили смертный приговор.

В той или иной мере дискриминации подверглось большинство еврейского населения страны – в лучшем случае дискриминации только моральной: каждый с минуты на минуту ждал каких-то санкций. В эти месяцы и годы актом большого мужества для любого совестливого русского человека была поддержка гонимых евреев – пусть даже тайная, а тем более явная. Из уст в уста ходил рассказ о том, что на большом собрании интеллигенции Москвы руководитель Центрального кукольного театра, любимец и детей, и взрослых Сергей Образцов попросил слово и, взойдя на трибуну, произнес всего несколько слов – о том, что его отец, знаменитый ученый, академик, русский интеллигент, сбрасывал с лестницы антисемитов. Ему простили – Образцова любил Сталин.

Прощали не всем.

Избежали чистки очень немногие – практически лишь те, кто считался ценным и незаменимым кадром в какой-либо специфической, особо нужной Сталину, сфере, прежде всего в атомной промышленности (там «своих» специалистов оберегал Берия), производстве оружия и строительстве (восстановление разрушенного во время войны считалось задачей первостепенной). Благодаря этому на министерских постах сохранились Борис Ванников, Ефим Славский и – рангом пониже, в качестве заместителей министров – Семен Гинзбург, Павел Юдин, Давид Райзер, Венимамин Дымшиц, Иосиф Левин. Они же, помимо приносимой ими реальной пользы в качестве профессионалов, служили (на всякий случай!) барьерным щитом от возможных обвинений в государственном антисемитизме.

Однако в других сферах хозяйства и производства ничуть не менее полезные (вспомним, что и в нацистской Германии существовали неприкасаемые, «государственно полезные» евреи), в том числе носители генеральских званий, сталинские лауреаты, кавалеры множества орденов, пачками увольнялись со своих постов без всякой надежды найти хотя бы самый незначительный заработок.

Любое выражение недовольства влекло за собой еще более суровые санкции, вплоть до ареста – за клевету на национальную политику большевистской партии. Сотни раз я слышал в те годы популярную пословицу: «Бьют и плакать не дают» – она в точности определяла то, что на языке пропаганды называлось «моральным климатом». Дошло до того, что аресту подверглись работники транспорта, предоставлявшие железнодорожные составы для организованных групп переселенцев, направлявшихся из европейской части СССР в Еврейскую автономную область: в этом тоже виделся некий американо-сионистский заказ[3]. У Сталина хватило, однако, разума лишь частично, а не полностью согласиться с предложением занимавшего очень крупный пост в ЦК Юрия Жданова (сын покойного к тому времени члена политбюро, второй муж его дочери Светланы, впоследствии член-корреспондент Академии наук СССР) разгромить «еврейскую банду физиков-теоретиков» во главе с Львом Ландау: кое-кого Сталин все же оставил работать, осознавая, какие потери понес бы, лишившись таких мозгов[4].

Все эти кульбиты делались не скрытно, но все же без нарочитого афиширования, тогда как борьба с «еврейским засильем» в культурно-идеологической сфере шла с демонстративной помпезностью, отчего и создавалось ощущение, что поле боя находится только там. На публичных собраниях, стараясь перещеголять друг друга в доносительстве и продемонстрировать свое верноподданничество, с надрывными осуждающими речами – под лозунгом «очистить почву от космополитического отребья» – выступали писатели, ученые, режиссеры и другие представители гуманитарных профессий, многие из которых считались раньше порядочными людьми. В Ленинграде один из любимейших артистов страны Николай Черкасов требовал суровой кары для «космополитических отщепенцев», в Москве ему вторила интеллектуалка Мариэтта Шагинян, докопавшаяся до еврейских корней Ленина и теперь искупавшая свою вину за столь постыдное открытие. Растерявшийся и перепуганный основатель и руководитель Камерного театра, еврей Александр Таиров (Корнблит), обливаясь слезами, присоединился к антисемитам-погромщикам – Сурову, Грибачеву, Софронову – и метал громы и молнии в адрес «антипатриотов»[5].

Несчастному Таирову, потерявшему чувство реальности в надежде спасти свое детище, ничто не помогло: через несколько месяцев его театр закроют, сам он почти сразу умрет, успев все же обратиться к Сталину с безответным воплем о помощи: «Зная Вашу сердечность и справедливость, я прошу Вас, дорогой Иосиф Виссарионович, о поддержке. Глубоко преданный Вам…»[6]

В панику впали и некоторые другие деятели культуры еврейского происхождения, став – по всем понятному психологическому закону – еще большими «разоблачителями», чем русские погромщики.

Хорошо известный в стране кинорежиссер Марк Донской в совершенно непотребных, издевательских выражениях публично клеймил самых близких друзей – режиссера Сергея Юткевича, кинодраматургов Блеймана и Трауберга, завершив свою прокурорскую речь возгласом: «Призываю и других стыдиться прошлых отношений с этими наймитами сионизма»[7]. Респектабельный художник – академик Александр Герасимов (его сын был женат на дочери уже арестованного к тому времени поэта Льва Квитко – Енте Львовне), расширяя список возможных жертв, требовал расправы с Ильей Эренбургом, который «позволяет себе такие гнусности, как восхваление урода Пикассо и сиониста Шагала»[8].

Нескончаемый поток доносов, гневных филиппик, требований избавиться от «крючконосых и картавых» космополитов (таковыми оказывались в равной мере и всемирно известные ученые, и счетовод в какой-нибудь провинциальной артели) захлестнул и ЦК, и Лубянку. Не было сделано ничего, чтобы этот поток остановить. Напротив, он поощрялся. Населению предстояло психологически и эмоционально подготовиться к акциям, доселе невиданным: их разработка уже началась.

Заметными для всех признаками надвигавшейся катастрофы была не только продолжавшаяся повсеместно (в том числе и в печати) травля людей с еврейскими фамилиями и беспрестанно мелькавшие дефиниции типа «сионистские выкормыши», «сионистские наймиты», «продавшиеся сионизму душой и телом»… Одно за другим проходили собрания, где вроде бы должны были рассматриваться какие-то научные, творческие, теоретические вопросы, но «обсуждение» с первой же минуты превращалось в антисемитский митинг.

Я хорошо помню, например, такие судилища на юридическом факультете Московского университета, где малограмотные студенты, специально подобранные по «хорошим» анкетным данным, аспиранты и бездарные преподаватели вульгарно и оскорбительно шельмовали самых крупных профессоров, чьи труды были известны и высоко оценены еще до 1917 года: создателя первой советской конституции Георгия Гурвича, автора устава Международного Нюрнбергского трибунала Арона Трайнина (двоюродного брата академика Ильи Трайнина, а вовсе не его однофамильца, как полагают иные товарищи), первую в России женщину-адвоката и первую женщину-доктора права Екатерину Флейшиц, самого крупного в Советском Союзе специалиста в области уголовного процесса Михаила Строговича, другого виднейшего процессуалиста Моисея Шифмана и еще множество других ученых, которые, по словам их обвинителей, только и делали, что «принижали и оттесняли русских коллег» и «выслуживались перед заграницей», а Строгович – тот вообще дошел до такого кощунства, что призывал соблюдать права человека и отстаивал принцип презумпции невиновности.

«Чего другого можно было ждать от сионистского агента Строговича?! – истерически кричал с трибуны мракобесный преподаватель «советского строительства» Александр Аскеров, задрапировав свой взгляд непроницаемо черными очками. – Пусть признается, сколько ему платят за услуги его хозяева в Вашингтоне и Тель-Авиве». Заполненный до отказа огромный университетский амфитеатр подавленно молчал…

Не осталось, естественно, без внимания и почти одновременное закрытие всех существовавших в стране еврейских театров[9], исчезновение с театральных афиш имен драматургов еврейского происхождения и прочие акции – все до одной того же порядка. Было полностью разгромлено – сначала сняты с работы, потом исключены из партии, потом арестованы – руководство Еврейской автономной области[10] за то – прежде всего – что оно стремилось привлечь евреев из других районов Советского Союза переселиться туда и начать там строить свой национальный очаг. Как будто, создавая здесь, в дальневосточной тайге, вымученную и абсолютно искусственную «автономию», Сталин именно это и не предусматривал! Как будто на это и не была нацелена партийная пропаганда тридцатых годов! Только времена тогда были другие и цель тоже другая.

Уследить за виражами сталинских замыслов поистине было не просто. По какой-то причине, которая с точностью не определена до сих пор, резво начатое следствие по делу ЕАК вдруг затормозилось. В 1950 году то, что называлось допросами и очными ставками (а на самом деле вымогательством фиктивных признаний под пытками), практически было закончено. Готовилась обычная для того времени и для дел такого рода процедура уничтожения: смертный приговор, вынесенный «тройкой» («Особым совещанием»). Об этом свидетельствует и внезапное восстановление смертной казни сталинским указом от 13 января 1950 года – в день, когда исполнилось два года со дня убийства Михоэлса (Сталин любил такие «совпадения» – это станет вполне очевидным ровно через три года, о чем будет рассказано ниже).

Совсем недавно, в 1947 году, под звуки ликующих пропагандистских фанфар, смертная казнь была отменена – и вдруг восстановлена «по требованию трудящихся» для справедливого наказания террористов-заговорщиков[11]. Таковыми считались тогда руководители ЕАК, пребывавшие в лубянских камерах.

Дело, однако, вдруг забуксовало – никакого формального (процессуального, если пользоваться юридической терминологией) отражения этой внезапной установки в деле нет. Но объяснение, конечно, имеется. Уничтожение еаковцев в целом, всех вместе, было столь значительной акцией, что оно могло состояться лишь в рамках осуществления какого-то глобального, масштабного плана.

Чрезвычайный стратегический замысел все время созревал в сталинской голове, но окончательно, как теперь это ясно, к тому времени еще не созрел. Поскольку задуманное уничтожение было политической, а отнюдь не юридической и даже не чисто лубянской, акцией, то и решение на этот счет зависело от поворотов политики, от игры на международной арене и еще, а возможно и прежде всего, от подковерной борьбы, которая шла в Кремле.

Затевалось грандиозное «ленинградское дело», приведшее к уничтожению члена политбюро и одного из вероятных сталинских наследников – Николая Вознесенского, другого кандидата в наследники, секретаря ЦК Алексея Кузнецова, руководителя обороны города во время блокады Петра Попкова и других партийных и государственных деятелей, обвиненных, естественно, в заговоре против Сталина. Это дело, которое началось в июле 1949 года, Сталин посчитал приоритетным – секретари ЦК показались его воспаленному воображению более опасными заговорщиками, чем еврейские поэты. Члены следственной бригады, раскручивавшей дело еаковцев, были спешно брошены на раскрытие преступных связей ленинградских заговорщиков[12].

Параллельно продолжались чистки в высших военных и военно-промышленных кругах, начатые еще в 1946 году арестом наркома авиационной промышленности Алексея Шахурина и главного маршала авиации Александра Новикова.

Какое-то время (весьма длительное, надо сказать: два года) Сталину было не до евреев. Если точнее, ему было не до принятия глобального решения по еврейскому вопросу, что же касается общей тенденции по борьбе с «сионизмом» и конкретной судьбы схваченных Лубянкой людей, то там никаких изменений не произошло. Тех, кто не был включен в главную группу (15 человек), ликвидировали поодиночке, причем в приговорах, которые им вынесла «тройка» в 1950 и 1951 годах, все они названы сообщниками сионистских агентов, шпионов и террористов Михоэлса, Лозовского, Шимелиовича и других[13].

Между тем Михоэлс, как известно, вообще не был судим, даже фальсифицирование, а Лозовский, Шимелиович и другие еаковцы еще не предстали перед судом, числясь пока лишь подозреваемыми. Истинное правосознание лубянских палачей весьма точно выразил один из самых кошмарных следователей-истязателей Владимир Комаров при допросе Лидии Шатуновской. Подойдя к окну, из которого открывался вид на площадь Дзержинского, где было много пешеходов, и указав на них, он сказал: «Вот они все – пока еще подозреваемые, а вы, раз арестованы, уже осужденная»[14].

В непосредственной связи с делом ЕАК в общей сложности было арестовано 110 человек, не считая тех, кто составил так называемую основную группу. Десятерым были вынесены смертные приговоры, и их казнили (среди них хорошо известные в то время литераторы – драматург Иехезкиль Добрушин, прозаик Самуил Персов, поэт Арон Кушниров), пятеро умерли во время следствия от побоев (в том числе драматург и историк искусства, профессор Исаак Нусинов – в результате систематических пыток у него образовалась опухоль мозга), остальные получили от «тройки» («Особого совещания») от 10 до 25 лет лагерей[15].

Осенью 1950 года завершилась казнью трагедия ни в чем не повинных русских «заговорщиков» из Ленинграда, павших жертвами жесточайшей борьбы за власть (все они были «ждановцы», а место умершего к тому времени Жданова занял при Сталине его конкурент Маленков), и можно было, казалось, вернуться к «заговорщикам-сионистам». Но тут возникла скандальная интрига на лубянских верхах, которая не только снова переключила внимание вождя, но и вызвала необходимость спешно менять сценарий.

Пока метастазы дела ЕАК вяло расползались во все стороны, в орбиту внимания Лубянки по доносам ее сексотов попал «активный еврейский националист», профессор Московского медицинского института Яков Эгингер. Поскольку впрямую с ЕАК профессор никак связан не был, ничего, кроме «антисоветских разговоров», да притом в узком кругу, доносчики ему не приписали, с арестом Этингера не торопились, надеясь создать компромат повесомей. Профессора взяли только в ноябре 1950 года. Лубянский шеф Абакумов сам его допрашивал, но больших перспектив в этом мелком, по тогдашним масштабам, деле не увидел, отнесся к нему равнодушно и никаких специальных указаний своим подчиненным не дал. По традиционной схеме упорствующих переводили для «обработки» в Лефортовскую пыточную тюрьму. Эта участь постигла и Этингера. Очень скоро он там и умер «от острой сердечной недостаточности», то есть, попросту говоря, был замучен.

Весьма ординарная, с точки зрения нравов и практики Лубянки, история была ловко использована интриганом и карьеристом Михаилом Рюминым, старшим следователем по особо важным делам госбезопасности. Этот, относительно средний по уровню, сотрудник Лубянки решил бросить вызов самому Абакумову. Он написал письмо Сталину о том, что Абакумов – министр! – находится в «преступной связи» с заговорщиками, что это он поспешил убрать слишком многое знавшего Этингера, опасаясь, как бы тот не раскрыл его, абакумовские, связи. Такой сюжет очень походил на те, которые регулярно разыгрывались и в Кремле, и на Лубянке, в связи с чем был воспринят Сталиным совершенно всерьез.

Загадка в другом: каким образом письмо заурядного лубянского офицера попало к самому Сталину? Ведь то, как минимум, должно было пройти через руки начальника сталинского секретариата – Александра Поскребышева, который сам был генералом госбезопасности. Весьма Вероятно, что инспирировал письмо лично Сталин. Едва ли Рюмин иначе отважился бы на такой, смертельно опасный, шаг. А подбросить эту мысль Сталину – намекнуть, пробудить интерес, задеть за живое – мог разве что Берия, к тому времени переставши влиять на своего бывшего протеже.

Берия – об этом уже говорилось – был отодвинут от Лубянки и «брошен» на атомный проект, а в условиях резко обострившейся борьбы за власть в Кремле ключевой пост шефа госбезопасности мог в итоге определить ее исход. Но Абакумова сменил вовсе не он, а безгласный и трусливый Семен Игнатьев, избегавший проявлять инициативу и механически, хотя и очень старательно, исполнявший распоряжения вождя. Для того, собственно, и был туда поставлен.

Сталин отреагировал в своем привычном стиле – Абакумов был арестован 12 июня 1951 года. Это не могло не отразиться на ходе следствия по делу ЕАК уже хотя бы потому, что заварил его именно Абакумов, сам превратившийся теперь в арестанта и сообщника (покровителя) тех, кого он же и арестовал. Вслед за Абакумовым была арестована чуть ли не вся верхушка Лубянки. Поскольку на руководящих постах в этом зловещем ведомстве было по-прежнему немало евреев, дело стало принимать неожиданный оборот. Неожиданый – с точки зрения нормального, человеческого восприятия, но совершенно естественный в той параноидальной ситуации, которая сложилась, когда веры не было уже никому, а запущенный антисемитский маховик потерял управление и раскручивался по каким-то своим безумным законам.

Внезапно вознесенный на самые верха, Рюмин (Сталин дал ему генеральское звание и сделал заместителем министра госбезопасности) стал срочно сколачивать новое грандиозное дело – сионистский заговор на Лубянке: в этом ведомстве еще с довоенных времен, когда оно возглавлялось Берией, сохранилось немало евреев. Были арестованы: Леонид Райхман, Наум Эйтингон, Норман Бородин (Грузенберг), Лев Шварцман, Михаил Маклярский, Соломон Милынтейн, Арон Белкин, Ефим Либенсон, Яков Матусов, Лев Шейнин (долгие годы, будучи крупной фигурой в прокуратуре, он тесно сотрудничал с госбезопасностью), Андрей Свердлов и многие другие лубянские генералы и офицеры.

Некоторые из них принимали самое активное участие в «изобличении» еаковцев. Теперь их объединила общая участь, и в ближайшее время им предстояло увидеть друг друга на общей скамье подсудимых как участников одного и того же заговора. Поистине ни один гений шпионских романов не смог бы придумать такие сюжеты, на которые были горазды кремлевско-лубянские мастера.

Следствие по делу еаковцев было спешно возобновлено. Но Сталину стало ясно, что ни история с Крымом, ни передача безвестным американцам каких-то якобы секретных бумаг, ни сбор сведений о его личной жизни, ни даже ошеломительный альянс еврейских поэтов и артистов с еврейскими генералами госбезопасности, альянс жертв с палачами, – все эти обвинения, ни каждое в отдельности, ни взятые вместе, – не могут впечатлить МАССУ. Впечатлить настолько, чтобы вызвать всенародную ярость и стать основой для «окончательного решения» все никак не решавшегося «еврейского вопроса».

Такие весьма стандартные и, в условиях эмоциональной инфляции, уже не возбуждавшие никого обвинения не могли помочь реализации грандиозного плана. Задумывавшийся как открытый – с привлечением публики в виде «представителей трудящихся», журналистов и иностранных наблюдателей, – этот процесс был провален еще до его начала. Раскрыть – даже в тщательно отфильтрованном и сфабрикованном виде – какие-то лубянские тайны было совсем невозможно, предъявить еаковцам обвинения, которые звучали бы хоть сколько-нибудь правдоподобно, – тоже, а кроме того, к этим подсудимым у их истязателей вообще не было никакого доверия: на публичном суде они могли бы отказаться, как это вскоре случилось на суде не публичном, от того, в чем вынуждены были признаваться в пыточных кабинетах.

И вместе с тем надо было что-то делать: арестованные томились в тюрьме более трех лет, ничего нового против них собрать (читай: сфальсифицировать) не удалось, и продолжаться до бесконечности это состояние не могло тоже. Сталин дал команду: процесс начинать, по вести его при закрытых дверях[16].

О том, как процесс готовился и проходил, известно из уникального документа – рапорта (докладной записки) председателя военно-судебной коллегии генерала Александра Чепцова, написанного 15 августа 1957 года на имя и по приказу министра обороны, маршала Георгия Жукова. Поскольку рапорт написан в связи с привлечением членов судебной коллегии (генералов и офицеров юстиции) к партийной ответственности, он адресован не Жукову-министру, а Жукову – члену Политбюро.

Этот документ, подлинник которого мне был предоставлен в 1989 году на несколько часов начальником одного из отделов суда Олегом Петровичем Темушкиным – с согласия председателя Верховного суда СССР Евгения Алексеевича Смоленцева – опубликован мною сначала фрагментарно, с факсимильным воспроизведением части текста и подписи[17], а затем полностью[18]. Естественно, автор рапорта пытался снять с себя какую-либо вину за неправосудный приговор и перенести ее целиком на других. Личная сверхзадача автора вполне очевидна. Нас интересует, однако, не чья-то вина (она огромна у всех причастных к этой трагедии, в том числе и у Чепцова, как бы он себя ни выгораживал), а хронология событий и расстановка действующих лиц.

Суду были преданы пятнадцать человек. Список возглавлял Соломон Лозовский. За ним следовали писатели Ицик Фефер, Перец Маркиш, Лев Квитко, Давид Бергельсон, Давид Гофштейн, академик Лина Штерн, врач Борис Шимслиович, актер Вениамин Зускин, историк Иосиф Юзефович (Шпинак), журналист Лев Тальми, сотрудники ЕАК – редакторы и переводчики: Илья Ватенберг, Чайка Ватенберг-Островская и Эмилия Теумин. Пятнадцатый обвиняемый, заместитель министра госконтроля РСФСР Соломон Брегман, в начале процесса тяжело заболел и умер (уже после того, как были казнены его «подельники») естественной смертью, если, конечно, смерть в застенке после пыток и унижений можно назвать естественной.

Ни прокурора, ни адвокатов в процессе не было. Рюмин и его команда устроили так, чтобы он проходил в здании лубянского клуба имени Дзержинского, где всюду, в том числе и в совещательной комнате судей, были размещены подслушивающие устройства, а подсудимые во время перерывов судебных заседаний подвергались давлению со стороны следователей. Тем не менее самый факт организации длительного (он продолжался два с половиной месяца) процесса вместо обычного конвейера (двадцать минут на каждого подсудимого) свидетельствует о том, что, и начав процесс, Сталин финальную точку в своем замысле еще не поставил.

То, в чем ни у кого никогда не было сомнения – процесс находился под прямым сталинским контролем, – четко сформулировано Чепцовым, человеком, который лучше, чем кто-либо, знал закулисную сторону этого судилища. Он сообщил маршалу Жукову в своем рапорте, что «дело докладывалось т. Сталину или Политбюро ЦК, где предварительно решались вопросы вины и наказания арестованных». Тем не менее «в первые же дни процесса у состава суда возникли сразу сомнения в полноте и объективности расследования дела. ‹…› Стало ясно, что выносить приговор при таких непроверенных и сомнительных материалах было нельзя».

Чепцов подробно рассказывает в своей докладной записке, как он, прервав процесс (этот факт подтверждается и протоколом судебного заседания), начал хождение по служебным кабинетам в надежде заручиться поддержкой высоких должностных лиц, чтобы не довести дело до уже предрешенного приговора, но сочувствия нигде не нашел: никто не захотел класть свою голову на плаху – ведь приказ был отдан Сталиным и, стало быть, никакому обсуждению не подлежал!

Впоследствии Маленков подтвердил, что Чепцов обращался с просьбой разрешить ему не выносить обвинительный приговор, а вместо этого отправить дело на дополнительное расследование, и что о просьбе Чепцова им было лично доложено Сталину[19]. Ответ Маленкова (то есть фактически Сталина) звучал так: «Что же вы хотите, нас на колени поставить перед этими преступниками? Ведь приговор по этому делу апробирован народом, этим делом Политбюро ЦК занималось три раза. Выполняйте решение Политбюро!» Свой рапорт судья-генерал Чепцов завершил такими словами: «Считаю, что я принял все зависящие от меня меры к законному разрешению этого дела, но меня в тот момент абсолютно никто не поддержал, и мы, судьи, как члены партии, вынуждены были подчиниться категорическому указанию секретаря ЦК Маленкова (читай: Сталина. – А. В.)».

Конечно, с наших сегоднявших позиций оправдания Чепцову, приговорившему все-таки к расстрелу абсолютно безвинных людей, нет никакого. И сам он пишет, что в юридической их невиновности был убежден. Даже и по тогдашним меркам, отказавшись вынести обвинительный приговор и отправив дело на дополнительное расследование, Чепцов рисковал разве что партийным билетом и должностью: наказание тяжкое для тех времен, но однако же не смертельное. И все-таки он шевельнулся, все-таки сделал хоть что-то (безропотно покорные служаки не делали вообще ничего), а для историков оставил ценнейший документ, раскрывающий механизм легализованного убийства и помогающий понять его конечную цель.

Еаковцев судили, в сущности, только за то, что они евреи и что хотели отстоять свою национальную идентичность. Свою – и тех, в чьих жилах текла такая же кровь. Даже просто за то, что они говорили и писали на идиш. Иначе Давиду Бергельсону не пришлось бы сказать в своем последнем слове: «Я был чрезвычайно привязан к еврейскому языку. ‹…› Я знаю, что мне предстоит недолгая жизнь, но я его люблю, как любящий сын любит мать»[20].

Через весь процесс, где из-за отсутствия прокурора роль обвинителя играл сам председатель суда, проходит одна ведущая тема: эти евреи все время напоминали и напоминают себе и другим, что они евреи! В сложившейся тогда обстановке это само по себе уже считалось тягчайшим преступлением против «советского народа», против советской власти, против ее вождя товарища Сталина.

Между тем не кто другой, как он сам, товарищ Сталин, в одной из статей, включенных в только что изданное собрание его сочинений, на этот счет высказывался так: «Политика ассимиляции безусловно исключается из арсенала марксизма-ленинизма как политика антинародная, контрреволюционная, как политика пагубная»[21]. Если мы вспомним высказывание Ленина по вопросу об ассимиляции (оно процитировано в главе «Всегда виновны»), то увидим: лучший ученик Ленина полностью расходился по этому вопросу со своим учителем!

Таким образом, еаковцев можно было бы обвинять в противостоянии Ленину, но никак не Сталину: уж его-то указания они выполняли неукоснительно. С кем, однако, можно было полемизировать в следственных казематах и на судебном процессе?

Впрочем, в сравнении с тем, как проходили подобные процессы – открытые или закрытые – в сталинские времена, суд над еаковцами можно считать беспрецедентным. Каждого подсудимого допрашивали подолгу и по нескольку раз, практически все они отвергли возведенную на них следователями клевету и энергично спорили с судьей-обвинителем. Вызывались и допрашивались, в том числе и самими подсудимыми, те, кого называли экспертами. Среди них отличился особенно усердствовавший на следствии ничтожный «комсомольский поэт» Александр Безыменский, обнаруживший в творчестве подсудимых «махровый национализм». В унисон ему пели и другие эксперты – работники ЦК, газеты «Правда» и аппарата Союза писателей: Владимир Щербина, Юрий Лукин, Григорий Владыкин, Семен Евгенов[22]. Они несли несусветную чушь, и подсудимым дозволялось оспаривать их заключение. Никакого результата это, естественно, не имело, но зачем же была нужна такая громоздкая декорация для закрытого, секретного суда? Бездарно сколоченная бездарными следователями ложь была столь чудовищной и очевидной, что поколебала даже ко всему привыкших и все повидавших судей.

Была и еще одна причина. Не иначе как Сталин собирался не ставить в этом процессе финальную точку, а использовать его для последующих процессов и действий, максимально расширяя и без того огромный список заговорщиков и создавая тем самым «обоснование» для тех мер, принятие которых он вынашивал в своей голове.

О том обстоятельстве, что это не домысел, не версия, а доказанный факт, свидетельствует документ, найденный в архиве: еще до начала «процесса пятнадцати», 13 марта 1952 года, министерство госбезопасности приняло постановление начать следствие по делам всех лиц, имена которых в любом контексте фигурировали в ходе допросов до делу ЕАК. Список включал 213 человек, которым тоже предстояло пройти через истязания и пытки, Гулаг, а многим из них (вероятней всего, – большинству) оказаться в расстрельной яме.

Среди этих обреченных были: писатели Илья Эренбург, Василий Гроссман, Самуил Маршак, Борис Слуцкий, Александр Штейн, Натан Рыбак, братья Тур (Леонид Тубельский и Петр Рыжей), Александр Крон, Константин Финн, Иосиф Прут, композиторы Исаак Дунаевский, Матвей Блантер, кинорежиссер Михаил Ромм, артист Леонид Утесов (Вайсбейн), академик Борис Збарский, профессора-историки Исаак Зубок и Исаак Звавич и многие другие, очень известные тогда в Советском Союзе, личности из мира культуры, науки, искусства, образования, генералы, Герои Советского Союза и Герои социалистического труда, лауреаты Сталинских премий[23]. У Исаака Нусинова, то есть, стало быть, не позже 1950 года, когда его домучили, были выбиты показания против Бориса Пастернака[24], которого, таким образом, можно подключить к тому же списку. Вряд ли вошедших в него не постигла бы та же участь, о которой так безбоязненно, с такой болью, откровенностью и гневом говорил в своем последнем слове Борис Шимелиович: «Прошу суд войти в соответствующие инстанции с просьбой запретить в тюрьме телесные наказания. А также отучить отдельных сотрудников МГБ от мысли, что следственная часть – это святая святых»[25]. Он добавил еще: «На основании мною сказанного в суде я просил бы привлечь к строгой ответственности некоторых сотрудников МГБ, в том числе и Абакумова»[26].

Просьба эта, в сущности, была удовлетворена, но не той военной коллегией, которая судила Шимелиовича – единственного из всех, кто выдержал стойко все муки, все пытки. Мы не вправе корить никого, кто не выдержал, но обязаны воздать должное тому, чей потолок выносливости оказался предельно высоким. «Я очень любил свою больницу, и вряд ли кто другой будет ее так любить», – этими безыскусными, пронзительно челочвечными словами завершил Шимелиович свое последнее слово, но разве могло оно тронуть судейские сердца, тем более что истинно ПОСЛЕДНЕЕ слово принадлежало не судьям, не подсудимым, не кому бы то ни было, а лишь единственно всемогущему, который это слово сказал и менять его не собирался.

До ухода тирана в небытие и благотворных перемен в Кремле оставалось совсем немного. Жертвы самого позорного за всю историю человечества, откровенно, без малейшего камуфляжа, антисемитского процесса не дотянули до этих дней чуть более полугода. Казнь свершилась 12 августа 1952 года – после того, как ходатайство о помиловании, поданное всеми осужденными с разрешения судьи Чепцова, было отклонено.

Только Лине Штерн, в работы которой по продлению жизни Сталин почему-то поверил (он верил во все подобные работы – адски хотел стать бессмертным не в метафорическом смысле!), сохранили жизнь и отправили в ссылку – в Казахстан. Работать там она не могла – на какие ее исследования по продлению жизни мог рассчитывать Сталин, так и осталось неясным. Впрочем, способность мыслить логически его к тому времени уже покинула навсегда. Аресту или высылке подверглись все близкие и дальние родственники осужденных – им даже не сообщили ни о самом процессе, ни о его итогах. У некоторых продолжали принимать передачи для своих арестованных мужей даже после того, как те были расстреляны.

Казненные в августе пятьдесят второго были виноваты только в одном: в том, что родились евреями и не захотели отказаться от своего первородства.

Растянувшееся на несколько лет легализованное уничтожение еврейских национальных лидеров и тех, кого к ним пристегнули – по воле диктатора, строжайше скрывалось от всего мира. Признать то, что творилось за закрытыми дверями, власть еще не решилась. Даже много позже свершившейся казни ложь все еще продолжалась: находившийся в США с официальной миссией писатель Борис Полевой, не моргнув глазом, в ответ на вопрос писателя Говарда Фаста, просоветски настроенного (тогда еще просоветски!), куда исчез поэт Лев Квитко, ответил: «Он никуда не исчез, перед отъездом из Москвы я его видел и разговаривал с ним. Он уединился и пишет новую книгу»[27].

Анализируя, в совокупности, весь огромный, доступный нам сейчас материал, можно с уверенностью сказать, что никак не позже осени 1952 года для Сталина в принципе вопрос о судьбе советских евреев был решен, но не были отработаны детали, которые в данном случае, из-за грандиозности и масштабности предполагавшейся операции, имели очень большое значение. Это был как раз тот, возможно единственный в сталинской биографии, случай, когда принять решение оказалось гораздо проще, чем его исполнить. И только это, до какого-то времени, останавливало Кремль от того, чтобы громко оповестить мир о переходе всего задуманного пождем в завершающую стадию.

И все-таки потребность в нравственном алиби, в каком-то оправдании перед современниками или потомками, в том, чтобы в очередной раз умыть руки и переложить на других ответственность за то, что он задумал и что миру предстоит пережить, – эта потребность, как всегда, осталась при Сталине. Привычной своей методике он не изменил.

В конце 1952 года, вспоминает очевидец (Хренников Тихон. Так было. М., 1994. С. 179), Сталин последний раз присутствовал на заседании комитета, распределявшего премии его имени. Окончательное решение принималось, как всегда, в апреле, – пока что шел еще первый тур. И вот тогда, неожиданно для всех и вроде бы «ни к чему», Сталин громко сказал: «У нас в ЦК антисемиты завелись. Это безобразие». То есть снова «отмежевался», как это было в случае с Головановым или с Мальцевым-Ровинским. Он-то сам хорошо знал, насколько эта его реплика «ни к чему»…

Борьба с еврейством под видом борьбы с сионизмом (точное определение этого понятия, даже в сталинской интерпретации, никогда в советской печати не приводилась) была тогда же перенесена на международную арену – в пределах пространства, на которое распространялась сталинская власть.

В Венгрии провели «репетицию»: на процессе Ласло Райка трое из семи обвиняемых были евреями. Об их национальной принадлежности вслух не говорилось, но зато в обвинительном заключении шла речь об их участии в контрреволюционном заговоре международного сионизма, а не какого-то другого «изма», и тема эта без конца мусолилась во время процесса. Во главе вассальной Венгрии стоял еврей Матьяш Ракоши, он покорно принял навязанный ему сценарий – акция удалась.

В Румынии подвергли пока еще домашнему аресту пламенную коммунистку Анну Паукер (Рабинович) – министра иностранных дел, члена политбюро, секретаря ЦК, бывшего представителя румынской компартии в Коминтерне. Обвинение было тем же. Прошло и тут. В Польше изгнанию и остракизму подверглись недавние члены политбюро еврейского происхождения: Якуб Берман, Гиляри Минц, Эдвард Охаб и другие, но, увы, не за то, что были ревностными проводниками лубянско-кремлевской линии, а за то, что – евреи.

Следующая акция была уже с куда более мощным замахом. Сталин лично потребовал от чехословацкого президента Готвальда арестовать главу компартии Рудольфа Сланского (Зальцмана) и большую группу партийных и государственных деятелей еврейского происхождения: Бедржиха Геминдера, Рудольфа Марголиеса, Эуджена Лейбла, Бедржиха Райцина, Отто Шлинга, Отто Фишла, Артура Лондона, главного редактора основной партийной газеты «Руде право» Андре Симона (Каца) и других. Все делалось по классической сталинской модели: 31 июля 1951 года Сланский из рук чехословацкого лидера Клемента Готвальда получил по случаю 50-летия высший орден страны, 6 сентября снят со всех постов, а в ночь на 24 ноября арестован.

Для подготовки процесса в Прагу выехала большая группа лубянских «советников».

У них была одна задача: создать не просто некий «заговор», но непременно сионистский. Впервые за все время фальсифицированных политических процессов, организованных в сталинской империи (по крайней мере, вслух никто не называл на процессах ни Троцкого, ни Зиновьева, ни Каменева, ни Радека евреями), одиннадцать из четырнадцати обвиняемых были прямо идентифицированы в обвинительном акте как лица «еврейского происхождения», которое, по формуле обвинения, и было причиной их «измены»: они продались все тому же мировому буржуазному национализму. И тоже впервые – публично, без всякого стыда перед лицом мирового общественного мнения, – тяжким преступлением объявлялся не антисемитизм, а борьба с ним.

Через Чехословакию, как мы помним, по указанию Сталина, отправлялись в Израиль, в помощь новосозданному государству, оружие и военные кадры. И некоторые подсудимые, действительно, принимали участие в этой сталинской операции. Четыре года спустя над ними издевался за это прокурор Йозеф Урвалек: «Опасность нашествия международного сионизма стала еще более грозной после того, как был создан американский протекторат – так называемое государство Израиль. Подсудимые сразу же стали его холопами и лакеями». (London Artur. L'Aveu. Paris, 1968. P. 307).

Артура Лондона, бывшего заместителя министра иностранных дел, спасло родство с членом политбюро французской компартии Раймоном Гюйо: они были женаты на родных сестрах. Солдат интернациональных бригад в Испании, участник французского Сопротивления, узник Маутхаузена, он был награжден орденом Почетного Легиона и Военным Крестом с пальмами за свою борьбу с нацизмом, а потом другими нацистами едва не повешен. Освобожденный после смерти Сталина и Готвальда, Артур Лондон рассказал миру правду о том, как готовился и как проходил этот откровенно антисемитский процесс.

«Рука Москвы» забросила антисемитские семена даже туда, где для них не было вообще никакой почвы. В Болгарии до войны жило около 48 тысяч евреев, и они никогда не подвергались дискриминации. Когда под давлением Берлина была сделана попытка (1940) принять антиеврейские законы, вся болгарская интеллигенция и множество депутатов парламента выступили с возмущенными протестами. Болгарские евреи были спасены от депортации в лагеря смерти самим населением. Об этом подробно рассказал болгарский писатель Хаим Оливер в своей книге «Ние, спасените» («Мы, спасенные»). Цифры депортированных из разных стран в лагеря смерти европейских евреев публиковались многократно. Лишь в графе «Болгария» всегда стоял прочерк: ни одного! Среди наиболее видных участников болгарского Сопротивления можно встретить множество еврейских имен, и все они свято почитались новой властью. Им воздвигнуты памятники, в их честь установлены мемориальные доски, их именами названы улицы, о них написаны и изданы книги. Какое же насилие надо было произвести над чуждой этому мракобесию нацией, чтобы и ее заставить плясать под сталинскую антисемитскую дудку!

Старый болгарский коммунист, активный участник партизанского движения Алберт Коэн рассказывал мне, как по приказу из Москвы началась в 1952 году, а в начале пятьдесят третьего достигла своего разгара, чистка всех звеньев аппарата от еврейского присутствия. Сам он был изгнан с поста главы национального радиовещания. Почти все болгарские аппаратчики прошли подготовку (партийные и прочие школы) в Москве и привезли оттуда не только прямые инструкции, но и, главное, атмосферу подозрительности по отношению к евреям. Началось планомерное отторжение их от всех ключевых постов, изгнание из всех жизненно важных общественных сфер.

Долгое время не было документального подтверждения того, что (по совокупности многочисленных проявлений сталинского антисемитизма на рубеже сороковых – пятидесятых годов) было и так достаточно очевидно. Фанатичные защитники «доброй памяти об отце народов» хватались и хватаются до сих пор за любую соломинку, чтобы опровергнуть «наветы» и представить Сталина «безраздельно верным марксистско-ленинскому интернационализму».

Но вот приоткрылись архивы, и нашелся поистине сенсационный документ, содержащий прямое, письменное доказательство. Это дневник одного из очень близких Сталину людей, попавшего в последние месяцы сталинской жизни на самый верх партийного Олимпа – в президиум ЦК (то есть политбюро), созданный на XIХ съезде партии 16 октября 1952 года. На этом съезде, последнем в его жизни состоявшемся через тринадцать лет после предыдущего (ничего подобного в славной истории партии еще было), товарищ Сталин молча и вроде бы равнодушно внимал трескучей говорильне своих аллилуйщиков и, наконец, выступил с шестиминутной речью, притом что половина времени ушла, естественно, на овации. Речь он произнес загадочную и туманную, всестороннему анализу она так и не подверглась. Но одно сталинское изречение может нам пригодиться, тем паче что мы знаем, что в это время творилось в стране и что – в его голове. Товарищ Сталин, говоря об обществе буржуазном, в частности, сказал: «Растоптан принип равноправия людей и равенства наций». Из контекста явственно вытекало, что этот, растоптанный буржуями, принцип живет и процветает в руководимом им Советском Союзе. Свое заявление он, как мы сейчас увидим конкретизировал и разъяснил несколькими неделями позже, но уже не на кремлевской трибуне, перед огромной аудиторией и кинокамерами, а куда как в более узком составе.

Слова вождя записал и сохранил для потомков один из любовно внимавших ему людей из числа самых доверенных и приближенных. Вячеслав Малышев принадлежал к той генерации так называемых выдвиженцев, которые в конце сороковых годов заняли места уничтоженных большевиков ленинского прилива и старых специалистов. Этих людей, лично им переведенных «из грязи в князи» и вознесенных на самые верха, Сталин любил и пестовал, с основанием полагая, что, всем ему обязанные, не имеющие никакого отношения к «ленинской гвардии», они сохранят верность своему благодетелю и кумиру. Внезапно востребованный в 35-летнем возрасте, в Москву из маленького подмосковного городка Коломна, где он был главным инженером машиностроительного завода, назначенный наркомом тяжелого машиностроения, затем сменивший Исаака Зальцмана на посту наркома танковой промышленности, получивший погоны генерал-полковника, этот сталинский кадр любовно фиксировал в своем личном дневнике все высказывания вождя во время многочисленных встреч с ним – их было не менее восьмидесяти[28]. Поскольку десятки записанных им сталинских высказываний можно проверить по другим источникам (и все они подтвердились!), нет никаких оснований не доверять и остальным его записям. Впрямую они не проверяемы, но полностью соответствуют другим документам и известным нам событиям.

Дневник Малышева, ведшийся им в течение четырнадцати лет (февраль 1939 – февраль 1953), был обнаружен в столе служебного кабинета после его смерти и по указанию Хрущева передан с грифом «совершенно секретно» в архив политбюро (тогда президиума) ЦК[29]. Все эти подробности необходимы для того, чтобы подтвердить аутентичность одной-единственной, исторически важной, записи от 1 декабря 1952 года, текстуально воспроизведшей высказывание Сталина на прошедшем в этот день заседании президиума ЦК, посвященном «вопросам вредительства в лечебном деле и положении в МГБ СССР»[30].

О «вредительстве в лечебном деле» рассказ впереди, и несложно понять, каким образом с этим «вредительством» связана реплика Сталина, бесстрастно зафиксированная любовно внимавшим ему Малышевым. Одна лишь реплика, но – она дорогого стоит! – Сталин сказал: «Любой еврей (именно так: ЛЮБОЙ. – А. В) – националист, агент американской разведки. Евреи считают, что их нацию спасли США (там можно стать богачом, буржуа и т. д.). Они считают себя обязанными американцам. Среди врачей много евреев-националистов». Добавим еще, что сразу же вслед за этим беспримерным пассажем в дневнике Малышева записан другой: Сталин призвал своих слушателей «быть и политиками, и разведчиками»[31].

Эта поистине историческая запись в дневнике Малышева, воспроизведенная в книгах, которые Солженицын цитирует, и, стало быть, ему известная, не нашла никакого места в его сочинении. Вообще – не упомянута. Оно и понятно: солидаризироваться со Сталиным автору «Архипелага Гулаг», конечно, не хочется, но и возражать – в данном случае – как-то не с руки. Лучше всего – умолчать.

Слов на ветер Сталин не бросал. Сказав, что каждый (любой) еврей – агент американской разведки, он должен был, естественно, уже иметь план действий. Какой глава государства может позволить такому полчищу агентов враждебного государства (свыше двух миллионов человек имели в своих паспортах отметку о еврейской национальности) свободно разгуливать по улицам, ходить на работу и получать зарплату от тех, против кого они шпионят?

Приближалась десятая годовщина сталинского триумфа – победы под Сталинградом, действительно переломившей ход войны. Он решил отметить эту дату Вторым Холокостом. Заветная цель Гитлера именно в эти дни должна была быть осуществлена руками Сталина. Он спас евреев от тотального уничтожения нацистами, чтобы уничтожить их самому.

Фактически о том, что Сталин доверительно сообщил самому избранному партийному кругу, почти полтора месяца спустя был оповещен весь мир. 13 января 1953 года, в тот день, когда исполнилось пять лет со дня убийства Михоэлса, «Правда» опубликовала информацию об аресте «врачей-убийц», добавив, что следствие по их делу завершится в ближайшее время. Это означало пока что только одно: суд над ними, в отличие от суда над еаковцами, будет публичным. В противном случае его не стали бы афишировать. Имя главного преступника, уже мертвого, было обозначено совершенно четко: таковым предстояло стать «известному буржуазному националисту» Михоэлсу, который становился тем самым главой банды убийц не в метафорическом, а буквальном смысле слова. Подчеркивалось, что убийцами руководили и давали им указания американские спецслужбы через «еврейскую буржуазно-националистическую организацию Джойнт». Акцент был сделан не на том, что арестованные – врачи, а на том, что они – евреи, хотя, казалось, этому противоречило вкрапление в список обреченных еще и русских фамилий (профессора Виноградов, Василенко, Егоров, доктор Майоров).

Наступал завершающий акт зловещей феерии, за которой мог следовать лишь кровавый эпилог.

Все перечисленные в «сообщении ТАСС» были арестованы еще несколько месяцев назад. Иные из «членов банды» даже успели умереть (профессора М. Коган, Я. Этингер, М. Певзнер). Много десятков крупнейших медиков, не упомянутых «Правдой», тоже содержались в лубянской тюрьме. Все они обвинялись в том, что сумели убить Андрея Жданова, Александра Щербакова и некоторых других партийных главарей, а замахивались, естественно, на самого Сталина. Среди намеченных к убийству врачами были и крупнейшие военачальники. Сталин этой чести не удостоил маршала Жукова, давно находившегося в немилости, но зато в почетный список заготовленных жертв попали: маршалы Василевский, Конев, Говоров, генерал армии Штеменко, адмирал Левченко и другие военачальники.

С точки зрения массовой психологии, тем более психологии советского обывателя, взвинченного многолетней пропагандой, выбор «заговорщиков» – и по их национальной, и по их профессиональной принадлежности – был совершенно точным. Подлинно больным или потенциально больным был (мог стать) каждый человек – без малейшего исключения. И поэтому угрозу зловещего еврейского заговора медиков сразу ощутили на себе миллионы людей. Судьба театральных критиков, будь они хоть трижды негодяями, эмоционально никого не задевала. «Массу» – тем более…

Множество больных стали отказываться лечиться у врачей с еврейскими фамилиями, принимать из их рук лекарства. Другие вспомнили, что их самих (или родственников) без большого успеха лечили как раз такие врачи, и, внезапно прозрев, они догадались, чем был вызван тот неуспех: ясное дело – лишь тем, что их лечили евреи. Такой неожиданный и совсем еще недавно казавшийся немыслимым сюжет – вот он-то и мог воздействовать на массы, привести их в то состояние неистовой экзальтации, которая была необходима для осуществления задуманной Сталиным кровавой мистерии.

Советскую атмосферу начала пятьдесят третьего года вскоре воспроизвел в своей повести «Оттепель» Илья Эренбург, а затем куда глубже и пронзительней Василий Гроссман в романе «Жизнь и судьба». Число новых доносов, сработанных все по одной колодке, превзошло ожидания. Письма с требованием смерти врачам-убийцам летели в ЦК, на Лубянку, в редакции газет со всех уголков страны. Все газеты и журналы, стараясь перещеголять друг друга, из номера в номер публиковали откровенно антисемитские статьи, фельетоны, карикатуры, рассчитанные на самый примитивный читательский уровень. И верно, – цель была достигнута: массовый психоз набирал обороты.

Про «дело врачей» (или иначе – по названию одной из опубликованных тогда статей – дело «убийц в белых халатах») написано очень много. Повторять общеизвестное не имеет смысла. Напомним, что целенаправленные аресты врачей определенной «окраски» начались в начале лета пятьдесят второго года (арестованному и замученному еще раньше профессору Этингеру вменяли сначала вовсе не заговор, это потом, уже посмертно, его «включили» в число «заговорщиков»).

4 июня была арестована педиатр кремлевской поликлиники Евгения Лифшиц. Ее обвинили в том, что она, выполняя задание американско-сионистских кругов, неправильно лечила детей и внуков советских руководителей. От доктора Лифшиц добивались признания, что вредительские указания ей давал профессор Вовси, генерал-лейтенант медицинской службы, бывший в годы войны главным терапевтом Красной Армии. К тому же он был двоюродным братом Михоэлса и сам состоял членом ЕАК: связующее звено между заговорщиками-врачами и заговорщиками-сионистами! Мужественная женщина категорически отказалась от поклепа на уважаемого коллегу и даже пыталась повеситься в камере, после чего ее перевели на «лечение» в ставший позже печально знаменитым институт судебной психиатрии имени Сербского. Но и после применения к ней соответствующих препаратов Лифшиц устояла: несмотря на шантаж и пытки, требуемых от нее показаний против профессора Вовси, как их ни домогались, она не дала. Между тем самого Вовси арестовали только в ночь на 11 ноября, а профессора Виноградова четырьмя днями раньше. Дальше аресты пошли уже лавиной.

Опубликовать полный список арестованных к середине января пятьдесят третьего года врачей практически не представлялось возможным – это был бы список чуть ли не всех светил советской медицины того времени: терапевтов и хирургов, ларингологов и офтальмологов, невропатологов и психиатров, педиатров и урологов… И даже патологоанатомов! Все они, оказывается, не лечили, а убивали – травили лекарствами, резали на операционных столах. Среди арестованных был и академик Владимир Зеленин, чье имя носили и носят популярные капли, назначаемые при сердечных заболеваниях, и профессор Марк Серейский, в клинике которого проходили лечение тысячи больных, страдавших нервными стрессами… Полный список арестованных был невозможен еще и потому, что в нем оказалось много русских медиков – намного больше, чем требовалось для отвода глаз. Это разрушало бы модель сионистского заговора, ибо трудно было объяснить так называемому рядовому читателю, с какой стати вдруг обласканные советской властью, увенчанные всеми возможными почетными званиями и орденами, престарелые светила русской медицины вдруг скопом продались международным еврейским организациям.

Но публикация – в весьма усеченном составе – состоялась, и эффект был достигнут. Официальная кампания началась, и за первым ударом неизбежно должны были последовать другие. Самое угрожающее состояло в том, что это был первый, после 1938 года, случай публичного зачисления отобранных жертв в шпионы и террористы: тысячи и тысячи казненных за эти пятнадцать лет (не только великие деятели науки и культуры, как Вавилов, Мейерхольд, Мандельштам или Бабель, но и сам «кровавый карлик» Ежов) ушли в небытие тайно – без сообщения в печати и далее без информации родственников о состоявшемся приговоре. Более того, родственников, не говоря уже о посторонних, все время обманывали, пытаясь создать иллюзию, будто их близкие живы и где-то отбывают некое таинственное наказание «без права переписки». Даже только что прошедший суд над Лозовским и другими деятелями ЕАК был тайным, и ни слова о нем не просочилось в печать.

Ситуация изменилась в корне – и, конечно же, не случайно. На то и объявили про скорое окончание следствия, за которым следует суд, что он был задуман как открытый – с далеко идущими последствиями. Зерна упали на готовую, взрыхленную почву. О том, как тысячи людей начали отказываться от всякой медицинской помощи, опасаясь стать жертвами «убийц в белых халатах», много писалось. Тысячи добровольцев сообщили Лубянке дополнительную «информацию» о том, что еврейские врачи убивают своих пациентов. Особо страстное письмо отправил из больницы Сталину маршал Конев. Будучи человеком не слишком отменного здоровья и не чувствуя резкого улучшения после лечебных процедур, Конев спешил подтвердить, что медики-евреи травят его лекарствами, стремясь лишить товарища Сталина самого верного солдата. Несомненно, это послание войдет в биографию маршала, наряду с его полководческими успехами во время войны.

В газетном сообщении об аресте «врачей-убийц» великий Михоэлс впервые был назван «известным еврейским буржуазным националистом», а Борис Шимелиович, по той же «газетной» версии, давал своим коллегам «директиву об истреблении руководящих кадров в СССР». Таким образом, предстоящий публичный процесс должен был снять секретность и с дела ЕАК: их непременно связали бы друг с другом, объявив каким-то образом и о свершенной казни. Тот же факт, что дело ЕАК слушалось при закрытых дверях, всегда можно было объяснить заботой о сохранении государственных тайн, поскольку подлые изменники передавали американским хозяевам военные и экономические секреты.

Для быстрого разжигания антисемитской истерии на бытовом уровне были отмобилизованы самые бездарные и самые оголтелые перья. Публикуемые материалы не касались глобально «мировоззренческих» проблем, не старались подвести под национальную ненависть некую теоретическую базу, а рассчитывали на примитивный читательский уровень, для которого никаких объяснений не требуется. Две кликушествующие журналистки – Ольга Чечеткина и Елена Кононенко – слагали оды в честь заурядной медички-стукачки Лидии Тимашук (она заведовала электрокардиографическим кабинетом Кремлевской больницы), из которой Кремль, устами все тех же журналисток, спешно лепил «русскую Жанну д'Арк». В доносе Тимашук четырехлетней давности (его спешно откопали в архиве) не было никакой антисемитской направленности: она лишь доносила о «неправильном лечении» Жданова, которое вели исключительно русские врачи, – доносила, стремясь отвести возможные обвинения от себя (электрокардиолог, она тоже была в составе лечащей медицинской бригады). Не имея под рукой ничего другого, пришлось довольствоваться хотя бы этим протухшим товарцем.

Неистовствовал очень популярный у примитивного читателя журнал «Крокодил». Писатель и по совместительству лубянский сотрудник Василий Ардаматский сочинил похабный антисемитский фельетон «Пиня из Жмеринки», который мог вызвать утробный смех разве что у читателя с мозгами неандертальца. «Знаете ли вы Сарру Шмерковну Пеступович?» – вопрошал правдистский фельетонист Семен Нариньяни, страдавший комплексом неполноценности: в любую минуту ему могли напомнить, что он грузинский еврей. «Знаем, знаем! – отвечали герои его сочинения. – Это та Сарра Шмерковна, которая писает в суп соседям по коммунальной кухне». Шла подготовка умов для предстоящей кровавой акции.

Не очень удивляет и то, что в унисон с советскими кликушами – пропагандистами и журналистами, гневно обличавшими убийц в белых халатах, – запели и на Западе профессиональные друзья братского СССР, родины мирового пролетариата. Трогает безраздельная поддержка со стороны левых французов – они, как всегда, подсуетились раньше других и оказались в первых рядах. Свой гнев к презренным холопам сионизма выразили писатели Андре Вюрмсер и Владимир Познер, а также – весьма знаменитые в политических и интеллектуальных кругах: Жорж Коньо, Пьер Эрве, Максим Родинсон, Франсис Кремье. Одна из присоединившихся к ним – мадемуазель Анни Бесс, впоследствии ставшая виднейшим историком коммунизма, мадам Анни Крижель, на закате дней написала книгу «Се que j' ai cru comprendre» («To, что я, кажется, поняла»), где покаялась за прежнюю свою зашоренность и слепоту и объяснила их причину: «Еще были живы в памяти, – пишет она в своей книге (р. 777-778), – опыты нацистских врачей над живыми людьми (об «опытах» советских – и тоже над живыми – тогда, конечно, не знали. – А. В.) ‹…› Никто не сомневался и в том, что они приложили руку к уничтожению Горького, Менжинского, а потом еще и Щербакова, и Жданова (как можно было сомневаться в том, что утверждала советская пропаганда?! – А. В.). ‹…›

И, наконец, в кругах партийцев были известны слова сказанные Арагоном Вальдеку Роше: «Никакого доверия советским врачам!» Редкостное по своей убедительности объяснение! И то правда – что и как тут объяснишь?..

Подобные клакеры нашлись и в других странах. Поразительна их верность Кремлю, который был прав потому, что он прав всегда.

Даже почти год спустя, уже после того, как кровавая фальсификация была раскрыта и публично названа своим подлинным именем, американский писатель Говард Фаст высказался в газете «Нью-Йорк Таймс» по случаю присуждения ему международной Сталинской премии: «Это величайшая честь, которой может удостоиться человек в наше время», о чем с восторгом сообщила «Литературная газета» 22 декабря 1953 года. Член Американского комитета еврейских писателей мог бы, казалось, сказать нечто другое по случаю той вакханалии, которую затеял людоед, премия имени которого привела его в такой неописуемый восторг. Но npoшлo еще почти три года, пока он, под влиянием Двадцатого съезда и речи Хрущева, наконец-то прозрел. И как только прозрел, имя этого верного друга Советского Союза исчезло из всех советских справочников, энциклопедий, словарей, а его романы – из книжных магазинов и библиотек.

Сталин перестал бы быть самим собой, если бы он вдруг отказался от характерного для него лицедейства. Задумывая в окончательном варианте завершающий акт мистерии, он опять, на всякий случай, создал для себя моральное алиби. В те самые дни, когда лубянские «черные вороны» свозили в тюремные камеры последних, пребывавших еще на свободе, «врачей-убийц», а до скандальной информации о еврейском заговоре оставалось чуть больше трех недель, Сталин снова призвал на помощь Илью Эренбурга. Не его самого пока что, а только его имя. 20 декабря 1952 года было опубликовано постановление о присуждении международных Сталинских премий – среди лауреатов блистал Илья Эренбург. (Вместе с ним эту высочайшую честь разделили тогда американский певец Поль Робсон, левый французский общественный деятель и друг Эренбурга – Ив Фарж, писатель-коммунист из ГДР Иоганнес Бехер.) Кто мог бы теперь заподозрить Сталина в антисемитизме, если известный борец против антисемитизма увенчан высочайшей наградой, носящей его, Сталина, имя?

У вождя был и более дальний прицел: благодарный Эренбург должен был вскоре ему пригодиться для поддержки самой грандиозной из всех, задуманных им когда-либо, акций. 24 января, когда разнузданная антисемитская кампания на газетных страницах достигла своего апогея, «Правда» отдала несколько колонок Илье Эренбургу, выступившему со статьей «Решающие годы». В ней нет ни слова про развернутую в стране погромную пропаганду, ни слова про «врачей-убийц», зато есть в изобилии дежурные инвективы против «зарвавшихся американских империалистов». «Никогда доселе правители Америки не были ‹…› так циничны, так назойливы…» – вот образчик жалкой агитки, вышедшей из-под пера выдающегося публициста. Сталину на этот раз было нужно не его перо, а его имя.

Еще через четыре дня в Кремле состоялась церемония вручения Эренбургу Сталинской премии. Его портрет крупным планом был напечатан в «Правде» и в других газетах. На торжество прибыли и лобзали Эренбурга перед объективами кинокамер немецкая писательница Анна Зегерс, колумбийский писатель и дипломат Хорхе Саламеа: унизительно бледно для человека, истинными друзьями которого были крупнейшие мыслители и художники века. Многие из них продолжали пребывать в добром здравии и могли, казалось бы, разделить с виновником торжества его горькую радость. Единственный, кто выделялся среди гостей, – приехавший со своей супругой Эльзой Триоле, урожденной Елизаветой Каган, поэт и эссеист, но, что гораздо важнее, и член ЦК французской компартии Луи Арагон!

Его патетичная речь превзошла все известные нам образцы хваленого французского красноречия: «Эта премия носит имя человека, с которым народы всей земли связывают надежду на торжество дела мира; человека, каждое слово которого звучит на весь свет; человека, к которому взывают матери во имя жизни своих детей, во имя их будущего; человека, который привел советский народ к социализму. ‹…› Эта награда носит имя величайшего философа всех времен. Того, кто воспитывает человека и преобразует природу; того, кто провозгласил человека величайшей ценностью на земле; того, чье имя является самым прекрасным, самым близким и самым удивительным во всех странах для людей, борющихся за свое достоинство, – имя товарища Сталина»[32].

От своего друга не отставал и сам награжденный. «Правители Америки, – утверждал он, – готовы уничтожить все и всех, чтобы только остановить ход истории. Правители Америки не хотят внять голосу разума. Сейчас еще слышней их зловещие заклинания, еще явственней их недобрая суетня. Нет низостей, которой они брезгают. Нет преступлений, перед которыми они остановились бы. Они теряют голову, потому что они потеряли надежду»[33]. Даже для характеристики нацистской Германии и самого Гитлера, у Эренбурга далеко не всегда находились столь сильные выражения.

Не обошел он, конечно, и самой острой темы: «Каково бы ни было национальное происхождение того или иного советского человека, – смело заявлял Эренбург. – он прежде всего патриот своей родины, и он подлинный интернационалист, противник расовой или национальной дискриминации, ревнитель братства, бесстрашный защитник мира». Это максимум того, что в условиях тогдашней реальности он мог сказать.

Для Сталина этот его категорично восторженный пассаж имел другое значение: он получал столь желанное моральное алиби от самого Эренбурга! Ведь за только что процитированными словами следовал такой текст: «Мне оказана высокая честь – право носить на груди изображение человека, образ которого неизменно живет в сердцах советских людей, всех миролюбивых людей нашего времени. Когда я говорю об этом большом, зорком и справедливом человеке, я думаю о нашем народе: друг от друга их не отделить». Таким образом, получалось, что справедливый и зоркий Сталин, неотделимый от всего народа, тоже противник расовой и национальной дискриминации. И при случае, справедливый и зоркий сам охотно это бы подтвердил.

Чуть позже Сталину удалось продемонстрировать еще раз, что антисемитизмом в стране даже не пахнет. 13 февраля 1953 года умер Лев Мехлис, один из последних евреев в его окружении, всегда демонстрировавший свою непричастность к этому «мерзкому племени». Работавшие с ним в «Правде» вспоминают, что Мехлис любил говорить: «Я не еврей, я коммунист»[34]. Тем не менее для иностранных наблюдателей, как и для советских евреев, ждавших любого, пусть даже иллюзорного, знака надежды, он все равно оставался представителем «мерзкого племени» на кремлевских верхах, и в данном случае это было важнее всего. Сталин, сам на них не явившись, организовал ему пышные похороны на Красной площади, что мог бы не делать, поскольку Мехлис давно уже пребывал в отставке. Но сделал, сознавая, что такой удачный шанс нельзя упускать.

Траурно-показательное шоу на Красной площади ни в малейшей степени не приостановило эскалацию государственного антисемитизма. О том, что Сталин просто зациклился на еврейской теме, понимали все, кто еще не лишился разума, а достоверно знали те, кто так или иначе вращался в кремлевско-лубянских кругах.

Для такой информации не были преградой даже тюремные стены. Из лубянского застенка, где он пребывал в качестве сообщника Абакумова, следователь-истязатель Владимир Комаров взывал к Сталину (февраль 1953 года) о пощаде, откровенно и ловко играя именно на этих чувствительных струнах своего адресата: «Арестованные буквально дрожали передо мной, они боялись меня, как огня. Особенно я ненавидел и был беспощаден к еврейским националистам, в которых видел наиболее опасных и злобных врагов. Я клянусь Вам, что у Вас никогда не будет повода быть недовольным моей работой. Дайте мне возможность со всей присущей мне ненавистью отомстить им злодеяния, за тот вред, который они причинили государству[35].

Комарову и Абакумову Сталин такой, возможности не дал – мстителей, готовых на все, у него хватало и без них, а этих он считал еще недостаточно жесткими и жестокими, – свою роль они уже отыграли. «Священный гнев и беспощадная кара советского народа обрушатся на адептов сионского кагала», – с предельной точностью сообщила народу партийная пресса о том, что ожидает советских евреев[36].

Две недели спустя хорошо осведомленный кремлевский солист Николай Грибачев, считавший себя и поэтом, и прозаиком, и публицистом, уточнил в том же журнале, какое им светит будущее (в статье под названием «Общипанный Джойнт»): «Пойманы еще не все. Других призовут к ответу не доблестные наши чекисты, а весь народ»[37].

Куда уж яснее?! Mесть народа – опять же не в метафорическом, а в буквальном смысле: таким был окончательный замысел хозяина Кремля.

Его стимулировала в этом и желанная ему, ожидаемая им информация, которая шла мощным потоком из партийных и лубянских органов. «Рабочие хлебозавода №5, – доносили вождю из Краснопресненского райкома партии Москвы 13 февраля 1953 года, – говорят, что среди евреев почти нет честных людей ‹› Рабочие комбината «Трехгорная мануфактура» предлагают всех евреев выселить из Москвы, а в их квартиры вселить рабочих, выполняющих пятилетний план. Ткачиха т. Королева убеждена: «Если к евреям не примут меры, они нас всех продадут».[38]

Так что же действительно ожидало евреев? Полвека спустя, когда накал страстей давно позади, когда осталось не так много людей, которые помнят еще жуткую атомосферу, воцарившуюся в стране, – атмосферу близящегося апокалипсиса – явные или скрытые апологеты той эпохи подвергают сомнению глобальность подготовленной Сталиным катастрофы. Еще до представления и анализа доказательств необходимо поставить вопрос, который скептики (назовем их так)[39] сознательно обходят стороной. Каким мог быть, хотя бы только в пределах элементарной логики, дальнейший – естественный и неизбежный – ход событий, независимо даже от того, что Сталин говорил в узком кругу или вынашивал в своей голове?

Вспомним еще раз цепочку событий. В печати уже объявлено о банде врачей-отравителей. Уже сообщено что они действовали по указке некоего международного сионистского центра. Уже поименно названы их жертвы. Уже пропаганда взывает к отмщению всему «сионскому кагалу». Уж сказано, что к ответу «убийц» призовут не доблестные чекисты, а весь народ. Что же дальше? Еще одна статья с проклятиями и угрозами? Еще две статьи? Двадцать две?.. А потом? Отступать некуда (даже если бы Сталин и пожелал): страсти накалены до предела. Процесс может быть только публичным: именно для этого почти два месяца велась неслыханная по своей агрессивности и интенсивности психологическая обработка населения[40]. Каждое слово, произнесенное на процессе, еще больше распалит эти страсти. Для чего же дана воля стихии – чтобы ее затем погасить? Но так ни в коем случае быть не может.

А что может? Ради чего затеяна эта кошмарная акция с вызовом всему миру? Более отдаленная цель очевидна: развязать новую войну (провокационность взрыва якобы бомбы, а скорее всего просто петарды, на территории советского посольства в Тель-Авиве 9 февраля была видна невооруженным взглядом), использовав – не в качестве ответного, а в качестве первого удара – ядерное оружие. Войну под легко усваиваемыми лозунгами: сокрушить всемирное зло (капитализм) и его агентов (евреев). Об этом он страстно мечтал, готовя народ к войне и подобрав для этого вечного и неизменного внутреннего врага, находящегося в неразрывном единстве с врагом внешним.

Более подходящего момента и повода при жизни Сталина (он все-таки понимал, что не бессмертен) нет и не будет[41].

Такой была – пусть не намного, но все же более отдаленная цель, которой должна служить, и не только в качестве повода, другая – ближайшая.

Многочисленные свидетельства современников расходятся только в датах намеченного суда над убийцами в белых халатах: середина или конец марта. Да и – опять же по элементарной логике – оттягивать процесс дальше было нельзя: слишком долгое ожидание развязки после такой мощной психологической подготовки могло притупить остроту ощущений, на которую делалась ставка. Ничего нового сообщить населению пресса уже не могла, новым мог стать только процесс с его, поражающими воображение, признаниями подсудимых и громовыми прокурорскими речами.

О сталинском сценарии известно со слов весьма осведомленного человека – Николая Булганина. Он был тогда членом политбюро (президиума) ЦК и входил в узчайший круг тех, кого Сталин еще не отстранил от себя. Не случайно на последний ужин, непосредственно предшествовавший концу, Сталин пригласил только Маленкова, Берию, Хрущева и Булганина. Так что Булганину ли не знать?..

По его свидетельству, казнь (повешение) должна была свершиться публично на двух центральных московских площадях – Красной и Манежной. Двух, чтобы они могли вместить как можно больше зрителей, воздействовать на массы и спровоцировать погромы. Врачей должны были вешать не только в Москве, но развезти их по другим городам и публично казнить там: в Ленинграде, Киеве, Минске, Свердловске, чтобы лицезрение этого прекрасного зрелища не досталось одним москвичам[42]. Булганин подтвердил также, что вслед за этим должна была последовать депортация евреев на Дальний Восток «для искупления их вины на тяжких работах» и что лично он получил указание Сталина подготовить для этого 800 железнодорожных составов и организовать крушения эшелонов, нападение на поезда разгневанных граждан и всячески поощрять проявление ими своих «естественных чувств»[43].

О том же самом рассказывал в середине пятидесятых годов Илье Эренбургу Пантелеймон Пономаренко – после того, как отправился в почетную ссылку: послом в Польше, а потом в Нидерландах. В конце 1952 – начале 1953 года он был секретарем ЦК и хорошо знал всю закулисную подготовку не из вторых рук. Его рассказ ничем не отличается от свидетельства Булганина – с одним лишь уточнением: Сталин, – рассказывал Пономаренко, – поделился своим планом на заседании президиума ЦK и был поддержан только Берией.

Напомнив Молотову об этом событии, его конфидент Феликс Чуев получил такой неожиданный ответ: «Что Берия причастен к этому делу, я допускаю». И все… [44]. То есть, иначе говоря, Молотов не опроверг самый факт существования такого проекта («этого дела»), даже его подтвердил, но приписал авторство Берии, отводя от Сталина вину за чудовищное преступление, которое тот задумал. Но ясно же, что без Сталина этот замысел нельзя было не только осуществить, но и огласить даже в самом узком кругу.

В своих мемуарах Никита Хрущев свидетельствует, что «Сталин, безусловно, был подвержен позорному недостатку, который носит название антисемитизма». Но – и это самое главное – он подтверждает то, о чем поведали Булганин и Пономаренко: «Ставился вопрос вообще о еврейской нации и ее месте в нашем социалистическом государстве», а его коллега по политбюро – Анастас Микоян высказывается еще определеннее, без всяких иносказаний: «За месяц или полтора до смерти Сталина начало готовиться «добровольно-принудительное» выселение евреев из Москвы. Только смерть Сталина помешала исполнению|этого дела»[45]. Таким образом, четверо лиц, самых приближенных к Сталину на последнем витке его жизни – три члена политбюро и один секретарь ЦК – подтверждают, притом фактически в одинаковых выражениях, подлинность замысла, переводя его из области слухов в несомненную реальность.

Светлана Аллилуева вспоминает о том, что в январские дни пятьдесят третьего года сказала ей жена Николая Михайлова, главы Агитпропа, секретаря ЦК, напрямую задействованного в пропагандистскую антисемитскую акцию: «Я бы всех евреев выслала вон из Москвы»[46]. Жены секретарей ЦК не могли так высказываться самовольно, если не имели соответствующей информации от своих мужей, да притом без указания держать язык за зубами. Ее голосом говорил сам Михайлов.

Существует и множество других свидетельств, каждое из которых можно было бы, наверно, поставить под сомнение, но все они вместе создают убедительнейшую доказательственную базу.

Есть, например, свидетельство академика Евгения Тарле, очень приближенного к верхам (Сталин освободил его из Гулага и трижды наградил премией своего имени, в том числе за книгу о Наполеоне) о том, что операция была разработана подробно, с указанием, кто погибает от «народного гнева» сразу, а кого везут в зону вечной мерзлоты, с расчетом, что по дороге тридцать – сорок процентов из них погибнут от холода, голода, болезней и издевательств конвоя[47]. Один из телохранителей Сталина, майор госбезопасности Алексей Рыбин (он дожил до перестройки, тогда у него развязался язык), оставшийся беспредельно верным памяти и делам своего кумира, признался, однако, что присутствовал на двух секретных оперативных совещаниях, где отрабатывались детали этой операции. Он вспоминает, что был отправлен в паспортный отдел московской милиции, чтобы лично удостовериться в точности и полноте списка врачей «неарийского» происхождения с указанием их домашних адресов. Зачем же составлялись столь странные списки? Ясно, что эти адреса должны были быть переданы погромщикам, – кому бы еще они могли понадобиться?[48]

Заподозрить Рыбина – верного сталинского лакея, фанатично преданного ему до своего последнего вздоха, – в поклепе на вождя и вообще на кого бы то ни было из деятелей советской власти просто немыслимо. Рыбин оставил такое свидетельство в убеждении, что оно не компрометирует Сталина, а возвышает: ведь что бы вождь ни делал, он был всегда прав!

Существует версия (хотя она и не имеет безусловного подтверждения в свидетельствах хорошо осведомленных источников), что по пути к Голгофе толпа должна была вырвать осужденных врачей из рук конвоя и линчевать их, – погромы начались бы немедленно вслед за этим. Можно допустить, что такой исход – гипертрофированная фантазия обезумевших от страха людей, создавших в своем воображении логический финал кровавой мистерии.

И, однако, тщательно собиравший свидетельства о тех кошмарных днях Василий Гроссман писал в своем романе-документе «Жизнь и судьба»: «казнь еврейских писателей и актеров предшествовала зловещему процессу евреев-врачей, а за ними уже должен был следовать хорошо организованный и дирижированный самосуд распаленной толпы». Гроссман ни разу не позволил себе утверждать без оговорок что бы то ни было, если это вызывало у него даже малейшие сомнения. В искажении исторической правды он никогда не был замечен: его травили как раз за то, что правда колола глаза. Просто непостижимо, почему это утверждение Гроссмана (разумеется, лживое! разумеется, навеянное всего лишь апокалиптическими слухами перепуганных еврейских интеллигентиков) не подверглось разгрому со стороны мифоборца. И даже вообще им не упомянуто как не заслуживающее внимания серьезного исследователя.

В Израиле, в издательстве «Кругозор», посмертно вышла книга воспоминаний «Тревожное время» умершего в 1996 году Героя Советского Союза, бывшего ефрейтора Григория Саульевича Ушполиса, который в начале пятидесятых годов, окончив партийную школу, был сотрудником аппарата ЦК компартии Литвы. В седьмой главе его книги есть такой пассаж: «В то время мне и в голову не могло прийти, что готовится депортация всех евреев страны. Предстояла их высылка из постоянных мест проживания в далекие северные районы по опыту, который Сталин во время войны применял к другим народам…» Об этих планах Г. Ушполису стало известно от первого секретаря ЦК Антанаса Снечкуса, который поручил ему поехать на товарную станцию и проверить, в каком состоянии находятся эшелоны для отправки людей. Редактор книги Ц. Раз попросивший Г. Ушполиса уточнить этот эпизод, рассказывает с его слов в газете «Еврейский камертон» что пустые вагоны были далеки от готовности, но начальник товарной станции заявил: «Жиды смогут и в таких вагонах отправиться на вечный покой».

Еще несколько свидетельств – все одного порядка Мужем уже неоднократно упоминавшейся в этой книге Раисы Орловой (в девичестве Либерзон) был Николай Орлов, номенклатурный работник, функционер, окончивший Высшую партийную школу. Он принес ей новость, услышанную от коллег: насильственное переселение всех евреев на Дальний Восток должно начаться 15 марта после казни «сионистов» на Красной площади[49].

Журналист Зиновий Шейнис, длительное время собиравший свидетельства подобного рода, приводит их несколько, в том числе бывшего сотрудника госбезопасности, а затем работника аппарата ЦК Николая Полякова, который утверждал, что был назначен секретарем комиссии по депортации евреев (председателем комиссии, по его словам, стал новый партийный идеолог Михаил Суслов)[50]. Тот же Поляков сообщал, что списки подлежащих депортации отделяли «чистых» евреев от полукровок (этих следовало депортировать во вторую очередь) и что на Дальнем Востоке спешно строились бараки, непригодные для жилья.

Я был бы готов отнестись скептически к этому, слишком уж сенсационному, утверждению, поскольку не все, что исходило от Шейниса, в точности соответствовало действительности, но как раз данную информацию подтвердила и тогдашний начальник пенсионного управления Министерства социального обеспечения РСФСР – Ольга Голобородько, которая интересовалась в Совете министров, придется ли и как выплачивать пенсию депортированным евреям, и ответа не получила, поскольку чиновники Совмина, что вполне очевидно, никаких инструкций на этот счет не имели[51].

Тогда же был издан подписанный Сталиным «приказ № 17» с грифом «Совершенно секретно», которым предписывалось «незамедлительно уволить из МГБ всех сотрудников еврейской национальности, вне зависимости от их чина, возраста и заслуг»[52].

Известный американист, академик Георгий Арбатов рассказывает в своих воспоминаниях со слов крупного советского разведчика Бориса Афанасьева, что «в начале 1953 года были получены предписания увеличить в связи с предстоящим «наплывом» заключенных «емкость» тюрем и лагерей и подготовить для перевозки заключенных дополнительное количество подвижного железнодорожного состава».

Хорошо осведомленный о событиях того времени, будущий сотрудник международного отдела ЦК Александр Бовин подтверждает сообщение Г. Арбатова: «Судя по тому, что мы знаем, речь шла не только об уничтожении еврейской элиты, а о том, чтобы уничтожить или заключить в огромное гетто всю еврейскую общину Союза»[53].

О том же самом я слышал непосредственно от Бориса Мануиловича Афанасьева, подлинная, не русифицированная, фамилия которого была Атанасов. Этот старый болгарский революционер, ставший советским шпионом-убийцей (он был причастен к ликвидации в Лозанне перебежчика Игнатия Рейса и к другим «мокрым» делам Лубянки), работал к концу жизни заместителем главного редактора журнала «Советская литература» (па иностранных языках). Сначала без большой охоты, а потом, отпустив невидимые тормоза и увлекшись, Афанасьев поведал о том, что на депортацию всех московских евреев Сталин отвел максимум три дня. Для тех, кто не успеет за это время погрузнться в вагоны, чекистам предстояло найти «какой-то выход на месте». Нетрудно представить себе, что это был бы за «выход». О том же в моем присутствии рассказывал Лев Шейнин. Хотя сам он в те дни, когда готовилась депортация, находился в тюрьме[54], но, выйдя на свободу после смерти Сталина, восстановил старые связи с крупными чинами госбезопасности и прокуратуры, которые имели касательство к проведению операции. Они тоже подтвердили, что по отделениям милиции были разосланы телефонограммы о составлении списков – причем не только врачей, а вообще всех лиц «определенной» национальности. Шейнин рассказывал это на скромном застолье в доме нашего общего приятеля, полковника юстиции, профессора Аркадия Полторака, вместе с которым он работал в советской части обвинения на Нюрнбергском процессе. Полторак тоже многое знал, и за столом сидели еще какие-то осведомленные люди, в том числе один крупный аппаратчик из международного отдела ЦК (В. Шапошников).

Дело происходило в конце шестидесятых или в начале семидесятых годов, и все события пятьдесят третьего были еще очень свежи в памяти. Помню – присутствующие, в том числе и Полторак, не только подтвердили и составление списков, и постройку бараков, и готовность товарных эшелонов отправиться в путь, но и дополнили свидетельство Шейнина такой деталью: на домашние сборы каждому давалось не более двух часов с собой можно было взять только один чемодан или узел, а всех, кто не выдержит трудности пути – без еды, без тепла, – предписывалось сбрасывать на ходу, когда поезд будет идти вдоль безлюдных полей или лесов, на тридцатиградусный сибирский мороз.

Поэт Семен Липкин в беседе со мной, перед кинокамерой (Переделкино, 20 августа 2002 года), рассказал, что конце пятидесятых годов лично видел в отдаленных и пустынных районах северного Казахстана (он был приглашен для поездки по республике как переводчик казахской поэзии) непригодные даже для скота пустые деревянные постройки, которые, как объяснил ему секретарь местного райкома партии, предназначались для евреев, подлежавших депортации из европейской части Советского Союза в 1953 году. Если когда-нибудь эта пленка будет публично показана, вероятно и его отнесут к числу мифослагателей, тем более что свои «показания» он давал, перешагнув за девяностолетний рубеж, и проще простого сослаться на его ослабевшую память[55].

Наверняка существует много других свидетельств того же рода, сохранившихся в памяти современников. Добавлю к ним еще два своих.

В моем архиве хранится письмо из Тбилиси, полученное, судя по почтовому штемпелю, в феврале 1952 года (точная дата штемпеля смазана). Его автор – моя, тогда еще 19-летняя, приятельница Джильда Коркиа. Отец Джильды – известный в Грузии писатель Родион Коркиа – входил в элитарный круг тбилисской интеллигенции, где чуть ли не все были тесно связаны дружескими, если не родственными, узами с партийным руководством. Вот фрагмент этого письма: «Не надо ждать до последней минуты и надеяться на какое-то чудо. Спасется тот, кто опередит события. Если бы я не знала в точности, что всех вас (так и написано! – А. В.) ожидает, не стала бы поднимать панику. Хотела послать телеграмму, но – опасно, да ты ничего бы и не понял. Если ты и сейчас не понимаешь, то уж мама-то твоя не может не понимать. Потом будет поздно – мне хочется это кричать прямо в твои уши. ‹…› Жду телеграммы: «Встречайте тогда-то». И мы встретим. А за остальное не беспокойся». Потом Джильда мне объяснила, что о готовящейся депортации российских евреев ее отец узнал с достоверностью от своего друга, возглавлявшего в ЦК Грузии сектор, курировавший госбезопасность.

Впоследствии оказалось, что этот «секрет» был вообще известен всему городу.

Скончавшийся весной 2002 года в США грузинский писатель, философ, футуролог и социолог Нодар Джин мальчиком жил в еврейском квартале Тбилиси – Петхаин. Он рассказал, что в начале 1953 года всем еврейским семьям было приказано приготовиться к «эвакуации» в Казахстан[56]. Вероятно, отец Джильды просто знал еще больше, чем «весь Тбилиси».

Тогда же, в феврале пятьдесят третьего, мы получили и еще один сигнал. Клиентом моей матери была полковник в отставке Наталья Владимировна Звонарева (мать защищала в суде ее сына-подростка, оказавшегося в группе сверстников-воришек). До ухода на пенсию она работала в штабе военной разведки, где занимала весьма высокий пост. Ее имя можно встретить в воспоминаниях многих бывших сотрудников ГРУ. С матерью у нее установились не только формальные отношения. Помню, как она без предварительного звонка примчалась к нам домой, и две женщины долго разговаривали наедине в маминой комнате. Потом мать рассказала мне, что Наталья Владимировна умоляла «не ждать ни одной минуты и уехать куда-нибудь подальше», где можно положиться на русских друзей и «переждать». На то, что ждать придется недолго, она всего лишь надеялась, а то, что выселение неизбежно, «притом с кошмарными последствиями», знала наверняка – от своих коллег, с которыми сохраняла дружеские, доверительные отношения. У полковника Звонаревой не было не только ни капли еврейской крови, но и тесных еврейских контактов, – об этом ее ведомство знало достоверно. Оттого, наверно, от нее не таились. Наталья Владимировна Звонарева в силу своих профессиональных и личных качеств хорошо отличала надежную информацию от слухов и ошибиться не могла. Ее сообщение абсолютно достоверно, тем более что подтверждается десятками других свидетельств.

А. Н. Яковлев, на основании изученных им материалов президентского архива, утверждал, что Дмитрию Чеснокову, профессиональному аппаратчику, объявленному «философом» и даже удостоенному степени доктора философских наук, было поручено дать научное (читай: пропагандистское) обоснование готовившейся депортации[57], за что он внезапно был вознесен на партийный Олимп (16 октября 1952 года Сталин сделал его, неожиданно для всех, членом президиума ЦК КПСС), а сразу же после смерти своего благодетеля (6 марта 1953 года) он был выброшен оттуда за ненадобностью. Притом – как! Из члена высочайшего партийного ареопага превратился в заведующего отделом Горьковского обкома – за что же был так разжалован, пробыв в верхах всего-то четыре месяца? (См.: Чернов А. Д. 229 кремлевских вождей. М., 1996. С. 302.). Да за то, что принял слишком уж ревностное участие в несостоявшейся акции Сталина, от которой новые хозяева Кремля должны были отмыться прежде всего.

Совокупность огромного количества фактов и свидетельств современников убеждает в том, что существование безумного плана сталинского (модифицированного – гитлеровского) Холокоста не миф, а реальность.

Противореча самому себе, это же подтверждает, в сущности, и Г. Костырченко, подытоживая свою книгу (с. 707). Он справедливо пишет, что в начале 1953 года «возникла реальная угроза перехода государственного антисемитизма в агрессивную открытую форму» (курсив мой. – А. В.) и что в последнюю минуту Сталин «вынужден был пойти на попятную», то есть отказаться от своего замысла. Вот это как раз вполне возможно! Значит, замысел был, иначе на какую такую «попятную» он «вынужден был пойти» и от чего именно отказаться?

Что и требовалось доказать…

Мне кажется, весь этот спор вообще ведется на ровном месте и не заслуживает той остроты, которую он приобрел. Происходит смешение двух, отнюдь не тождественных, понятий: замысла и решения. Решение, то есть готовый к реализации проект, ожидающий лишь приказа нажать на некую кнопку, действительно требовал каких-то предварительных, нуждающихся в формальной фиксации, действий, ибо никто не стал бы сгонять в товарные вагоны десятки и сотни тысяч людей, не имея оправдывающего эти действия письменного приказа. Замысел же и подготовительные шаги для его осуществления, которые в то же время были и зондажем, позволявшим определить реальность проекта и реакцию на него, – это вовсе не требовало той сложной бюрократической подготовки, на отсутствие которой все время ссылаются «скептики».

О том, что замысел существовал и подготовительные шаги были сделаны, свидетельствуют десятки, если не сотни, доказательств, свидетельства, исходящие от людей разного общественного положения и отделенных друг от друга подчас тысячами километров. Чохом признать их всех жертвами и распространителями панических слухов просто абсурдно. А вот то, что Сталин, встретив ту реакцию, о которой сказано выше, тормознул, отказался, хотя бы на время, от своего замысла, – в это я готов охотно поверить. Это – укладывается в нормальную логическую и психологическую схему его поведения. Притом скорее всего он отказался от замысла немедленно развязать войну – этот отказ автоматически вел и к отказу от всего, что работало на главную цель и было органично связано с нею.

Отвержение несомненно существовавшего и готовившегося к реализации замысла традиционно мотивируют отсутствием письменных документов, которые подтверждали бы его наличие. Заметим, что «ненайденность» по самой элементарной логике не равнозначна «отсутствию»: на этом принципе строится криминалистическая теория доказательств. Но дело даже не в этом. Аргумент вообще не новый: точно так же отрицается и «окончательное (нацистское) решение еврейского вопроса» – где документы, подтверждающие, что под «окончательным решением» подразумевались газовые камеры и вообще физическая ликвидация?

А приказ Сталина убить Троцкого – он что, задокументирован? А документ – за номером, с печатью и подписью – об убийстве Михоэлса существует? Где документ о приказе Сталина расстрелять Зиновьева, Бухарина, Пятакова, Рыкова? Под приговором есть подпись Ульриха – подписи Сталина нет: где написано, что приговор продиктовал Ульриху именно Сталин?

А все иные, поистине нескончаемые, преступления Сталина, – они отражены в документах? Если нет, вправе ли мы его в них обвинять? Конечно, нет! – радостно воскликнут пламенные сталинисты, плодящиеся ныне простым делением. Пусть восклицают, а караван пойдет своей дорогой…

Фетишизация документа – «болезнь», весьма распространенная среди любителей архивов. По счастью, не всех.

Заместитель директора Российского государственного архива литературы и искусства Татьяна Горяева пишет о «мифологизации архивного документа, будто бы хранящего единственную и неопровержимую правду о прошлом. Однако профессионалы-документоведы, – продолжает она, – знают, насколько это представление далеко от действительности, и прежде всего советской: значительная часть государственной и партийной деятельности не документировалась, а значит и не может быть отражена в архивных документах. Кроме того, достоверность документов, а точнее сказать, информации, заключенной в документах, весьма относительна»[58].

Того же мнения и член-корреспондент Российской Академии Наук, доктор исторических наук, профессор Р. Ш. Ганелин: «Устная история (oral history), – пишет он, – требует к себе внимания как отразившая в качестве своеобразного источника не только восприятие событий современниками, но и сами эти события. Ведь деликатность, двусмысленность, а то и трагичность исторических ситуаций явились причиной особенных искажений в отображении их и связанных с ними событий в письменных памятниках эпохи. ‹…› Показания современников-наблюдателей – единственное живое слово об эпохе…»[59].

Миллионы фактов и событий вообще не нашли никакого отражения в письменных источниках. К тому же архивы советских времен неоднократно подвергались «прополке» – на этот счет есть много свидетельств. (Могу поручиться, к примеру, что документы, подтверждающие сотрудничество Вышинского с полицией в первом десятилетии прошлого века, из архивов исчезли, – об этом рассказано в моей книге «Царица доказательств» – М., 1992. С. 21-23.)

И уж совсем невозможно строить свои рассуждения на самом факте отсутствия документов – это очевидно для каждого: иначе важнейшие события советской истории прошедшего века так и останутся белыми пятнами. Между тем криминалистика (криминалистический метод исследования ничуть не менее основателен, чем некий «историко-аналитический») относит свидетельские показания, тем более внушительную их совокупность, и отсутствие противоречий между ними к числу несомненных доказательств («прямых улик») для установления факта или события – во всяком случае, не менее несомненных, чем документы, ибо документы, – говорил Тынянов, – могут лгать, как люди…

…Наконец, существуют совсем уж аутентичные свидетельства – что называется, из первых рук. Прежде чем их привести, необходимо рассказать об одной несостоявшейся акции, в течение десятилетий остававшейся загадочной, сомнительной, обросшей слухами в различных вариантах, а теперь наконец получившей вполне четкие очертания и даже точную датировку. Речь идет о подготовленном письме знаменитых евреев на имя Сталина в поддержку расправы над «врачами-убийцами», с выражением преданности «нашей социалистической родине» и с просьбой защитить советских евреев от справедливого гнева народа, дав им возможность искупить вину всех своих соплеменников. О существовании такого письма стало известно тогда же, но многими скептиками этот слух подвергался сомнению, а сколько-нибудь весомых доказательств не было. Наследники Сталина упрятали все материалы в секретные архивы и к этой скандальной странице советской истории ни в каком контексте возвращаться не хотели. Хотя многие важные детали остаются неизвестными до сих пор, эта страница все же поддается теперь достоверной реконструкции.

В двадцатых числах января 1953 года (скорее всего, в самом конце января, во всяком случае после вручения Эренбургу Ленинской премии) начался сбор подписей еврейской элиты под письмом, текст которого сочинили три активиста (возможно, не только они), хорошо понимавшие судьбоносную важность поставленной перед ними задачи: историк-академик Исаак Минц, член редколлегии и штатный фельетонист «Правды» Давид Заславский и политический журналист Яков Хавинсон, писавший под псевдонимом «М. Маринин». В недавнем прошлом он был генеральным директором ТАСС.

Все трое относились к числу «государственно полезных» евреев, ибо всегда безоговорочно и, с точки зрения Кремля, профессионально выполняли самые деликатные и важные идеологические заказы. Минц принимал активное участие в фальсификации истории революции, сделав Сталина ее главным вождем, отодвинувшим на второй план даже Ленина. Выше уже говорилось о том, что Заславский в двадцатые годы перебежал из лагеря врагов большевизма (он был активным бундовцем и меньшевиком) в лагерь воинствующих сталинистов, позже получив от самого Сталина (как, кстати сказать, и бывший меньшевик Вышинский) рекомендацию для вступления в партию: Сталину особенно импонировало, что Ленин всячески поносил Заславского в прессе, а вот он приблизил его к себе и сделал верным лакеем. Этот, поистине чудовищный, негодяй был хорошо известен в литературной среде активнейшим участием в травле Осипа Манделыптама (чуть позже с такой же яростью он будет травить Пастернака). Наконец, Хавинсон-Маринин показал себя на работе в ТАССе как бессовестно ловкий сочинитель всевозможных «заявлений» и «опровержений» этого агентства, готовый страстно «обосновать» все, что ему прикажут. Есть мнение, что верноподданническое письмо с просьбой выслать советских евреев в Сибирь и на Дальний Восток для искупления их вины явилось инициативой самих перетрусивших его сочинителей, стремившихся таким образом отвести угрозу прежде всего от себя, отделить «верных» евреев от «неверных»[60]. Это, разумеется, не так, и вовсе не только потому, что никто при Сталине, особенно в тот критический момент, не мог позволить себе подобного самовольства. Уже одно то, что в сборе подписей, типографском наборе письма и подготовке его к публикации принимали участие – сначала секретарь ЦК Михайлов, затем главный редактор «Правды» Дмитрий Шепилов, а сам сбор происходил в помещении редакции, опровергает версию о спонтанности действий авторов текста. Вызывать в «Правду» еврейских знаменитостей и добиваться от них подписи под столь рискованным документом – да кто же позволил бы себе такое, не будучи на то уполномочен с очень большого верха? Дважды Героя Советского Союза, полковника (в скором будущем генерала) Давида Драгунского срочно вызвали из Тбилиси (он командовал танковой дивизией, дислоцированной в Закавказском военном округе), чтобы заполучить и его автограф. Генерал примчался на военном самолете. Кто же это мог взять на себя – в сталинское-то время?

Теперь у нас есть возможность не задавать эти риторические вопросы и не ограничиваться логическими умозаключениями. Во-первых, есть прямое свидетельство самого осведомленного человека, к тому же оставшегося до последних дней своей долгой жизни преданным сталинистом. Лазарь Каганович, многолетний член политбюро, рассказывал Феликсу Чуеву, что с предложением поставить и его подпись к нему пришел тот самый секретарь ЦК Николай Михайлов, жена которого озвучила перед Светланой Аллилуевой проект выселения евреев из Москвы[61]. Уже одно это исключает самодеятельность трех активистов. Но еще важнее другое. В ответ на отказ подписаться Каганович услышал недоуменный возглас Михайлова: «Как?! Мне товарищ Сталин поручил». Каганович повторил: «Не подпишу, так и передайте. Я сам товарищу Сталину объясню». «Когда я пришел, – продолжил рассказ Чуеву Каганович, – Сталин меня спрашивает: «Почему вы не подписали письмо?» Я ему напомнил: «Я член Политбюро ЦК КПСС, а не еврейский общественный деятель»[62]. Важно не то, почему письмо не подписал Каганович, – важно, что приказал его написать и назвал тех, кто должен его подписать, – Сталин. В чем, конечно, и до признания Кагановича, у Чуева не могло быть сомнений.

Достоверность записи Чуева подтверждается письмом, полученным «Литературной газетой» из Израиля в 1991 году. Причины, по которым редакторат отказался его печатать, мне не известны, но ксерокопия подлинника письма сохранилась в моем архиве. Автор – родной племянник Лазаря Кагановича (установлено проведенной тогда же проверкой), киевский журналист (сотрудник газет «Вечерний Киев» и «Киевский вестник») Михаил Каганович, писавший под псевдонимом К. Михайленко. Он сын одного из пяти родных братьев Лазаря – Арона Моисеевича Кагановича.

Михаил подробно воспроизвел свой разговор с дядей, в частности эпизод с отказом поставить свою подпись под письмом в «Правду», и последующий разговор со Сталиным. «Не надо, не надо горячиться, товарищ Каганович, – резко прервал меня Сталин. – Я с вами согласен. Считайте вопрос решенным: товарищ Сталин (он частенько говорил о себе в третьем лице) не настаивает на вашей подписи под письмом в «Правду». – «Но это еще не все, – перебил я его. – Я вообще считаю, что в таком письме нет необходимости. Ведь это абсурд, все тут же поймут, что оно сфабриковано в ЦК и что людей принудили его подписать, потому что никто не верит в обвинения, выдвинутые против ни в чем не повинных врачей». – «Они сами во всем сознались», – ответил мне Сталин. Собираясь уже уходить, я со злостью бросил Сталину: «А то ты не знаешь, как выбиваются эти признания! Ты бы сам под пытками у Берии и Игнатьева (он был тогда министром госбезопасности) сознался, что работал в царской охранке, был гитлеровским шпионом или сотрудником Джойнта. До свидания, товарищ Сталин!» Это была моя последняя фраза Сталину, это был последний с ним разговор за десятилетия совместной работы и личной дружбы. Я видел, как он помрачнел, у него начиналось чуть ли не обморочное состояние. Я вышел из кабинета, послал туда секретаря, сидевшего в приемной, а сам уехал к себе на дачу, ибо чувствовал, что работать после такого разговора не смогу».

К тому моменту, когда Каганович делился с племянником своими воспоминаниями, в живых уже не было никого из числа «ближайших соратников», который мог бы его опровергнуть. Лишь поэтому, скорее всего, он приписал себе геройский поступок, будто бы совершенный один на один со Сталиным. Кому не ясно, что без тщательно подготовленных предварительных мер коллективной безопасности это было вообще невозможно: бунтовщик мог не выйти из Кремля и запросто оказаться на предстоящем процессе главарем презренной сионистской банды. Но его свидетельское показание, даже с поправкой на неуклюжее возвеличивание самого себя, нельзя игнорировать. Оно говорит о том, какое значение придавалось акции с письмом в «Правду» и какую роль в ней играл сам Сталин. Отпор, который ему оказали, не мог не повлиять на состояние уже весьма ослабевшего организма. Поразивший его вскоре инсульт, разумеется, находился в причинной связи с тем психологическим нокаутом, который он получил.

Людоед, задумавший сожрать всех евреев, обломал о них зубы.

Сохранилось и несколько письменных свидетельств заангажированных участников этой акции.

Писатель с безупречной нравственной репутацией Вениамин Каверин (Зильбер), вызванный в «Правду» Хавинсоном и мужественно отказавшийся поставить свою подпись, вспоминал: «Я прочитал письмо: это был приговор, мгновенно подтвердивший давно ходившие слухи о бараках, строившихся для будущего гетто на Дальнем Востоке. Евреи в своей массе, – говорилось в письме, заражены духом буржуазного воинствующего национализма, и к этому явлению мы, нижеподписавшиеся, не можем и не должны относиться равнодушно. Из письма с непреложностью вытекало, что мы заранее оправдываем новые массовые аресты, высылку ни в чем не повинных людей. Мы не только заранее поддерживали эти злодеяния, мы как бы сами участвовали в них – уже потому, что они совершались бы с нашего полного одобрения. Подписать это письмо значило пойти на такую постыдную сделку с совестью, после которой с опозоренным именем не захочется жить»[63].

Каверин на сделку с совестью не пошел. Точно так же[64] поступили немногие, и однако же поступили.

Евгений Долматовский, очень популярный в те годы поэт, его песни – «Любимый город», «Все стало вокруг голубым и зеленым», «Провожают гармониста в институт», «На Волге широкой, на стрелке далекой…» – пели повсюду. Он рассказывал мне уже в девяностом году: «За мной не приехали – мне звонили. Надо, мол, явиться в «Правду» и подписать документ государственной важности. Про содержание не говорилось, но достаточно было того, что звонил Давид Заславский, я его хорошо знал. И ничего хорошего от него не ждал. К тому же он сказал: «Пора вспомнить, Евгений Аронович, что вы еврей». Нет, возразил я ему, национальность у меня советская, а главное – я русский поэт. И только этим известен. Мои русские песни поет русский народ, и он знает меня как русского, а не еврейского поэта. Заславский стал что-то говорить в угрожающем тоне. Надо было выиграть время. Почему-то мне пришло в голову напомнить, что Шостакович только что написал на мои стихи четыре песни для голоса и фортепиано и еще кантату «Над родиной нашей солнце сияет». А сейчас, говорю, мы работаем с ним над песней о товарище Сталине. Ни над чем мы с ним тогда не работали, но я соврал – в надежде, что никто проверять не будет. А будет – Шостакович не подведет. «Конечно, вы понимаете, сказал я Заславскому, что песня о товарище Сталине важнее, чем все остальное». Плешивый отстал. И больше мне никто не звонил»[65].

Те, кому выпала горькая участь стать заложниками и невольными соучастниками задуманной гнусности, не торопились, естественно, придать ей огласку. Многие так и ушли, не рассказав ничего. Слишком поздно надумал я собрать их свидетельства. Почти никого уже не осталось. До самых последних я все же добрался.

Михаил Ботвинник в пятьдесят третьем году был на вершине своей шахматной карьеры: чемпион мира! Имя его гремело на всех континентах. Собирая еврейских знаменитостей, Заславский с Хавинсоном не должны были его обойти. Ботвинник зло отказывался от разговора со мной, именно зло – это меня поразило. Просил не беспокоить – ни за что не хотел возвращаться к тем «кошмарным дням». Кошмарным – это его выражение. Наконец, после третьего или пятого моего захода (декабрь 1991 года), признался: «Меня донимал какой-то академик (видимо, Минц. – А. В.): «подпишите, все уже подписали». Но как раз в это время я играл с Таймановым короткий матч за первое место в чемпионате СССР (М. М. Ботвинник и М. Е. Тайманов разделили 1-2-е места в чемпионате. Матч между ними игрался с 25 января по 5 февраля 1953 года, так что память Ботвинника не подвела. – А. В.) – очень подходящий повод попросить, чтобы не беспокоили. И меня еще предупредил Батуринский (полковник юстиции, занимавший руководящий пост в советской шахматной федерации), чтобы сразу по окончании матча (Ботвинник его выиграл. – А. В.) я не подходил к телефону, а еще лучше куда-нибудь бы уехал подальше от глаз. Уехать я не мог, но к телефону не подходил. Не зная, в чем дело, – просто на всякий случай. Поверил Батуринскому – человек осведомленный и зря не посоветует. Домашние тоже на звонки не отвечали, хотя телефон трезвонил с утра до ночи, – может, впрочем, кто-то хотел просто поздравить, но мне было не до поздравлений».

Виктор Давыдович Батуринский (с ним беседовал по моей просьбе корреспондент «ЛГ») не мог вспомнить, был ли у него с Ботвинником такой разговор. Принципиального значения это не имеет. Представляю себе, как мучился Ботвинник: ведь в сорок восьмом году он письменно приветствовал создание государства Израиль и придание этого государства Кремлем[66]. Его подпись под письмом в «Правду» могла бы, возможно, смягчить его вину за этот ужасный поступок, если бы пришло время держать ответ. Не подписал. Важно ли, как это ему удалось? Не подписал…

Смог я поговорить – тогда же, в декабре девяносто первого, – и с еще одним реликтом из той же плеяды – с прославленным басом Большого театра Марком Рейзеном. Когда я ему позвонил, певцу было уже девяносто шесть лет, в трубке звучал совсем не тот голос, который будил меня из черной тарелки репродуктора в кромешной тьме зимней московской рани: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек». Как ему не хотелось, чтобы я пришел для этого разговора! Но я все же пришел. Почему-то не работало отопление. Марк Осипович сидел в некогда роскошной, богато обставленной и – совершенно нежилой, выстуженной комнате. В дубленке и валенках: Меншиков в Березове наших дней. Повел меня на кухню, где горели все четыре конфорки газовой плиты. Я вытащил магнитофон – он властным жестом от него отмахнулся, повелел не включать. «Ну, было там какое-то сборище. Смутно помню. Прислали «ЗИМ». Какой-то академик держал речь: надо исполнить свой гражданский долг. Я сказал: «Мой гражданский долг – петь. У меня сегодня спектакль. Может прийти товарищ Сталин. Когда спою, присылайте «ЗИМ» снова. Тогда поговорим». Не прислали»[67].

Только у нас такое возможно: имя товарища Сталина помогало бороться с замыслом товарища Сталина. То есть, иначе сказать, с ним самим. Молодцы – догадались!..

Я понял, что за академик держал ту речь, которая запомнилась Рейзену. Его точный портрет нарисовал Вениамин Каверин: «Отвратительный лысый человек, похожий на деревянную куклу, с лицом, в котором наудачу были прорезаны глаза, а вместо рта – узенькая щель». Это был безоглядный сталинский холуй, имевший дерзость называть себя историком, – академик Исаак Израилевич Минц. Профессиональный фальсификатор, он прожил почти сто лет, ни разу не обмолвившись, в какой гнусной истории играл ведущую роль. И Хавинсон отдал Богу душу на девяносто третьем году – забился в норку и помалкивал. В полной немоте дотянуло до восьмидесяти пяти и другое лысое чудовище – Давид Заславский: продавшие душу дьяволу никогда не способны на исповедь.

Нашлись отговорки и еще у нескольких человек. Про иных известно достоверно.

Уклонился от подписи Герой Советского Союза, генерал Яков Крейзер (впоследствии «полный», как говорили раньше, генерал, то есть генерал армии). Уклонился академик Евгений Варга – старый венгерский коммунист, осевший в Москве, – он позволял себе спорить со Сталиным и в двадцатые, и в тридцатые годы. Отказался профессор Александр Горинов, член-корреспондент Академии наук, крупнейший специалист по строительству железных дорог. Есть не поддающиеся пока проверке сведения о том, что отказались также: академик-экономист Иосиф Трахтенберг, профессор-историк Аркадий Ерусалимский, профессор-международник Исаак Звавич.

Зато согласившихся хватало с избытком.

Подписали бывший министр Борис Ванников, генералы Давид Драгунский и Соломон Кремер, академики Александр Фрумкин, Семен Вольфкович, Григорий Ландсберг, конструктор самолетов Семен Лавочкин, писатели Василий Гроссман, Самуил Маршак, Павел Антокольский, Маргарита Алигер, Лев Кассиль, композитор Матвей Блантер, музыканты Давид Ойстрах, Эмиль Гилельс, дирижеры Юрий Файер, Самуил Самосуд, балерина Суламифь Мессерер (тетя Майи Плисецкой) и еще многие другие, очень известные советским гражданам и – в большинстве своем – весьма достойные люди. Ими руководили страх, отчаяние и надежда.

Да, надежда: как признавался впоследствии Василий Гроссман, он думал, что, отдав на заклание несколько десятков и без того обреченных врачей, избавит от уничтожения весь еврейский народ. Спасет большинство, пожертвовав меньшинством[68]. До конца жизни Гроссман казнил себя за этот поступок. Самуил Маршак плакал на груди своего друга Александра Твардовского, уверяя, что за эту слабость ему нет никакого прощения[69]. Матвей Блантер, автор всенародно любимой «Катюши», каждое утро с ужасом открывал газету, страшась увидеть свою фамилию под этим письмом.

Зимой 1976 года мы встретились в Переделкинском доме творчества с Павлом Григорьевичем Антокольским. Вообще-то он жил на своей даче в писательском поселке Пахра, но в Переделкине шел какой-то поэтический семинар, и вести одну из групп пригласили Антокольского. Я с ним был знаком еще по литературной студии МГУ, которой он какое-то время руководил, – возможно, это подвигло меня спросить его про злополучную историю с письмом, о которой смутно что-то слышал в Париже еще в шестьдесят восьмом, но воспринял тогда как «испорченный телефон». Антокольский не пытался изобразить из себя героя – сказал с мужественной прямотой: «Мы с Гроссманом (выделил только его!) подписали». Мне хотелось понять: «Вас запугивали, вам угрожали?» Он посмотрел на меня с удивлением: «Ну, что вы! Обвораживали и ублажали. На столе стояла огромная ваза с пирожными – до них никто не дотронулся. Зато, поверьте, теперь я знаю, что чувствует кролик, когда с ним тешится удав перед заглотом».

Маргариту Алигер мне удалось разговорить в конце сентября девяносто первого – незадолго до ее смерти. Она переживала одну трагедию за другой (смерть мужа, трагическую гибель дочери), оборвав уже, в сущности, всякую связь с прошлым. Может быть, поэтому, неоднократно отказываясь раньше говорить о том эпизоде, на этот раз вдруг решилась. «Порог выносливости, – сказала мне Маргарита Иосифовна, – не безграничен. Но моральная пытка еще страшнее физической. От нее тупеешь, отключаешься, перестаешь принадлежать себе… Я безропотно подписала то письмо, даже не прочитав, – лишь бы скорее сбежать, лишь бы не видеть жабью физиономию омерзительного Заславского и паточную улыбку лощеного упыря Хавинсона. Вернулась домой и влила в себя коньяка, чуть ли не всю бутылку».

В том, что письмо, о котором идет речь, существовало и что сбор подписей под ним проходил в условиях поистине драматических, ни у кого сомнения не было, но само письмо куда-то «затерялось». Недавно оно нашлось, но в очень странном варианте. Машинописный и набранный типографским способом текст отличаются друг от друга, а под текстом находится перечень подписавшихся, но без самих подписей, – в перечне значатся 58 имен, хотя из воспоминаний известно, что планировалось собрать не менее ста подписей[70].

Опубликовавший его текст журнал «Источник», всегда ссылающийся на точное место хранения документа, на этот раз (не случайно, конечно) поступил вопреки своим правилам: где найден этот документ и где он находится, в публикации не обозначено. Подтасовка видна невооруженным глазом. Судя по опубликованному тексту, речь идет о его второй, а возможно и третьей, исправленной и смягченной, редакции: призыва спасти евреев от справедливого народного гнева там нет, хотя он запомнился тем, кто был ознакомлен с письмом в редакции «Правды»[71].

Фальсификация, проделанная журналом «Источник», – подмена первого варианта письма другим вариантом, – убедительно разоблачена Борисом Фрезинским[72]. Она видна уже из того, что в тексте письма, якобы составленном не позже 3 февраля, упоминается «взрыв бомбы» на территории миссии СССР в Тель-Авиве, который произошел 9 февраля. Первый вариант, потрясший и Каверина, и Гроссмана, и других – подписавших и не подписавших его, – был, как пишет Б. Фрезинский, «иным и страшным и теперь уничтожен или утаивается». Публикация первого варианта моментально перечеркнула бы неуклюжую попытку «трезвых и объективных» историков (так аттестует их журнал «Наш современник», высоко оценивший книгу Г. Костырченко «В плену у красного фараона») защитить товарища Сталина под маской его разоблачения.

Важнейшую роль в судьбе подготовленного к публикации письма – точнее, в том, ради чего оно готовилось, – сыграл Илья Эренбург. Он предпринял отчаянную попытку сорвать сталинский замысел, скользя по лезвию бритвы и понимая, что в создавшейся конкретной обстановке не может ни подписать, ни безоговорочно отказаться. Под каким-то предлогом мог бы, наверное, уклониться – это осталось бы строкой в личной его биографии. Как остался строкой практически никем не замеченный его отказ подписать другой текст – пятью годами раньше: панегирический некролог большущего друга писателей – Андрея Жданова. Никто не посмел уклониться, а он посмел[73].

Мог бы так же и в этот раз, но Сталина это только разозлило бы, озлобило бы еще больше. Играть со Сталиным можно было только по правилам, им самим установленным, разговаривать с ним на доступном ему языке. То есть найти аргументы, который он был бы в состоянии воспринять. В судьбоносный момент, когда на кон была брошена жизнь миллионов его соплеменников, Эренбурга меньше всего заботило, что скажут о нем и как будут его лягать полвека спустя кабинетные критики и аналитики-эрудиты, «разоблачающие» теперь сталинский «государственный антисемитизм» с позиции «государственного патриотизма».

Задача была только одна: любой ценой остановить катастрофу.

Самым блистательным был финальный аккорд того исторического письма, с которым Эренбург обратился к Сталину. Он не отказывался подписать коллективное обращение, за что, глядишь, и заслужил бы кислую похвалу нынешних знатоков, – нет, он соглашался его подписать! Но лишь при условии, что Сталин, узнав про его сомнения (они касались прежде всего неизбежной международной реакции), не сочтет их серьезными и даст ему мудрый совет подпись поставить. Шахматные комментаторы такие ходы сопровождают тремя восклицательными знаками.

Сталин раздумывал. Время шло.

В отличие от тех, кто впоследствии считал его поступок не просто героическим, но и спасительным, сам Эренбург относился к нему более критически. «Я пытался воспрепятствовать появлению в печати, – пишет он в своих мемуарах, – одного коллективного письма. К счастью, затея, воистину безумная (как иначе можно было назвать идею «депортации во искупление»?! – А. В.), не была осуществлена. События должны были развернуться дальше. (!) Не настало еще время об этом говорить. (Когда он писал свои мемуары, говорить-то, возможно, уже настало, но кто бы ему позволил еще и напечатать? А ведь он писал мемуары для печати, а не в стол. – А. В.) Тогда я думал, что мне удалось письмом переубедить Сталина, теперь мне кажется, что дело замешкалось и Сталин не успел сделать того, что хотел»[74].

Опубликованный ранее текст его письма Сталину[75] представляет собой тоже лишь первоначальный вариант. В нем отсутствуют два важнейших пассажа, свидетельствующих о том, как Эренбург стремился подыграть Сталину, не прогневать его, высказать те «соображения», которые могли бы хоть как-то повлиять на адресата, то есть сделать все возможное и невозможное, лишь бы остановить в последний момент руку обезумевшего палача.

Вот два дополнения к первоначальному варианту, которые Эренбург сделал после нескольких дней раздумий и 3 февраля 1953 года вручил лично Шепилову с просьбой отдать письмо Маленкову для передачи Сталину. Первое: «В тексте «Письма» имеется определение «еврейский народ», которое может ободрить националистов и смутить людей, еще не осознавших, что еврейской нации нет». И второе: «Я убежден, что необходимо энергично бороться против всяческих попыток воскресить или насадить еврейский национализм, который при данном положении неизбежно приводит к измене Родине. Мне казалось, что для этого следует опубликовать статью или даже ряд статей, подписанных людьми еврейского происхождения, разъясняющих роль Палестины, американских буржуазных евреев и пр. С другой стороны я считал, что разъяснение, исходящее от редакции «Правды» и подтверждающее преданность огромного большинства тружеников еврейского происхождения Советской Родине и русской культуре, поможет справиться с обособлением части евреев и с остатками антисемитизма. Мне казалось, что такого рода выступления могут сильно помешать зарубежным клеветникам и дать хорошие доводы нашим друзьям во всем мире»[76].

Именно вариант письма с этими дополнениями является аутентичным, ибо под ним стоит личная подпись Эренбурга (автограф), и именно его читал Сталин, о чем свидетельствует имеющаяся на оригинале архивная пометка: «Поступило 10.Х.53 г. с дачи И. В. Сталина»[77]. Значит, Сталин не только его читал, но и держал при себе, – оно оказалось в числе тех, сравнительно немногих, особо важных, с его точки зрения, документов, которые он не оставлял в служебном кабинете и которые им самим не были сданы в архив: факт, говорящий о многом…

Процитированные выше дополнения Эренбурга к первоначальному варианту его письма на первый взгляд отличаются повышенной угодливостью и даже полной поддержкой бредовых идей, высказанных Сталиным еще в 1913 году. Так что глумливые потомки получили полную возможность резвиться, топча его за сервильность. Разумеется, письмо Эренбурга от начала и до конца было абсолютно неискренним. За ним стоял трезвый расчет и еще – прагматичное лукавство, которое позволяло Эренбургу, начиная с середины тридцатых годов, играть при Сталине особую роль.

В сущности, говоря с вождем на его языке, Эренбург неприкрытой, но убедительной, демагогией уводил его от замысла опубликовать письмо знаменитых евреев о коллективной вине, предлагая вместо этого ничего не значащее письмо о Палестине и редакционную (то есть безымянную и, значит, директивную) статыо «Правды», отделяющую «евреев-предателей» от «евреев-патриотов» и тем самым спасающую последних от депортации.

Именно на это рассчитывал, ставя свою подпись, Василий Гроссман, но хитрющий Эренбург предпочитал не надеяться, а делать – с большей эффективностью. Обдумал все возможные варианты и нашел единственно правильное решение. Другого хода в той критической обстановке, пожалуй, не было. Речь шла уже не о добром имени одного писателя, а о судьбе целого народа. Эренбург прав и в том, что никакие доводы не заставили бы Сталина отказаться от уже принятого решения, но они дали выигрыш во времени, который в итоге и оказался спасительным.

Сталин отмолчался, так и не дав никакого совета Илье Эренбургу. Подписи этого писателя под письмом нет, иначе она давно была бы уже опубликована в факсимильном варианте теми, кто горячо любит этого «оппортуниста» и «сталинского подголоска».

Г. Костырченко утверждает, что Сталин «не позволил ему уклониться от исполнения номенклатурного долга. Так под обращением наряду с прочими появился и автограф Эренбурга»[78]. Ну, и где же это сталинское «непозволение», в чем конкретно оно проявилось? И где же он, этот автограф? В доказательство своего утверждения автор делает ссылку на четыре источника[79]. Ни в одном из них никакого следа ни самого автографа, ни просто упоминания о нем нет. Эренбург категорически отрицал, что он подписал обращение в каком бы то ни было варианте[80], и он никогда не мог бы себе это позволить, зная, что автограф хранится в архиве и всегда может быть опубликован его заклятыми друзьями.

Погромщики постсоветского времени, признав, что Сталин собирался депортировать на Дальний Восток всех евреев[81], утверждают, будто, спасаясь от «законного возмездия», евреи убили его, причем как раз в те дни, когда праздновался еврейский праздник Пурим: «роль Эсфири и Мордехая на этот раз сыграли врачи-убийцы».[82]

Зоологическая злоба отшибла у них память: врачи-убийцы, то есть лучшие из лучших специалистов, медицинские светила страны, сидели тогда в тюрьме, ждали казни и, даже при желании, никого убить не могли. Заболевшего Сталина лечили только русские медики – Мясников, Лукомский, Коновалов, Тареев, Куперин – под началом министра здравоохранения, профессора Третьякова. И они не могли бы убить своего высокого пациента, впрочем, и вылечить – тоже. Одному из арестованных, профессору Якову Рапопорту, следователь вдруг сказал на допросе 4 марта, когда вождь уже агонизировал: «У моего дяди обнаружили дыхание Чейн-Стокса. Вы знаете, что это такое?» (Об этом симптоме, обнаруженном у Сталина лечившими его врачами, стало сразу же известно на Лубянке. – А. В.). У измученного пытками профессора хватило юмора и сил, чтобы ответить: «Если вы ждете от дяди наследство, то считайте, что уже его получили»[83].

О том, что «дядей» был Сталин, ни Рапопорт, ни другие узники, естественно, не знали. Но наследство тирана действительно им досталось: вместо заготовленной виселицы они обрели свободу. После смерти Сталина они провели в заточении еще один месяц, но никого из них на допрос больше не вызвали. Поздно вечером 3 апреля всех врачей-убийц развезли по домам на легковых лубянских машинах в сопровождении офицеров, на прощание почтительно отдавших им честь и пожелавших спокойной ночи.

ПРИМЕЧАНИЯ

1. Костырченко Г. В плену у красного фараона. С. 263-266.

2. Московские новости. 1998. № 15. С. 27.

3. РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 119. Д. 1024. Л. 77.

4. РГАСПИ. Ф. 17. On. 119. Д. 183. Л. 184-185 и Центр хранения современной документации (ЦХСД). Ф. 89. Сп. 18. Док. 42. С. 3.

5. РГАСПИ. Ф. 5. Оп. 16. Д. 237. Л. 1.

6. Там же. Д. 238. Л. 41.

7. Воспоминания драматурга Алексея Спешнева. Рукопись. Хранится в семье.

8. РГАСПИ. Ф. 5. Оп. 16. Д. 237. Л. 3.

9. РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 132. Д. 240. Л. 6, 24-25.

10. РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 118. Д. 846. Л. 197.

11. Известия. 1950. 14 января.

12. Об этом в моей книге «Царица доказательств. Вышинский и его жертвы» (М., 1992. С. 286-288).

13. Архив Главной военной прокуратуры. «Наблюдательное производство по делам работников Еврейского Антифашистского Комитета, осужденных самостоятельно». Т. 5. Л. 115-170.

14. Шатуновская Лидия. Жизнь в Кремле. С. 310. Писатель Лев Разгон, отсидевший в Гулаге 17 лет, рассказывал мне, что другой следователь и в другие годы говорил ему то же самое. Видимо, лубянские палачи получили на этот счет общий для всех инструктаж.

15. Известия ЦК КПСС. 1989. № 12. С. 34-40.

16. Пихоя Р. Советский Союз. История власти. 1945-1991. М., 1998. С. 87 и 92.

17. Литературная газета. 1989. 15 марта.

18. Детектив и политика: Альманах. 1992. № 3. С. 196-201. Все, кто ссылается в своих работах на докладную записку генерала Чепцова – уникальное свидетельство из первых рук, – пользуются этой публикацией, ибо сами никогда не видели документ в глаза. Ксерокопия подлинника с личной подписью Чепцова хранится в архиве автора, местонахождение самого подлинника неизвестно.

19. Исторический архив. 1994. № 1. С. 59.

20. Судебное дело ЕАК. Т. 7-А. Л. 93.

21. Сталин И. Собрание сочинений. М., 1949. Т. 11. С. 347.

22. Неправедный суд. М., 1994. С. 329-331. См. также: Литературная газета. 1989. 15 марта.

23. Неправедный суд. С. 11-12. См. также: 3вягинцев А. Г., Орлов Ю. Г. Приговоренные временем. М., 2001. С. 360. В документальном повествовании Абрама Клейнера «Девять лет» подробно рассказывается о том, как его следователь Дубок, соврав, что «Эренбург давно уже у нас», требовал от Клейнера показаний об этом «никаком не писателе», а шпионе, заговорщике и террористе.

24. Новый мир. 1998. № 12. С. 195-196.

25. Неправедный суд. С. 371.

26. Там же. С. 372.

27. Знамя. 1992. №8.

Еще того хлеще: даже в начале шестидесятых годов, когда трагический конец еаковцев уже ни для кого не был секретом, Б. Полевой уговаривал Эстер Маркиш, вдову казненного поэта, сообщать всем – и в стране, и заграничным знакомым, что ее муж вовсе не был расстрелян, а умер от разрыва сердца. (Маркиш Эстер. Столь долгое возвращение… Тель-Авив. 1989. С. 323).

В журнале «Юность» была опубликована переписка Б. Полевого с Ильей Эренбургом по поводу этого инцидента, из которой видно, что Полевой, пытаясь впоследствии оправдаться, заврался окончательно, утверждая, будто в разговоре с Фастом он называл имя не уже расстрелянного Квитки, а поэта Самуила Галкина, который жил с ним по соседству и с которым он разговаривал перед отъездом в Америку. И даже – в подтверждение – указал его точный московский адрес. Беда в том, что Галкин в то время, когда Полевой пудрил мозги Фасту, пребывал совсем по другому адресу, осужденный «Особым совещанием» 25 января 1950 года на десять лет лагерей. Так что лгун не мог видеться и с ним. Непонятно лишь, почему Эренбург (его переписка с Полевым по этому поводу шла уже в «оттепельные» годы), прекрасно понимая, что речь идет о беспардонной и циничной лжи, вознамерился ей потворствовать, поддержал коллегу, хотя и в тщательно обкатанных выражениях. Притом поддержал не только в письме к нему самому, но еще и в письме, адресованном норвежским медиям, которые вывели всю эту грязь на чистую воду.

28. Источник. 1997. №5. С. 104.

29. Там же.

30. Там же. С. 147.

31. АП РФ. Ф. 3. Оп. 62. Д. 131. Л. 93-94.

32. Правда. 1953. 29 января. В те же дни в СССР гостил еще один сталинский аллилуйщик из той же Франции – прозаик и драматург Роже Вайян. Антисемитская истерия разворачивалась на его глазах, но он, не моргнув глазом, сделал такое заявление: «Я увидел советский образ жизни таким, каким он и должен был быть – по учению коммунистической партии, по хорошо мне знакомым сталинским трудам». См.: Литературная газета. 1953. 27 января. Может быть, это был слишком тонко завуалированный, черный, издевательский юмор? Но в подобных изысках на острие ножа посредственный литератор Вайян никогда не был замечен.

33. Правда. 1953. 29 января.

34. Рубцов Юрий. Alter ego Сталина. М., 1999. С. 288.

35. Материалы проверки по делу ЕАК. Т. 1. Л. 23. См. также: Московские новости. 1994. 20-27 марта. Это тот самый Комаров, про которого дал показания С. Лозовский на судебном процессе:«…он имел очень странную установку. Он на следствии мне упрямо втолковывал, что евреи – это подлая нация, что все евреи – жулики, негодяи и сволочи, что вся оппозиция состояла из евреев, что евреи хотят истребить всех русских» (Судебное дело ЕАК. Т. 7. Л. 77).

36. Крокодил. 1953. № 3. С. 3.

37. Крокодил. 1953. № 5. С. 10. Московская атмосфера тех дней воспроизведена по документам и воспоминаниям в публикации журнала «Горизонт» (1991. № 6. С. 45).

38. Источник. 1999. № 3. С. 108.

39. От скепсиса «отрицатели» перешли к наступлению. Позиция, разделяемая автором этой книги, как и огромным числом современников той эпохи и множеством отечественных и зарубежных исследователей, припечатана как «холодящий душу сценарий, пригодный разве что для постановки триллеров» (Костырченко Г. В. Тайная политика Сталина. М., 2001. С. 672). Этот историк полагает, что те, кто с ним не согласен, «не утруждают себя соблюдением научно-исторических методов исследования» и даже «не имеют представления о таковых» (там же, с. 20). Столь беспощадный приговор вынесен не только автору этих строк, но и доктору исторических наук Я. Я. Этингеру, сыну замученного в лубянской тюрьме «убийцы в белом халате», профессора-медика Я. Г. Этингера. (Г. Костырченко почему-то считает важным, притом не единожды, подчеркнуть, что профессор-историк не родной сын Я. Г. Этингера, а пасынок – сын его жены от первого брака. Это, видимо, должно как-то ослабить весомость его позиции.) Версия о готовившейся депортации, – решительно утверждает Г. Костырченко, – «не подкреплена какими-либо фактами» (там же, с. 673). Из дальнейшего изложения мы увидим, что это не так. Тем не менее ее, естественно, безоговорочно поддерживает Солженицын, не приводя никаких доказательств, кроме ссылки на того же Костырченко (т. 2, с. 409).

40. Г. В. Костырченко не согласен и с этим. Готовившееся «открытое антисемитское судилище» он называет мифом (там же, с. 682) и утверждает, что врачей ожидал закрытый суд, как это случилось с членами ЕАК. Напомним: еаковцев арестовали тайно, следствие вели тайно, даже отрицали сам факт их ареста, поэтому и можно было тайно их судить. На этот раз широко разрекламированные: арест, завершение следствия и интенсивная обработка мозгов советских людей в прессе, сами по себе исключали суд при закрытых дверях. Можно не сомневаться, что в качестве «объективных наблюдателей» были бы приглашены иностранные гости, как это было во время трех Больших Московских процессов тридцатых годов. Видный французский адвокат и общественный деятель, исполнительный президент общества «Франция-СССР» Андре Блюмель рассказывал мне в 1970 году, что зимой пятьдесят третьего готовился для поездки в Москву на предстоящий процесс, причем «отбой» получил лишь в конце марта (он даже запомнил в, точности день – «когда в Москве объявили амнистию», – то есть не ранее 27 марта).

Абсолютно несостоятельно и утверждение, будто бешеная антисемитская кампания в прессе, сопровождаемая угрозой расправ, пошла в феврале на убыль. Напротив, кампания все нарастала, – свидетельством тому погромные публикации в «Правде» за 8,9,11,12,16,18,19,20,22,23,26,27 февраля. По инерции та же кампания продолжалась и после смерти Сталина: см., например, «Крокодил» за 20 марта 1953 года. Что касается самой «Правды», то «поворот все вдруг» произошел лишь начиная с номера за 2 марта, то есть когда Сталина хватил смертельный удар: больше на ее страницах действительно нет ни одного слова про врачей-убийц, агентов международного сионизма, о гневе народа и неминуемой расплате.

41. Лубянка внушала Кремлю, что военный конфликт с применением ядерного оружия неизбежен, что американцы готовятся к нападению, что оно уже запланировано – самое позднее на пятьдесят четвертый год. Покойный академик Виталий Гольданский рассказывал мне, что ученые-атомщики (в большинстве евреи!) пообещали Сталину: к концу 1953 года, а возможно и чуть раньше, у нас уже будет своя водородная бомба. Ее испытание действительно состоялось в августе «обещанного» года: она была в двадцать раз мощнее той атомной, которую сбросили на Хиросиму. Спешно завершалось и сооружение гигантской ракетной обороны Москвы. О неизбежности войны, по убеждению Сталина, и о том, что была дана секретнейшая команда готовиться к ней, мне говорил и академик Георгий Арбатов. На XIX съезде Сталин ввел в ЦК невиданное число маршалов, генералов и адмиралов (Василевский, Соколовский, Конев, Жуков, Мерецков, Тимошенко, Штеменко, Юмашев, Жигарев, Малиновский, Чуйков, Вершинин, Баграмян и другие) – выказывал особое доверие к армии, возлагая на военачальников свои надежды. Тогда же, на совещании министров обороны стран Варшавского договора, определилась главная стратегическая задача: активно готовиться к третьей мировой войне. Но если война неизбежна, зачем ждать нападения? Сталин извлек опыт из Второй мировой… См. также: Радзинский Эдвард. Сталин. М., 1997. С. 602. Аналитическое суждение о готовившейся депортации в связи с планами развязывания войны высказали также два историка высочайшей квалификации – см.: Геллер М. и Некрич А. Утопия у власти. Лондон. 1989. С. 559.

42. Новое время. 1993. № 2-3. С. 47-49.

43. Там же. Бездоказательному «контраргументу» – будто бы Булганин делал такие признания лишь «после изрядного возлияния» (Костырченко Г. В. Тайная политика Сталина. С. 680) – вряд ли место в историческом исследовании. Еще со времен Древнего Рима у юристов существует безусловное правило: оскорбить свидетеля не значит его опровергнуть.

44. Чуев Ф. Сто сорок бесед с Молотовым. С. 326-327.

45. Не подвергшиеся редактуре воспоминания Хрущева (см.: Огонек. 1990. № 7). См. также: Микоян А. Так было. М., 1999. С. 536. Верный себе Г. Костырченко находит и для этого свидетельства неотразимый контраргумент: он попросту отводит осведомленного очевидца как «самого хамелеонствующего» в сталинском окружении. Не вдаваясь в дискуссию о «суперхамелеонстве» Микояна, который, после дворцового переворота, совершенного брежневцами, был изгнан со всех постов именно за свою верность курсу XX съезда, хочу напомнить, что argumentum ad personam (то есть дискредитация личности оппонента или свидетеля) никем и никогда не признавался как довод в споре. Другое утверждение Г. Костырченко, будто мемуары вообще писал не А. И. Микоян, а готовивший их к печати его сын, доктор исторических наук Серго Микоян, вообще не подкреплено ни одним доказательством и является (пока не доказано иное) плодом чистейшей фантазии. Опровергнуть это утверждение в состоянии сам С. А. Микоян.

46. Аллилуева С. Только один год. М., 1990. С. 135.

47. Лясс Федор. Последний политический процесс. Иерусалим, 1995. С. 110-111. Ничего невероятного в этой мистерии нет. В моей книге «Валькирия революции» (М., 1997. С. 411-412) воспроизведен записанный А. М. Коллонтай (хранится в ее фонде в РГАСПИ) рассказ партийного функционера об эшелонах тридцатых годов, где везли «в товарных вагонах, как баранов», раскулаченных – детей, стариков, больных и калек. «Младенцы у груди матери замерзали, трупики из вагона прямо в снежные сугробы выкидывали». Много там и иных подробностей – все того же рода. Так что методика была уже отработана на практике, и притом вполне эффективно.

48. Об этом можно услышать его рассказ «живьем», перед кинокамерой, в документальном фильме Семена Арановича «Я служил в охране Сталина».

49. Орлова Р. Воспоминания о непрошедшем времени. М., 1993. С. 205.

50. Шейнис 3иновий. Провокация века. М., 1992. С. 122-123.

51. С О. Голобородько беседовал мой коллега, журналист «Литературной газеты» – Григорий Цитриняк, рассказавший мне в подробностях об этой встрече. Краткий вариант интервью с ней был опубликован Г. Цитриняком в «Литературной газете».

52. Источник. 1993. № 0 (пилотный). С. 55.

53. Арбатов Г. Свидетельство современника. М.,1991. С. 18-19. Бовин А. Записки ненастоящего посла. М., 2000. С. 150.

54. Э. Радзинский ошибается, полагая, что Л. Шейнин был арестован в январе или феврале 1953 года (Сталин. М., 1997. С. 603). На самом деле его арестовали 19 октября 1951 года, в поезде, при подъезде к Москве, куда он возвращался из Сочи (следственное дело следственном части по особо важным делам МВД СССР № 5214). Освобожден 21 ноября 1953 года. См. также: Звягинцев А. Г., Орлов Ю. Г. Приговоренные временем. М., 2001. С. 358-362.

55. Обзор других фактов, свидетельствующих о планах депортации евреев, содержатся в работе Zvi Giterman «The Jews» (Problems of Communism. Washington. IX-X, 1967. P. 92-101). Американский историк Л. Шапиро убежден, что вслед за депортацией евреев началась бы грандиозная чистка среди русских аппаратчиков и административно-хозяйственного персонала, свидетельтвом чему многочисленные публикации в прессе о необходимости подбора и выдвижения на руководящие посты любого уровня «новых людей». См.: Шапиро Леонард. Коммунистическая партия Советского Союза. Firenze, 1975. С. 662.

56. См.: Дружба народов. 1997. № 12. С. 213.

57. IakovlevAlexandre. Ce que nous voulons faire de l’Union Sovietique. Paris, 1991. P. 147. По сведениям А. Д. Сахарова, полученным, вероятно, не из первых рук, что несколько снижает их весомость, Чесноковым была подготовлена не брошюра, а передовая «Правды» под названием «Русский народ спасает еврейский народ», которая оправдывала депортацию. См.: Сахаров Андрей. Воспоминания. Нью-Йорк, 1990. С. 215-216.

Никакой опасности «поставить страну» – из-за еврейской депортации – «перед неизбежностью радикальных политических и идеологических преобразований» (Костырченко, с. 678), разумеется, не было: на такие «преобразования» сталинские идеологи (он сам прежде всего) были великие мастера. Если марксистско-ленинская идеология не исключала обвинения в предательстве целых народов, то что мешало к заклейменным и наказанным народам добавить еще один? Почему, не подвергшаяся официально ревизии большевистская идеология, вполне допускала бессудные репрессии против калмыков как калмыков, ингушей как ингушей, чеченцев как чеченцев, а для точно таких же репрессий против евреев как евреев непременно были нужны «радикальные политические и идеологические преобразования»?

58. См.: Индекс. 2001. №14.

59. Ганелин Р. Еврейский вопрос в СССР в представлении современников. 1930-1950-е годы // Петербургский Еврейский университет. Серия «Труды по иудаике». Вып. 3. СПб., 1995.

Еще раньше по тому же принципиальному вопросу высказался ученый и классик русской исторической прозы Юрий Тынянов. «На то он и был ученым, – пишет исследователь, – чтобы не относиться к документу с почтительностью неофита, чтобы не возводить его в абсолют, а его отсутствие в доказательство правоты или неправоты какой-либо версии. «У меня нет никакого пиэтета к документу вообще», – писал он».

См.: Тынянов Ю. Кюхля. М., 1975. С. 14-15

60. Липкин С. Жизнь и судьба Василия Гроссмана. М., 1990. С. 32.

61. Чуев Ф. Так говорил Каганович. М., 1992. С. 174.

62. Там же. Об отказе Кагановича подписаться под коллективным письмом и даже о некоем, почти наверняка мифическом, «бунте» политбюро против рокового сталинского проекта рассказывал позже с чужих слов и Илья Эренбург, беседуя с Жан-Полем Сартром (Авторханов Абдурахман. Загадка смерти Сталина. М., 1992. С. 89).

63. Каверин В. Эпилог. М., 1989. С. 316-317. Яростный разоблачитель «мифа о депортации» Г. Костырченко не останавливается перед тем, чтобы и этого безупречного, никем и никогда не обвиненного в неправде, свидетеля представить как вольного или невольного лжеца (Лехаим. 2002. № 12). На каком основании? Он, оказывается, Хавинсона назвал Хавенсоном и отнес встречу в «Правде» к зиме 1952 года, тогда как встреча имела место в январе пятьдесят третьего. Эти две фатальные описки Каверина оказались достаточными, чтобы честнейший и достойнейший человек, который героически (не будет искать обтекаемых слов!) проявил себя в обстоятельствах поистине судьбоносных, перекочевал в категорию лжесвидетелей. Хотелось бы все же понять, погоня за какими моральными дивидендами могла подвигнуть на лжесвидетельство 87-летнего писателя накануне своей смерти (книга «Эпилог» сдана в набор 29 декабря 1988 года, Каверин умер 2 мая 1989-го).

64. Так же, но не так же!.. Судя по всему, Каверин был единственным, кто без хитрости и лукавства, ничем не мотивируя, категорически отказался поставить свою подпись. Поступок, истинное значение которого по-настоящему не оценено.

65. Об этом же Евг. Долматовский рассказывал в Малеевке счастливо здравствующему и по сей день литературоведу А. И. Старцеву, который записал его рассказ и воспроизвел мне. Отличие лишь в том, что, согласно записи А. И. Старцева, Долматовский «увильнул» от преследователей не в разговоре по телефону, а непосредственно в редакции «Правды», куда он все же приехал. Наверно, такое расхождение Г. Костырченко посчитает «уликой против». Так или иначе, для Долматовского это тоже был поступок, сопряженный с большим риском. Его отец, – А. М. Долматовский, известный в прошлом московский адвокат, доцент юридического института, был расстрелян в феврале 1939 года (реабилитирован в декабре 1954-го). Сам поэт – в годы войны – фронтовой корреспондент, – оказавшись на Украине в окружении, попал в плен, откуда бежал. Ничего не стоило припомнить ему и то, и другое: зловещие вопросы «находились ли во время войны в плену?», «находились ли во время войны на оккупированной территории?» многие годы сохранялись во всех анкетах.

66. Еврейский Антифашистский Комитет в СССР. 1941-1946. М., 1996. С. 279. Кстати, в тот же самый день, 19 мая 1948 года, «официальное признание прав еврейского народа» столь же бурно приветствовал и Давид Заславский (там же, с. 278-279), так что особое рвение этого перевертыша в посрамлении «сионизма» можно понять.

67. Г. Костырченко («Тайные преступления Сталина», с. 681) утверждает, что подпись М. Рейзена содержится на «подписном листе», приложенном к обращению в редакцию «Правды». Хорошо бы опубликовать факсимильный оригинал «подписного листа», притом непременно под самим «обращением», – тогда только можно будет судить, кто и под чем именно подписался («под чем именно» – не оговорка: доподлинно известно, что были как минимум два варианта «обращения» – первоначальный и откорректированный). К тому же изучавший эти материалы А. Н. Яковлев подтверждает, что подписи Рейзена под этим документом нет (Яковлев А. Цит. соч. С. 148). Даже если Рейзен приписал себе не имевшее место спасительное лукавство, которое в тех условиях все равно было бы мужественным поступком, это свидетельствует о том, какую незабываемую травму причинило ему выламывание рук.

68. Липкин С. Жизнь и судьба Василия Гроссмана. С. 33.

69. Кондратович Алексей. Новомирский дневник. М., 1989. С. 510. Литературовед Е. Ф. Книпович рассказывала мне, что Маршак нередко возвращался в своих рассказах к этому эпизоду, каясь за то, что у него не хватило мужества отказаться. Самуила Яковлевича Маршака я хорошо знал и подолгу беседовал с ним, но в разговорах со мной он тщательно избегал касаться событий начала 1953 года.

70. Источник. 1997. №.1.С. 143-146.

71. Шейнис 3иновий. Провокация века. С. 108. Профессор Р. Ш. Ганелин воспроизводит рассказы профессора С. Б. Окуня и академика И. И. Минца о том, что «первоначальный текст [письма] был заменен новым, и начался повторный приезд подписантов» (см.: Петербургский Еврейский университет. Серия «Труды по иудаике». Вып. 3. СПб., 1995). Факт «редактуры» подтверждает и Г. Костырченко, сообщая, что ее производил Шепилов (ук. соч., с. 681). О том же я знаю от Павла Антокольского, на разговор с которым зимой 1976 года я уже ссылался, и от Бориса Слуцкого, воспроизводившего свои разговоры с Ильей Эренбургом.

72. Фрезинский Борис. Помутневший «Источник», или О чем же евреи просили Сталина? // Литературная газета, 1997, 23 июля.

73. Рубинштейн Джошуа. Верность сердцу и верность судьбе. СПб., 2002. С. 267 и Литературная газета. 1948. 1 сентября.

74. Эренбург Илья. Люди, годы, жизнь. Воспоминания в трех томах. Т. 3. М., 1990. С. 228.

Прозрачнее, чем написал Эренбург в подготовленной для печати книге, сказать было нельзя, – ведь это писалось в первой половине шестидесятых годов, а в 1967 году Эренбурга уже не стало. Но Г. Костырченко, не моргнув глазом, заявляет (Лехаим. 2002. № 12), что в его мемуарах «депортация никоим образом не упомянута». Вот те на!.. А что же это такое – «затея, воистину безумная», что это за «события, которые должны были развернуться дальше» (то есть после подписания коллективного письма знаменитыми евреями) и что это за «дело», которое «замешкалось»? Что именно Сталин хотел сделать, как пишет Эренбург, но не успел? Г. Костырченко поверил бы, что речь идет о депортации, только если бы Эренбург употребил впрямую само это слово. Хотел бы я посмотреть, как он сам его бы употребил в каком угодно смысле в шестидесятые годы!

Ни Костырченко, ни Солженицын (между ними – полное единство) ни за что не хотят понять трагизма того поистине смертельного хода, на который пошел Эренбург.

Он, оказывается, лишь «сперва не подписывал» (курсив мой. – А. В.) и вообще проявил «непревзойденную изворотливость» (Солженицын, т. 2, с. 409). Так комментирует непререкаемый Верховный Судья рискованнейший и мужественный поступок Эренбурга.

Илью Григорьевича, как известно, многие не любят и многие порицают. Я тоже не отношусь к числу его слепых апологетов: немало отнюдь не лестных слов в его адрес читатель найдет и на этих страницах. Но книга моя посвящена не Эренбургу – здесь не место обсуждать ни его творчество, ни его судьбу. Скажу лишь, что даже самые категоричные и безжалостные к нему критики никогда не посягали хотя бы на одну страницу его жизни – военную, хорошо зная, какую роль сыграла для армии и для всей страны его неутомимая публицистика тех лет. Но – вот оценка этой публицистики Солженицыным («сдержать писательскую страсть», как он вроде бы старался, – см.: Московские новости. 2002. № 50. С. 20 – ему явно не удалось): «Илье Эренбургу ‹…› дано было «добро» сквозь всю войну поддерживать и распалять ненависть к немцам. ‹…› Эренбург отгремел главным трубадуром всей той войны ‹…› и лишь в самом конце был осажен» (т. 2, с. 349). Надо же, чтобы злоба до такой степени застлала глаза…

75. Полностью, а не в отрывках, впервые опубликовано в переводе на французский. См.: Berard Ewa. La vie tumultueuse d'llya Ehrenbourg. Paris, 1991. P. 298-299.

76. АП РФ. Ф. 3. On. 32. Д. 17. Л. 100.

77. Там же.

78. Костырченко Г. Цит. соч. С. 681.

79. Там же. С. 748.

80. Веauvоiг Simоne de. La Force des choses. Paris, 1963. P. 347.

To же самое говорил Эренбург и Эстер Маркиш. Он объяснял это тем, что «письмо напоминает призыв к погрому – даже не завуалированный. Речь идет ‹…› о коллективной ответственности за преступления убийц в белых халатах. ‹…› Гнев советского народа справедлив и неудержим, но, поскольку подавляющее большинство евреев истинные советские патриоты и их необходимо защитить, гарантировать их безопасность, видные деятели еврейской национальности просят партию и правительство поместить советских евреев в «безопасные условия» Восточной Сибири.». См.: Маркиш Эстер. Столь долгое возвращение. Тель-Авив, 1989. С. 305-307.

81. Русское воскресение. 1991. № 3 и Московский трактир. 1991. № 1.

82. Независимая газета. 1993. 4 апреля. С. 5.

83. Paпопорт Я. Л. На рубеже двух эпох. М., 1988. По рассказам, которые я слышал в Израиле, тот же вопрос (о дыхании Чейн-Стокса) задал другой следователь Вере Вовси, жене профессора Меера Вовси, арестованного по делу врачей, – кузена Михоэлса.