В тихом, милом Хольменколлене воистину трудно было поверить, что где-то идет война, гибнут люди, что на родине зреют такие события, которые очень скоро перевернут весь мир. В Норвегию Коллонтай вернулась одна — Миша остался в Соединенных Штатах исполнять свою миссию. До полей сражений там было далеко, и сознание того, что он в безопасности, несло душевный покой, позволяя целиком отдаться писанию статей и брошюр, заказы на которые шли теперь бурным потоком. Шляпников, поняв окончательно, что возврата к прошлому нет, уехал в Россию, возглавив по поручению Ленина Русское бюро ЦК, главный штаб которого находился по-прежнему за границей. Или, попросту говоря, в квартире Владимира Ильича.

Неизбежность грядущих перемен была очевидной, и сразу же по возвращении из Америки Коллонтай стала писать пропагандистскую брошюру «Кому нужен царь и можно ли без него обойтись?». Предвидя неизбежное падение царизма, она отразила в брошюре будущую тактику Ленина в традиционных для большевиков того периода выражениях: «Мало убрать царя. Надо вырвать власть у тех, кто прикрывался царем, — бюрократов, чиновников, помещиков, капиталистов, и передать власть народу». Как эта «передача» произойдет, кто будет считаться «народом», которому власть достанется, — об этом, естественно, в брошюре не было ни слова. И зачем? Партия, объявившая себя народной, как раз и была тем самым народом…

Коллонтай еще дописывала последние страницы брошюры, когда газеты принесли ошеломительную весть из Петрограда: в России революция, царь отрекся от престола, брат царя тоже, создано Временное правительство… В спешном письме из Швейцарии Ленин требовал от Коллонтай немедленно возвращаться в Россию и сообщал, что стремится к тому же. Александре это было проще, чем Ленину: всего лишь пересечь нейтральную Швецию, тогда как ему — воюющую Германию. Известно, что уже через несколько дней после февральской революции в России к Коллонтай в Христианию приезжали из Стокгольма Яков Ганецкий и из Берлина Александр Парвус. Оба деятеля, замешанные в самых темных операциях большевиков, связанных с тайным получением германских денег, занимались организацией переезда Ленина и его товарищей из Швейцарии в Россию.

Во всех источниках глухо сообщается, что в Христиании они вели с Коллонтай «переговоры о возвращении Ленина в Россию». Уже сама по себе эта фраза, абсолютно лишенная конкретного содержания, побуждает задуматься над тем, что же, собственно, за нею скрывалось. О чем конкретно эти два господина могли «переговариваться» с Коллонтай? Что могло от нее зависеть? Да, Ленин должен был ехать в Петроград через Стокгольм. Но Коллонтай еще несколько лет назад была выслана из Швеции без права в нее возвращаться, жила в Норвегии и никаких серьезных контактов в Стокгольме не имела. У Ганецкого там было куда больше связей: в шведской столице он держал фирму, наживавшуюся на поставках самых разных товаров в воюющую Россию (от стратегического сырья до презервативов для офицеров и солдат). Эти деньги шли на партийные нужды. Ни в какой помощи Коллонтай он нуждаться не мог. А уж Парвус, имевший прямые контакты с германским генеральным штабом, с правительственными и финансовыми кругами Германии, — тем более. Теперь доподлинно известно, что именно благодаря ему и через него шли русским большевикам немецкие деньги для подрыва изнутри царской власти и ослабления тем самым России — противника Германии в войне.

Но зачем-то они все-таки приезжали. Никто и никогда не поставил вопроса: какая острая необходимость привела их обоих внезапно в тихий Хольменколлен к ничего не решавшей Коллонтай? Причем в тот момент, когда они-то и были в центре исторических событий по переброске русских эмигрантов-большевиков в Петроград? О чем они с ней говорили и до чего договорились? История эта весьма загадочна и туманна, но одну версию можно все-таки предложить. Не должна ли была Коллонтай, возвращавшаяся в Петроград еще до прибытия первого эшелона из Цюриха, прихватить с собой не только инструкции, но и крупные деньги на партийные нужды? Если так, то это могли быть только немецкие деньги, ибо доходы от спекулятивных операций фирмы Ганецкого переправлялись из Стокгольма в Петербург по банковским каналам для подставных физических и юридических лиц.

Известный историк русского революционного движения Владимир Бурцев, перечисляя тех, кто имел прямое касательство к получению 70 миллионов марок (цифра эта, согласно позднейшим архивным находкам, значительно преуменьшена) от германских властей русским большевикам, наряду с Лениным, Зиновьевым, Раковским, Парвусом, Ганецким и другими, называет и Коллонтай. Уже тогда была известна переписка — в частности, между Лениным и Коллонтай, — из которой было видно, что Александра Михайловна самым непосредственным образом замешана в переводе денег загадочного происхождения через стокгольмский «Ney Bank» на счет петроградского представителя фирмы «Nestle» Суменсона, к которому имели доступ большевики. Поэтому выполнение ею курьерских функций для срочной и надежной доставки наличных рвущимся к власти большевикам было естественным продолжением деятельности, которой она уже занималась. Это не требовало ее посвящения в какие-то новые тайны. И тогда экстренный визит Парвуса и Ганецкого перед самым ее отъездом в Петроград теряет всякую загадочность.

К тому времени в Петроград уже возвратились большевики, находившиеся в сибирской ссылке. Среди них было два члена ЦК — Лев Каменев и Иосиф Джугашвили-Сталин, а также бывший член Государственной думы Матвей Муралов, которые еще до возвращения Ленина решили завладеть руководством партии. Шляпников возглавлял в Петрограде Русское бюро ЦК, то есть был всего лишь ПРЕДСТАВИТЕЛЕМ Ленина, тогда как Каменев и Сталин — ЧЛЕНАМИ ЦК, к тому же отмучившимися в ссылке, а не отсидевшимися в эмиграции. Реально захват власти в тех конкретных условиях мог вылиться только в захват центрального партийного органа — газеты «Правда», членом старой редакции которой был Каменев.

Так что еще до приезда Коллонтай в Петроград там уже произошел раскол. Захватив «Правду» на правах членов ЦК и отстранив Шляпникова от руководства Русского бюро под тем предлогом, что они имели больший партийный стаж, Сталин и Каменев решили навязать партии ту политическую стратегию, которая расходилась с ленинскими установками. По иронии судьбы, именно их, а не ленинские политические планы сулили России спокойное и продуктивное развитие. Вместе с поддержавшими Сталина и Каменева Леонидом Серебряковым, Василием Шмидтом, москвичами Виктором Ногиным и Алексеем Рыковым, тоже только что вернувшимися из ссылки, эта группа предвидела ДЛИТЕЛЬНЫЙ период буржуазного правления, считая диктатуру пролетариата делом весьма отдаленного будущего. В сущности, это была меньшевистская позиция, и совсем не случайно Сталин прямо высказался за союз с меньшевиками.

«Центристам» и «умеренным» противостояли «радикалы»: Шляпников и поддержавший его Вячеслав Молотов, которые требовали продолжения борьбы до полного захвата власти большевиками. Получившая от Ленина инструктивную телеграмму: «Никакой поддержки новому правительству, никакого сближения с другими партиями», Коллонтай, еще будучи в Норвегии, присоединилась к радикалам. То есть, проще говоря, — к Ленину. Сталин, который еще утром, в день приезда Ленина, на Всероссийской партийной конференции отстаивал свою позицию, немедленно ее поменял, как только Ленин поддержал Шляпникова, а не его. Но это, впрочем, еще впереди…

Поездка Коллонтай обошлась без всяких приключений. Предупрежденные заранее о ее приезде, Александру встречали в Петрограде на Финляндском вокзале самые близкие — Татьяна Щепкина-Куперник и ее муж Николай Полынов, а также Шляпников: в добротном и хорошо сидевшем на нем костюме, в накрахмаленной сорочке с галстуком, с аккуратно подстриженными усами и ухоженными волосами, зачесанными на пробор, он имел вид русского интеллигента из разночинцев, человека со вполне устроенной судьбой. Шляпников прибыл на вокзал не в качестве друга, а на правах члена исполнительного комитета Петроградского Совета депутатов рабочих и крестьян. В данном случае эта существенная деталь касалась не только их личных отношений, а имела гораздо более серьезный характер. Когда таможенный чиновник пожелал досмотреть багаж, Шляпников, видимо хорошо знавший о его содержимом, предъявил свой мандат: «Именем Петросовета вскрывать вещи не дозволяю». Для пущей надежности тут же поднял чемодан (один из многих, которые привезла Коллонтай!) и сам его понес, не доверяя драгоценный груз носильщику.

На вокзале, в комнате для почетных гостей, они обнялись — как товарищи. И сразу же перешли на «вы», подведя тем самым черту под их общим прошлым. Несколько дней спустя Шляпникову удалось улучить минуту и, оставшись наедине, спросить ее, зачем она так обидела его, по-воровски сбежав в Христиании. Но мог ли иметь значение ее ответ, каким бы он ни был? Начиналась бурная политическая жизнь — ощущение свободы, полная необремененность личной жизнью были для Коллонтай спасением и надеждой.

Уже на следующий день после приезда она отправилась в «Правду» — на набережную Мойки, — где полностью верховодили Каменев и Сталин. Здесь и произошла ее первая встреча со Сталиным, имя которого ей было, конечно, известно, но не связывалось до сих пор ни с какими конкретными делами. Ему она и отдала присланные ей Лениным в Христианию для передачи в «Правду» статьи «Письма из далека». Вероятно, в этом не было никакого особого намерения или смысла — передала ему, потому что встретила его, а он входил в редакцию газеты. Но эта случайность оказалась счастливой: Сталин запомнил, что Коллонтай сразу признала его реальным хозяином «Правды». Много позже, ретушируя свою память и создавая задним числом «документальное свидетельство современника», Коллонтай писала о первом впечатлении, которое произвел на нее будущий вождь мирового пролетариата: «Замкнутость Сталина не позволяла сразу разглядеть его, понять его значимость. Он отличался от большинства партийцев скупостью речи. […] Сталин выступал редко, кратко, четко и с силой логики, которая вызвала одобрение Ленина. Мы, большевики, поняли, кто такой Сталин и что он значит для партии, лишь после […]». Тщательный и осторожный подбор слов не помешал, однако, Коллонтай донести до будущих читателей подлинный смысл этого пассажа: Сталин тогда не значил еще ничего, и в передаче ему ленинских статей никакого особого смысла искать не следует.

Коллонтай — с ее рассчитанным на массы пропагандистским пером — и сама была желанным автором «Правды». Одна из ее первых статей, приуроченная к похоронам жертв февральско-мартовских событий в Петрограде, хорошо передает и эмоциональный настрой тех дней, и ее собственный душевный подъем, и восторженно патетический стиль — без особого почтения к русской грамматике, к смыслу и тональности употребляемых выражений, — тот надрывный, с придыханием, стиль, которым всегда отличались ее газетные публикации.

«Сегодня — день похорон геройских жертв русской революции, сегодня — день радостно-скорбного торжества… Мы не только с песнями братской печали хороним этих героев, но и с гимном победы предаем земле и царское самодержавие со всем, что в нем было кроваво-преступного, темного, с его издевательством над рабочим людом, с его закрепощением крестьян, с солдатским бесправием, с продажностью слуг царских, с тюрьмами, Сибирью, нагайками, виселицами, с его произволом, гнетом, насилием.

И потому рядом с песнями скорби по павшим борцам за свободу к весеннему небу подымутся голоса многомиллионного ликующего хора, воспевающего торжество революции, завоевание народом той свободы, при которой только и возможна борьба за хлеб, ЗА МИР, ЗА УКРЕПЛЕНИЕ ВЛАСТИ РАБОЧЕЙ ДЕМОКРАТИИ В НАСТОЯЩЕМ, за социализм в будущем».

Статьи Коллонтай стали появляться в «Правде» и других большевистских газетах едва ли не каждый день. В них она полностью поддерживала Ленина — по всем без исключения вопросам. Особенно страстно выступала против политики Временного правительства, считавшего, что после свержения царизма и победы революции защищать отечество от внешней опасности стало долгом каждого российского гражданина. Ленин презрительно называл это «революционным оборончеством». Такая политика сулила укрепление позиций Временного правительства и вместе с тем продолжение войны с непредсказуемыми последствиями, тогда как у Ленина было тайное обязательство перед немцами — довести страну до скорейшего поражения в интересах ДРУГОЙ революции — большевистской. Яростно защищая ленинскую позицию, Коллонтай в своих статьях не жалела бранных слов против своих вчерашних друзей, обозванных ею «изменниками рабочему делу», — Жюля Геда, Марселя Самба, Альбера Тома, Эмиля Вандервельде и других.

Через девять дней после благополучного прибытия Коллонтай в Петроград (вместе с заветным чемоданом) из Цюриха тронулся запломбированный железнодорожный вагон, места в котором заняли Ленин с Крупской, Инесса Арманд, Григорий Зиновьев и его жена Злата Лилина, Григорий Сокольников — один из самых интеллигентных русских большевиков, приятель Мейерхольда и Пастернака, Карл Радек и другие эмигранты из ближайшего ленинского окружения. По договоренности Парвуса и Ганецкого с немецкими властями, отправляющимся в Россию большевикам была гарантирована дипломатическая неприкосновенность, а вагон оборудован отдельной, забитой продуктами, кухней, на которой исправно трудился специально нанятый повар.

В ожидании известий об их приезде Коллонтай безуспешно пыталась узнать хоть что-то о местонахождении сына — он был в это время тоже в пути, но она не имела никакой информации. Зато Полынов узнал о том, где находится ее бывший муж. Ставший уже генерал-майором и отправленный в отставку по болезни, Владимир медленно угасал в военной гостинице, превращенной в лазарет; все больничные койки были заняты ранеными, доставленными с фронта. Навестить больного у Александры не было времени: митинги, заседания, конференции… Ее избрали в Петроградский Совет от военной организации большевиков, а вскоре — вместе с Каменевым, Шляпниковым, приехавшим позже Троцким и другими — и в исполком Совета, заседавший непрерывно.

Дежурный по гостинице несколько раз сообщал Владимиру: от имени госпожи Коллонтай звонили какие-то люди, предупреждая, что она, к сожалению, вынуждена отложить свой визит из-за неотложных дел. Наконец он все-таки состоялся. Чудом сохранившиеся обрывочные дневниковые записи генерала Коллонтая хорошо передают атмосферу этого визита и чувства, которые испытывала сама визитерша. «…Приехала неожиданно к часу дня А. М. и разные знакомые. […] Временами поднимался такой галдеж, что не было возможности разобраться, кто что говорит…» Час, который она провела у постели больного, был посвящен исключительно политическим спорам. «Выздоравливай. До встречи», — напутствовала она, торопливо прощаясь, отца своего сына, человека, которого, если верить ее дневниковым записям и мемуарам, всегда горячо любила.

Больше они не виделись. Через несколько дней Владимир Людвигович Коллонтай умер. Побывать на его похоронах у Александры времени не нашлось. Проводить бывшего друга, соперника и товарища по несчастью пришел генерал-лейтенант Саткевич. Встретиться лично с обремененным семьей Дяденькой Коллонтай не посмела: слишком хорошо знала его политические симпатии, да и боялась сорваться — рана еще не зажила. Саткевич возложил на гроб Владимира два венка: от себя и от его бывшей жены. Никакого поручения от Александры он не имел — сделал это по своей воле. Другой венок от нее же, выполняя поручение Александры, возложила жена Владимира Мария.

Уже на следующий день после визита к больному — Владимир был еще жив — Александра выехала в пограничный с Финляндией Белоостров встречать Ленина и его друзей. Среди встречавших были также Сталин, Каменев, Шляпников, один из руководителей Совета матросов Балтийского флота (знаменитого Центробалта) Федор Раскольников, еще несколько человек. Встреча была теплой, но в традиционно деловом ленинском стиле. После первых же рукопожатий приехавший вождь набросился на Каменева и Раскольникова за их статьи в «Правде» в поддержку Временного правительства. Остальные избежали его инвектив: Сталин по причине того, что писал мало и старательно выбирал выражения, Шляпников и Коллонтай потому, что были полностью на ленинских позициях. Короткий путь от Белоострова до Петрограда был примечателен тем, что Ленин отослал в соседнее купе сопровождавшего его по территории Финляндии видного финского социал-демократа Густава Ровио, а на его место пригласил Коллонтай. Кроме нее, этой чести удостоилась Инесса Арманд, которая не отходила ни на шаг от четы Ульяновых всю дорогу от Цюриха. Затем были отосланы в купе по соседству Крупская и Инесса, и Ленин остался с Коллонтай один на один.

И опять возникает вопрос: чем именно заслужила Коллонтай эту честь? Ведь в поступке Ленина не могло быть случайности, а всяческим сантиментам, лишенным деловой основы, он был полностью чужд. С Коллонтай его не связывали никакие личные отношения, виделись они раньше крайне редко, все контакты в основном шли через почту, а положение, которое она тогда занимала в партии, было достаточно скромным. Во всяком случае, беседа со Сталиным или со Шляпниковым была бы для него, казалось, гораздо важнее. Краткое совместное путешествие, доверительная беседа наедине — нет ли связи между этими фактами и той — видимо, чрезвычайной — миссией, которую выполнила Коллонтай, перевезя чемодан из Норвегии в Петроград? И случайно ли, что о содержании их беседы в закрытом от ушей посторонних купе не осталось не только документальных (это естественно), но и мемуарных свидетельств?

Когда поезд прибыл на Финляндский вокзал Петрограда и оркестр заиграл «Марсельезу», Ленин стремительно выскочил из вагона и не вошел, а вбежал в «царскую комнату» — в круглой шляпе, с иззябшим лицом и роскошным букетом в руках. Посреди комнаты стоял, намереваясь произнести приветственную речь, председатель Петросовета меньшевик Николай Чхеидзе, но Ленин не стал его слушать, заявив, что скоро народы всего мира «по призыву нашего товарища Карла Либкнехта […] обратят оружие против эксплуататоров-капиталистов. Да здравствует всемирная социалистическая революция». Восторженнее всех внимала этим словам и аплодировала Коллонтай. Она же выступила с приветствием от Петроградского партийного комитета, а Шляпников от ЦК. День спустя — одна из очень немногих — Коллонтай пылко выступила в поддержку оглашенных Лениным Апрельских тезисов, где также делалась ставка на новую революцию, которую должны подготовить большевики.

Щепкина-Куперник и Полынов предоставили Коллонтай большую комнату в своей просторной квартире на Кирочной улице. Благодаря своим размерам и комфорту, но главное — благодаря присутствию Коллонтай, квартира сразу же превратилась в место партийных собраний. Туда приезжали Ленин, Яков Свердлов и другие руководящие товарищи. После похорон Владимира Александра переселилась в его квартиру: с Марией у нее сразу же сложились добрые отношения. Можно даже сказать, что они стали подругами. К этому времени из Америки благополучно вернулся Миша, и наконец-то мать и сын, соединившись, зажили вместе, если эти суматошные дни и ночи, отданные нескончаемым митингам и совещаниям, можно вообще назвать жизнью. Сын был рядом, но виделась с ним она ничуть не чаще, чем в те времена, когда тот был далеко: она уходила из дома — он еще спал, возвращалась — он уже спал.

У Миши была своя, взрослая жизнь. Только из газет он узнал о том, что его мать шла во главе четырехтысячной демонстрации петроградских прачек, бастовавших из-за низкой оплаты труда, и ничуть не меньшей по численности демонстрации солдаток, которые требовали скорейшего возвращения мужей с фронта.

Газеты — главным образом не большевистские — следили за каждым ее шагом, фиксируя любое публичное появление. В один голос они называли ее Валькирией Революции. Про ее вдохновенные речи складывали легенды. Сестра Зои, артистка Вера Юренева, оставила воспоминания об одном из ее митинговых выступлений: «…На стол, изображающий трибуну, взбирается женщина и обращается с речью к солдатам. […] Звук и дикция для классической трагедии, темперамент, достойный героического пафоса. И в то же время в словах что-то совсем простое и понятное этой слушающей громаде. Мысль, интонация ясны и просты, как дневной свет, как свежая вода или камень при дороге. Это Коллонтай! Это ее тонкая, складная фигура, упрямая голова и голубой взгляд из под крутых черных бровей. […] Солдаты переминаются с ноги на ногу, качаются, как волны суконного моря старинных феерий. Сначала солдаты недоверчивы, иронически бурчат при появлении на трибуне женщины.

— Товарищи! — несется звенящий голос над головами затихающей постепенно толпы. — Я привезла вам привет от рабочих Норвегии, Швеции и Финляндии. Ура!»

До сих пор самой популярной женщиной в России была Мария Спиридонова — левая эсерка, о стойкости и мужестве которой ходили легенды. Она прошла каторгу, причем в самых мучительных ее вариантах, подверглась в полиции унижению и пыткам, но от своих идей, как бы к ним ни относиться, не отреклась и теперь, освобожденная революцией, пользовалась огромным успехом на митингах, где горячо ратовала за поддержку Временного правительства и скорейший созыв Учредительного собрания, которое должно было определить политический строй России. Не имевшая ни такого прошлого, ни вообще какой-либо известности в России за пределами узкого круга партийных единомышленников, Коллонтай за считанные недели потеснила Спиридонову в ее популярности — имя ее было у всех на устах, а появление на митингах стало встречаться восторженными криками толпы. На одном солдатском митинге обе женщины как-то сошлись вместе: Спиридонову внимательно и уважительно слушали, Коллонтай под восторженные крики вынесли на руках к ожидавшему ее автомобилю.

Иностранные журналисты, присутствовавшие на этих митингах, сразу заметили нового кумира толпы. «На узком возвышении, — телеграфировал в Париж специальный корреспондент газеты «Журналь» Поль Эрио, — витийствовала женщина с острым, выразительным профилем и пронзительным голосом. Она металась из стороны в сторону по этой импровизированной сцене, безостановочно жестикулируя, то неистово прижимая руки к груди, то угрожающе разрубая воздух ладонью и завораживая внимавшую ей толпу. Она яростно клеймила врагов революции, обещая им неминуемую расплату. Этим оратором в юбке была свирепая Коллонтай, подруга Ленина. Ее слова находились в полной гармонии с той истерической атмосферой, которая сразу же возникала, где бы она ни появилась».

Трудно сказать, что конкретно имел в виду французский журналист, называя Коллонтай «подругой Ленина» (другой его коллега написал о ней в «Эко де Пари»: «советчица и вдохновительница Ленина»), — она не была таковой ни в каком смысле. Но ее ошеломительный ораторский успех побудил Ленина доверить ей самое трудное и, казалось бы, невыполнимое: воздействовать уже не на солдат, а на матросов. На кораблях шло брожение, там вовсю действовали большевистские агитаторы, но влияние анархистов и эсеров (матросы были в основном выходцами из крестьян, а в этой среде безраздельно главенствовали эсеры) было значительно большим. Повернуть на свою сторону матросскую массу до сих пор не удавалось ни одному оратору-большевику. Возложение этой миссии на Коллонтай было актом, поражающим своей дерзостью и точностью выбора. Вряд ли кто-нибудь, кроме Ленина, мог решиться на это.

Нога женщины еще не ступала на борт ни одного русского военного корабля. Ее присутствие там, по давним поверьям, сулило несчастье. Поэтому, даже не открыв рта, она уже вызывала вполне определенное к себе отношение, вполне определенный настрой. Пойти на это, преодолев естественный страх и пренебрегая вековыми традициями, могла лишь женщина, не только склонная к безоглядной авантюре, но и фанатично преданная идее.

По договоренности с Центробалтом были запланированы ее выступления на известных тогда каждому россиянину военных кораблях «Гангут», «Республика», «Андрей Первозванный» и других, стоявших на рейде у Кронштадта и Гельсингфорса. Сопровождал Коллонтай из Петрограда богатырского сложения мичман флота Федор Раскольников (Ильин), один из признанных лидеров революционных матросов, резко выделявшийся в этой массе своей начитанностью, любовью к литературе и культурой речи, что позволяло в пути обоим не «снисходить» друг к другу, не приподниматься на цыпочки, а разговаривать как равная с равным. Путь их лежал сначала в Гельсингфорс, где в качестве члена Петроградского комитета партии Коллонтай должны была выступить на заседании враждебного большевикам Гельсингфорсского Совета, а затем и на кораблях. Там ее ждал никогда с ней до этого не встречавшийся, только что ставший председателем Центробалта матрос Павел Дыбенко — такой же богатырь, как и Раскольников, бородач с ясными молодыми глазами. Встретил, «рассеянно оглядываясь вокруг и поигрывая неразлучным огромным револьвером синей стали». Таким он запомнился Александре после первой встречи. Произошло это 28 апреля 1917 года: дата, которую они оба, таясь друг от друга, будут отмечать до конца своих дней.

С того момента, как Дыбенко, не доверив порывавшемуся сделать то же самое Раскольникову, на руках перенес Коллонтай с трапа на катер и с катера на причал — после ее триумфального выступления на военных кораблях, — малограмотный бородач стремительно вошел в ее жизнь, хотя пока еще не было сказано ни слова о том, что между ними что-то возникло. «Значит, конец?» — с безнадежным отчаянием записала она в своем дневнике всего лишь два года назад, когда ее отношения со Шляпниковым приближались к финалу. «Неужели опять?!» — записала она в блокноте после первой встречи с ним, среди деловых торопливых заметок, поскольку на ведение дневника не было уже не только часа, но и минуты.

Теперь, используя малейшую возможность и малейший повод, он сопровождал ее во всех поездках, тем более что путь Коллонтай — специалистки по Финляндии — чаще всего лежал в Гельсингфорс, где революционные Советы занимали убежденно антибольшевистскую позицию, а тамошние социалисты почти целиком находились под влиянием Второго Интернационала. Ее попытки отколоть финских демократов на их Девятом съезде от «изменников делу рабочего класса» и «привязать» их к ленинцам — «друзьям рабочего класса» — принесли частичный успех. Ей удалось расколоть съезд, увлечь за собой часть делегатов. Выступления на линкорах и крейсерах завершались обычно полным триумфом: сторонники «защиты отечества» не могли противостоять обреченному на успех пафосу Валькирии Революции, убеждавшей матросов не воевать, а скорей возвращаться домой, чтобы участвовать в начавшихся посевных работах. Спору нет, эта перспектива — по крайней мере, для большинства — была куда заманчивей, чем перспектива продолжать военную службу.

Легко меняя и темы своих выступлений, и сам их стиль, Коллонтай практически все эти месяцы не сходила с трибуны, каковой нередко служили и ящик от патронов, и перевернутая бочка, а то и чьи-то руки, поднимавшие ее над толпой. Пожалуй, на таких «трибунах» она больше чувствовала себя в родной стихии, чем на трибуне взаправдашней — в нарядном зале, при свете прожекторов. Но и там, если надо, смело вступала в бой с профессиональными политиками и полемистами. Во второй половине июня на Первом Всероссийском съезде Советов ей пришлось представлять большевистскую позицию по национальному вопросу. Меньшевик Лев Хинчук сообщил, что на состоявшейся накануне демонстрации «под большевистскими плакатами шла масса черносотенцев». Выступавшей вслед за ним Коллонтай возразить было нечего, поскольку то была чистая правда, но она очень ловко повернула дискуссию в другое русло. «Зачем вообще педалировать национальную принадлежность? — восклицала она. — Буржуазия стремится играть на национальных чувствах, чтобы таким образом объединиться с рабочими «своей» национальности? У рабочих нет национальности, у них есть только принадлежность к своему классу. Его цель — победа этого класса на всей планете».

Надежда на мировую революцию все еще не покидала Владимира Ильича — препятствием служила, по его убеждению, позиция Второго Интернационала, которому еще два года назад он попробовал дать бой, созвав в швейцарском городке Циммервальде конференцию своих сторонников. Теперь было решено собрать в Стокгольме сторонников Циммервальда, чтобы с учетом новой политической обстановки в России склонить социал-демократов Запада согласовать свою стратегию и сделать ставку на одновременное свержение строя, существовавшего в их странах. Представлять себя — то есть формально, конечно, РСДРП (б) — он послал Коллонтай, дав ей в качестве спутника другого известного на Западе большевика Вацлава Воровского.

Была одна закавыка: легальный въезд в эту страну госпоже Коллонтай был запрещен навеки. Но шведские ленинцы добивались от своих властей, чтобы — без отмены королевского указа — для нее сделали исключение на десять дней. Дыбенко, встретил ее в Гельсингфорсе, проводил до границы — пока что все было в рамках товарищеских отношений активно действующих большевиков, озабоченных общими делами. Конференция в Стокгольме, однако, не состоялась — «циммервальдцы» собрались в столь ничтожном составе, что и при самой большой натяжке объявить несколько человек всеевропейской конференцией никто не осмелился.

Но приезд в Стокгольм для Коллонтай не был напрасным. Списавшись заранее, она встретила здесь свою ближайшую подругу Зою Шадурскую, возвращавшуюся на родину из эмиграции. Здесь и дошли до них известия о событиях в Петрограде. Тотчас и отправились вместе в обратный путь.

Большевистский заговор для свержения Временного правительства (массовые волнения в Петрограде), который был сразу же объявлен ленинцами преждевременной стихийной акцией измученных лишениями народных масс, правительство Керенского сумело подавить в течение трех дней (3–5 июля 1917 года) и предало огласке сенсационные документы о государственной измене большевиков. Обнажилась грязная история с немецкими деньгами и спекуляцией на военных поставках. Опубликованная (перехваченная ранее) переписка между Лениным, Парвусом, Ганецким, Коллонтай, адвокатом Мечиславом Козловским, имя которого до тех пор еще ни разу не всплывало, другими большевиками, помимо доказательств о причастности к денежным махинациям, содержала еще и скрытые шпионские сведения, усомниться в чем мог лишь тот, кто заведомо не хотел ни видеть, ни слышать. Два человека особенно неистово требовали самых суровых мер для изменников — неутомимый разоблачитель провокаторов и предателей Владимир Бурцев и бывший большевик, бывший депутат Государственной думы Григорий Алексинский, который вместе с Коллонтай читал лекции в партийной школе в Болонье.

Еще в конце июня Ленин благоразумно покинул Петроград, отправившись в Финляндию отдохнуть на даче отнюдь не бедствовавшего большевика Владимира Бонч-Бруевича. В этом был не столько политический расчет, сколько физическая необходимость: тяжкая болезнь сосудов мозга, которая через неполных семь лет сведет его в могилу, вдруг резко обострилась, потребовав кратковременного, но полного отхода от дел. При первом же известии о беспорядках в Петрограде Ленин вернулся, обратился с балкона дворца балерины Кшесинской, где разместился штаб большевиков, к небольшой толпе, но был встречен без всякого воодушевления. Приказ о его аресте, как и об аресте других большевистских лидеров, тем временем уже был подписан.

Благодаря своевременной утечке информации из министерства юстиции, Ленину и Зиновьеву удалось скрыться, а Коллонтай вместе с Шадурской арестовали еще на шведско-финляндской границе. Зою, впрочем, почти сразу же отпустили, а Александру поместили в известную (существующую и поныне) петроградскую тюрьму Кресты. Туда же были уже заключены Троцкий, Луначарский, Раскольников, Ганецкий по обвинению в причастности к афере с германскими деньгами; Каменев, Дыбенко, Владимир Антонов-Овсеенко и другие большевики — по обвинению в организации заговора против Временного правительства. Через несколько дней Коллонтай перевели в Выборгскую женскую тюрьму. Условия заключения были не Бог весть сколь суровыми. Во всяком случае, Миша и Зоя имели возможность не раз ее посетить, снабдив не только предметами первой необходимости, но и домашними пирогами, пирожными, трюфелями — Александра была немыслимой сладкоежкой.

Арест еще выше поднял и без того уже достаточно высокий ее престиж в партийных кругах. Ни до, ни после он ни разу не поднимался до такого уровня. Валькирия Революции, как и остальные арестанты и беглецы, незримо присутствовала на тайно открывшемся Шестом партийном съезде. Реальный президиум съезда, руководивший его работой, составили пять человек: Сталин, Свердлов, Ломов, Ольминский и Юренев, почетный — и самый главный — Ленин, Зиновьев, Каменев, Троцкий, Коллонтай и Луначарский. Стенограмма не велась, подлинные протоколы не сохранились. Девять лет спустя Институт истории партии безуспешно пытался установить, кто же в точности на этом съезде был избран членом ЦК. Путем опроса свидетелей и сопоставления имевшихся документов удалось установить 22 имени. Вместе с Лениным, Троцким, Зиновьевым, Каменевым, Бухариным, Рыковым, Сталиным, Свердловым была избрана и Коллонтай. Даже вовлекшая ее в революцию и ставшая партийным функционером Елена Стасова в ЦК не попала.

Дыбенко писал узнице Выборгской тюрьмы восторженные письма, но бдительная стража послания председателя Центробалта «гражданке Коллонтай» передавать отказалась. Обитатели Крестов использовали прогулки для политических собраний, в которые нередко вовлекались и другие арестанты, весьма далекие от политики. Троцкий предпочитал оставаться в камере и писать, но иногда выходил и он — в заграничном плаще и мягкой фетровой шляпе. Однажды во время общей прогулки с воли пришла весть о том, что около 4000 так называемых «межрайонцев» (меньшевики-интернационалисты, центристы, большевики-«примиренцы» и прочие) оптом приняты в партию. В их число входил и Троцкий, равно как и те, с кем Коллонтай жила и работала в Париже, в частности Луначарский. Это известие гулявшие по двору тюрьмы встретили криками «ура» и на радостях послали стражника в город за бутылкой водки… Через несколько недель после принятия в партию Троцкий уже стал членом ее Центрального Комитета.

Коллонтай пребывала в худшем положении — в женской тюрьме не было ни одной политической арестантки. На свидания в основном приходила Зоя, изредка Щепкина-Куперник. Проводив их, Коллонтай тотчас садилась за письма к ним же: не успела наговориться. «Моя бесконечно любимая, дорогая, близкая моя! — писала она Зое. — Ты только что ушла, только что кончился мой праздник — свидание с тобой. […] В первые дни я много спала. Кажется, выспалась за все эти месяцы напряженной работы […] Ощущение, будто я не только отрезана, изолирована от мира, но и забыта».

Долго спать, однако, ей не пришлось. После краха похода на Петроград генерала Лавра Корнилова политическая ситуация снова кардинально изменилась. Правительство решило отпустить арестованных большевиков под залог. Долгие годы существовала версия, что необходимые для освобождения Коллонтай пять тысяч рублей собрали Горький и инженер-большевик Виктор Красин. Возможно, они и собрали деньги, да в этом не оказалось нужды. Как свидетельствуют новонайденные архивные документы, ведший дело следователь Павел Александров вызвал Мишу и предложил внести за мать вместо денег кредитные облигации по их номинальной стоимости. Эти ценные бумаги, полученные Мишей несколько лет назад от управляющего имением Свикиса, уже и тогда считались разве что объектом ностальгических воспоминаний. Через несколько недель они даже формально превратились в бумажный сор. Но какую-то роль Горький все же сыграл: вместе с женой, артисткой Марией Андреевой, дал письменное поручительство за то, что Коллонтай не сбежит от властей.

В первый же день после освобождения Троцкий уже выступал в переполненном зале цирка «Модерн», а Коллонтай, собравшись для выступления на другой митинг, была у двери квартиры остановлена полицейским нарядом. Спохватившись, Керенский распорядился заменить тюрьму не освобождением под залог, как решил министр юстиции Александр Зарудный, а домашним арестом. Для большей солидности это решение вместе с ним подписали еще и заместитель военного министра Борис Савинков, и министр внутренних дел Николай Авксентьев, видный социал-демократ, в недавнем прошлом ее добрый знакомый.

Домашний арест хоть и лишил ее на время возможности принимать участие в публичных акциях, зато позволил хоть немного побыть с сыном. Ленин тем временем уже перебрался из своего укрытия — шалаша на дачной станции Разлив, где он прятался вместе с Зиновьевым, — в Финляндию. Сначала он жил в Гельсингфорсе на квартире ставшего городским полицмейстером Густава Ровио, потом сменил это убежище на конспиративную квартиру в Выборге. Едва добившись отмены домашнего ареста, загримировавшись и искусно сбивая с толку филеров, Коллонтай в сопровождении Дыбенко отправилась его навестить. О чем они говорили с глазу на глаз, когда Дыбенко сторожил подходы к квартире, ничего не известно. Но самый факт этой таинственной встречи говорит, как минимум, о том, в какой степени «партийной» близости находились тогда эти два товарища. Ни о какой иной близости не могло быть и речи — даже для подозрений такого рода нет ни малейших оснований.

Роман с Дыбенко между тем развивался совсем не так, как предыдущие романы. Казалось, в эпоху революционных потрясений находящиеся в самой их гуще люди и любовь переживают столь же бурно и порывисто, пренебрегая условностями и ничего не откладывая «на потом». Коллонтай именно так и поступала всегда, пренебрегая тем, кто и что про это скажет: условности для нее вообще не существовали. На этот раз — по причинам, которые она сама никак и нигде не объяснила, — роман, начавшись, тянулся с непривычной для нее медлительностью, прежде чем достигнуть наивысшей фазы. Сохранилось несколько почтительных записок Дыбенко того времени — при всей своей краткости они хорошо передают характер отношений Валькирии Революции и матросского лидера: «Александра Михайловна! Не откажите приехать на обед. П. Дыбенко», «Товарищ Колантай. Я буду сегодня в 7 часов вечера. С сердечным приветом. П. Дыбенко»…

Вряд ли ее смущала разница в возрасте — семнадцать лет. Отношения со Шляпниковым показали, что это не помеха. Ведь в конечном счете не Санька же бросил ее, а она его. И не случайно, наверно, к ней тянулись не те, кто старше, а те, кто моложе. Все современники отмечали, что в двадцать пять она выглядела на десять лет старше, в тридцать пять ей нельзя было дать больше тридцати, когда же ей было за сорок, она казалась двадцатипятилетней. И кто скажет, что причина, а что следствие: ее не поддающаяся возрасту внешность привлекала к ней молодых или их влюбленность делала ее все моложе и моложе?

Павел Дыбенко был выходцем из совершенно неграмотной крестьянской семьи, продолжавшей жить в деревне на Украине. Мобилизованный на действительную военную службу, он попал во флот и почти сразу же оказался вовлеченным в нелегальную работу, которую активно вели среди матросов агитаторы-большевики. В матросской среде он не только отличался лихостью, буйным темпераментом и импульсивностью поступков, но еще и слыл грамотеем благодаря исключительной красоте чисто писарской каллиграфии: каждая буква, написанная его крупным почерком, имела немыслимое количество всевозможных крючков, узлов, завитушек — всего того, что на позднейшем советском жаргоне именовалось «архитектурным излишеством». Из тех, кто его окружал никто так писать не умел, что не мешало ему — и тогда, и после — чуть ли не в каждой фразе делать немыслимое количество грамматических и орфографических ошибок.

К такого рода мелким издержкам Коллонтай относилась вполне снисходительно: главное — с Дыбенко ее связывала общая цель жизни — победа мировой революции, общая вера в коммунистические идеалы, общие друзья и враги. Перед этой общностью отступало все, что могло их разъединить, — происхождение, воспитание, знания, культура, а тем более возраст. Как всегда, ей казалась, что вот наконец-то — впервые, впервые! — она встретила человека, предназначенного ей судьбой.

В конце сентября прошли перевыборы исполкома Петроградского Совета. Его председателем по предложению большевиков был избран Троцкий. В президиум — постоянно действовавший руководящий орган — от большевиков, кроме Троцкого, вошло еще двенадцать человек: Коллонтай, Шляпников, Каменев, Иоффе, Бубнов, Сокольников, Евдокимов, Федоров, Залуцкий, Юренев, Красиков, Карахан. Хотя большинство из названных к нашему повествованию прямого отношения не имеет, их надо было всех перечислить, поскольку к этому списку мы еще вернемся.

Троцкого Коллонтай никогда не любила — при сходстве темпераментов он был полным ее антиподом. Высокомерный и хорошо знавший себе цену, решительно чуждый всяческих сантиментов, фанатик, чей ум был подобен безупречно работающей быстродействующей машине, Троцкий не терпел той самой «женской специфики», которая составляла в руководящем партийном ядре ее отличительную черту. — Он мог принять женщину в революцию при непременном условии, что она теряет всякую женственность и превращается в мужчину, носящего юбку. А лучше и прямо брюки… Коллонтай же и в революции хотела остаться не просто женщиной, но — дважды, трижды женщиной, сочетающей пылкую страсть со стрельбой во врагов рабочего класса, томную нежность — с зажигательными речами, призывающими к восстанию. Такие «несоединимости» вызывали у Троцкого откровенную брезгливость. К тому же он был убежден, что Коллонтай наушничала Ленину о его не слишком большом поклонении вождю и о его собственных притязаниях на вождизм. Встречаясь с ней и в Париже, и в Нью-Йорке, он не скрывал свой отчужденности. Не то что галантность, но и обычная вежливость — в его понимании, «буржуазная светскость» — была ему ненавистна. Работать с ним вместе было для Коллонтай истинной мукой, но охватившее ее новое чувство помогало не замечать эти «мелочи жизни».

Труднее всего было войти вместе с Троцким в комиссию ЦК, которая должна была «расследовать» обвинения против Ганецкого и Козловского в денежных махинациях и связях с немцами. Те, кому были предъявлены обвинения, сами «проверяли» их обоснованность. Как и следовало ожидать, комиссия признала всех невиновными — Коллонтай страстно ораторствовала на ее заседании, Троцкий молчал и безоговорочно подписал протокол.

Наступил день, который определил судьбы мира на многие десятилетия 10 октября на квартире уехавшего из города меньшевика Николая Суханова собрался Центральный Комитет большевиков, чтобы обсудить предложение Ленина о вооруженном восстании. Хозяйка дома — жена Суханова — большевичка Галина Флаксерман, впустив гостей, ушла «по своим делам». Из двадцати одного (по уточненным данным — из двадцати двух) членов ЦК присутствовало только двенадцать: Ленин, Зиновьев, Каменев, Троцкий, Сталин, Коллонтай, Свердлов, Дзержинский, Урицкий, Бубнов, Сокольников, Ломов. Опасаясь преследований, все они явились загримированными — Ленин под старичка-крестьянина, забредшего в столицу из далекой деревни. Он изложил свои аргументы: во всей Европе нарастает революционное движение — стоит русским большевикам начать, и пожар революции охватит весь мир; империалисты — Германия и страны Антанты — готовы заключить мир друг с другом, чтобы совместно удушить русскую революцию. Керенский решил сдать Петербург немцам; близится крестьянское восстание; большевики уже обладают всенародным доверием — и так далее. Зиновьев сразу же возразил: обсуждать, достаточны ли эти аргументы для того, чтобы вооруженным путем попробовать захватить власть, бессмысленно, поскольку ни один из них попросту не соответствует истине — Ленин выдавал желаемое за действительное. Каменев убедительно показал, что «за нас» отнюдь не большинство народа России и даже не большинство международного пролетариата. Учредительное собрание, говорил он, гораздо точнее определит волю страны. То есть, иначе говоря, они оба противопоставили навязанной «диктатуре пролетариата» демократическую, парламентарную республику. С ними схлестнулись сторонники Ленина — Коллонтай, пожалуй, энергичнее всех. Ее экзальтация, как всегда, заменяла доводы, но Ленин и его сторонники в них вообще не нуждались.

Один из ораторов все же задал нескромный вопрос: возьмем власть, а что будем делать с нею потом? Ответ у Ленина был готов: «Захват власти — цель восстания. Что говорил Наполеон? Надо ввязаться в драку, а там посмотрим». Десять участников заседания проголосовали за предложение Ленина. Двое — Зиновьев и Каменев — против. Смешно, конечно, говорить о «легитимности» решения, принимаемого группой заговорщиков-нелегалов. Но все же… По свидетельствам участников Шестого партийного съезда, Урицкий вообще не был избран членом ЦК и голосовать, стало быть, не мог. Из не явившихся одиннадцати, по крайней мере, Рыков, Ногин, Милютин, Бухарин и Крестинский голосовали бы против. У Ленина, видимо, все равно было бы большинство, но отнюдь не подавляющее — это бесспорно.

О том, как принятое кучкой заговорщиков решение было осуществлено две недели спустя, хорошо известно — об этом написаны сотни и тысячи томов. В это время заседал Второй Всероссийский съезд Советов, и Коллонтай — вместе с Лениным, Троцким, Зиновьевым, Каменевым — была избрана членом его президиума. Сталин такой чести не удостоился, но в ТАКОЙ он и не нуждался. Зал заседаний был полон, но многих делегатов там не было. Некоторые, приехавшие из провинции и жаждавшие столичной жизни, ушли в оперу слушать Шаляпина — он пел в «Дон Карлосе», другие пошли смотреть великую балерину Карсавину — она впервые в тот вечер танцевала в оперетте. Ночью был избран однопартийный — исключительно большевистский — Совет Народных Комиссаров: первое советское правительство. Наркомом труда стал Александр Шляпников. На правах наркома — в качестве члена коллегии по военным и морским делам — в Совнарком вошел и Павел Дыбенко (другими членами этой коллегии были назначены наркомы Николай Крыленко и Владимир Антонов-Овсеенко, руководивший в эти часы захватом Зимнего дворца).

В эйфории победы, когда Ленин покинул съезд, чтобы в одной из прилегающих к залу комнат сочинить свои знаменитые декреты (о мире, о земле и прочие), Коллонтай дала маху, поддержав предложение Каменева об отмене смертной казни. Февральская революция, собственно, уже ее отменила, и, когда Керенский попытался ввести ее для дезертиров, больше всех негодовали большевики. Узнав, что съезд принял это решение и что «верная ленинка» Коллонтай голосовала за него, Ленин впал в ярость. «Вы что думаете, — бушевал он, — можно совершать революцию без расстрелов? Какая глупость! Какая недопустимая слабость! Пацифистская иллюзия мягкотелых интеллигентиков!» На первом же своем заседании большевистское правительство, следуя за Лениным, постановило, несмотря на решение съезда, «прибегать к смертной казни, когда станет очевидным, что другого выхода нет».

Этому предшествовало закрытое узкое совещание нескольких наркомов под председательством Ленина. В нем принял участие и Дыбенко. Было решено немедленно отрядить верных людей и направить их в министерство юстиции, чтобы изъять из хранившегося там следственно-судебного дела все документы, подтверждавшие антигосударственные контакты с немцами Ленина, Зиновьева, Коллонтай и других. Дыбенко лично принял участие в этой важнейшей акции. Как докладывал участник акции Иван Залкинд, были изъяты (и, скорее всего, уничтожены) документы германского имперского и шведских банков, через которые из Германии шли деньги русским большевикам.

Через шесть дней — 31 октября по старому стилю — состав советского правительства был расширен по личному указанию Ленина. В качестве наркома государственного призрения в него вошла Александра Коллонтай, став первой в истории женщиной-министром. Очень короткое время в правительстве одновременно состояли люди, сыгравшие такую огромную роль в ее жизни, — Шляпников и Дыбенко. Случай, пожалуй, тоже уникальный во всей мировой истории! Шляпников в этом «рабочем правительстве» был единственным рабочим. Он был решительным сторонником образования не однопартийного, а «однородного» правительства, в котором были бы представлены все партии социалистической ориентации. Но дальше протестов дело не пошло.

Ленин повелел Коллонтай любой ценой пробиться в здание «своего» министерства. Так она и поступила. Арестовав всех сотрудников, отказавшихся с ней работать, она вынудила их отдать ключи от кабинетов и сейфов. Но те оказались пусты. Второй задачей было найти помещение для Дома инвалидов войны. Не долго думая, она решила штурмом взять Александро-Невскую лавру. Ее встретил колокольный звон, созвавший сотни прихожан, попытавшихся воспротивиться силе. Но живые человеческие тела остановить Валькирию, разумеется, не могли. На следующий день во всех церквах Александру Коллонтай предали анафеме. Узнав об этом, она расхохоталась. Вечером, измученный несколькими бессонными ночами, Дыбенко принес в наркомат огромную бутыль водки, и группа наркоматских сотрудников вместе с сопровождавшими Дыбенко матросами отметили отлучение Коллонтай от церкви дружеской попойкой.

Еще два дня спустя Коллонтай внесла на заседание Совнаркома проекты двух декретов, принятие которых она считала важнейшим и первостепеннейшим делом революции. Вскоре оба они были приняты — практически без обсуждения. Декрет о гражданском браке, заменявшем собою брак церковный, устанавливавший равенство супругов и равенство внебрачных детей с детьми, родившимися в браке. И декрет о разводе, признававший брак расторгнутым по первому же, не нуждавшемуся ни в каких мотивировках, заявлению одного из супругов. Так она сама осуществила свою давнюю мечту, вряд ли предполагая, что абстрактно теоретические умствования так быстро будут практически реализованы, притом ею самой. Одним махом она уничтожила институт семьи, служивший основой общества и превращавший совокупность человеческих индивидов в цельный, подчиняющийся единым законам организм, придававший жизни и цель, и смысл. Вместе с «водой» (унизительное бесправие внебрачных детей) был выплеснут и «ребенок»: взаимные обязательства супругов друг перед другом, их совместные обязанности перед обществом, обязанности взрослых детей перед родителями.

Дыбенко тем временем вместе со своими матросами на подступах к Петрограду старался распропагандировать казаков, которых генерал Краснов собирался повести на мятежную столицу. Акция полностью удалась, Дыбенко принял капитуляцию генерала и отпустил его «под честное слово» не воевать против большевиков, а Керенский, поняв, что все проиграно, бежал, переодевшись сначала в женское платье, а затем в матросскую робу, из Гатчинского дворца, где он скрывался.

В Петроград Дыбенко вернулся победителем и успел вместе с Коллонтай принять участие в очередном заседании Центрального Исполнительного Комитета (ЦИК), который выполнял тогда роль «законодательного» органа. Заседание было очередным, но поистине историческим: обсуждался вопрос о свободе печати. Ленинцы, естественно, считали такую свободу исключительно «пресловутой» и успели уже за кратчайший период своего пребывания у власти закрыть так называемые буржуазные газеты. Это вызвало возмущение даже многих большевиков. «Пора покончить с политическим террором, — заявил большевик Юрий Ларин под гром оваций. — Печать должна быть свободной!» Ему вторил левый эсер Карелин: «Еще три недели назад большевики были самыми яростными защитниками свободы печати. Что заставило их повернуться на сто восемьдесят градусов?» Вслед за Лениным и Троцким Коллонтай, естественно, была за «свободу печати» лишь в большевистском ее толковании. Она поддержала главный аргумент Ленина: «Если первая революция (февральская) имела право воспретить монархические газеты, почему бы нам не воспретить буржуазные?»

Драматичное голосование принесло ленинцам очередную победу: за совместную резолюцию Ларина и Карелина проголосовали двадцать членов ЦИК, против — двадцать пять. В знак протеста из Совнаркома вышли Рыков, Ногин, Милютин, Теодорович и Шляпников, из ЦК — Зиновьев, Каменев, Рыков, Милютин, Ногин. «Совнарком вступил на путь политического террора, — было сказано в совместной их декларации. — Мы уходим в момент победы, потому что такая победа противоречит целям борьбы, которую мы вели». Что бы ни случилось потом, необходимо все же признать — ради истины: нашлись люди, ужаснувшиеся бездны, которая открывалась этой победой. Люди, осознавшие подлинную цель своих вчерашних единомышленников и друзей — политических авантюристов, захвативших власть с помощью одураченной ими толпы, у которой они пробудили самые низменные инстинкты.

Взбешенный Ленин готов был воздействовать любыми средствами, чтобы остудить горячие головы бунтовщиков. Коллонтай пришлась кстати и здесь. Разорвав личные отношения, она и Шляпников остались друзьями, к ее слову он по-прежнему относился с вниманием. Между ними произошел разговор, после которого Шляпников уступил нажиму — вернулся в правительство, а в благодарность получил от Ленина еще и второй портфель: «сдвоенный» пост наркома торговли и промышленности, оставленный несломленными Милютиным и Ногиным. Никогда потом он этого не мог себе простить. Только себе? Или ей тоже?..

Отношения с Павлом дошли тем временем до своего пика. Не сразу, но все же о них узнали сначала более близкие, а затем и страна, поскольку и Коллонтай, и Дыбенко были тогда в числе немногих, чьи имена находились у всех на устах.

Никогда не публиковавшееся письмо, важнейшие отрывки из которого приводятся ниже, помогут многое понять и в характере отношений «героев революции», и в их облике. Вот что написал ей (скорее всего — во второй половине ноября) на старом бланке первого помощника морского министра один из лидеров балтийских моряков Федор Раскольников, о чувствах которого к Коллонтай никто и не подозревал.

«Дорогая моя, славная моя Александра Михайловна!

То, что вчера сказал мне Павлуша, было для меня полной неожиданностью. Нельзя сказать, чтобы я ни о чем не догадывался. Нет, замечал известную интимную близость, определенную нежность отношений между Вами и им. Но я не думал, что это зашло так далеко, я совершенно не подозревал, что фактически Вы являетесь его женой. А раз это так, — это значит, что Вы его сильно любите. Такая женщина, как Вы, не может отдаваться без любви. И, поскольку я могу видеть, ваше чувство не одиноко, не односторонне, а спаяно узами взаимной любви. Павлуша сказал, что откровенно объяснить мне истинные отношения его с Вами просили Вы. Милая, милая Александра Михайловна, как я Вам благодарен! […]

Это Ваше желание поставить меня в известность о таких тайниках Вашей жизни, которых не знает почти никто, растрогало меня до глубины души, едва не до слез. Я нахожу, что Вы поступили очень честно, дорогая Александра Михайловна. Когда Вы заметили, что я жадно, как подсолнечник к солнцу, тянусь к Вам, вы правильно поняли, что здесь с вашей стороны требуется абсолютная откровенность, полная ясность всего существующего.

[…] Вы инстинктивно почуяли, что я начинаю увлекаться Вами. И в самом деле, я сам заметил, как в моей груди стало копошиться нечто более жгучее, чем простое товарищеское чувство. Вы маните, влечете меня к себе с такой же неотвратимой силой, как магнит притягивает железные опилки. К ужасу своему, я стал замечать, что во мне пробуждается самая настоящая, самая доподлинная любовь. Не проходило буквально ни одного часа, чтобы мои помыслы не возвращались к Вам. Я ложился спать и засыпал с Вашим именем на устах; когда я просыпался, то прежде всего вспоминал именно Вас. […] Когда на днях я ночевал у мамы, то, по ее словам, я и во сне бредил Вами и […] громко шептал: «Александра Михайловна! В какое отделение ушла Александра Михайловна?» […]

Я боготворю Вас […] Но […] раз Вы и Дыбенко любите друг друга, то я, как третий, как лишний и ненужный, должен уйти. […] В отношении к такому товарищу, каким для меня был и остается Павел Дыбенко, соперничество, борьба из-за женщины, является низким, неблагородным […]».

Возраст безоглядно влюблявшихся в нее мужчин, как видим, неуклонно снижался. Раскольников был ее моложе уже на двадцать лет. Но это ничуть не уменьшало накала его бурных чувств к женщине, достигшей сорока пяти. Отвергнутый и смирившийся со своей неудачей, он ревновал куда меньше, чем преуспевший счастливчик. Похоже, он гораздо искреннее относился к «Павлуше», чем тот к нему. Зоя Шадурская, которой Дыбенко сразу же приглянулся — уже потому хотя бы, что в нем души не чаяла Александра, — слушала его россказни о «коварстве» Раскольникова и верила каждому его слову. Именно с легкой руки «Павлуши» Зоя окрестила Раскольникова «гаденышем». Как ни была Коллонтай ослеплена страстью к красавцу бородачу, она понимала, что за его наветами нет ничего, кроме ревности. Но именно это и грело, возвышая ее в собственных глазах.

Молва о пылкой любви Валькирии Революции со ставшим знаменитостью вождем балтийских матросов дошла едва ли не до каждого российского гражданина, а в армейских и флотских кругах обсуждалась поистине повсеместно. Узнав о том, что подруга его детских игр, в которую он некогда был влюблен, сошлась с матросом Дыбенко и эпатирует этим Россию, морской офицер Михаил Буковский пустил себе пулю в висок. Он мог пережить все ее бесчисленные романы, но то, что дочь дворянина и генерала, всю семью которого он чтил, пала так низко, — этого вынести он не мог. Известна реакция Коллонтай на информацию об очередном самоубийстве, которое — хотела она того или нет — легло на ее совесть: «Этого еще не хватало!»

Наркому дали наконец трехкомнатную квартиру — одну из многих, стоявших без призора после бегства от большевиков прежних хозяев. Коллонтай поселилась здесь, на Серпуховской улице, 13, с Мишей и Зоей. Оба они деликатно уходили из дома, когда заявлялся Дыбенко. Впрочем, случалось это не очень часто: у обоих было дел по горло. Кроме того, знаменитый матрос боялся себя уронить в глазах других матросов: как-никак, он был их вождь. Известна фраза, будто бы сказанная им в ответ на вопрос матроса Ховрина, верно ли, что их матросскую дружбу он променял на женщину. Дыбенко ответил; «Разве это женщина? Это Коллонтай». Своей братве он, возможно, и мог так сказать, но для него Коллонтай была именно женщиной, перевернувшей всю его душу: ни в каком сне не мог он представить, что ему, малограмотному крестьянскому парню, достанется такая любовь.

Уже зная, что захваченную власть он ни под каким предлогом никому не отдаст, Ленин все же не рискнул сразу покончить с всенародной иллюзией трансформации режима цивилизованным, правовым путем. Он разрешил (да, наверно, практически и не мог воспрепятствовать) провести выборы в Учредительное собрание, назначенные еще Временным правительством. На выборах большевики потерпели сокрушительное поражение, собрав, несмотря на все подтасовки, шантаж и насилие, не более четверти голосов. Абсолютное большинство завоевали эсеры, и уже только поэтому участь Учредительного собрания была предрешена. Коллонтай была избрана его членом дважды: по списку большевиков в Петрограде и по списку большевиков в Ярославле. Наверно, мандатная комиссия, доведись Учредительному собранию нормально работать, один из мандатов признала бы недействительным.

Надежда на мировую революцию все еще владела умами тех, кто дорвался до власти. Пока не было ни малейших признаков того, что она где-то может начаться сама по себе, но для ленинцев это лишь означало, что ее следует подтолкнуть. 22 декабря ЦИК принял решение послать делегацию в Стокгольм «для установления тесной связи между всеми трудящимися элементами Западной Европы […] и для подробного осведомления ЦИК о событиях, происходящих за границей». Стокгольм был выбран, конечно, не случайно. Мало того что в воюющей Европе это была самая близкая нейтральная страна, большевики уже имели там очень прочные связи, и уж если кто мог их задействовать сразу, так это, естественно, Коллонтай. Въезд в Швецию ей все еще был заказан, но — гонимой эмигрантке, а не члену хоть и никем еще не признанного, но все же правительства! Не той же, о которой взахлеб писали газеты чуть ли не всех стран мира!

Последнее указание было таким: самой решать вопрос, «в какие страны и в каком порядке она найдет необходимым ехать непосредственно или посылать своих комиссаров […] вступить в тесные сношения со всеми элементами рабочего движения, которые стоят на точке зрения немедленной социалистической революции и ведут активную революционную борьбу против своей буржуазии…»

На «предварительные расходы» посланцам пролетарской России выдавалось 100 000 рублей из захваченной государственной казны.

Конец года ознаменовался внезапным отъездом Ленина на отдых. Заманчиво было бы обвинить его в самоуверенной убежденности, будто только что захваченную власть он прочно держит в руках и поэтому может позволить себе роскошь не обременять себя текущими делами. Все было куда драматичней. Мучительная боль в результате сильнейших спазмов головного мозга — предвестие скорого конца — требовала, как ему уже подсказывал многолетний опыт, немедленного отключения от всяких забот, полного уединения и длительного сна. Никто не должен был ничего знать о его недуге и о постигшем его очередном кризисе, кроме самых близких. На этот раз таковой оказалась Коллонтай, не считая, разумеется, Инессы Арманд.

Сочувствовавший большевикам управляющий санаторием «Халила» (на Карельском перешейке) предоставил особняк для Ленина, его сестры Марии Ильиничны и Крупской. Ленин традиционно загримировался под старичка-крестьянина и взял с собой трех провожатых-охранников. К отходу поезда с Финляндского вокзала приехала Коллонтай — привезла ему казенную шубу из фондов своего наркомата и около ста финляндских марок на мелкие расходы. Вернувшись под Новый год, Ленин вернул ей и шубу, и — в точности, по курсу на тот день — эквивалент одолженной суммы: 83 рубля. Эта щепетильная пунктуальность по мелочам, воспетая всеми его биографами и мемуаристами как свидетельство беспредельной честности, призвана была заслонить чудовищное разграбление страны и миллионов ее граждан ради призрачного всеобщего счастья. Миллиарды, ухлопанные на захват и удержание власти, нигде не документировались. Возврат казенных 83 рублей и поношенной шубы зафиксирован официальной распиской.

31 декабря Коллонтай вместе с Мишей, Зоей, Павлом Дыбенко и сотрудниками наркомата государственного призрения в одной из служебных комнат скромно отметили наступление Нового года. Уходил один судьбоносный год, наступал другой — не менее судьбоносный. Именно этот исторический рубеж (исторический для всех и для себя тоже) впервые в своей сознательной жизни она отмечала вместе с теми, кто был всех ближе и дороже. Теперь, казалось, так будет всегда.