200 километров до суда... Четыре повести

Вакуловская Лидия Александровна

Новая книга Л. Вакуловской состоит из четырех повестей. Эта книга о Чукотке, ее людях. Герои повестей — люди разных профессий, разных поколений. В столкновениях между ними побеждает новое, светлое.

 

Таюнэ

 

1

У Таюнэ лицо белое, в легком румянце, волосы цвета ромашки, с золотинкой. А брови черные, густые, словно углем намалеваны. Из-под них глядят раскосые разноцветные глаза: один — карий, огнистый, другой — голубой, с крупным черным зрачком, задумчивый и нежный.

Глядя на Таюнэ, не поймешь — русская она, чукчанка или эскимоска. Это оттого, что в жилах ее круто замешалась кровь трех народов. Правда, об одном своем предке, от которого досталась ей белая кожа, светлость волос и один голубой глаз, она даже не подозревала.

Она не знала, что когда-то, давным-давно, лет полсотни назад, буря загнала с океана в тихую бухточку, на берегу которой стояло десятка два яранг, шхуну веселого американца. Шхуна возвращалась с Чукотки на Аляску, набитая пушниной, а по причине недавнего удачного торга купец был весел и общителен с жителями стойбища. Он щедро угощал мужчин «огненной водой», одаривал робких чукчанок крошечными поблескивающими монетками, а самой красивой девушке стойбища Таюнэ оказал великую честь, пригласив с собой на шхуну. Правда, когда кончилась короткая белая ночь и Таюнэ снова сошла на берег, ее черные узкие глаза не блестели прежним бездумным блеском — они омертвели и потухли, как глаза молоденького оленя, внезапно упавшего под острым ножом пастуха…

Потом океан утих. Шхуна белого человека ушла к земле, где просыпается солнце, и в стойбище вскоре забыли о нем. Не забыла лишь Таюнэ.

Вьюжной весенней ночью, когда ледяной ветер гнал вдоль побережья тучи снега и в укромных ущельях сопок отяжелевшие важенки приносили тонконогих оленят, Таюнэ родила дочку. Три дня и три ночи над девочкой выл и причитал старик шаман, глухой и высохший до костей от несчетных лет земной жизни. Он ронял слезы в черные морщины щек и исступленно бил в бубен, заклиная злого духа Келлы забрать у новорожденной белую кожу и снежный пух волос и дать ей такую же смуглую кожу и такие же волосы, цвета ночи, как у ее матери, как у всех людей стойбища.

Но злой дух Келлы не внял шаману. Мать назвала девочку своим именем Таюнэ, и она тихо и неслышно росла, отличаясь от прочих детей стойбища цветом глаз и кожи.

То ли всесильный Келлы не простил старшей Таюнэ белого ребенка, то ли шаман напустил в ярангу холодных ветров, колдуя над метавшейся в горячечном бреду роженицей, но с тех пор, как на свет появилась синеглазая девочка, жизнь старшей Таюнэ стала затухать. Сухой, резкий кашель раздирал ее грудь, выбрасывал изо рта густую красную воду, мукой сводил лицо. Лютый кашель отпустил Таюнэ лишь тогда, когда в одну из солнечных летних ночей она ушла к верхним людям. А людям стойбища, которые остались на земле пасти оленей, ловить песцов, бить в море моржей и нерп, она оставила свою трехлетнюю девочку, словно хотела, чтоб все эти люди помнили о ее недолгой жизни у черных сопок на пустынном берегу, куда холодные волны океана занесли на погибель ей шхуну веселого американца.

Когда в тундре в шестнадцатый раз стаяли снега, отступили от берега льдины и в шестнадцатый раз зазеленели мох и ягель, младшая Таюнэ стала женой молодого и ловкого охотника эскимоса, а через год родила ему дочку. Глухой старик шаман давно умер, но в стойбище был другой шаман, такой же высохший и немощный, как его учитель. И этот шаман тоже три дня и три ночи бил над новорожденной в бубен, выл и причитал, отгоняя от яранги злых духов и заклиная духов добрых дать девочке темные глаза и темную кожу, как у всех людей стойбища. Но девочка осталась белой, как и ее мать. И мать назвала ее своим именем — Таюнэ.

Так в стойбище появилась третья Таюнэ — пухлый белый комочек, беспомощно ворочавшийся в кожаном мешке на ягельной подстилке, заменявшей пеленки. Потом комочек подрос, стал выползать из яранги, трогать руками камни, пробовать на вкус землю и траву.

В шесть лет Таюнэ убегала далеко в тундру, где паслись олени, гонялась за резвыми олешками, училась бросать аркан, играла с собаками, катаясь с ними по траве, подолгу искала в сопках и никак не могла найти той расщелины, куда прячется большой теплый бубен — солнце.

Каким-то особым чутьем она улавливала тот час, когда байдары охотников возвращались с моря. Она неслась на берег, опередив всех жителей стойбища, а потом, как все, молча и терпеливо ждала подхода байдар, чтобы кинуться к ним сносить добычу. Из байдары выбиралась мать в задубелой, негнущейся одежде из шкур, устало опускалась на мокрую гальку, брала на колени дочь, нежно гладила ее лицо, волосы, шею. Отпустив маленькую Таюнэ, мать шла помогать мужу.

На берегу загорались костры. Женщины разделывали туши моржей и нерп, мужчины топили на огне жир. Таюнэ вертелась возле матери, смотрела, как ее красные мокрые руки быстро роются во внутренностях нерпы, добираясь до печени. Получив большой кусок печенки, девочка садилась на хвост убитого моржа, жадно вонзала в теплую мякоть острые зубки.

В такие дни, дни удачной охоты, в стойбище становилось гулко и весело. У костров звенели бубны, не затухали танцы. Все были довольны — и люди, и их верные помощники собаки. Люди забывали о недавних голодных днях, о неласковой, насквозь промороженной земле, где они живут и где все труднее становится добывать пищу, о том, что морской зверь все дальше откочевывает от берега в открытое море и охотникам уже невмоготу гоняться за ним на утлых байдарках. Люди были сыты и не хотели думать о завтрашнем дне. Собаки тоже наедались до отвала и дремали у яранг или лениво бродили у костров, сыто помахивая хвостами.

Но однажды пять байдар не вернулись с промысла. Их ждали весь день и всю ночь. На рассвете с моря повалил туман, проглотил яранги. Он держался два дня, и два дня люди жгли на берегу костры, хотя и понимали, что если охотники и заблудились в море, то все равно свет огня не пробьется к ним сквозь такой туман. Потом ветер прогнал туман в сопки и показалось солнце. Когда оно десять раз прошло над ярангами и наконец упало в море, уже никто не сомневался, что дух Келлы унес охотников к верхним людям.

Маленькую Таюнэ забрал к себе одинокий старик. Яранга у него была самая ветхая, а старик — самый бедный. Он кормился тем, что давали ему из своей добычи молодые, крепкие охотники, и всем, что у него было, делился с девочкой.

По вечерам, когда они укладывались спать в пологе, старик задувал чадящий жирник и принимался рассказывать Таюнэ о какой-то девушке, которую тоже звали Таюнэ, о каком-то злом белом человеке, приплывшем из неведомой земли, о том, что девушка Таюнэ рано ушла к верхним людям и не захотела стать его женой, хотя он всегда хотел, чтоб так было, и сам сказал ей об этом, когда они вместе танцевали возле костра, чтобы потешить белого человека.

Маленькой Таюнэ рассказы были непонятны. Ее воображение не могло нарисовать ни этой незнакомой девушки Таюнэ, ни злого белого человека, ни большой, как сопка, байдары, на которой он плавал, а тем более не могло представить старика молодым, сильным охотником, танцующим у костра. Таюнэ засыпала, думая о том, что завтра ей снова захочется есть, а нерпичий жир кончился, и в яранге нет больше ни кусочка мяса…

Таюнэ было совсем мало лет, когда она впервые и неумело воткнула в снег свой первый капкан на песца, а летом вышла на байдаре в море бить моржей и нерп. Ей было мало лет, чтобы понять, что такое колхоз и что такое школа, зачем они вдруг появились в стойбище и почему вдруг люди вместо обычных яранг из шкур начали делать высокие яранги из дерева и камня, называя их домами. Но когда ей стало шестнадцать лет, она уже жила, как все, в деревянном доме и была охотником колхоза «Вперед». В восемнадцать лет, с опозданием на два года, ей выдали паспорт.

Русская девушка в милицейской форме, приехавшая из райцентра оформлять паспорта, вызвала Таюнэ в сельсовет и, как только та появилась, бойко заговорила с нею по-чукотски:

— Здравствуй и садись. Сейчас заполним бланки, получишь паспорт. Как твоя фамилия?

— Таюнэ, — ответила она, поудобнее усаживаясь напротив русской девушки.

— А зовут?

— Таюнэ, — твердо повторила она.

Русская девушка улыбнулась и сказала:

— Правильно, фамилия твоя Таюнэ, а имени у тебя, значит, нет. Вот и давай вместе выберем тебе имя.

— Зачем? — пожала плечами Таюнэ.

— Ну как — зачем? У всех людей должны быть и фамилия и имя, — приятным голосом объяснила девушка. — Это раньше у вас имен не было, а теперь в поселке все ребята с именами — Коля, Саша, Петя… Ваш председатель колхоза Айван тоже взял себе имя, даже отчество. Ты ведь как его зовешь, Иван Петрович?

— Зачем? — удивилась Таюнэ. — Айван зову.

— Нет, так не годится, тебе обязательно надо взять имя. Например, Нина. У вас и заведующая школой Нина Павловна, будете тезками. Хочешь стать Ниной?

— Не хочу, — качнула головой Таюнэ. — Зачем две Нины в поселке? Путать будут.

— Ну, хорошо, давай другое придумаем. — Девушка на мгновенье призадумалась, потом сказала: — Например, Руслана. Как раз подходит тебе: ты русая, светлая. И потом, оно у Пушкина есть. Помнишь сказку о Руслане?

— Не помню, — ответила Таюнэ.

— Разве в школе не учили? — удивилась девушка.

— Я в школу не ходила, — насупилась Таюнэ.

— Как, совсем? Почему?

— Потому — работать надо, — строго ответила Таюнэ.

— Да-а, нехорошо твои родители сделали. Хоть немного, а надо было поучиться, — покачала головой девушка.

— Их море давно забрало, — сердито ответила Таюнэ. — Меня тогда хороший старик в свою ярангу брал. Теперь он умер, я сама живу.

— Ах вот что, — сочувственно сказала девушка. Помолчала, спросила: — Так хочешь стать Русланой?

— Пускай будет, — кивнула Таюнэ.

— Значит, так и запишем: Рус-ла-на, — сказала девушка, обмакивая перо в чернила.

— Рус-ла-на, — повторила за ней Таюнэ и серьезно сказала: — Пиши.

Так третья Таюнэ стала Таюнэ Русланой.

 

2

Вчера Таюнэ прошла на легкой моторной лодке километров пятьдесят по бурной речке, переночевала в избушке, а сегодня весь день разбрасывала на своем охотничьем участке моржовое и нерпичье мясо — подкормку песцам и лисам. Мясо было тухлое, с крепким душком, но зато это была верная гарантия того, что звери издалека учуют его запах и, насытившись им раз-другой, приживутся на участке, а зимой хорошо пойдут в капканы.

Участок этот был самым дальним в колхозе. Долгое время охотники упорно отказывались от него — не хотели проводить длинную зиму в одинокой избушке на отшибе от поселка и семьи. То ли потому, что Таюнэ была одинока, то ли потому, что председатель Айван знал ее безотказность в работе, он предложил ей взять этот участок, и она согласилась. Всю прошлую зиму она провела на участке, поймала в капканы сто песцов и двадцать жарко-огненных лисиц — такого урожая пушнины никто еще не снимал в колхозе.

Участок остался за ней и в этом году, и Таюнэ уже третий раз за лето приезжала сюда подкармливать зверюшек.

Сейчас она возвращалась в избушку, весело размахивала пустым мешком и во весь голос горланила песню, придумывая на ходу слова:

Ого-го, го-го-го! Таюнэ идет в избушку! Потому что солнце бежит спать в землю. А река никогда не спит. Она всегда говорит с травой, Или с луной, или с рыбами. А Таюнэ не с кем говорить, Поэтому она поет красивую песню. Много красивых песен знает учительница Оля, Она недавно приехала в село И подарила Таюнэ красивое платье…

Песня была бесконечно длинной. Но все, о чем распевала Таюнэ, было правдой. Солнце действительно устало скатывалось за горизонт, и отгоревший день уступал место светлому вечеру. Река действительно о чем-то бормотала с притихшим разнотравьем, и рыбы, резвясь на закате, громко всплескивали в воде. В село действительно приехала новая учительница Оля. Она и вправду любила петь на клубной сцене и вправду подарила Таюнэ пестрое ситцевое платье.

Платье было модное, колоколом, и очень нравилось Таюнэ. В селе она не решалась надевать его, боясь попасть на язык местным насмешницам. Но, собираясь на участок, она положила в мешок с едой и это платье, и новые туфли на легкой, плоской подошве, и даже шелковые чулки. Добравшись до избушки, она первым делом быстро сбросила с себя меховой керкер и надела на себя все, что привезла.

А чтобы совсем стать похожей на учительницу Олю, расплела мелкие косички и накрутила волосы на бумажки, как делала Оля, чтобы получились локоны.

Вот в таком преображенном виде Таюнэ второй день носилась по участку, разбрасывала на видных и в укромных местах подкормку и от избытка каких-то непонятных чувств распевала обо всем, что видела.

Таюнэ закинула мешок в сараишко, прилепленный сбоку к избушке, взяла в сенях мыло и чайник, побежала к реке. Забравшись в лодку, долго умывалась журчливой холодной водой, тщательно намыливая лицо и руки. Потом зачерпнула в чайник воды, вернулась в избушку, подожгла сухой тальник в железной печке, вскипятила воду и напилась сладкого до липкости чаю с твердыми, как камень, медовыми пряниками.

Покончив с ужином, она зажгла керосиновую лампу, поставила ее на оленью шкуру, разостланную на полу, уселась поближе к лампе и раскрыла букварь.

Недели две назад учительница Оля дала ей букварь, показала буквы и прочитала слова на первых трех страничках. Теперь Таюнэ не расставалась с букварем, выучила наизусть эти странички и по нескольку раз на день бодро повторяла написанное. По-русски она говорила плохо, поэтому все слова получались у нее твердыми, с характерным гортанным акцентом, как у всех чукчей.

— Мам-ма!.. Шур-ра!.. — громко чеканила она по слогам. — Миш-ша! Школ-ла!.. Миш-ша и Маш-ша идут в школ-лу!

То, что было написано дальше, чтению не поддавалось. Буквы там были так перепутаны, что Таюнэ, как ни приглядывалась, не могла найти знакомых «маму», «Мишу» и «школу».

Зато дальше шли интересные картинки. Таюнэ подолгу разглядывала их. Картинки были разные: одни понятные, другие вызывали сомнение, а третьих она совсем не понимала.

Вот, например, большой гриб на толстом корне. Или вот сидит медведь, отворотив в сторону морду. Тут все ясно — в тундре сколько хочешь растет грибов и сколько хочешь бродит медведей. Или вот стоит зверь с рогами, чуть-чуть похожий на оленя, но совсем не олень. С этим зверем тоже все в порядке — Таюнэ видела такого странного оленя в кино: зовут его коровой, она дает людям густую белую воду, и люди пьют ее вместо чая или речной воды. Деревья, лошади, яблоки, поезд — все это растет, живет и бегает на других землях, которые показывает в клубе киномеханик Андрюша, и все это не вызывает у Таюнэ недоверия.

Но вот идет на длинных ногах и не олень, и не лошадь. На спине у него две маленькие сопки, а в яме между ними сидит человек. И Таюнэ никак не может понять, что это за зверь и почему у него яма на спине.

«Порченая картинка», — решает Таюнэ.

Пролистав букварь до конца, она снова открывает первые страницы и снова старательно, с придыханием, скандирует:

— Мам-ма! Шур-ра! У Шур-ры мам-ма!..

Решив наконец, что пора спать, она прячет букварь под оленью шкуру, поправляет свою постель из шкур на полу. Снимает туфли, вытирает их ладошкой, ставит к стене. Снимает чулок. Но вдруг, передумав, опять натягивает чулок, идет к окну, занавешенному чернотой ночи, и внимательно разглядывает себя в темном стекле. И неожиданно начинает кружиться вокруг железной печки и громко распевать:

Пусть солнце спит, и река пусть спит, А Таюнэ не хочет спать! Она будет танцевать и петь. А когда прилетит зима, Все песцы попадут в ее капканы, И все охотники скажут опять, Как сказали в прошлом году: — Ах, какая у нас Таюнэ!

Она оборвала песню и насторожилась. Ей показалось, будто где-то кричит человек. Вот, опять… Но теперь крик человека заглушило волчье рычанье. Даже не подумав о том, откуда среди ночи близ избушки мог взяться человек, Таюнэ схватила со стены винчестер, выбежала в одних чулках на двор и что есть духу понеслась вдоль берега. Несколько раз она выстрелила на ходу, посылая пули не слишком высоко, но и не слишком низко над землей, зная, что, испугавшись близкого выстрела, волк бросит свою жертву.

Так и случилось. Когда она добежала до места недавней схватки, волка поблизости уже не было. Таюнэ заметила лишь темный силуэт зверя, скользнувший по гребню холма. Не целясь, она дважды пальнула в него и бросилась к человеку, недвижно лежавшему в траве.

Похоже, он потерял сознание. Лицо его, руки, телогрейка были в крови, одежда изодрана, в одной руке он сжимал окровавленный нож. Месяц ярко светил, и Таюнэ хорошо видела человека.

— Кто ты? Вставал! Будем ходить! Я живу мало-мало шага!.. Кто ты?.. — тормошила она его, вспоминая все русские слова, которые знала.

Человек застонал. Разорванная, кровоточащая бровь его шевельнулась, оплывшее веко приподнялось, но тут же закрылось. Он снова застонал.

— Вставал! Ходить надо! Кто ты?.. — продолжала тормошить его Таюнэ.

Поняв наконец, что человек сам не встанет, Таюнэ закинула за спину винчестер, подхватила человека под руки и волоком потащила к избушке.

Уложив его кое-как на оленьи шкуры, Таюнэ припала ухом к его груди и услышала нечастые, тяжелые толчки сердца. Она обрадовалась — жив! Тогда она торопливо оглядела его раны. Самая большая была на правой ноге. Волк выдрал вместе со штаниной часть икры, из рваной раны, заливая сапог, сочилась кровь. Таюнэ схватила нож, разрезала по шву сапог и ватную штанину, обнажила рану. В аптечке на стене хранились йод и бинт, она достала их, но так как сама не верила в целебные свойства йода, поставила бутылочку на место, а рану густо смазала нерпичьим жиром, потом стала бинтовать.

Покончив с этим, Таюнэ смочила водой тряпицу, осторожно обтерла лицо человека. И вдруг на мгновенье застыла, пораженная тем, что узнала его. Она поднялась, отошла на несколько шагов, изучая лицо человека издали. Снова склонилась над ним, удивленно разглядывая его.

Да, это был один из тех пятерых геологов, которых позапрошлым летом задержали в тундре оленеводы из бригады Теютина. Они думали, что это сбежавшие из заключения бандиты, и привели их в село. Тогда Таюнэ вместе со всеми бегала в правление колхоза посмотреть, какие бывают бандиты, и, к своему великому недоумению, обнаружила, что они обыкновенные люди. Но потом в село прилетел самолет, и все вдруг узнали, что бандиты вовсе не бандиты, а геологи, которым Теютин помешал делать важную работу. Теютин так расстроился, что в ту же минуту уехал в бригаду и целый год не показывался в селе, а председатель Айван повел геологов в свой дом и крепко угощал их спиртом и свежей олениной. Потом Таюнэ снова бегала за село посмотреть, как улетают самолетом геологи.

Одним из геологов был этот самый человек. Таюнэ хорошо помнила его. Он был смуглый, у него была вот эта родинка на щеке, на нем была эта же телогрейка, эти же кирзовые сапоги и эта же серая шапка с меховым отворотом…

Человек вдруг дернулся, застонал. Губы его разжались, и под верхней губой блеснул золотой зуб. Таюнэ чуть не вскрикнула от радости — у того геолога тоже был такой красивый зуб.

— Ты хиолог, да? — быстро спросила Таюнэ, склонясь над человеком. — Ты теряла свой товарищ?

Левое веко у человека приоткрылось, правое, вздувшееся, запекшееся синяком, запрыгало. Открытый глаз расширился, в нем дрогнул испуг, и человек хрипло матерно выругался. Таюнэ не поняла того, что он сказал, но одно слово она хорошо расслышала. Учительница Оля, когда читала ей букварь, говорила, что таким словом тоже зовут маму.

— Мат-тт! — обрадованно повторила она это слово. И участливо спросила: — Ты хотел видал свой мама?

Человек ничего не ответил. Казалось, он снова впал в забытье.

Утром, когда он еще спал, ровно и покойно дыша, Таюнэ нагрузила моржовым мясом мешок и отправилась на участок. Отойдя метров сто от береговой пади, она наткнулась на убитого волка. Помня, что стреляла ночью почти не целясь, она удивилась, обнаружив, что у зверя раздроблен пулей череп. И обрадовалась такой нежданной удаче — в колхозе за каждого убитого волка давали пятьсот рублей премии. В самом веселом настроении она принялась снимать с хищника шкуру.

В полдень она вернулась в избушку.

Человек сидел на полу, привалясь спиной к стене. Он вздрогнул, когда она вошла, резко подтянул под себя забинтованную ногу, словно хотел встать, но скривился от боли и снова выпростал ногу.

— Ты кто? — хрипло спросил он.

Таюнэ улыбнулась ему и старательно выговорила:

— Трастуй! Я Рус-лана! Как ты живош? Ты хиолог, да?

Человек, не моргая, уставился на нее.

— Я Рус-лана, — повторила она, подходя к нему и садясь возле него на шкуры. — Рус-лана Таюнэ. Трастуй.

— Ты что ж, не русская? — спросил он, подозрительно разглядывая ее. — Чукчанка, что ли?

— Я — охотника, пух-пух! — улыбаясь, сказала она и, выбросив вперед руку, показала, как нажимают на спусковой крючок.

Человек как-то странно хмыкнул, прищурил вспухший глаз и, сверля ее другим черным глазом, растяжно спросил:

— А не темнишь ты, дева Мария?

Она не поняла и с прежним любопытством спросила:

— Ты хиолог, да?

— Ну, геолог, — сказал он, не спуская с нее настороженного взгляда.

— Ты теряла свой товарищ? — быстро спросила она.

— Ну, терял, — подтвердил он с прежней настороженностью. И спросил: — А здесь кто с тобой живет?

Она снова не поняла его и молча вопросительно смотрела на него.

— Ну, ты одна в этой хибаре или еще кто есть? — переспросил он, жестикулируя. — Будка эта чья?.. Ну, твой это дом или еще кто живет?

— Это живош Руслана, один Руслана! — заулыбалась она, поняв наконец его. — Это моя дома. Испушка, яранга, клатовка, сарая! — выпалила она все известные ей слова. И быстро сказала: — Руслана есть чай, мяса, рыба. Ты хотела?

Он снова странно хмыкнул, как-то криво усмехнулся, сказал, характерно поведя рукой:

— Ну, давай тащи, раз ты такая добрая.

Она юркнула в сени, быстро внесла, разложила перед ним еду, поставила кружку крепко заваренного чая и, присев рядом, молча и затаенно наблюдала, как он жадно ест.

— Ты Шур-ра? — спросила она, по-прежнему с любопытством разглядывая его.

Он поперхнулся, перестал жевать и уставился на нее черным злым глазом.

— Ты Миш-ша? — снова спросила она.

Он передернул плечом, усмехнулся и с какой-то веселой злостью сказал:

— Нет, не угадала. Я Васька. Василий Батькович. Кумекаешь? — Он ткнул себя пальцем в грудь и подмигнул ей пухлым глазом.

Таюнэ вспыхнула, засияла и нараспев повторила:

— Ва-си-ля… Патко-ов… Кумэкай… — потом радостно сказала: — Ты — Ва-си-ля, я — Рус-ла-на, ты — Ку-мэ-кай, я Таюнэ. — И добавила, показывая на себя и на него: — Таюнэ Василя село видала. Василя самолет свой товарищ хиолога летал. Таюнэ видала, да?

— А-а… да, да, было дело, — подтвердил он, кивая.

Таюнэ быстро дотронулась пальцем до его родинки на щеке, объяснила:

— Таюнэ это видала, зуб такая видала, вся Василя видала! Да?

— Ну, и чумная! — ухмыльнулся он и снова жадно накинулся на еду.

 

3

Шурка Коржов гордился своей воровской профессией. Причастился он к ней с малолетства и давно забыл, как это случилось. Начав одиночкой-карманщиком, он успешно продвигался по своей профессиональной лестнице: был «скокарем», «домушником», наконец, овладел мастерством «медвежатника» и к двадцати семи годам имел уже солидный опыт по части воровского дела, а заодно и по части судимостей.

Собой Шурка парень был видный: черноглазый, черноволосый, плотно сбитый. И потому в те короткие отрезки времени, когда Шурка выскакивал из тюрьмы на волю и топтал щегольскими туфлями тротуары больших городов (он предпочитал лишь такие города), когда ехал в трамвае или поднимался на эскалаторе московского метро, на него исподтишка и откровенно заглядывались девушки, а те, что побойчее, даже пытались завязать разговор.

Однако к амурным делам Шурка относился с нескрываемым пренебрежением, считал женский пол болтливым и ненадежным и держался от него подальше. К тому же на воле Шуркина голова пухла от более важных забот: возобновить старые связи, завязать новые, обмозговать очередное дельце. Всему этому Шурка отдавался всей душой и без остатка, потому что все это вместе взятое было его работой, мастерством, которое он ценил превыше всего.

Был, правда, случай, когда Шурка решил порвать со своей опасной профессией. Случилось это в начале войны.

Недели за две до тревожных июньских дней Шурка в паре с опытным взломщиком Черепахой очистил ювелирный магазин во Львове. Утро следующего дня они встречали в Ленинграде, а через неделю, заметая следы, очутились в Киеве.

Шурке, к его собственному удивлению, понравился нешумный, потонувший в тополях и каштанах Киев. Город в какой-то молитвенной торжественности простирал с зеленых холмов к палящему солнцу руки тополей, лампадно поблескивал злащенными маковками церквей, а по Крещатику вольно разгуливал влажный ветерок — с Днепра, — охлаждал жаркие тела прохожих, раскаленный камень домов и тротуаров. Шурка с Черепахой купались в Днепре, лениво похаживали по киевским улицам и осторожно прощупывали подступы к «Ювелирторгу» на Бессарабке.

Война ворвалась в город неожиданно и так же неожиданно изменила его покойный, умиротворенный лик. И когда он вдруг весь затрясся от бомб, затянулся плотной шторой маскировки, оклеился бумажными крестами и захлебнулся гудками воздушных тревог, в Шуркиной душе что-то треснуло и надвое разломилось. В одну половину души скатилось и сжалось в комок все его муторное прошлое, в другой — закипало, рождаясь, будоражное предчувствие чего-то нового, и он, Шурка, уже не мог совладать с собой, чтобы не покориться его подминающей силе. Плюнув на отговоры Черепахи (тот уже взял билеты на почтовый до Москвы), Шурка подался в военкомат, предъявил свой липовый паспорт и потребовал, чтоб его взяли на фронт. В назначенный день он честно явился на сборный пункт и был приглашен к самому военкому.

Но, переступив порог кабинета, Шурка понял, что все его благие порывы рухнули: рядом с военкомом восседал человек в ненавистной Шурке форме.

— Так что, Коржов, будем признаваться или будем отпираться? — спросил он Шурку.

Шурка понял, что отпираться бесполезно.

— Ну что ж, берите, — с улыбочкой сказал он. — Время не то. В другое время вы б меня на дурачка не взяли. А так я вам все львовское золотишко в фонд обороны отдаю.

Лицо человека в милицейской форме стало жестким.

— Нет, Коржов, от таких, как ты, мы в священный фонд обороны подарков не берем.

— Это почему же, гражданин начальник? — обиделся Шурка. — Вам бы благодарить меня. Львов сейчас где? У немцев? А золотишко у меня…

— Ладно, Коржов, — строго перебил его милицейский начальник. — Украденные у государства ценности мы изымем, а суд разберется — благодарить тебя или наказывать. Жаль, дружок твой ускользнул. Но, будь спокоен, далеко не уйдет…

Шурку судили там же, в Киеве. Дело слушалось во время затяжной бомбежки. Судьи вместе с Шуркой в сопровождении милиционера с наганом дважды спускались в убежище и пережидали налет. Шурка во всем признался, а в последнем слове с чувством сказал:

— Пошлите на фронт, чего мне в лагере байдыки бить? Не хуже других воевать буду.

Но судьи рассудили по-своему и вместо фронта отправили Шурку на пять лет в исправительно-трудовой лагерь на Урале. Путь он туда держал в зарешеченном вагоне, прицепленном к длиннющему эшелону с эвакуировавшимся людом.

Из лагеря он вышел за несколько месяцев до победы. А через полгода снова попался при попытке ограбить банк, после чего угодил в лагерь строгого режима. В 1950 году он бежал, благополучно добрался до ближнего аэродрома и, дождавшись ночи, вошел в грязный, переполненный пассажирами барак, где помещалась касса.

— До Хабаровска, — небрежно сказал он, подавая в окошечко сторублевые бумажки.

Кассирша, мельком взглянув на него, торопливо сказала:

— Сейчас, сейчас… Кажется, есть еще одно место…

Она сняла телефонную трубку и, волнуясь, стала просить у кого-то для него место.

— То самое… Да, да… То самое, за которым не явился пассажир, — горячо говорила она.

Лишь потом Шурка понял, что и кассиршу, и всю обслугу аэродрома предупредили о его побеге, что они его ждали и что, когда кассирша звонила и просила «то самое место», она уже заподозрила его и сообщала о нем куда следует. Шурку задержали при посадке в самолет.

Но, попав в лагерь, Шурка опять стал мечтать о побеге, решив, что теперь будет умнее: не явится, как последний олух, на ближний аэродром, а доберется до какого-нибудь дальнего, да и там не вынырнет сразу на свет божий, а переждет месяц-другой, пока поутихнут страсти. Должно быть, так поступил Шуркин кореш Петька Афонин, который год назад бежал из этих мест, а потом изредка присылал Шурке письма без подписи из разных городов. Эти письма вольностранствующего вдали от колючей проволоки Петьки Афонина переворачивали Шурке душу и подстегивали к решительным действиям.

В лагерях, куда Шурку частенько забрасывала судьба, он быстро занимал место в привилегированной верхушке уголовников, так называемых «воров в законе». «Вор в законе» Шурка Коржов презирал всякую физическую работу и с чистой совестью взимал налоги с «мужиков», то есть со всех тех, кто не был профессиональным вором, а отбывал наказания за растрату, спекуляцию, хищения, а то и просто за мешок картошки или копешку сена, прихваченные на колхозном поле. В лагерях сидело немало таких «мужиков»-селян, которых послевоенные голод и разруха принудили в чем-то самом малом посягнуть на свою же, коллективную собственность.

Тяжко покаранные за это, они смиренно несли свой крест — исправно работали на строительстве дороги в сопках, безотказно подчинялись администрации и покорно платили налоги со своих малых заработков главарям воровской братии.

После неудачного побега Шурку Коржова точно подменили. Он взялся за кирку и лопату и так усердствовал, что пожилой воспитатель, капитан Трофимов, душевно сказал ему:

— Если, Коржов, у нас с вами и дальше так пойдет, вы не через десять — через три года будете на свободе. По-моему, вы стали на правильную дорогу, так что не сворачивайте с нее.

— Стараюсь, гражданин воспитатель, — серьезно ответил Шурка, думая про себя, какой Трофимов круглый дурак. — Я, гражданин воспитатель, в последнее время всю свою вину прочувствовал и осознал.

— Правильно, — похвалил Трофимов. — Вот и давайте целиком и полностью исправляться, а я вам помогу.

Месяца через два капитан Трофимов, видя самоотверженное прилежание Коржова и радуясь тому, как исправляется бывший лихой вор, добился того, что Шурку сняли с тяжелых работ на дороге и перевели на строительство жилых домов в поселок, где обычно работали либо заключенные, у которых кончался срок наказания, либо те, чьи преступления не были слишком опасны. Эти заключенные работали без охраны и имели пропуска на право хождения в поселке. Шурке, который, по мнению капитана Трофимова, успешно поддавался перевоспитанию, тоже дали пропуск и определили в бригаду, строившую двухэтажный дом как раз в том месте, где начиналась гряда дремучих сопок.

Пять дней Шурка усердствовал, не жалея себя, — таскал камни и цемент, песок и известь. В обеденный час он отправлялся в сопки поискать, как говорил, родничок с холодной водицей. Родничок не попадался, и Шурка исправно возвращался к концу перерыва. На самом же деле он носил в сопки и прятал меж камней кое-какой харч, прихваченный в лагере. На шестой день он исчез. Прораб из вольнонаемных, привыкший к каждодневным отлучкам своего подопечного, хватился лишь к вечеру, когда Шурка отмахал уже километров пятьдесят по безлюдной тундре.

План у него был простой: выйти к Ледовитому океану, попасть в поселок, раздобыть там паспорт и под чужим именем перемахнуть на самолете через Сибирь и Урал. Все это казалось ему вполне осуществимым.

Он шел по тундре в таком приподнятом настроении, словно шагал по проспекту знакомого города. В глаза струился бесконечно светлый простор, под ногами мягко и топко пружинил ягель, с пригорков кланялись высоченные, в рост человека, растопыренные цветы, а зыбкий, дымчатый горизонт звал и манил его к себе, в свою неуловимую, ускользающую даль. У Шурки гулко колотилось сердце от всей этой широко разметнувшейся вокруг вольной, дикой природы. И ему казалось, что сам он живая частица и этой вольной природы, и этой вольной земли.

Шурка не впал в уныние и после того, как кончилась вся провизия. Он подшибал камнями сусликов и журавлей, жарил их на огне. Но последние дни подобная дичь что-то не попадалась Шурке, и он утолял голод кисловатой голубикой.

И все же с каждым днем идти становилось труднее: пустота в желудке оборачивалась слабостью в ногах. В последний день Шурка прошел не более тридцати километров. В сумерках он вышел к реке и, поняв, что дальше идти не может, решил переночевать в прибрежных зарослях.

Звезды и луна уже зажглись, свет их мягко голубил тихую гладь реки. Шурка медленно брел по берегу, выбирая ложбинку поукромнее, и неожиданно заметил огонек. Сперва он подумал, что это ему померещилось, но, приглядевшись, он различил избушку. Ноги сами собой понесли его к избушке, чудом явившейся перед ним в ночи. Однако вскоре он остановился, а потом и вовсе присел на какой-то бугорок, не зная, радоваться ему или печалиться.

Он не заметил, когда и откуда выскочил волк (может, давно выслеживал его, может, лишь теперь свернул к нему, учуяв человечий дух). Он только услышал рычанье за спиной и, мигом все поняв, подхватился на ноги. Увидев летевшее на него длинное тело зверя и два зеленоватых, как горящие изумруды, глаза, Шурка успел выбросить вперед руку, сжимавшую нож, и с силой всадил его во что-то мягкое. Потом почувствовал страшную боль в ноге, от которой зашлось сердце. Он упал, смутно сознавая, что у него не хватит сил бороться.

Очнулся он от той же нестерпимой боли в ноге, потом снова забылся в беспокойном, кошмарном сне. За ним гонялись какие-то летающие люди с палками и копьями. Он удирал от них, тяжело отталкиваясь ногами от сопок и электрических проводов. Его настигла огромная овчарка и, повалив, стала раздирать зубами грудь, пока не добралась до сердца. Шурка ясно увидел свое окровавленное сердце и понял, что он мертвый. Тогда он страшно закричал, проснулся и вспомнил все, что с ним случилось.

Вот каким образом Шурка Коржов попал в избушку Таюнэ, и вот почему он назвался Васькой Батьковичем.

 

4

Таюнэ сидела возле избушки на каменной плите, до половины вросшей в землю, листала букварь. Она проснулась рано, переделала немало всякой работы — законопатила щели в лодке, почистила и смазала мотор, починила геологу телогрейку и ватные брюки, крепко пострадавшие от волчьих зубов, сварила мясо и, управившись со всем этим, взялась за букварь.

Утро уже оттуманило и, отогревшись, перелилось в сухой, белый день, а геолог все еще спал. Таюнэ листала букварь, а сама с недоумением думала о том, как это геолог может так долго спать, когда ночь давно прошла и все живое уже пробудилось и радуется свету нового дня.

Вот в трех шагах от нее важно проковылял неповоротливый евражка, присел на задние лапы, задрал свечой острую мордочку, поводил по сторонам выпуклыми бусинами глаз, нырнул в траву, и травинки сразу закачались, зашептались меж собой. Над головой у Таюнэ кружилась, трубно жужжа, семья оводов. Таюнэ взмахнула книжкой, оводы шарахнулись вверх, но тут же опять спикировали к ее лицу. Где-то в береговых зарослях зычно кричали дикие утки, хлопали крыльями по воде. И еще сотни разных звуков, едва уловимых и резких, то одиноких, то слитых в один разноголосый гул, переполняли в этот час тундру.

Только в избушке, как ни прислушивалась Таюнэ, все казалось вымершим.

Не будь геолога с его больной ногой, Таюнэ давно уехала бы в село. Лето кончалось, шли последние дни охоты на морского зверя. Она рассчитывала, что в эти дни выйдет со зверобоями в море, настреляет моржей и нерп, заготовит в достатке на зиму приманки песцам и корму собакам, потому что без хорошей собачьей упряжки в морозы и снежную крутоверть на участке не обойтись. Но геолог спутал ее планы. Он неделю не вставал со шкур, до того распухла у него нога. И Таюнэ терпеливо дожидалась, пока подживет у него рана, чтобы потом помочь ему перебраться в село.

Теперь ждать оставалось недолго, — вчера геолог, проскакав на одной ноге к порогу, выбрался на двор. Сообразив, что передвигаться ему таким способом трудно, Таюнэ мигом сбегала к лодке и принесла рулевое весло. Конец лопасти пришелся вровень с подмышкой геолога. Она обмотала лопасть старой лисьей шкурой — и костыль был готов.

Ваське понравилась ее изобретательность, он хлопнул Таюнэ по плечу и, кивнув на весло, сказал:

— А у тебя, дева Мария, шарики работают!

— Ты работать надо, ты! — весело ответила она, решив, что он предлагает ей походить с этим костылем. — Ты учился шага делать!

— Ну и чумная, — засмеялся он. И, постучав согнутым пальцем по ее голове, объяснил: — Я говорю, голова у тебя хорошо работает, шарики в порядке. Поняла?

— Понимала, понимала! — быстро закивала она.

Он попробовал пройти, опираясь на весло и держа на весу больную ногу, но пошатнулся и упал бы, если бы Таюнэ не поддержала его и не помогла сесть на камень. Он скривился от боли и громко проговорил те же слова, вспоминая маму, которые Таюнэ слышала от него ночью, когда втащила его в избушку.

А вообще геолог был молчаливым и хмурым. Он редко заговаривал с Таюнэ, а если заговаривал, то спрашивал одно и то же: далеко ли от избушки до села и далеко ли от села до райцентра, куда течет эта река, и может ли кто из колхоза сюда явиться? Таюнэ отвечала, трудно подбирая слова, а он слушал и глядел остановившимися глазами куда-то мимо нее, точно ее и не было. Но Таюнэ не обижалась. Она понимала — плохо человеку потерять в тундре товарищей, плохо сидеть с больной ногой в избушке и думать, как их найти…

В избушке застучало весло. Таюнэ подхватилась с камня, спеша помочь геологу. Но он уже вышел из дверей. В глаза ему ударило солнце. Он сощурился, протяжно зевнул, с хрустом потянулся.

— Вот это покимарил! — сказал он, снова громко зевнув. И, опускаясь на просторный камень рядом с Таюнэ, спросил: — Ты что ж не разбудила меня, дева Мария?

— Нельзя будила, — рассудительно ответила она. — Будешь много спать — будешь скоро свой товарищ ходить. Мама свой ходить будешь.

Он хмыкнул, поудобнее пристроил больную ногу, уперся спиной в стену избушки и молча уставился в небо. Таюнэ тоже молчала. Не хотела мешать ему думать. Она знала, что он думает сейчас о своем доме, о маме, о товарищах.

Ни о чем подобном Шурка, конечно, не думал. По той простой причине, что ни дома, ни мамы у него не было. Что касается товарищей, то они находились в разных местах: одни — неподалеку, в лагере, откуда он бежал, другие — за десять тысяч километров, на свободе, куда стремился и он, Шурка Коржов, беглый вор-рецидивист, не отсидевший десяти положенных лет.

Уже который день Шуркину голову раздирали черные мысли, а мозг напрягался в поисках выхода.

И чубатая зелень тундры, и солнце в сухом небе, и горластая перекличка птиц — все это было обманчиво. Всякий новый день загорался позже и потухал раньше вчерашнего, ночи становились темнее и холоднее. С севера, куда держал он путь, стронулись плотные стаи гусей, и первый иней уже прихватывал под утро землю.

У Шурки леденело сердце от сознания, что последнее тепло покидает тундру, а проклятая нога держит его в этой богом ниспосланной избушке. Если бы река текла на север, Шурка считал бы, что ему привалила неслыханная удача — завладеть лодкой с мотором было пустяком. Но воды ее неслись на восток, а там не было ни больших населенных пунктов, где можно было затеряться среди людей, ни больших аэродромов, где приземлялись бы самолеты. От всех этих дум Шурка злобился и сатанел.

Таюнэ напрасно казалось, что он не замечает ее. Наоборот, в первые дни Шурка не спускал с нее глаз, спрашивал об одном и том же, стараясь на чем-то поймать ее. И лишь убедившись, что никакая опасность с ее стороны ему не грозит, он утратил к ней всякий интерес.

Они долго и молча сидели на камне, пока Таюнэ не надоело слушать настырное кряканье уток. Она открыла букварь на той самой четвертой странице, где начинались незнакомые слова, потянула Шурку за рукав и спросила:

— Ты читать это знаешь?

Шурка рассеянно поглядел на букварь, взял его, покрутил в руках, потом несколько удивленно спросил:

— А ты что, дева Мария, совсем неграмотная?

Она не уловила смысла его фразы и, продолжая свою мысль, сказала:

— Ты читать нада Таюнэ. Таюнэ слушать нада, сама читать нада. Таюнэ школа ходить плохо — работать нада. Василя понимал?

— Понимаю, — хмыкнул Шурка. — Ну, давай почитаю, — согласился он и без паузы прочитал вслух две страницы.

Таюнэ недовольно мотнула головой и быстро прикрыла ладошкой книгу.

— Зачем скоро-скоро читал? — сердито сказала она. И, бесцеремонно взяв его за палец, ткнула им в верхнее слово, строго спросила: — Как говорить нада?

— Мя-яч, — протянул Шурка.

— Ма-ач, — повторила она.

— Не мач, а мяч, — поправил Шурка. — Ну-ка, скажи «я-я». Мя-я-яч…

— Мя-яч, — напрягаясь, повторила она.

— Точно.

— Мя-я-ч, — уже мягче произнесла она. Обернулась к нему и засмеялась, довольная своим успехом.

— Постой, постой… Да у тебя глаза разные! — изумился Шурка. — Разрази меня гром, разные!

Он взял ее за подбородок и приблизил к себе ее лицо, словно все еще не верил своему открытию. Таюнэ не противилась ему, она лишь перестала смеяться и глядела на Шурку, распахнув разноцветные глаза, не понимая, зачем он так делает. В одном, голубом, глазу еще прыгали веселые смешинки, в другом, карем, застыло недоумение.

— Ну дела-а! — сказал Шурка, опуская руку.

Вечером Таюнэ поставила на шкуры лампу, уселась рядом с Шуркой и раскрыла букварь.

— Василя много читать нада, Таюнэ учить нада, — сказала она, плотнее придвигаясь к нему.

Шурка ощутил прикосновение ее тела, услышал рядом ее глубокое дыхание, и какая-то жаркая волна хлестнула его по сердцу. Он покосился на нее. Она не заметила его взгляда, застыла над букварем. Шурка чуть отодвинулся от нее и с незнакомой прежде легкостью в голосе сказал:

— Ладно, дева Мария, давай учиться.

 

5

Прошла еще неделя.

Таюнэ заметно продвинулась вперед в чтении букваря, а ее запас русских слов благодаря Шурке изрядно пополнился. Нога у Шурки заживала, он довольно сносно передвигался с помощью весла-костыля. Веко у него зажило, следы волчьих когтей сошли с лица, и, хотя рана над глазом не совсем затянулась, смуглое, цыганистое Шуркино лицо обрело привлекательность. Особенно после того, как он прошелся по нему остро отточенным ножом, сняв густую щетину.

Когда Шурка брился, Таюнэ стояла рядом и не дыша наблюдала за ним. Потом вдруг быстро провела ладонью по его гладкой щеке, резко взяла его за подбородок и точно так же, как делал он, притянула к себе его лицо.

— Василя красивый, да? — серьезно спросила она.

Шурка рывком обнял ее. Но она тут же пугливо выскользнула из его рук, метнулась к стене, смахнула с гвоздя винчестер и вихрем вынеслась из избушки. Шурка подхватил весло и заковылял за нею, не понимая толком, что это с ней случилось. Но Таюнэ уже была далеко. Она бежала вдоль берега, углублялась в высокую зелень тальника. Ее цветастое платье последний раз мелькнуло ярким пятном на пригорке и пропало.

Шурка ждал ее весь вечер и полночи, пока его не сморил сон. Но и во сне он видел, как мелькает среди домов цветастое платье Таюнэ, как стреляет она вверх из винчестера, поднимая людей в погоню за ним…

Он проснулся на рассвете, полный тревожных мыслей. Подгоняемый той же тревогой, вышел из избушки. На камне у избушки сидела Таюнэ и ощипывала огромного белого гуся. У ног ее лежало с десяток убитых гусей.

— Трастуй, — мирно улыбнулась она Шурке и показала на свою добычу: — Видал, Таюнэ сколько стреляла? Огонь делать будем, варить будем.

Тяжесть отвалилась от Шуркиного сердца.

— Будем-то будем, — веселея, сказал он. — А ты чего вчера удрала? Меня боишься?

Она спокойно повела бровями и сказала:

— Таюнэ умка нет боится, волка нет боится, пурга нет боится, Василя совсем нет боится. — Помолчала, качнула головой и добавила: — Таюнэ нельзя стала жина Василя.

— Что, что? — засмеялся Шурка. — Да почем ты знаешь, что я хочу жениться?

Таюнэ подняла на него разноцветные раскосые глаза, строго повторила:

— Нельзя стала… Ты твой товарищ скоро ходил, Таюнэ один оставался. Это плохо делать. Это пушник Шарикова делать. Шарикова самолет далеко летал, жина Вуквуна плакала много. Теперь тоже плакала много, два сына свой говорила: «Твой папа далеко самолет летал, ты один живи, школу учись, букварь учись. Твой папа плохо делал, два сына хорошо надо делать». Василя понимал?

— Понимаю, понимаю. Куда ж он улетел, этот Шариков?

— Таюнэ нет знает, Вуквуна нет знает, председатель Айван нет знает. Далеко летал, большой-большой город.

— Гем-м… ясно, — сказал Шурка. Потом, озорно сверкнув цыганскими глазами, спросил: — Ну, а если я останусь, ты что же, станешь моей женой?

— Таюнэ нет знает, — вздохнула она.

Шурку забавляла серьезность и деловитость, с какой эта молоденькая девчонка вела разговор о тех сокровенных вещах, о которых обычно не заикаются девчата ее возраста то ли от врожденной девичьей скромности, то ли от лукавства и притворства. Ему не хотелось обрывать столь необычный разговор. Он подсел к ней и спросил:

— Значит, не согласна? Ну, а почему?

— Василя русский, — потупилась Таюнэ. — Василя любит свой русский девушка. Русский мало-мало живет тундра, потом летает самолет большой город.

— Слушай, а почему ты себя Таюнэ зовешь? — забавляясь, допытывался Шурка. — Ты ведь Руслана. У тебя что, два имени?

Его непонятливость вызвала у нее улыбку.

— Таюнэ — фамилий, Руслана — так зовут, — улыбчиво объяснила она. И вспомнив девушку в милицейской форме, сказала: — Такой сказка есть — Рус-лана. Два Руслана теперь, два девушка живош.

— Вот так просветили тебя! Это же парня так зовут, князя, понимаешь? — смеясь проговорил Шурка.

— Зачем смеялся? — сердито дернула его за рукав Таюнэ. — Ты сказку такой знал? Милиция начальника много твой знал, начальника так говорил.

— Какой милиции?! — Шурка утратил смешливость.

Таюнэ проворно сунула руку в вырез платья, достала паспорт, толкнула ему в руки.

— Читал, читал! — потребовала она, показывая пальцем в графу, где стояло ее имя. — Видал, Рус-ла-на? Милиция начальника паспорт давал, говорил: «Надо Таюнэ зовут Руслана писать. Руслана сказка есть, девушка есть». Василя мало знал, начальника много знал.

— А-а-а… — облегченно вздохнул Шурка, потом сказал: — Зануда твой начальник, купил он тебя… Ну, заливал, понимаешь? Тьфу, как же тебе втолковать?.. Ну, неправду сказал, дошло? — нашел наконец Шурка подходящее слово.

Таюнэ насмешливо взглянула на него, молча взяла у него паспорт, спрятала на груди и недружелюбно сказала:

— Ты много пустой слова говорил, мало работа делал! — Она спокойно подняла с земли гуся, положила ему на колени, приказала: — Работал, работал!

— Ну и чумная! — ухмыльнулся Шурка, принимаясь ощипывать гуся.

День подбирался к полудню. Но солнце плыло по небу не так, как летом, легко набирая высоту, а держалось ближе к горизонту. Лучи его, падая к земле под острым углом, слабо прогревали воздух. Оттого, наверно, все вокруг казалось нереальным: и голубоватое стекло неба, и ощетинившаяся трава, и синий блеск реки, и черные холмы далеких сопок, затянутых паутиной марева. Даже плоское, как тарелка, солнце походило на копию солнца настоящего, а высокие яркие цветы по берегу выглядели так, словно их вырезали из цветного картона и нарочно понатыкали в землю.

Опираясь на весло, Шурка похаживал у избушки. Из открытого окна просачивался острый запах жареной гусятины — у печки хлопотала Таюнэ.

На душе у Шурки было скверно. В голову лезли всякие путаные мысли, связанные с побегом. Он пробовал отвлечься от них, пытался представить в веселом свете свое недалекое будущее. Ну, скажем, то время, когда он доберется до Певека, а еще лучше, когда очутится в каком-нибудь приличном городке за Уральским хребтом. Но из этого ничего не получалось. Представить себя в безопасности шумного города мешала и эта избушка на курьих ножках, и весь пустынный дикий простор, который сейчас окружал его.

Из-под ног выскочил евражка, метнулся в сторону. «Интересно, сколько он живет: год, два, десять?» — подумал Шурка, идя по следу зверька. И вдруг обнаружил, что не опирается больше на весло, а просто держит его в руке.

«Тьфу, черт!» — чертыхнулся он и с удивлением оглядел правую ногу. Он согнул ее раз-другой в колене, потом швырнул весло к порогу избушки, а сам, осторожно ступая, пошел к берегу.

Таюнэ выглянула из дверей позвать его обедать, увидела валявшееся на земле весло, увидела Шурку, стоявшего на берегу, и в разноцветных глазах ее запрыгала радость.

— Василя ходил?! — вскрикнула она, бросаясь к берегу. И подбежав к Шурке, быстро проговорила: — Твой нога хорошо, да? Таюнэ ехал утром лотка колхоз. Василя ехал лотка колхоз! Доктор нога лечил, Василя ходил свой товарищ хиолога! Василя хорошо, да?..

«Хиолога, хиолога! Заладила!» — подумал Шурка, а вслух резко сказал:

— Ты что? Куда это ты поедешь?

— Нада поедешь, нада! — охотно закивала она. — Айван много думал — Таюнэ где делась? Твой товарищ думал — Василя где делась? Нада утром поедешь!

Шурка понял, что над ним нависает беда. Но он был сообразительный парень и нашел выход.

— Постой, давай сядем, — сказал он, первым опускаясь на землю. — Садись, садись, я тебе сейчас объясню…

Она послушно села рядом и выжидательно уставилась на него. Меж бровей ее легла морщинка от сильного напряжения, с каким она приготовилась его слушать.

Если бы в ранней юности Шурка не ударился в воровство, а пошел в артисты, из него вышел бы толк. Лицо его в эту минуту приняло такое печально-таинственное выражение, что никак нельзя было усомниться в Шуркиной искренности. И он долго, словами и жестами, растолковывал Таюнэ простую, на первый взгляд, истину. То, что он геолог, то, что его послали с товарищами в тундру для большой и важной работы, что товарищи специально оставили его здесь, у этой реки, потому что по берегам ее должно залегать золото и ему поручили найти его. Когда заживет нога, он возьмется за работу, найдет золото. Тогда за ним вернутся товарищи и они вместе с Таюнэ поедут в село. Тогда можно все рассказать и Айвану, и учительнице Оле, и всем, кому она захочет. А пока нельзя. Пока ни один человек не должен знать, что в песках этой реки есть золото.

Таюнэ не все поняла в его рассказе, но главную мысль ухватила.

— Таюнэ знает Василя, другой человек нельзя знает, да? — спросила она. — Василя большой работа делать нада, да?

— Точно, — обрадовался Шурка ее понятливости.

— Когда хорошо ходил нога, да? — уточнила она.

— Точно. У тебя светлая башка, Таюнэ!

— Тогда Василя ехал Таюнэ село, да? — допытывалась она. И со свойственным ей простодушием спросила: — Таюнэ будет жина Василя?

— Факт, — усмехнулся Шурка. — Пришвартуемся в селе, заживем на славу.

Таюнэ рывком взяла его руку, поднесла к своей щеке, быстро потерлась о нее щекой, носом, губами. Потом подхватилась, понеслась к избушке и, размахивая руками, радостно прокричала:

— Таюнэ жина Василя!.. Таюнэ жина Василя!..

Ночью Таюнэ крепко спала на волчьей шкуре за печкой, там, где спала все ночи после того, как в избушке появился Шурка. А Шурка не спал — разболелась натруженная за день нога. Видно, рано он попробовал ходить без костыля. Начавшая было заживать рана снова закровоточила. Нога тягуче ныла, в ране дергало и крутило, точно кто-то ковырял в ней шилом. Шурка ворочался и, чтобы отвлечься от боли, думал о Таюнэ.

«Жена!.. — фыркал он про себя. — Что они, все чукчанки, такие придурковатые? Главное, в два счета купилась!.. Заливал я ей классически, это факт: «Разрешите представиться: гражданин Коржов, геолог с секретным заданием!»

Заснул он где-то под утро, а проснулся, когда в запотевшее окошко заглядывало высокое солнце. Таюнэ в избушке не было. Но, видно, она только что вышла — в печке горел огонь, а в кастрюле, сдвинутой на самый край, что-то тихо булькало.

Однако в избушке произошла какая-то перемена. Шурка сразу заметил это и тут же увидел, что со стены исчез большой яркий плакат с бодрым призывом: «Охотник, дай стране больше мягкого золота!» Плакат этот почему-то был разостлан на столе.

Шурка проскакал на одной ноге к столу (нога болела пуще прежнего) и замер, пораженный. На обратной, чистой стороне плаката углем были намалеваны река, лодка, женщина на корме, избушка и мужчина, сидящий на камне. Внизу прыгающими буквами было написано: Таюнэ ехал скора. Василя штала Таюнэ. Таситаня.

Забыв о боли в ноге, Шурка кинулся на двор. Лодочного мотора, который обычно лежал в сарае, на месте не было. Исчезли и весла.

Подгоняемый предчувствием беды, Шурка торопливо заковылял к берегу. На сером песке у воды остались лишь вмятина от носа лодки да чуть приметные отпечатки торбасов.

«Амба!» — подумал Шурка, оглядывая пустынную реку, и зло сплюнул в воду.

Потом с каким-то тупым отчаянием сказал себе:

«Черт с ним, пускай берут! С такой ногой далеко не смоешься…»

Он достал из кармана щепоть сыпучей смеси из сухой травы, чая и махорочной трухи (он изобрел эту смесь, когда нечего стало курить), свернул цигарку и, морщась, затянулся этим постреливающим искрами куревом.

 

6

В селе Таюнэ управилась за день.

Первым делом она пришла в медпункт и сказала фельдшерице Анне Петровне:

— Таюнэ нада много хороший порошка, когда волк кусает, когда песец кусает.

Пожилая фельдшерица обрадовалась приходу Таюнэ. Она бессменно заведовала местной медициной со времени организации колхоза, много сил отдавала профилактической работе в селе, растолковывала людям, для которых еще недавно первым лекарем был шаман, как предупреждать разные болезни, и оттого, что не все слушались ее и не всегда понимали, она была приятно тронута тем, что Таюнэ по доброй воле обратилась к ней.

Роясь в шкафу, где хранились медикаменты, Анна Петровна охотно рассказывала:

— Укусы песцов или лисиц надо сразу обработать йодом или зеленкой, но йодом лучше. Ты молодец, что пришла, другие не верят. А вот если волк укусит, надо сразу ехать в медпункт. Волки и собаки разносят бешенство гораздо чаще, тут без уколов не обойтись. Но, по правде говоря, сколько здесь живу, не помню, чтоб волк кого покусал.

— Я знаю — кусал, — возразила Таюнэ. И спросила: — Как лечить скоро, когда кусал?

— Может, конечно, и кусал, не спорю, — согласилась фельдшерица. — А лечить, как всякую рану. Хорошо стрептоцидом присыпать, быстро затягивает. Я тебе и стрептоциду дам, белого и красного.

— Много давай, — попросила Таюнэ.

— Дам, дам, не жалко, — мягко ответила Анна Петровна, высыпая из стеклянных баночек таблетки стрептоцида.

Потом Таюнэ отправилась в магазин. В магазин ей пришлось ходить трижды, так как ни за раз, ни за два она не могла унести всего, что купила.

Продавщица Катерина Петровна тоже была пожилая, тоже русская и тоже знала Таюнэ с детства, как и фельдшерица Анна Петровна. Обе женщины были родными сестрами и жили в селе без малого десять лет.

Пока Таюнэ нагружала свой мешок чаем, сахаром, галетами и прочей снедью, Катерина Петровна отпускала ей продукты и щелкала на счетах. Но когда Таюнэ попросила дать ей «много, много папироса», Катерина Петровна страдальчески сморщилась.

— Да ты что, неужто курить стала? — спросила она и решительно добавила: — Не дам!

Таюнэ мгновенно сообразила, чем грозит ей гнев Катерины Петровны, прибегла к хитрости.

— Я курила нет! — замотала она головой. — Охотника курила, охотника говорила: «Таюнэ, бери магасина много-много папироса. Охотника курить нада!» Ты понимала?

— А, тогда другое дело, — успокоилась Катерина Петровна. Но тут же снова подозрительно спросила: — Кому ж ты из охотников берешь?

— Там охотника, морж стрелял, — Таюнэ махнула рукой на дверь. — Я завтра море ходила буду, охотника видала буду, папироса давала буду.

Такое объяснение вполне удовлетворило Катерину Петровну, и в мешок Таюнэ полетели пачки папирос и махорки.

Потом Таюнэ перешла к прилавку с промтоварами. Но размеры телогрейки и валенок, которые она потребовала, снова вызвали недоумение Катерины Петровны. Она, как и ее сестра, только по своей линии, вела разъяснительную работу среди женщин-чукчанок и следила за тем, чтобы они со вкусом, а не как попало, одевались.

— Зачем тебе такая телогрейка! Ты же в ней утонешь, — сказала Катерина Петровна. — Тебе от силы сорок восьмой размер надо.

— Такая нада, — ответила Таюнэ и для убедительности надела телогрейку прямо на свою меховую кухлянку.

— Да кто ж так носит? Ее под кухлянку надо надевать. Так некрасиво, — уговаривала Катерина Петровна.

— Красиво, — не согласилась Таюнэ. И объяснила: — Так много тепло будет.

Видя упрямство Таюнэ, Катерина Петровна сердито махнула рукой и отпустила все, что та просила. Тем более, что в магазин набилось порядком покупателей и заниматься одной Таюнэ ей было некогда.

Под вечер, неся к заливу, где стояла лодка, капканы в мешке, Таюнэ повстречалась с председателем Айваном. Он сидел на крыльце своего дома, выстругивал ножом полоз к нартам. У ног его дремала породистая сытая лайка. Вокруг дома наперегонки носились дети Айвана — девочка лет шести и мальчик чуть постарше.

— Етти, — поздоровалась Таюнэ, проходя мимо дома Айвана.

— А, Таюнэ! А ну подожди, — сказал он ей тоже по-чукотски и, отложив в сторону полоз, направился к ней.

Айван был мужчина лет тридцати, широколицый, широкоскулый, немного коротконогий, немного длиннорукий, немного медлительный. Он и сейчас подходил к ней не спеша, застегивая пуговицы распахнутой меховой куртки, на которой алел орден Трудового Красного Знамени. Орден Айван получил в прошлом году и носил его всегда на верхней одежде, перевинчивая в зависимости от времени года то на куртку, то на телогрейку, то на зимнюю кухлянку.

— Ты когда вернулась, что я не знал? — спросил он.

— Сегодня вернулась, — ответила Таюнэ, перекладывая тяжелый мешок с левого на правое плечо. — Я в правление зашла, тебя не было, а я утром опять на участок еду.

— Зачем опять на участок? — удивился Айван. — Ты на моржа хотела сходить. На банке Ветров зверобоев мало, а морж хорошо идет. Тебе туда ехать надо.

— Нельзя, — ответила Таюнэ и снова перекинула мешок на другое плечо. — Зима идет, мне избушку чинить надо, крыша плохо держит. Уголь возить надо, капканы готовить. Может, ты за меня сделаешь?

— Гм-м… — сказал Айван и, взявшись рукой за подбородок, задумался.

Дети его, мальчик и девочка, были здесь же. Прилипнув к ногам отца, они молча слушали разговор взрослых.

— Ладно, — наконец решил Айван. — Оставайся на участке. В этом году план на пушнину большой, хорошо бы много песцов взять.

Таюнэ улыбнулась. И вдруг, постучав себя согнутым пальцем по голове, сказала по-русски:

— Айван хорошо шарики голова работает! Айван башка светлый.

Из сеней выглянула старуха Гиуне, мать Айвана, позвала его. Дети мигом отлипли от отца и быстро побежали к ней.

— Тасвитаня, Таюнэ ходила лотка, — сказала она снова по-русски, кивнув Айвану. — Ты ходи… твоя бога душа мама, — мирно посоветовала она, старательно выговаривая те самые слова, которые говорил геолог, вспоминая свою маму.

От этих слов Айван дернулся, а брови его подскочили вверх.

— Ты где такие слова слышала? — строго спросил он ее по-чукотски.

— Один человек русский говорил, — улыбаясь, сообщила Таюнэ. — Хороший человек, умный.

— Дурак он! — сердито ответил Айван и приказал: — Чтоб больше этого не говорила! За такие слова губы тебе бить надо.

Но Таюнэ не поверила ему. Продолжая хитровато улыбаться, она сказала:

— Ты, Айван, сам мало слов русских знаешь. Ты в школу ходи, букварь учи, тогда все узнаешь.

Она поправила мешок на плечах и легко зашагала к берегу, оставив Айвана в полной растерянности.

Поздно вечером Таюнэ постучала в школьное окно, одиноко светившее в черноту улицы.

Учительница Оля, увидев Таюнэ, обрадовалась, потащила ее в свою тесную комнатушку, поправила сморщенное на кровати одеяло, убрала с него книжки и газеты и, так как единственная табуретка была завалена тетрадками, усадила Таюнэ на кровать.

— Таюнэ говорить хочет, — сказала Таюнэ и не в первый раз с интересом оглядела стены комнатушки, густо оклеенные яркими вырезками из «Огонька» и разными картинками.

— Ну, говори, говори, пожалуйста, — нежно ответила Оля, забираясь с ногами на ту же кровать.

Оля была молоденькая девушка, с большими серыми и добрыми глазами и тихим, душевным голосом, тем голосом, который сразу располагает к откровению.

— Таюнэ вопроса нада делать, — отчего-то вздохнув, сказала Таюнэ. — Ты сказка «Руслана» знала?

— Ну конечно, — ответила Оля. И, не торопясь, стала объяснять: — Только она не «Руслана» называется, а «Руслан и Людмила». Был такой храбрый князь Руслан, он любил красивую девушку Людмилу, а злой колдун Черномор похитил Людмилу и унес в свой замок. Потом Руслан победил в бою Черномора и освободил Людмилу.

Таюнэ слушала и темнела лицом.

— Зачем тогда Таюнэ — Руслана? — обиженно спросила она. — Зачем Руслана паспорт писать? Руслана — мушчин, Таюнэ — нет. Зачем так начальника милиция делать?

— Ах, вот в чем дело, — поняла Оля. — Но у нас в институте тоже была девушка Руслана. Это имя может быть и мужским, и женским. Ты не переживай, очень красивое имя.

Таюнэ потупилась. Потом, вздохнув, сказала:

— Пускай будет. — И вдруг резко повернулась к Оле, быстро спросила: — Так хорошо один русский человека слова говорил: «Ты ходи… твоя бога душа мама?»

С Олей произошло примерно то же, что и с председателем Айваном. Она испуганно схватилась рукой за щеку, залилась краской.

— Так нельзя говорить! Стыдно. Это грязные слова! — Оля ни разу не слышала в этом глухом селе ругательств и никак не могла понять, откуда они могли прилипнуть к Таюнэ.

Таюнэ молчала, растерянно глядя на Олю.

— Просто безобразие, — возмутилась Оля и, вспомнив, что единственный русский мужчина в селе — киномеханик Андрей, продолжала: — Это, конечно, киномеханик! Я вот с ним поговорю! Но ты никогда не повторяй таких слов. Забудь их и…

Не дослушав ее, Таюнэ вскочила и выбежала из комнаты.

— Подожди, так же нельзя!.. — поспешила за ней Оля.

Когда она выбежала на крыльцо, Таюнэ уже была далеко от школы.

На рассвете в домик Таюнэ постучался Айван. Таюнэ уже не спала — собиралась в дорогу.

— Забыл предупредить тебя, — по-чукотски сказал Айван, заходя на кухню. — Вчера со мной один человек из райцентра по рации говорил, сказал: из лагеря большой бандит удрал. Может, он в нашу тундру пошел, может, не в нашу, но смотреть надо. Я сегодня людей по всем бригадам пошлю, чтоб предупредили.

Таюнэ насмешливо хмыкнула и сказала:

— Помнишь, тогда тоже один человек по рации говорил, что бандиты удрали. Тоже все искали бандитов, а поймали геологов. Кого в село привели, кому руки чаутом вязали? Геологам. Помнишь, как ты прощения просил.

— Да, тогда некрасиво получилось, — согласился Айван. — Тогда Теютин виноват был, он их поймал и панику поднял. Но ты смотри все-таки. И фамилию запомни — Коржов, зовут Александр. Можно еще Шурой звать. Не забудешь?

Таюнэ так и подмывало рассказать Айвану про геолога, которого задержал когда-то в тундре Теютин. Вот бы он обрадовался, узнав, что геолог живет сейчас в избушке! Вот бы удивился, что он ее муж! А еще больше, наверно, обрадовался, если бы она сказала ему, что в их реке можно ловить золото. Только нельзя, никак нельзя сейчас говорить об этом Айвану. Потом она ему, конечно, скажет, а сейчас нельзя…

Таюнэ даже вздохнула, сожалея о том, что должна держать при себе такие интересные новости.

— Так не забудешь? — снова спросил ее Айван.

— Не забуду, — нехотя ответила она по-чукотски, потом по-русски старательно повторила: — Кор-шов!.. Али-сан!.. Шур-ра!.. Кор-шов!..

К заливу они пошли вместе. Айван нес за спиной мешок с углем, Таюнэ — мешок с продуктами и разными покупками.

Село еще спало, утопая в густом тумане. Чем ближе они подходили к берегу, тем плотнее и тяжелее становилась стена тумана. Рассвет припаздывал, у него не хватало сил пробить липкое, туманное месиво, объявшее залив и землю.

Лодка, загруженная еще с вечера углем, была еле приметна у берега. Казалось, она висела в тумане и под ней не было воды. Айван вытряхнул в нее уголь из мешка, другой мешок Таюнэ пристроила на корме, и лодка осела еще ниже. Айван с трудом столкнул ее, и она, жестко проскрежетав по мокрой гальке, ушла в туман, глухо постукивая мотором.

 

7

За три дня одинокого житья в Шуркиной голове перебродило немало разных задумок и дерзких планов. И только больная нога укорачивала его мечты.

Постепенно он смирился с мыслью, что побег не удался и на сей раз, что за ним вот-вот явятся (он был уверен, что придурковатая девчонка известила о нем) и снова водворят в лагерь.

Дальнейшее рисовалось живо и убедительно: лазарет, опять суд за побег, опять новый срок, опять работа под конвоем и, как финал, — опять побег.

Но когда со стороны реки долетело постукивание мотора, Шурка не стал смирно дожидаться, когда за ним придут, а кинулся в береговые заросли и укрылся среди кустов уже осыпавшегося тальника.

Лодка приближалась медленно, держась берега, и единственным человеком в ней была Таюнэ. Шурка издали узнал ее и, узнав, перестал смотреть на речку, а повалился на спину и закрыл в сладком изнеможении глаза. Его распирала радость от сознания, что все опасности, к которым он себя приговорил и к которым готовился, вдруг бесследно отлетели от него.

Он слышал, как звала его Таюнэ:

— Василя!.. Василя!.. Ходила дома, Василя!..

Он слышал и не отзывался — так хорошо ему было лежать на прохладной земле, глядеть на низкие облака и думать о том, что чудаковатая девчонка вернулась и что ее тревожит его отсутствие.

Он вошел в избушку и удивился тому, как была одета и причесана Таюнэ. Вместо цветастого платья и телогрейки на ней был пыжиковый керкер, расшитый бисером с цветными кисточками у пояса и на коленях, а волосы были заплетены в тонкие косички и уложены на голове, как плетево лозы.

Увидев его, Таюнэ перестала выкладывать на стол покупки и рванулась к нему.

— Трастуй! Где ты ходила? Я тебя не видала! — выдохнула она, сияя раскосыми глазами. И схватив его за руку, бесцеремонно потянула к столу, показала на ворох свертков: — Видала, сколько Таюнэ возила?!

Она стала проворно брать со стола покупки и толкать их в руки Шурке, ликующе приговаривая:

— Папироса тебе курила!.. Валенка тебе ходила!.. Порошка тебе нога лечила!.. Шапка тебе голова!.. Это тебе!.. Это тебе!

Шурка не был заражен чувствительностью, но в эту минуту в глазах у него защипало. Он стряхнул с рук на стол все, чем она его оделила, и, отводя в сторону взгляд, сказал с напускным спокойствием:

— Ну, молодец, дева Мария… Спасибо.

— Зачем говорил Мария? — весело запротестовала она. — Надо говорил Руслана. Такой имя красиво! Надо говорил: Руслана молодеца!

— Ладно, буду тебя Русланой звать, — согласился Шурка.

Внезапно, сам не сознавая, отчего так случилось, он обхватил руками ее голову, уткнулся лицом в мягкую лозу ее косичек и застыл, ощутив дурманящий запах речной воды и осенних трав, исходивший от ее волос. И Таюнэ не отшатнулась от него, не выскочила из избушки, как в прошлый раз, а тихо прильнула к нему, и только глаза ее беспокойно заметались в распахнутых ресницах.

Глаза ее не успокоились и тогда, когда он, так же неожиданно, как обнял, оттолкнул ее от себя и, взяв папиросу, закурил, жадно заглатывая дым, стараясь этими затяжками приглушить в себе ту нежность, которая вдруг пробудилась в нем и которой он сам испугался.

«Ну, ну, раскис, как баба!» — мысленно прикрикнул он на себя, гася одну папиросу и беря другую.

А Таюнэ, не понимая, почему он больно толкнул ее, сердито глядела на него исподлобья и, казалось, ждала, когда он все объяснит ей.

Выкурив подряд две беломорины, Шурка уселся на оленьи шкуры и, наигранно зевнув, сказал:

— Ты чего притихла? Давай лучше ногу мою посмотрим. Тащи сюда свою медицину в порошках. — Он стал разматывать на ноге бинт.

Таюнэ послушно взяла со стола сверток с медикаментами, подсела к Шурке. И сразу забыла о своей обиде, увидев его гноящуюся рану.

— Много плохой нога, да? — жалостливо спросила она, заглядывая ему в глаза. — Василя болит, да?..

— Ничего, до свадьбы заживет, — буркнул Шурка. — Мы ее, стерву, теперь скоро подлечим. Ну-ка, давай стрептоцид. Не тот, вон тот пакет давай…

Он забинтовал густо засыпанную стрептоцидом рану, приговаривал, покрякивая:

— Так… Порядочек… Так…

— Так… Поратошка… — серьезно повторяла за ним Таюнэ, убирая в коробку лекарства. — Порошка скоро лечил стерва нога.

Шурка засмеялся этим ее словам и тону, каким она их произносила.

— Василя мало-мало болит? — обрадовалась она, поняв его смех по-своему.

— Эх ты, разноокая! — весело проговорил Шурка. — Считай, у меня теперь две ноги полноценные.

Вечером Таюнэ внесла в избушку две пушистые медвежьи шкуры, разостлала их в углу, где спал Шурка.

— Таюнэ жина Василя, да? Василя так спать нада, Таюнэ так, — показала она на место у стены и с краю. Потом шутливо спросила: — Василя плакал нет?

— Не буду плакать, мне одинаково — у стенки или с краю, — ответил он несколько обескураженный ее откровенностью. Потом пошел к порогу, буркнул: — Ты ложись, я воздуха похлебаю. Жарко…

Когда он вернулся, Таюнэ спала на самом краешке медвежьей постели, свернувшись калачиком. Шурка задул лампу и лег рядом с нею. И сразу уловил знакомый дурманящий запах речной воды и осенних трав. Он зарылся лицом в ее густые расплетенные волосы, потом припал к ее губам. Таюнэ вскрикнула, вырвалась из его рук и бросилась к окну.

— Зачем так делал? — зло крикнула она. — Зачем кусал Таюнэ? Ты волк, да, если зубы кусал?..

— Ты что, кто тебя кусал? — изумился Шурка, подходя к ней.

— Ты кусал! — с той же неприязнью сказала она, ощупывая рукой свои губы. — Ты плохой мужа, ты кусал своя жина!

— Тьфу, дурная, я поцеловал тебя, — усмехнулся Шурка. И взял ее за руку: — Ну, иди ложись, я тебя не трону.

Но она вырвала руку и с явной угрозой сказала:

— Будет Василя так делать — ружье стрелять буду!

— Ну, история с географией! — засмеялся Шурка. И мирно сказал: — Ладно, будешь стрелять, только иди спать, пол холодный.

Он снова взял ее за руку. Теперь она послушно пошла за ним, прикрывая другой рукой губы.

Они лежали поодаль друг от друга, и оба не спали.

— Ты чего не спишь? — наконец спросил Шурка.

— Сам спишь, Таюнэ потом будет, — ответила она.

— Ты что ж, как охранник, караулить меня будешь? — пошутил он.

— Таюнэ нет охранника, Таюнэ жина, — серьезно объяснила она.

— Какая ты жена! — буркнул Шурка и отвернулся к стене.

Проснулся он от какого-то щекотливого прикосновения — словно кто-то легонько водил по лицу пальцами. Он открыл глаза, увидел склоненное над собой лицо Таюнэ и ее лучистые, устремленные на него глаза.

— Таюнэ просыпала Василя, да? — смешливым шепотом спросила она. И тут же, легонько втягивая в себя воздух, стала быстро-быстро дотрагиваться кончиком носа до его щек, подбородка, губ.

— Так Василя целовала нада… Так нада… — чуть слышно приговаривала она.

И снова на Шурку хлынул запах реки и осени. Он осторожно обнял Таюнэ, осторожно положил себе на грудь ее голову, стал хмельными руками ворошить, перебирать ее волосы. Таюнэ с тихой покорностью подчинилась его ласке…

Днем, собираясь на участок, Таюнэ закинула на плечо винчестер, а другое ружье — двустволку — поставила у порога.

— Василя нада хорошо смотрел, когда бандит ходил, — сказала она Шурке, показав на ружье. — Василя забирал бандит, Таюнэ ждал.

— Какой такой бандит? — засмеялся Шурка, решив, что она шутит.

— Большой бандит лагерь бегал, злой, — ответила она. — Айван говорил, хорошо смотреть нада. Бандит зовут Кор-шов. Але-сан, Шур-ра зовут. Запомнил?

Шурка похолодел.

— Не нада боялся, — заулыбалась она, увидев, как побелело его лицо и дрогнули брови. — Бандит сам боялся испушка ходил. Айван тоже так думал.

— Постой… да какой бандит? Что-то я не пойму… — Шурка силился унять внутреннюю дрожь. — Откуда твой Айван знает?

— Айван нет знает! — весело замотала она головой. — Человека один района живош, эта человека приказа говорил: ловить бандит нада! — И она засмеялась, озорно сверкнув глазами: — Человека района сам бандит боялся!

Она выбежала из избушки, оставив Шурку в тягостном смятении.

Однако, вернувшись с участка, Таюнэ больше не заводила разговора о сбежавшем бандите и лишь через несколько дней сказала Шурке:

— Дурака человека района! Зачем бандит нашу тундру ходил нада? Умка видал, волк видал, да? Дурака большая человека района!

— Факт! — бодро подтвердил Шурка. — Если он сбежал, то на кой ему хрен сюда забиваться? Он на юг пойдет, там аэродромы что надо. Нырнул в самолет — и привет с кисточкой! А в вашей тундре точно — в зубы волку попадешь.

— Таюнэ колхоз ехал, сам Айвану говорила будет: бандит самолета ходил, самолета ловить нада! — сказала она, соглашаясь с Шуркой.

Больше они не вспоминали о беглеце, и Шуркина тревога постепенно улеглась. Совсем он успокоился после того, как Таюнэ уверила его, что ни Айван, никто другой в избушку не приедут, а если и явятся сюда, то не раньше чем зимой, когда в капканы пойдут песцы и надо будет побыстрей отправлять на склад шкурки. Но если и случится такое, то все равно ни пушник, ни приемщик, ни председатель Айван, приехав к ней за мехом, долго здесь не задержатся. Но тогда она, Таюнэ, так спрячет своего мужа, что никто не найдет его и не узнает о той важной работе, для которой его, геолога, сюда прислали.

Шурка хотя и видел, что Таюнэ бездумно верит всякому его слову, но все же посчитал нужным закрепить эту веру наглядными действиями.

Теперь по утрам он взваливал на плечо лом и лопату, брал в руки топор, отправлялся на берег речки, к тому самому котловану, где когда-то напал на него волк, и приступал к «геологическому поиску», а вернее сказать — рыл от котлована к воде траншею. Траншея получалась неровная, неглубокая и какая-то уж слишком неказистая. Сперва Шурка сам посмеивался и над этой траншеей, и над своим пустым занятием. Но потом ему пришло на ум, что подобная работа на воздухе полезна ему, поскольку укрепляет и закаляет тело.

«Ничего, ничего, — рассуждал он, долбя ломом веками спрессованную землю. — Это почище любой физкультуры. Такие мышцы нагоню перед дорогой…»

Рассудив таким образом, он стал работать так остервенело, как не работал отродясь. Он довел траншею до полутораметровой глубины, готов был дальше копать вглубь, но наткнулся на вечную мерзлоту. Земля была так сцементирована морозами, что сколько Шурка ни бился, ничего не вышло, только лом погнулся. Шурка плюнул, решив, что достаточно и такой глубины. Через неделю он подвел траншею к реке. Вода хлынула в нее, затопила траншею и дно котлована.

Шурке понравилось его сооружение. Он горделиво похаживал вдоль траншеи, кое-где подкапывал лопатой, кое-где снимал с бруствера землю. Таюнэ неотступно следовала за ним, и лицо ее было переполнено восторгом от того, что она видит.

— Ну как, нравится тебе эта петрушка? — спросил ее Шурка, оглядывая дело рук своих.

— Много нравился! — ответила Таюнэ и спросила: — Василя теперь солата находил будет?

— Подожди, не такое это легкое дело — золото найти, — серьезно ответил Шурка. — Не сразу Москва строилась.

— Василя новый яма делать нада? — догадалась она.

— Точно, — подтвердил Шурка. — Прокопаем еще пару отводов, потом посмотрим.

Но больше никаких отводов рыть он не стал, а нашел себе новое занятие — стал вырубать береговой тальник. По его мнению, работа с топором тоже неплохо нагоняла мускулы. За несколько дней он выкорчевал столько кустов, что Таюнэ едва успевала очищать от листьев ветки и сносить их в сараишко.

— Много дрова будет, много печка теплый будет! — улыбаясь, говорила она. — Василя много дрова делала!

— То-то же, — отвечал Шурка, довольный ее похвалой. И сам хвалился: — С такой силой, как сейчас у меня, сопку можно с места сдвинуть.

Однажды, возвращаясь в избушку, Шурка заметил странный цветок, росший на голом песке у воды. Он выдернул его с корешком. На венчике густыми рядками сидели мелкие разноцветные лепестки — красный, черный, желтый; опять — красный, черный, желтый… В тундре росло множество диковинных цветов, но такого он никогда не видел.

Шурка машинально понюхал его и снова удивился. Северные цветы не пахнут, а от этого исходил сочный аромат, напоминающий запах цветущей липы.

«Вот тебе и не пахнут!» — подумал Шурка.

Он пошел по берегу, решив нарвать таких цветов и показать Таюнэ. Но их больше не попадалось. Шурка вернулся назад и, пройдя то место, где нашел цветок, снова увидел на песке разноцветный венчик на коротком толстом стебельке. Побродив около часа, он набрал небольшой букетик. Всю дорогу до избушки разглядывал странные цветы и нюхал их.

Таюнэ он нашел за сараишком. Устроившись на куче хвороста, она смазывала нерпичьим жиром капканы, готовила их к зимней охоте.

— Смотри, что я тебе принес. На, держи, — сказал Шурка, торжественно вручая ей букетик.

Таюнэ недоуменно поглядела на цветы, на Шурку, не зная, зачем ей нужно брать их. Шурке же показалось, что она смутилась, тронутая его вниманием. Ему и самому стало как-то неловко.

— Бери, бери, — сказал он, подавая ей цветы. — Ну что, красивые?

— Нет красиво, — сказала Таюнэ, положив букетик на хворост. — Большая цветок красиво, такая нет.

— Да ты понюхай, они же пахнут, — возразил Шурка и поднес букетик к лицу Таюнэ. — Чувствуешь, как липой пахнет?

Таюнэ поморщилась, брезгливо отвела от себя Шуркину руку.

— Нет красиво, — повторила она. — Большая цветок красиво.

— Ни черта ты не чувствуешь! — с досадой сказал Шурка и, зашвырнув букетик за сараишко, пошел к реке умываться.

Таюнэ увидела, что он рассердился, и, догнав его, спросила:

— Василя сердита, да? Зачем Василя сердита Таюнэ?

— Отстань, — грубовато сказал Шурка. — Иди смазывай жиром свои капканы.

Утром Таюнэ разбудила его веселым криком:

— Вставала, вставала, Василя! Зима ходила! Снег много-много. Скоро-скоро встала!

Она растормошила его, потянула за руку к распахнутой двери.

Чистый, ослепительный свет ударил Шурке в глаза. Вчерашней тундры как не бывало: ни земли, ни кустов, ни травы, ни черных сопок — все выбелил снег. Он шел всю ночь и толстым слоем выстелился от горизонта до горизонта, — от него сладковато пахло не сухой и морозной, а весенней, талой свежестью.

— Кра-си-во, да? — выдохнула Таюнэ, поводя вокруг шальными, захмелевшими глазами.

Но Шурка не оценил красоты изменившегося пейзажа.

— Черт-те что — зима в сентябре! — сердито сказал он, сплюнув на чистый снег. И подумал, что теперь ему не вырваться из этой избушки, пока не ляжет настоящая зима.

— Кра-си-во!.. — пьяно повторила Таюнэ и шагнула с порога в глубокий, по колено, снег.

— Постой, где лопата? Сейчас раскидаю, — недовольно остановил ее Шурка и, сунув ноги в стоявшие возле дверей валенки, побрел в сараишко за лопатой.

Покончив с этой работой, Шурка отнес лопату на место, разделся до пояса и, пофыркивая и покрякивая от удовольствия, стал растирать снегом лицо, шею, грудь. Снег податливо таял в тепле рук, водой растекался по телу. Таюнэ с немым восторгом наблюдала за ним. Никогда до этого она не видела, чтобы чукотские или эскимосские парни умывались так, как умывался Шурка.

Когда Шурка ушел в избушку одеваться, она забежала за сараишко, стряхнула с плеч керкер и умылась, растерлась до пояса первым снегом, так же пофыркивая и покрякивая, как это делал ее муж.

 

8

Бывает в жизни человека такой перелом, когда все прошлое непомерно отдаляется, когда кажется, что все, что было, было не с ним, а с кем-то другим.

Так случилось и с Шуркой. Он все реже вспоминал лагерь, разгуливавших на свободе друзей-приятелей, шумные города и свою воровскую жизнь. А если и всплывали в его памяти лица прокурора и следователей, картины суда, допроса, обыска, топот погони по ночной мостовой и выстрелы в воздух, то тот Шурка Коржов, участник всех этих событий, представлялся нынешнему Шурке Коржову, человеком каким-то нереальным, о чьих похождениях нынешнему Шурке кто-то давно и, похоже, шутя рассказывал.

Память все чаще стала уводить его в мир забытого детства.

Странный был тот мир. По утрам его будили солнечные зайчики, а у кровати нетерпеливо била копытами рыжая лошадь, готовая в любую минуту понести его в бой на буржуев. По дороге в бой он отсекал острым мечом головы Змею-Горынычу, побеждал где-то в облаках Синюю Бороду и бродил по немыслимым замкам с лампой Аладдина.

Еще в том мире, среди чародеев, Коньков-Горбунков и Деда Мороза, жили молоденькая девушка — мама Зоя и высокий парень — папа Костя. И все прекрасные царевны, о которых рассказывала мама Зоя, были похожи на нее, а все храбрые богатыри были похожи на папу Костю, хотя прекрасная царевна — мама Зоя — вместо того, чтобы весь день петь и играть на арфе, убегала с утра в школу учить детей, а храбрый богатырь — папа Костя — вместо меча или секиры носил в руках большой портфель и трубки ватмана под мышкой.

Как ни напрягал Шурка свою память, в ней сплошь зияли провалы. Он не мог установить, когда раскололся мир солнечных зайчиков. Может, тогда, когда настоящие лошади, запряженные в катафалк, повезли по улицам маму Зою, а он (нет, не он, а какой-то другой, смутно припоминаемый мальчишка!) раздирал в улыбке рот, радуясь тому, что катит на настоящих лошадях и что рядом играет настоящий оркестр? А может, когда в дом пришла другая мама — мама Вера и кровать мальчишки перекочевала от окна, где плясали солнечные зайчики, за темный шкаф? Или когда папа Костя привязал к чемодану длинные трубки чертежей и уехал куда-то строить какую-то фабрику? А возможно, это случилось в тот момент, когда мама Вера, плача, сказала соседкам, что ее Костю унесла малярия, а потом, надев на мальчишку новенький матросский костюм, отвела его в детдом, а сама ушла навсегда? Или когда его жестоко избили старшие детдомовцы (таков был закон!) и он убежал, а потом шатался голодный по городу, пока не набрел на толпу людей возле кинотеатра и не вытащил, деревенея от страха, из чьего-то кармана скомканную рублевку?..

Впрочем, Шурка и не пытался установить, в какой именно день и час уплыл от него мир солнечных зайчиков.

И вот теперь в Шуркиной душе неожиданно ожил этот волшебный мир. В него вошла мать, принесла с собой свои сказки и какой-то голубой свет, который когда-то переполнял его детство…

А в тундре тяжелым медведем ворочалась зима, то разъярялась, то укрощалась опять. Солнце пропало, ночь прогнала с земли день, и лишь в полуденные часы скупо пробивалось жалкое подобие рассвета. Неделями трубили пурги. В снежной замяти сливались небо и земля. Ветры яростно накидывались со всех сторон на избушку, норовя разнести ее в щепки и расшвырять их по заснеженной равнине.

В дни, когда из избушки нельзя было высунуть носа, Шурка часами просиживал на шкурах, обучая Таюнэ грамоте, или рассказывал ей сказки, внезапно ожившие в его памяти.

Таюнэ оказалась смышленой ученицей. Она быстро запоминала слова, легко схватывала произношение, только никак не могла пока совладать с падежами и местоимениями. Приезжая в село, она демонстрировала свои знания где придется: громко перечитывала в магазине этикетки с названием товаров, афиши на бревенчатой стене клуба, надписи на спичках, пачках галет и печенья, заголовки в подшивке «Правды», лежавшей на виду в правлении колхоза. И тем самым вызывала одобрительные возгласы и продавщицы Катерины Петровны, и председателя Айвана, и учительницы Оли.

Но больше всего Таюнэ любила сказки. Она впитывала их в себя с чисто детской наивностью и, слушая, то пугливо охала, то заливалась смехом, то каменела от страха, то улыбалась счастливому концу.

— Еще говори, — просила она Шурку, когда сказка кончалась. — Новую говори.

— Да я новых не знаю, — отвечал он.

— Тогда опять про белый лебедь говори, — не успокаивалась она.

— Ладно, — соглашался Шурка. И в сотый раз начинал:

Три девицы под окном Пряли поздно вечерком. «Кабы я была царица, — Говорит одна девица, — То на весь крещеный мир Приготовила бы пир»…

Шурка помнил начало некоторых сказок Пушкина, дальше он пересказывал прозой, а в других сказках многое добавлял и от себя.

— Зачем сына в бочку садили? Зачем в море пускали? — шепотом спрашивала Таюнэ.

— Гады они были, ткачихи-поварихи, заразы подходящие, — объяснял Шурка.

В одной сказке (Шурка придумал ее сам) храбрый богатырь попадал в такой высокий город, что звезды там лежали на крышах домов, а башня, где засело вражье войско, насквозь пронзала шпилем солнце. И деревья там были такие, что их макушки, как метлы, подметали небо, разгоняя тучи и облака.

— Ты тоже такой город живош? — спросила Таюнэ.

— Нет, тот поменьше, — ответил Шурка, представив себе почему-то в эту минуту Киев. — Но дома там, будь здоров, попадаются! Этажей на семь-восемь.

— Большие, как сопка?

— Разные, которые больше, которые меньше, — сказал Шурка и, увидев, что Таюнэ закрыла глаза, спросил: — Спать хочешь?

— Нет, я так хорошо много-много твои дома вижу, — тихонько ответила она, не открывая глаз.

— Подожди, вот двинем туда с тобой, приколемся в каком пункте, к морю поближе, — сказал Шурка. И размечтавшись, продолжал: — Пойдешь ты у меня учиться, доктором или еще кем станешь. И заживем, не пропадем. Я тоже шестерней при тебе мотаться не буду. Пойду, скажем, в боцманы. Милое дело — палуба ходуном ходит.

Таюнэ распахнула ресницы и, диковато кося глазами, слушала Шурку. Но вдруг губы ее дрогнули.

— Зачем далеко поехать нада? — спросила она. — Зачем ты хиолога работа бросать? Ты меня бросать думал, да?

— Ну вот… Я тебе о чем толкую? Вдвоем поедем, — ответил Шурка. И поскольку он всегда помнил, что для Таюнэ он — геолог, оставленный для важной и секретной работы, продолжал: — Конечно, у геолога работенка что надо, но часто и тоска забирает. Сама подумай, сколько я здесь зря сижу? Понимаешь?

— Я понимала, — грустно сказала она. — Только уехать не нада, оставаться нада. Тебе Таюнэ плохой жина?

— Чудачка! Думаешь, я уеду, а тебя брошу? Я тебя ни за что не брошу, — ответил он, и в эту минуту сам верил в то, что не оставит, не забудет, не покинет ее.

— Веришь? — спросил он.

— Веру, — повеселела Таюнэ. И, положив ему на колени голову, сказала: — Ты сказку свой дальше говори. Я и ты большой город приехал. Много дом большой, как сопка, росла…

— Надо говорить: выше, чем сопка, — поправил ее Шурка.

— Много дом, чем как сопка выше, — охотно повторила она и, лукаво прищурив карий, огнистый глаз, продолжала: — Много-много дом большой, люди много идут… Говори дальше. Как ты Таюнэ нашел, когда люди много идут?

— Да уж найду как-нибудь, факт! — засмеялся Шурка.

А в следующую минуту он уже сам: подтрунивал над тем, что говорил, зная, что никуда с нею не поедет и что, если бы не эти распроклятые пурги, да не эта лютая зима, его давно бы здесь не было.

Но пурги дули не всегда, и ветры не всегда разбойно колотили в стены избушки, выдувая из нее тепло. Когда они замирали, в тундре наступала синяя могильная тишина. Синими окаменелыми волнами лежали снега. Синие сопки вздымали свои вершины в синее, без искринки, небо. А под небом, над снегами медленно текли синие дни, невидимо переходя в синие ночи. И казалось, что эта глубоко утопшая в снегах земля никогда не видела живого света и не знала высшей услады, данной ей природой, — рожать травы, деревца, цветы и радоваться им.

Но случалось, что мертвые снега оживали в сполохах северного сияния. Небо заливалось цветастым, пестрым огнем. Он перекидывался вниз, обжигал простор. Красные, зеленые, оранжевые ленты огня переливались и приплясывали, а вместе с ними переливались и приплясывали ослепленные красками снега. Иногда буйное веселье огня не угасало часами, и тундра часами светилась цветными факелами, пока какая-то необъяснимая сила не гасила этот необъяснимый огонь.

В дни затишья у Таюнэ было невпроворот работы. В феврале в капканы валом пошли песцы, и если бы не Шурка, ей одной бы не управиться. Шурка научился снимать с тушек пушистые шубки, орудовать скребком и лихо управлять собачьей упряжкой (с первыми заморозками Таюнэ угнала лодку в село и вернулась на нартах, запряженных дюжиной крепких лаек). Он освободил Таюнэ от объездов участка, сам проверял капканы, сам насаживал на них приманку и снова ставил. Так что большую часть времени Таюнэ проводила в избушке за выделкой, просушкой шкурок и прочими домашними заботами.

За работой она часто пела. Сперва, когда песни были чукотские, Шурка удивлялся, отчего они такие бесконечно долгие. Потом Таюнэ стала петь по-русски, и он понял, что она сама сочиняет их и что вообще это не песни, а обыкновенные фразы, уложенные в определенный размер, и что ни одну из этих песен она не запоминает и не повторяет.

Однажды Шурка возился у стола с поломанным капканом. На чердаке, который соединялся с низкой комнаткой квадратным проемом, ходила Таюнэ, снимала с жердей просохшие шкурки. Шурка слышал и ее легкие шаги, и песню, которую она вдруг запела:

Скоро лето будет прогонять мороз, Будет опять белый день. Прилетят белые птицы И будут гнезда на речке делать. А потом придет ветер, Олень будет бежать — сопки, Будут плакать умка и волк, И Таюнэ будет крепко пугаться, Потому что черное солнце Будет пугать все люди и звери…

Шурку разобрал смех, и он крикнул в проем над головой:

— Ну, а почему солнце черное? Где ты видала черное солнце?

— Здесь видала, — ответила Таюнэ, выглядывая из проема, — в нашей тундре видала. Тогда давно было, Таюнэ такая-такая была, — она показала, какая она тогда была маленькая.

— Таюнэ маленькая, а солнце черное? — посмеивался Шурка.

Теперь Таюнэ умела улавливать почти все оттенки русской речи и, уловив Шуркино насмешливое неверие, сказала:

— Почему ты смеялся? — И вдруг, страшно округлив глаза, заговорила: — Тогда ночь скоро-скоро стала, баклан плакал, люди в яранга бежали. Тогда крепко пугалась Таюнэ. Потом солнце назад красное делалось. Я хорошо видала.

— А-а, солнечное затмение! — догадался Шурка. — Луна закрыла солнце, вот тебе и ночь среди дня. При полном затмении в телескоп можно протуберанцы и солнечную корону увидеть. А бывает еще кольцеобразное затмение, — объяснил Шурка, тряхнув своими знаниями в разрезе популярной брошюры, которую случайно прочел в лагере. — Я пацаном тоже наблюдал, мы стекла специально коптили. Не пойму, чего вы боялись?

— Ты школа ходил, много знал, — задумчиво сказала Таюнэ. — Как чукча много знал, когда у нас школа не было?

— Тоже верно, — согласился Шурка и с силой всадил наконец пружинку капкана в паз. Но руку отнять не успел, и она попала в железные тиски.

Шурка крякнул и, разжимая другой рукой капкан, со злостью ругнулся.

Услышав от него те же слова, которые привели когда-то в смятение Айвана и Олю, Таюнэ кошкой соскользнула вниз и, подбежав к Шурке, сердито вскрикнула:

— Зачем грязные слова говорил? Айван сказал: «Губы бить надо, если так говорил!» Оля-учительница сказала: «Плохо, Таюнэ, так говорила! Где так слышала?»

Ее гнев подействовал на Шурку сильнее, чем боль в руке.

— Да он-то при чем, твой Айван? — изумился он.

— Таюнэ Айвану такой слова говорила, — сердито отвечала она. — Я твой слова слушала, Айвану говорила, Оля говорила! Я тогда глупый была.

Представив на секунду, как это могло быть, Шурка расхохотался:

— Вот это номер!..

Таюнэ не приняла его смеха. Она воинственно сложила на груди руки и, щурясь, насмешливо спросила:

— Может, все хиолога так ругаться нада? Может, все люди так говорить нада?

— Ладно, не буду, — миролюбиво сказал Шурка. И потрепал ее по плечу: — Эх ты, воспитательница!..

Но она не успокоилась, а строго сказала:

— Ты будет еще так говорил — буду твой языка резать. Чик-чик — нет языка, — она показала, как отрежет ему язык.

Ранним слепым утром она уезжала в село сдавать пушнину. Шурка запряг лаек, надежно привязал к нартам мешок с пушниной и, придерживая собак, нетерпеливо рвущих нарты, сказал ей:

— Не сиди там долго, ладно?

— Нет, я быстро-быстро назад ехала, — ответила Таюнэ. Потом уткнулась лицом ему в грудь, постояла так мгновение, затем вспрыгнула коленками на нарты и прикрикнула на собак.

Шурка долго топтался на морозе, глядел вслед растворявшейся среди синих снегов упряжке. Его снова охватила тоска, как случалось всякий раз, когда уезжала Таюнэ. В такие дни у него мутнело на душе и все валилось из рук.

«Да что я, в самом деле, влюбился, что ли? — зло спросил себя Шурка. — Может, привычка?»

И решив, что это привычка, успокоил себя:

«Ну нет, меня на такой крючок не подцепишь! Как привык, так и отвыкну».

 

9

К концу февраля пурги и ветры улеглись. Но морозы завернули так круто, что, казалось, выморозили из воздуха весь кислород, поэтому и дышать нечем стало. Мороз висел недвижным белым паром, набивался в нос, в легкие, и при первом же небольшом вдохе горло перехватывало, как от удушья.

Шурка, выходя из избушки, сразу же захлебывался сухими ледяными парами, заходился кашлем и спешил назад.

— Сколько, по-твоему, сегодня градусов? — спрашивал он Таюнэ.

— Может, пятидесят, может, шестидесят, — улыбалась она. И говорила, сияя глазами: — Хорошая мороз, много крепкая!

— Уж куда крепче, — хмыкал Шурка.

Он дивился легкости, с какой Таюнэ переносила этот лютый холод. Теперь уже не он, а она объезжала на нартах участок, проверяя капканы, не он, а она запрягала и распрягала собак, рубила топором снег возле избушки, чтобы натопить питьевой воды. Словом, в эти холода она взвалила на себя ту работу, которую недавно делал Шурка. Мужское Шуркино самолюбие бунтовало, он злился на себя, но ничего не мог поделать, — едва выходил за порог, как мороз гнал его к теплу печки.

— Ты потом привыкаешь, — утешала его Таюнэ, чутко улавливавшая Шуркино настроение. — Второй зима будет, опять будет — ты хорошо привыкаешь!

С участка она возвращалась, с ног до головы обросшая белым инеем. Сбросив меховые рукавицы, протягивала Шурке руки:

— Трогай, трогай, какой рука теплый!.. Трогай, какой щека!

И руки у нее в самом деле были горячие, и глаза жарко блестели в снежных стрелах ресниц, и щеки горели. И выходило, что шестидесятиградусный мороз ей друг и брат.

Но последние дни Таюнэ перестала радоваться жестокому морозу. Он загнал глубоко в норы песцов, и только самые отчаянные из них подходили к капканам.

— Мало песец идет, совсем мало, — печалилась Таюнэ. — Айван сердитый будет.

— Да плюнь на Айвана, — советовал Шурка. — Сама говоришь, — больше всех меха сдала. Куда ему такая прорва?

— Ему зачем? Ему не нада. План делать нада. Возьмем много пушнина — клуб новый строить будем, школа новый, — охотно объясняла она.

— Эх, глупая ты деваха! — говорил ей Шурка. — Забили тебе голову всякой чушью-хреновиной. На кой тебе клуб и школа, когда ты у черта на куличках сидишь, песцов своему Айвану ловишь, ишачишь на них? Тебе вот от них ничего не надо, а им от тебя надо. Скорей бы весна — махнем с тобой подальше отсюда. Или передумала, не поедешь?

— Я поедешь, — теперь уже без всяких сомнений отвечала она. — Я и ты далеко поедешь…

Продержавшись еще недели две, морозы наконец смягчились. Ледяной туман растворился, и в полярной ночи стал прорезаться день. К полдню темнота редела, небо блекло и проступал чахлый, грязноватый свет. Он держался час, от силы полтора, но все-таки это был уже свет, который разламывал ночь и наступал на нее, тяжело отвоевывая минуту за минутой.

Как-то во время такого короткого просвета в ночи Шурка пилил ножовкой снег близ избушки. Пила ходила трудно, кирпичи получались неровные, кособокие. Разогревшись до пота, Шурка расстегнул телогрейку, сбросил рукавицы и шапку. Напилив еще с десяток кирпичей и уложив их на нарты, он почувствовал приятную усталость и, присев передохнуть, достал папиросу. Однако прикурить не успел — со стороны реки, скрытой от него снежными завалами, донесся лай собак. И тотчас же отозвались собаки, запертые в сарае. Сомнений не было — кто-то ехал по реке к избушке. Шурка подхватился и побежал в сторону сопок. Но вдруг, передумав, повернул обратно, столкнулся на пороге с Таюнэ.

— Собаки бегут, гости едут! — сияя, сообщила она. — Может, охотники, может, Айван!..

— Ты что, забыла?! Нельзя, чтоб меня видели!.. — наливаясь злостью, крикнул он и, оттолкнув ее, исчез за дверью.

Неожиданно к Шурке пришло спокойствие, то самое спокойствие, которым он когда-то обладал в минуты опасности. Он цепким оком оглядел избушку, хладнокровно и быстро стал собирать свои вещи. В чердачный проем полетели сапоги, старые ватные брюки, папиросы, лагерная выцветшая рубашка… Таюнэ суетилась рядом, помогая ему. Потом он ступил валенком на раскаленную железную печку, ухватился за края проема, влез на чердак, лег на ворох мягких шкурок и затаился.

На дворе лаяли собаки, слышались мужские голоса. Так продолжалось с полчаса. Наконец собаки угомонились. Двери избушки захлопали, голоса стали разборчивее. Шурка определил, что приехали двое. Один разговаривал бодрым баском по-русски, другой — гортанно по-чукотски. Оба они втаскивали со двора какие-то вещи, поминутно выходя и возвращаясь.

— Ленты в угол ставь! — бодро распоряжался русский. — Там еще коробка на нартах, неси сюда. Ну, жарища в доме — вроде из проруби в парилку!.. Сниму кухлянку.

Вошла Таюнэ, сказала:

— Собаки крепко голодный, много ели. Потом еще кормить надо. А твоя нарта полоз ломался. Как назад ехать будешь?

— Да уж как-нибудь починим! — ответил русский и, помедлив, спросил: — А ты вроде и не рада нам?

— Я много рада, — сказала Таюнэ. — Только я мало ждала вас, потому пугалась немношко.

— Правильно, — ответил русский. — Нас никто не ждет, и все удивляются. А все почему? А все потому, что сельсовет решение принял: обслуживать охотников на месте, без отрыва, так сказать, от работы.

Позже, когда приехавшие сели закусывать с дороги, Шурка окончательно понял, кто они и зачем пожаловали. Русский был киномеханик, другой — приемщик пушнины. Приемщик в основном молчал и, похоже, был в летах. Русский представлялся Шурке молодым. Он-то и разговаривал все время за столом.

Несколько раз в кружки, булькая, лилась жидкость, после чего киномеханик бодро говорил:

— Ну, да здравствует кино! — Или: — За тех, кто в пути! — Или: — Дадим стране больше мягкого золота!..

Но, видно, порции спиртного были небольшими, так как голос киномеханика почти не менялся. Чувствовалось только, что сам он был доволен и своим приездом сюда, и той почетной миссией, которую выполнял.

— Ну, скажи, Таюнэ, верно решил сельсовет, чтоб каждому охотнику картину на месте крутить? — спрашивал он. — И чтоб пушнину на месте принимать?

— Я думать надо, — отвечала Таюнэ.

— А что думать? Если гора не идет к Магомету, Магомет обязан идти к горе, — продолжал он. — Иначе мы не толкнем культуру в массы. А кино самое массовое искусство, об этом Ленин говорил. Верно, Калянто?

Приемщик что-то хрипловато сказал по-чукотски.

— Во, слышишь? Калянто всегда меня поддержит, — констатировал киномеханик.

«Психи малохольные! — подумал Шурка. — Тоже мне массовость — для одной Таюнэ картину крутить!..»

Таюнэ все время молчала. Это стало беспокоить Шурку.

«Сидит, точно аршин проглотила, — недовольно думал он. — Так в два счета заподозрят».

И как раз в эту минуту он услышал внизу голос киномеханика:

— Вот это да! Это как сюда махорка попала? Ты что, махорочку покуриваешь?

— Где видишь? — быстро спросила Таюнэ.

— Да вот, на подоконнике.

«Как же я не заметил?» — похолодел Шурка, уловив в голосе киномеханика явную подозрительность.

— Я сама не курю. Я в магасин купила другим давать, когда приехали. Ты приехал — тебе давать надо. Бери, пашалыста! Видал, пачка целый, сухой? Хороший дым будет.

Киномеханик засмеялся:

— Да нет, спасибо. У меня папиросы.

— Бери, бери! — настаивала Таюнэ. — Я зачем купила? Ты, Калянто, тоже бери! Антруша курил, Калянто курил — хороший дым много будет!

— Ну, давай, — согласился киномеханик. — Раз ты такая гостеприимная, обижать нельзя.

— Ты кончал, Антруша, обедал, курил скоро, потом кино крутил! — весело сказала ему Таюнэ. — Я кино скучала!

— Вот это разговор! — обрадовался киномеханик.

Вскоре лампа в избушке погасла и застрекотал кинодвижок.

Шурка забыл, когда последний раз был в кино. Он бесшумно подполз к проему, глянул вниз. От дверей, где стоял движок, бил в стену яркий голубой столб света. Возле движка на табуретке сидел щуплый паренек с голубым лицом — киномеханик Андрей. Приемщик полулежал у печки. У порога, сжавшись в комочек, сидела Таюнэ, она не отрывала глаз от стены.

Кромка проема мешала Шурке видеть верх стены, от этого люди на экране были без лиц, как бы отрезанными по грудь. В таком виде они сидели, танцевали, объяснялись в любви.

Шурка обогнул проем, прилег с другой стороны. Теперь ему стала видна вся стена. На ней появился шумный город. Толпы людей на тротуарах. На перекрестке жонглировал палочками милиционер… Мальчишки уплетали мороженое… У киоска росла очередь за мимозами… Город сменился лесом. Какая-то компания расстилала на траве скатерть. Балагуристый парень пел под гитару частушки…

В конце каждой части Таюнэ зажигала лампу, киномеханик менял бобину, опять включал аппарат — фильм продолжался.

Когда на стене появилась крупная надпись: «Конец», Таюнэ потребовала:

— Теперь другой раз покажи!

— Понравилось? — гордо спросил киномеханик. — Я тебе лучше другую покажу, «Тарзан» называется, новая картина, не наша. Потом «Веселых ребят». Не волнуйся, я пять фильмов привез, до утра хватит.

— Эту покажи, — настаивала Таюнэ. — Там девушка красивый.

— Самая красивая девушка — Руслана Таюнэ. Думаешь, вру? Я бы из тебя первую в мире кинозвезду сделал!

«Ты легче, легче!», — мысленно сказал киномеханику Шурка и насторожился, ожидая, что последует дальше.

Но дальше ничего не последовало. Киномеханик заложил в движок кассету, и на стену снова плеснул голубой пучок света.

Картина захватила Таюнэ. Она то смеялась, то пугливо вскрикивала, то замирала. Но когда вдруг шипящий огонь охватил джунгли и стали рушиться деревья, она вскочила и страшно закричала:

— Не надо так! Таюнэ боялась!.. Не надо так!

— Ты что? — взял ее за руку киномеханик. — Это все нарочно, сейчас кончится. Садись…

Когда же фильм закончился, Таюнэ потребовала показывать сначала. И опять киномеханик убеждал ее:

— Второй раз смотреть — не тот эффект. У нас еще «Пржевальский» на очереди и «Веселые ребята». Копия, правда, староватая, но сойдет…

Он крутил и «Пржевальского», и «Веселых ребят», и «Подвиг разведчика», крутил без передышки, один фильм за другим. Пушник уснул где-то на середине «Веселых ребят» и больше не просыпался.

— Все, баста. Репертуар исчерпан, зажигай лампу, — устало сказал киномеханик, выключив в последний раз движок. — Часиков десять отдохнули культурно — пора спать.

— Завтра другой раз покажешь? — спросила Таюнэ.

— Завтра нет. Завтра мы пораньше отчалим. Мне еще десять избушек охватить надо. Я к тебе знаешь когда приеду? — он задумался. — Словом, приеду, не горюй.

Когда внизу зажгли лампу, Шурка отпрянул от проема и весь превратился в слух. Ему казалось, что киномеханик начнет приставать к Таюнэ. Он слышал, как парень пристраивал возле печки свои торбаса, потом прошлепал к Шуркиной постели. Краем глаза Шурка наблюдал за Таюнэ. Она раздевалась, не потушив лампы. Сняла меховую безрукавку, торбаса, меховые брюки. Тонкая и высокая, она стояла у стола в том же цветастом, колоколом, платье, в котором он увидел ее в первый раз. Напилась воды. Задула лампу. Стало темно. По шагам Шурка определил, что Таюнэ идет к постели.

— Иди, иди, я вижу… — сонно сказал ей киномеханик.

Шурку бросило в жар.

— Спи, Таюнэ, спокойной ночи, — снова сонно сказал киномеханик. — Встанешь раньше, буди нас.

— Спокойный ноча, — ответила она. — Я буду рано будила тебя.

И больше ни слова. Все стихло.

Немного переждав, Шурка выглянул в проем.

В окно глядела полная луна, заливала мягким светом избушку. У стены, прикрытая кухлянкой, спала Таюнэ. На почтительном расстоянии от нее спал киномеханик, укрывшись с головой пыжиковым одеялом. Возле печки громко храпел приемщик.

«А ничего пацан, — вдруг подумал Шурка о киномеханике. И даже пожалел его: — Мотается в такие морозы по тундре, а в какой-нибудь Казани-Рязани мать слезы льет. И на какой хрен ему Север!»

Остаток ночи Шурка не сомкнул глаз. Он уже опять ничего не опасался — растревожили фильмы. Все, чем он сейчас жил и что его окружало, показалось ему бредом — полярная ночь, избушка, Таюнэ, песцы, капканы, безлюдье… Настоящее было то, о чем рассказал голубой пучок света из кинодвижка. Настоящее — это город, фонари, цветы в киосках. Даже милиционер на перекрестке. Даже свидания с прокурором…

«Надо сматываться!.. — неожиданно подумал он. — Чего я жду? Пока сгребут? Добавят пятерку — чихнуть не успеешь!»

Мысли лихорадочно заработали. Есть упряжка. Собаки крепкие. Дня за четыре можно добраться до поселка. На аэродром вкатить прямо на нартах. Тут никаких подозрений…

Стоп!.. Шурка снова выглянул в проем. Так и есть — приемщик накрыт кухлянкой. Значит, та, что висит на гвозде возле печки, — киномеханика… А он русский… Вдруг повезет?..

Шурка зашарил рукой у трубы — вчера где-то здесь он видел длинную, толстоватую палку. Ага, вот она!.. Он высунулся по пояс из проема, подцепил палкой кухлянку, подтянул к себе. От радости у него перехватило дыхание: во внутреннем кармане лежала пачка документов. Шурка на ощупь определил паспорт, комсомольский билет. Удостоверение в скользящих корочках и стопку бумаг положил назад в карман, неслышно повесил кухлянку на место.

Он долго лежал, уставившись в темноту. Внутри все ликовало. Вот когда ему привалила удача! Теперь медлить нельзя. Только бы убрались поскорей киномеханик с приемщиком… Где-то глубоко в подсознании шевельнулась мысль о Таюнэ. Но он тут же приглушил ее, сказав себе:

«А чего особенного? Было и сплыло… Узнай она, кто я, — первой побежит к своему Айвану. Знаем мы эти штучки!»

Приняв твердое решение, Шурка почувствовал удивительную легкость на сердце, точно с него свалился тяжкий груз. Он закрыл глаза и продолжал обдумывать свой план.

Ему казалось, что он не спал ни минуты, потому что его мысли продолжали работать и во сне. Проснулся же он от громкого голоса Таюнэ:

— Нельзя! Ты как умка! Печку будешь портил! Кто строить будет? Я сама ходить чирдака буду! — волнуясь, говорила она.

— Не надо, Калянто, пусть Таюнэ лезет, — сказал киномеханик. — Ты вправду, как медведь, тяжелый. Рухнет печка.

— Лучше лови скоро, когда бросать буду! — быстро проговорила Таюнэ, взбираясь на чердак.

Шурка догадался, что, пока он дремал, киномеханик и приемщик поднялись и стали собираться в дорогу. Приемщик, должно быть, хотел помочь Таюнэ снять с чердака пушнину, должно быть, он уже взбирался на печку, когда Таюнэ остановила его.

Таюнэ легко залезла на чердак и, сгребая в охапку шкурки, стала бросать их вниз. Она нарочно чиркала ногами, нарочно кашляла, нарочно, как понимал Шурка, громко переговаривалась по-чукотски с Калянто, который внизу складывал эти шкурки в мешки.

Сборы тянулись долго. Лишь часа через три киномеханик и приемщик наконец уехали.

Таюнэ вернулась в избушку, весело крикнула:

— Прыгай скоро! Они далеко ехала!..

Шурка спустился вниз, щурясь от света лампы. Расправил сомлевшие плечи и руки. Таюнэ подбежала к нему, прижалась и, счастливо смеясь, сказала:

— Я так крепко пугался! Трогай мое сердце, как я пугался!.. — она взяла его руку, положила себе на сердце.

Шурка ощутил тугие, частые толчки, но остался равнодушен и к ее словам, и к стуку ее сердца. Мысленно он уже оторвал от себя Таюнэ, и ее близость больше его не волновала.

— Ну, ладно, ладно, — сказал он, зевая. — Спать охота. Посплю, потом по участку проеду. Ты покорми собак получше.

 

10

Неказистые с виду лайки, обросшие инеем, бежали, вывалив языки, тяжело хватали ледяной воздух и выдыхали его белым паром. Они порядком притомились и шли уже не так резво, как вначале, трудно брали подъем и не очень шибко неслись со спусков, так что нарты, быстро скользя вниз, догоняли заднюю пару и били передком по лапам. Собаки взвизгивали, кидались в сторону, нарушая стройный ряд упряжки.

Шурка не подгонял собак. Только когда они чересчур забирали вбок, он отдавал им одни и те же незамысловатые команды: «Поть, поть!» — влево и «Кы-гы, кы-гы!» — вправо. Тогда бурая крепкая лайка, шедшая впереди, послушно сворачивала, увлекая за собой остальных.

Сперва, когда дорога горбилась снежными завалами и проваливалась ямами, Шурка часто спрыгивал с нарт и, держась за них, помогал собакам переваливать через заледенелые бугры. Но потом потянулась гладкая равнина. Он уселся спиной к собакам, вытянул ноги во всю длину узких нарт и какое-то время сидел неподвижно, не заботясь, куда несут его лайки.

Вверху над ним подрагивали зеленые звезды, сбоку, совсем низко, надутым красным шаром висела луна, точно недоброе око следило за ним. Была минута, когда Шурке казалось, что все, что он видит — звезды, луна, голубая равнина, — все это заледенелый, неживой мир, в который он невесть как попал. Но никакого страха перед этим миром он не испытывал, а наоборот, думал, что еще день-другой, и он навсегда вырвется отсюда.

Мороз не тревожил его. Он чувствовал его лишь щеками и носом, так как меховая одежда не пропускала холод. Единственное неудобство доставляли узкие и низкие нарты. На них нельзя было усидеть долго в одном положении: то затекала рука, то млела спина. Хуже всего было ногам. Как он ни ловчился, ноги оказывались лишними, их некуда было приткнуть и приходилось держать на весу. Теперь же он наконец удобно пристроил их, и ему было лень повернуться и поглядеть, верным ли курсом — на Полярную звезду — бегут собаки.

Он прикинул, как далеко успел отмахать от избушки. Выходило, километров тридцать, не меньше. Он остался доволен и рассудил, что если сейчас сделать короткий привал, покормить собак и дать им чуток передохнуть, то к утру они пробегут еще километров сорок и, таким образом, расстояние до поселка сократится на треть.

Вдруг собаки хором залаяли и так развернули нарты, что Шурка едва не вывалился из них. Он успел ухватиться за передок, соскочил на снег и, оттягивая нарты на себя, кое-как угомонил собак. Потом понял причину их внезапной ярости: в стороне виднелись отпечатки медвежьих лап. Видно, медведь прошел недавно, и собаки, учуяв запах зверя, рванулись за ним.

Шурка не испытывал никакого страха. Во-первых, от Таюнэ он знал, что белый медведь если и забредет случайно с океана в тундру, то робеет встречаться с человеком и норовит обойти его стороной; во-вторых, он прихватил с собой винчестер Таюнэ и чувствовал себя в полной безопасности…

Вскоре его начал пробирать мороз. Почувствовав озноб в плечах, Шурка поднял собак. Минут двадцать он бежал, держась за нарты, пока не согрелся и вконец не сморился. Вскочив на нарты, он прикрикнул на собак.

За время пути Шурка ни разу не вспомнил о Таюнэ. Она словно вывалилась из памяти и не тревожила его мысли своим присутствием. Его не заботило, что она подумает и что станет делать, когда он не вернется ни к полудню, ни к вечеру: то ли побежит искать его по участку, то ли будет терпеливо ждать, когда он явится, то ли, узнав, что он исчез навсегда, зальется слезами? Ничего подобного не приходило Шурке в голову. Его занимали другие мысли: о дороге, о Певеке, о самолете, куда он войдет как вольный гражданин, имея при себе паспорт на имя Андрея Ивановича Глушкова, тысяча девятьсот двадцать восьмого года рождения, служащего, уроженца города Вятки, а ныне жителя села Медвежий Коготь…

Мороз крепчал. Звезды разгорались ярче. Луна бледнела. В снегах сгущалась синька — дело шло к ночи.

Шурка не заметил, как придремнул. И когда придремнул, снега перестали быть для него снегами, а превратились в море, нарты стали лодкой, а хриплое дыхание собак — шумом прибоя. Лодка мягко покачивалась на синей воде, тихо поскрипывали весла. И Шурка плыл, плыл куда-то по этому морю, пока какая-то шальная волна не ударила в днище, опрокидывая лодку…

Он вскочил на ноги. Собаки легко вносили опрокинутые нарты на кособокий сугроб.

— Стой, стой! — закричал Шурка, пускаясь догонять упряжку. — Эй, куда?! Эй!.. Ау!.. Стой!..

Шурка бежал за упряжкой, грозясь и уговаривая собак остановиться. Но те, почуяв внезапную свободу, как шальные, метались из стороны в сторону, растрясая на сугробах пустые, легкие нарты. Потом они пропали в темноте, и Шурка понял, что гнаться за ними нет смысла.

«Ах ты, гады! Ну, гадюки! — бормотал он сквозь зубы. И не совсем еще ясно сознавая свое положение, твердил про себя: — Ну, нет, черта два, я и так дойду!.. И как я проморгал?! Заснул, что ли?..»

Он машинально и с каким-то остервенением продолжал идти вперед, злобно поглядывая на свой ориентир — Полярную звезду, и не переставал честить на все лады собак и самого себя за то, что дал такого маху…

Постепенно пыл его охладел, он попытался реально оценить свое положение. Но внимание его вдруг отвлек какой-то шорох сзади. Шурка остановился, постоял и, поправив винчестер на спине, пошел дальше.

«Хорошо, что ружье держал при себе, — облегченно подумал он. Потом — со злобой: — А жратва уплыла…»

Пройдя несколько шагов, он снова услышал шорох — словно кто-то крался сзади. Но как только он остановился, шорох пропал. Пошел — опять шорох.

«Тьфу, зараза!» — сплюнул он, поняв наконец, что это ремень винчестера трется на спине о задубелую кухлянку.

Но едва он перестал обращать на это внимание, как ему послышался лай собак. Лай доносился слева. Шурка заспешил в ту сторону, сторожко вглядываясь в лунный горизонт. В душе его проклюнулась надежда.

— Го-го-го!.. Эй!.. Стой!.. — заорал он, чувствуя, как морозный воздух обжигает глотку.

Прислушался. Собаки действительно лаяли, но далеко, и не слева, как показалось, а справа или, скорее, где-то впереди. Шурка побежал вперед, потом метнулся вправо, повернув назад, и очутился на том самом месте, где первый раз услышал лай.

Рядом что-то треснуло, издав тонкий, жалобный звук. Шурка насторожился. Звук не повторился. Пройдя с полкилометра, Шурка вдруг шарахнулся в сторону, сорвал со спины винчестер. В неглубокой выемке под снежным заметом лежал медведь, уткнувшись мордой в широкие лапы. Шурка осторожно обошел замет, не спуская с медведя глаз и держа наготове винчестер. Неожиданно медведь дернулся, сжался, прилип к замету и пропал.

«Ух-х, черт!.. Это ж тень!» — озлился Шурка.

Он пошел дальше. И все звуки ночи, все тени двинулись за ним. Они то догоняли его, то забегали сбоку, то подстерегали впереди. Глухое медвежье ворчанье сменялось волчьим завыванием. Где-то жалобно скулила лисица, точно ее прихватило капканом. Где-то вверху крякали, хлопали крыльями утки. «Дерр-гач, дер-гач!» — на одной ноте хрипел в стороне коростель.

Шурке стало не по себе. Часто заколотилось сердце.

«Да ничего нету!.. Какой тут дергач? — уговаривал он себя. — Одно наваждение…»

Мороз тоже не отступал от него. Как только он останавливался, горячая, липкая спина его начинала холодеть, тепло покидало подошвы ног, озноб передергивал плечи. Надо было снова идти, чтоб не замерзнуть окончательно.

Прошел час… Или два… Или три. Шурка совсем выбился из сил. Равнина, по которой он брел, не имела конца. Снег отчего-то стал скользким и зеленым, как бутылочное стекло. Ноги разъезжались. Он часто падал. Но голова у Шурки оставалась ясной, мысли работали с утроенной частотой. Сперва они бодро доказывали, что потеря собак — не такая уж беда, чтоб отчаиваться. Потом их несколько смутили голоса и звуки, ожившие в ночи. Но мысли спокойно разобрались с этим и убедили Шурку, что все это просто шутки мороза. Хуже стало, когда начали слабеть и заплетаться ноги. Рассудок требовал, чтоб Шурка не останавливался, а ноги отказывались нести его тело.

«Давай, давай!.. — подхлестывал он сам себя. — Вон она, Полярная звезда!.. Давай, давай!.. Нечего распускать слюни!..»

Потом что-то случилось и с рассудком. Он утратил живость и быстроту, словно враз обленился.

«Куда ты идешь? — уже насмешливо спрашивал рассудок. — Это же ледяная пустыня!.. Ты и пустыня — больше никого… Куда ты идешь?!»

Шурке стало все безразлично, нестерпимо захотелось спать. И рассудок тут же поддержал его.

«Поспи, поспи! — сказал он. — Тебе надо выспаться… Полярная звезда никуда не денется… Черт с ней, с Полярной звездой… Ложись!..»

Шурка подчинился ему, прилег под снежным застругом.

«Так… Молодец, — одобрил рассудок. — Спи… Или нет, стой! Вон твоя Полярная, видишь?»

Он открыл глаза. Звезды плясали и кувыркались. Млечный Путь размахивал белым хвостом, звезды с визгом шарахались от него. Полярная звезда хохотала басом и так тряслась, что от нее откалывались зеленые лучи и стрелами сыпались вниз.

«Василя… Василя!..» — кричала ему Полярная звезда голосом Таюнэ.

«Шурка, Шурка!.. — орал ему в ухо чей-то сиплый бас. — Привет, гражданин начальничек!.. Наше вам с кисточкой!..»

Шурке было тепло. Звездная пляска веселила его.

«Видал, что вытворяют, стервы? — спросил его рассудок. — У-у-у, ведьмы!.. Может, прикрикнуть?..»

«Не тронь… Пускай пируют, — разрешил Шурка. — Там Таюнэ».

«Где, где?!» — закричал рассудок.

Шурка шикнул на него, он притих, отвязался от него. Но одна прыткая мыслишка опять прискакала. Шурка хорошо видел ее: она была похожа на головастика с красным туловищем и черным хвостом. Она вертелась у него перед глазами, дышала на него жарким красным ртом и злорадно шипела ему в лицо:

«А-а, замерзаешь!.. А Таюнэ в избушке… Там печка, там тепло!.. Скоро ты станешь мерзлой колодой!.. А-а, замерзаешь!..»

Шурке хотелось запустить в нее чем-нибудь тяжелым, но ему лень было шевельнуться. Он только страшно заскрипел зубами, и мысль-головастик испугалась. Противно пискнув, она исчезла.

Стало тихо — ни звука. Все пропало — ночь, звезды, снега, мороз. Засыпая, Шурка испытывал высшее блаженство тишины и покоя.

Уже в полудреме он как-то вяло подумал о том, что собаки всегда возвращаются к дому хозяина…

Собаки действительно вернулись к Таюнэ. Наутро она нашла полуживого Шурку у снежной заструги. Взвалила на нарты, привезла в избушку.

Растирая нерпичьим жиром его обмороженные руки, ноги, лицо, Таюнэ плакала и тихо говорила:

— Зачем ты терялся, зачем далеко ехал?.. Таюнэ тебя много искать ходила… Это собаки плохо делал: тебя в тундре бросал, сами в избушку назад бежал… Таюнэ собаки прогонять будет, другой упряжка брать будет… Ты не будешь теперь один гулять далеко, ехал, да?..

Шурка слышал ее слова, но ему казалось, что это снова Полярная звезда нашептывает ему голосом Таюнэ.

Когда же он пришел в себя и увидел рядом Таюнэ, ее влажные раскосые глаза, когда услышал те же слова ее, ругавшие плохих собак и просившие его никуда больше не ездить, Шурка ясно понял, что в жизни все-таки есть счастье, и для него это счастье — Таюнэ.

— Не буду ездить, — сказал он ей размякшим голосом. — Дурак я отпетый.

Тогда она склонилась к нему и тихо сказала:

— Скоро у Таюнэ еще один Василя будет… Маленький рибонок будет… — Она взяла его руку, прижала к своему животу, объяснила: — Здесь живош…

— Ребенок?! — удивился Шурка. Потом, подумав, смиренно сказал: — Ну что ж, пускай будет… Это хорошо.

 

11

Май заколобродил пургами.

День широко раздвинул свои границы, и резвые, напористые пурги бесились теперь на виду у солнца, швырялись в него снежной пылищей. А в дни затишья солнце, воздух и снег так слепили глаза, что невозможно было глядеть. И только по этому нестерпимо резкому свету, да по яркой голубизне неба, да по первой пролетевшей стайке куропаток можно было предположить, что идет весна. В остальном же все было как зимой — пурги, морозы, снега…

Один раз майская пурга завернула так круто, что за ночь по самую трубу занесла снегом избушку. Шурка с трудом выбрался через чердак из избушки и весь день махал лопатой, пробивая тоннель к двери.

Охота на песцов кончилась. Таюнэ отвезла на склад оставшуюся партию пушнины. Потом еще несколько раз ездила в село, отвозя охотничье снаряжение, в основном капканы, которых насчитывалось сотни две, так что за раз их нельзя было увезти. Возвращалась она с кучей всяких новостей и, едва переступив порог, принималась выкладывать их Шурке.

— Антруша видала, привет тебе говорил, — начинала она, хитровато щуря глаза. — Еще говорил: «Скоро опять кино привозить буду, муж твой пускай смотрит. Зачем он на чердака сидеть, зачем прятался? Василя умный, хиолога большой. Ты так ему говори!»

— Молодец киномеханик, правильно решил, — в тон ей отвечал Шурка. И небрежно спрашивал: — Когда же он приедет?

— Скоро нет, — уже серьезно говорила она. — Антруша район ехать надо, начальника милиции ходить, паспорта новый просить.

— А зачем ему новый? — словно между прочим интересовался Шурка.

— Потому плохо прятал паспорта свой, — по-прежнему серьезно отвечала она. — Меня встречал, говорил: «Таюнэ, плохой мой дела — кино тундра крутил, паспорта терял. Может, ты видала?» Я смеялась, говорила: «Умка твой паспорта брал, умка знает!» Я так говорила?

— Точно. Раз не знает, где посеял, значит, медведь съел, — подтверждал Шурка. — Ну а еще кого видала? Айвана своего видала?

— Видала, видала, — кивала она. — Немношко сора был, немношко шутка делал.

— А ссорились чего? — спрашивал Шурка.

Таюнэ оживленно рассказывала:

— Я колхоз хожу — Айван два щека дует, говорит: «Зачем испушка сидишь? Охота давно конец. Зачем свой дом не едешь, клуб не ходишь? Хочешь как волк быть, да?» — Таюнэ смешно надувала щеки, оттопыривала губы, копируя Айвана, потом продолжала: — Тогда я быстро вспоминала, говорила: «Почему ты щека дул, может, ты сердита, да? Может, ты бандит не умел нашел, да? Ты выговор большой получал, да?» Василя помнил: я говорила, когда бандит бегал? — спрашивала она Шурку.

— А-а, тот самый… Ну, ну, а что Айван?

— Айван много смеялся. Потом рукой махал: «Ладна, Таюнэ, сиди свой испушка, твой дом зимой холод держит — кто топил печка? А бандит зачем в наша тундра ходил? Бандит другая тундра ловили».

— Молодцы, что поймали, — отвечал Шурка.

После таких разговоров на душе у Шурки скребли кошки. Он понимал, что приближается развязка. Так или иначе, а через месяц-другой, как только стают снега, Таюнэ надо перебираться в село. Так или иначе, а ее беременность вот-вот заметят, и это вызовет подозрение. К тому же в любой день в избушку снова может кто-нибудь нагрянуть, и неизвестно, чем это на сей раз обернется. Но теперь Шурка отчего-то не мог с прежней легкостью бросить Таюнэ.

«Ух, дьявол! — ругал он себя. — Совсем раскис, тряпкой стал! Сантиментики всякие в голову лезут!»

Он ругал себя, но ничего не мог с собой поделать. Были минуты, когда он хотел открыть Таюнэ все карты и уговорить ее вместе с ним бежать в поселок. Были минуты, когда он хотел вместе с нею податься в село, а там будь что будет. Были минуты отчаяния, когда ему казалось, что выхода нет вообще. Но все это проходило, и в глубине сознания у него снова зрело решение бежать одному. Документы киномеханика были надежно припрятаны в сарае. В упряжке ходили другие собаки, крепче и выносливее прежних. И, главное, в тундре кончилась кромешная ночь с ее звуками, тенями и страхами.

Каждый день Шурка решал, что вечером, когда в небе появится Полярная звезда, он покинет избушку. Но приходил вечер, Таюнэ зажигала лампу, доставала из портфеля книжку (теперь она всегда привозила из села новые книжки), брала его за руку, тянула от стола на шкуры:

— Зачем много курил, зачем много думал? Лучше читай Таюнэ книжка, чтоб Таюнэ умный стала. Так… садилася, — усаживала она его на мягкие шкуры. — Так нога своя ложила… Теперь я голова своя, — она клала ему на колени голову. — Теперь глаза закрыла буду, слушала буду.

Шурка подчинялся, читал ей книжки, гладил ее округлившиеся плечи, целовал глаза, опять читал и… откладывал свой отъезд до завтрашнего вечера.

Сидя, с ней за книжками, он, как и раньше, удивлялся той ребячьей доверчивости, с какой она принимала каждое печатное слово и все слова, которые он сам ей говорил. И если прежде он посмеивался над этим, то теперь ему отчего-то было неловко обижать ее своей ложью.

Но чем настойчивее он убеждал себя, что надо бежать, тем труднее ему было это сделать. Он больше не спрашивал себя, что это с ним и почему так происходит. Когда Таюнэ засыпала, положив ему на плечо голову и обхватив гибкой рукой его шею, в Шуркиной душе разливалось такое блаженство, такая умиротворенность охватывала его, что он забывал, кто он и каким ветром сюда занесен. В эти минуты ему казалось, что он и родился, и вырос, и жил в этой тундре, в этой избушке, и что давным-давно знает Таюнэ, и что никуда не уйдет от нее, а навечно останется с нею. Все его чувства, спрятанные прежде под замок от женских чар и обольщений, вдруг прорвались наружу и заслонили перед ним все, что лежало за границей этих чувств.

Однако если все это испытывал и переживал Шурка, то в чувствах Таюнэ к нему улавливалась какая-то смиренная отреченность. Она молча принимала его ласки, иногда хмурилась, иногда убегала от него, иногда сама подходила к нему, осторожно дотрагивалась кончиками пальцев до его губ, щек, бровей, затаенно спрашивала:

— Таюнэ хороший жина Василя?

Но она любила его. Любила так, как любят женщины ее народа, женщины снегов — скуповато и ровно. Для нее он был ни с кем не сравнимый. Он был русский, он был геолог, он был красивее и умнее всех чукотских и эскимосских парней, которых она знала. Но главное, он был ее мужем. И это обстоятельство было решающим в ее любви к нему. Серьезно поверив в то, что она его жена, она гордилась этим и была безмерно счастлива.

И все же настал день, когда Шурка решил, что тянуть дальше нельзя. С утра он впрягся в работу. Прибивал железо, сорванное ветром с крыши сарая (заодно достал из тайничка документы киномеханика, спрятал их в валенок), кормил до отвала собак в сарае (заодно отмахнул топором от оленьей туши лопатку, обернул брезентом, прикрыл сухим хворостом), подстрелил из винчестера трех куропаток, а винчестер, как бы невзначай, поставил в сарае. После обеда принялся пилить снег. Таскал на нартах снежные кирпичи, складывал возле избушки.

Таюнэ прибирала на чердаке и, как всегда, громко распевала. Вынеся на улицу мусор, она увидела Шуркину работу и удивилась:

— Зачем много пилил?

— Ничего, — ответил Шурка. — Чем каждый день пилой ширкать, сразу на месячишко заготовлю.

— Смотри, солнце скоро сам твоя снег вода делал! — засмеялась она, показав на солнце в молочном небе. Потом кивнула в сторону замерзшей реки: — Скоро вода плавать будет, Василя солата найти будет, домой в село ехать. Да?

— Да, скоро и золото найдем, и в село поедем, — как-то кисло ответил он.

Таюнэ убежала. Вскоре Шурка снова услышал ее веселый голос под крышей избушки.

«Вот поет и не догадывается ни о чем, — невесело подумал он. — Хреновая житуха!..»

Ему захотелось побыть с нею эти последние часы, как-то намекнуть ей, чтобы она не сейчас — потом поняла, что он будет помнить и ее, и эту избушку на краю света, и зиму, которую он провел вместе с нею. О своем будущем ребенке он не думал, не думал и о том, что Таюнэ скоро станет матерью, потому что не мог представить ни ее в роли матери, ни тем более — несуществующего пока ребенка. Он знал ее такую, какой она была сейчас, и думал о ней такой, какая она сейчас была.

Он выдернул из снега ножовку, пошел в избушку. Услышав стук двери, Таюнэ перестала петь.

— Хватит тебе прибираться, спускайся сюда! — крикнул он ей в чердачный проем.

— Я совсем все делала! — ответила она, подходя к проему, и, перегнувшись, протянула ему зажженную лампу: — Тихо-тихо держи, чтоб падала не надо!

— Держу, отпускай руку.

Он взял у Таюнэ лампу, пошел повесить ее на гвоздь в стене. И не увидел, как у Таюнэ подвернулась и соскользнула с печки нога. Он только услышал, как она вскрикнула и упала.

— Как же ты, а?.. — кинулся к ней Шурка. — Болит?

— Совсем мало болит… — ответила она, виновато улыбаясь и показывая пальцами, как колет в ноге.

— Сомлела, — догадался Шурка. — Давай разотру.

Он крепко, с силой растирал ладонями ее ногу в икре, все время повторяя:

— Прошло?.. А теперь?

— Теперь нет, — наконец сказала Таюнэ. Потом засмеялась, спросила: — Ты немношко боялся, когда я падала? — И вдруг тихонько вскрикнула, взялась рукой за поясницу.

— Опять сомлела?

— Нет, здесь кололо, — показала она на правый бок.

— Ты ложись, — посоветовал Шурка. — Малость полежишь — пройдет.

Но боль в боку не стихала. Таюнэ лежала бледная. Он подсел к ней.

— Ну, покажи, где болит?

— Здесь, — она снова показала на правый бок.

— Вот что, надо порошков попить, — решил Шурка.

Он вытряхнул из коробки на стол все порошки, которыми когда-то снабдила Таюнэ фельдшерица Анна Петровна, и, смешав несколько разных порошков, дал Таюнэ.

— Проходит? — спросил Шурка, немного подождав.

— Теперь мало больно, — негромко сказала она.

— Поняла, что значит медицина? — обрадовался Шурка и подумал, что, если через час Таюнэ встанет как ни в чем не бывало, он не будет здесь задерживаться.

Однако спустя час Таюнэ горела в жару. Шурка совсем растерялся, не зная, как и чем ей помочь. Он то накладывал ей на лоб мокрый платок, то вытирал ее потное лицо, то толкал ей в рот кружку с холодной водой.

— Ты на меня смотри. Слышишь?.. Нельзя спать. Слышишь?.. — тормошил он ее. И поминутно спрашивал: — Не проходит?.. Проходит?..

Сперва она отвечала ему и смотрела на него жаркими, округлившимися глазами. Потом слова у нее стали путаться, глаза притухли, сузились, взгляд их скользил мимо Шурки, метался по сторонам. Она тяжело и часто дышала открытым ртом.

— Нельзя спать, слышишь?.. — настойчиво уговаривал он ее. — Ты на меня смотри… Хочешь, я тебе расскажу что-нибудь? Какую-нибудь историю…

Но Таюнэ не смотрела на него и не отвечала.

«Умрет!.. — вдруг подумал Шурка. — Умрет вот так, и все!..»

Страх перед тем, что она действительно сейчас умрет, заставил Шурку выбежать из избушки. Он так рванул двери сарая, что они только чудом не сорвались с петель. Какими-то деревянными руками запряг в нарты собак. Потом вбежал в избушку, схватил кукуль, положил в него Таюнэ. Надев кухлянку и малахай, вынес Таюнэ из избушки, уложил на нарты и погнал собак…

 

12

Поздно ночью собаки с лаем внесли нарты в село. Из дворов на все лады отозвались собачьи глотки.

Отбиваясь остолом от наседавших со всех сторон чужих собак, Шурка стал колотить в чье-то темное, затянутое легким морозом окно.

— Где тут у вас доктор? — крикнул он полуголому мужчине в валенках, который появился на крыльце.

— Ходи тот дом через дорога, — показал мужчина на противоположный дом.

Шурка побежал через дорогу, не обращая внимания на грызню разъярившихся собак, которые вдруг, забыв о приезжем, затеяли драку меж собой. Мужчина схватил в сенях весло и как был, в брюках и без рубашки, так и побежал за Шуркой, разгоняя по пути веслом собак.

В окне медпункта засветилось. Вышла пожилая женщина и таким тоном, будто она не спала, а дожидалась Шуркиного прихода, мягко сказала:

— Вы напрасно стучите, здесь открыто. Что случилось?

Шурка не успел ответить — женщина уже увидела нарты и, все поняв, засуетилась:

— Сейчас, сейчас… Вносите… Я помогу.

— Я сам, — сказал Шурка, поднимая с нарт Таюнэ.

Не слушая его, женщина и мужчина, разгонявший собак, помогли ему внести Таюнэ в дом.

— Сюда, сюда, — показала женщина на одну из дверей. — Что с ней? Когда заболела?

— Сегодня… Она умирает, — сказал Шурка, опуская Таюнэ на койку.

— Сейчас, сейчас… — снова засуетилась женщина. И вдруг стала приказывать: — Аренто, бегите к Катерине Петровне, скажите, надо немедленно помочь. Пусть разбудит Лену Ротваль и Вуквуну. И наденьте мою телогрейку, висит в коридоре. А вы, голубчик, — в сарай, — повернулась она к Шурке. — Растапливайте плиту.

Дальше Шурка автоматически выполнял все, что требовала фельдшерица: носил дрова, разжигал плиту, бегал в соседний дом будить какого-то Чарэ, чтоб тот дал в медпункт электрический свет, который обычно отключали на ночь, бегал «через два дома» звать какую-то Зиночку.

Когда все срочно созванные женщины сбежались в больницу, они сразу оттеснили Шурку от плиты, заходили, зашептались, не обращая на него внимания. Трое мужчин, появившихся в комнате, где горела плита и кипятились инструменты, тоже остались равнодушны к Шуркиному присутствию. Впрочем, все они не интересовали Шурку. Он сидел на табурете у окна и ждал, когда из комнаты, где осталась Таюнэ, выйдет пожилая фельдшерица. Ему казалось, что она должна сообщить ему что-то важное.

Дверь из сеней открылась. Вошел низкорослый мужчина в кухлянке, с орденом на груди, и по-чукотски заговорил с другими мужчинами. Как только в дверях показалась фельдшерица, он спросил ее:

— Может, в район сообщить надо, пусть доктора на самолете везут? Как думаешь, Анна Петровна?

— Да, да, — закивала женщина. — Опасный случай.

— Сейчас радиста подниму, — сказал низкорослый и направился к выходу. Трое мужчин вышли за ним.

— Ее можно спасти? — трудно спросил Шурка у фельдшерицы, поднимаясь с табуретки.

— Надо, надо, голубчик. Пока она без сознания. Наверно, подняла что-то тяжелое.

— Она упала, — сказал Шурка.

— Упала? Вот видите, — с упреком взглянула на него фельдшерица. — Вот видите… — повторила она и ушла.

«Не спасут, — тоскливо подумал Шурка. — Если б сразу…»

Он снова сел на табуретку и тупо уставился на аптечку, висевшую на стене.

Вскоре фельдшерица снова появилась у плиты.

— Что ж вы здесь сидите? — спросила она Шурку. — Небось устали? Идите отдыхайте.

— Ладно, — сказал Шурка и не двинулся с места.

Он не знал, сколько прошло времени. Время остановилось и перестало существовать. Мысли тоже остановились и перестали существовать, кроме одной. В голове разлилась какая-то тяжелая пустота, и в этой пустоте все время билась одна и та же мысль:

«Умрет… Умрет… Если бы раньше повез…»

Шурка не заметил, когда в комнате снова появились мужчины: и тот, что с орденом, и тот, что разгонял веслом собак, и еще какие-то. И не заметил, когда из белой двери вышла пожилая фельдшерица. Он, как сквозь сон, услышал ее усталый голос:

— Не надо доктора, Айван. Таюнэ родила девочку.

— Какой девочка?! — встревожился мужчина.

— Ох, Айван, Айван, — устало сказала фельдшерица. — Разве ты не знаешь, что на свете бывают девочки и мальчики? А девочка ладненькая, хоть и семимесячная. Ты вот лучше товарища благодари, что вовремя Таюнэ привез, — показала фельдшерица на онемевшего Шурку.

Лишь теперь до Шурки дошел смысл сказанного фельдшерицей. Глаза его ожили, затвердевшее лицо обмякло, верхняя губа запрыгала, словно он хотел что-то сказать.

Айван изумленно поглядел на Шурку, на фельдшерицу, снова на Шурку и, похоже, так ничего толком и не поняв, торопливо подошел к Шурке, протянул ему руку:

— Спасибо, товарищ… Я — Айван, председатель колхоза… А ты в какой тундре был, куда ехал, когда нашу Таюнэ так хорошо спасал? Мы тебя всем колхозом благодарить будем.

Шурка как-то странно мотнул головой и, не подавая Айвану руки, хрипловато, с вызовом сказал:

— Никуда я не ехал. Я муж ее. И ребенок это мой. А зовут меня Шурка Коржов.

Айван оторопело уставился на Шурку. Но вдруг, точно вспомнив что-то, расплылся в улыбке:

— Слышал, слышал, — сказал он Шурке и, хитровато глянув на фельдшерицу, добавил: — Интересный сегодня ночь в нашем колхозе «Вперед». Все русские люди хотят немножко острый шутка Айвану делать!

Из белой двери вышла женщина, лицом похожая на фельдшерицу, отыскала глазами Шурку, сказала ему:

— Это вы геолог Василий? Таюнэ звала вас, но сейчас она спит. Очень она хотела вас повидать.

Айван хлопнул Шурку по плечу, весело сказал:

— Айван сразу догадался, когда ты шутка делал. Айван тоже хитрый, шутка быстро понимает. Я тебя теперь узнавал. Зуб твой узнавал. Значит, ты опять в нашей тундре алмаз искал?

— Ничего я не искал, — уже хмуро сказал Шурка. — Путаешь ты меня с кем-то. И она спутала. Для нее я геолог и Василий, а для вас Шурка Коржов. Ясно? Для вас я… Эх, ма!.. — выдохнул вдруг он. И поднялся, отвернулся к окну. Плечи его задергались.

В комнате стало тихо. Все растерянно глядели друг на друга.

Айван нерешительно переступал с ноги на ногу, шевелил губами. Казалось, он что-то мучительно соображает. Потом он подошел к Шурке, тронул его за рукав и сказал:

— Слушай, товарищ, пойдем в мой дом. Утро еще скоро не ходит… За твоя жена, за твоя большой горе думать будем.

 

200 километров до суда…

 

1

Народный судья Камфорова сидела в своем кабинете, обдумывая один нелегкий вопрос. Вопрос этот мучил ее второй год, и она с превеликим удовольствием и давным-давно избавилась бы от него, будь на то воля областного начальства.

Но мнение областного начальства не совпадало с мнением народного судьи, и дело о недостаче на сумму 39 тысяч 825 рублей за неким Копыловым оставалось незакрытым, даже больше того — не двигалось с мертвой точки. Из-за этого самого дела она уже получила два замечания (правда, устных и по телефону) и выговор в приказе за подписью зам. председателя коллегии областного суда. В том же приказе ей строго предлагалось «немедленно принять соответствующие меры…».

Был сентябрь. На дворе морозило, но паровое отопление еще не работало. Холодные батареи лишний раз доказывали, что норовистая погода Заполярья никак не желает укладываться в стройный график отопительного сезона, прилежно составленный работниками райкомхоза. И потому судья Камфорова сидела за столом в пальто и шапке-ушанке, постукивала ногой об ногу и, глядя на массивный чернильный прибор, соображала, как же ей все-таки быть с Копыловым.

Наконец она пришла к выводу, что именно сейчас наступил самый подходящий момент разрубить этот «гордиев узел». Никаких судебных дел на ближайшее время не предвиделось. Вчера она рассмотрела последнее исковое заявление о взыскании алиментов — и ее судейский портфель опустел.

Приняв такое решение, она встала и пошла в приемную.

В пустой приемной пожилая секретарша Калерия Марковна отстукивала на машинке непослушными, покрасневшими пальцами вчерашнее решение суда. На плечи ее был накинут мужской полушубок. Полушубок все время норовил соскользнуть, и она машинально поддергивала его вверх то левым, то правым плечом.

Услышав стук двери, Калерия Марковна перестала печатать. Ее черные бусинки-глаза и синий кончик остренького замерзшего носа вопросительно нацелились на Камфорову.

— Что ж, я, наверно, полечу, — вздохнув, сказала Камфорова. — Выпишите мне командировку и дайте в Белый Мыс радиограмму.

— Сейчас, Татьяна Сергеевна, — ответила Калерия Марковна, отодвигая в сторону машинку. Она тоже вздохнула и сочувственно поглядела на судью, как бы говоря: «Я вас понимаю. Но что делать?..»

Народному судье Татьяне Сергеевне Камфоровой было двадцать пять лет. И хотя она уже второй год занимала столь почетный пост, она никак не могла привыкнуть к тому, что ее величают по имени-отчеству, — и уж совсем не могла привыкнуть к таким обращениям, как «товарищ судья» или «гражданин судья».

Как-то, еще в начале своей работы, она сказала Калерии Марковне, чтобы та звала ее просто Таней, но, услыхав от нее: «Что вы, Татьяна Сергеевна, как можно! Это же суд!» — сама устыдилась своей просьбы и больше не заикалась об этом. Калерия Марковна права, суд — солидное государственное учреждение, а не юридический институт с его Колями, Сашами, Машами и Вадиками.

И все-таки после привычных «Тань», «Танька» и «Танюшка» официально-суховатое обращение «Татьяна Сергеевна» неприятно резало слух, и казалось, что под ним подразумевается вовсе не она, а кто-то другой.

— Боюсь, Татьяна Сергеевна, что он опять не явится, — сказала секретарша, оформляя командировку. — Опять напрасно слетаете.

— Надо написать построже. Предупредить его, что в случае неявки будут применены крайние меры.

Калерия Марковна приоткрыла крохотный ротик, собираясь что-то сказать, но вдруг лицо ее мучительно сморщилось, острый носик смешно задергался, и она громко чихнула.

— Безобразие, до сих пор не топят! — Она промокнула платочком выбившиеся из глаз слезинки. Потом продолжала: — Напишу, Татьяна Сергеевна. Но мы его прошлый раз тоже предупреждали. Вот увидите, не явится.

— Ну уж нет, — решительно ответила Таня. — Просижу там хоть месяц, но его дождусь.

Она положила в сумку папку с делом Копылова и командировочное удостоверение, подождала, пока Калерия Марковна допечатает решение суда, подписала его, поставила на нем дату: «27 сентября, 1960 год». Потом позвонила на аэродром и, узнав, что самолет в Светлое отходит через два часа, поспешила домой.

Жила она совсем рядом — напротив суда, в двухэтажном доме, сложенном из неотесанного дикого камня. Все квартиры в доме были однокомнатные: на каждом этаже двадцать комнат слева и двадцать справа, разделенные длиннющим темным коридором. И одна огромная кухня на этаж, где по вечерам у обширной плиты на двадцать конфорок собирались все женщины.

Таня занимала крохотную комнатку. Получила она ее уже после того, как ее избрали судьей, но по сравнению с неуютным общежитием, где пришлось жить на первых порах, комнатушка казалась ей высшим благом. Здесь всегда стояла тропическая жара от нагревательных приборов. Самым мощным из них был «козел», которым снабдил Таню ее сосед — бульдозерист Коля Кучеров. «Козел» отчаянно гудел, дребезжал, завывал, но его раскаленная толстая проволока, намотанная на квадратный лист асбеста, испускала такую теплотищу, что на гул и дребезжание можно было не обращать внимания.

Впрочем, «козлы» завывали не в одной Таниной комнате. Во всех восьмидесяти комнатах обоих этажей жильцы научились стойко переносить навязчивое гудение, так же, как научились ловко чинить то и дело перегоравшие пробки.

Это, конечно, было явным расхищением электроэнергии. В поселке об этом все без исключения знали и все без исключения делали вид, что ничего страшного не происходит. В том числе и народный судья Таня Камфорова. В том числе и работники райкомхоза, которые строго выдерживали график пуска теплоцентрали.

Придя домой, Таня наскоро сложила в дорожный чемоданчик самое необходимое. Электрический чайник быстро вскипел. Она выпила чаю, потеплее оделась и, повернув ключ в дверях на два оборота, отправилась на аэродром.

Аэродром находился сразу за поселком, ходу до него от дома самое большое было минут пятнадцать.

Снег еще не выпал, и поселок с его домами, мусорными ящиками, дощатыми уборными казался особенно неопрятным, грязным и каким-то удручающе унылым, как бывает, впрочем, со всеми поселками Севера поздней осенью, когда летняя пестрота красок уже увяла, а зима еще успела забелить их снежком, прикрыть все изъяны первой легкой пургой.

И потому, что снега не было, небольшой морозец резче давал себя знать. Земля на дороге задубела, и каждый ком, попав под Танины мягкие валенки, острой болью отдавался в ногах.

Времени оставалось в обрез, и Таня пошла быстрее.

В поселке ее все знали, так же, как и она знала всех, но рабочий день еще не кончился, улицы были пусты, и это спасало ее от ненужных сейчас встреч и разговоров.

Но встретиться и разговаривать ей все-таки пришлось.

Уже выходя из поселка, Таня заметила во дворе финского домика мать Кости. Вера Кирилловна развешивала на веревке дымящееся белье. Увидев издали Таню, она подошла к низкому штакетному заборчику и поджидала ее.

— Здравствуй, Танюша! — прокричала она через улицу, когда Таня приблизилась. — Улетаешь?

Вера Кирилловна была одной из немногих, кто звал Таню просто Таней и видел в ней не народного судью, а обыкновенную девушку, которая к тому же нравилась ее сыну Косте.

Сперва, когда Таня познакомилась с Костей, она частенько бывала в их доме и искренне привязалась к Вере Кирилловне. Но Таня не любила Костю, она честно сказала ему об этом. Отношения их давно стали такими, какие бывают между людьми, когда один любит, но знает, что нелюбим, а другой, не любя, мучится оттого, что причиняет этой своей нелюбовью боль другому. Поэтому всякий раз, встречаясь с Верой Кирилловной, Таня чувствовала себя неловко, словно была в чем-то виновата перед нею. А еще потому, что Тане казалось, будто Вера Кирилловна считает их размолвку с Костей случайной, пустячной ссорой и хочет как-то примирить их. И Таня избегала встреч с Верой Кирилловной, точно так же, как избегала самого Костю.

Она замедлила шаги, поздоровалась и сказала, что действительно улетает в командировку.

— Подожди, Танюша! Ты в Магадан? — Вера Кирилловна уже спешила к Тане, пересекая улицу. — У меня ведь сестра в Магадане. Пойдем, я тебя провожу, расскажу, как ее найти, она в центре живет. Вдруг с гостиницей не устроишься.

Вере Кирилловне было под пятьдесят, но выглядела она очень молодо. Красивое лицо всегда оживлено, голос всегда звонок, улыбка мягкая, добрая. Она запросто, как с подругой, разговаривала с Таней.

Оживленность Веры Кирилловны невольно передалась Тане, минутное ее замешательство прошло, и она, улыбаясь, сказала.

— Да нет, я не в Магадан, наоборот, — строго на север, в Светлое.

— Вот так выбрала время! Сейчас пурги пойдут, еще застрянешь таи. А впрочем, раз надо — значит, надо, — сказала Вера Кирилловна и взялась за ручку Таниного чемоданчика: — Не тяжело? Давай вместе понесем.

— Да он почти пустой, — возразила Таня и, приподняв чемоданчик, легко покачала его в руке.

Сзади засигналила машина. Они сошли на обочину. Старенькая полуторка по-черепашьи проползла мимо них, тяжело беря подъем, обдала их едким дымом. Одолев крутой бугор, машина остановилась. Шофер, проезжая, узнал их и теперь, высунувшись из кабины, махал рукой:

— Садитесь, подброшу!

Но «подбрасывать» их уже было ни к чему — аэродром начинался сразу за бугром.

— Спасибо, Саня, мы пешочком, — сказала шоферу Вера Кирилловна, кивнув на низкий домик аэропорта, который виднелся неподалеку.

— Как знаете, — слегка обиделся Саня и скрылся в кабине.

— Хорошо, что прогулялась с тобой, — говорила Вера Кирилловна, провожая Таню к самолету. — Шутка — две недели без воздуха сидела. Даже голова немножко кружится.

Таня вопросительно взглянула на нее.

— Я ведь на больничном — какой-то азиатский грипп «А» прихватила, — объяснила Вера Кирилловна. — Вчера поднялась, сегодня стирала, а завтра попробую выписаться на работу. Говорят, там без меня завал.

— Вот уж напрасно, — сказала Таня. — После гриппа надо поберечься. Моя подружка так ревмокардит заработала.

— Пустяки, — отмахнулась Вера Кирилловна и, остановившись у трапа, подала Тане руку: — Ну, Танюша, счастливо. Побегу, не то узнают мои мальчишки о моей прогулке, — так она называла сына и мужа, — достанется мне на орехи.

Она махнула Тане рукой на прощание и зашагала прочь от самолета.

«Вот я всегда так, — безжалостно подумала о себе Таня, поднимаясь по трапу, — всегда что-то подозреваю в людях. Вера Кирилловна — милый человек. Она даже и не заговорила со мной о Косте».

В самолете все кресла, кроме двух, были свободны. Только двое пассажиров и она третья летели сегодня к Ледовитому океану.

Таня села в первое попавшееся кресло.

«Да, да, зря я стала судьей, — продолжала она упрекать себя. — Когда-то Алеша Маслов говорил: «С той минуты, когда женщина становится судьей, в ней погибает женщина. Она черствеет, червь эгоизма и подозрительности точит сердце. Она уже не может чисто, искренне любить. Призвание женщины — адвокатура, ибо женщина добра, отзывчива и чутка от природы…»

Да, Алеша, пожалуй, был прав. Напрасно девчонки их курса подтрунивали над ним…»

Занятая своими мыслями, Таня только сейчас услышала, что заработали моторы. Машина поднялась в воздух и, набирая высоту, взяла курс на север. Таня раздвинула шторки, припала на мгновение к окну. С высоты райцентр выглядел кучкой жмущихся друг к дружке домиков. Домики на глазах уменьшались, превращались в игрушечные кубики и наконец исчезли — слились с холмистым ландшафтом.

 

2

Таня не любила воспоминаний. Чаще всего они наводили на нее тоску. Но сейчас она сознательно вызывала их, испытывая острую необходимость жалеть себя и одновременно ругать. Причиной тому было и надоевшее дело Копылова, которое вдруг погнало ее в дорогу, и неожиданная встреча с Верой Кирилловной, и это ее сидение в полупустом самолете на высоте трех тысяч метров.

Самолет шел навстречу зиме. Уже с полчаса он висел над сопками. Слева, справа, впереди — только сопки. Вся земля вспучена их громадами. И нигде ни единой низинки, ни одного ровного местечка. Будто гигантскими волнами вздыбилась и навечно окаменела земля. Угрюмые, зловеще затаенные сопки завалены снегом. Они плывут и плывут под крылом машины, и кажется, им нет и не будет конца.

«Вот оно — Белое Безмолвие, — подумала Таня, глядя вниз. — Страшное Белое Безмолвие…»

Она на мгновение представила себя там, внизу, среди хаоса этих мертвых сопок, и у нее по спине пробежали мурашки. Она отпрянула от окна и задернула шторку.

Нет, этот холодный край не по ней. Все здесь складывалось нелепо. Странно, но ее жизнь и работа после института сплошь зависели от чистых случайностей. Случайно ей дали назначение в Магадан, случайно потому, что с успехом могли направить и в Томск, и в Омск, и в Воркуту, и на Алтай. Но когда она явилась в Магадан, оказалось, что все места в коллегии адвокатов заняты. Уже собравшись назад в Москву, она случайно встретилась с прокурором далекого чукотского района, и он уговорил ее ехать туда: позарез нужен был адвокат. Не успела она освоиться с работой, как случайно и нелепо погиб на охоте судья, и ей поручили исполнять его обязанности. Она хотела стать хорошим адвокатом, а ее избрали судьей, хотя она отказывалась. Но ни хорошим адвокатом, ни стоящим судьей здесь стать нельзя. За два года она не столкнулась ни с одним сложным преступлением. Ни краж, ни крупных растрат, ни грабежей — ничего этого нет и в помине. Одни мелкие дела. Ничего распутывать, не над чем ломать голову. Глупо и смешно, конечно, скорбеть о том, что в районе не совершаются преступления. Но если они не совершаются, откуда, спрашивается, судье набираться опыта работы и как шлифовать, образно говоря, это самое свое судейское мастерство?..

«Все недоразумение, все, — грустно думала Таня. — И с Костей… Чего, собственно, я хочу?»

После недавней встречи с Верой Кирилловной она не могла отвязаться от мыслей о Косте.

Ведь сперва ей нравился Костя. Ей нравилось, что вот он, Костя Перлов, первый секретарь райкома комсомола, обычно шумный и веселый, с ней становится робким и стеснительным, нравилось, как он ненавязчиво ухаживал за ней.

И не только нравилось. Ей казалось, что и она отвечает на его чувство таким же искренним чувством.

В то время она десятки раз ловила себя на мысли, что думает о нем. Читает какую-нибудь бумажку или листает папку, а в голове мысль: «Позвонит или нет? Вот сейчас, в эту минуту, позвонит или нет?» И телефон звонил как раз эту минуту: «Тань, хочешь яблоко? Да нет, не шучу: самое что ни на есть настоящее яблоко. Жди, несу!» Или: «Таня, а у меня ананас. Даю слово, живой ананас! Друг с Кавказа приволок. Ты не занята? Тогда беги к нам». Бросив Калерии Марковне: «Я на минуточку», — она бежала в соседний дом, где находился райком комсомола, толкала двери в кабинет первого секретаря, знакомилась с его шоколадным от кавказского загара другом, и они тут же, сидя за секретарским столом, уминали брызжущий соком, начиненный солнцем ананас.

Но когда однажды Костя вздумал поцеловать ее на ночной, улице, она резко отстранилась от него: «Это глупо!» — «Пусть глупо, ну и что?» Он снова пытался притянуть ее к себе. «Пусти, мне неприятно», — сердито сказала она, вырвав свою руку из его руки. Они молча дошли до ее дома. «Танюша…» — начал он и умолк. «Говори, я слушаю», — сухо сказала она. «Ты не обижайся, но мне сейчас показалось: в тебе есть что-то… ну, судейское, что ли. Вот эта твоя резкость…» Она перебила его: «А если бы я целовалась с тобой, ты не назвал бы меня резкой?» — «Ну вот, ты обиделась. Я не прав. Не обращай внимания», — сказал он. «Я не обращаю», — ответила она. Они попрощались.

Отчего-то именно после этого вечера она вдруг обнаружила, что Костя некрасив. И какой-то дурацкий хохолок задран на макушке, и ростом не вышел — если она на каблуках, он ниже ее. Даже Костин голос стал раздражать. Перемена в их отношениях не ускользнула от внимания Калерии Марковны. «Я понимаю, Татьяна Сергеевна, почему нам из комитета комсомола перестали звонить… — укоризненно сказала как-то Калерия Марковна. — Не подумайте, что я к вам с советами лезу, но знаете ли, в нашем поселке молодые парни на улице не валяются… Недаром же я осталась старой девой». Таня отделалась шуткой: не объяснять же Калерии Марковне, что она не любит и не любила Костю? Любовь такой не бывает, она так быстро не проходит. О том, какой она может и должна быть, Таня догадывалась.

Это было давно, еще в седьмом классе. На зимние каникулы она с мамой ехала к бабушке в Харьков. Среди ночи ее разбудили чьи-то громкие голоса за окном. Она проснулась. Поезд стоял, а в их купе входил военный парень с чемоданчиком. Стараясь никого не разбудить, он неслышно снял шинель и сапоги, разостлал постель на свободной верхней полке, легко подтянулся на руках и оказался напротив Тани. Секунду он сидел, свесив ноги, потом расстегнул ворот гимнастерки, расслабил ремень и, вдруг увидев, что она не спит, весело подмигнул ей и шепотом сказал:

— Здравствуй, полуночница. Ты что ж не спишь? Разбудил тебя?

— Я сплю, — отчего-то испуганно ответила Таня. — Я просто так проснулась…

— Ну спи, спи, закрывай глазища. Где ты их такие огромные раздобыла? — шутливо сказал он. — Постой-ка, давай штору поправим, тебе дует, наверно. — Он протянул руку к окну.

— Мне не дует… Я сплю, — сказала Таня и плотно закрыла глаза.

— Вот теперь не дует, — шепотом ответил он, укладываясь на полке. — Теперь баюшки.

Таня чуть-чуть приоткрыла глаза. Он лежал на спине, смотрел на синюю лампочку, и она видела только его профиль, черные волосы на подушке и врезавшийся в шею новенький погон с двумя снежинками-звездочками. Поезд тронулся. Парень повернулся на бок, лицом к Тане, и она мигом зажмурилась. Когда она снова приоткрыла глаза, молоденький лейтенант уже спал.

Он спал, а Таня, боясь шелохнуться, смотрела на него. В синем свете купейной лампочки лицо его было, строгим и красивым. Ему, видно, что-то снилось, отчего губы его и брови слегка шевелились. Прошел час, другой, третий… В окна пополз серый рассвет. Вдруг молоденький лейтенант проснулся, поднес к глазам руку с часами. Спустя минуту он уже надевал шинель. Потом взял чемоданчик и вышел из купе. Поезд остановился. Таня выскользнула в коридор и припала к окну. В синеватом рассвете густо валил снег. По пустому перрону шел, уходил от нее лейтенант с чемоданчиком, оставляя на чистом снегу темные вмятины следов.

Таня стояла у окна, пока поезд не тронулся. «СУМЫ», — прочитала она название города на здании вокзала и заплакала. Вернувшись в Москву, она призналась подружке, что влюбилась.

Она уже не помнила лица молоденького лейтенанта, но сам он надолго остался жить в ее сердце. Она не знала даже его имени, он, разумеется, давно забыл о ней, и в то же время он всегда находился где-то рядом с нею. Таня понимала, что все это чепуха, просто сильное детское впечатление, но избавиться от него ей не хотелось. Много раз она мысленно видела одну и ту же картину: густо летящий снег, чахлые пятна фонарей, пустой перрон и парень в серой шинели, уходящий от поезда…

Ничего похожего на это чувство она не испытывала после — ни к Косте, ни к кому другому.

То ли это мысленное возвращение в прошлое, в далекое прошлое детства, то ли монотонное, тоскливое гудение моторов, то ли пустые кресла самолета, то ли все вместе взятое нагнало на Таню печаль. Она вдруг почувствовала себя одинокой, неприкаянной и никому не нужной в этом огромном мире. Ни одной душе нет дела, куда и зачем она сейчас летит, что делала вчера и что станет делать завтра. Никто не спросит ее об этом. У нее есть единственное — работа, и в этой работе замкнулась вся ее жизнь. Работа — дом, дом — работа. Вот и все. Деловые разговоры, деловые телефонные звонки, и лишь иногда Калерия Марковна вытащит ее в кино. И это в двадцать пять лет! Неужели в двадцать пять лет человек может быть вот таким одиноким и неприкаянным, как она?.. Впрочем, есть Костя. И не она ли сама виновата, что так все получилось?

В эту минуту Тане уже не приходило в голову, что Костя некрасив, что не вышел ростом. Он снова стал тем славным парнем, каким казался ей вначале. Вспомнились и яблоки, которые он носил ей в лютые морозы, яблоки, бог весть где раздобытые им, и ананас, который он не позволил себе съесть без нее, и его дом, где ее принимали, как родного человека, и стихи, которые Костя не раз читал на морозных улицах, провожая ее домой. И, вспоминая все это, Таня убеждала себя в том, что сказала Косте неправду, что на самом деле она любит, не может не любить его.

Чем больше она думала о Косте, тем больше он ей сейчас нравился. Он много читал, любил литературу, выискивал разные воспоминания о писателях, его интересно было слушать, когда он рассказывал о Бунине и Куприне, о Маяковском и Блоке, с ним интересно было спорить, как спорили они однажды напролет весь вечер о нашумевшем романе Дудинцева «Не хлебом единым», хотя и не пришли к согласию, потому что ей роман нравился, а Костя считал героев нетипичными, а сюжет надуманным. Позже, когда она прочла в газете разгромную рецензию на этот роман и, к великому удивлению, обнаружила схожесть доводов Кости с доводами критика (критиков они уважала и верила им), она мысленно обругала себя тупицей и невеждой, а Костю окончательно признала умницей и молодцом.

С уходом же Кости от нее ушел кусочек какой-то духовной жизни, что-то необходимое для нее. Близких друзей у нее не было, все, кого она более или менее хорошо знала, были людьми женатыми, к ним не завалишься просто так посидеть, поговорить — после работы у каждой семьи куча забот, дети, покупки, стирка. Со своими соседями по этажу, то есть с теми, кто жил в тридцати девяти комнатах длиннющего коридора, она почти не общалась, на общую кухню с ее двадцатью конфорками на огромной плите, пожирающей в сутки треть тонны угля, старалась не ходить — там всегда колготились женщины, возле них терлись детишки, конфорки всегда были заняты, и к ним загодя занимали очередь. Таня обходилась электрической печкой, стоявшей в комнате на широком подоконнике.

Единственный человек, навещавший ее дома, был сосед, живший за стеной, Коля Кучеров, парень симпатичный, добродушный и не шибко грамотный. Он являлся то за вилкой, то за солью, то за хлебом, то за стаканами и иногда присаживался посидеть. И, присев, говорил примерно так: «Вот какая хреновина получается. Вышел в первый карьер камень ворочать, и поршня полетели. Напарник, зануда, вчера машину из ремонта получил, куда зенками зыркал — хрен его маму знает. Я с ним, зануда, потолкую». Или так: «Такая, значит, петрушка вышла. Премию нам отвалили, замазать с корешами полагается, а тут, зануда, хлебный закрыли. Спиртяги взяли — загрызть нечем. Завтра я вам две буханки припру». При этом он заворачивал такие словечки, от которых Таня бледнела, краснела, холодела и старалась поскорей исполнить просьбу соседа. Коля душевно благодарил за соль, за спички, за хлеб и удалялся.

Все вечера она просиживала дома и читала, читала до головной боли все, что попадалось под руку: книжка — так книжка, журнал — так журнал, газеты недельной давности — так газеты (почта поступала с опозданием на неделю, а в пургу или в распутицу, случалось, и на месяц).

«Нет, так нельзя, — решительно подумала Таня. — Замуровалась в своих стенах, жарюсь у «козла», обогащаюсь словесами Коли Кучерова. С ума сойти!»

Если бы в эту минуту самолет вдруг повернул обратным курсом, Таня обрадовалась бы этому. Но машина по-прежнему шла строго на север, внизу тяжелыми изгибами лежали сопки, и солнце слепяще било в окна самолета.

«В самом деле, зачем я лечу? — спросила себя Таня. — Ведь он не явится. Калерия Марковна права: он не явится, а я лечу».

И сейчас она впервые подумала, что сделала глупость: поддалась внезапному порыву и полетела в Светлое. Но теперь, когда она окончательно убедила себя, что любит Костю, настроение ее изменилось. Она не рылась больше в памяти, выискивая в своем жизненном багаже эпизоды, способные настроить на грустный лад, и не думала уже о том, что все у нее складывается неладно и нелепо.

Наоборот, все идет хорошо, даже лучше, чем могло быть. Она, по сути еще девчонка, судья крупного района. И вот по долгу службы она летит в командировку. Правда, человеку «несеверному» такая поездка может показаться странной. А на самом деле странности нет и на йоту. Есть недостача, есть виновник, некто Копылов, и его надо судить. Но до поселка Белый Мыс, где он живет, семьсот километров от райцентра. Самолеты туда не ходят, единственный выход — добираться зимой на нартах. Но зима — это пурги и пурги, поедешь и застрянешь месяца на три. Бросить на такой срок дела в суде она не может. И она летит в Светлое. От Светлого до Белого Мыса — двести километров. Копылов обязан явиться в Светлое и предстать перед судом.

Год назад она ждала его в Светлом две недели, но он так и не приехал. Теперь она снова летит в Светлое, послав ему радиограммой повестку. Калерия Марковна уверена, что он не явится и на сей раз.

«Что ж, вполне логично, — думает Таня. — Он не торопится получить срок».

И ей самой становится смешно от того положения, в котором находится судья и подсудимый.

«Ничего, — весело размышляет она. — Недельку подожду в Светлом, если сельсовет мне не поможет, поеду в Белый Мыс сама. Надо же наконец закрыть это дело».

Но вскоре она забывает о Копылове. Мысли ее снова возвращаются к Косте.

«Прилечу и сразу дам ему радиограмму», — решает она.

Самолет падает на крыло. По сторонам кружится, качается земля. Уши плотно закладывает. Машина идет на посадку.

 

3

В небольшом домике, где помещалась почта, было чисто и тепло. Недавно вымытые полы просыхали, жарко дышала высокая железная печка у порога. Таня ожидала увидеть здесь знакомую работницу, которую знала по прошлому приезду в Светлое, но за перегородкой сидела незнакомая женщина и читала «Огонек», поскольку не было посетителей. Таня поздоровалась, попросила бланк радиограммы и, отойдя к столику, написала на нем следующее:

«Угольный Райком комсомола Перлову Лично Очень хочу тебя видеть и говорить Большой привет твоей маме. Она меня провожала Целую Твоя Таня».

Перечитав радиограмму, она жирно зачеркнула «твоя», отдала бланк женщине, расплатилась и вышла.

Поселок Светлое лежал в пятистах километрах от райцентра, но разница в погоде была очень заметна. В Угольном снег еще не выпал, здесь все дома по окна угрузли в снегу. В Угольном в пять часов еще светло, здесь плотный вечер. Там не больше десяти градусов мороза, здесь все двадцать. И луна тут днем сияет так же ярко, как у них ночью.

Таню не покидало приподнятое настроение. Не будь этого внезапно нахлынувшего ощущения недавно утраченной и вдруг вновь обретенной радости, Таня, наверное, остановилась бы, как и в прошлом году, в гостинице на аэродроме и, живя там, решала бы свои дела. Но она даже не вспомнила о гостинице и прямо с аэродрома отправилась на почту, а оттуда — в школу, разыскивать Лену Карпову. Полгода назад инспектора роно Карпову направили сюда из Угольного заведовать школой-интернатом. Таня знала Лену по Угольному. Они приехали туда почти одновременно и, живя в одном общежитии, как-то быстро сошлись и привязались друг к другу.

Дожидаясь переменки, Таня бродила по длинному школьному коридору. Все здесь было таким же, как когда-то в ее школе. Лужица у дверей от подтаявшего снежка. Бак с водой. Фикус в широкой кадке. Стенгазеты. Даже плакаты знакомые: «Не говори что и конечно, — говори што и конешно!» «В человеке все должно быть прекрасным: и лицо, и одежда, и душа, и мысли». А. Чехов. И та же непрочная тишина в коридоре. Тот же приглушенный гул, постукивание мелка о доску, голоса учителей за дверями классов…

Все это было своим, знакомым, и в какую-то минуту Таня почувствовала себя школьницей, которая, по непонятной причине долго не ходила в школу и вдруг снова сюда вернулась.

Прозвенел звонок. В коридоре забегала, завертелась, загалдела смуглая, раскосая и белолицая, круглоглазая ребятня.

Мимо Тани, не заметив ее, прошла Лена с журналом в руке. Таня окликнула ее. Лена ахнула, всплеснула руками и принялась обнимать и целовать Таню на глазах у своих питомцев. Потом потащила ее в учительскую, перезнакомила со всеми, кто там был.

Надевая пальто и повязываясь пуховым платком, Лена без умолку говорила:

— Ох, Танюшка, я так рада! Не представляешь, как я рада! Но надо же — у нас такая неприятность! Так бы ты у меня жила. Но ничего, что-нибудь придумаем. У нас прямо все учителя с ног сбились… Ну, а как ты? Ты надолго?

— Не знаю, наверно, надолго, — ответила Таня, мало что понимая в бестолковой Лениной речи.

— У вас тоже эпидемия гриппа? — тут же спросила Лена.

— У нас? Вроде бы нет. Хотя, впрочем… — начала Таня, вспомнив, что у Костиной мамы был грипп.

Однако Лена перебила ее.

— Идем, идем, — сказала она, открывая двери в коридор.

Они попрощались с учителями и вышли. Уже на улице Лена объяснила:

— Ты понимаешь, у нас такой грипп свирепствует, всех перевалял. Говорят, раньше его здесь в помине не было. Сейчас тридцать ребят из интерната болеют. Больница маленькая, я чуть не половину к себе домой забрала. Настоящий лазарет. Слава богу, пока все выздоравливают. Хуже всего, что родители их в бригадах кочуют и ничего не знают. Понимаешь, какая досада? В квартире повернуться негде.

— Да ты не волнуйся, я в гостинице на аэродроме устроюсь. Там всегда свободно, — ответила Таня.

— Глупости, не хватало за пять километров ходить! — запротестовала Лена. — Я тебя сейчас у Тихона Мироновича устрою, рядом с моим домом. Я у него сперва тоже жила. Чудесный старик. Только ты с ним о раке не заговаривай: у него жена от рака умерла. Он зоотехник в колхозе.

Они шли быстро, в лад поскрипывая по снегу валенками. Лена спешила: надо было и Таню устроить и к больным ребятам бежать.

— Мне все равно, пусть у зоотехника, — согласилась Таня. — Лучше скажи, как тебе тут живется?

— Шикарно! — засмеялась Лена. — Нет, честное слово, если бы не этот дурацкий грипп, можно считать — все отлично. Нам полярники, конечно, крепко помогают, в основном по хозяйству для интерната. И строители тоже, они тут уйму домов понастроили. Никакой тебе жилищной проблемы.

— Я тоже заметила: за год поселок ого как разросся. Скоро райцентр догоните.

— Ну, скоро не догоним: вы из камня строите, а у нас дерево. Из дерева трехэтажный дом не очень-то поставишь, а карьер разрабатывать — техники не хватает. А вообще я не против, чтоб у нас школу трехэтажную, да каменную, да на свайном фундаменте отгрохали. Ты знаешь, оказывается, свайный фундамент — очень перспективное дело.

— Ого, Ленка, ты совсем заправским строителем стала, — усмехнулась Таня. — Откуда у тебя такие сногсшибательные познания?

— Я теперь кем хочешь стала: и учитель, и начпрод, и строитель. Школа-интернат, Танюшка, это совсем не то, что просто школа, — говорила скороговоркой Лена. — А полярники нам действительно здорово помогают. Вот сейчас их врач все время возле наших ребятишек пропадает. Ты его вечером увидишь. Если бы не он, просто не знаю, что бы мы делали. В поселке одна-единственная фельдшерица, прямо разрывается… — И без всякого перехода Лена сказала: — Смотри, у зоотехника темно. Наверно, из колхоза не вернулся.

Впереди среди ярко освещенных домов один дом глядел на них черными окнами.

Они подошли поближе. Во дворе, за домом, слышались голоса. Лена толкнула низкую калитку, и сразу десяток собачьих глоток захлебнулись хриплым лаем.

— Ну, чего, чего разошлись?! — властно прикрикнул на собак мужской голос, и лай стал затихать.

За домом стояли три собачьих упряжки. Трое мужчин в неуклюжих просторных кухлянках укладывали на нарты какую-то поклажу в мешках.

— А, Елена Андреевна! Милости прошу! — послышался тот же властный голос, и один из мужчин подошел к ним.

— Ну вот, выходит, вы уезжаете, — огорчилась Лена. — А я к вам с просьбой шла: поселить у вас Танюшу. Это моя подруга, из райцентра прилетела. У меня ведь, знаете, никак нельзя…

— Так в чем же дело, Елена Андреевна? — ответил мужчина. — Пусть ваша Танюша на здоровье поселяется. Очень даже кстати прилетела ваша Танюша. Печку топить будет — раз, цветы поливать — два. Меня такой квартирант устраивает, — заключил он.

Дальше все было просто. Тихон Миронович вручил Тане замок от дома и колечко с ключами, сказал, что дрова на растопку и уголь лежат в сарае, а на случай пурги топливо запасено в кладовке в сенях, сказал, что он едет в бригады к оленеводам и вернется через месяц-полтора, а если Таня уедет раньше, не дождавшись его, то ключи пусть оставит у Лены. Все это он говорил, стоя под навесом крыльца, усиливавшим темноту, и Таня не могла как следует разглядеть его. Но в слабом свете упрятанной за крышей луны лицо его казалось моложавым, и Ленино определение «старик» никак не вязалось ни с внешним обликом, ни с крутым сочным голосом колхозного зоотехника.

Через несколько минут собаки, натягивая постромки, вынесли со двора нарты и седоков.

Лена побежала домой, наказав, чтобы Таня поскорей приходила к ней, а Таня вошла в незнакомый дом. Надо было как-то оглядеться, расположиться и умыться перед тем, как идти к Лене.

 

4

В Ленином доме действительно был настоящий лазарет. Дети лежали во всех четырех комнатах: в двух — девочки, в двух — мальчики. Отдельно — выздоравливающие, отдельно — тяжелые. Койки были интернатские, постели тоже. Пока Лена находилась в школе, возле ребят дежурили двое учителей — пожилая, строгая ботаничка в очках, Тина Саввишна, и учитель физики Антон Какля, молодой, смуглый эскимос, с узкими черными глазами и широким, чуть приплюснутым носом.

В первой комнате лежали выздоравливающие девочки — все круглолицые, все смугленькие, словно долго и упорно загорали под южным солнцем. Их черные, раскосые глазенки с любопытством разглядывали незнакомую тетеньку…

Одна девочка лет десяти поковыряла ложкой в тарелке и не стала есть.

— Ты почему не ешь? — подсела к ней Таня. — Смотри, ребята уже поели и чай пьют.

— Я не хотела, — ответила девочка. — Я обедала сильно много.

— Кто это не хочет есть? Опять Саша Тынескина? — строго спросила Тина Саввишна, заходя в комнату. — Опять ты дисциплину нарушаешь? Сейчас же доешь. А таблетку приняла?

— Таблетка я пила, — ответила, морщась, Саша. — А каша не буду.

Антон Какля вовсю раскочегарил плиту на кухне. Вскипятили большую кастрюлю воды, немного остудили на улице, развели марганцовку. Девочки полоскали горло охотно, у мальчиков получалось хуже.

Таня удивилась такому лечению, спросила Лену:

— Зачем марганцовкой полоскать, если у них грипп, а не ангина?

— Это Тина Саввишна такую профилактику завела.

Тяжелых было двое — Анечка и семиклассник Сережа Келявги. Девочка захворала вчера, а у Сережи температура не спадала пятый день.

— Плох Сережа, очень плох, — сказала Тина Саввишна, заходя на кухню с градусником в руках. — Было тридцать восемь, сейчас тридцать восемь и три. Неужели Павел Владимирович не придет?

— Обязательно придет! — убежденно ответила Лена.

— Если супруга пустит, — сказала Тина Саввишна, и Таня не поняла, в шутку она говорит или всерьез.

— К больным ребятам? — вспыхнула Лена.

— Ревнивые жены, Елена Андреевна, и к больным ребятам могут не пустить, — назидательно заметила Тина Саввишна. — А его Марина — жена особенная.

— Ну зачем вы так о ней?

Лена смутилась, и Тане показалось, что ей неприятен этот разговор.

Вошел Антон Какля, и разговор прервался.

— Ребята засыпают. Пожалуй, Тина Саввишна, мы с вами пойдем.

Какля чисто, без акцента говорил по-русски.

— Мы-то пойдем, а Смоляковой до сих пор нет, — засомневалась Тина Саввишна.

— Зачем же ждать, вы и так за день устали, — сказала Лена. — Даже если она не придет, я-то остаюсь. И Танюша еще не скоро уйдет.

— Ну, это не дело, чтобы вы вторую ночь не спали, — возразила Тина Саввишна. — К чему тогда дежурство установили?

— Да она придет, не беспокойтесь. Пока мы с Таней ужин себе сготовим, пока посуду помоем, она подойдет.

— Ну, хорошо, — согласилась Тина Саввишна и нехотя пошла в коридор одеваться, позвав с собой Каклю.

Кухня была большая, как, впрочем, и все комнаты в доме. И хотя часть небогатой Лениной мебели оказалась сейчас на кухне, здесь все равно было просторно.

— Ну и домище ты захватила! Зачем тебе, такие хоромы? — спросила Таня, когда Тина Саввишна с Каклей ушли и они принялись мыть посуду.

— Думаешь, я по доброй воле? — усмехнулась Лена. — Меня силой заставили: живи и топи этот пустой дом, чтоб не отсырел. С удовольствием бы отказалась. — И тут же спросила: — Как тебе мои товарищи-коллеги понравились?

— Разве сразу определишь?

— Они славные, — сказала Лена. — Какля немножко молчалив, зато у него жена болтушка, до сих пор с ребятами на переменках в «квачика» играет. Она воспитательницей в интернате. А Тина Саввишна — ужасно прямой человек. Таких не особенно любят. И главное, не мещане они.

— Разве за Полярным кругом мещане не вымерзают? — усмехнулась Тани.

— Представь себе, нет.

На крыльце кто-то затопал. Двери открылись, впуская с улицы белые клубы холода, и Таня услышала басовитый женский голос:

— Смотри, Елена Андреевна, кого я привела! Павла по дороге встретила. Выходит, мы с ним вместе припоздали.

Вслед за полной, крепкой женщиной входил высокий мужчина в дубленом полушубке и белых фетровых бурках.

Лена суетливо вытерла о фартук руки, наскоро поправила прическу, поспешила в коридор.

— А мы думали, вы не придете, — говорила она неестественным, каким-то спотыкающимся голосом мужчине в бурках. — Сюда, сюда полушубок повесьте, этот гвоздь крепче… Ребята уже спят, но Сережу Келявги обязательно надо посмотреть, опять подскочила температура. И Анечку.

— Конечно, посмотрю, — отвечал он, отдавая Лене спортивный чемоданчик. — Хотел пораньше, но не вышло. Зашел в вашу больницу, а там как раз пастуха из тундры привезли. Чистейший плеврит. Пришлось задержаться.

Таня поняла, что это и есть тот самый врач полярной станции, который помогает поселковой больнице. Врач был молодой, румяный, с крупными веснушками на лице и, как показалась Тане, весь какой-то смущающийся. Он снял шапку, и из-под нее высыпалась ярко-рыжая, прямо-таки огненная копна волос. Он ладонью примял ее.

— Познакомьтесь, моя подруга Таня, прилетела из Угольного, — представила Таню Лена.

— Павел, — сказал врач, улыбнувшись и не подавая руки.

А женщина принялась энергично трясти Тане руку, басовито говоря:

— Очень приятно познакомиться с судьей. Ты такая молодая — и уже начальство. Но теперь кругом в начальство молодежь ставят. — И лишь после этого назвалась: — Смолякова, Глафира Дмитриевна.

— Правду говорят, что на Севере ветер новости разносит, — усмехнулась Таня. — Я только прилетела, почти ни с кем не виделась, а вы уже знаете, кто я и что.

— А я Семечкина сейчас повстречала, говорит: «Вроде судья из района прилетела, мимо моих окон в школу прошла», — сказала Смолякова. — Я и догадалась.

— Разве Семечкин еще работает? — удивилась Таня. — В прошлом году он на материк уезжать собирался.

— А чем у нас против материка хуже? — хохотнула Смолякова. — Работа у него не пыльная, а зарплаты такой на материке не сыщешь.

Павел тщательно вымыл руки, достал из чемоданчика фонендоскоп, пошел вместе с Леной посмотреть Сережу и Анечку. Таня и Смолякова остались в кухне. Глафира Дмитриевна уселась на Ленину кровать, надорвала пачку «Беломора», протянула Тане.

— Куришь?

— Нет, спасибо.

— Правильно. Десять лет жизни сохранишь, — сказала она и закурила. Потом спросила: — Ты давно на Севере?

— Два года.

— Мало. А я десять. И уезжать не собираемся.

— Нравится? — спросила Таня, чтобы как-то поддержать разговор.

— Нравится — не нравится, а жить надо. У меня муж строитель, — выпуская дым, ответила она. И добавила: — Главбух стройконторы. — Затянулась и снова сказала: — Привыкли. В Светлом уже третий год сидим.

Смолякова держалась с Таней панибратски и несколько покровительственно, но Таня успела заметить, что точно так же она держится и с Леной, и с Павлом.

«Вот так бой-баба», — подумала о ней Таня.

Вернулись Павел и Лена.

— Ну, что там? — спросила Смолякова.

— Ничего опасного. У девочки болезнь протекает нормально, — сказал Павел. — А Сереже с утра будем вводить пенициллин. Острая форма. Я пришлю сестру из санчасти. — он положил в чемоданчик фонендоскоп, взялся за ручку чемоданчика.

— Вы что, уходите? — грустно спросила Лена. — Оставайтесь с нами ужинать.

— Да нет… Знаете, я… А впрочем… — отчего-то замялся он.

— Оставайся, чего уж, — сказала ему Смолякова. И усмехнулась: — В случае чего — меня в свидетели выставишь.

Павел смутился еще больше, покраснел и сказал:

— Вы так говорите, Глафира Дмитриевна, будто я в самом деле чего-то боюсь.

— А то нет? — возразила она. И добавила: — А я Марину не осуждаю. За вашим братом глаз да глаз нужен.

— Думайте как знаете, — сказал Павел и как-то неловко взглянул на Лену, точно извинялся за этот разговор. И тут же решил: — Нет, я все-таки пойду.

— Ну, дело хозяйское, — покровительственно ответила Смолякова.

Когда Павел ушел, Таня взглянула на Лену и по выражению ее сникшего лица поняла, что Лена очень хотела, чтобы Павел остался.

Ужинали молча. Когда пили чай, Смолякова спросила Таню:

— А ты кого у нас судить собираешься?

— У вас никого, этот человек в Белом Мысе живет. Копылов. Может, слышали?

— Копылов? Не знаю, — ответила она с таким видом, словно сама чрезмерно удивилась, что не знает этого Копылова. Потом сказала, шумно прихлебывая чай из блюдца. — А вот историю одну в этом Белом Мысе знаю. Ты слышала, Елена Андреевна? Там кто-то из Татьяниных коллег опростоволосился. Кажется, сам судья.

— Судья? А что случилось? — спросила Таня.

— Стыд случился, — ответила Смолякова. — Учительнице той пришлось из района уехать.

— Какой учительнице? — не поняла Таня.

— Той самой. Да ты что, не понимаешь? Я ведь тебе говорю — от стыда она уехала. А с судьи того, что с гуся вода.

— Не может быть, — не поверила Таня. — Я бы что-то, да слышала.

— То давно было, года три назад.

— Все равно не верю. Я бывшего судью хорошо знала.

— Да это, наверно, выдумки, — вмешалась Лена. — Я, например, тоже не слышала.

— Какие там выдумки, — возразила Смолякова. — Все так и было, как говорю.

Лена обошла комнаты. Ребята спали. В доме стояла тишина. Вернувшись на кухню, она сказал Смоляковой:

— Сегодня спокойно. Может, вы домой пойдете? Я здесь лягу, а в случае чего поднимусь.

— Не выдумывай. — ответила Смолякова. — Ты вчера ночь не спала, дежурила, а сегодня моя очередь. У зоотехника вдвоем и поспите.

Лена не стала настаивать.

Было четверть второго, когда они вошли в дом зоотехника. В плите еще горел засыпанный с вечера уголь, было тепло. Они сняли валенки, поставили их на лежанку сушиться и побежали по ледяному полу в боковую комнатушку. Улеглись вдвоем на широкой кровати.

— Лена, ты ничего не хочешь мне рассказать? — спросила Таня.

— Ты о Смоляковой? — живо отозвалась Лена.

— Да нет, не о ней. Я думала, ты о Павле что-то хочешь сказать.

— О Павле?.. А что о нем?.. — попробовала удивиться Лена, но удивления не получилось. Видно, она сама поняла это и умолкла.

— Ладно, Ленка, не хочешь — не говори, — сказала Таня. — Я и так все поняла.

Лена тихонько вздохнула, сказала:

— Да, он мне нравится… Но ты же слышала…

— Слышала. Есть жена, которой он боится, — насмешливо сказала Таня.

— Он не боится… Просто знает ее характер и не хочет скандалов…

— Ох, Ленка, Ленка! — сказала Таня таким тоном, точно была на сто лет старше ее и на десять жизней мудрее. — Если хочешь знать, он мне мямлей показался. Амеба какая-то.

Лена ответила не сразу.

— Нет, ты не права, он порядочный и добрый человек, — помолчав, негромко сказала она. — Во всяком случае, порядочнее многих, кого я здесь знаю. Просто у него мягкий характер, он никого никогда не обидит.

— А я что говорю — бесхарактерная мямля. Это с первого взгляда видно, — сказала Таня. И добавила: — Ладно, давай спать.

 

5

На следующий день Таня снова пошла на почту. За перегородкой сидела знакомая по прошлому приезду женщина.

— Здравствуйте! — обрадовалась та, увидев Таню. — А вам две радиограммы есть. Значит, опять к нам?

— Опять к вам. Я думала, вы в отпуске или совсем уехали.

— Нет, у нас штат расширили, — охотно объяснила женщина. — Была одна — стало две. Корреспонденции прибавляется, и мы растем. — Она подала Тане заклеенные по всем правилам бланки.

Одна радиограмма была из Угольного, другая — из Белого Мыса.

Первую Таня здесь читать не стала, поняв, что она от Кости, а вторую вскрыла.

Радиограмма была предельно краткая. «Светлое. Почта. Нарсудье. Вторник выезжаю. Копылов».

Женщина знала, кто такая Таня и зачем она явилась в Светлое (в прошлом году она тоже принимала у нее радиограммы в Белый Мыс), поэтому сказала:

— А Копылов зимой приезжал все-таки. Месяца через два после вас. Отправлял самолетами пушнину. Симпатичный человек.

— Чем же он симпатичный? — усмехнулась Таня.

— Да так. Придет радиограммы давать — веселый, шутит. Он их десятками посылал получателям.

— Правильно, — снова усмехнулась Таня. — Раз я уехала, можно было веселиться.

Они поговорили еще о том о сем, больше о гриппе, который невесть откуда взялся в поселке, и Таня ушла.

На крыльце она остановилась, быстро прочитала Костину радиограмму:

«Танюша Калерия Марковна говорит ты просидишь Светлом месяц 10-го там отчетно-выборное. 9-го прилечу Все что хочу сказать ты знаешь Сейчас могу писать километрами но все слова оставлю до встречи Светлом Жди Буду Твой Костя».

Однако радиограмма не обрадовала ее. Наоборот, ей стало неприятно, даже стыдно за себя и за Костю, когда она подумала, что женщина на почте принимала радиограмму и, конечно же, знает ее содержание.

Она скомкала бланк и сунула его в карман пальто.

Чувство неловкости и досады не покидало ее всю дорогу, пока она шла в поссовет.

Председатель поссовета Семечкин был на месте. Сидел за столом и листал какую-то папку с бумагами. Когда Таня вошла, ей показалось, что она и вчера, и позавчера, и каждый день, с тех пор как познакомилась с Семечкиным, видела его за этим столом и в этой же позе. Он поднял от бумаг сонное лицо и без всякого выражения посмотрел на Таню.

— А-а, это вы, — сказал он таким тоном, словно она зашла к нему из соседней комнаты, где он постоянно ее видел. — Ну-ну…

Таня не удивилась такому приему, так как хорошо знала Семечкина. Он и в прошлый приезд потряс ее своей убийственной флегматичностью. Как мог этот полуграмотный человек занимать пост председателя поссовета?

— Ну-ну, — повторил Семечкин, и это «ну-ну» означало, что Таня может присаживаться и что он готов ее выслушать.

Она присела и, вздохнув, приступила к делу. Прошло немало времени, прежде чем ей удалось вытянуть из Семечкина более или менее вразумительные и определенные ответы, то есть узнать то, что ее интересовало. Из четырех народных заседателей один уехал по делам в тундру, а трое находились в поселке, и их можно было в любую минуту вызвать. Вести протокол судебного заседания могла секретарь поссовета Катюша Рультына, только надо было с ней предварительно договориться. Можно было бы сейчас, но Катюша ушла в правление колхоза, а когда вернется, Семечкин не знает. Ему было все равно, где Таня будет проводить судебное заседание. Хочет — в клубе, только надо накануне хорошенько натопить печки, хочет — в его кабинете. Таня выбрала кабинет, поскольку считала, что дело Копылова особого внимания не привлечет и те немногие, кто пожелает послушать, смогут вполне поместиться в кабинете.

Устав от разговора с Таней, Семечкин широко зевнул и сонно сказал:

— Надо его засудить пошибче. Он тут приезжал зимой, я навел кой-какие справки. Темная картина получается.

— А что такое? — спросила Таня.

— Шашни крутил, любовницей обзавелся, отседова и растрата. Откедова ж еще?

— Ну, это одно другого не касается, — твердо сказала Таня.

— Касается, — снова зевнул Семечкин. — Шашни надо пресекать, а не попустиль… попускаль… — запутался он в длинном слове и, не совладав с ним, закончил: — А не попускательствовать. А по моему мнению, получается, бабник он и ворюга.

Уходя, Таня спросила, сколько времени займет у Копылова дорога.

— Во вторник, значица, завтра, выедет — в середу будет, — ответил Семечкин, глядя мимо Тани ничего не выражающими глазами. И сонно забубнил: — Я там не бывал, дороги не знаю. Слыхал, дорога голая, пурги с осени до весны метут. На двести километров — одна избушка. Со вторника на середу там переночует, в середу к вечеру будет. Сам я на материк собираюсь, так что в Белый Мыс не наезжал…

Семечкин еще говорил бы и говорил, монотонно выталкивая из себя слова, если бы Таня не решилась его перебить.

— Спасибо, я все поняла. До свидания.

«Ну, кто их выбирает, этих Семечкиных, кто рекомендует?» — с досадой спрашивала она себя.

Она знала, что рекомендует райисполком, и потому с грустью подумала о его председателе:

«Ведь не глупый же человек Андросов, неужели не понимает? Или не бывал здесь никогда, не видел?»

Идти в пустой дом зоотехника и одиноко сидеть там ей не хотелось, и она пошла к Лене.

В коридоре никого не было. Все двери в комнаты закрыты. За ними тоже тишина. Но одна из дверей все же отворилась. В коридор вышла низенькая черненькая женщина с книжкой в руке, закрыла за собой двери в комнату. Но двери тут же приоткрылись, выглянули две девочки в длинных нижних рубашках, хихикнули, переглянулись и исчезли.

— Здравствуйте. Вы Татьяна Сергеевна? Я вас сразу узнала, мне Какля говорил, — улыбаясь, сказала она, подходя к Тане. — Елена Андреевна на уроках, но вы раздевайтесь, посидите с нами, мы «Школу над морем» читаем.

Таня сразу догадалась, что это жена Антона Какли, та самая воспитательница интерната, которая играет с ребятами в «квачика». Она уже собралась снять пальто и остаться, но потом подумала, что ей не хочется слушать «Школу над морем», а ребятам хочется и что вообще она сейчас здесь лишняя.

— Нет, я на минутку зашла, у меня еще дела, — сказала Таня.

— Но вы приходите. Обязательно. Хорошо? — настойчиво просила жена Какли.

— Обязательно! — пообещала Таня и ушла.

Она решила сходить в магазин, купить чего-нибудь поесть.

На дворе быстро темнело. Зажглись фонари и окна в домах. Снег заискрился. По улице промчался парень на собачьей упряжке. Нарты раскачивались, пылили снегом. Из одного двора лениво вышла собака, нехотя тявкнула и снова побрела во двор. Больше до самого магазина Таня никого не встретила.

Продавщица, как и работница почты, тоже была знакомая. Она узнала Таню, и, так как в магазине, кроме их двоих, никого не было, они поговорили о том о сем, и опять-таки о гриппе, которого никогда не было в поселке и вдруг появился.

— А вы снова по тому же делу? — спросила продавщица.

— Снова, — сказала Таня, складывая в авоську свои покупки.

— А большая у него растрата? — полюбопытствовала продавщица.

— Как вам сказать… — уклонилась от прямого ответа Таня.

— Надо же! — покачала головой продавщица. И рассудительно сказала: — А все же и по виду есть в нем что-то такое. Он когда был зимой в поселке, я к нему приглядывалась. Придет, накупит всего, конфет дорогих, например, или шоколаду наберет, зыркнет на тебя и пошел себе молчком. По виду тоже человека раскусить можно, особенно если деньгами сорит.

— Да, возможно, — рассеянно согласилась Таня, расплачиваясь.

Она вышла на крыльцо и увидела Лену. Та быстро шла к магазину, размахивая портфелем. Таня остановилась, ожидая ее. Потом вместе, с Леной снова вернулась в магазин. Лена купила хлеба и пачку чая, и они вышли на улицу. Таня рассказала о встрече с Семечкиным и о радиограммах. Лена знала о ее отношениях с Костей и, услышав о радиограмме и о том, что он приедет, удивилась:

— Вы что же, помирились?

— Да как тебе сказать… Вообще, да.

— Странно.

— Почему странно?

— Да так, — неохотно ответила Лена.

— Ты чего такая хмурая? — спросила Таня.

— Я? Нет. Тебе кажется. Все нормально.

Но Таня уловила холодок в голосе Лены.

— Ты что, обижаешься? — напрямик спросила она. — Из-за Павла?

— Глупости, — сказала Лена.

— Разве я не могла высказать свое мнение?

— Конечно, могла…

— Нет, я вижу: ты обиделась.

— Ничего подобного.

— Ладно, а ночевать все-таки приходи.

— Конечно, — кивнула Лена. — Я немножко побуду с ребятами и прибегу.

Таня ждала ее весь вечер, но Лена так и не пришла.

«Обиделась, — теперь уже твердо решила Таня. — Вот и говори друзьям правду».

 

6

Среда прошла, за ней четверг — Копылов не приезжал. Каждый день Таня по нескольку раз заходила на почту и в поссовет, но никаких известий от него больше не поступало.

— Я вам что говорил? — бубнил в ответ на ее недоумение Семечкин. — Я вам говорил, что он за тип? Совсем он оттедова не поехал и не поедет. Какой ему резон? А может, в избушке пережидает. С другой стороны, дорога голая, пурга могла прихватить.

Таня попросила Семечкина связаться по радио с поссоветом Белого Мыса, надеясь хоть так что-нибудь узнать о Копылове.

— Ничего они вам такого на ваш счет не ответют, — равнодушно сказал Семечкин. — Ихний радист аппарат не бросит, в поссовет узнавать не пойдет. Не забудет, так к вечеру сходит, а завтра его другой раз вызывай. А забудет, так завтра обратно зазря выйдет.

— Все равно надо связаться, — упрямо настаивала Таня.

— Надо так надо, — сдался наконец Семечкин и нехотя взялся за телефонную трубку.

Он вызвал местную радиостанцию и долго, путано объяснял кому-то, зачем нужно связаться с Белым Мысом и что там нужно узнать. Таню раздражала его медлительность и бестолковость.

— Сказали ждать — сообщил Семечкин, кладя на рычаг трубку.

Ждать пришлось часа два. Все это время Семечкин, согнувшись над столом, изучал какое-то постановление или решение, отпечатанное на двух листках папиросной бумаги. Он читал его с начала и с конца, с конца и с начала, шевеля при этом губами и, казалось, заучивал наизусть.

Смысл, крывшийся в папиросных листках, остался бы, конечно, неизвестен Тане, если бы Семечкин не сказал, тяжко вздохнув:

— Пожарники оно и есть пожарники, опосля пожара тревогу поднимать. — Он приподнял папиросные листки и пожаловался Тане: — Мы еще в июле месяце план труски сажи в печах досрочно выполнили и сведения направили, а райинспекция обратно указывает тот же вопрос.

— Что же она указывает? — усмехнулась Таня.

— Указывает обратно осеннюю труску провести, вроде мы в июле месяце печной вопрос не решали, — объяснил Семечкин и добавил: — А того не знают, что от июля месяца до сей поры трубы сажей не успели обрасти.

— Вот вы им так и ответьте, — сказала Таня, сдерживая улыбку.

— Как это так ответить? Мы обязаны исполнение в цифрах в райинспекцию представить, — не согласился Семечкин и, подумав, решил: — Ладно, покедова мероприятиев других нету, проведем обратно труску спервоначалу.

Наконец позвонил радист и сообщил, что Белый Мыс не отвечает, а почему, неизвестно.

— Я вам что говорил? Я вам говорил, ничего не узнаете! — победоносно изрек Семечкин.

Так она и ушла ни с чем.

Все эти дни Таня виделась с Леной: либо сама ходила к ней, либо Лена приходила ночевать. Лена объяснила, что в тот вечер приболела жена Какли и она осталась за нее дежурить, потому и не пришла, как обещала. Обе они не вспоминали больше о Павле и не заговаривали о нем, словно его и не было. Но он все-таки был. Он по-прежнему приходил к больным ребятам и задерживался иногда у Лены выпить чайку. Таня все больше укреплялась во мнении, что он какой-то стесняющийся, смущающийся, робеющий, а в общем и целом типичная мямля.

Дел у Тани никаких не было, заняться ей было нечем, и она добросовестно выполняла наказ Тихона Мироновича: топила печку, поливала два щуплых кактуса, росших в консервных банках на подоконнике в кухне, и часами разгадывала кроссворды в старых «Огоньках», которые обнаружила в кладовке.

Пришел вечер. Таня опять засела за кроссворд и ожидала Лену, которая должна была зайти к ней, возвращаясь из интерната. Кроссворд попался легкий, но два слова никак не отгадывались: остров в Аравийском море на «с» и огородное растение из восьми букв. Острова на «с» она не знала, огородных растений знала много, но никакие «моркови», «капусты», «помидоры» и прочее не подходили.

На дверях звякнула клямка, кто-то вошел в сени. Таня поспешила навстречу, думая, что это Лена. Но вместо Лены вошла незнакомая пожилая женщина в полушубке и большом клетчатом платке.

— Здравствуйте, а я за вами, — сказала она. — Глафира Дмитриевна прислали, чтоб вас к ним позвать.

— Меня? Зачем? — удивилась Таня. И тут же сказала: — Ко мне Лена вот-вот должна прийти.

— А Елена Андреевна уже там, — ответила женщина. — А без вас, сказали, чтоб не возвращаться.

— Ну, хорошо, — пожала плечами Таня и стала одеваться. Потом снова спросила: — Ну, а зачем все-таки?

— Да пойдемте, не бойтесь, — мягко ответила женщина. — Я вас до самого дому доведу, а сама вернусь. — И охотно объяснила: — У меня еще половина классов неприбрана, я ж уборщицей в школе.

Смолякова жила далеко, на краю поселка. Женщина, должно быть, спешила, поэтому, сокращая дорогу, вела Таню по каким-то закоулкам, мимо сараев и складов, сворачивала в чьи-то дворы. На них гавкали собаки. Женщина покрикивала на собак, легко перелазила через невысокие заборчики. Она шла мелкими шажками, но так быстро, что Таня едва поспевала за нею.

Наконец они очутились во дворе большого дома. Все окна ярко горели. В доме слышался шум, за занавесками мелькали тени.

В коридоре Таню встретила раскрасневшаяся Смолякова, наряженная в лиловое панбархатное платье с огромным позолоченным пауком на вырезе.

— А-а, пришла! Ну, раздевайся, раздевайся! — басом пропела она. — Поняла теперь, как у нас вечеринки справляются? Решили — и собрались мигом.

Не успела Таня сообразить, что к чему, как очутилась среди гостей. Вечеринка была в разгаре. Гости уже порядком выпили и шумели каждый о своем.

— А ну, тихо! — крикнула Смолякова и торжественно представила Таню: — Прощу любить и жаловать — наш районный народный судья Татьяна!

Опять стало шумно. Таню усаживали, ей наливали, кричали «Штрафную!», пододвигали закуски. Таня заметила Тину Саввишну, сидевшую рядом с Антоном Каклей и его черненькой женой. Она кивнула им, огляделась и, не увидев Лены, спросила о ней у Смоляковой, которая накладывала ей на тарелку салат из свежих помидоров.

— Придет, придет, никуда не денется! Ты ешь, не стесняйся, помидоры за Полярным кругом не каждый день бывают. У меня еще арбуз подаваться будет. Это вон Тимофей с Василием кубанских из отпуска привезли, — сказала Смолякова, кивнув на двух парней, сидевших рядышком на другом конце стола.

Оба парня были одинаково плечистые, да и одеты были одинаково: в серых свитерах, а поверх них легкие безрукавки из оленьего меха. Таня взглянула на парней и улыбнулась им, точно поблагодарила за редкостные кубанские деликатесы. А Смолякова тут же сказала парням:

— Эх вы, а еще прорабы, еще женихи! Хоть бы встали, даму поприветствовали! Слышишь, Василий?

Парни перестали жевать, неловко задвигались за столом, и один из них мгновенно поднялся, обтер ладонью рот и шутливо поклонился Тане.

— Прораб Василий Южаков, — бодро представился он. — Показатели работы всегда в ажуре. Квартальный план по участку — сто тридцать процентов. Наряды закрываем досрочно, актированных дней не допускаем.

Все засмеялись, и громче других Смолякова.

— Он у нас шутник, — пробасила она над ухом Тани. — А на Тимофея не обращай внимания — это красная девица на выданье. Ты только глянь, как он краской обливается.

— Всегда вы, Глафира Дмитриевна, меня с теневой стороны выставляете, — сказал Тимофей, не поднимая глаз от тарелки и в самом доле заливаясь краской.

— Потому — люблю тебя, Тимоша, — ответила Смолякова и снова наклонилась к Тане: — Они молодежь, а я им как мать родная. Да ты ешь, ешь, соловья баснями не кормят!

За Таней так ухаживали, так радушно ее принимали, что она не смела ни от чего отказываться и, выпив штрафной стакан вина, вскоре выпила еще один.

Где-то в середине вечера, когда уже были произнесены десятки тостов за хозяйку и хозяина, за Север, за помидоры, за отпуск в Крыму, за белых медведей и так далее и так далее, когда содержимое в графинах заметно поубавилось, когда завели патефон и начались танцы, Таня кое-как разобралась, кто здесь, чей муж, кто чья жена и как кого зовут.

Гости вели себя по-разному. Антон Какля все время о чем-то тихо разговаривал с женой, Тина Саввишна неподвижно сидела в уголке дивана, строгая и молчаливая. Павел, который тоже оказался здесь, все время чокался с хозяином дома, тучным, лысеющим мужчиной. У окна сидела немолодая, некрасивая женщина, худая, ярко накрашенная, в черном платье с глухим высоким воротом. Крупные печальные глаза ее с тоской следили за танцующими. Иногда женщина нервно покусывала губы, иногда ежилась и зябко поводила плечами, точно ей неожиданно становилось холодно.

Таню все время приглашали танцевать: сперва тот самый Василий, что привез из отпуска свежие помидоры и арбуз, потом Тимофей, который тоже привез помидоры и арбуз, потом какой-то дядечка в пенсне. Таня ловила на себе внимательные взгляды мужчин и изучающе-оценивающие взгляды женщин. Она чувствовала, что нравится и тем и другим, и ей было приятно сознавать это. Никто не величал ее здесь по отчеству, не говорил ей «товарищ судья», и это тоже ей нравилось. Несколько раз она спрашивала у Смоляковой, почему же не идет Лена, и та добродушно басила:

— Придет, придет, никуда не денется!

Василий снова пригласил ее на вальс. Танцевал ее кавалер легко, несмотря на то, что на нем были неуклюжие ватные брюки и кирзовые сапожищи с отвернутыми, и низко приспущенными голенищами. Таня же иногда сбивалась: мешали валенки. Василию стало жарко, он снял во время танца меховую безрукавку, бросил ее на диван и лихо закружил Таню по комнате. Собой он был парень видный и не в пример Тимофею разговорчив.

— Между прочим, вы мне здорово нравитесь! — сказал он, настойчиво увлекая в вальсе Таню подальше от других пар.

— И вы не боитесь говорить об этом судье? — весело спросила она.

— Не боюсь. Сам господь бог видит, что я перед судом безгрешный. — Василий молитвенно поднял к потолку глава.

— Так-таки и безгрешны?

— Чист, как ангел. Я на вас все время за столом смотрел и все время хотел поговорить с вами.

— Ну, давайте поговорим, — охотно согласилась Таня. — О чем? Начинайте.

— Сразу не продумаешь. Вот вы, например, искусство любите?

— Искусство? А вы?

— Само собой! — горделиво ответил он. — Я считаю, красота женщины — высшее проявление искусства. — Он многозначительно посмотрел на Таню и легонько сжал ее пальцы. — Считается, это первыми заметили римляне и греки.

— Ах, какие они молодцы!

— Вы сомневаетесь?

— Что вы, наоборот! — засмеялась Таня и вдруг вспомнила Дашеньку из чеховской «Свадьбы»: «Они хочут свою образованность показать и говорят о непонятном».

Пластинка доиграла.

— Следующий танец за мной, договорились? — сказал Василий, продолжая удерживать ее за руку.

— Непременно, — улыбнулась ему Таня и тут же поймала себя на том, что кокетничает с Василием. «Ну и пусть! — подумала она. — Забавный все-таки парень!»

Смолякова внесла в комнату две тарелки с нарезанным арбузом. Все зашумели, зааплодировали.

— Прошу отведать тыквенных растений! — хлебосольно предложила она, держа на вытянутых руках тарелки. — Я верно говорю, Тина Саввишна?

— Да, это тыквенные растения, — серьезно и строго подтвердила учительница ботаники.

Таня присела передохнуть возле некрасивой накрашенной женщины. Василий принес два крупных ломтя арбуза, подал Тане и ее соседке. Женщина молча взяла ломоть и положила на тарелку. А Таня надкусила сочную мякоть.

— Вкусно, — сказала она и спросила женщину: — А вы почему не танцуете?

Женщина повернула к Тане усталое лицо. Крупные, темные глаза ее в сетке морщинок изучающе задержались на Тане.

— Я только с мужем танцую, а он сегодня выпил лишнее, — с достоинством ответила она и повела глазами в сторону Павла.

«Неужели это его жена? — ужаснулась Таня. — Сколько же ей лет?..»

Возле них очутилась Смолякова.

— Вижу, вижу, подружились уже! — пробасила она и похлопала женщину крепкой рукой по плечу: — Ты, Марина, почему арбуз не ешь? Хоть попробуй.

— Не хочется, — вздохнула женщина.

— Не хочется — и не надо, пусть остается. — Смолякова быстренько накрыла тарелку, на которой лежал нетронутый ломоть арбуза, другой, чистой, тарелкой и спрятала в буфет. Потом подсела к Тане, сказала:

— А я, между прочим, о твоем подсудимом кое-что узнала. Он, милая моя, человек с темным прошлым. Сидел, оказывается. Ты это учти.

— По-моему, это не так, — ответила Таня. — В деле было бы указано.

— Скрывает, — сказала Смолякова. — Ты на Севере новичок. Тут их, знаешь, сколько отсидевших осталось? Кому же выгодно прошлое вспоминать?

— А вот вы мне скажите, — включился в разговор с другого конца стола крепко подвыпивший муж Смоляковой. — Вот я человек цивильный, — ткнул он себя пальцем в грудь, — на войне побывать не пришлось, но интересно знать, что испытывает человек, когда убивает?.. А?.. Или вот… что испытывает судья, когда приговаривает к высшей мере?.

— Не знаю, мне не приходилось с этим сталкиваться, — ответила Таня.

— Не-е-ет, он что-то такое испытывает! — Смоляков тяжело выбрался из-за стола и, держа на вилке недоеденный кусок мяса, нетвердой походкой направился к Тане. Остановился и погрозил ей вилкой, словно она все знала, но скрывала от него.

— Наверно, мучается, как и все люди, — ответила Таня.

Разговор становился общим.

— А вот я знал одного судью, тот не мучился, — сказал Тимофей. — Мы когда-то в одном доме с ним жили. Городок наш мал, его все пацаны знали и боялись. А взрослые, помню, говорили так: если статья, например, от пяти до пятнадцати лет предусматривает, он обязательно на полную катушку даст. Я как-то ездил на родину, года три назад, встретил его, потолковали. Обижается старина, считает несправедливо его на пенсию спровадили. Говорит: «Либерализм ваш боком выйдет, пора бы гайки закручивать, а то суды, понимаешь, товарищеские развели, критиканство на каждом шагу. В наше время такой вольности не позволялось». Ну, и в том же духе.

— И правильно обижается, — сказал Смоляков, жуя мясо. — Теперь чуть что — скорей на пенсию человека. А насчет судей я с тобой согласен: им лишь бы упечь построже.

— Да я не о том, — смутился Тимофей. — Я…

— Вот нашли веселье, о судах говорить! — недовольно перебила Тимофея Смолякова и сказала ему: — Бери вон гитару, споем лучше.

— А я не согласен! — сказал вдруг Павел я, покачнувшись, поднялся со стула. — Я не согласен петь! У меня своя точка зрения!

— Ладно, ладно, у тебя своя, — усадила его на место Смолякова. И подала Тимофею гитару. — Давай, Тимофей.

Сперва нестройно, потом ровнее и ровнее все запели. У Тимофея был приятный баритон. Уронив на плечо голову, он пел, аккомпанируя себе на гитаре. Чистый, серебристый, удивительно красивый голос оказался у жены Какли.

Если б знали вы, как мне до-о-ороги-и-и Под-мос-ков-ные ве-е-ече-ра-а…

вел за собой ее голосок остальные голоса.

А сам Какля не пел. Он влюбленными глазами смотрел на жену и кивал в такт головой. Тина Саввишна, Марина и Таня тоже не пели. Тина Саввишна сидела строгая и сосредоточенная, Марина тупо глядела на замороженное инеем окно, а Таня слушала, как поет жена Какли, и думала о том, что, вероятно, эта смугленькая молоденькая чукчанка никогда не видела подмосковных вечеров. Она видела полярные ночи, поющие пурги и северное сияние, но о них, к сожалению, почему-то не сложены вот такие душевные песни…

Когда песня кончилась, Павел тоскливо сказал Тимофею:

— Спой, Тимоша, что-нибудь старинное…

Тимофей молча кивнул, пригладил рассыпавшиеся волосы и начал: «Две гитары за стеной…». Потом он с чувством спел «Пару гнедых». Ему отчаянно хлопали.

Смолякова поставила на стол два запотевших на морозе графина со спиртом. Снова начали наполнять стопки, разбавлять спирт водой. Опять заговорили все сразу и каждый о своем. И Тане вдруг стало невмоготу оставаться в этой душной комнате, пропитанной папиросным дымом, запахом лука, селедки и жареного мяса, сидеть за столом, заставленным тарелками с недоеденной едой, куда уже стряхивали пепел и тыкали окурки, слушать пьяное разглагольствование тучного хозяина, который совсем осоловел и едва ворочал языком, что-то упрямо доказывая Тимофею и Василию, хотя те явно слушали его лишь из долга вежливости. Ей невмоготу стало смотреть на Смолякову, которая без устали двигалась вокруг стола, уносила блюда с остатками мяса и помидорами, приносила плетенку с хлебом и селедку, украшенную колечками лука, что-то говорила, басом хохотала. Позолоченный паук, прилепленный к вырезу ее платья, все время мелькал перед глазами Тани и раздражал ее.

«Надо уйти незаметно, иначе начнут уговаривать», — решила Таня.

Она поднялась, вышла из-за стола. Но тяжелая рука Смоляковой тотчас же обняла ее за плечи.

— Куда? Не пущу.

— Нет, уже поздно, второй час. — Таня осторожно освободилась от объятий хозяйки.

— Ладно, ладно, выспишься. Поди не каждый день в гости ходишь? В районе репутацию беречь надо, — потрепала ее по плечу Смолякова.

Но все гости как-то сразу поднялись и стали собираться.

— Ну, расходитесь, раз не сидится, — без всяких церемоний сказала Смолякова. — Я только Татьяне свой музей покажу.

Она повернула ключ, торчавший в дверях смежной комнаты, куда ни разу никто не вошел за весь вечер, впустила туда Таню и закрыла за собой двери.

— Ну, как оценишь? — спросила она, включив свет, и лицо ее расплылось в самодовольной улыбке.

В огромной комнате не было никакой мебели, кроме лежавшего на полу широкого матраца. Но и весь пол, и матрац, и стены были застланы и завешаны отлично выделанными медвежьими шкурами. На полу — ворсистые, бурые медведи, на стенах — гладкие, белые. И со стен и с полу белозубо скалились, посвечивая кровавыми стеклянными глазами, набитые ватой медвежьи морды.

— Господи, сколько их! Даже страшно! — оглядывалась по сторонам Таня.

Смолякова сладко вздохнула, поняв, что «музей» произвел на Таню должное впечатление.

— Да это же — целое богатство! — непроизвольно вырвалось у Тани.

— Где уж там богатство! — с нарочитым равнодушием сказала Смолякова. — Увлечение от скуки. Кто коллекцию монет заводит, кто марками балуется, а я со шкурами люблю возиться. Все сама выделывала, каждую ворсинку наперечет знаю. А на материк уезжать, разве их увезешь с собой?

— А вы хотите уезжать? — вежливо осведомилась Таня, хотя Смолякова была ей противна.

— На материк пока не думаем, а вот в райцентр перебраться надо бы. Ты начальника районного стройтреста знаешь?

— Белоносова? Конечно, знаю.

— Вот и замолвь за нас словечко. Так, мол, и так, скажи. Заберите, мол, Смолякова в трест. За него краснеть не будешь. У него в трудовой книжке одни благодарности.

— Не знаю, — сказала Таня. — Вряд ли я смогу вам помочь.

— Захочешь — сможешь, — потрепала ее по плечу Смолякова. Потом провела растопыренной пятерней по ворсистой шкуре и, вздохнув, сказала: — А на материк уезжать будем, подарю свой музей тому, кто заслужит.

«Ну нет, ты не подаришь!» — подумала Таня, вспомнив, как Смолякова спрятала в буфет тарелку с ломтем арбуза.

Когда они вышли в столовую, там уже никого не было — все толпились в коридоре. Только Марина осталась сидеть за столом.

— А ты что, Марина? Или у нас ночевать будешь? — спросила ее Смолякова. — Хочешь, оставайтесь с Павлом.

— У меня свой дом есть, — раздраженно ответила Марина, поднимаясь, и Таня увидела, как глаза ее на мгновение стали злыми и набухли слезами.

«Даже не верится, что это его жена», — снова подумалось Тане.

Смоляков долго и с чувством жал на прощание потной рукой Танину руку, а Глафира Дмитриевна говорила ей:

— Ты приходи, мы люди простецкие. А если так не собираться, волком завоешь. Детей у нас нету, развлечения никакого. В субботу опять соберемся, я за тобой пришлю.

Она первой вышла в сени, щелкнула невидимым на стене выключателем. Над дверьми зажглась тусклая лампочка. В кладовке сразу что-то заворочалось, засопело, захрюкало.

— Васьки мои, — добродушно объяснила Смолякова, отвечая на недоуменный Танин взгляд. И ласково добавила: — Ишь, не спят, а ведь я их выкупала с вечера. — И, провожая Таню на крыльцо, продолжала говорить: — Муж у меня оленину в рот не берет, а свинину где тут взять? Вот мы сами ее и производим.

Со двора выходили, громко разговаривая. Павел нетрезво затянул «Вдоль по Питерской», но сразу же осекся. Голоса и хруст снега под ногами раскололи, растревожили стылую тишину ночи, унеслись к небу, осколками эха вернулись вниз. Вверху, как игрушки на елке, посвечивали звезды, стеклянным шаром висела луна — тронешь и расколется. Яркая луна подмешала в ночь белил, высветила сонные дома и дремавшие сопки за околицей.

На воздухе Тина Саввишна заметно оживилась. Она взяла Таню под руку, облегченно сказала:

— Наконец-то ушли!

— Таня, я провожу вас, не возражаете? — подошел к ним Василий.

— Подождите, — вдруг весело сказала Тина Саввишна. — Давайте сходим на сопку! Товарищи, кто за то, чтобы подняться на сопку?

— Мы, мы!.. — поддержала ее жена Какли.

— Все на сопку! — нетрезво выкрикнул Павел.

Марина взяла его за рукав полушубка.

— Зачем тебе на сопку? Дойдем домой.

— Нет, я на сопку! — заупрямился он. — Мы на сопку идем!

— Марина Дмитриевна, ну зачем компанию разбивать? — вмешался Тимофей.

— Да нет, я с вами, — покорно согласилась Марина.

— Смотрите, ночь какая лирическая, разве грех погулять? Пошли, пошли, ребятки! — Тимофей встал между Павлом и Мариной и, взяв их под руки, потянул за собой.

На сопку поднимались со смехом, проваливаясь в снегу. Тина Саввишна потеряла очки, их шумно искали, шаря руками по снегу. У жены Какли слетел с ноги валенок, застрял в сугробе. Она прыгала на одной ноге, восторженно взвизгивая, пока из валенка вытряхивали снег. Таня, в спешке собираясь к Смоляковой, забыла дома рукавицы, и Василий отдал ей свои. Она тут же слепила снежок, запустила им в Антона Каклю. В ответ на нее градом полетели снежки.

Марина не участвовала в общем веселье, молча плелась позади.

Получилось так, что в какую-то минуту Таня оказалась рядом с Павлом, чуть в стороне от других.

— Постойте, я хочу вам что-то сказать, — остановил ее Павел. Он несколько протрезвел на воздухе, но выпил он много, и хмель еще крепко держался в нем. — Постойте, куда вы бежите? — снова сказал он, хотя Таня остановилась и ждала, что он скажет.

— Вам смешно, да? — спросил Павел, невесело усмехнувшись.

— Ничуть.

— Врете, — сказал он. — Вам смешно… Понятно?

— Допустим, понятно, — согласилась Таня.

— Ничего вам не понятно, — хмуро сказал он. И продолжал уже жестко: — А я уеду. Переведусь. И Лену увезу. Не верите? Хотите, объявлю сейчас всем? Хотите?

— Странно, что вы говорите об этом мне.

— Ну да, я пьяный!.. — хмыкнул он. — Все правильно… Чудеса!.. — Он нервно засмеялся.

— Паша, может, мы вернемся? — появилась возле них Марина. — Что за гулянье — по снегу лазить?

Он не ответил ей — повернулся и быстро пошел прочь.

В поселок возвращались притихшие: порядком уморились. По улице шли гуськом. Марина снова плелась позади. Таня ни разу не видела, чтоб она с кем-нибудь, кроме Павла, разговаривала.

Таня шла с Тиной Саввишной, и та спросила ее:

— Как вам нравится наша Марина? — И, не дожидаясь ответа, сказала: — Жаль Павла Владимировича, он славный человек. Вы же знаете историю их женитьбы?

— Нет, не знаю, — ответила Таня.

— Не знаете, как Смолякова сестрицу замуж пристроила? — удивилась Тина Саввишна.

— А они сестры? — в свою очередь удивилась Таня, не заметив прежде никакого внешнего сходства у Марины с Глафирой Дмитриевной.

— Наироднейшие, — ответила Тина Саввишна и снова спросила: — Так вы серьезно не знаете?

— Серьезно.

— Ну, об этом даже вспоминать неохота, — сказала Тина Саввишна.

Но все-таки она вспомнила и рассказала Тане историю Марининого замужества. И рассказ этот выглядел так.

Приехала эта самая Марина откуда-то с Поволжья к старшей сестре, причем приехала с явным намерением выйти замуж, поскольку слышала, что на Дальнем Севере одну невесту сто женихов обхаживают. И развернула Смолякова кипучую деятельность: то этого, то другого холостяка в гости зовет, пока всех не перезнакомила с Мариной. Перезнакомить-то перезнакомила, но руки и сердца никто не предлагает: во-первых, невесте давно за тридцать, во-вторых, ни умом, ни красотой не блещет. В поселке ее прозвали «мертвой невестой», и сидеть бы ей в «мертвых» по сей день, если бы к полярникам не прислали нового врача. Вот тут-то Смолякова и пустила в ход все свое умение. Взяла Павла к себе в квартиранты, отвела ему «медвежью» комнату, заботилась, поила, кормила, ублажала.

А Марина возьми и как раз в это время заболей воспалением легких. И Павел доказал, что умеет платить людям за доброту и участие к себе. Он не отходил от Марины, пока не поставил ее на ноги. А когда поставил, она ему призналась в горячей любви. Он хотел было тотчас же сменить квартиру, да не тут-то было: невеста хватила уксусной эссенции, и ему снова пришлось ее отхаживать. Ну и началось! И вешалась она, и опять травилась, и чего только не было.

— В конце концов так и женился на ней из жалости, — закончила Тина Саввишна. — Можете представить, что у них за жизнь. Она бегает за ним по пятам, ревнует, устраивает сцены. Задержался на работе — скандал, заглянул в нашу больницу — скандал, пошел ночью на вызов — она бежит следом.

— Зачем же он терпит? — удивилась Таня.

— Слабохарактерный человек, — ответила Тина Саввишна.

Они подходили к дому зоотехника. Какля с женой, шедшие впереди, остановились и поджидали остальных.

Прощаясь со всеми, Таня задержала взгляд на Марине. И вдруг почувствовала жалость к этой женщине, которая вот так негоже и неуклюже борется за свое призрачное счастье.

Таня закрыла за собой калитку, взошла на крыльцо. Ключ не слушался, не лез в замок. Наконец замок открылся.

— Таня, а рукавицы? — услышала она с улицы голос Василия. Он входил во двор.

— Ох да! Совсем забыла. — Она сбежала с крыльца, стягивая с рук мокрые рукавицы, протянула ему. — Вот. Спасибо.

Но Василий отчего-то не брал рукавиц.

— Берите же! — нетерпеливо сказала она.

— Вы серьезно думаете, что я за ними вернулся? — помолчав, спросил он. — Я вернулся сказать, что вы мне нравитесь.

— Не говорите глупостей. Берите и догоняйте их, — ответила Таня.

— Почему? — слегка обиделся он. — Я, например, настроен поговорить с вами… Посидим, поговорим…

— Ну вот что, — решительно сказала она. — Отправляйтесь домой, завтра вам будет стыдно со мной встречаться. — Она сунула рукавицы ему в руки и пошла к крыльцу.

— Таня!.. — не отставал он от нее.

Таня захлопнула перед его носом двери, задвинула засов, нырнула в теплоту кухни и включила свет. Стенные ходики показывали половину четвертого утра.

То, что Василий вернулся за нею, и то, что набивался в такое позднее время в гости, неприятно задело ее. И она тут же обвинила во всем себя.

«Сама дала повод, — сердито сказала она себе. — Надо было поменьше кокетничать с ним у Смоляковой».

От вечеринки у нее остался неприятный осадок на душе. Все, что она видела там и слышала: эти танцы под патефон, нетрезвые разговоры, запертые на ключ двери нетопленной комнаты, где скалятся неживые медвежьи морды, наигранное радушие Смоляковой, — все вызывало сейчас у нее острую неприязнь. Она жалела, что пошла к Смоляковой и загубила вечер.

«Вместо того, чтоб решать что-то с Копыловым, я танцую и слушаю всякие бредни, — строго выговаривала она себе. — Вроде только за этим и приехала. Завтра же начну действовать!»

Больше Таня ни о чем не успела додумать. Она уснула, едва положив на подушку голову.

 

7

Проснулась Таня поздно — за окнами стоял серый зимний день.

Наскоро позавтракав, она отправилась своим привычным маршрутом — сперва на почту, потом — в поссовет. Радиограмм от Копылова больше не было, его самого — тоже. Таня разозлилась и решила, что дальше ей ждать нечего.

«Он дурачит меня и мечтает, что я снова улечу в Угольный, — сердито подумала она. — Ну что ж, посмотрим».

Спустя час, побывав предварительно в правлении колхоза, на двух складах, на забойной площадке, Таня наконец нашла председателя колхоза Антонова в пошивочной мастерской и здесь же, в большой комнате, где женщины, сидя на полу, вручную шили торбаса и кухлянки, изложила ему свою просьбу.

Антонов был человек в колхозе новый, приехавший недавно из области и понравился Тане своей неторопливой рассудительностью. Он вызвался помочь ей и стал вслух вспоминать, какие упряжки ушли в тундру, какие вернулись и кто из каюров сейчас свободен.

— Вот как мы с вами сделаем, — сказал он. — Завтра вернется из бригады Тымкилен. Он и каюр лучше не надо, и собаки у него, как волки крепкие. Сутки отдохнет, а третьего дня повезет вас в Белый Мыс. Согласны?

— Что же делать, если раньше нельзя, — ответила Таня.

— Раньше тоже можно, но так надежнее будет. Сами понимаете: дорога нелегкая, — сказал Антонов.

— Да нет, меня вполне устраивает, — поспешила заверить Таня, боясь, что он, подумает, будто она недовольна его решением, хотя на самом деле она была вполне довольна, уверенная, что теперь Копылову никак не удастся увильнуть от суда.

Таня растапливала печку, когда прибежала Лена, раскрасневшаяся с мороза, с сияющими глазами.

— Ну, Танька, живем! — весело сообщила она с порога. — Сразу шестеро ребят сегодня в школу побежали. Завтра-послезавтра все выйдут. И знаешь, жалко, что дом опустеет, скучища начнется! — Она бросила на стол портфель, села на табуретку, расстегнула пальто.

Тане передалось ее веселое настроение.

— Вот видишь, — сказала она. — У меня тоже хорошие новости. Договорилась с Антоновым, через три дня поеду в Белый Мыс.

— Ну, это ни к чему. Ты в Белый Мыс, а Костя — к тебе сюда. Я думала: он приедет, мы прямо здесь свадьбу отгрохаем, — пошутила она.

— Ты так говоришь, словно все решено.

— А я поняла все, — сказала Лена. И тут же спросила, смеясь: — Значит, ты вчера в свет выходила?

— А ты почему не пришла? Тебя весь вечер ждали. Глафира Дмитриевна говорила: вот-вот явишься.

— Так уж она и не знала! — фыркнула Лена. — Прекрасно знала, что меня не будет. И Тина Саввишна с Каклей на эту удочку попались.

— Не понимаю. Ты о чем?

— Да она этот пир-бал специально для тебя сочинила. Ты не представляешь, до чего она хитрая! За тобой послала, сказала, что я у нее, Тине Саввишне и Какле то же самое сказала, да еще так, что, мол, я прошу их прийти. А я сном-духом ничего не знала, — снова засмеялась Лена.

— Подожди… Но зачем ей? Почему для меня?

— Очень просто. Ей кажется, что ты огромадное районное начальство. А раз начальство — может пригодиться.

— Все верно, — сказала Таня. — Она меня просила мужа в стройтрест устроить.

— Вот видишь! Когда я инспектором роно была и приехала сюда в командировку, она мне почище пир закатила. И весь вечер внушала, что заведующий школой такой-сякой. А он был не такой и не сякой, просто терпеть не мог Смолякову и в конце концов перевелся отсюда.

— Ну и страсти у вас бурлят! — покачала головой Таня.

— А никаких страстей! — ответила Лена. — Хотела сама стать заведующей, а тут меня прислали. Представляешь, как она рвала и метала. Да, она тебе свой «музей» показывала?

— Показывала, — вздохнула Таня.

— И свиное хозяйство?

— И о свином хозяйстве говорила.

— Тоже конфликт был. По пять кабанов держала. Корм-то бесплатный: все отходы из интернатской столовой домой тащила. И главное, никакого стеснения. Заколют кабанчика пудов на десять, она возле магазина станет и торгует. И опять — никакого стеснения. Муженек, конечно, делает вид, что это его не касается. Я ей запретила отходы брать, мы теперь сами для интерната откармливаем. Чувствуешь, какой она страстью ко мне пылает?

— Чувствую…

— А, да ну ее! — махнула рукой Лена. И вдруг грустно сказала: — Хуже, что педагог она никчемный. Читает историю — слушать тошно. Ребята из старших классов откровенно смеются. Просто не знаю, что делать.

Лена умолкла. Лицо ее стало печальным. Тане показалось, что причина резкой перемены настроения у Лены не только в Смоляковой.

— Знаешь, Ленка, я бы на твоем месте поступила иначе, — сказала Таня.

— То есть?

— Если ты действительно любишь этого Павла и он тебя, почему надо скрываться?

— Все это сложно, Танька, — грустно усмехнулась Лена. — Ты не представляешь, что здесь тогда поднимется. Будет столько шуму и сплетен, с ума сойдешь.

— Обращать внимание на сплетни — ну, знаешь!.. — погнала плечами Таня. — У меня складывается впечатление, что все вы здесь боитесь Смолякову.

— Тебе хорошо говорить, а я ведь предвижу, что будет: побежит в партком, обольет грязью, будет кричать о моральном разложении, пойдут всякие разбирательства. Нет, Таня, я этого не хочу.

— А я бы поступила иначе, — упрямо повторила Таня. — Ничего бы не скрывала, а Смолякову уволила, раз она никчемный учитель, интриганка и сплетница. Пусть сидит возле мужа и кормит своих кабанов.

— Ты забываешь, что я работаю в школе, — снова грустно усмехнулась Лена. — Ребята ведь все узнают, здесь сразу все узнают. Как, ты думаешь, они будут смотреть на меня?

— При чем здесь ребята? Просто и ты и твой Павел — безвольные люди.

— Ничего ты, Танька, не понимаешь, — сказала Лена. — Не хочу я ни сплетен, ни скандалов. Вот и все. Попила?

Весь вечер Танины мысли вертелись вокруг разговора с Леной. Почему все-таки Лена должна скрывать свое чувство? Почему бой-баба Смолякова, эта мелкая предпринимательница и торговка, учительствует в школе, не имея на то морального права, и Лена не решается ее уволить? Почему Лена полюбила Павла, который ей совершенно не подходит? И почему ей самой жаль эту самую Марину, хотя она об этом не смеет сказать Лене, боясь обидеть ее?..

Почему, почему, почему? Стараясь избавиться от этих мыслей, Таня достала из чемоданчика синенькую потрепанную папку с делом Копылова. Не снимая теплого халата, юркнула под одеяло, поудобнее привалилась спиной к подушке и стала листать папку.

Обвинительное заключение, показания свидетелей, справки, исходящие и приходящие радиограммы — все было подколото в строгом порядке. Везде стояли даты двухлетней давности.

Самым пространным было обвинительное заключение, самым коротким — допрос Копылова. «С выводами ревизии о недостаче на базе ознакомился. Согласно документации, недостача составляет сумму 39 тысяч 825 рублей. Виновным себя не признаю. Причину недостачи объяснить не могу. На дальнейшие вопросы отвечать отказываюсь». Вот и все. Показания записывал следователь, Копылов лишь расписался.

Показания свидетелей тоже не отличались красноречием. Бухгалтер и кладовщик базы, как и Копылов, утверждали, что недостача налицо, но причин не называли.

В деле был акт ревизионной комиссии с такой записью:

«Согласно документам, на торговой базе поселка Белый Мыс должно находиться пушнины на сумму 884 тысячи 145 рублей. Проверкой установлено, что фактически пушнины имеется на сумму 844 тысячи 320 рублей. В наличии не оказалось 130 шкурок песца и 18 лисьих шкурок общей стоимостью 39 тысяч 825 рублей».

Казалось, все было верно. Заведующий базой Копылов является материально ответственным лицом, посему и привлечен к ответу.

Но, перечитывая документы, Таня впервые подумала о том, что, если бы это дело не досталось ей в наследство от покойного судьи, она бы не приняла его к производству. В прокуратуре явно поторопились столкнуть дело в суд, считая, что там разберутся в причине хищения, хотя по самым элементарным правилам это должно было сделать следствие.

Но рассуждать по этому доводу было поздно, так как ни прокурора, подписавшего обвинительное заключение, ни следователя, который вел дело, в районе давно не было. Дело Копылова числилось за судом, и вся ответственность лежала на Тане.

Правда, Калерия Марковна, вздыхавшая всякий раз, когда ей на глаза попадалась синяя потрепанная папка, уверяла, что никакой беды с Копыловым они не знали бы, если бы молодой, «зелененький», как она говорила, следователь Седых не попал в Белый Мыс. Он отправился туда с общественным поручением — обеспечить подписку на газеты и журналы, застрял там на два месяца из-за непогоды и привез на их голову копыловскую растрату.

Таня же объясняла все неприятности только поведением Копылова, который упорно не являлся в суд. И еще тем, что сама она не могла добраться до него.

Ответы Копылова на телеграфных бланках Таня не стала читать: знала наизусть. Она считала их вызывающе дерзкими. «Выехать не могу Занят К тому же не считаю себя виновным» — это отказ явиться на первое заседание суда, в райцентр. А вот ответ годичной давности, когда она ждала его здесь же, в Светлом: «Быть не могу Уезжаю по делам тундру К тому же погода портится мой приезд невозможен».

Как бы ни хотелось Тане признаться в этом, но в деле Копылова она чувствовала себя беспомощной. В Белом Мысе не было милиции, даже не было участкового милиционера. Воздействовать на Копылова можно было лишь через поселковый Совет. Она послала туда суровую радиограмму, но лишь спустя месяц от председателя поссовета пришел ответ, мало чем отличавшийся от послания Копылова: «Копылов тундре Идет заготовка пушнины Ничем не могу помочь».

«Наверно, такая же размазня, как здешний Семечкин», — с досадой подумала Таня.

Она вспомнила все, что говорили ей о Копылове Семечкин, продавщица магазина, та же Смолякова, и Копылов стал более ясен для нее. Понятным стало и то, почему он так упорно укрывается от суда. Во-первых, опасается, что выяснится скрытая им прежняя судимость, о чем говорила Смолякова. Во-вторых, может оказаться, что женщина, о которой знает Семечкин, тоже замешана в растрате. В-третьих… Да мало ли что может всплыть, если копнуть поглубже! Таких примеров в судебной практике предостаточно.

«Да, отпетый тип, — подумала Таня, захлопывая папку. — Ну что ж, разберемся. Наверно, никак не предполагает, что я сама нагряну в Белый Мыс».

Старенькие ходики весело постукивали на стене, показывая двенадцать ночи. Таня пробежала к столу, спрятала в чемоданчик папку, сняла халат, выключила свет и снова нырнула под одеяло.

Чтобы ни о чем не думать и поскорее уснуть, она начала считать про себя. Где-то на третьем десятке цифры спутались и неожиданно всплыло лицо Кости. Таня ясно увидела огромные, как лопухи, уши, гораздо большие, чем на самом деле, огромные губы и клок торчащих на макушке волос. Она открыла глаза, но лицо Кости еще какое-то время смотрело на нее из темноты.

«Глупости! Все это не имеет значения», — твердо сказала она себе, снова закрывая глаза.

 

8

Среди ночи ее разбудил лай собак под окнами и какой-то отрывистый, гортанный голос, словно кто-то отдавал воинские команды.

Не успела она что-либо сообразить, как двери содрогнулись под ударами. Пока Таня искала и надевала в темноте халат, кто-то уже кулачищами садил по оконному переплету.

Не зная, куда спешить, в сени или к окну, Таня бросилась к окну, с силой толкнула наружу примерзшую форточку.

— Кто здесь? — крикнула она в морозную ночь.

— Это я, Антонов, — сказал под окном мужской голос. — Если не передумали, можно ехать в Белый Мыс.

— Хорошо, а когда? — спросила она.

— Сейчас. Я вам кухлянку и торбаса принес.

— Сейчас? — удивилась она, высовывая в форточку голову.

Под окном, освещенный луной, стоял председатель колхоза, держа в руках большой узел. У сарая лежали на снегу запряженные в нарты собаки, на нартах сидел человек в меховой одежде.

— Если ехать, то сейчас, — сказал Антонов. — Иначе получается, что у меня два дня свободных упряжек не будет, а Тымкилен передал, что не скоро явится.

— Да, да, я поеду, — торопливо согласилась Таня. — Подождите, я оденусь.

Она включила свет, оделась, впустила в дом Антонова. Пока натягивала на себя торбаса и кухлянку, которые принес Антонов, пока заталкивала в портфель синюю папку и кое-что из еды, он говорил:

— Считайте, вам повезло. Арэ с неделю в Белом Мысе пробудет, так что с ним и назад вернетесь. Чудаковатый старик. Ночью ни с того, ни с сего надумал ехать, будит меня, давай, говорит, бумагу с печатью, что я не сам, мол, по себе туда еду, а как представитель колхоза обменяться опытом. Пришлось подчиниться.

— А кто такой ваш Арэ? — спросила Таня.

— Художник.

— Художник? — не поверила она.

— Косторез. А в Белом Мысе его сын живет, тоже косторез. Там, говорят, косторезную мастерскую при колхозе организовали, вот он решил у нас такую же создать. Оказывается, людям среди ночи полезные мысли приходят, — закончил он, усмехаясь.

— Я готова, — сказала Таня, беря пухлый портфель.

Вскоре собаки вынесли нарты за поселок, скатились к океану и рысцой затрусили по неровному льду, покрытому сверху шершавой снежной коркой. Арэ сидел на передке нарт, спиной к Тане, поджав под себя одну ногу и свесив к земле другую, а Таня — сзади, на крошечном, узком пятачке, покрытом оленьей шкурой.

Оказалось, что ехать на нартах чертовски неудобно. Таня все время вертелась, не зная, как ей лучше пристроиться. То держала ноги на весу, но ноги быстро уставали и чиркали по снегу, то становилась на колени, но ноги мгновенно затекали, то прилаживалась боком, то пыталась поставить ногу на полоз, но нога срывалась, скользила по снегу, притормаживала нарты. Мешала еще и оленья кухлянка, надетая поверх телогрейки и ватных брюк, — в таком одеянии она еле поворачивалась. А Арэ как сел при выезде со двора, так и сидел неподвижно, не меняя положения и не оглядываясь на Таню.

Они ехали уже часа три, не сказав за это время друг другу ни слова. Изредка Арэ покрикивал на собак: издавал какие-то гортанные, короткие звуки. Тогда собаки или принимались бежать быстрее, или сворачивали в сторону, объезжая встречные торосы, или, взяв в галоп, перемахивали через узкие трещины, в которых слегка дымилась черная вода, и тогда нарты отчаянно скрежетали о рваные кромки трещин, выжигая полозьями сыпучие горсти искр.

Время подбиралось к утру. Мороз закручивал покрепче. Луна скатилась с середины неба к краю, но светила так же зелено и ярко, как прежде. Звезды, разбросанные вверху плотными и редкими косяками, тоже были яркие, огромные. Они чуть приметно подрагивали, будто дышали, выбрасывая из себя при каждом выдохе зеленоватые, лучистые пучки света. Этот звездный свет, смешанный с более сильным светом луны, заливал весь пустынный, морозный простор зеленовато-серебряным пламенем.

Нигде — ни в небе, ни в воздухе, ни на земле — не было и крупицы разлившейся черноты, все обливало трепещущее серебристо-зеленое полыхание звезд и луны. Справа, там, где высился берег, зеленым стеклом отсвечивали взгроможденные друг на друга льдины. Они не таяли годами и годами лежали, завалив берег своей многотонной, бесформенной массой, не позволяя даже в летнюю пору оттаявшему океану коснуться волной оттаявшей земли. Слева и впереди, насколько хватало глаз, простирался упрятанный под зеленоватый лед океан, вспученный высокими торосами и продырявленный трещинами.

Однообразный ночной пейзаж тянулся уже несколько часов, и Тане стало жутковато от езды среди бесконечного льда, в промерзлой зеленой тишине, нарушаемой лишь тяжелым дыханием собак и гортанными вскриками старика.

Старик не обращал на нее ни малейшего внимания, точно за его спиной пустое место. Она все ждала, что он заговорит с нею или затянет песню, ту бесконечную и тягучую песню, которую, по слухам, часами поют каюры. Но старик, должно быть, не был расположен ни петь, ни разговаривать. Тогда Таня решила первой нарушить молчание.

— Дедушка, вы давно в Светлом живете? — крикнула она ему и тронула за плечо.

Он повернулся к ней всем корпусом, так, что она близко увидела его высохшее, морщинистое лицо, покрытое колючками инея, и что-то не спеша, гортанно ответил, показывая желтые, прокуренные зубы.

— Не понимаю! — крикнула она еще громче, думая, что малахай мешает ему слышать ее. Потом громко спросила. — Много мы уже проехали?

Старик часто замотал головой и снова произнес какие-то непонятные гортанные слова.

«Он меня тоже не понимает», — догадалась Таня. И прокричала ему:

— Вы не понимаете по-русски, а я — по-чукотски!

Старик опять что-то прогортанил, но теперь, установив причину его долгого молчания, Таня повеселела и сказала, махнув перед собой рукой:

— Ладно, дедушка, поехали!

Старик проследил глазами за взмахом ее руки, что-то пробормотал, потом легко спрыгнул с нарт и побежал рядом с собаками.

«Надо и мне размяться, совсем ноги занемели», — подумала Таня.

Она подождала, пока старик сядет на нарты, и спрыгнула на лед. Однако, пробежав первые десятки шагов, начала задыхаться и отставать от упряжки. То ли собаки быстрее понесли облегченные нарты, то ли ей просто казалось, что раньше они медленней бежали, но она с трудом догнала нарты и повалилась на них. У нее долго стучало в висках и взмокла спина от такой пробежки.

Постепенно зеленый свет стал пропадать, пока совсем не растворился. Звезды погасли, небо поблекло — начался грязновато-серый день. На востоке прорезалось солнце — выцветший желтоватый кружочек, заволоченный плотной дымкой. Солнце было чахлое, какое-то безжизненное, и луна, по-прежнему висевшая вверху, казалась более правомочной хозяйкой неба. На какое-то время стало совсем светло — и снег, и лед, и сопки вдалеке сделались ослепительно-белыми. Но так длилось всего минут десять. Вскоре солнце провалилось за горизонт, и белый день начал торопливо погружаться в сумерки.

Когда снова высыпали звезды, старик остановил у тороса упряжку и стал кормить собак. Он бросал им куски мяса, и они, рыча и огрызаясь, жадно заглатывали их, не успевая прожевывать. Потом старик порылся в нерпичьем мешке, достал пачку галет, надорвал обертку и, протянув пачку Тане, что-то коротко и глуховато сказал.

— Спасибо, я не хочу есть, — ответила Таня, рукой отстраняя от себя пачку, потому что ей в самом деле не хотелось есть.

Старик недовольно покачал головой и снова что-то проговорил. Возможно, он сказал: «Нехорошо, русская девушка, брезговать угощением старого чукчи», — возможно, укорил ее: «Зря не хочешь, мороз у человека силу забирает, а еда крепость дает», — возможно, просто решил: «Не хочешь, не надо». Сам же он вытряхнул на рукавицу из пачки две галетины. Одну разломил и положил в рот, другую бросил собаке. Бурая, коротконогая лайка нехотя обнюхала галетину, лизнула ее и отвернула морду. Старик сердито пнул собаку ногой, поднял галетину, обтер об кухлянку и положил назад в пачку.

«Экономный дед!» — брезгливо поморщилась Таня.

Дав собакам немного передохнуть, старик погнал их дальше. Снова потянулась та же дорога по шершавому льду под луной и звездами.

Когда свернули с океана в тундру, ехать стало труднее. Пошли глубокие овраги. То и дело приходилось спрыгивать с нарт и помогать собакам втаскивать их на гребень откоса. За каких-нибудь два часа такой езды Таня совсем измоталась. Руки ее часто срывались с нарт, и она скатывалась на дно снежных рытвин. Тогда старик останавливал нарты и ждал, пока она выберется наверх. У нее сразу разболелись все мышцы. При каждом шаге или повороте головы тело простреливала острая боль.

А овраги, как назло, тянулись и тянулись. Нарты застревали в сугробах, собаки выдыхались. Старик больше не садился на нарты и даже на ровных местах тянул их вместе с собаками. Таня тоже бежала за стариком, обливаясь потом, и чувствовала, что еще немного, еще несколько минут, и она рухнет на снег и больше не поднимется.

Избушка выросла перед ними неожиданно, похожая на белый сугроб. Видно, в ней давно никто не бывал, так как вся она по самую трубу была завалена снегом. Старик быстро раскидал от дверей снег, и они зашли как бы в темную пещеру. Зажгли свечу. Пламя осветило стены, обросшие морозным пушком, черную «буржуйку» с прогоревшей на стыке трубой и два пыльных деревянных топчана. В сенях лежала куча угля и хворост на растопку. Старик сразу же внес в комнату охапку хвороста и принялся ломать о колено сухие ветки, закладывать их в печку.

Таня понимала, что надо помочь старику развести огонь, натопить снега, вскипятить чай, разогреть консервы, но у нее не было ни сил, ни желания что-то делать.

«Сейчас… — подумала она, садясь на топчан. — Только отдохну минутку».

Она прилегла на топчане, а в следующую минуту уже крепко спала.

Она слышала, как ее тормошат за плечи, и никак не могла проснуться. Наконец открыла глаза и приподнялась, все еще не понимая, чего от нее хотят, и чувствуя, что задыхается от жары. Рядом стоял старик — без кухлянки, без малахая, в облезлой безрукавке, с черным, высохшим лицом, с голым черепом, худой и страшный.

Он говорил ей что-то, должно быть, чтоб она сняла кухлянку и малахай. Таня подчинилась ему и сразу почувствовала облегчение.

Полусонными глазами она обвела избушку, увидела докрасна накалившуюся печку, лампу на стене с высоко выкрученным фитилем и собак, растянувшихся на полу возле печки. Одна собака вылизывала алюминиевую миску, и миска стучала об пол.

Таня ничему этому не удивилась и хотела снова лечь, но старик удержал ее, что-то быстро-быстро бормоча. Он метнулся к печке, отобрал у собаки миску, обтер ее краем безрукавки, положил в нее кусок мяса из котелка, стоявшего на печке, и поставил миску Тане на колени. Потом сунул ей в руки несколько галетин. Он все время повторял какие-то похожие по звучанию слова и показывал жестами, чтоб она ела. И она стала есть, а старик все говорил и говорил что-то, а сам расстилал на другом топчане оленью шкуру, пристраивал в головах меховую скатку… Потом он взял у Тани пустую миску и показал, чтоб она ложилась на покрытый шкурой топчан. Он укрыл ее кухлянкой и, смеясь, что-то сказал ей, потрепав сухонькой и легкой, рукой по плечу.

«Какой славный дедушка», — подумала она, снова засыпая.

Сквозь сон она слышала лай собак на дворе, стук дверей в избушке, громкие голоса. Кто-то ходил тяжелыми шагами возле ее топчана, звякал кружкой, шелестел лощеной бумагой. Потом снова хлопали двери, лаяли собаки, шелестела бумага. Где-то глубоко в подсознании Тани появлялась мысль, что надо проснуться и узнать, что же такое происходит, но мысль затухала и проснуться она никак не могла.

Наконец все звуки пропали и перестали донимать Таню. Сон ее стал глубоким и спокойным.

 

9

— Ну и спите, пушками не разбудишь! — насмешливо и громко сказал чей-то незнакомый голос, едва она открыла глаза.

Таня поднялась с топчана и удивленно уставилась на незнакомца. Он был молод, высок и какой-то уж очень крупный. Большого размера свитер, заправленный, как рубаха, в меховые брюки, плотно облегал его широченные плечи и казался тесным, а высокие торбаса едва доходили до колен.

«Вот это детинушка!» — подивилась его могучему росту Таня.

Детинушка стоял посреди избушки, держа руки в карманах, и, слегка прищурясь, похоже, тоже удивленно разглядывал ее.

— Здравствуйте! — несколько смущенно сказала Таня, скорее потому, что надо было что-то сказать.

— Здравствуйте! — усмехнулся он, блеснув крепкими белыми зубами. И спросил: — Как, по-вашему, сколько вы спали?

— Не знаю, — ответила Таня. — Наверно, долго.

— Пятнадцать часов, к тому же с гаком, — снова усмехнулся он.

— Неужели?

— Точно, — кивнул он и добавил: — Так можно всю зимушку проспать.

— А вы давно приехали? — спросила Таня. — По-моему, я слышала, как вы ходили и разговаривали. — Она отбросила в сторону кухлянку, служившую одеялом, одернула свитер, распрямила брюки и стала натягивать торбаса.

— Давно, — ответил он, все еще продолжая ее разглядывать. — Выспаться успел, к тому же дважды.

В избушке ничего не изменилось, пока она спала: так же светила со стены лампа с высоко вывернутым фитилем, топилась печка, и у печки дремали, свернувшись клубками, собаки. Старик, должно быть, вышел во двор. Таня хотела спросить о нем, но в это время приезжий сказал:

— Ну, умывайтесь. Перекусим и тронемся, иначе мы весь уголь здесь сожрем, другим не достанется.

— Сейчас, — поспешно ответила Таня, немного обескураженная его повелительным, грубоватым голосом, и вышла в сени.

Она вернулась, вытирая полотенцем раскрасневшееся от снега лицо, и недоуменно спросила:

— А где же наш старик? Там только одни нарты стоят.

— Старик вам кланяться велел, он уже, пожалуй, к Белому Мысу подъезжает, — ответил детинушка, выливая из котелка в алюминиевую кружку кипяток. И тут же вспомнил: — Да, он вам одну штуковину на память оставил. Говорит, он дорогу сокращал, собак погнал напрямик оврагами, ну и вы вроде молодцом держались. А как-то раз зоотехник из района с ним в бригаду ехал, так всю дорогу слезы пускал. Так что принимайте. — Он подал ей какой-то маленький, хрупкий предмет, оказавшийся миниатюрной оленьей упряжкой, вырезанной из моржового клыка…

Позже Таня по достоинству оценила редкостный подарок, но сейчас она лишь мельком взглянула на него и спросила:

— Значит, теперь вы моим каюром будете?

— Значится.

— Тем лучше, — ответила Таня, подумав, что с этим новоявленным каюром, который хотя бы говорит по-русски, ехать будет веселее, чем со старым Арэ.

Таня раскрыла портфель, достала газету, постелила на топчане и выложила все свои припасы: баночку шпрот, пачку печенья и конфеты «Золотой ключик», словом, то, что успела захватить с собой впопыхах.

— Садитесь, будем есть, — пригласила она своего попутчика с таким радушием, точно была хозяйкой этой избушки. Потом спросила. — А вы из тундры едете?

— Угадали. Все дороги у нас либо в тундру, либо из тундры. К тому же все без перекрестков. — Говоря это, он достал из кармана складной охотничий нож, легко вспорол консервную банку и поставил ее перед Таней.

— Лучше бы с перекрестками и указателями. У меня от вчерашней тряски все мышцы болят, — призналась Таня, накладывая на печенье шпротинки и с удовольствием поедая такой необычный бутерброд вприхлебку с чаем.

Попутчик ее отказался от еды. Зато он высыпал в литровую кружку целую пачку заварки, залил кипятком и без сахара, залпом выпил этот напиток, присев напротив Тани. И только теперь, когда он сидел рядом, она по-настоящему разглядела его. Увидела, что у него русые, слегка волнистые волосы, густые брови над черными глазами, крутой подбородок и крепкие мышцы на руках.

— У-ухх, вот это вещь!.. — отдуваясь, сказал он, поставив на топчан порожнюю кружку, и сразу поднялся, достал папиросу, закурил.

— Зачем вы пьете чифир? Это же вредно, — сказала Таня.

— Наоборот, он укрепляет силы, — усмехнулся он, блеснув белыми зубами. — Говорят, тяжеловесы перед выходом на помост выдувают не меньше пачки заварки на нос.

— Глупости! — усомнилась Таня, продолжая уплетать печенье со шпротами.

— Вполне возможно, — согласился он, затягиваясь папиросой. — К тому же я живого тяжеловеса в глаза не видел.

«К тому же? — повторила про себя Таня. — Где это я слышала?»

Она целые сутки провела в молчании со стариком-косторезом, и теперь ей хотелось разговаривать — о чем угодно, лишь бы разговаривать. Поэтому, как только ее попутчик умолк, она тут же спросила его:

— А вы давно на Севере?

— Давно, — тем же чуть насмешливым тоном ответил он. — Родился здесь. Не в полном смысле, конечно, но почти.

— Это как понять?

— А это уж как кому хочется, — усмехнулся он.

— И никогда не были на материке?

— Почему? Был. Например, когда в торговой академии учился. В Ленинграде.

— Разве есть такая академия? — усомнилась Таня.

— Ну, институт, — сказал он. — Какая разница!

— Большая, — заметила Таня.

— К тому же у людей отпуска бывают, — продолжал он со свойственной ему насмешливостью. — Я Крым люблю. Вот и сейчас туда собрался.

— Завидую, — вздохнула Таня. — Море еще теплое, загорать можно.

— Точно, — хмыкнул он. — Отвезу вас в Светлое, а сам на самолет — и там.

— Почему в Светлое? — удивилась Таня, убирая с топчана остатки еды. — По-моему, мы с вами в Белый Мыс едем.

— Это вы вчера туда ехали, а сегодня назад поворачиваем, — ответил он и, прищурившись, смотрел, какое впечатление произведут на нее его слова.

— То есть? — насторожилась Таня, поняв, что он не шутит. — Не понимаю…

— А что понимать? — довольно весело спросил он. — Если не ошибаюсь, вы судья?

— Судья, — сказала она.

— И едете в Белый Мыс судить подлеца Копылова?

— Копылова, — ответила она, недоуменно глядя на него.

— Так вот, — весело продолжал он, усаживаясь против нее. — Подлец Копылов — это я. Собственной персоной. Он, этот Копылов, получил вашу повестку, а заодно и отпуск. Но поскольку он собрался в Крым, ему не с руки возвращаться назад. Мы со стариком потолковали и решили: он едет на восток, а мы с вами — на запад. Теперь ясно? — спросил он таким тоном, словно сообщил Тане наиприятнейшую новость.

У Тани же было такое ощущение, будто ее неожиданно ударили чем-то тяжелым по голове. На мгновение она оцепенела и почувствовала, как лицо заливает краска. Она могла ожидать чего угодно: что провалится под лед вместе с нартами, — что замерзнет в пургу, что нападут волки (она вдоволь наслушалась таких рассказов), но она никак не могла предполагать, что встретится вот так со своим подсудимым.

— Вы… Копылов? — наконец с трудом выдавила она.

— Ну да, — подтвердил он, потом сказал: — Честно говоря, когда вы проснулись, я не поверил, что вы судья. Грешным делом, подумал, что старик напутал и придется мне вас тарабанить по назначению — в Белый Мыс. Оказывается, все в порядке.

За два года у Тани сложился вполне четкий образ Копылова. Не раз она мысленно видела его таким, каким он ей представлялся, — хитрой лисой, хлипким человечком, не раз мысленно разговаривала с ним — сухо, жестко, официально, задавала лаконичные вопросы, от которых он не мог отвертеться. И то, что Копылов оказался внешне совсем другим, в первую минуту обескуражило ее. Она не сумела сразу справиться со своей растерянностью и, думая, что он заметил это, растерялась еще больше.

Она зачем-то поднялась, опять села, понимая, что должна что-то сказать ему. Но что именно сказать? Она подумала, что допустила ужасную глупость, не спросив сразу, кто он такой, и сразу же стала легкомысленно болтать с ним.

Эту глупость надо было немедленно исправить, сказав ему что-то такое, что бы сразу определило их дальнейшие отношения и поставило бы его на место. Все это она решила для себя мгновенно и, решив, сказала не прежним, непринужденным голосом, а сухо и сдержанно:

— Да… Значит, вы сразу узнали, кто я?

— Конечно, мне старик сказал. — Похоже, он не заметил перемены в ее голосе.

— Что же вы молчали?

— Да так, — усмехнулся он. — Любопытно было подольше поглядеть на живого судью. Я вообще хотел только в Светлом признаться. Уверен, вы бы не догадались, куда едем.

— Считаете, это остроумно? — холодно спросила Таня и тут же подумала, что действительно не догадалась бы, куда бегут среди ночи по тундре нарты.

— Почему не остроумно? — возразил он. — По-моему, нормальная шутка, к тому же безобидная.

— Да… не думала, что мы вот так встретимся, — холодно сказала Таня.

— Я сам не думал, — ответил он. — Считал, завтра явлюсь к товарищу судье, закрою это дело, а послезавтра — здравствуй, море!

— То есть как закрою? — возмутилась. Таня.

— Да очень просто, — ответил он. — Как всякие идиотские дела закрывают. Хотите послушать, как оно состряпано? Теперь уж можно рассказать.

«До чего же самоуверенный тип!» — подумала Таня. Она поднялась и решительно сказала:

— Все это вы расскажете мне позже и в другом месте. Давайте собираться. По-моему, вы торопились и боялись, что другим не останется угля.

— Вот как! — Он сдвинул брови, и было видно, что ее тон задел его. Потом он поднялся, расправил плечи. — Что ж, ехать так ехать.

Он взял котелок с недопитым кипятком, открыл печку и выплеснул воду на раскаленные угли. Потом вылил туда воду из другого котелка. Комнату заволокло густым, едким паром. В лампе заметался и погас огонь.

— Что вы делаете? — испуганно сказала Таня.

— Не волнуйтесь, все в порядке, — прозвучал в темноте его спокойный голос. — Пожар страшнее.

Он чиркнул спичкой, зажег свечу, снял с гвоздя у дверей упряжь и легонько свистнул. Собаки тотчас же поднялись и, широко зевая и потягиваясь, побрели к нему, заученно подставляя под постромки короткие шеи.

— Одевайтесь, что же вы стоите? — нетерпеливо сказал Тане Копылов.

— Я одеваюсь, — ответила она, отходя от дверей, и взяла с топчана свою кухлянку.

 

10

Копылов гнал упряжку к океану другой дорогой: ее не пересекали ни овраги, ни кучегуры. Нарты легко скользили по твердому снежному насту, выжигали полозьями искры, а сильные, сытые собаки, не сбавляя бега, тащили и тащили их вперед.

Но ни хорошая дорога, ни быстрая езда не радовали Таню. Решив держаться с Копыловым строго и отчужденно, она уже не вертелась на нартах, выбирая удобное положение, и не спрыгивала на снег, чтобы размять затекшие, одеревенелые ноги. Она неподвижно и гордо сидела позади Копылова и чувствовала, что потихоньку замерзает. Сперва мороз пробрался в торбаса, сцепил холодом пальцы, потом взялся за руки и, наконец, проник под кухлянку. Промерзать стала каждая клеточка тела. Но Таня терпеливо молчала, не желая просить Копылова, чтоб он притормозил нарты и позволил ей пробежаться.

Лишь когда собаки вынесли нарты на лед океана и, петляя между торосами, затрусили медленней, Таня не выдержала, спрыгнула на лед и, с трудом переставляя непослушные ноги, медленно пошла за нартами, уверенная, что Копылов вскоре остановится и подождет ее.

Страх пришел к ней в ту же секунду, когда она услышала зычный голос Копылова, прикрикнувшего на собак. Он взмахнул остолом над спинами лаек, и те во весь дух понесли нарты.

— Стойте!.. Копылов, стойте!.. — крикнула Таня и побежала, стараясь изо всех сил догнать упряжку.

Копылов не оглянулся. Нарты резко вильнули на повороте и скрылись в темноте за торосами.

— Копыло-о-о-овв!.. — снова крикнула Таня срывающимся голосом, и крик ее, пропарывая морозный воздух; покатился в сторону торосов.

У Тани перехватило дыхание и на глаза поплыли капли пота. Сознание того, что Копылов бросил ее одну среди ночи в торосах, привело ее в полное отчаяние.

«Подло!.. Подло!.. Ведь это же подло!..» — твердила она, задыхаясь и продолжая бежать по следу нарт.

И вдруг она подумала, что еще раньше, еще в избушке, чутье подсказывало ей, что случится что-то неладное.

Теперь она не сомневалась, что Копылов сразу же, узнав, кто она, решил избавиться от нее. Скорее всего они договорились со стариком косторезом. Они сговорились раньше, и проклятый старик поджидал его в избушке. Потом старик исчез. Наверно, он ехал совсем не в Белый Мыс. Черт его знает, куда он ехал. А Копылов решил ее убить. Господи, у него же на нартах лежат топор и винчестер!..

Вспомнив о топоре, Таня остановилась. На мгновение она увидела перед глазами мелькнувшее острие топора. Ей стало совсем страшно.

«Да, да, он хотел убить меня!.. — твердила она себе. — Он хотел убить меня и выбросить портфель с синей папкой! И никто ничего не узнает!.. Старик с ним заодно!..»

Никогда до этого она не знала, что такое страх. Никогда до этого у нее так бешено не колотилось сердце, не подкашивались ноги и не было такого противного чувства боязни за самое себя, за свое «я», которое вдруг сжалось в комочек и трусливо трепыхалось в собственном бессилии, затемняя рассудок и путая мысли. Таня пыталась подавить в душе это незнакомое, гадкое чувство страха и не могла. Дрожащими руками она начала стягивать с себя кухлянку и малахай, так ей стало жарко. И снимая их, продолжала повторять одно и то же:

«Да, да!.. Сперва он хотел убить, а потом бросил!.. Он понимает, что я все равно погибну!.. И никто не будет знать!.. А сам поедет, в Крым!.. Нет, не в Крым!.. Он удирает, заметает следы!..»

Она уже не сомневалась в том, что Копылов хотел ее убить. Но отчего-то передумал. Наверно, знал, что и так с нею будет покончено. Правда, он мог и раньше просто столкнуть ее на снег. Но он решил, что как раз среди торосов подходящее место. Сегодня она не раз слышала далекий рев медведей. Он был уверен, что здесь она быстро попадет к ним в лапы.

«Господи, неужели я погибну?..» — в отчаянии подумала Таня, и все ее существо воспротивилось такой страшной мысли.

Она подхватила кухлянку и, волоча ее по снегу, снова побежала по следу нарт, не сознавая толком, зачем она это делает. На секунду ей представилось, что вся ее жизнь, все, что было до этого, — детство, дом, институт, работа, отношения с Костей, все то, чем она жила и с чем была связана, — решительно ничего не значит в сравнении с тем, что случилось сейчас, потому что именно сейчас она впервые с поразительной ясностью поняла, что она — это она и что ее вдруг может навсегда не стать. От сознания всего этого ей хотелось закричать.

Она бежала и бежала, не переставая с ужасом думать о том, что случилось. Зачем она поехала в Белый Мыс?.. Ах, как была права Лена, отговаривая ее!.. И как были правы Семечкин и Смолякова, когда предупреждали ее о Копылове! Все они хорошие люди, прекрасные люди!.. Почему она не послушалась Лену, поехала с этим проклятым стариком? Теперь же никто — ни Лена, ни Павел, ни Семечкин, ни Смолякова, — ни одна душа не узнает о ее гибели. Копылов убежит, скроется — и никому не придет в голову искать его, потому что старик заодно с ним…

«Нет, я дойду! — вдруг подумала Таня. — Дойду, и ничего со мной не будет…»

Стоило ей так подумать, как она тут же немного успокоилась и стала убеждать себя в том, что ничего страшного еще нет — не надо только поддаваться панике.

«Я дойду до Светлого… Конечно, дойду!.. — горячо твердила она себе. — Главное, держаться ближе к берегу… Белые медведи на людей не нападают… Лена говорила… Я дойду и задержу его… Мы еще посмотрим!.. Он не успеет удрать… Не успеет! Мы еще посмотрим…»

Но сердце почему-то не подчинялось этим бодрым рассуждениям, оно по-прежнему бешено колотилось, в висках стучало, пот заливал глаза, и страх гнал и гнал ее вперед.

Она добежала до торосов, за которыми давным-давно, как ей казалось, исчезли нарты, и, обогнув их, увидела упряжку. Собаки лежали на снегу, Копылов сидел на нартах, у ног его шипел красноватым огнем примус, а на примусе стоял котелок. Рядом на кусках колотого льда валялся топор.

— Где это вы пропали? — насмешливо спросил он ее. — Я уж решил, вы к нерпам в гости отправились. Садитесь чай хлебать. Как раз полдороги отмахали, пора перекусить. А кухлянку зачем сняли, неужели жарко?

Таня смотрела на Копылова, не слыша и не понимая, что он говорит. Ее вдруг затрясло, и она срывающимся голосом крикнула ему.

— Это подло!.. Подло!.. Как вы могли?!

— Что подло? — удивился он, поднимаясь с нарт.

— Вы… вы… вы!.. — быстро и нервно заговорила Таня и захлебнулась собственными словами.

Страшное нервное напряжение, которое она только что пережила, — вдруг прорвалось слезами. Она громко зарыдала и, обхватив руками торос, уткнулась лицом в шершавый, холодный лед.

— Что случилось? — быстро подошел к ней Копылов. — Вы слышите? Что за чертовщина!.. Послушайте, вы скажете, чего ревете? Испугались чего-то, что ли?

Таня не отвечала, продолжая нервно всхлипывать.

— Да бросьте вы обнимать лед! — сердито сказал он, отнимая ее руки от тороса. — Берите платок… Ну, что вы его держите? Вытирайте слезы… Вот так… — Он взял у нее платок и с силой стал вытирать ей лицо.

Таня тяжело вздохнула и снова зарыдала, обхватив руками лицо. Ее бил озноб, и она никак не могла его унять.

— Вы что, с ума сошли? Перестаньте! — Копылов взял ее за плечи и крепко потряс. — Ну-ка надевайте кухлянку. Не хватало, чтоб вы еще замерзли!.. Поднимайте руки… Вот так. — Он сам поднял ей руки, натянул через голову кухлянку, выбил о колено снег из малахая, нахлобучил малахай ей на голову. Потом достал из рукава своей кухлянки флягу со спиртом, отвинтил колпачок, поднес флягу к ее губам, приказал: — Пейте, не то окоченеете, пока доедем!

Таня, все еще продолжая тихо всхлипывать, отстранила рукой флягу.

— Слушайте, давайте без фокусов! — сердито сказал он и почти насильно заставил ее выпить несколько глотков спирта.

Когда Таня, успокоившись, села на нарты перед шипящим примусом, он спросил, смеясь:

— Так что же все-таки случилось, товарищ судья? Медведя увидели?

— Нет, — подавленно ответила Таня.

— Даю голову наотрез, что приняли за медведя какой-нибудь торос, — смеясь, продолжал он. — Эх вы, трусиха! А я нарочно собак погнал, хотел вам хорошую пробежку устроить, чтоб разогрелись.

— Не смейтесь, пожалуйста, — негромко попросила Таня.

— Ладно… Вы есть будете?

— Нет, не хочу, — ответила она.

— Будете, — решительно сказал он. — Держите кружку, вода закипает.

Таня послушно взяла кружку и, подчиняясь Копылову, выпила чай и съела все галеты, которые он вытряхнул из пачки ей на колени.

Они ехали еще часов восемь по льду океана, и за это время Таня всего дважды, и то лишь потому, что начинала сильно замерзать, спрыгивала с нарт и бежала за ними. Тогда Копылов придерживал собак и все время оглядывался, точно не Таня, а он теперь опасался, как бы она не отстала.

Когда она последний раз бежала за нартами, Копылов вдруг испуганно крикнул ей:

— Стойте! Не ходите!

Она остановилась, и в ту же минуту раздался треск, рядом глухо всплеснула вода. В десятке шагов от Тани, ширясь на глазах, чернела трещина. Каким-то чудом собаки пронесли через нее нарты, но нарты, должно быть, завалились передком в воду, и потревоженная вода выплескивалась и расползалась по льду.

— Идите влево, кажется, там трещина уже! — крикнул ей Копылов.

Таня пошла влево, но там трещина не только не сужалась, а, наоборот, расширялась. Сзади и в стороне снова сильно затрещал лед. Из трещины взметнулась вода, плеснула под ноги Тане.

— Стойте! Бегите к берегу! — крикнул ей Копылов. — По-моему, вас откололо!

Таня побежала назад, прямо по воде, которая, как под напором, продолжала выливаться из океана. Льдина под ней покачивалась, торбаса скользили по мокрому льду. Метрах в десяти от нее, по другую сторону трещины, бежал Копылов, придерживая руками нарты.

Вокруг с протяжным треском ломался лед, и было такое впечатление, будто весь океан щелится и расходится по швам.

Тане показалось, что трещина сузилась. Но перепрыгнуть все равно невозможно, тем более в такой тяжелой одежде. Может, сбросить кухлянку, торбаса, телогрейку и попробовать?..

— Копылов, я перепрыгну! — крикнула она.

— Бегите, бегите! — махнул он ей рукой. — Сейчас выберемся!

Пробежав еще метров сто, Копылов начал подгонять собак к самой трещине. Лайки визжали, упирались, царапали когтями лед. Наконец он уложил их на краю трещины и осторожно передвинул задок нарты на другой бок трещины. Нарты лишь концом стали на лед — передок и середина провисли над черной, гудящей водой.

— Ложитесь. Быстро! — приказал Тане Копылов. — Ну, идите, идите… Становитесь на колени… Осторожно… Не бойтесь. Хватайтесь руками… Да не смотрите вниз, там километр воды! Ложитесь! — И резко свистнул.

Собаки рванули, и нарты пролетели над гудящим проломом, взметнув брызги.

— Фу-у-ух, проскочили! — сказал Копылов, снимая малахай и вытирая им лицо. — Крепко прилив сегодня работает, наворочает торосов. — И вдруг привычно засмеялся: — Ну, что, опять натерпелись страху! Невезучая у вас поездочка.

— Я не испугалась, у меня только ноги промокли, — ответила Таня.

— Ладно, придумаем что-нибудь, — сказал он. — Давайте сперва на берег выберемся. Тут всего километров десять до Светлого осталось.

Остаток дороги собаки шли по берегу. Со стороны океана по-прежнему доносились треск и скрежетание — прилив кромсал и перекраивал ледовую крышу океана.

Собаки внесли нарты на пригорок, и внизу, в низине, показался высветленный луной поселок. Таня сидела спиной к Копылову, спрятав лицо в вырез кухлянки, и не видела ни поселка, ни луны, ни разноцветных огненных лент, появившихся вдруг на угольной черноте неба.

Сияние занялось на востоке и быстро ширилось, захватывая в плен все большую площадь неба. Разноцветным жарким пламенем полыхали, переливались, дышали огненные полотнища. Они то затухали, то снова загорались, и никакая праздничная иллюминация не могла сравниться по красоте с этим сказочным зрелищем.

Копылов повернулся к Тане и, тыча остолом в небо, спросил с оттенком гордости в голосе:

— Ну, видали когда-нибудь такое представление?

— Сияние? — посмотрела вверх Таня. — Конечно, видела.

— Сияние в пургу? — не поверил он. — Это где же вы видели сияние в пургу?

— Почему в пургу? — не поняла Таня.

— А она нам на пятки наступает. В Белом Мысе небось вовсю метет, — ответил он. — Вот, слышите?

— Ничего не слышу, — прислушалась Таня.

— Поземкой шевелит, слышите?

— Не слышу, — ответила она дрожащим от холода голосом. После того, как промокли ноги, она никак не могла согреться, хотя и переобулась, надев другие меховые носки.

— Так вам и надо, — буркнул он и тут же спросил: — Куда вас везти, в гостиницу, что ли?

— Я возле магазина сойду, — ответила Таня, решив, что, если пройти к дому зоотехника мимо складов, это будет ближе, чем огибать на нартах длинную улицу.

Завидя издали поселок, собаки оживились, побежали резвее.

В предвкушении сытой кормежки и скорого отдыха, они радостно взвизгивали, подталкивали друг дружку мордами и взмахивали обледенелыми хвостами. Копылов с трудом осадил их возле магазина, и вся дюжина псов дружно залаяла на него, словно собаки выражали недовольство, по их разумению, остановкой.

— Держите свое имущество. — Копылов достал из-под тулупа, покрывавшего нарты, Танин портфель. Потом язвительно спросил: — Куда прикажете к вам явиться?

— В поссовет, пожалуйста, я утром буду… — ответила Таня и, торопливо кивнув на прощание, скрылась за углом магазина.

Было, наверно, часа три-четыре ночи, и ни в одном доме не светилось. Даже собаки, сморенные сном, не брехали в этот час по дворам.

Таня хорошо знала дорогу и быстро шла мимо темных складов, с облегчением думая о том, что, слава богу, кончилась эта ужасная езда и она наконец рассталась с Копыловым.

После того отчаяния и страха, какие испытала она среди торосов, и после своей глупой истерики она все время находилась в подавленном состоянии. Ей было стыдно перед Копыловым и за свою слабость и за то, что вообразила его убийцей. Но сейчас, кроме разбитости и усталости, она ничего не чувствовала. Тело ее было словно исхлестано плетью; болели руки, ноги, спина, поясница, шея. Ей нестерпимо хотелось спать. Больше всего на свете ей хотелось спать.

Войдя во двор зоотехника, она увидела у сарая упряжку, а на крыльце какого-то человека, который тарабанил ногой в двери.

— Там никого нет, — сказала она, подходя к крыльцу, и, к удивлению своему, узнала в этом человеке Копылова.

Копылов тоже удивился:

— Вы?! Что еще случилось?

— Ничего, — устало сказала Таня. — У меня ключ от дома, я здесь живу.

— Вы здесь живете? — искренне изумился он. — Ни черта не понимаю! До сих пор здесь жил мой дядюшка, к тому же родной, не двоюродный. Тихон Миронович Бережков.

— Тихон Миронович в тундре, — сказала Таня, доставая из-под крыльца ключи на колечке. — Я у него временно.

— Ах, вот что… Ну и номер!.. — понял наконец Копылов. Потом фыркнул. — Ладно, живите, я где-нибудь пристроюсь.

— Зачем? Места хватит, а вы тоже спать хотите. Я утром уйду, — сказала Таня, отворяя дверь. Сейчас ей было настолько все безразлично, что ее совсем не интересовало, останется Копылов или уйдет.

— Ладно, утром я сам переселюсь, — ответил он, входя вслед за нею в сени и зажигая спичку.

Таня включила свет, положила на стол портфель.

— Я в этой комнате, — сказала она ему, показав на боковушку. — А та свободна.

— Ясно, — кивнул он и спросил. — Сарай у вас заперт? Собак загнать надо.

— Нет, на щеколде.

Он ушел, хлопнув дверью. Когда он вернулся, Таня не слышала. Она уснула, не раздеваясь, — в брюках и телогрейке, завернув кухлянкой окоченевшие ноги. Дом выстудился, в нем было ненамного теплее, чем на улице.

 

11

Пурга.

На улице пурга…

Это Таня поняла, как только проснулась. Ветер, трубя и завывая, шарит по стенам дома, присвистывает, мычит, гогочет. В окно по-кошачьи скребется поземка, шаркает, ширкает по наледи стекол. Пурга залепила окно, оно глядит в комнату мутно-серым глазом, и все предметы видятся, как в тумане.

«Ну, теперь задует…» — невесело подумала Таня.

За дверью что-то звякнуло. Таня вздрогнула, но тут же вспомнила, что она не одна в доме. Вспомнила, что в доме Копылов.

Копылов… Копылов… О господи боже!.. Вот уж, действительно, глупее положения не придумаешь! Лучше всего ей не выходить из боковушки и переждать здесь пургу. Потом сразу уйти к Лене. Или в гостиницу. И не откладывая назначить суд. От этого Копылова можно ждать чего угодно — сядет на самолет, и ищи его в Крыму. Да, суд нельзя откладывать, а сейчас надо снова уснуть… Уснуть и не просыпаться, пока не кончится пурга…

На кухне тяжелыми шажищами ходит Копылов — гуп, гуп, гуп. Шурует кочергой, в плите. На плите что-то шкварчит, отчего в доме остро и вкусно пахнет. Потом на плиту что-то льется, отчаянно шипит, потом что-то с грохотом падает, катится по полу.

— Тьфу, черт! — громко чертыхается за дверью Копылов (наверно, схватил с чайника горячую крышку и не удержал).

Теперь он переходит в комнату. Мурлычет под нос какой-то мотивчик. Потом начинает вполголоса петь:

Буря мглою небо кроет, Вихри снежные крутя…

Перегородки в доме фанерные, и все прекрасно слышно. Таня накрывает голову подушкой — может, так удастся заснуть.

Копылов… Копылов… Как же его зовут?

Таня напрягает память, мысленно ищет его имя на страницах дела… Копылов М. А… Копылов Михаил Андреевич… или Анатольевич… Нет, кажется, Алексеевич. Но Михаил — это точно. Значит, Михаил? И, значит, племянник зоотехника? Но почему Тихон Миронович не сказал об этом? Может, стыдится такого родства?.. Ах да, он же не знал, кто она и зачем приехала. Лена просто сказала: «Моя подруга из райцентра».

Копылов за стеной поет:

Выпьем, добрая подружка Бедной юности моей, Выпьем с горя, где же кружка? Сердцу будет веселей…

Значит, он уже сидел? И скрывает судимость?.. Интересно: за что и когда? Наверно, Смолякова тоже этого не знает, иначе сказала бы… Сколько же ему лет?

Таня снова напрягает память, заглядывает мысленно в синенькую папку с делом. «Копылов М. А. Год рождения — 1932-й…» Шестьдесят минус тридцать два получается двадцать восемь. Ему двадцать восемь. Два года уже тянется его дело. Четыре года назад окончил эту самую свою академию… Когда же он сидел? Сразу после института?.. Может, когда учился?.. Может, в колонии для несовершеннолетних?..

Копылов заводит с начала:

Буря мглою небо кроет, Вихри снежные крутя…

На улице ад кромешный. Добротный дом зоотехника противится пурге всеми своими углами, выступами и зазорами.

Под ее напором он скрипит деревом, звенит стеклом, лязгает железом, охает, ухает, кряхтит, но все-таки выдерживает. Пурга шалеет и стервенеет. Нечего думать, что она кончится к вечеру или к утру. Завернет дня на три, а то и на всю неделю… Да, она сделала глупость — надо было сразу идти к Лене. Сидела бы сейчас у нее…

Таня привстает, смотрит на часики на руке. Три. Три часа дня, конечно. Таня снова прячет голову в подушку, стараясь уснуть.

Но сон не идет. В голову лезут всякие мысли. В основном — о Копылове. Почему, собственно, она не может выйти на кухню? И почему она должна избегать его? Мало ли в какие обстоятельства попадают люди! Надо выйти, умыться, поесть… Есть давно хочется. А из кухни, как назло, пахнет жареным мясом…

Копылов перестал петь и стучит кулаком в фанерную перегородку.

— Слушайте, вы там живы? — громко спрашивает он. — Давайте поднимайтесь!

Таня не отвечает — пусть думает, что она спит. Копылов снова стучит.

— Эй, пора вставать! — кричит он за перегородкой. — Слышите?

— Слышу, — отвечает Таня, поднимаясь с кровати.

«Выйду, — решает она, — а то еще подумает, что спасовала перед ним».

Таня вышла на кухню. От раскаленной плиты несло жаром, на столе ярко горела лампа.

— Ну, как пурга и сияние? — смеясь, встретил ее Копылов. — Кто говорил, не слышу?

— Но я, правда, не слышала, — сказала Таня.

— Тут местный узел охрип от натуги, все утро орал: не высовывайте, граждане, носа на улицу! — кивнул он на молчавший на стене динамик. — Спасибо, провода ветром порвало.

Не зная, что ответить ему, Таня посмотрела на молчавший динамик, потом на мертвую лампочку под потолком, снова на динамик, будто проверяла, действительно ли пурга оборвала провода.

— Ладно, умывайтесь, пора обедать, — сказал он. — В сенях ведро с теплой водой, я ледку растопил.

Видно, он давно хозяйничал на кухне: плита гудела, в кастрюлях что-то жарилось и парилось.

— Спасибо. Вы обо мне, пожалуйста, не заботьтесь, — ответила Таня, направляясь к двери. — Я сама…

— Слушайте, — перебил он. — Давайте бросим эти нежности: «спасибо», «извините», «пожалуйста». Не то за эту пургу мы скиснем от вежливости. А я не хочу.

— А что вы хотите? — с явным вызовом спросила Таня.

— Хочу есть и жду вас, как самый вежливый человек, — ответил он, блеснув белыми зубами. И усмехнулся: — Прошу учесть мою джентльменскую сущность при рассмотрении дела в качестве смягчающего вину обстоятельства.

— Напрасно вы иронизируете, — жестко заметила Таня. — И вообще нам сейчас не стоит об этом говорить.

— Я понял это еще в избушке, — с прежней улыбкой ответил Копылов и шутливо продолжал: — Судья, остерегайся опасных влияний, руководствуйся только законом! Одним законом и правосудием! Так, по-моему, требует ваше светило Пионтковский в «Учении о преступлении?»

— Откуда вы знаете Пионтковского? — искренне удивилась Таня.

— Нынче в моде самообразование, — охотно объяснил он. — Почему я должен отставать?

— Вы что, готовитесь в юристы? — В голосе Тани прозвучали нотки иронии.

— Ну зачем же? — возразил он. — Георгий Димитров не был профессиональным юристом, а между тем блестяще защищался в известном деле о поджоге рейхстага.

— А вам не занимать скромности.

— Ну, не перед моими же песцами мне блистать эрудицией, — со смехом ответил он.

Таня пожала плечами и пошла умываться.

«Надо держаться с ним проще, — сказала она себе. В конце концов нас столкнули нос к носу обстоятельства».

Но, решив так и вернувшись на кухню, она скорее задиристо, чем примирительно, как ей бы хотелось, спросила Копылова:

— Ну, так что мы с вами будем есть?

— На первое жареное мясо из запасов Мироныча, на второе — то же самое, на третье чай. Вместо хлеба — омлет из яичного порошка. Устраивает? — в тон ей ответил Копылов.

— Вполне, — кивнула Таня. Она сняла с плиты сковородку с мясом, поставила на стол.

— Вот это мне нравится, — одобрил Копылов. — А то я думал, вы откажетесь и объявите голодовку.

— Как видите, нет, — ответила Таня, берясь за вилку.

Когда они кончили свой незамысловатый обед, Копылов спросил:

— Как вас зовут? Неудобно же все время «выкать».

— Татьяна Сергеевна, — ответила она.

— Тоже мне — Сергеевна! — хмыкнул он, блеснув своими крепкими зубами. — Что за мода у девчонок величать себя по отчеству?

— По-вашему, я девчонка? — спросила Таня, уязвленная его тоном.

— И к тому же красивая, — ответил он как ни в чем не бывало. — Я еще в избушке заметил.

— Ну, это уже глупо. — Таня поднялась, собираясь уйти в свою боковушку.

— Интересно, по-вашему, я должен и посуду мыть? — не без иронии спросил он ее.

Таня покраснела.

— Извините… Я сама… — вернулась она к столу.

Вскоре Копылов нашел себе занятие и перестал обращать на Таню внимание и донимать ее разговорами. Когда за обедом под ним качнулся стул и от него стала медленно отделяться спинка, Копылов легко оторвал спинку, отставил в сторону и взял табуретку. После обеда он оглядел мебель и обнаружил, что почти вся она расшаталась, развинтилась и в общем-то пришла в полную негодность.

— Чудненько! — весело присвистнув, сказал он, внося из большой комнаты на кухню перекошенную этажерку без ножек. — Похоже, Мироныч дома по праздникам бывает: за что ни возьмись — сыплется.

Он положил этажерку на пол, спросил Таню, вытиравшую тарелки:

— Где у него инструмент, не знаете?

— Какой инструмент? — не поняла она.

— Ну, молотки, рубанки, гвозди и так далее.

— Не знаю, — ответила Таня.

— Ладно, сейчас найдем.

Он нашел все это в нижнем ящике кухонного стола.

— Ого, даже клей столярный!.. Здорово — клеевая эмульсия! Так, годится… — громко сообщил он, разглядывая этикетки на банках. — Ага, вот она, ножовка!.. Ну, гвоздики что надо…

Таня убрала в столик чистую посуду, зажгла другую лампу и молча ушла в боковушку.

Заняться ей решительно было нечем. Будь на месте Копылова кто-то другой, она с превеликим удовольствием принялась бы помогать ему чинить стулья, чтоб хоть как-то убить время. Теперь же она взяла стопку старых «Огоньков», уже не раз виденных и читанных, и стала перелистывать их.

На кухне постукивал молоток, иногда ширкал рубанок, иногда Копылов что-то говорил сам себе.

Когда часа через два Таня вышла попить воды, Копылов сидел верхом на табуретке, без свитера, в одной майке, вертел в руках спинку стула, примеряясь к ней. Лицо его было сосредоточено.

— Таня, ну-ка, подержите, — сразу же сказал он ей, передавая эту самую спинку. — Так… Теперь давайте клей… Не тот, не тот, в красной банке… Он самый.

Он залил клей в зачищенные пазы стула, посадил на место спинку.

— Хорош, — сказал он. — Сейчас мы его, голубчика, свяжем. Вы держите, а я буду вязать… Так… Крепче держите. Вы можете крепче?

— Я и так крепко, — послушно ответила Таня.

— Тоже мне — крепко! Вяжите вы, а я прижму, — отдал он ей шпагат, которым надо было стянуть спинку, чтоб лучше схватился клей. — Ну вот, другое дело… Туже… Так… Ну-ка, еще потуже… Порядок! — сказал он, когда со стулом покончили. — Вы свободны.

Он возился на кухне до ночи, а Таня до ночи скучала в боковушке, листая «Огоньки». На улице тысячью волчьих глоток завывала пурга. Таня пыталась читать, но думала о Копылове. Было что-то необычное во всем его облике, удивительно твердая уверенность крылась во всех его поступках и словах, хотя последние нередко звучали грубовато и насмешливо. Но, возможно, это только по отношению к ней?..

Она повторила в мыслях весь путь от избушки до поселка и презирала себя за трусость и малодушие. Откуда взялся страх и с чего ей вдруг пришло в голову, что Копылов хотел ее убить? Ей было противно вспоминать о тех минутах: такой ничтожной и жалкой казалась она самой себе. И это после того, как в избушке она решила показать Копылову свой характер: я, мол, судья, а ты, мол, знай свое место. До чего же мерзко, если взглянуть со стороны! И если взглянуть со стороны — подумать только! — ведь именно Копылову она обязана тем, что сидит сейчас в жарком доме, а не кормит нерп где-то на дне океана.

Странно, но когда у нее под ногами раскалывалась льдина, она не испытывала страха. Может, оттого, что не успела испугаться? Или потому, что близко, совсем близко бежал Копылов и она уже верила, что с нею ничего не случится, раз он рядом?..

Таня помнила, как оборвала его в избушке, когда он заикнулся о своем деле, и жалела теперь об этом, жалела, что решила «показать характер».

«Дура. Вот и показала! — упрекала она себя. — Ему наплевать, судья я или маменькина дочка. Он даже не скрывает своего презрения ко мне».

Было уже поздно, когда она снова вышла на кухню. Здесь было прибрано, даже полы вымыты. Починенные стулья и этажерка перекочевали на свои положенные места. Двери в большую комнату остались приоткрытыми, там горел свет. Копылов, видимо, сидел за столом, и, когда он поворачивался или менял положение, под ним поскрипывал стул. Таня слышала шелест бумажек в комнате, а в какую-то минуту ей показалось, что Копылов тяжело вздохнул.

Она постояла возле плиты, потрогала рукой чайник (он был горячий), потом подошла к дверям и, постучав, спросила:

— Вы не спите?

— Нет, — глуховато ответил из своей комнаты Копылов.

— Будете ужинать?

— Нет. Идите сюда, — позвал он ее.

Таня вошла. Копылов сидел на полу среди вороха бумажек, фотографий и стопок писем, перевязанных шпагатом. Лицо у него было сосредоточенное, скорее, даже грустное.

— Вот роюсь в архивах старика и кое-что нахожу, — сказал он, не глядя на Таню, голосом, в котором не слышалось прежних, присущих Копылову иронических ноток. Потом протянул Тане фотографию: — Взгляните.

С пожелтевшей карточки смотрела девочка лет семи, пухленькая, светленькая, с бантом на макушке. Девочка сидела в глубоком плетеном кресле на фоне несуразных пальм и бегущих под кособоким месяцем зверей, не то тигров, не то леопардов, и крепко прижимала к себе большую куклу.

— Славная девчушка, — сказала Таня, разглядывая карточку.

— Это моя мать. Мироныч давно говорил мне, что у него хранятся семейные фотографии и письма отца. Все это я, конечно, у него реквизирую, — неторопливо объяснил он, и, казалось, объяснил скорее себе, чем Тане.

Взяв у нее фотографию, он положил ее на стул, поверх отобранных, разворошенных писем, придавил письма рукой, отчего стул жалобно скрипнул, и тут же протянул Тане другую карточку, скупо сообщил:

— Батя мой. На деникинском фронте.

Время пощадило глянец бумаги, и карточка казалась совсем новой. Молоденький парнишка в буденовке и в шинели, перепоясанный ремнями, стоял на снегу, придерживая одной рукой за уздцы вороного коня и сжимая другой рукоятку шашки. Он смотрел прямо в аппарат, и лицо его, очень похожее на лицо сидевшего на полу Копылова, застыло в той напряженной окаменелости, которая присуща всякому, кто впервые или не часто фотографируется. Только глаза оставались живыми — удивленными и чуть насмешливыми, словно они иронизировали над замысловатой процедурой невидимого фотографа.

— Он и сейчас военный? — отчего-то тихо спросила Таня.

Копылов помолчал, потом сказал:

— Он погиб. В сороковом году. Слышали, есть на Чукотке такая река — Амгуэма?

— Слышала…

— Так вот, отец был начальником геологической партии и погиб, когда переправлялись через Амгуэму. Вернее, его убили. Его и еще троих геологов.

— Не понимаю…

— Они возвращались с полевых работ на базу и несли в рюкзаках образцы вольфрама. В партии с ними было двое уголовников. В те годы здесь практиковалось направлять рабочими в геологоразведку заключенных из лагерей, в основном уголовников. Не лучший, конечно, способ подбора кадров, но людей не хватало, и приходилось мириться. Ну, и два подлеца решили завладеть рюкзаками и бежать на Аляску. Вероятно, они считали, что вольфрам не менее ценен, чем золото.

Он умолк, а Таня снова посмотрела на фотографию, на которой парнишка в шинели придерживал за уздцы лошадь. Но теперь она почему-то не обнаружила в его глазах ни удивления, ни хитроватой насмешливости — в них застыла тревога.

Губы у парнишки были плотно сжаты, на лице лежала печать сурового спокойствия. Так случается всегда, когда разглядываешь человека под иным углом зрения, неожиданно узнав о нем что-то такое, о чем минутой раньше не думал и не предполагал.

— Этих двоих задержали? — спросила Таня.

— Да. Обычная история, заблудились в тундре, голод, дистрофия. Потом на их след случайно напали пастухи, — ответил Копылов и, помолчав, сказал: — Мы с матерью как раз тогда приехали на Север. Она хотела быть ближе к отцу и не знала, что его уже нет.

— Она сейчас с вами? — осторожно спросила Таня.

— Нет, она вскоре умерла.

— И вас воспитывал Тихон Миронович?

— Я воспитывался сам, — покачал он головой. — В интернате.

— Здесь?

— Да. Не в этом поселке, конечно, но на Чукотке. Мироныч тогда жил на Камчатке.

— Он брат отца?

— Матери.

— С тех пор вы так-и живете здесь?

— Почему? Я ведь вам говорил: пять лет грыз гранит науки в Ленинграде, — усмехнулся он. — Потом вернулся в эти края. Честно говоря, не выношу ни столиц, ни городов. Суета сует. — Он поднял на Таню глаза и с привычной усмешкой спросил: — Что вы на меня смотрите, как на ископаемое? Не верите?

— Верю, — ответила Таня. Помолчала, потом сказала: — Я слышала, вы были судимы.

Он удивленно сдвинул брови и вдруг весело сказал, ослепительно блеснув зубами:

— Ну нет, меня пока от таких передряг бог миловал. Если, конечно, и вы помилуете. — Он встал с пола и, перекладывая со стула на стол письма и фотографии, сказал: — Смотрю я на вас, смотрю и думаю: до чего же вы глупая девчонка!

— Это почему? — скорее обиделась, чем возмутилась Таня.

— Потому что всерьез занимаетесь стряпней, именуемой делом о растрате Копылова.

— Но ведь у вас действительно недостача, — спокойно возразила Таня.

— Действительно! — повторил он. Потом подошел к ней, остановился напротив и, сложив на груди крепкие руки, спросил: — Значит, первому акту ревизии, где есть эта самая растрата, суд верит, а второй, где ее уже нет, считает липой. Так, что ли?

— Какой второй? — не поняла Таня. — В деле один акт, акт о недостаче.

— Ну, это вы бросьте, — нахмурился он. — Была повторная ревизия, и вы об этом знаете.

— Повторная? — удивилась Таня. И, внезапно догадавшись, спросила: — Вы погасили недостачу?

— Ну и лихо же вы меня разыгрываете, — усмехнулся он и с той же усмешкой продолжал: — По-моему, в акте черным по белому написано, что первая ревизия была без меня, что я уезжал в бригады, что товарищи ревизоры упустили из виду чердак склада номер два, где сушилась эта самая пушнина в количестве ста тридцати шкурок песца и восемнадцати лисьих шкурок, из чего и получилась так называемая моя растрата и прочая чепуховина. Ну, а потом, как водится, кладовщик Омрай вспомнил о чердаке, созвал новую ревизию, и уважаемые ревизоры чистосердечно признали свою ошибку. Так что вы на это скажете?

Таня смотрела на Копылова и по мере того, как он говорил, чувствовала, что дело в потрепанной синей папке, не дававшее ей почти два года покоя, расползается по швам и лопается, как мыльный пузырь, и что вообще никакого дела нет и, вероятно, не было. Столь простое объяснение истории синей папки обезоружило ее и повергло в замешательство.

— Ну, так что вы на это скажете? — снова спросил он, но на сей раз как бы с укоризной.

— Не знаю… Я акта повторной ревизии не видела… и вообще… Кому вы его посылали?

— Вам, конечно, — убежденно сказал он. — И не я посылал, а председатель поссовета Вуквутагин.

— Мне? — изумилась Таня.

— Ну, прокурору, какая разница?

— Прокурору? Когда?

— Как когда? Сразу. Точнее, недели через три после того, как убрался этот молокосос.

— Какой молокосос?

— Ваш следователь — Седов, Седых, как его? К тому же пакет отправили заказной почтой, так что все ваши вызовы на суд считал и считаю ненужной формальностью.

— Странно… — в раздумье сказала Таня, мысленно пытаясь как-то связать в одно вполне убедительное объяснение Копылова с отсутствием в деле акта повторной ревизии. — Странно… — повторила она. — Не могла же почта пропасть?

— Запросто могла, — фыркнул он. — Отправляли в мешках на нартах. Каюр задремал, один мешок свалился в сугроб — и весь сказ.

— Может быть… — ответила Таня, все еще продолжая мысленно отыскивать какие-то более убедительные объяснения случившемуся. — Хотя… Значит, у вас есть с собой копия акта?

— Копия? — удивился он. — А на кой черт мне нужна копия?

— Значит, у вас нет копии? — уже более твердо спросила она.

— Ну для вас я сто копий мог бы притащить. Жаль, раньше не знал. Может, вы хотите, чтоб я по пуржишке в Белый Мыс прогулялся?

— Я этого не хочу…

— Слушайте, сказать вам честно? — вдруг подошел к ней Копылов.

— Честно? — насторожилась Таня. — Да, да, пожалуйста.

— Плюньте вы на свои суды, возьмем билеты и махнем с вами куда-нибудь на край света.

— Как — махнем? — спросила она, не поняв в первое мгновение смысла его речи.

— По воздуху, конечно, — усмехнулся он. И неожиданно взял ее руками за плечи, легко приподнял со стула и, удерживая ее чуть-чуть на расстоянии от себя, сказал с несвойственной ему серьезностью: — Вы мне нравитесь. Я не шучу, и все время хочу вам об этом сказать.

— Пустите! — возмутилась Таня. — Вам не кажется, что это… — И запнулась, не найдя нужного слова.

— Хамство? — подсказал он и спокойно ответил, отпуская ее: — Не кажется. Я у вас спросил: «Можно сказать честно?»

— Спокойной ночи, — бросила Таня, направляясь к двери. Но на пороге остановилась и оглянулась. — И часто вы пользуетесь таким примитивным методом?

— Каким?

— Предлагаете малознакомым девицам уехать или улететь с вами?

— Не часто, — ответил он, подходя к ней. — Послушайте, Таня…

— Спокойной ночи, — повторила она сухо и захлопнула за собой двери.

Как только она вошла в боковушку, Копылов стукнул ладонью в перегородку и громко сказал:

— Спокойной ночи. И считайте, что я сморозил глупость.

 

12

Однако ночь для Тани прошла в беспокойных мыслях. Она не сомкнула глаз. И мешала не пурга, по-прежнему бесновавшаяся и содрогавшая дом. Получалось так, что с той минуты, когда она попала в Светлое, она неотступно думала о Копылове. Почему? Потому, что всякий раз он представал перед нею лишь с какой-то одной стороны, заставляя ее то злиться, отчего он не едет, то изумляться, встретясь с ним в избушке, то переживать мучительный страх, когда она решила, что он бросил ее в торосах, то сочувствовать ему, узнав о печальной судьбе его отца, то вдруг поверить ему и тут же снова засомневаться, то презирать за беспардонное донжуанство, как случилось в последнюю минуту.

Впрочем, в эту последнюю минуту, когда ей стало ясно, что никакого дела Копылова больше не существует и остается лишь положить в папку акт повторной ревизии, а потом формально, так сказать, для порядка вынести решение о прекращении дела и навсегда сдать синюю папку в архив, — когда ей стало это ясно и Копылов начал вдруг говорить какие-то несуразные слова о полете на край света, в ту минуту она больше негодовала на себя, чем на него.

Так случалось и раньше. Стоило ей появиться в кино или на концерте, как тут же к ней привязывался какой-нибудь ферт. И соседи и подружки по институту говорили, что она красивая, но Таня полагала, что красота вовсе не является поводом для знакомства с первым встречным.

«Позавчера этот прораб Василий норовил влезть в дом, сегодня Копылов ведет себя не лучше, — думала она. — Неужели я похожа на легкомысленную дурочку, с которой можно обращаться как угодно?»

И хотя Таня в своих размышлениях объединяла их, она не могла не признаться себе, что Василий и Копылов — отнюдь не одно и то же. По совести говоря, этот так называемый подсудимый интересовал ее. Она не относилась к нему равнодушно.

«Наверно, потому, что у него трудная жизнь», — подумала она, объясняя самой себе это свое робкое признание.

Но странно, Михаил не вызывал у нее ни чувства сострадания, ни жалости. Казалось, он был вырублен из какой-то сверхтвердой породы, налит той особой силой, которая обладает необъяснимым свойством притяжения. Прошло всего два дня, как она встретила в избушке Копылова, а сколько раз она меняла мнение о нем! Но на сей раз ее мнение, казалось, утвердилось окончательно. И главное — она верила Копылову. Ей ни разу не пришла в голову мысль, что Копылов мог обмануть ее и что никакого акта повторной ревизии не существует. Она только недоумевала, почему этого акта нет в деле…

А за окном пела, плакала, билась о стены дома пурга. От окна дуло холодом. За перегородкой слышались размеренные шаги — Копылов тоже не спал. Возможно, и он раздумывал о всяческих превратностях человеческой жизни.

 

13

Пурга оказалась недолгой, сил у нее хватило немногим больше, чем на сутки. Стремительно отбушевав, она к утру стихла.

Таню поднял все тот же стук кулака в перегородку.

— Вас там не замело случайно? — громко проговорил за стеной Копылов. — Давайте решать, что будем делать. Я ухожу.

Таня сразу же вспомнила о суде, который должен все-таки состояться, быстро зажгла лампу и стала одеваться.

Копылов расхаживал по кухне, ожидая, пока она выйдет. Он был в телогрейке, торбасах, малахай держал в руке.

— Ирония судьбы! — горестно развел он руками. — Молил бога закрутить пургу на недельку, а она, бестия, в сутки уложилась. К тому же и снегом не побаловала. — И без всякой паузы спросил: — Так какие будут на мой счет указания, товарищ судья? Учтите, к вечеру аэродром разутюжат и первым самолетом я отчалю.

— Да, пожалуйста, — ответила Таня. — Я только должна рассмотреть дело в вашем присутствии. Это недолго. Но прежде мне еще надо связаться с Белым Мысом.

— Я договорюсь и вам сообщу. Вы еще придете сюда?

— Приду, — ответил он, берясь за ручку дверей. — Подкину в колхоз своих собак на довольствие и вернусь. Да, надо насчет ключа договориться. Где вы оставляете?

— Здесь два ключа. — Таня взяла с полки колечко с ключами, сняла один ключ, подала ему: — Возьмите себе.

— Порядок, — сказал он и, сунув ключ в карман, вышел, плотно прикрыв за собою двери.

Теперь, когда он ушел, у Тани почему-то пропала охота оставаться в этом доме.

«К тому же, — подумала она его словами и про себя улыбнулась этому, — уж если я обещала, что суд состоится, то надо действовать».

Она быстро оделась и вышла на улицу.

Хотя был уже одиннадцатый час утра, над поселком, как глубокой ночью, висела медная луна. Электрики успели починить оборванные пургой провода, и на улице зажглись фонари, помогая луне и звездам разгонять темноту полярного дня.

На крыльце Таня на минутку задержалась, окинула взглядом улицу, соседние дома и свой двор. Пурга все-таки потрудилась крепко. На заборах, на крышах домов лежали тяжелые снеговые шапки. Только во дворе зоотехника не осталось следов пурги: видно, Копылов, когда пурга стихла, сразу взялся за лопату.

Петляя среди сугробов, Таня отправилась искать дом Семечкина, так как в воскресенье он, конечно же, в поссовете не сидел.

«Почему он насторожился, когда я сказала, что свяжусь с Белым Мысом? — вдруг подумала Таня. — А что, если…»

Но она тут же оборвала эту мысль и сердито сказала себе:

«Опять эта моя проклятая судейская подозрительность, недоверие к людям!..»

Несколько раз она спрашивала у встречных, где живет Семечкин, ей отвечали, что дальше, и махали рукой куда-то в конец улицы.

Ей повезло: Семечкин оказался дома. Он ничуть не удивился тому, что, уехав три дня назад в Белый Мыс, она снова очутилась в Светлом и предстала перед его очами. Он только сказал:

— Я вам что говорил? Говорил — дорога дальняя, пурги метут, зазря поедете. Вот и завернула назад пурга.

— Нет, — сказала ему Таня, — я встретила в избушке Копылова. Мы с ним уже в доме у Тихона Мироновича были, когда пурга началась.

— Так и он у зоотехника пересиживал? — спросил Семечкин.

— Да, — ответила Таня.

— Так вы вместях цельную пургу отсидели?

— Да, всю пургу, — сказала Таня.

— А-а… — только и сказал Семечкин, после чего сразу же повел Таню разыскивать народных заседателей.

Оба заседателя тоже, к счастью, оказались дома и занимались тем, чем занималось с утра все население поселка, — орудовали в своих дворах метлами и лопатами, расчищая снег. Оба тотчас же изъявили полную готовность явиться в судебное заседание, и оба советовали провести его под вечер, когда они расквитаются с заботами, которые навалила на них пурга.

Таня договорилась встретиться с ними в четыре дня в поссовете и попросила Семечкина послать кого-нибудь к Копылову и сообщить ему об этом. Сама она пошла на почту, решив, что оттуда сразу же отправится на аэродром и узнает, ожидается ли к ночи самолет в райцентр, так как не хотела ни минуты лишней задерживаться в Светлом.

На почте дежурила знакомая женщина, и Таня изложила ей свою просьбу: во-первых, связаться с радистом Белого Мыса, во-вторых, попросить радиста, чтоб он послал кого-нибудь к председателю поссовета и пригласил его к аппарату, а в-третьих, Таня соглашалась ждать столько, сколько потребуется.

— Ну, это мы сделаем, — приветливо ответила женщина и, набрав номер телефона, стоявшего на ее рабочем столике, сказала в трубку: — Алло… Сеня? Сеня, дружочек, очень срочное дело. Если уж ты не поможешь, не знаю, кто тогда поможет. Надо взять связь с Белым Мысом, надо Вуквутагина к аппарату… Знаю, знаю, что воскресенье, поэтому тебя прошу. Сенечка, кровь с носа, нужно… Попробуешь?.. А ты попроси хорошенько их радиста… Спасибо, Сенечка, жду.

Потом из радиостанции звонили дважды — и дважды женщина, приложив к уху трубку и поддерживая ее плечом, записывала на бланки тексты поступивших радиограмм, которые передавал ей дежурный радист.

Но не прошло и получаса, как женщина, снова сняв трубку, сказала Тане:

— Идите сюда, Вуквутагин пришел.

Таня зашла за перегородку, присела у столика.

— Это товарищ Вуквутагин? Здравствуйте, — сказала она в трубку.

— Трастуй, — раздался совсем рядом густой, гортанный голос. — Вуквутагин на аппарат сидит, все слышит.

— Вас беспокоит судья Камфорова, — быстро заговорила Таня, словно боясь, что связь прервется. — Я вот по какому вопросу. Два года назад у вас проходила ревизия торговой базы и была вскрыта недостача в сумме…

— Никакой недостача нет, — перебил ее гортанный голос. — Мы делал второй ревизия.

— Знаю, знаю. Вы послали акт повторной ревизии в прокуратуру, но он почему-то не был получен, — поспешно сказала Таня.

— Я за твой пропажа отвечать не могу, — ответил голос в трубке. — Ты отвечать должен.

— Да, да, понимаю, — торопливо согласилась Таня и продолжала: — Я вас очень прошу: пришлите, пожалуйста, в нарсуд копию акта. Вы меня слышите? Поскольку акт пропал, пришлите в Угольный копию. А в Светлое дайте радиограмму, что была повторная ревизия и недостачи не обнаружено. Только заверьте печатью. Вы меня понимаете?

— Понимал, почему не понимал? — ответил гортанный, густой голос. — Завтра посылать буду.

— Нет-нет, пришлите, пожалуйста, сейчас же! Радиограмма нужна сейчас же!

— Сейчас присылать не буду, — спокойно ответил голос. — Сейчас поселок забой оленя делает, сейчас я на забой хожу. Завтра присылать буду.

— Послушайте, товарищ Вуквутагин, я вас очень прошу: радиограмма нужна сегодня, на сегодня назначен суд, — горячилась Таня. — Вы понимаете?..

Трубка не отвечала.

— Алло, алло!.. Вы меня слышите?..

Трубка кашлянула, потом сказала:

— Вуквутагин хорошо слышит, Вуквутагин дома спит — слышит, как волк на поселок идет. Это ты Миша Копылов судить хочешь?

— Да-да. Я же вам сказала, что я судья! — Таня обрадовалась, что наконец-то председатель поссовета понял ее.

— А что судить будешь? Пускай Миша твой глупый суд не ждет, пускай скоро Черный море едет. Ты мой голос понимал?

— Понимаю, но вы мне дайте радиограмму! — сказала Таня, теряя всякое терпение. — Договорились?

Трубка снова не отозвалась.

— Алло, алло!.. Товарищ Вуквутагин!..

— Сейчас буду посылать, — спокойно ответил Вуквутагин. — Акт сейчас посылать не могу, акт писать долго надо.

— Да, да, акт не к спеху. Давайте радиограмму, адресуйте на почту. Я жду. До свидания, — Таня облегченно вздохнула, положила на рычаг трубку.

Телефон тут же снова зазвенел, и женщина, взяв трубку, сказала:

— Поговорили, Сенечка, поговорили. Молодец, спасибо. — Потом спросила у Тани: — Выходит, у Копылова все в порядке?

— Все в порядке. Большое вам спасибо, — ответила Таня, отходя от столика, и сказала: — Пока придет радиограмма, я на аэродром схожу.

— Через час получите, — заверила женщина.

На улице за это время все изменилось. Темнота успела раствориться. Звезды притухли, луна упала за ближнюю сопку. Небо и воздух светлели тусклой серостью, точно это был не разгар дня, а густые сумерки, когда солнце давно ушло за горизонт, а ночь торопливо заглатывает последние остатки вечернего света.

И тем не менее это был день. Тот световой час дня, когда рассвет без солнца сливается с бессолнечным закатом, робко противясь полярной ночи.

В эти два-три часа суток все окружающее: дома, столбы, провода, нарты, опрокинутые у сараев вельботы, фигуры и лица людей — все принимает свои нормальные очертания.

Час назад в голове у Тани был такой сумбур, что, идя на почту, она решительно ничего не видела вокруг. Не заметила, что рассвет начал теснить ночь, не заметила, что во дворах и на улице хлопочут люди. Ей казалось, что и ночь растворилась только сейчас и люди только лишь сейчас высыпали из домов.

Вон озоруют мальчишки: положили на санки здоровенного пса, опутали его веревкой и с гиканьем тащат санки на сугроб. Пес визжит, барахтается, мальчишки гогочут, и видно, как блестят их угольные глаза, как горят щеки, а у самого малого видна даже примерзшая к носу сосулька.

Вот на крыше дома стоит мужчина в телогрейке, широченной лопатой сгребает вниз снег. И видно, что крыша на доме новая, что мужчина молод, что при дыхании изо рта его идет пар и что верхний угол лопаты отколот. В соседнем дворе старуха-чукчанка чистит на снегу огромную медвежью шкуру.

Из-за поворота выскакивает тракторишко, подминает гусеницами снег, ровняет сугробы. На узенькой улочке Таня жмется к заборчику, уступая трактору дорогу. За трактором на лыжах едет мальчишка, держась за веревку, привязанную к кабине. Трактор подпрыгивает, мальчишка, потеряв равновесие, падает, зарывается носом в снег, но тут же вскакивает, испуганно оглядывается.

Увидев в пяти шагах от себя Таню, улыбается.

— Трастуй, — говорит он, старательно выговаривая по-русски трудное для него слово. — Я тибя знаю!

— Откуда же ты меня знаешь? — улыбается Таня.

— Я у Лендревны хрип больной был! — теперь уже скороговоркой сообщает мальчишка.

— А, помню, помню, — говорит Таня, хотя вовсе не помнит его. — Значит, ты выздоровел?

— Я катаюсь! — гордо сообщает мальчишка и, потеряв вдруг всякий интерес к Тане, пускается догонять трактор.

Да, все видно сейчас, в этот час суток, когда день отвоевывает у ночи малость света. И все станет через час иным, трудно узнаваемым, когда снова загустеет чернота, высыплют звезды и медью взблеснет вверху луна.

Но тогда Таня уже вернется с аэродрома, узнав у диспетчера, что пассажирский самолет пойдет в Угольный лишь завтра вечером.

 

14

Получив радиограмму от Вуквутагина и окончательно убедившись, что для предания Копылова суду нет никаких оснований, Таня решила прекратить производством дело.

Единственным слушателем и зрителем судебного заседания, проходившего в кабинете Семечкина, был сам Семечкин. Устроившись на табуретке у порога, он топил печку и все время без надобности ворошил горевшие в ней поленья, звякая кочергой. Молоденькая эскимоска Катюша Рультына, секретарь поссовета, ставшая временно секретарем суда, отчего-то крайне смущалась и не поднимала глаз от ученической тетрадки, предназначенной для ведения протокола. Что касается народных заседателей, то оба они, пекарь Яковлев и счетовод колхоза Кипутка, с той минуты, как переступили порог поссовета, с нескрываемым любопытством разглядывали судью и подсудимого. Хотя они и были народными заседателями, но в их бытность в Светлом еще ни разу не вершился суд, поэтому все, что они видели и слышали, было им в новинку и весьма интересно.

В такой необычной обстановке, да еще потому, что она испытывала непроходящую неловкость перед Копыловым, Таня никак не могла вести заседание в той торжественной строгости и в том незыблемом порядке, которые следует знать и свято соблюдать каждому судье. И потому, выйдя с Яковлевым и Кипуткой из заседательской комнаты, а точнее из безоконной каморки, которая примыкала к кабинету Семечкина и в которой хранился поссоветовский архив, у Тани не хватило духу прибегнуть к требованию: «Встать, суд идет!» Это выглядело бы сейчас и напыщенно и нелепо. Оглашать решение следовало стоя, но, как только они вошли из каморки в кабинет, пекарь Яковлев, худощавый, чернявый, с усиками «а ля Чаплин» и моложавый счетовод Кипутка тотчас же уселись за стол Семечкина и у Тани опять не хватило решимости сказать им, что садиться в этот момент народным заседателям не положено, а положено стоять — одному слева, другому справа возле нее.

Однако, когда они вошли, Копылов без всяких напоминаний поднялся с табуретки, а когда Таня начала оглашать решение, встал и Семечкин и, опершись на кочергу, окаменел у порога.

— Ввиду того, что ревизионная комиссия, — скороговоркой, ни на кого не глядя, читала Таня решение, — при проверке материальных ценностей на торговой базе Белого Мыса допустила ошибку, исправленную затем повторной ревизией, которая не подтвердила недостачу, нет никаких оснований для предания Копылова Михаила Антоновича суду. В связи с изложенным и на основании радиограммы от девятого октября шестидесятого года, за номером тридцать дробь восемнадцать, присланной председателем поселкового Совета Белый Мыс Вуквутагиным и подписанной членами ревизионной комиссии Тынеску, Рынтытагиным и Волковым, суд постановляет: уголовное дело в отношении Копылова Михаила Антоновича дальнейшим производством прекратить.

Таня передохнула. У нее вдруг запершило в горле, она неловко кашлянула и, лишь теперь прямо взглянув на Копылова, сказала:

— Вам понятно? Суд не считает возможным привлекать вас к ответственности.

— Что и не требовалось доказывать, — буркнул Копылов и продолжал: — Уж если меня судить, так за то, что разбил рожу вашему следователю. Тут я полностью отвечаю.

— Какому следователю? — не поняла Таня. — При чем следователь?

— При том, что он отпетая сволочь, — усмехнулся Копылов. — Когда я ему помял кости, он не пикнул, а стоило мне уехать в тундру, он, скотина, заварил кашу с ревизией и состряпал это дельце.

«Ну, так нельзя, это слишком!» — вспыхнула Таня. И тут же постучала карандашом по столу, сказала строже и суше:

— Держитесь, пожалуйста, в рамках приличия.

— Я прилично, — буркнул он.

— Если вы хотите что-либо сказать по существу — пожалуйста.

— А я по существу, — возразил он. — Если ваш следователь допускает произвол, то будь он хоть папа римский, а суд обязан поставить его на место.

«Что он привязался к следователю, если ошиблась ревизия? И неужели он действительно дрался?» — недоуменно подумала Таня, а вслух сказала:

— Хорошо, следователь тоже, конечно, мог допустить ошибку, но это уже другая сторона дела.

— Какая ошибка? — нахмурился Копылов. — Чистой воды произвол, а чем это кончилось, мы знаем.

«Он видит, что я волнуюсь, и хочет меня позлить, — мелькнуло у Тани. — Он думает, что я… Нет, он думает, что все мы какие-то крючкотворы».

Меж тем Яковлев и Кипутка многозначительно переглянулись.

Яковлев, воспользовавшись Таниным молчанием, с любопытством спросил Копылова:

— Значит, ты этому следователю… того? А за что ты его?

Семечкин оторвался от кочерги, с интересом взглянул на Яковлева, на Копылова, поставил кочергу к печке, прошагал в неожиданно наступившей тишине к столу и уселся на свободный стул рядом с Кипуткой.

Копылов почему-то молчал, насупившись.

— Да за что ты его? — живо повторил Семечкин, забыв или не зная, что задавать вопросы подсудимому могут лишь судья или заседатели.

— Что ж, я могу сказать, — неохотно ответил наконец Копылов. — Причина в женщине.

«Вот оно!.. — мелькнуло тут же у Тани. — Значит, Семечкин был прав? Женщина все-таки замешана!..»

— Так, — многозначительно протянул Яковлев. — Понятно…

— Ну, ну, выкладывай, — снова нетерпеливо потребовал Семечкин.

Копылов нахмурился еще больше, потом так же нехотя сказал:

— А что выкладывать? Нахлестался ваш Седых, как скотина, спирту и полез к ней ночью в дом. Она, как назло, двери забыла на крючок взять. Вот и все.

— А ты сам откедова знал, что дверь на крючок не взята? — подозрительно спросил Семечкин.

— Потом узнал, когда она от него по снегу в одной рубашке убегала, — неприязненно ответил он Семечкину. И мягче добавил. — А она совсем еще девчонка…

— Вы любили ее? — чуть слышно спросила Катюша Рультына и, отчаянно покраснев, опустила в протокол глаза. Как и Семечкин, она не знала или забыла, что не вправе задавать вопросы.

— Это мое личное дело, — холодно ответил Михаил, глядя почему-то не на Катюшу, а на Таню.

Таня невольно потупилась.

— Хо-хо! — громко вздохнул молчавший до этого счетовод Кипутка. И нараспев проговорил. — Хорошо делал, когда такой бандит зуб бил, плохо делал, когда район не ехал, райком партия не писал. Надо ехать, всю правду говорить. Зачем раньше не ехал, зачем языком шевелить ленился?

— А следователь мне другое трепал, — прервал счетовода Семечкин. — Он тогда от нас в Угольный летел. Трепал, что тебя баба опутала, потому, мол, и растрата.

За столом стало шумно.

— Это когда же он летел? — спросил Яковлев.

— Почему я не видал? — спросил Кипутка.

— Я его помню, я ему на командировка печать ложила, — сказала Катюша.

— А как его фамилия? — добивался Яковлев.

— А черт его знает, — ответил Семечкин.

Таня слышала и не слышала, о чем они говорят.

«Да-да, это тот самый случай… Смолякова говорила, — мгновенно вспомнила она. — Не судья, а следователь. И не какой-то, а Седых… Потом отомстил ему, состряпал дело… Второй акт получил и уничтожил… Неужели мог?.. Конечно, мог, никакая почта не пропала… Не зря я сомневалась… Спихнул в суд, уехал из района… Ах, как подло все!..»

Ей вдруг стало так совестно за себя, так совестно перед всеми, кто был рядом, словно это не Седых, а она сама совершила какую-то мерзость, что она готова была провалиться сквозь землю. И, сгорая от стыда и неловкости, она сказала Копылову:

— Суд направит прокурору области частное определение с изложением всех фактов в отношении Седых. Я позабочусь, чтобы прокуратура обратила особое внимание на это определение. Думаю, что Седых получит по заслугам.

И она поспешила объявить заседание закрытым.

— Я свободен и могу идти? — не скрывая иронии, спросил тотчас же Копылов.

— Да-да, пожалуйста, — ответила она, не отрывая глаз от папки.

Он повернулся и молча вышел.

Семечкин, Яковлев и Кипутка тоже вскоре ушли. Семечкин был, на удивление, оживлен и вовсе не казался Тане таким сонным, как в прежние дни. Уходя, он сказал ей:

— Что я вам говорил? Говорил, что можно зазря человека посадить. На то и суд, чтоб выяснить.

Ничего похожего Семечкин не говорил, но, не желая спорить с ним, Таня сказала:

— Да, вы правильно говорили.

Уже из коридора до Тани донесся голос Семечкина, втолковывающего Яковлеву:

— Ты мне в своей пекарне чистку труб не тяни. Через тебя отправка сведеньев задерживается.

Ответа Яковлева Таня не расслышала.

«А все-таки я скажу в райисполкоме насчет Семечкина, — подумала она. — Пусть ему подыщут подходящую работу. Нельзя же так».

Больше часа она оставалась в поссовете, приводя в порядок бумаги и разбирая протокол, который у Катюши получился неразборчивым и чересчур коротким.

Складывая в портфель бумаги, она уронила на пол какую-то справку. Подняла, открыла папку, положила туда справку. Взгляд ее наткнулся на радиограмму: «Выехать на суд не могу Занят К тому же не считаю себя виновным». И еще одна радиограмма: «Быть не могу Уезжаю по делам тундру К тому же погода портится»… Вот они, эти «к тому же», любимые словечки Михаила! И вот почему, слыша их от него в избушке, она поймала себя на мысли, что они ей о чем-то напоминают. Выходит, они напоминали ей о его радиограммах.

Из поссовета она вышла вместе с Катюшей.

— Мне туда, — Катюша махнула рукой вправо. — А вам?

— А мне туда, — показала Таня влево.

— Не заблудитесь у нас? Хотите, провожу?

— Спасибо, не заблужусь.

— Тогда до свидания.

— До свидания.

Катюша пошла к центру поселка, и на улице в лад ее шагам тонко и певуче заскрипел снег.

Несколько минут Таня стояла в нерешительности, не зная, куда идти. Время еще было раннее, часов восемь вечера, и во всех без исключения домах светились огни. В каком-то ближнем дворе жалобно скулила собака.

«Пойду к Лене, она даже не знает, что я уезжала и вернулась, — подумала Таня. — А завтра улечу. Лена меня проводит».

И она медленно пошла по улице, так медленно, что даже снег не скрипел под ее ногами.

С ней происходило что-то непонятное. Несли бы кто-нибудь спросил сейчас, чем вызвано такое ее состояние, она вряд ли смогла вразумительно объяснить.

Первый дом за поворотом — дом зоотехника. Свет горит, желтеют затянутые морозом окна. Пятый дом — дом Лены. Там тоже светится.

У дома зоотехника Таня остановилась, услышав голос Копылова во дворе:

— Лапу!.. Полкан, лапу!.. Так, братец… Мерси…

Похоже, он запрягает собак. Значит, отгонит их сейчас в колхоз. В десять вечера на Москву будет рейсовый самолет. Это она тоже узнала у диспетчера. А может, он распрягает собак? Может, вернулся Тихон Миронович?..

Она не хотела заходить в этот дом, собиралась идти к Лене. И все же какая-то неведомая сила цепко ухватила ее за плечо и повела к калитке.

— Где это вы бродите? — громко спросил ее Копылов и с размаху вогнал в снег остол, закрепляя нарты, чтобы собаки не сорвали их с места. — Я бы давно уехал, да ключ у меня остался. Держите, — протянул он ей ключ, который она отдала ему утром.

— Спасибо, — сказала Таня.

— Так и быть — пожалуйста! — усмехнулся он. Потом сказал: — Ну, пошли в дом, я тулуп свой возьму.

«Да-да, раз он уезжает, я могу остаться, — подумала Таня, идя за ним. — Зачем стеснять Лену, раз он уезжает?..»

Он задержался в сенях, а она прошла на кухню, неуверенно сняла пальто, будто все еще сомневалась, правильно ли делает, оставаясь здесь.

Вошел Копылов, держа на одном плече огромный овчинный тулуп.

— Ну, дорогой товарищ судья, будем прощаться, — сказал он, блеснув белизной зубов. — Передайте Миронычу, пускай не теряет надежды: как-нибудь загляну к нему. Да, не забудьте еще сказать, что я архив его переполовинил.

— Вряд ли я передам, я завтра улечу, — ответила Таня.

— Тогда сам догадается, — сказал он, гася улыбку. И, привычно нахмурившись, добавил: — Ну, поехал я.

Он взялся за ручку дверей, повернулся к Тане:

— А судья из вас, между прочим, не ахти какой. Не надо бояться смотреть в глаза подсудимому.

— Вам показалось… — отчего-то смешалась Таня.

— Может быть. — Он поправил на плече тулуп. — Хотите, вместе поедем? — вдруг предложил он. — Я, знаете ли, решил сперва в райцентр слетать.

— В райцентр? — быстро переспросила Таня. — Сегодня туда нет пассажирского.

— Зачем пассажирский? Меня и грузовые устраивают.

— Нет, я не могу… У меня еще дела…

— Ладно. Я понял. Никаких дел у вас, конечно, нет, — хрипловато сказал он и, круто повернувшись, вышел.

Несколько секунд Таня стояла неподвижно посреди кухни. Потом села к столу, обхватила руками лицо. Лицо горело. Во дворе послышался заливистый лай собак, голос Копылова и скрип полозьев. Потом все стихло.

Вскоре на крыльце послышались шаги, и Таня встрепенулась.

«Вернулся!» — было ее первой радостной мыслью.

Но двери открылись, и на кухне появилась Лена.

— Ну, Танька, это свинство! — набросилась она на Таню и затарахтела, как из пулемета: — Уехала — не сказала, вернулась — не приходишь. Тут Костя прилетел, мы тебя весь день ищем. Наконец узнали, что в поссовете суд, а у него как раз собрание у строителей. В десять явится. Ты что, только пришла? Совсем плита холодная. Значит, это правда, что ты вернулась с этим самым Копыловым?

— Правда, — сказала Таня упавшим голосом.

— И он здесь был с тобой в пургу?

— Был.

— И ты его оправдала на суде?

— Его не за что было судить. Но откуда ты все знаешь?

— Там о тебе Смолякова всякую чушь несет. Я ее час назад встретила, и она мне с улыбочкой докладывает: «Вы слышали? Никогда бы не подумала, что она может так низко упасть. Привезла в дом преступника, ночевала с ним, потом оправдала». Вот подлая сплетница! Я ей сказанула как следует! Ты не обращай внимания.

— Я не обращаю, — грустно ответила Таня. — Разве в этом дело?

— Вот именно, — согласилась Лена. — Давай лучше плиту разжигать. Сообразим ужин к Костиному приходу.

Известие о том, что прилетел Костя, в первую минуту пролетело как-то мимо Таниных ушей. И только потом она подумала, что после того, как послала Косте радиограмму и получила ответ, она, по сути, ни разу о нем не вспомнила.

— Нет, Ленка, — покачала головой Таня. — Я сейчас на аэродром иду. Ты меня проводишь немножко?

— Как, ты улетаешь? — изумилась Лена. — А Костя?

Таня прошла в боковушку, вынесла свой чемоданчик и, укладывая в него портфель с бумагами, сказала:

— Мне не надо с ним встречаться. Ты же все знаешь. Я хотела обмануть себя. Но ни мне, ни ему этого не надо.

Лена молча поглядела на Таню, потом присела на табуретку у стола, потом сказала сердечно и участливо:

— Конечно, знаю. Все дело ведь в любви, Танька. — Она подумала и добавила: — Павел ведь тоже улетел… В Магадан… Будет просить перевод…

— Вот что… Значит, вы уедете отсюда вместе?

— Да, — просто ответила Лена. — Сперва он, потом я. А может быть, сразу вдвоем.

— А если не переведут?

— Не знаю… Все равно это уже решено.

— А Смолякову я все-таки уволила бы, — убежденно сказала Таня.

— Я написала в роно, подожду, что они ответят. — Лена помолчала, спросила: — Хочешь, я с ним поговорю?

— С кем?

— С Костей.

— Не надо. Я сама все объясню, когда вернется в Угольный.

— Да, так лучше, — согласилась Лена.

— Ты проводишь меня? — спросила Таня, надевая пальто.

— Конечно, — поднялась Лена и вдруг сказала: — Постой, куда ты, собственно, идешь? Сегодня нет пассажирского в Угольный.

— Зачем пассажирский? — ответила Таня. — Ходят грузовые. Мне все равно.

Они погасили в доме свет, повесили на двери замок. Отдавая Лене ключи на колечке от дома, Таня сказала:

— Передай Тихону Мироновичу большое спасибо. Не забудешь?

— Конечно, передам. — Лена спрятала ключи в варежку.

— И цветы приходи поливать. Один кактус совсем чахленький.

— Обязательно.

Они закрыли на засов калитку, подперли снизу тяжелым камнем, чтоб очередная пурга не сорвала ее с петель, и пошли по центральной улице поселка к аэродрому, держась вдвоем руками за ручку совсем легонького чемоданчика.

Они ни о чем не говорили. Просто шли по центральной улице, слабо освещенной редкими фонарями и окнами домов.

Когда дорога резко свернула вправо и потянулась по берегу океана, заваленному тяжелыми льдами, Таня остановилась.

— Ну, беги домой, Ленка.

— Не боишься одна?

— Нисколько. — Таня чмокнула Лену в щеку.

Лена тоже поцеловала Таню, пообещала:

— Я, может быть, приеду к тебе. Может, на зимние каникулы…

— Обязательно приезжай.

Они еще постояли немного на морозе, говоря друг другу хорошие, нежные слова, опять поцеловались и быстро разошлись в разные стороны.

 

15

Таня вошла в махонький зал аэропорта и сразу увидела Копылова. Он сидел на скамье у рубчатой деревянной колонны, подпиравшей потолок, один в холодном, нетопленном зале и смотрел на двери. Он тоже увидел ее и тут же поднялся.

— Вот видите, я решила лететь… — сказала она, точно оправдываясь перед ним.

Копылов улыбнулся ей и молча взял у нее чемоданчик. Потом поднял с пола свой чемодан.

— У меня еще нет билета, — сказала Таня. — Сейчас возьму.

— Стойте здесь. — Он опустил на пол чемоданы и быстро пошел к двери с табличкой «Диспетчерская».

Самолет был маленький, кургузый, тупорылый, из серии машин ледовой разведки, с низкой, почти у самой земли дверцей, так что никакого трапа, чтоб взобраться в него, не требовалось. Моторы уже работали, и пилот, выглянув из кабины и увидев на взлетном поле две приближающиеся фигуры, крикнул:

— Поспеши, ребята, взлетаем!

Этим самолетом колхоз отправлял куда-то на юг пушнину. Вся хвостовая часть и правый борт были завалены мягкими мешками, набитыми мехом. Свободной оставалась лишь часть скамейки у левого борта.

Они сели на скамейку. Пилот закрыл дверцу. Вскоре машина взлетела и стала карабкаться все выше и выше в черноту ночи, куда-то поверх еле приметных облаков, из которых уже начал просыпаться на землю колкий, мелкий снежок.

Но облака тут же прорвались настоящим пышным снегом, и, когда самолет пролетал над Светлым, весь поселок был завешан сплошным белым занавесом, сотканным из крупных, отвесно летящих хлопьев. Но ни Таня, ни Михаил, недавно покинувшие поселок, уже не знали этого. Как не знали и того, что во многих ближних и дальних домах этого поселка взбудораженные жители на все лады обсуждали в этот час необычное событие, связанное с их появлением и исчезновением.

Одни утверждали, что приехавшая в Светлое женщина-судья влюбилась в опасного преступника, незаконно спасла его от тюрьмы и еще не известно, чем все это кончится. Другие уверяли, что парень был кем-то оклеветан, и если бы не она, то сидеть бы ему сейчас за решеткой да глядеть на небо в клеточку. Третьи говорили, что они знакомы с детства, давно любят друг друга и что он никакой не бандит, а начальник по комсомолу из райцентра и что примчался он по радиограмме, которую она (и на то есть свидетели) посылала ему с их же почты. Четвертые сомнительно качали головами, не понимая, как может позволить себе судья, человек закона, провести ночь наедине с подсудимым и крутить с ним шашни, если даже он и оправдан. Пятые вообще городили бог весть какую несусветицу, сбивая с толку и самих себя и тех, кто им перечил.

Словом, пересудов было много. И пока они гуляли по поселку, перекидываясь из дома в дом, маленький, тупорылый грузовой самолет по-прежнему летел в кромешной тьме над невидимыми внизу облаками, и Таня, прервав долгое молчание, сказала Михаилу:

— Знаете, о чем я думала тогда, в торосах? Что вы решили меня убить, а потом раздумали и бросили замерзать. И что вы сговорились со стариком косторезом.

— И часто вы так скверно думаете о людях? — спросил он.

— Не знаю… — ответила Таня и умолкла.

— Вам не холодно? — спросил он. — Самолет не обогревается.

— Нет, ничего…

Он поднялся, прошел в пилотскую кабину, вынес оттуда полушубок, принадлежавший, видимо, кому-то из пилотов, и помог Тане завернуться в него.

А самолет летел и летел по невидимой воздушной трассе, сварливо урча моторами, легонько вздрагивая всем своим крохотным металлическим корпусом, и черная полярная ночь пристально вглядывалась в черные стекла иллюминаторов.

До восхода солнца было далеко, очень далеко — целых полгода, почти вечность.

Что она несла им двоим?..

 

Пришел корабль в поселок…

Шутливая повесть в двух частях

 

Часть первая

 

1

Ну что такое, спрашивается, корабль?

Корабль, да и все, плавучая посудина — подумаешь, невидаль! В каком-нибудь портовом городе, скажем в той же Одессе, или в Находке, или в Керчи, или в Калининграде, этих посудин натыкано у причалов такое множество — в глазах рябит и глядеть не хочется. Здесь и пассажирские, и рыболовные, и танкеры с низкой осадкой, и могучие плавбазы, и элегантные китобойцы. Одни подваливают к причальной стенке, другие отходят. Подваливают — ну и ладно, отходят — ну и слава богу! Пусть отходят, пусть приходят — никакого в том особого события нет.

Нет особого события в той же Одессе или в том же Калининграде — только не на Чукотке.

На Чукотке приход любого корабля — это праздник в буквальном смысле слова. И к празднику готовятся заранее: за месяц, а то и за два. То есть еще тогда, когда корабль и не думает брать курс на далекую Чукотку, а преспокойно красится или ремонтируется в каком-нибудь порту. Он себе красится, чепурится, а его уже ждут не дождутся.

Так было, например, с жителями райцентра Каменное Сердце.

Еще в мае, когда пурги допевали прощальные песни, наметая под окна домов последние сугробы, когда поселковые мальчишки и девчонки по вечерам резали коньками помягчевший лед залива, а по улицам, пыля снегом, еще носились собачьи упряжки, так вот еще в мае в райисполком пришла радиограмма, извещавшая о том, что в июле придет корабль, кроме всяких промышленных грузов, кроме всяких продуктов и промтоваров, доставит новых поселенцев — целых пятьсот человек, людей молодых, горячих, задорных.

Потому молодых и задорных, что ехали они обживать Север по своей доброй воле и по комсомольским путевкам, а таковые путевки, как известно, старикам не дают.

С той минуты поселок уже не мог жить спокойно.

Работники райкома партии и комсомола, райисполкома и торговли взялись за дело и за телефоны. Шутка ли — пятьсот человек! Это пятьсот коек, пятьсот матрацев, простыней, подушек, одеял, завтраков, обедов, ужинов. Это — общежитие, баня, столовая, это — телогрейки, сапоги, шапки, рукавицы. Это — работа и быт, быт и работа. Наконец, пятьсот человек — это ровно половина той цифры, которой уже лет десять исчислялось население Каменного Сердца, если не считать незначительных ежегодных отливов и приливов.

— Едут! Вы слышали, пятьсот человек!.. — радостно сообщали друг другу люди в магазинах, на почте, в очереди к машине-водовозке и в других общественных местах.

И самые радужные, хотя и неясные помыслы связывались с приездом новоселов. Районная двухполосная газета в каждом номере помещала заметки, правда, с затасканными, но все же оптимистическими заголовками: «Добро пожаловать, дорогие новоселы!», «Привет, молодым покорителям Севера!», «Друзья, мы ждем ваши золотые руки и горячие сердца!».

Словом, новоселов ждали. Местная газета писала в их адрес всякие добрые слова, в надежде, что, приехав, они их прочтут и по достоинству оценят. Местная автобаза в срочном порядке, мастерила для них койки из отходов арматуры, местная пошивочная мастерская с прозаическим названием «Торбаса» строчила чехлы для матрацев и наволочки, а местная торговля ломала голову над тем, как накормить одним заходом и трижды в день такую прорву народа.

Июль пришел сухой и даже жарковатый. Над поселком денно и нощно висело неусыпное солнце, а в нагретом воздухе день и ночь пищали тучи мошки. В подсобном хозяйстве райпищеторга вызревали на грядках из привозной земли худосочные редисины и щетинился бледный салат, на сопках за поселком поперли прямо из камней белые грибы, в тундре засинела подернутая снежным пушком голубика, а в залив забрели несметные косяки корюшки, которую черпали прямо с берега ведрами, кастрюлями, специальными проволочными ковшами и начерпали столько, что не знали, куда девать.

В общем, было самое подходящее время для прихода корабля.

Но в июле корабль не пришел.

А в августе вдруг резко захолодало, задождило. Небо недели две нудно сыпало мелкой водичкой, омывая каменные дома и оставляя на каменной земле неубывающие лужи.

И как раз тогда телеграф принес долгожданную весть: ждите, встречайте, корабль «Онега» на полпути к Каменному Сердцу!

И тогда с новой энергией взбудоражились и взбодрились посельчане.

Пока «Онега» накручивала на винт штормовые, совсем не тихие мили Тихого океана, из старенького клуба дней пять подряд разносились, разгоняя тоскливое шепетанье дождя, мажорные марши — духовой оркестр репетировал встречу. Главный капитан порта Петя Алферов, молодой парень, недавно присланный из Ленинградской мореходки, тоже репетировал встречу — трижды прошел на катере по заливу до места предполагаемого сближения катера с «Онегой».

В школе пионеры разучивали приветственные речи, а к поселковой столовой часто подруливали грузовики с ящиками, мешками и оленьими тушами.

Позже было точно установлено, что в день прихода «Онеги» на основном предприятии Каменного Сердца — автобазе — производительность упала до нуля. Холостяки-шоферы отказались от дальних рейсов и вместе с холостяками-ремонтниками отправились в общежитие мыться, гладиться и наряжаться.

Приход «Онеги» ожидался к пяти вечера. К этому часу, даже гораздо раньше этого часа, все посельчане явились на пирс: музыканты — на грузовике, пионеры — в стареньком автобусе, остальные — пеши. И когда все собрались, стало ясно, что в Каменном Сердце живет очень-очень много мужчин, преимущественно молодых и неженатых, и очень-очень мало женщин, преимущественно семейных.

Проклятый дождь не унимался. Молодые, неженатые парни расхаживали по пирсу веселыми компаниями и с удовольствием мокли под небесной водичкой, а семейные женщины и их мужья больше стояли на месте под защитой зонтиков.

Прошел час, два и три.

Погода заметно испортилась. Налетел ветер. С двух сторон в бетонный пирс, выдвинутый длинным, узким оселком в залив, забухали волны. Пирс, поливаемый дождем и брызгами, задрожал. Встречающие порядком продрогли, а «Онеги» все не было. Еще через час вернулся катер Пети Алферова, выходивший на встречу с кораблем. На палубе стоял приунывший Петя в прорезиненном плаще с капюшоном и несколько служащих порта, тоже в плащах с капюшонами.

— Петька, в чем дело? Где твоя «Онега»? — крикнул ему с пирса Сашка Старовойтов, потрясая огромным букетом полевых, исхлестанных дождем цветов, больше похожих на вышарканный веник, чем на цветы.

Сашка Старовойтов был известной фигурой в поселке и имел полное право вот так непочтительно разговаривать с главным капитаном порта. Во-первых, Сашка был шофером единственной в поселке легковой машины «Победа», которая, считалось, принадлежала управлению геологоразведки, но на самом деле распоряжался ею Сашка, так как из-за отсутствия асфальтированных дорог в тундре «Победа» дальше поселка выйти не могла, работникам управления ездить на ней было некуда, и Сашка обращался с легковушкой по своему усмотрению: либо ставил ее на ремонт, либо катал на ней по улицам мальчишек, за что мальчишки прямо-таки его обожали. Во-вторых, он был тренером и вратарем поселковой футбольной команды, не знавшей поражений от автобазовцев, а главный капитан порта Алферов пока что бегал в этой команде запасным игроком.

Но Петя Алферов почему-то ничего не ответил известному шоферу, к тому же своему тренеру и вратарю. Он долго не мог выбраться на пирс, потому что волны мешали катеру подойти к стенке и поднять трап. А когда все же выбрался, мокрый и фиолетовый от холода, то сказал сразу всем, пощелкивая зубами.

— Нич-ч-его пок-к-ка не из-звестно!.. Нн-надо уз-знать у р-р-радиста!.. — И пошел пирсом к далекому домику диспетчерской.

За ним толпой повалили организаторы встречи и встречающие, а с ними и Сашка Старовойтов со своим букетом-веником и со своей женой Анютой, самой крохотной женщиной в поселке, едва достававшей Сашке до плеча, зато самой лучшей машинисткой в геологоразведке и самой рьяной болельщицей футбола, не пропустившей ни единой Сашкиной тренировки и ни единой игры с автобазовцами.

Наконец стало известно, что из-за шторма «Онега» сбавила ход и будет к утру.

Пирс мгновенно опустел. Первым укатил автобус с пионерами, за ним — грузовик с музыкантами, а за ними побрели остальные.

А ночью страшным голосом завыла труба котельной, посылая в ночь и в дождь частые, как в войну, гудки. Это дежурный механик котельной Коля Коржик по распоряжению Пети Алферова извещал поселок, что «Онега» входит в порт.

И поселок вмиг проснулся. Его жители вмиг натянули на себя брюки, сапоги, пиджаки, плащи и опрометью кинулись в порт. И когда сбежались, огромный черный корпус «Онеги» уже боком подваливал к пирсу, слепя глаза лупатым бортовым прожектором.

Оркестранты сняли с труб мундштуки, вылили воду и, не сходя с грузовика, заиграли марш из «Веселых ребят».

Потом они еще не раз снимали мундштуки, выливали воду и не раз играли всякие марши и песни. Кто-то развернул матерчатый транспарант: «Добро пожаловать в наше Каменное Сердце!». Секретарь райкома комсомола Женя Полунин сорвал с головы мокрую кепку и крикнул, пересиливая уханье волн и звуки оркестра:

— Ребята, молодцы! Приветствуем вас и гордимся!..

В ответ с корабля раздался усиленный рупором голос Пети Алферова, успевшего каким-то чудом оказаться на корабле:

— Товарищи на пирсе! Будьте осторожны, не подходите к краю! Корабль большого тоннажа, и все может случиться! Такие корабли у нас еще не швартовались!

Прожектор вдруг погас, и все инстинктивно отпрянули от кромки пирса. Корабль погрузился в темноту, если не считать жиденького света, пробивавшегося сквозь иллюминаторы, я разглядеть, что там делается на палубах, было невозможно. Но на средней палубе все же различались сгрудившиеся у лееров темные фигуры.

— Ребята, вы там живы? Отзовитесь, что ли! — прокричал Женя Полунин, снова махнув сдернутой с головы кепкой.

— Живы!.. Конечно, живы!.. — нестройно отозвались девчачьи голоса.

— Тогда порядок! — весело крикнул Женя.

Встречающие оживились. Оркестр снова заиграл.

Дождь припустил сильнее. Вокруг пирсовых фонарей натянулись водяные нити.

Все было бы ничего, если бы «Онега» продвигалась к пирсу, а не застопорила метрах в пятидесяти от него и не болталась там на волнах.

— Эй, Петька, почему не швартуетесь? Сколько можно ждать? — крикнул Сашка Старовойтов в сторону темного корабля и потряс своим веником-букетом, от которого теперь остались одни раскисшие глазки да стебли.

— Пришвартуемся, не волнуйся! — тотчас же отозвался в рупор Петя Алферов. — Не видишь, какая волна?

Когда, наконец, корабль стал приближаться и «Онега» вдруг включила бортовые прожекторы, ярко высветлив палубу и девчат (в основном девчат), прилипших к леерам, на пирсе раздался какой-то общий торжественный вскрик, вроде: «И-и-и!», или «У-у-у!», или «Ох, ты-ы-ы!», и встречающая масса разразилась возгласами:

— Привет, красавицы!..

— Здрасьте, девочки! Почему одни, где ваши хлопцы?

— Девчата, как доехали? Акулы не гнались?

— Слушай, в платочке, тебя как звать?..

— Девчонки, вы «московской» не захватили? А то на сухом законе сидим!..

Девчонки на палубе держались несколько смущенно и отвечали степенно, поглядывая с высоты на пирс:

— Ничего доехали!..

— Ее Верой зовут, она у нас стеснительная!..

— Не знали, что «московская» нужна, так бы купили!..

— У вас давно так холодно?

— Шторм был, а акул не видели!..

Сашка Старовойтов, несмотря на строгое предупреждение Пети Алферова, бегал по самой кромке пирса, бросал на палубу свой букет-веник. Девчонки ловили букет и со смехом швыряли его назад Сашке.

Коля Коржик, самолично оставивший дежурство в котельной, тоже бросал на палубу букет, сухой и красивый. Но к букету была привязана леска, и, как только цветы долетали до девчат, Коля преспокойно возвращал их себе в руки. Все на пирсе и на палубе хохотали от такого Колиного фокуса.

Дождь лупанул во всю силу, когда с «Онеги» перекинули трап. Музыканты побросали трубы и побежали прятаться в автобус, в котором днем привозили пионеров (ночью пионерам положено спать, посему выезд их в последнюю минуту отменили). Организаторы встречи поняли, что торжественного митинга на пирсе не будет. Женя Полунин первым взбежал по трапу на «Онегу». За неимением рупора он сложил ладони трубкой и довольно зычно распорядился:

— Ребята, быстро берите вещи, садитесь по машинам! Давайте без задержки! Поедем в общежитие! Кому охота мокнуть?

Мокнуть ребятам не хотелось, и они тотчас же гуськом дотянулись вниз по трапу с чемоданами и рюкзаками, а с трапа — бегом к грузовикам с брезентовым верхом, не обращая ровно никакого внимания на промокших до нитки встречающих.

Лишь на минуту на трапе замешкались: когда споткнулась какая-то девчонка и выпустила из рук чемодан. Девчонка испуганно вскрикнула, чемодан полетел в черный провал между пирсом и бортом «Онеги», глухо шлепнулся в воду. Девчонка растерянно поглядела в этот самый черный провал, потом вдруг заплакала и, вытирая одной рукой слезы и другой прижимая к себе тощий рюкзачок, побежала вниз по рубчатым металлическим сходням, гулко стуча каблучками.

Возле девчонки очутился механик котельной Коля Коржик, в плаще с капюшоном, из которого выглядывал лишь мясистый Колин нос да мясистые губы.

— Слушай, не плачь, пожалуйста, подумаешь, чемодан! — изрек он заговорщицким шепотом. — Что у тебя в чемодане, барахла? Выходи за меня замуж, я тебя барахлом закидаю.

Девчонка испуганно шарахнулась от него и перестала плакать.

— Коржик, брось свои шуточки! — К девчонке подбежал Женя Полунин. И бодро сказал ей: — Пойдем в машину, не переживай, все образуется!

Тогда Коля Коржик откинул с глаз и со лба капюшон и, подмигнув вслед девчонке, сказал своему дружку Лешке Бокалову:

— Что, Леха, видал?

— Видал, — мотнул головой Лешка и добавил: — Жалко, конечно…

Новоселы быстро погрузились в крытые машины, и, когда погрузились, оказалось, что из десяти присланных за ними машин три остались свободны. Тогда их заняли не новоселы, а насквозь промокшие, окоченевшие старожилы.

Машины тронулись, пирс сразу опустел.

Вот и все. Больше ничего интересного на встрече корабля, к которому готовились три месяца, не случилось.

 

2

Интересное случилось на другой день.

На второй день было воскресенье. И сразу же с утра распогодилось. Дождь перестал, небо расчистилось, появилось солнце — словно в честь приезда новоселов. Солнце кинуло позолоту на дома, огладило глянцем окна — и все вокруг заблестело, повеселело. Даже лужи перестали быть лужами, а превратились в чистые, промытые зеркала.

Во всякое воскресенье в общежитии автобазы спали до десяти. А сегодня нет. Сегодня здесь рано-ранехонько захлопали двери, застучали рукомойники, зашаркали веники, по длинному, метров в двадцать, коридору пополз едкий запах гуталина.

Потом открылись окна, из них выглянули чубатые или стриженные под полечку и бокс парни. Они с видом марсиан, впервые попавших на землю, сосредоточенно обозревали улицу, небо, лужи, вытягивали руки, дабы удостовериться, нет ли в самом деле дождя, с любопытством взирали на солнце, крутили головами, точно им не нравилось, что солнце существует, а тем более светит.

Затем парни исчезли, снова появились в окнах и снова с интересом первооткрывателей оглядывались по сторонам. И только не задерживали глаз на деревянном бараке, что стоял прямо перед их окнами, по другую сторону улицы, превратившейся в широченную зеркальную лужу. Тот барак был точь-в-точь похож на их общежитие (оба барака оставили в память о себе первые строители райцентра) и до вчерашнего дня пустовал, дожидаясь новоселов.

Но хотя парни и скользили глазами мимо барака, они точно знали, что делается за его окнами.

После того как из одних крайних дверей барака высыпали девчонки, а из других крайних дверей — парни (парней, правда, было мало) и, прыгая через лужи, потянулись за Женей Полуниным в столовку, после того как вернулись, позавтракав, после того как в барак к ним (теперь уж общежитие) начало стягиваться поселковое начальство и после того, наконец, как механик Коля Коржик трижды сбегал в короткую разведку, — после всего этого автобазовские парни знали решительно все.

Они знали, что новоселов приехало не пятьсот, как ожидалось, а всего сто двадцать и что остальные, возможно, подъедут позже, если, конечно, придет еще один корабль. Знали, что девчонок прибыло втрое больше, чем ребят, что половина ребят из самой Москвы, а другая половина из Киева, а девчонок ни москвичек, ни киевлянок нет, зато есть и орловчанки, и ростовчанки, и харьковчанки, и из Гомеля, и даже из какого-то Закалужска. Еще они знали, что ребята из Москвы все, как один, электрики, что перед поездкой на Север пятерых из них принимал министр энергетической промышленности и подарил каждому по черному дубленому кожуху, которые Коля Коржик осмотрел, ощупал, еще раз осмотрел и пришел к выводу, что кожухи ничуть не лучше и не хуже тех, что висят в их магазине.

Все это они знали из рассказов Коли Коржика, побывавшего у новоселов, и не сомневались в достоверности каждого Колиного слова. Они не сомневались в его словах и завидовали легкому характеру Коржика, который вот так запросто, без всяких-яких скачет через лужу в соседний барак и даже щупает там чужие, дареные кожухи.

Все парни, представьте себе, все до единого, охотно отправились бы вместе с Коржиком к новоселам, дабы представиться и познакомиться, если бы не считали, что это и неловко, и не тактично, и не солидно. К тому же вернувшийся из очередной вылазки Коржик доложил, что приехавшим сейчас не до знакомства, так как пришло начальство и все заняты организационными делами.

И потому двадцать или тридцать парней, набившихся в трехкоечную комнату, где жил Коржик, топтались и сидели у стола, мостились на краешках коек, подпирали плечами, затянутыми в дорогие бостоновые пиджаки, фанерные стены, оклеенные цветастыми обложками журналов (преимущественно актрисами из «Советского экрана»), пускали папиросный дым в направлении открытого окна и «пережевывали» последнее сообщение Коржика о том, что в бараке напротив творится сущая неразбериха, так как все начальники: и кадровик геологоразведки, и прораб со стройки, и какой-то приезжий директор зверофермы тянут новоселов каждый к себе, а те мечутся от одного к другому, не зная, как им быть и что делать.

— Вот-вот растащат по району, никого в поселке не останется. Прошлый раз так было. Разве это дело? Зачем тогда ехали? — возмущался фрезеровщик Пашка Михайлов и сердито глядел на Колю Коржика, точно это он растаскивал новоселов по району.

— Нет, при чем тут звероферма? Слышь, Коржик, при чем звероферма? — кипятился мастер инструменталки Алик Левша, парень горячий и вообще несдержанный. — Что они, с ума посходили, психи ненормальные.

— Братцы, давайте толком рассуждать: что бабам в поселке делать? — доказывал шофер Мишка Веселов, огромадный, плечистый детина. — Да это же даже не бабы — пигалицы! Какой с них прок? Пацанов я ихних тоже видел — сопля соплей.

— Брось, пожалуйста, — не соглашался Алик Левша, который иногда, правда в редких случаях, заменял крепкие словечки, обильно насыщавшие его лексикон, «культурными», вроде «пожалуйста», «извиняюсь», «мерси-спасибо». — Как это — что делать? У тебя, Веселов, башка — во, а соображения нуль целых нуль десятых.

— Да это же точно: либо им замуж выходить, либо назад скаты поворачивать, — добродушно посмеиваясь, отвечал Алику Веселов. — Ты сам мозгами раскинь: какая у них специальность? Ну какая? А-а!..

— Почему? Там одна машинистка есть, — мгновенно отозвался Коля Коржик. — С этим… как он?.. перманентом. Мечта девочка! Одна, кажется, поварихой была, одна в детсадике…

— Ну, я и говорю — детсадик приехал! — усмехнулся Мишка Веселов и продолжал: — А без шуток, я бы всех на Дом культуры послал. К весне бы сделали.

— Точно, — согласился Мишкин дружок Вася Ляхов, тоже шофер и тоже парень крупных габаритов. — Пять лет строят — не построят, а построят — на капремонт закроют.

— Вот-вот, вас бы с Лешкой на Дом культуры! — снова возмутился фрезеровщик Пашка Михайлов. — С вашими фигурами только камни таскать. Какие там заработки, знаешь?

— Ясное дело, хреновые, — констатировал Алик Левша. — В месяц двадцать дней актированных. Сиди — лапу соси.

— Какое актирование? Там на внутреннюю отделку перешли, — возразил Ляхов. — Ставь «козлы», ставь времянки и лепи на стены всякие финтифлюшки. Милое дело. Это тебе не на трассе, когда пуржишка прихватит.

— Милое не милое, а на стройке уродоваться — не женское дело, — сказал Пашка Михайлов.

— Кто говорит — женское? — усмехнулся Веселов. — Женское дело — детей рожать, пеленки полоскать, в кинишко с мужем ходить. Мне культурный отдых после рейса — во как нужен.

— В смысле, на боковую?

— Почему? — усмехнулся Веселов. — Сорганизовали бы мы к вечерку, примерно, танцы. С афишкой, чин по чину. Плохо? Думаешь, не прибегут? — Он кивнул на раскрытое окно. — Как пить дать, прибегут.

— Идея! Надо раскумекать, — сказал Алик.

— Кумекай, — усмехнулся Веселов. — В клубе все скамейки намертво шурупами к полу привинчены.

— Можно у нас.

— Это где же у нас? В коридоре, что ли?

— Кухня здоровая. Кастрюли — в сарай, шкаф — за дверь.

— А играть на чем будешь, на гребешке?

— Позвать Кузьмина с оркестром.

— Не пойдет.

— Пойдет. Что ему стоит?

— Не пойдет. Он со вчерашнего с гриппом залег.

— Откуда знаешь?

— Жену его видел, в аптеку бежала.

— Зачем весь оркестр? Две трубы — и хватит.

— Да вся их капелла гриппует.

— Так уж и вся?

— Говорю, жена Кузьмина сказала: все духовики грипп схватили.

Словом, пока руководители поселка определяли в одном бараке трудовую судьбу прибывших новоселов, в другом бараке спорили о том же, прикидывая, что к чему и как лучше.

Один Лешка Бокалов не участвовал в разговоре. Он лежал на койке Коржика в свитере и стеганых брюках, глядел в дощатый потолок, курил и молчал. Настроение у него было препаскуднейшее. Уж очень ему не хотелось ехать на свой 205-й километр. А ехать надо было, и как можно скорее, потому что кран «Пионер» стоял поломанным и Тарусов ждал запчасти. Лешка знал, что если к утру он не явится с запчастями, Тарусов засядет за селектор и поднимет такую шумиху, что и небу, и Лешке станет жарко. Тарусову плевать на Лешкины переживания, он строит мост и кроме этого ничего не желает.

Потому разговоры парней о танцах, о Доме культуры и о предстоящем знакомстве с девчатами только нагоняли на Лешку тоску.

«Живут же люди! — думал он, пуская в потолок папиросный дым. — Черт меня дернул связаться с мостовиками! Сидел бы себе в поселке, ходил бы в рейсы. Неделя в рейсе, неделя на приколе. Хочешь — танцуй, хочешь — на голове ходи, сам себе хозяин».

Дело в том, что Лешка не просто должен был везти на 205-й груз. Он работал на этом самом 205-м, а точнее, еще дальше 205-го, в стороне от трассы, строил мост через речку, которую его начальник Тарусов называл «загадкой природы». Река имела свойство раз десять за коротенькое лето то сжиматься в паршивенький ручеек, то разливаться метров на сто в ширину, затопляя лепившиеся с холма домики мостовиков. С мостом бились уже два года и столько раз меняли место его постройки, что пока лишь вогнали в берег всего несколько свай. Такое житье-бытье, на отшибе у всего земного света, до вчерашнего дня вполне устраивало Лешку. Он не имел никаких претензий ни к себе самому, ни к хитрой бестии речке, ни к поломавшемуся крану «Пионер», ни к своему горластому, петушливому начальнику Тарусову.

А сегодня он посылал к черту и мост, и речку, и кран, и Тарусова.

Лешка поднялся, сопровождаемый ржавым скрипом койки, спустил ноги в длинных шерстяных носках.

— Ладно, парни, хватит базарить, — сказал он. — Ты бы, Коржик, на корабль сбегал: будут сегодня горючее разгружать? Если нет, может, у команды пару-тройку бутылок достанешь.

В районе уже месяца три не было в продаже спирта (водку и вино вообще не завозили), а корабль должен был доставить этот иссякший продукт.

— А что, не мешало бы сообразить, — поддержал Лешку оживившийся Веселов.

— Я пить не буду, — сказал Лешка. — С собой возьму, ребят наших угощать буду.

— Ты не будешь, а мы не прочь. Коржик, я с тобой пройдусь, — поднялся с табуретки Веселов.

— Дело ваше, — сказал Лешка. Он достал из кармана брюк кучу смятых десятирублевок, бросил на стол четыре бумажки. — Бери, сколько дадут.

— Возьму, — с готовностью ответил Коржик, но от денег отказался: — У меня своих хватает. Какие счеты?

— Ты что, мне обязан? — спросил Лешка, недобро глянув на Коржика, после чего тот мгновенно сгреб со стола десятирублевки и сунул в карман пиджака.

Коля Коржик потому с такой готовностью мог выполнить любое Лешкино желание и потому не хотел брать денег, что считал себя в неоплатном долгу перед Лешкой после того, как тот спас его в пургу на трассе и полуживого, с обмороженными руками и ногами приволок на себе в больницу, так как ни его вскочившая в заметенный снегом овраг машина (тогда Коржик был шофером), ни Лешкина машина, ползшая той же дорогой сутки спустя, пробиться в поселок не смогли. С тех пор они сдружились, и с тех пор Коля Коржик готов был расшибиться для друга в лепешку.

На корабль пожелали отправиться все, кроме Лешки.

Комната мигом опустела, а Лешка снова лег на койку, снова пустил в потолок струю дыма.

Из головы у него не выходила девчонка, уронившая в воду чемодан. Он помнил, как она, бедолага, заплакала, потеряв чемодан, как прижала к себе тощий рюкзачок, и ему было бесконечно жаль ее. Лешке хотелось выйти на улицу, перейти через лужу и посмотреть на эту самую девчонку. Как ему казалось, она и теперь еще плачет и растирает ладошкой по щеке слезы.

Но он продолжал лежать, курить и проклинать свой 205-й километр и свой ЗИЛ с ящиком запчастей в кузове, который стоял во дворе общежития и ждал Лешку.

Он продолжал лежать и мучиться и тогда, когда вернулись ходоки на корабль. Разгрузку еще не начинали, в магазин никаких бочек со спиртом еще не возили, и никто ничего, кроме Коли Коржика, не достал. Коля же раздобыл у матросов ни много ни мало — четыре бутылки «московской» и торжественно вручил их Лешке вместе с измятыми десятками, пролепетав при этом какие-то слова насчет того, что на «Онеге» попались свои ребята и ничего с него за бутылки не взяли.

Лешка молча взял две десятирублевки, а две молча сунул Коле в боковой кармашек. Потом, на зависть всему люду, спрятал бутылки в обшарпанный чемоданчик, ногой задвинул чемоданчик под койку и объявил, чтоб все расходились, так как ему надо пару часов поспать, а потом ехать на свой 205-й километр.

— Давай, братва, расходись! — тотчас же распорядился Коржик, растворяя двери в коридор. — Человеку поспать надо! Надымили, понимаешь, грязи натащили!..

«Братва» возражать не стала. Дружно выкатившись за дверь, переместилась в комнату Алика Левши. Комнат в общежитии было много, и места везде хватало.

Оставшись вдвоем с Коржиком, Лешка спросил его:

— Ты девчонку эту самую видел?

— Какую?

— Ну, чемодан у которой загремел?

— А я ее и не запомнил, — ответил Коля.

— Я тоже в лицо не запомнил. И как зовут не знаешь?

— Не знаю. А тебе зачем?

— Да просто, — небрежно сказал Лешка.

— Так я могу узнать, — с готовностью предложил Коля.

— Узнай, если охота. Мне, собственно, ни к чему, — притворно зевнул Лешка. — Впрочем, ты сходи узнай, а я пока вздремну.

Коржик возвратился в мгновение ока и, вернувшись, застал Лешку вовсе не спавшим, а расхаживающим по комнате.

— Нюшей ее зовут, — сообщил Коржик. — Это получается или Нюра, или Нюся, или Маруся сокращенная.

— Настя? — спросил Лешка. — Ну, какая она из себя?

— Нормальная, — пожал плечами Коля.

— Плачет?

— Не плачет — орет. Там у них черт-те что творится.

 

3

У новоселов же и впрямь творилась полная неразбериха. Почему? Да потому, что все, о чем они мечтали по пути в Каменное Сердце, растворилось в тумане и кануло в волны Тихого океана, по которому пришла «Онега».

Они мечтали строить (если не Комсомольск и не Братск, то что-то похожее), мечтали воздвигать, дерзать и покорять. Мечтали жить в палатках в морозы и в пургу, работать, не жалея себя, а в вольные часы сидеть у трескучего, жаркого костра, перекидывать в ладошках картошку, запивать горячим чаем из котелка, смотреть на морозные звезды, говорить о чем-то таком особенном или негромко петь тоже какие-то особенные, необыкновенные песни, как песни, с которой они не расставались всю дорогу на «Онеге»:

…Пока я ходить умею, Пока я дышать умею, Пока я смотреть умею, Я буду идти вперед. И снег, и ветер, И звезд ночной полет… Меня мое сердце В тревожную даль зовет.

Да, да, да! Они мечтали о снеге, о ветре и о манящей тревожной дали!

И не надо над этим иронизировать, не надо снисходительно улыбаться! Покуда живет на земле человек, не умрет и романтика. Пусть пройдет тысяча и двести тысяч лет, она все равно будет стучаться в сердца юности, будет уводить ее, увлекать в свою манящую, тревожную даль. Только тот не поймет этого, кто в шуме ветра слышит лишь нудный гул, не различая дивных мелодий напева, кто, глядя на небо, не видит, как расшалившиеся звезды водят веселые хороводы и о чем-то шепчутся друг с дружкой, тихонечко шевеля зеленоватыми усиками-лучами. Только тот не поймет, кто по лености, по трусости или по равнодушию сам ни разу не приоткрыл дверь в волшебный мир романтики. Несчастные, бедные люди!..

Но кто виноват, — что иногда получается не так, как думалось и гадалось?

Кто виноват, что поселок Каменное Сердце был построен задолго до того, как «Онега» бросила якорь в его маленьком порту, и что в поселке ничего такого грандиозного и особо важного не возводилось?

Никто в этом не виноват. Поселку нужен был Дом культуры, общественная баня и хлебный магазин. И они потихоньку строились. Еще поселку нужны были люди на разные работы, в основном малоромантичные: в пекарню, в столовую, в школу-интернат, на новую птицеферму. Ну, еще штукатуры и рабочие геологических партий.

И вот когда новоселы узнали, какую бесперспективную перспективу преподносит им судьба-злодейка, они крепко растерялись и притихли.

Но долго пребывать в таком отрешенном состоянии им не позволили набежавшие начальники разных предприятий. Начальники так расписывали свои предприятия и сулили такие золотые горы, что устоять было невозможно. Начальники метались от харьковчанок к орловчанкам, от москвичей к киевлянам, звали, предлагали, уговаривали, держали речи.

— Девочки, поехали, пожалейте меня, старика! — горячо уговаривал харьковчанок седой директор зверофермы (новоселы держались группами, согласно областному делению: ростовчане с ростовчанами, гомельчане с гомельчанами и так далее). — Работа легкая, мечта, а не работа! Пятьдесят километров от поселка. Ферма — дворец! Клетки стоят, лисички бегают. Покормил лисичек — гуляй на здоровье. В поселок захотели — автобус на ходу. Процентные надбавки идут. Ну что, девочки, едем? Двадцать человек беру. Вы у меня в шубках черно-бурых ходить будете… Значит, едем? Сейчас автобус подгоним…

Харьковчанки ехать отказались. Директор махнул рукой, бросился к девчатам из Закалужска, а к харьковчанкам тут же подкатила женщина чрезмерной полноты:

— Девушки, будем знакомы. Я инспектор коммунального отдела. Представляете, у нас в райцентре до сих пор нет первоклассного ателье. Где, спрашивается, пошить модное платье?..

Харьковчанки снова отказались.

С парнями было проще, на парней был большой спрос. Их обхаживали сразу трое: прораб-строитель, главный капитан Петя Алферов и кадровик геологоразведки. Кадровику усиленно помогал Сашка Старовойтов, шофер, тренер и вратарь.

Долговязая Сашкина фигура маячила в разных углах огромной кухни, где решалась судьба новоселов. Сашка шептался с парнями, потом тащил к ним кадровика. Кадровик, кроме прочих благ, обещал суточные и полевые. Петя Алферов тоже шептался с парнями и обещал суточные и морские. Прораб ничего не обещал, кроме твердых расценок, и потому остался с носом. Парни из Москвы, включая тех, что были на приеме у министра и получили кожухи, записались в геологоразведку, киевляне записались к Пете Алферову.

А записавшись, подхватили свои рюкзаки и чемоданы и были таковы — и у геологов, и у портовиков имелись свои общежития.

Часа через два ряды новоселов заметно поредели: автобус укатил девчат на звероферму, грузовик на птицеферму, а те, кто пошел в пекаря, повара, в ателье и еще бог знает куда, разбрелись по комнатам.

Кухня опустела. И стало ясно, что только гордые харьковчанки и девчата из Закалужска остались не у дел.

И тогда они, несмотря на административно-территориальную разобщенность, вдруг сплотились и пошли в наступление на Женю Полунина.

— Безобразие! — возмущалась Валя Бессонова, очень серьезная девушка из Харькова. — Мы ехали строить, мы думали, что здесь нужны, а вы хотите, чтобы мы… — Валя вспыхнула лицом, и голос у нее задрожал от обиды и несправедливости. — Хотите, чтобы мы каких-то лисиц кормили или что-то шили. Может быть, еще пеленки?..

Девчонки поддержали Валю, окружили Женю Полунина и наперебой заговорили:

— Раз мы не нужны, мы уедем!

— Правильно!

— Это же насмешка — машинку крутить!

— Или курочек кормить. Цып-цып-цып!..

— Девочки, давайте уезжать, пока «Онега» не ушла!..

Но Женя Полунин был готов к такому натиску, даже к большему натиску был готов. Он поднял руку, прося тишины, и сказал:

— Девушки, успокойтесь. Я вас понимаю. Раз вы хотите строить, стройте, пожалуйста. Мы будем только приветствовать. Наш Дом культуры — первоочередной строительный объект.

— У нас в Закалужске тоже Дом культуры строят, тоже райцентр. Мы и там могли остаться, — насмешливо сказала чернявая девушка с челочкой, прищурив черные, как смородины, глаза.

— Закалужск — одно, а Каменное Сердце — другое. Какие в вашем Закалужске трудности?

— Хватает!

— Но там и людей хватает, — сказал Женя.

— Не очень-то на такую стройку идут! — сердито ответила девушка. — Недаром два года топчутся!

— Как тебя зовут? — спросил ее Женя.

— Допустим — Нюша, а что?

— Вот вчера ты, Нюша, чемодан за бортом оставила, плакала, а сегодня горячишься не в меру, — сказал Женя.

— Мало что вчера было! — отрезала Нюша. — Вчера я обо всем другого мнения была.

— У нее свитер красивый в чемодане пропал — объяснила Жене Нюшина землячка Катя Горохова. — С оленями.

— Ничего, я другой куплю, — не очень-то уверенно сказала Нюша.

Женя Полунин хотел что-то ответить Нюше, но, увидев появившегося в дверях Коржика, спросил:

— Ты что, Коржик?

— А что, нельзя? — в свою очередь удивился тот.

— Нельзя, раз тебя не приглашали.

— Могу уйти, — миролюбиво ответил Коржик и исчез за дверью так же внезапно, как и появился.

Прораб тоже был на кухне. Сидел на холодной чугунной плите, слушал перепалку девчат с комсомольским секретарем, и лицо его при этом решительно ничего не выражало. Только когда появился и исчез Коржик, прораб сказал Жене:

— Пусть бы слушал. Чего особенного?

— Не обязательно, — ответил Женя, потом сказал: — Так вот, девушки, давайте договоримся. Дом культуры — объект важный и значимый. Не буду вам рассказывать, какую роль играет он в досуге жителей райцентра. Сами знаете. Дом культуры необходим как воздух, и давайте на нем работать. Давайте покажем, что нам по плечу любое дело. Заработки там неплохие, вам Иван Иванович скажет.

— Что я могу сказать? — ответил прораб без всякого энтузиазма (весь энтузиазм он потратил на уговоры парней, так как на девчат не возлагал никаких надежд). — Неплохие, конечно, в зимний период — минимум сто рублей. Летом — больше.

— Так как, решаем? — уже совсем бодро спросил Женя.

— Мы от работы, конечно, не отказываемся, — сказала Валя Бессонова. — Но мы ничего твердо не обещаем. Дом культуры мы, конечно, построим, но потом, возможно, уедем.

— Ну и прекрасно! — совсем повеселел Женя и предложил выбрать старшей у девушек Валю Бессонову.

Покидая общежитие, Женя Полунин тактично и в затуманенной форме намекнул Вале, что в бараке напротив, где живут шоферы и ремонтники, вертится много приезжих с трассы и рудника и что вообще с шоферами следует держаться осторожно. И опять-таки, в тактичной форме, намекнул, что об этом не мешало бы сообщить всем девушкам.

Женя уходил из общежития с облегчением и с ясным сознанием, что все сложилось отличнейшим образом: все распределены куда следует и куда нужно и особых «чэпэ» не случилось.

Благополучно перебравшись по кирпичам через лужу, он столкнулся на последнем кирпиче с редактором районной газеты Бобковым. Бобков держал путь в общежитие новоселов, и для него последний кирпич, на котором стоял Женя, должен был стать первым. Вид у Бобкова был усталый, лицо помятое, глаза сонные. Под мышкой торчали свернутые газеты последнего номера. Номер выпускался вне очереди, в честь новоселов, и должен был появиться утром.

— Опоздали, Константин Павлович, — сказал ему Женя, делая последний шаг с кирпича на сухую землю и уступая кирпич Бобкову. — Надо было с утра, теперь все разъехались. Остались только девушки, на стройку пойдут.

— Что делать? — ответил Бобков. Он зевнул, деликатно прикрыв рукой рот. — Опять машина поломалась. Всю ночь печатник без толку возился. Кое-как пятьдесят экземпляров отшлепали.

— Часто она все-таки у вас ломается, — посочувствовал Женя.

— Хлам, а не машина, — вздохнул Бобков. — Давно в металлолом просится.

— А новую не требуете?

— Мы-то требуем, да никто не дает.

— Ну ладно, пока, — попрощался Женя.

— Счастливо, — пожелал Бобков и запрыгал по красным кирпичикам, украшавшим лужу, к общежитию.

Он застал девушек на кухне. Были они пригорюнившиеся. Бобков тоже был опечален несвоевременным выходом газеты и машиной, по которой давно плакало утильсырье. Поэтому он не заметил их плохого настроения, а они не заметили, что он невыспавшийся и усталый.

Всяких громких и бодрых слов Бобков уверить не умел, а умел только писать их, посему он просто поздоровался и просто раздал девчонкам газеты — каждой по экземпляру. Оставшиеся экземпляры свернул в трубку, положил на подоконник, решив забрать с собой. Потом он вынул блокнот и самописку, начал записывать фамилии девушек и спрашивать, где кто родился, чем занимался И есть ли в роду потомственные строители.

Опрос свой он вел вежливо и не спеша, не спеша записывал. Девчонки отвечали вяло и неохотно. Бобкова огорчило, что среди будущих строительниц не нашлось ни одной потомственной строительницы.

Здесь же, на кухне, он придумал заголовок для очередного номера: «Гордимся вами, надеемся на вас!». И решил дать его шапкой на всю оборотную страницу.

 

4

Что касается танцев, то они состоялись. Правда, не под духовой оркестр, а под баян, но какая разница?

Просто, когда обсуждался вопрос о музыке, забыли о Мите Скворце, а он, между прочим, одолел по «самоучителю» курс нотной грамоты, и в его репертуаре уже было несколько музыкальных номеров. Кроме частушек, Митя вполне прилично играл «По долинам и по взгорьям», «На сопках Маньчжурии» и «Катюшу».

Мишка Веселов оказался прав — девушки на танцы пришли. Не сразу, и не дружно взявшись за руки, но все-таки пришли.

Сперва звуки баяна, вырвавшиеся из открытого окна на улицу, никакого впечатления на обитательниц барака напротив не произвели. Но поскольку баян не умолкал, продолжая тревожить воздух песенными переливами, на окнах стали раздвигаться шторки и за ними мелькать девчачьи лица. Несколько окон открылось, и несколько девчат, облокотившись на подоконники, стали слушать Митин репертуар. Окна в мужском общежитии давно были открыты, в них давно торчали парни и давно, облокотившись на подоконники, задумчиво прислушивались к Митиной музыке, словно исходила она не из барака, а откуда-то с улицы.

Потом через улицу завязался очень вежливый разговор:

— Здравствуйте, девушки, как вам у нас нравится?

— Спасибо, нравится.

— Наше место историческое, мы на самом Полярном круге стоим.

— Нам уже это говорили. А как вон те горы называются?

— То не горы, а сопки, им пока названия не придумали.

Потом парни пригласили девушек к себе на танцы. Девушки закрыли окна, задвинули шторки и какое-то время совещались, идти или не идти.

— Можно сходить, ничего в этом позорного нет, — сказала Валя Бессонова, к мнению которой теперь всем надлежало прислушиваться. — Но надо быть осторожными…

Спустя час причесанные, надушенные девчонки, в наглаженных платьях, в начищенных туфельках высыпали из дверей барака. И высыпав, вдруг остановились в нерешительности перед лужей, затоптались, захихикали.

— Давайте, давайте, не бойтесь, мы не кусаемся! — крикнул им из окна Коля Коржик.

— А мы не боимся! — бойко ответила Катя Горохова и первой аккуратно ступила туфелькой на кирпичик в луже.

Когда загустели сумерки, танцы были в разгаре. Митя Скворец без передыху рвал баян. Под «Катюшу» танцевали фокстрот и танго (в зависимости от быстроты темпа), «По долинам и по взгорьям» приладили к твисту, а вальс «На сопках Маньчжурии» был сам по себе натуральным вальсом.

Девчонки были нарасхват, и все до одной имели успех. Даже страшненькая Шура Минаева (ну что тут делать — подвела Шуру внешность: на плоском лице торчит загогулька-нос, красная, как помидорина, а волосы жиденькие, никакая укладка не помогает придать им пышность, к тому же и брови — не брови, разве что приглядевшись, заметишь у переносицы белесые волосинки), так вот даже Шура Минаева не стояла сиротливо в сторонке, как бывало на танцах в ее родном Закалужске. От такого внимания Шура раскраснелась и похорошела. Она утратила присущую ей скованность и неловкость и довольно запросто, даже чуть-чуть кокетливо разговаривала со своим партнером.

— А почему ваш поселок Каменное Сердце называется? Потому что кругом камень и камень?

— Простите, не потому, — отвечал ей Алик Левша, который строго следил за своим лексиконом, стараясь, чтоб невзначай в него не проникло какое негожее словечко. — Вы, простите, заметили, что нашу каменную землю залив омывает? Если смотреть с высоты, то залив похож на сердце. Форменное сердце в каменной ладони. Извиняюсь, вы такой роман не читали «Сердце на ладони?»

— «На ладони сердце»? Не читала. А что, интересный?

— Форменная буза. Извиняюсь, я вам наступил?

— Ничего, — великодушно простила Шура и снова спросила: — А правда, что в вашем бараке лагерники жили? Теперь многие в сопках скрываются?

— Это, простите, сказки про белого бычка.

— А нам так говорили.

— Пошлите вы их… Опять я вам наступил?

— Нет, теперь не наступили. Что вы говорили?

— Говорил, вы этим басням не верьте.

— Так у вас тут нету бандитов?

— Были, да все на «материк» по амнистии сплыли.

— А нам говорили…

Валя Бессонова тоже была здесь. Твист и вальс она не танцевала, только танго под «Катюшу». И как только Митя Скворец, восседавший на кухонной плите, застланной одеялом, начинал «Катюшу», возле Вали вырастал Мишка Веселов и, не дожидаясь разрешения, осторожно опускал тяжелую ручищу на хрупкое Валино плечико. Танцуя, они тоже разговаривали, и Валя серьезно спрашивала:

— Скажите, ваши сопки не вулканического происхождения?

— Этого мне геологи не докладывали, — усмехался Мишка.

— Значит, действующих вулканов здесь нет?

— Чего нет, того нет. Вот на Курилах встречаются. Слышали, как там в прошлом году тряхнуло? А вы почему этим интересуетесь?

— Я думала, раз сопки — значит и вулканы.

— Это не обязательно. А вы откуда?

— Из Харькова.

— Из самого Харькова?

— Из самого.

— И мама есть?

— И мама, и папа.

— Как же они вас сюда пустили?

— Почему «пустили»? Я не маленькая.

— Да нет… Я в общем и целом…

— У нас дома на этой почве конфликт был.

— Это на какой почве?

— На почве — пускать не пускать.

— Значит, не пускали?

— Не пускали, но у них ничего не вышло.

— Я бы тоже не пустил.

— Это почему же?

— А чего вам здесь делать? На стройке уродоваться?

— Хорошенькое у вас понятие! Если так будут все рассуждать, мы с вами далеко пойдем!

— А вы не сердитесь. Я ничего такого не сказал.

— Ничего не сказали, кроме глупости!

— У вас в Харькове все такие характерные?

— Представьте, все! Вам не нравится?

— Почему? Наоборот…

Коля Коржик перетанцевал по одному танцу с разными девчатами, потом выбрал себе постоянную партнершу и зорко следил за тем, чтоб ее у него не перехватили. Девчонка эта танцевала легче других и была примерно одного с ним роста, тогда как другие партнерши на голову или на полголовы возвышались над ним. Девчонка была беленькая, голубоглазая, и еще днем он заприметил ее, бегая в барак на разведку. Девчонка оказалась говорливой и, пока танцевали, все на свете рассказывала ему: как ехали, как доехали, как ругались с секретарем, как хотели возвращаться назад, но передумали и пока решили остаться. Коля слушал ее, поддакивал, подмыкивал и все время оглядывался на дверь.

— Что вы туда смотрите? — наконец обиделась девчонка.

— Понимаете, Лешка куда-то пропал. Пошел в парикмахерскую и нету, — ответил Коля.

— Ну так что?

— Я думаю, куда он мог деться?

— Мало ли куда. Так что же я вам рассказывала?

— Вы рассказывали…

— А, вспомнила. Слушайте дальше…

Коля слушал и продолжал поглядывать на двери. И как только в дверях появился Лешка, он сказал девчонке:

— Одну минуточку, вы тут постойте, я сейчас… — И пошел, обходя парочки, к двери.

— А я думаю, где ты пропал? — сказал он Лешке.

— В парикмахерской очередина, потом Васин к себе затащил. Помнишь Васина, с пятой колонны? Насилу отбоярился от него.

— Ладно, пошли познакомлю, — сказал Коля. — Видишь, беленькая возле окошка?

— Она?

— Она. Мечта девочка!

Митя Скворец кончил «На сопках Маньчжурии» и без паузы начал в медленном темпе «Катюшу». Танцующие прямо с вальса перешли на танго.

Коля подвел Лешку к беленькой девчонке.

— Знакомьтесь, — сказал Коля. — Это и есть Лешка.

— Я так и думала, что это вы пришли, — сказала девчонка.

— Очень приятно, — Лешка галантно протянул ей руку. И с сочувствием спросил: — Как же вы чемодан упустили, Нюша?

— Во-первых, я не Нюша, а Катя, во-вторых, чемодан был не мой, — сказала девчонка.

— А, поэтому вы и плакали?

— Когда я плакала? — удивилась девчонка. — Это Нюша плакала, у нее там свитер дорогой лежал.

— В вашем чемодане? — запутался Лешка.

— Не в моем, а в Нюшином, — сказала девчонка. — Нюша моя подруга, мы еще с Закалужска дружим. Жаль, ее нету, я бы вам ее показала.

— А-а, ее нету? — наконец-то уяснил Лешка.

— Она у нас на этот счет немножко странная.

— На какой счет? — не понял Лешка.

— Наоборот все делать. Раз я на танцы иду, она принципиально останется. — Катя тихонько засмеялась, потом высунулась из открытого окна, сказала: — Вон видите, светится? Это наша комната. Наверно, пятый раз «Трех мушкетеров» читает. — И отвернувшись от окна, сказала почему-то Лешке, а не Коле: — Пойдемте лучше потанцуем, пока играют.

— Я не танцую, — ответил Лешка, который в самом деле не умел танцевать.

— Совсем? — не поверила Катя.

— Да, по части танцев у него пробел, — обрадованно подтвердил Коля. — Пойдемте с вами.

Коржик подхватил Катю, закружил ее в вальсе.

Лешка щелчком отправил за окно окурок, вышел в коридор, ногой толкнул двери в комнату Коржика, достал из-под кровати свой чемоданчик, снял с гвоздя телогрейку. Возвращаться в коридор и проходить мимо танцующих приятелей ему не хотелось, и он решил покинуть общежитие более короткой дорогой — через окно.

Грузовик завелся, едва Лешка повернул ключ зажигания и нажал ногой на стартер. Он вырулил машину со двора и повел ее по луже. В бараке новоселов по-прежнему светилось одно окошко. Грузовик прополз по луже мимо этого окошка и выскочил на сухое. Вдруг Лешка резко затормозил и, включив задний ход, вернул машину в лужу и подвел ее к самой двери барака.

Он прошел полутемным коридором и решительно стукнул в дверь, внизу под которой распласталась полоска света.

— Заходите, открыто! — ответил ему звонкий голос.

В комнате на чистом, вымытом полу вокруг каких-то выкроек ползала на коленях девчонка. На глаза ей падала густая черная челка.

— Вы — Нюша? — неестественно сурово спросил ее Лешка.

— Нюша, а что? — Нюша дунула на челку, уставилась на Лешку огромными глазами-смородинами.

— … Пошли со мной, там с вашей подругой Катей неприятность случилась, — решительно сказал Лешка.

— С Катей? Что такое? — забеспокоилась Нюша, мгновенно поднимаясь, и накинула на себя пальтишко.

— Пошли, пошли, — буркнул Лешка и, не вдаваясь ни в какие объяснения, вышел в коридор.

— Господи! — в отчаянии проговорила Нюша, спеша за ним.

Грузовик стоял у самой двери барака, кабина была открыта. В общежитии напротив ярко светились окна, за окнами усердно и голосисто заливался баян.

— Садитесь в кабинку, я вас через лужу перевезу, — сказал Лешка, заслоняя собой узкий проход между машиной и стеной барака.

Нюша торопливо взобралась на сиденье. Лешка без промедления оказался за рулем. Грузовик рывком взял с места и понесся по улице, ошалело подпрыгивая в лужах и шумно расшвыривая колесами воду.

— Куда это мы едем, в объезд, что ли? — нетерпеливо спросила Нюша. Она обеими руками уцепилась за скачущее сиденье, чтоб не стукнуться головой в потолок кабины.

— Вот именно — в объезд! — весело сказал Лешка, нажимая на газ.

Машина вынеслась за поселок и, ломая оранжевые лучи фар о темень ночи, затряслась на лобастом булыжнике.

— Это куда ж вы гоните? А ну, остановитесь! — неожиданно крикнула Нюша, поняв, что происходит что-то недоброе, и схватилась за ручку дверцы.

— Не выйдет! — засмеялся Лешка. Удерживая левой рукой руль, он правой рукой обхватил Нюшу за плечи и легко отстранил ее от дверцы.

— Вы что же, бандит?! — скорее удивленно, чем испуганно выдохнула Нюша, тараща на Лешку огромные глаза.

— Он самый, — серьезно подтвердил Лешка. — Украл вас, и все шито-крыто. Привезу в банду, там посмотрим, что с вами делать.

— Господи!.. — немея от страха, прошептала Нюша и почувствовала, как у нее отнимаются руки и все внутри холодеет.

 

5

Лешка сам не понимал, какой бес дернул его утворить такую штуку — похитить незнакомую девчонку, да еще представиться бандитом.

Если бы девчонка с первых минут повела себя иначе, все закончилось бы тем, что он прогнал бы пару раз машину вокруг поселка и галантно высадил Нюшу у общежития, сказав, что все это были шутки, что ничего с ее подружкой Катей не случилось и случиться не могло и что на этом их прогулка закончилась.

Но Нюшка оказалась человеком строптивым: она кричала ему всякие злые слова, размахивала руками и рвала за ручку дверцы. Такое ее поведение развеселило Лешку и заставило применить некоторую силу, чтоб утихомирить разбушевавшуюся девчонку. Невзначай он ляпнул насчет бандитов и шайки, после чего с девчонки мигом слетела спесь, и она потеряла голос.

Напустив на себя свирепый вид, Лешка с бешеной скоростью гнал машину по трассе, то есть в направлении своего 205-го километра, и продолжая начатую игру, хрипловато и небрежно, как подобает истинному бандиту, цедил сквозь зубы слова, плетя несусветные россказни о своей шайке и о том, что вскоре ждет Нюшу.

И хотя получалось, что зловещих перемен в Нюшиной судьбе не предвидится, так как бандиты выглядели в рассказе вполне нормальными, даже благородными людьми, Нюша все же продвигалась к дверце и в какую-то минуту правая рука ее снова, но теперь осторожно и как бы невзначай, потянулась вверх к блестевшей ручке.

— Руки по швам! — гаркнул Лешка, разгадав хитрость своей пленницы, и так страшно зыркнул на нее, что Нюша съежилась и мигом отпрянула от дверцы, не дожидаясь, пока тяжелая Лешкина рука обхватит ее за плечи и придвинет к рулю.

Но по мере того как машина бешено летела, разрубая кинжальным меловым огнем темноту, Лешкины мысли трезвели. Игра в «бандита» затягивалась и, как понимал Лешка, ничего доброго ему не сулила.

Взгляд его ненароком упал на белую щелку спидометра, где проворно выпрыгивали цифры, и Лешка, к удивлению, обнаружил, что половина дороги осталась за хвостом кузова. И тогда яснее ясного он понял, какую упорол глупость. Он представил себе, как явится на участок с девчонкой, какой она там учинит переполох, как сбегутся мостовики и как взбесится Тарусов, узнав о его выходке. Он представил это, и ему стало не по себе.

«Что же мне с ней делать?» — неожиданно тоскливо подумал Лешка, покосившись на Нюшу.

Она сидела в напряженной позе, насупившись, как взъерошенный волчонок, приготовившийся отразить нежданную опасность.

Лешка рассмеялся в душе и подумал:

«Надо везти ее назад».

Он тут же прикинул, сколько это отнимет времени, и понял, что нагоняя от Тарусова теперь ему не миновать.

Однако затормозить и развернуться он не успел: машина уже вскочила в узкое ущелье сопок и завиляла на крутых и частых поворотах. Лучи фар заметались, шарахаясь по сторонам, высветливая на мгновения бесформенные нагромождения скалистых пород, угрожающе нависавших с боков, черные провалы и ощетинившиеся тяжелыми каменными выступами расщелины, на которые, казалось, несется машина, выписывая отчаянные кренделя и немыслимые дуги.

Лешка сбросил газ и, цепко ухватив руками баранку, припал к ней грудью. Начинался самый паршивый участок трассы — дорога часто отрывалась от подножья сопки и лезла вверх, одной стороной вжимаясь в каменистый бок сопки, а другой провисая над ущельем. Встречные машины не могли здесь разминуться без того, чтобы одна не останавливалась и не пропускала другую.

Лешка слегка прибавил газу на подъеме, решив, что, проскочив его, он тут же попробует развернуть в низинке машину.

И как раз тогда распахнулась, точно ее сорвали с петель, дверца. Поток гудящего воздуха влетел в кабину, и девчонка с кошачьей проворностью выбросилась под колеса. Отчаянно стукнулась и снова откинулась наружу дверца. Занудным скрипом взвыли тормоза, и Лешка боком вывалился на дорогу.

Темнота ослепила его. Он подумал худшее — что девчонка попала под машину и лежит на дороге. От этой мысли его кинуло в жар.

Но в следующую минуту он услышал частый топот убегающих шагов.

— Эй, слушай, не дури! — крикнул он. — Слышишь, остановись! Я тебе все объясню!.. Эй, Нюша!..

Глаза его быстро привыкли к темноте и ясно увидели и луну, опрокинутую голубой тарелкой над ущельем, и рваные каменные бока сопок (голые камни серебряно поблескивали под луной), и узкую, почти белую дорогу, по которой убегала черная, резко очерченная фигурка.

Лешка побежал за ней, продолжая выкрикивать всякие слова, призывавшие беглянку остановиться.

И голос его, и шаги гулко раскатывались по ущелью, протяжно гудели в камнях, и все ущелье до краев наполнилось тревожным, голосистым гулом.

А Нюша бежала и бежала, и Лешка понял, что она ни за что не остановится, что бы он ни кричал ей и как бы ни уговаривал.

Он начал уставать, тяжелые сапоги и телогрейка мешали ему. На ходу он сбросил телогрейку и шапку, кинул их на дорогу.

Добежав до поворота, он не увидел впереди темной фигурки и лишь потом заметил ее — она карабкалась по склону сопки. Лешка тоже полез на сопку, хватаясь руками за острые выступы камней, и стал быстро догонять Нюшу. Еще метров тридцать-сорок вверх — и ее настигнет. Но он уже крепко устал и эти сорок метров не казались ему пустяшным расстоянием. Рубашка его прилипла к спине, он часто и трудно дышал.

Нюшу тоже, видно, покидали силы: она не взбиралась, как прежде, вверх по прямой, а все больше забирала в сторону, то пропадая за тяжелыми, холодно мерцавшими глыбами камней, то вновь появляясь на фоне зубчатой вершины, облитой лунным светом.

Лешка запыхался, остановился, прижался плечом к каменной плите.

— Слушай, ну куда ты бежишь? — крикнул он. — Спускайся вниз, я ведь не бандит, честное слово! Неужели ты шуток не понимаешь?

Нюша оглянулась и злым, срывающимся голосом ответила:

— Все равно не поймаешь! А подойдешь, буду камни бросать! — Она нагнулась и подняла увесистый камень.

— Вот дура! — засмеялся Лешка. И миролюбиво предложил: — Ну, хочешь, поклянусь тебе, что все выдумал? Насчет бандитов и шайки. Хочешь?

— Врешь ты все! — тем же срывающимся голосом крикнула она. — Зачем тогда за мной гонишься?

— Да затем, что ты погибнешь здесь! Это же сопки, тут медведей полно бродит. Ты что, не знаешь? Ну, хватит дурака валять, спускайся вниз!

— Сам спускайся! — насмешливо ответила она и отбежала в сторону, скрылась за камнем.

— Ну, постой же! — в сердцах проговорил Лешка, разозленный Нюшиной шальной дуростью.

Он начал быстро взбираться вверх, но тут же в него полетел камень. Лешка успел увернуться, но другой камень едва не попал ему в голову.

— Лучше не подходи! — угрожающе прокричала из-за камней Нюша.

Лешка остановился и сказал, раскинув руки в стороны:

— Ну, бросай же! Чего же не бросаешь? Бросай, пожалуйста, я не шевельнусь!

— И брошу! — крикнула она, но голос ее сорвался и закончился каким-то всхлипом, вроде бы она неожиданно заплакала.

— Слушай, давай поговорим по-человечески, — сказал Лешка, по-прежнему не двигаясь с моста. — Я ведь тебе говорю, что пошутил. Ну, подурачиться с тобой решил. Сама подумай, какие тут могут быть бандиты? Я на стройучастке работаю, на двести пятом километре, понимаешь? А вчера на пирсе «Онегу» встречал, видел, как ты чемодан на трапе упустила. Понимаешь?.. Ну, спускайся вниз!..

Снизу он видел прижавшуюся к выступу скалы тонкую фигурку Нюши. Она держала в руках камень и молчала.

— Ты что, не веришь? — спросил Лешка, не дождавшись от нее ответа.

— Не верю! — все тем же ломким, звенящим голосом ответила Нюша, и Лешка понял, что она крепится, чтоб не заплакать.

— Слово чести, не вру! — горячо заговорил Лешка. — Да меня в поселке любой знает. Я здесь пять лет живу. — Лешка умолк, не зная, что бы еще такого сказать, чтобы доказать ей, что он вовсе не та темная личность, за которую себя выдал.

— А чем докажешь? — вдруг спросила Нюша окрепшим голосом.

— Да чем угодно! — мигом отозвался Лешка. — Могу тебе паспорт показать. Или билет комсомольский. — Он уже доставал из кармана брюк бумажник и, развернув его, добавил: — Иди смотри, если не веришь.

— Положи на камень, а сам спустись вниз! — подумав, ответила Нюша.

— Ну вот, давно, бы так! — обрадовался Лешка и, оставив на округлом камне бумажник, начал проворно спускаться с сопки.

А Нюша, натерпевшаяся за эту ночь такого страха, о котором не читала даже в самых фантастических книжках, все еще не могла прийти в себя и поверить, что с ней сыграли шутку. Она подождала, пока человек, которого она минуту назад готова была закидать камнями, отойдет подальше, и лишь после этого вытерла слезы и, осторожно ступая, пошла вниз, продолжая сжимать в руке острый камень.

Взяв бумажник, она внимательно перелистала оказавшийся в нем паспорт и комсомольский билет, подставляя их поочередно под свет луны. Чтобы не разреветься, она больно прикусила губу и со злом запихала в бумажник документы. Потом подтянула повыше разодранный на коленке чулок, послюнила разбитое колено, сняла правую туфлю и опять-таки со злом оторвала вместе с каблучком отлетевшую подметку и швырнула ее вон.

Вот в таком виде — с разодранным чулком, исцарапанной щекой и с туфлей без каблучка — она вышла на дорогу.

— Поверила? — встретил ее бодрым возгласом Лешка. — Ну и отчаянный же ты человек!

Нюша презрительно глянула на него и сказала:

— Почему это вы меня на «ты» называете? Вы меня отвезите туда, где взяли, потом разговаривать будем. — И независимо пошла по направлению к машине, часто шаркая бескаблучной туфелькой.

Лешка догнал ее и начал извиняться за свою глупость и необдуманность. И еще стал говорить о кране «Пионер» и о том, как ждут мостостроевцы запасных частей к нему и как он всех подведет, если погонит машину назад в поселок. Он говорил об этом всю дорогу: и когда шел рядом с Нюшей без шапки и без телогрейки, и когда надел их, подобрав по пути, и даже тогда, когда уже сели в кабину.

— Так что делать, Нюша? — спросил он, озадаченно вскинув густые брови. — Скажете — в поселок, поедем в поселок. Как скажете, так и будет.

Вид у Нюши был неприступен, а выражение лица каменное. Она долго молчала, наконец строго и надменно сказала, не поворачиваясь к нему:

— Раз вы боитесь за свой кран, везите свои запчасти, а потом чтоб сразу отвезли меня. Но я с таким свинством первый раз встречаюсь.

 

6

С утра весь поселок переполошился. Только и разговору было, что о Нюше Носовой. Вот была такая Нюша из Закалужска, такая симпатичная, такая расчудесная, осталась одна в комнате, когда подружки ускакали на танцы к автобазовцам, и пропала Нюша, такая симпатичная, такая молоденькая…

Девчонки хлюпали носами, растирали по щекам слезы и наперебой излагали явившемуся в общежитие следователю милиции «суть дела». Как они вернулись с танцев и не обнаружили дома Нюшу, а обнаружили лишь разбросанное на полу выкройки да ножницы, подозрительно валявшиеся на одеяле. Как не обратили сперва на все это внимания, а когда обратили, то побежали в милицию. Как тарабанили в двери и окна, пока, наконец, не разбудили дежурного сержанта, который не пожелал отнестись серьезно к их заявлению, а, наоборот, посмеялся над ними, сказав, что молодые и симпатичные девчонки пропадают ночью в их поселке лишь в том случае, когда отправляются под ручку с каким-нибудь местным рыцарем подышать лунным воздухом, а надышавшись, благополучно обнаруживаются.

Молоденький следователь, с нежным лицом, младенческим румянцем на щеках и шелковистым пушком над верхней губой, записал решительно все, что говорили ему девчонки, аккуратно уложил в Нюшин рюкзачок оставшиеся после нее вещи, в последний раз сосредоточенно оглядел комнату и, сказав на прощанье: «Ну что ж, разберемся», — отправился к себе в милицию обдумывать случившееся и строить всякие, необходимые в данном случае версии.

Он отправился в милицию, а девчонки — в райком комсомола, где Валя Бессонова произнесла перед Женей Полуниным взволнованную речь, после чего стало понятно, что девчонки решили немедленно покинуть Каменное Сердце, раз здесь творятся такие безобразия, что пропадают живые люди.

На это Женя Полунин ответил своей речью, не менее взволнованной и ставящей все точки над «i».

— Мы вас понимаем и разделяем возмущение. Случай из ряда вон прискорбный, но следствие в надежных руках, и мы уверены — оно приведет нас к логическому концу, — говорил он, твердо вышагивая вокруг письменного стола и похлопывая остро отточенным карандашом по ладони. — Что касается отъезда, то вы нас ошарашили. Что же получается? Получается бегство от трудностей. Ни вам, ни нам не к лицу. Теперь рассудим спокойно. Прежде чем уехать, вам придется вернуть подъемные. Подъемные выплачены из государственного кармана, а не из моего лично. Лично я мог бы махнуть рукой, но государство закрывать глаза на этот факт не имеет морального права. Так что взвесьте и подумайте.

Девчонки взвесили и поняли, что подъемные истрачены и возвращать государству нечего. Они покинули Женин кабинет далеко не в том агрессивном настроении, с каким явились.

— Да, девочки, заехали мы с вами неизвестно куда, — сказала Валя Бессонова, когда девчонки очутились на улице. Впервые в голосе Вали послышались печальные нотки. — Надо нам теперь держаться все время вместе и ни в коем случае не знаться с этими типами из автобазы. Все это из-за них случилось.

— И у меня такое предчувствие, — всхлипнула Катя, Нюшина подружка по Закалужску, у которой с ночи не просыхали глаза. — Не прощу себе, зачем я ее одну бросила.

— Дело не в том, что ты ее бросила, а в том, что мы поддались провокации и пошли танцевать с этими типами, — строго ответила Валя.

Страшненькая Шура Минаева, которой ужасно понравился Алик Левша, никак не соглашалась в душе, что в истории с Нюшей виноваты автобазовские парни. Она хотела отстоять свою точку зрения и перед строгой Валей, и перед зареванной Катей, но, подумав, что делать, это в такую печальную минуту не стоит, благоразумно промолчала.

— Да, девочки, — решительно повторила Валя, — нам надо держаться вместе и забыть, что напротив живут эти темные личности.

— Выходит, мы светлые личности? — попыталась пошутить Шура Минаева.

Но Валя шутки не приняла и с достоинством ответила:

— Представь себе, светлые.

Рабочий день был в разгаре, и автобазовские парни, занятые своими делами у станков и машин, знать не знали, конечно, какие нелестности отпускают в их адрес вчерашние партнерши по танцам и какой суровый приговор вынесен им.

И пока они, то есть «темные личности», вытачивали на станках всякие болты и гайки, пока валялись на спинах под машинами, меняя задние мосты и карданные валы, пока поджимали тормозные колодки, красили кабины грузовиков, пока они все это делали, девчонки дружной толпой, со скорбными лицами, молчаливые и поникшие ходили по поселку — из милиции на почту, с почты в редакцию газеты, из редакции — в столовку, снова в милицию и снова на почту.

На почте у них любезно принимали радиограммы, в которых они сообщали папам и мамам о благополучном приезде и посылали им крепкие поцелуи. В столовке их кормили сытным обедом. И это было хорошо. Плохо было то, что знакомый редактор газеты отказался напечатать заметку о трагической судьбе Нюши и поместить Нюшину фотографию, подаренную самой Нюшей еще в Закалужске Кате.

Еще хуже было то, что у молоденького лейтенанта за весь день расследование не продвинулось ни на шаг вперед.

Трижды являлись девчонки в милицию и трижды уходили оттуда, ничего не узнав нового.

А когда к концу рабочего дня явились туда в четвертый раз, дежурный не пустил их больше к следователю. Дежурный спрятал в стол книжку, которую до этого читал, вышел из-за перегородки и придав лицу чрезмерную вежливость, сказал так:

— Вот что, молодые-интересные, вы нам работать мешаете и грязь с улицы в дежурку тащите. А убирать некому, потому как никто в уборщицы не идет. Когда дело прояснится, мы вас поставим в известность. А пока занимайтесь своими делами и благоустраивайте свой быт.

Возможно, дежурный получил указание начальства пресечь вот такое коллективное, к тому же частое, посещение милиции, возможно, сам проявил инициативу, но после столь безучастного приема настроение у девчонок окончательно испортилось. В унылом молчании они поплелись к себе в общежитие. А потом в похоронном молчании сидели в Валиной комнате, не зная, о чем говорить и что им вообще, бедолагам, делать.

И лишь когда над поселком могучим басом взревел гудок котельной и окна отозвались ему тонким звоном, Шура Минаева встрепенулась и сказала:

— На автобазе смена кончилась.

— Что ты хочешь этим сказать? — испытующе поглядела на нее Валя.

— Ничего… Просто так подумалось, — потупилась Шура, хотя «подумалось» ей вовсе не «просто так». Алик Левша пригласил ее, когда танцевали, в кино и обещал после работы зайти за нею, и теперь она не знала, как ей быть с Аликом, который ей очень понравился.

— В коридоре хлопнули двери, кто-то затопал сапожищами.

— Эй, хозяйки, где вас тут искать? — послышался чей-то, похоже, недовольный голос.

Девчонки, как по команде, высыпали в коридор.

— Кто у вас за старшего? — спросил пожилой дядечка в поношенной телогрейке и в зимней замасленной шапке, утратившей форму от долгой носки.

— А что вы хотите? — строго спросила Валя Бессонова, выступая вперед.

— Уголек вам привез, перевалить его надо. Там в сарае кой-какие ведра есть и пара лопат. Так что действуйте, а мне наряд подпишите. — Дядечка достал из кармана замусоленный наряд и карандаш, протянул Вале.

— Какой уголек? — недоверчиво спросила Валя, не решаясь взять наряд.

— Натуральный антрацит, печки топить, чтоб вы тут не померзли, — добродушно ответствовал дядечка и добавил: — Подписывай, дочка, у меня еще сегодня три клиента на очереди.

Получив подписанный наряд, мужчина небрежно сунул его в карман и вышел, а Валя сказала девчонкам:

— Вот что, девочки, хватит нам хандрить. Затопим печки и будем жить. А то и холодно у нас, и неуютно. Идемте разгружать.

Однако разгружать им не пришлось, потому что дядечка оказался шофером самосвала и самолично, без помощи девчонок, нажал на нужные рычаги и вытряхнул из кузова огромную кучу угля, а точнее — угольной пыли, пополам с черным крошевом, именуемом почему-то антрацитом. Крошево надо было перенести в сарай.

Потом тот же дядечка-шофер привез еще такую же кучу угольного крошева и еще. Затем распрощался с девчонками и убрался восвояси.

Уже темнело, и девчата успели крепко устать от непривычной работы, когда во дворе появились парни — такие же, как вчера, наряженные и наглаженные, с такими же, как вчера, сияющими физиономиями. Было их человек двадцать, и подходили они к сараю не спеша, негромко переговариваясь и посмеиваясь, точно был сегодня праздник, и вот вышли они в праздничный вечер, как водится, прогуляться.

— Здравствуйте, девушки, как живем? Трудимся помаленьку? — бодро сказал Коржик, возглавлявший шествие парней. — Полезное дело, труд облагораживает человека. Ну как, нашлась ваша Нюша-беглянка?

Катя, насыпавшая в ведро уголь, повернула к нему черное от пыли лицо и неприязненно бросила своему вчерашнему партнеру:

— А вам какое, собственно, дело?

— Дела, конечно, нет — чистое любопытство, — попробовал отшутиться Коржик.

— Тоже мне, кавалеры, — презрительно хмыкнула харьковчанка Маша Кудрявцева и, подхватив тяжелое ведро, скрылась в сарае.

— Извиняюсь, девушки, какая вас муха укусила? — изумился Алик Левша. — Мы вам билеты на картину взяли, пятьдесят штук в общей сложности, а вы, извиняюсь…

— Ой, умру! Они нам билеты взяли! Осчастливили! — язвительно перебила его Катя. — Видали вы таких добрячков?!

И тут же девчонки насмешливо закричали:

— Билетами удивили!..

— Их не звали, а они явились!..

— Нас сразу предупреждали, что вы собой представляете!..

— Вот именно!..

— Вот именно! — громко сказала Валя Бессонова, появляясь из сарая с пустым мешком в руках. И крикнула парням: — Уходите отсюда, мы вас знать не желаем!

Парни сперва растерялись и молчали, точно проглотили языки. Но потом все сразу обрели дар речи и тоже закричали девчатам:

— Это же о чем вас предупреждали? Вы договаривайте!

— Видали, они нам свой харьковский характер показывают!..

— Кто б это, извиняюсь, вам билеты брал? Шуток не понимают!..

— Пошли, братцы, отсюда! Чего мы тут не видели!

У Шуры Минаевой обрывалось сердце, когда она поглядывала на Алика. Ей казалось, что вот сейчас Алик подойдет к ней, именно к ней, возьмет ее при всех за руку и при всех уведет в кино, поскольку они вчера договорились. И она уйдет с ним от всей этой сварки, потому что они договаривались. Но Алик Левша даже ни разу не взглянул на нее, точно они были незнакомы и ни о чем — не договаривались, а все время смотрел на Валю Бессонову и все свои слова посылал Вале, точно так же, как и Мишка Веселов, и Коржик, и прочие парни, будто вокруг была одна Валя Бессонова.

Шура усердно подгребала с земли остатки угля и не участвовала в словесной перепалке с парнями.

— Девочки, хватит с ними разговаривать, будем выше! — крикнула Валя и распорядилась: — Пошли домой!

Девчонки мигом побросали в сарай ведра, мешки и лопаты.

Шура заходила в барак последней, втайне надеясь, что, может, в эту, в последнюю минуту, Алик окликнет ее.

Умываясь на кухне, Шура печально поглядывала в окно и видела, как через лужу по камушкам парни возвращались в общежитие. Впереди скакал Коржик, за ним — огромный Мишка Веселов, потом Алик, а за ним другие парни, которые совсем ее не интересовали.

На ночь девчонки опустили все шпингалеты на окнах, завесили окна простынями, закрыли на оба крючка входные двери, подперли их ломом, забаррикадировали столом и табуретками и, приняв такие меры предосторожности, улеглись спать, решив с утра отправиться в милицию и поговорить с самим начальником.

Но встреча с начальником не состоялась.

Утром, еще затемно, пришел прораб Свиридов и заявил, что бригаде пора приступать к работе. В его сопровождении девчонки отправились сперва в столовку, потом — на объект. Он выдал им под расписку негнущиеся брезентовые комбинезоны, такие же рукавицы, яловые сапоги и телогрейки и объяснил, чем надлежит заняться: очистить от мусора, то есть от кирпичного боя, ненужной арматуры, осколков стекла и прочего хлама весь строящийся Дом культуры и подготовить помещение к внутренней отделке.

— Работа, неквалифицированная, но необходимая, — сказал членам новосозданной бригады прораб Свиридов. — Когда начнем штукатурку, поставлю бригадиром штукатура. Месяца через три получите разряды. Разряд, естественно, поднимет заработок. А пока выбирайте себе бригадира сами.

Девчонки все разом повернулись к Вале и выбрали ее. Валя отнекиваться не стала, а кивнула и сказала:

— Я согласна. Только, девочки, уговор: чтоб все меня слушались.

За три дня адской работы бригада подготовила к отделке лишь верхний этаж. Сгибаясь в три погибели и еле волоча ноги, растертые непривычной обувью, двадцать девчонок таскали вниз по лестницам стальные балки, ржавые батареи, всякие трубы и прочий тяжелющий, но уже ненужный стройматериал.

Прораб Свиридов ходил мрачнее тучи и бурчал, что с такими темпами далеко не уедешь и что он наперед знал, что так оно все и будет.

А еще через три дня корабль «Онега» покинул поселок.

Он покинул его поздней ночью, послав предварительно в черное, обложенное тучами небо три веселых прощальных гудка. Уморенные за день девчонки спали мертвым сном, подсунув под щеки и разбросав в стороны исцарапанные, сбитые до крови руки, и не слышали корабельного прощания.

А когда подхватились по будильнику на работу, обнаружили, что комната, где жили харьковчанки Зина, Соня, Алла и Наташа, пуста. Ни девчонок, ни вещей. Только аккуратно застеленные казенными одеялами кровати, да казенные полотенца на спинках кроватей, да длинная записка на тумбочке — только это и осталось от них.

В гробовой тишине Валя прочитала вслух записку:

— «Девочки, милые, простите нас и не судите строго. Но мы не могли здесь оставаться, потому что здесь неинтересно. Мы решили уехать, как хотели, на большую стройку, и один человек с корабля провезет нас назад без билетов. Так что мы уезжаем «зайцами». Извините, что все это мы скрывали от вас, не мы боялись, что если раскроется, то у нас все сорвется.

Девочки, милые, когда мы устроимся, напишем вам, и вы тоже приезжайте. Когда начнем работать, вернем подъемные. Вы так и передайте секретарю райкома Полунину, пусть он об этом не волнуется. До свидания, девочки.

Крепко вас целуем и желаем успехов. Зина, Соня, Алла, Наташа. Когда вы прочтете нашу записку, мы уже будем в Тихом океане и, наверное, будем смотреть на волны».

— Это предательство, — сказала Валя, кончив читать. Щеки ее горели румянцем, и она была очень взволнованна. — Им не интересно, а нам, выходит, интересно. Самое настоящее предательство!

— А я их не осуждаю, — не согласилась Катя. — Я им завидую. Мы все хотели уехать, и ты тоже.

— Но я хотела честно, а они тайно убежали, — с возмущением ответила Валя.

Страшненькая Шура Минаева вдруг ойкнула и всплеснула руками:

— Девочки, я теперь все знаю: Носова тоже с ними убежала, никуда она не пропала!

— Откуда ты знаешь? — не поверила Катя.

— Я догадываюсь, — быстро заговорила Шура. — Сами подумайте: куда она могла деться? Она раньше их договорилась на пароходе и там ожидала отправку. Она специально и на танцы не пошла.

— А вещи, зачем же она вещи оставила? — возразила Катя. — Кому-кому, а мне бы Нюша сказала.

— Да какие у нее вещи? — доказывала Шура. — Мыльница и зубная щетка. Она нарочно рюкзак не брала, иначе бы мы догадались, что сама ушла. А тебе говорить — какой смысл? Может, ее одну брали.

— Вообще, это похоже на правду, — подумав, рассудила Валя.

— Конечно, правда! — горячилась Шура, гордясь тем, что первой раскрыла Нюшину тайну и глубоко веря в то, что она ее раскрыла. — А мы всяких бандитов выдумали, с ребятами из-за этого поссорились, всю милицию на ноги подняли! Понимаете, что мы наделали?

Поговорив еще немного о беглянках, девчонки окончательно утвердились в мысли, что ничего страшного с Нюшей не случилось, а просто она тайно убежала от них. Они решили сходить в милицию и все рассказать молоденькому следователю. Пусть он не тратит времени, занимаясь поисками Нюши.

— И с ребятами надо помириться! — горячо призывала Шура Минаева, у которой из головы не выходил Алик Левша.

Однако на сей раз девчонки не поддержали Шуру, сочтя, что мириться первыми им не к лицу, так как парни подумают, что они вешаются им на шею. И вообще, получится, что они перед ними унижаются.

— Нет, первыми мы мириться не будем, а в милицию сходим, — подвела итог всем разговорам Валя.

На том они и порешили. И отправились в милицию сказать, что Нюша уплыла на «Онеге».

 

Часть вторая

 

1

В октябре в Каменном Сердце во всю ивановскую растрещались морозы. Денно и нощно валил без передыха снег. Улицы превратились в высокие снежные окопы, узкие окопы подступали к дверям каждого дома.

На райцентр надвинулась полярная ночь: светать начинало в одиннадцать утра, а к двум дня опять наплывала темень. С утра до ночи в окнах горел свет, а фонари на улицах не гасли сутками. И сутками из домов, где не было водяного отопления, вытягивались высокие серые столбы дыма. Дым не таял на морозе, не шевелился, и серые столбы казались намертво припаянными к трубам.

Дела на строительстве Дома культуры шли хуже некуда. Все трещало, отваливалось, кололось и лопалось. В зале, возле сцены, треснула стена. Змеевидную щель от пола до потолка затрамбовали кирпичом, залили цементом. Треснула и обвалилась одна из четырех могучих колонн, украшавших фасад — колонну временно заменили железной балкой. Гипсовая лепка срывалась с потолков и стен и разлеталась вдребезги на заляпанном паркете. Штукатурка не просыхала, а примерзала к стенам и время от времени отваливалась пластами.

Словом, с внутренней отделкой был полный непорядок. Не проходило и часа, чтобы где-то что-то не падало, не билось, не трещало. Рабочие грустно подшучивали, что к лету, когда спадут морозы, Дом культуры рухнет полностью и целиком.

Прораб Свиридов ходил злой, как тигр, составлял бесконечные акты боя и безжалостно пинал валенками все, что попадало под ноги, — лепной бордюр, порожнее ведро, так ведро, ящик с цветным стеклом, так ящик.

Отделку вели три бригады, и в обиходе их называли «мужская», «женская» и «девчачья». Штукатуры и маляры первых двух бригад имели высокие разряды и считались «опытными», о девчачьей бригаде говорили — «никакая».

Кузьмич, пожилой дядечка из «опытных», прикомандированный на несколько дней к девчонкам, показал, как готовить раствор и орудовать мастерком. Премудрости в том особой не было, нужна была лишь сноровка. Расторопнее всех оказалась Шура Минаева. За неделю она выучилась так ловко затирать раствор, будто занималась этим с рождения. Кузьмич чрезмерно расхваливал Шуру, которая от его хвальбы горела маковым цветом, и очень положительно отзывался решительно о всех девчонках. Потому положительно, что не терпелось ему поскорей вернуться в свою бригаду — «девчачья» едва вырабатывала полнормы, и в результате почетного учительствования Кузьмич крепко терял в заработке.

Ровно за десять дней Кузьмич закончил обучение, и бригада Вали Бессоновой заработала самостоятельно. Правда, отделку зала и фойе Свиридов девчонкам не доверил, а доверил штукатурить туалеты, курилки, закоулки под лестницами и подсобные комнаты за сценой. На такой пересеченной площади с углами и заворотами не разгонишься и выработки не дашь. Посему заработки у девчонок были плохи, а внимания к ним от Свиридова — никакого.

Но, возможно, так бы и работала новоявленная бригада на Доме культуры до самого его открытия, если бы не случилось «чэпэ» — самое страшное из всех «чэпэ».

«Чэпэ» заключалось в том, что в зале с потолка сорвалась люстра — красивейшая люстра весом в добрую тонну, с медной чашей вверху, с сотней матовых лампочек в плафонах-розочках, вся увешанная цветными стеклянными сосульками, вся искристая и трехъярусная.

С люстрой возились недели две, любовно и бережно, как с малым дитятей — собирали по частям, подвинчивали, подкручивали, натирали бархотками. Специально для нее смастерили на чердаке четыре ворота и опять-таки бережно и нежно поднимали этими воротами на стальных тросах ввысь, пока ее надраенная до золотого блеска чаша не вошла в черную дыру на лазоревом потолке зала. Люстра вписалась в потолок так же живописно, как вписывается в чистое летнее небо полуденное солнце. Все три бригады бросили работу, рассыпались по залу и, задирая головы, любовались люстрой.

На широком, небритом лице Свиридова играла солнечная улыбка, а по залу пробегал трепетный стеклянный звон — на люстре позванивали сосульки.

И вот взяла и упала. От нее, как заметил потом Кузьмич, остался «пшик на ровном месте». Упала она, слава богу, ночью, никого не убив и не покалечив. Только сильно напугались от страшного грохота жители близлежащих домов, Говорят, ночью они выбежали на мороз и никак не могли понять, что за грохот учинился на их улице.

А днем на объект пришла комиссия. Члены комиссии скорбно вздыхали и качали головами, разглядывая груду битого стекла посреди зала, вышибленные стекла и побитые, как шрапнелью, стены. Комиссия установила и записала, что «в обвале люстры, стоимостью в 10 тысяч 800 рублей, прораб Свиридов виновности не несет, так как вышеуказанная люстра в результате собственного веса самостоятельно отделилась от конечной верхней подвески, после чего был совершен обрыв, несмотря на то, что была прикреплена к стальным балкам чердачного перекрытия, соблюдая правила инструкции, установленные для подвески тяжелых люстр с помощью тросов». Вместе с тем комиссия приняла решение «работу на объекте Дома культуры приостановить, ввиду низкой температуры помещения и некачественной просушки штукатурно-малярной отделки».

После такого решения Свиридов помолодел на десяток лет. Широкое, выбритое лицо его сияло, как начищенный полтинник. Рыжие, лохматые брови, вечно нависавшие над скуластыми щеками, откинулись вверх, и под ними засветились ясные, прямо-таки бирюзовые глаза. Он сменил заляпанную телогрейку на драповое пальто-реглан с каракулевым воротником и в этом реглане не ходил, а летал по поселку. Обретя в один день душевную и телесную легкость, Свиридов в этот же самый счастливый для него день собственноручно повесил замок на Дом культуры, а бригады рассредоточил по малым стройобъектам: «мужскую» — на магазин, «женскую» — на интернат, а «девчачью» — на баню.

— Ну, девушки, — говорил Свиридов несвойственным ему, восторженным голосом, приведя «никакую» бригаду «на баню», — все карты вам в руки, самостоятельный фронт работы даю! Показывайте, на что способны. Будет готова к новогодним торжествам баня — будет всем благодарность в трудовую книжку. И первыми, само собой, париться будете. Вы на иней не смотрите — мороз я выгоню. Завтра «козлы» поставлю — тропинки будут. Мне беречь вас надо — мало вас осталось. Но, как говорится, мал золотник, да дорог.

Свиридов был прав: «девчачья» бригада заметно поредела. Четверо девчонок улетели самолетом по домам: с подъемными рассчитались зарплатой, а на дорогу прислали папы с мамами. Две девушки из Харькова ушли в швейную мастерскую, а две из Закалужска устроились счетоводами в контору торговой базы. В бригаде осталось десять девчонок, и теперь Свиридов никак не хотел их терять, поскольку они умели уже кое-что делать.

Вечером девчонки кочегарили плиту, варили макароны на ужин и обсуждали на кухне дневные события.

— Дожились! — недовольно говорила остролицая девушка с волнистыми каштановыми волосами — Маша Кудрявцева, снимая шумовкой дымящуюся над большой кастрюлей пену. — Начинали с гидростанции, очутились на Доме культуры, теперь — здравствуйте! — баньку будем штукатурить! — Она сердито смахнула с шумовки горку мягкой пены и продолжала: — А все почему? Бесхарактерные мы, никакой твердости.

— Ой, Маша, хватит! — тоскливо попросила Валя Бессонова. Вместе с Катей она перетирала у длинного стола алюминиевые миски. — Как вечер, у нас один и тот же разговор…

Валя обрезала косы, похудела. Короткая стрижка с легким напуском на лоб делала ее похожей на задиристого мальчишку-подростка. Только ямочки на щеках, когда улыбалась, и чересчур длинные пушистые ресницы как-то не подходили к мальчишескому лицу.

— Не знаю, может, тебе все это нравится, а мне нисколько! — Маша снова сердито сбросила в ведро пену. По натуре Маша была вспыльчива и любила спорить.

— Ну, завелась! — не выдержала Катя, которой тоже надоели подобные разговоры. — Сто раз долдоним: надоело, надоело, надоело! Всем надоело и всем не нравится. А что делать? Ты сама-то знаешь, что делать?

— Знаю, — мгновенно отозвалась Маша. — Бросить все!

— И что дальше? — насмешливо спросила Катя.

— Бросить, и точка.

— Глупости, — нехотя сказала Валя.

— Ну, если тебе нравится, сиди на этой бане, а я не хочу! — отрезала Маша.

Другие девчонки, привыкшие к подобным разговорам, с безразличием слушали затеянную Машей словесную перепалку, молча резали хлеб, раскладывали на столе вилки, ставили чашки.

Шура Минаева сидела на табуретке, прильнув бочком к теплой стене у плиты, и, похоже, дремала. Что говорить? Все было давно выяснено. Никому не нравилось быть штукатуром, не нравилось ходить чучелом по поселку — в заляпанных стеганках, в неуклюжих ватных брюках и растоптанных валенках. Не нравилось обедать всухомятку, а вечером давиться неизменными макаронами, не нравилось пилить по субботам на улице снег, топить его на плите в ведрах и устраивать на кухне баню в двух цинковых корытах и трех тазиках, скупо поливая друг дружку дефицитной водой.

Все бы можно было принять как должное, радоваться таким мизерным благам, если бы… Если бы вокруг была голая земля, шумела стройка, если бы тысячи человек работали засучив рукава. Так нет же и нет! Сперва двадцать, а потом уже и десять девчонок бродили, наряженные пугалами по поселку, и женщины в беличьих и котиковых шубках шарахались от них в магазинах, косились на улице. Женя Полунин, явившись однажды в Дом культуры и боясь запачкать известкой шикарные бурки, прокричал им что-то бодрое с расстояния и исчез, как видение. А редактор районной газеты дошел до того, что, потоптавшись возле них минут пять и поглядев, как они шлепают на стенку раствор, напечатал про них критическую заметку «Подтянитесь, девушки!».

Во всем этом была какая-то несправедливость. Девушки чувствовали себя оскорбленными, униженными. И потому одни просто все бросали и уезжали туда, откуда приехали, другие уходили на «чистую» работу.

Валя Бессонова мучительно переживала вот такое свое положение. Она выросла в семье военного инженера, окруженная любовью отца, мамы и бабушки. Ее решение уехать из дому было трагедией для родных. Она разругалась с ними, уехала и не взяла из самолюбия даже свои зимние вещи. Теперь она мучилась и переживала: выходит, отец был прав, не пуская ее из дому? Выходит, он был прав, говоря, что журавль в небе — это институт, куда ей надо поступать, а не строить в мечтах воздушные замки? Стоило бы Вале написать домой, что она хочет вернуться, и ей немедленно прислали бы денег. Но она не делала этого. Валя хотела быть самостоятельной. Как ни донимали ее горькие мысли, она все же не соглашалась с отцом насчет того, что ее журавль — институт. Потому все плохо, думала она, что по чьему-то недомыслию их привезли в поселок, где они вовсе не нужны.

Девчонки по бригаде соглашались с Валей. Они копили деньги на лето, чтоб добраться до Хабаровска и уже оттуда попасть на настоящую стройку. Хоть в непролазную тайгу, хоть на льдину, хоть к черту на рога, лишь бы все там были равными.

Чтоб без щеголих в беличьих шубках и без Жень Полуниных в шикарных бурках…

Макароны сварились, всей бригадой сели за стол. Ели молча и быстро — только вилки стучали по железным мискам.

На кухню с кастрюлькой зашла Вика Обушко, миниатюрная девушка, похожая на японочку. Метнула на девчонок скошенные глаза, поставила на плиту кастрюльку, покрутила в ней ложкой. Девчонки не обратили на нее внимания. С тех пор, как Вика с подружкой Томкой переметнулась со стройки в швейную мастерскую, они питались отдельно.

— Девочки, не расходитесь, — сказала после ужина Валя. — Надо одну вещь обсудить. Сейчас Катя расскажет.

Катя положила на стол блокнот, постоянно торчавший из кармана ее шерстяной кофты.

— Смотрите, девочки, что получается, — Катя была казначеем бригады, все отдавали ей зарплату, и она вела строгий учет расходам. — За десять дней на питание ушло сорок семь рублей. Ну, десять рублей на кино, пять на свет получится, пять пусть за воду и пятнадцать за общежитие. Остается, — Катя заглянула в блокнот, — остается семьсот сорок рублей. Двести откладываем на билеты, двести — рассчитаться с подъемными, а триста сорок чистенькие. Ну, что я предлагаю? Давайте покупать одежду, каждому по очереди. У всех нет зимних пальто. Давайте начнем с пальто и сразу кому-нибудь купим. В магазине висят все размеры, с песцом, сто пятьдесят рублей, очень современный фасон.

Девочки оживились.

— Первой Шуре купим, — предложила Рита Снежкова, самая молчаливая, тихая девушка с задумчивым лицом.

— Почему мне? — Шура обрадовалась, заерзала на табуретке, закраснелась, и все поняли, что протестует она только из вежливости.

— Надо же с кого-то начинать, — Катя была страшенно довольна, что ее предложение приняли. — В том месяце следующему купим, потом следующему.

— Ну, это чепуха! — возразила Маша. — Пока до последнего очередь дойдет, лето придет. Зачем мне или тебе летом зимнее пальто? А Шура к тому времени свое сносит.

— Тогда как же? — растерянно развела руками Катя.

Вика перестала мешать суп в кастрюльке, обернулась к девчонкам.

— Хоть вы обижаетесь, но я вам одну вещь скажу. — Вике очень хотелось загладить свою вину перед ними за уход из бригады. Она говорила быстро, боясь, что ее оборвут: — В пошивочной в кредит шьют и пальто, и платья, и костюмы. Мы с Томкой уже пальто заказали. Всего девяносто пять рублей. Без песца, ну так что? Можно с цигейкой, можно с черненьким каракулем.

— А цвет какой? — деловито перебила ее Маша.

— Там всего один цвет — желтоватый.

— Не страшно, — решила Валя. — Зато все сразу оденемся.

— Я могу попросить, чтоб быстрее пошили.

Лед тронулся, примирение состоялось, и Вика готова была плясать от радости.

На кухню осторожно заглянула Томка — узнать, почему Вика долго разогревает суп. Поняла, что Вика прощена, а раз Вика, то и она, и смело вошла на кухню.

Чем дальше в лес, тем больше дров. Девчонки разошлись и строили новые планы. Надо всем купить коньки с ботинками и лыжные костюмы. И не толкаться вечерами на кухне, а ходить на каток. На заливе вечерами гоняют шайбу доморощенные хоккеисты под началом Сашки Старовойтова, а его крохотная жена-машинистка носится меж ними на коньках, посвистывая милицейским свистком. По вечерам, вокруг зимующих во льду барж и катеров раскатывают парочки, преимущественно мужья с женами, а холостые парни рвут стометровки и пятисотки, точно готовятся прорваться в чемпионы мира или, на худший случай, страны.

— Все, девочки, решено! Чем мы хуже других? — горячо говорила Валя, и глаза ее алмазно светились в пушистых ресницах, а ямочки на щеках подрагивали, — Завтра заказываем пальто и покупаем коньки. А еще…

В это время в белое морозное окно туго ударили снежки — раз и другой. Девчонки вздрогнули, замерли, потом укоризненно обернулись к Кате. Катя сердито повела плечом, сердито убрала за ухо соломенную прядку волос.

— Ну, при чем здесь я? — возмутилась она.

Шура побледнела. Плоское лицо ее с загогулькой-носом, обрамленное жидкими, гладко зачесанными пепельными волосами, увяло.

Она начала суетливо складывать одна в одну пустые миски.

— Сейчас выйду, посмотрю! — воинственно сказала Катя, направляясь к двери.

Маша остановила ее:

— Не ходи, вдруг он пьяный?

— Псих какой-то! — Катя вернулась, тоже стала прибирать на столе.

— Ты в библиотеку пойдешь? — чересчур уж громко спросила Шура.

— Валя, пойдем? — Катя обернулась к Вале.

— Да, давайте скорее убирать.

— И я с вами, только поем, — немедленно отозвалась Вика.

— Идем, — кивнула Валя.

Вика и Томка были окончательно прощены. Вика подхватила с плиты кастрюльку с разогретым супом и вместе с Томкой унеслась из кухни.

…Мороз тяжелым белым паром придавил поселок. Пар стоял недвижной, плотной стеной, в нем едва различались желтые, мутные пятна фонарей и темнеющие треугольники крыш.

Казалось, что фонари и крыши висят над землей, ничем не поддерживаемые снизу. Густая, давящая тишина обнимала дома и улицы.

Девчонки проплыли в белом морозе по центральной улице, свернули в проулок, вернее, в глубокую снежную траншею, пробитую бульдозером. От траншеи влево и вправо разбегались траншейки поуже, прокопанные лопатами, — к домам. Одна из них привела к домику библиотеки, закутанному по самую крышу вместе с окнами в снег. Свободной оставались лишь двери и верхняя ступенька крыльца.

Двери в сени легко отворились. С потолка солнцем блеснула лампочка, затопила светом глаза. Девчонки освободили замотанные платками и шарфами носы и рты, стряхнули примерзшие к платкам и шапкам заросли инея, затопали ногами, сбивая с валенок снег.

В небольшом зальце библиотеки плавала жара. Красно светилась раскаленная дверца железной печки. В духоте и в розовом свете абажуров томились, поблескивая корешками, книги на стеллажах — точно жарились на огромных противнях в большой розовой печи-зале. Пожилая полная библиотекарша, разомлев от духотищи, подремывала на стуле за перегородкой, а единственный посетитель — Алик Левша сидел за столом, листал подшивку газет. Шапка его и воротник полушубка еще не отошли от инея и потому было ясно, что пришел он сюда минуту назад. Увидев девчонок, Алик поднялся, изобразил на лице удивление:

— О, соседки пришли! Не ожидал вас видеть. Какие книжки сдаете, если не секрет?

Катя фыркнула, прошла мимо Алика, окатив его неприступным взглядом и не громко, но так, что все услышали, сказала:

— Явление Христа народу! — И обернувшись к Алику, сердито спросила: — А если бы окно разбил?

— Окно? Какое окно? — изумился он. — Извиняюсь, ничего не понимаю.

— То самое, куда снежки бросали, — не менее сердито сказала Валя.

— А, снежки! Это я пошутил. Нельзя пошутить, что ли? — молниеносно «вспомнил» Алик. И тут же предложил: — Девочки, пошли в кино. На последний сеанс успеем. Классная картина идет, «Повесть о Пташкине».

— Мы смотрели, — холодно ответила Валя. — Зря два часа потеряли.

С лица библиотекарши сошел сон. Она проворно задвигалась меж стеллажами, быстро находила книги, которые у нее просили. Катя взяла сразу три тома Конан Дойля, Вика — два номера «Огонька», где была напечатана повесть «Альпийская баллада», о которой говорили все в поселке, Валя попросила что-нибудь Хемингуэя, но Хемингуэй был на руках.

— Жаль, — опечалился вместо Вали Алик. — Я бы тоже почитал. Говорят, старик крепко пишет, наподобие Ремарка. У него один романчик есть — «Черный обелиск», — рыдать хочется.

— Между прочим, товарищ Левша, «Черный обелиск» вы год держите, — недовольно сказала библиотекарша. — Учтите, пока не вернете, ни одной книги не получите.

— Зинаида Викторовна, с места не сойти — принесу. Я все как-то не с руки к вам попадаю. Сегодня, к примеру, я курс на клуб взял, а тут раз — подрулил к вам, — горячо уверял Алик, хотя «Черный обелиск» давным-давно кто-то увел из общежития.

Алик балагурил, прикидывался бодрячком, а девчонки знали, что он прикидывается и врет, — например, насчет того, будто бы случайно завернул в библиотеку. Алик по уши был влюблен в Катю, бегал за нею, караулил на улице, но не пользовался ровно никакой взаимностью. Катя знать не хотела Алика и, чем больше он за ней приударял, тем больше его избегала.

Из библиотеки Алик выкатился вместе с девчонками. Вместе с ними проплыл в густом морозном паре до общежития. Проплыл в гробовом молчании, так как рты и носы у девчонок были туго замотаны шарфами и платками. А у самого общежития он взял Катю за рукав и сказал:

— Подожди, пару слов скажу.

Катя выдернула руку, побежала, обгоняя девчонок, к двери. А Валя остановилась, отвернула к подбородку платок, быстро проговорила:

— Не ставьте себя, пожалуйста, в дурацкое положение. Честное слово, нам это надоело.

— Что именно? — вежливо спросил Алик.

— Ваше глупое поведение.

— А ты за всех не расписывайся. Тоже мне умница!

— А вы не грубите, — возмутилась Валя.

— Ладно, посмотрим, — Алик повернулся и исчез в белом месиве мороза.

Дома девчонки выкладывали на стол из погнутых морозом сумок холодные книжки, смеялись над Аликом Левшой и называли его «несчастным Дон-Жуаном». Не смеялась только Шура Минаева. Она молча грелась у теплой стены, обогреваемой печкой из коридора, прижималась то спиной, то щеками к жарким кирпичам.

— Шур, тебе что, нездоровится? — спросила ее Маша. — Совсем ты у нас бледненькая и дохленькая стала.

— Я здорова, — нехотя отозвалась Шура. — Замерзла…

— Ты с этим не шути, сходи в поликлинику, — поддержала Машу Катя. — Я ведь тоже замечаю: худеешь и худеешь.

— Отстаньте, говорю — замерзла, — ответила Шура, и голос ее задрожал, как дрожат голоса от холода.

Не могла же Шура сказать девчонкам, что с ее болезнью в поликлинику не ходят. Болезнь ее называлась «Алик Левша» и точила остро-остро Шурино сердечко.

С тех пор, как Шура танцевала с Аликом вальс и танго, очарованная и самим Аликом и его вниманием к ней, прошло много времени. Но с тех пор Алик больше не замечал Шуру, а ухлестывал за Катей и слал Кате по почте письма с намеками и без намеков на свою горячую любовь. Девчонки хохотали, читая вслух письма, Катя поджигала ими дрова и крепко спала по ночам. А Шура по ночам плакала в подушку и чахла на глазах у девчонок. И Никто из них не знал, отчего такое происходит с Шурой.

 

2

В районной газете появилось сразу два объявления:

«МОРСКОЙ ПОРТ ПОСЕЛКА КАМЕННОЕ СЕРДЦЕ ОБЪЯВЛЯЕТ ПРИЕМ НА КУРСЫ КАПИТАНОВ КАТЕРОВ И МОТОРИСТОВ БЕЗ ОТРЫВА ОТ ОСНОВНОЙ РАБОТЫ.

ПРИНИМАЮТСЯ ЛИЦА, ИМЕЮЩИЕ СРЕДНЕЕ ОБРАЗОВАНИЕ. СРОК ОБУЧЕНИЯ 6 МЕСЯЦЕВ.

ОБРАЩАТЬСЯ К ГЛАВНОМУ КАПИТАНУ ПОРТА».

И второе:

«С 1 ДЕКАБРЯ ПРИ АВТОБАЗЕ РАЙЦЕНТРА ОТКРЫВАЮТСЯ КУРСЫ ШОФЕРОВ, БЕЗ ОТРЫВА ОТ ПРОИЗВОДСТВА.

СРОК ОБУЧЕНИЯ 6 МЕСЯЦЕВ, ПРИНИМАЮТСЯ ЛИЦА, ИМЕЮЩИЕ ОБРАЗОВАНИЕ НЕ НИЖЕ 7 КЛАССОВ.

ОБРАЩАТЬСЯ В ОТДЕЛ КАДРОВ АВТОБАЗЫ».

Три дня подряд, как только наступал обеденный перерыв, Валя, Катя и Маша отправлялись в порт к главному капитану, как требовало того объявление в газете, и не находили там не только самого капитана, но и вообще ни одной живой души.

Порт словно вымер. Печальным сугробом высился в серых сумерках дня домик диспетчерской — из сугроба выглядывали лишь двери и крыша, с наблюдательной вышкой на ней, облепленной снегом. На дверях висел разбухший от инея замок. Такими же пышными пирогами лепились замки к дверям складов к мастерских. Ветер гонял по пирсу хвостатую поземку, швырял ее с причальной высоты на впаянные в лед баржи и катера, пышно оплетенные кружевами мороза.

— Когда же здесь работают? — недоумевали девчонки и ни с чем возвращались к концу перерыва на свой объект, то есть в баню.

На четвертый день они обнаружили в порту живую душу — старика в тулупе, подпоясанном стальной проволокой. Неуклюже согнувшись в своем мешке-тулупе, старик тюкал топориком, прорубая в сугробе ступеньки на крышу диспетчерской.

Почему он не мог подняться на крышу покатым сугробом и зачем понадобилось ему долбить ступеньки, было абсолютно непонятно.

— Щас какая работа тут может быть, когда увесь флот малого каботажа на прикол поставлен? — разгибаясь, ответил весело старик на вопрос девчонок, где работает капитан порта и как его найти. — Щас окромя меня сюды носа никто не кажет. Вот февраль придет, день подлиньшает, тогда ремонтники закопошатся. Тогда и капитан объявится. А щас вон его дом, туда ступайте, — старик махнул рукавом тулупа в сторону сопки, под которой, пыхтя дымом, опятами жались несколько домиков. И добавил: — Ежели про меня чево спросит, скажете, мол, старик на месте, лично с ним говорили.

Сторож был краснощекий, круглолицый, с обвислыми белыми усами, клубничным носом, смешливыми глазами и уж очень похожий в своем тулупе и лопоухой шапке на Деда Мороза с новогодней открытки.

Девчонки распрощались с веселым сторожем, бегом побежали к сопке.

Главный капитан порта Петя Алферов топтался у крыльца на лыжах — то ли вернулся с лыжной прогулки, то ли собирался отправиться. Вид у капитана был щеголевато-спортивный: крепкие ботинки на меху, ярко-голубые брюки, плотно облегавшие мускулистые ноги, короткая оленья куртка, и двустволка поперек спины.

— Где живет капитан порта? Здесь живет. Я капитан. А в чем дело? — ответил он незнакомым девушкам, неожиданно появившимся подле дома.

На девушках были заляпанные краской ватники, и Петя Алферов догадался, что они не кто иные, как маляры.

Девчонки переглянулись — капитан оказался не таким, каким представлялся. Он был почти их ровесник, это придало им смелости. Они гуськом двинулись по тропке к крыльцу.

— Понимаете, мы прочли в газете объявление, — начала было Валя, но Алферов тут же перебил ее.

— Понимаю, — отчего-то весело сказал он. — Вы примерно пятидесятые, кто приходит ко мне поступать на курсы. А курсов-то никаких нет.

— Как нет? — удивилась Катя. — Ведь объявление же!

— Объявление есть, а курсов не будет. Уважаемая газета допустила ляп: наше прошлогоднее объявление тиснула. У них это бывает, — охотно рассказывал Петя Алферов, отстегивая ремни крепления. Он высвободил из лыж ноги, подошел поближе к девчонкам и продолжал: — Но если бы, девушки, и были курсы, я бы вас все равно не взял.

— Почему? — Катя обиженно прикусила губу и умоляюще уставилась на Петю, точно в эту секунду решалось, быть ей или не быть капитаном катера.

— Потому что море у нас коварное, штормит всю дорогу, надо баржи таскать, а буксиры в шторм жи-ик — и нету. Тут мужчины не выдерживают, не то что ваш нежный пол.

На губах Алферова, играла улыбка — похоже, ему доставляло удовольствие растолковывать девчонкам столь простые для него, но неведомые им истины. И с той же, улыбкой он продолжал:

— Вообще же, курсы у нас работают, но это, как бы вам сказать, наши внутренние курсы. Учатся ребята, которые приехали осенью по комсомольскому набору.

— Мы тоже приехали, — с достоинством заметила Валя.

— А-а, то-то я смотрю, где-то вас видел, — дружески кивнул Алферов. — Но что поделаешь — людей у нас достаточно, даже перебор некоторый.

Алферов проводил девчонок до калитки, вернее, до зубчатой верхушки штакетной калитки, выглядывавшей из крепкого снежного наста, посоветовал не печалиться, попрощался, и девчонки в расстроенных чувствах поплелись в поселок.

— А он симпатичный, — сказала Маша уже после того, как они в молчании миновали порт.

— Ничего особенного, — ответила Катя.

— Задавака он, — сказала Валя.

Вечером Валя, Катя и Маша сидели в жаркой конторке автобазы. Кадровик, лысый дядечка, начисто простуженный, с горячечным румянцем на бугристых щеках беспрерывно чихал, то и дело прикладывал к распухшему красному носу платок, деликатно сморкался и говорил примерно то же, что и Петя Алферов:

— Видите ли, девушки… А-а-пчхи!.. Извините… — Он тыкался носом в платок. — Работа — каторга. Трасса — не приведи бог. Перевалы, ущелья, зимой пурги, летом… И-и… А-а-пчхи-и!.. Вот напасть! Извините… Женщин мы не берем. Случается, мужчины не выдерживают… Аа-а… а-а-пчхи!.. Ну что ты будешь делать?.. — Кадровик поспешно выхватил из ящика стола сухой носовой платок.

— У вас, наверно, температура? — сочувственно спросила Валя.

— Есть, — кадровик забросил в рот таблетку, огляделся в поисках, должно быть, графина с водой, но графина не оказалось. Он, морщась, разжевал таблетку, проглотил и пожаловался. — На куропаток ходил в выходной — в трещину провалился, будь они прокляты. — Он снова звучно и протяжно чихнул, извинился и спросил: — Так вы меня поняли, девушки?

Катя вдруг шмыгнула носом, захлопала ресницами, и из глаз ее в два ручья потекли слезы.

— Вот мы какие несчастные, — всхлипывая, проговорила она. — Никуда нас не берут… Это же несправедливо. Ну что вам жалко взять нас на курсы?..

Катя обливалась слезами и жалобно канючила, а Валя с Машей изумленно уставились на нее, не понимая, что это с ней произошло. Больной кадровик расчувствовался. Он дважды подряд чихнул, поспешно сказал:

— Ну вот, разве можно так расстраиваться?.. Так и быть, зачислю вас на курсы. Потом посмотрим: может, любительские права дадим, может, на местных перевозках используем. Завтра несите заявления.

Обрадованные таким поворотом, девчонки поспешили попрощаться, дабы кадровик не передумал и не изменил решения.

— Зря ты расплакалась, — упрекнула на улице Валя Катю. — Что он теперь о нас подумает?

Катя рассмеялась:

— А чем его иначе проймешь? Я думала-думала и решила зареветь. Я в школе в драмкружке лучше всех плакала.

— Неужели ты нарочно? — не поверила Маша.

— Конечно. Надо только вспомнить в эту минуту что-нибудь печальное. Я вспомнила, как нашего соседа хоронили. Такой хороший человек был и ни с того ни с сего умер от сердца. На елку дома игрушки вешал, и вдруг это случилось. Представляете, все Новый год встречают, а у них похороны.

— Настоящая актриса, — сказала Валя, и непонятно было, осуждает она Катю или одобряет.

На курсы шоферов девчонки поступили всей бригадой, а вместе с ними и Вика с Томкой.

Уламывать кадровика, который вел набор, никому не пришлось. Тактика, выработанная у плиты на кухне, не подвела. К кадровику отправлялись по двое, от силы по трое. В карманах держали готовые заявления и флакончики с нашатырем.

Нашатырь нюхали в коридоре, а переступив порог конторки, начинали заливаться слезами. Слезы текли безудержно и очень натурально, голоса сами собой звучали жалобно и прямо-таки умоляюще.

Сломленный проклятой простудой и раздавленный температурой, добрый кадровик сам чуть не плакал, глядя на убитых горем девчонок, и безропотно писал на заявлениях: зачислить. К концу дня его увезли с работы в больницу, но к той печальной минуте все девчонки получили положительные резолюции.

Время потекло веселее, жизнь покатилась целенаправленней.

По вечерам общежитие пустело — три вечера в неделю девчонки отсиживали на курсах, в три других — резали коньками лед на заливе, а в выходной с утра до ночи стирали, сушили, гладили, закупали на неделю продукты, в общем, с головой уходили в хозяйственные заботы.

Вскоре на курсах появились вольнослушатели, и первым — Алик Левша. Теоретическую часть преподавал главный инженер автобазы Кузьмин, сухопарый, подтянутый, с большой головой, покрытой черными бараньими завитушками, деловой и строгий. Его острый глаз тотчас же приметил среди полсотни фигур, чудом втиснувшихся за низкие парты школьного класса, новое лицо. Кузьмин ястребино вскинул брови и спросил:

— Товарищ Левша, вы как сюда попали?

— Через дверь, Антон Степанович, — смиренно ответил Алик.

В классе захихикали. Валя толкнула локтем Катю, та насмешливо фыркнула, а сидевшая рядом Шура Минаева побледнела и спрятала в парту глаза.

— Разве у вас нет водительских прав? — Кузьмин не обратил внимания на смешки.

— Почему? Есть, — с наигранной кротостью ответил Алик. — Я, Антон Степанович, в теории слаб, а вы объясняете здорово. Я вас, просто как оперу слушаю.

— Да? Ну что ж, слушайте, — сухо сказал Кузьмин, не оценив тонкости Аликиного юмора.

Дня через два такой же разговор состоялся у Кузьмина с Мишкой Веселовым, шофером первого класса. Но Мишка, не в пример Алику, темнить не стал, а ясно и понятно пробасил Кузьмину:

— У меня, Антон Степанович, прямой интерес сюда ходить, потому что я за Томой ухаживаю. Чем мне в коридоре ее дожидаться, я лучше здесь посижу. А за курсы я заплачу, раз они платные.

В классе опять поднялся веселый шумок. У Томки от стыда чуть не разорвалось сердце, а Мишка, видя Томкино замешательство и жалея ее, нежно пробасил:

— Чего ты краснеешь, дурочка? Мы с тобой на днях поженимся, а ты стесняешься.

Кузьмин не нашелся, что ответить Мишке. Он только пожал плечами, ткнул указкой в плакат и уж чересчур громко стал объяснять назначение и устройство радиатора.

После этого еще не раз в классе появлялись новые слушатели — шоферы из подведомственной Кузьмину автобазы. Но Кузьмин больше не удивлялся, вопросами их не донимал, делая вид, что не замечает новоявленных курсантов.

Удивился он лишь приходу Пети Алферова.

За отсутствием свободных мест главный капитан порта сидел на стуле у стены, облокотившись на первую парту, захваченную Машей, Валей и Катей. Девчонки слушали Кузьмина и рисовали в тетрадках схемы.

Алферов Кузьмина не слушал, а задумчиво глядел в Машину тетрадку. Пока Кузьмин, стоя к Пете спиной, водил указкой по плакатам, развешанным на противоположной стене, и объяснял принципы работы ножного тормоза, он Петю не видел. Но, как только Кузьмин перешел к ручному тормозу и, круто повернувшись, двинулся к плакату, висевшему за Петиной спиной, лицо его изобразило немыслимое удивление.

— Здравствуйте, — оторопело сказал Алферову Кузьмин и, всем на удивленье, протянул ему руку. — И вы у нас?!

— Добрый вечер, — поднимаясь и пожимая руку, ответил Петя Алферов, потому что прекрасно знал Кузьмина, ибо всегда, особенно в пору навигации, их тесно связывали производственные дела. Потом Петя широко улыбнулся и сказал. — Вот… Решил овладеть новой профессией.

— Пожалуйста, милости прошу. — Сухое лицо Кузьмина засветилось радушием.

— Ах да, я вам мешаю! — Алферов подхватил свой стул и поставил в проходе меж первыми партами, освободив доступ Кузьмину к плакату.

С полчаса, до самого перерыва, главный капитан порта сосредоточенно глядел на главного инженера автобазы, но смысл фраз, произносимых Кузьминым, так не достигал его сознания.

Произошло это в самый канун Нового года, после того, как разъяренный Сашка Старовойтов изгнал Петю Алферова из своей хоккейной команды.

Ссора двух капитанов, хоккейного и корабельного, разгоралась медленно, как намокший хворост, пока не выстрелила трескучим пламенем. И причиной этому были наши девчонки.

Все началось в один распрекрасный вечер.

В тот вечер мороз был ласковым и теплым. Над заливом зелеными ракетами висели звезды, меж ними разгуливала оранжевая луна, а катера, подсвеченные фонарями с пирса, были похожи на казацкие курганы с простертыми к небу крестами рубок. Лед пах свежими огурцами, сиренью, каким-то дурманом и звенел под коньками гитарным перебором.

Добрая половина жителей поселка носилась в этот вечер по заливу, демонстрируя друг другу и самим себе всякие «ласточки», «кораблики» и прочие фигуры произвольного катания. По другую сторону пирса, отделившись от неорганизованной массы, гоняла шайбу команда Сашки Старовойтова. Именно оттуда, из-за пирса, вынесся в сутолоку местных фигуристов Петя Алферов и наткнулся на кучку девчат. Девчата с оханьем и аханьем поднимали упавшую Катю, и все сразу отряхали ее. Петя узнал и Валю, и Катю, и Машу. Он понял, в чем дело, и сказал.

— Девушки, кто же в такой толчее учится кататься? Поехали вон за торосы, там площадка как зеркало.

На площадке за торосами дело пошло лучше. Катя не боялась, что ее в любой момент собьют, стояла на коньках уверенней.

Кататься ее учили, крепко держа под руки и даже сзади за спину. Так что, когда падала Катя, падали все ее тренеры.

— Ой, девочки, ну как это вы можете, а я не могу? — сокрушалась Катя, на что Петя Алферов заявил, что если она ему доверится, то за неделю станет стайером.

Катя готова была согласиться, но в это время на площадку вкатила крохотная женщина в белом свитере и белой шапочке.

— Алферов, чем ты здесь занимаешься? — трагически вскрикнула она. — Полчаса тебя команда ждет, а я тебя ищу!

— Анечка, тренируйтесь без меня. У меня сегодня от клюшек голова трещит, — ответил Петя.

— Прекрасно! — угрожающе вскрикнула она и молниеносно исчезла.

И когда она исчезла, появился Сашка Старовойтов, огромадный детина с клюшкой на плече и в каком-то медном шлеме, напоминавшем пожарную каску.

— Пошли, Петро, пошли, хватит баловаться! — ласково проговорил Сашка, обняв Петю за плечи, и потихоньку покатился вместе с ним прочь от девчонок.

— Ладно, девушки, завтра встретимся! — оглянувшись, крикнул Петя, откатываясь за торосы.

Встретились они через день. И опять на укромной ледяной площадке учили кататься Катю. И опять Сашка Старовойтов ласково увел с собой Петю. А еще через день Петя Алферов осторожно высвободился из объятий Сашки и сказал:

— Саня, не мучь. Надоело мне шайбу гонять, я сегодня бастую.

— Брось, брось, я такую чушь слушать не хочу, — нежно ворковал Сашка, норовя снова обхватить Алферова рукой за плечи.

— Саня, не проси, не пойду, — увернулся от него Петя. — У меня хоккейного таланта нет.

Тогда Сашка Старовойтов сорвался — хлопнул по льду клюшкой и прямо-таки диким голосом завопил:

— Эту подлость я от тебя давно ждал! Унижаться перед тобой больше не буду, а из команды с треском исключаю! Из футбольной тоже! На снисхождение не рассчитывай! — заключил он, закинул на плечо клюшку и укатил с площадки.

Петя Алферов облегченно вздохнул, а на другой день явился на курсы шоферов.

Никому из девчонок особых знаков внимания Петя Алферов не оказывал. Подружился он со всеми одинаково и со всеми одинаково охотно раскатывал на катке. Разве что предлагал иногда Маше пробежаться к маяку. Маяк, погашенный на зиму за ненадобностью, стоял на берегу, километрах в пяти от пирса, так что, отправляясь к маяку, Алферов и Маша надолго пропадали. Но в том не было ничего удивительного: Маша бегала на коньках лучше всех и лишь одна могла посоревноваться с Алферовым в скорости и выносливости.

 

3

Новый год встречали в старом клубе. По соседству, в бане, работал буфет. Баню сдали тридцать первого декабря, так что попариться в старом году никто не успел. В остальном прораб Свиридов слово сдержал — объявил девчонкам благодарность и отвалил премию.

В бане-буфете стояли шум и сутолока. Двери не закрывались, с улицы, как из парилки, вкатывались клубы мороза. Одурманенные чужим весельем, продавщицы отпускали в розлив шампанское, а вразвес — медовые пряники и красную икру самодельного посола. Подкрепившиеся ныряли в мороз, бежали по сугробам в клуб, спеша продолжить веселье.

В зале все сверкало и кружилось — разноцветные гирлянды, улыбки, лица, ноги. Оркестр без передыху бухал вальс, твист, краковяк и полечку. Вокруг фикуса, заменившего елку, которые в этих местах не росли, то в легком кружении, то вприпрыжку проносились пары. Ветки фикуса сгибались под тяжестью гирлянд и игрушек, а листья, вздрагивая, плакали серебряными слезами «дождика», роняли слезы в сугробы ваты. Под потолком, как птицы на проводах, трепыхали цветные флажки. И воздух перекатывался жаркими волнами, и плясали на стенах зайки, и вздыхал под ногами пол, и обмахивались платочками женщины, и неземным свечением горели их глаза, и неземной галантностью склонялись к ним мужчины. И все было так, как на Новый год.

Девчонки-штукатуры явились на бал в одинаковых ядовито-желтых пальто местного производства, в одинаковых кашемировых платьях — юбка-клеш, рукав три четверти, белый воротничок, на боку — «змейка».

Со зверофермы прикатили девчонки-звероводши, завернутые в тулупы и оленьи шкуры. Никаких чернобурок на них не было, а были они одеты кто во что горазд.

Наобнимавшись и нацеловавшись, штукатурши и звероводши сбились в угол и наперебой рассказывали о своем житье-бытье. Оглушенные музыкой, ослепленные сверканием, звероводши завидовали штукатурам.

— А у нас скучища адская! — возбужденно говорила Зина Киреева, девушка со старомодной косой, калачом зашпиленной на затылке, а сама простреливала глазами дверь в курилку, где толпились парни. — картин не возят, быта никакого. А лисицы, девочки, — вы бы на них посмотрели! Кошки облезлые, да и только! И кусачие, черти, все пальцы нам покусали. Кто как, а я весной оттуда сбегу! — решительно закончила она.

И все ее подружки наперебой заявили, что и они распрощаются со зверофермой.

Оказалось, что звероводши приехали не одни, а во главе со своим директором, тем самым директором, который когда-то сманил их к себе, обещая одеть в чернобурки. У директора были могучие плечи, пышная седая шевелюра и очень веселый характер. Он притащил из буфета корзину бутылок с брусничной водой, здоровенный кулек пряников и с шуточками-прибауточками угощал девчонок в зале этим немудреным лакомством. Больше он ни на шаг не отходил от них и танцевал с каждой по очереди.

— Боится, чтоб мы в поселке не остались, — объяснила Зина такое поведение директора.

Вместе с общительным директором возле девчонок крутилось немало других парней, в основном автобазовские хлопцы, а с ними и Петя Алферов.

Когда объявили дамский вальс, Шура Минаева сперва побледнела, потом покраснела, а потом, независимо подняв личико направилась к Алику Левше.

— Я вас приглашаю, — замирая, сказала она Алику, который в ту минуту, как и во все предыдущие, глядел на Катю.

— Меня? Пардон, с удовольствием, — галантно ответил Алик, но никакого удовольствия лицо его не выразило.

Алик обнял Шуру за талию, и Шура почувствовала себя счастливейшим человеком. Ей казалось, что она не танцует, а парит в каком-то сказочном, волшебном мире, наполненном музыкой и переливом огней, и никого в этом мире нет, кроме ее и Алика. В душе ее разлилась щемящая нежность, ей хотелось говорить и говорить Алику какие-то ласковые, добрые слова, с которыми она не раз мысленно обращалась к нему. Но вместо этих слов Шура негромко спросила:

— А помните, как мы танцевали под баян, когда приехали?

— Что? — не расслышал Алик.

— Помните, как мы танцевали у вас на кухне?

— А-а, помню, — ответил Алик. — После этого вы нам бойкот объявили!

— Это из-за Нюши, — призналась Шура, — Нюша пропала, а мы думали, вы виноваты.

— Лихо! — оценил Алик. Он был слегка «под шафе» и пребывал в несвойственной ему угрюмости.

— Мы тогда не знали, что она пароходом уехала, — продолжала щебетать Шура. — А если бы мы знали…

Шура осеклась и остановилась, потому что остановился Алик — прямо перед Катей, танцевавшей с директором зверофермы.

— Извините, предлагаю обменяться дамами, — Алик балагуристо поклонился Катиному кавалеру.

— Не обязательно! — запротестовала Катя.

— Ну почему же? Раз товарищ предлагает… — поддержал Алика директор и проворно взял за руки Шуру.

— Через такт пойдем или в музыку? — спросил он Шуру, одаряя ее молодцеватой улыбкой.

— Все равно, — упавшим голосом ответила Шура.

Директор повел ее «через такт». Он устал, а танцевать, как оказалось, не умел — просто шаркал по полу ногами.

Где-то в третьем часу ночи оркестранты сбросили с плеч хомуты труб, утерли потные лица и поскакали по сугробам в баню-буфет.

В танцах наступил длительный антракт.

Дед Мороз, а точнее заведующий клубом Перепелкин, наряженный в вывернутый кожух и ватный белый колпак, недолго развлекал публику игрой в вещевую лотерею. Корзина с сосками, пудрой, духами «Ландыш» и всякими безделушками быстро опустела, и игра кончилась.

Поскольку музыканты прочно застряли в буфете, народ стал растекаться по домам, хотя по плану гулянье должно было продолжаться до шести утра. Посему Дед Мороз, он же Перепелкин, принимал срочные меры к тому, чтобы сникший бал вновь вошел в веселое русло. Он послал кого следует в буфет вытащить оттуда и вернуть в зал музыкантов, а сам поднялся на сцену и, сложив рупором руки, провозгласил:

— Товарищи, внимание! Рано расходиться! Новогодний бал продолжается до утра! Кто играет на пианино, прошу на сцену! Прошу на сцену, кто играет! Инструмент в полном порядке! Танцы продолжаются!..

На сцене мигом очутился Сашка Старовойтов, сопровождаемый всей своей хоккейно-футбольной командой, а с ними — Сашкина жена Анюта вместе с женами хоккеистов-футболистов. В минуту из-за кулис на авансцену выкатили пианино. Сашка торжественно уселся на стул и в две руки забарабанил «чижика-пыжика». Все Сашкино окружение затопало в такт ногами, захлопало в ладоши. Дед Мороз замахал руками и потребовал от Сашки вальс. Вместо вальса Сашка забарабанил какой-то марш.

— Катя, девочки, пойдемте! Зачем он инструмент портит? — Валя решительно направилась к сцене. Протолкалась к пианино, сказала Сашке: — Послушайте, зачем вы пианино портите? Это же «Беккер».

— А я иначе не умею, — Сашка не обиделся, а наоборот — сокрушенно развел руками. — Может, вы сыграете?

— Пожалуйста, — ответила Валя, точно Сашка не спрашивал, а просил ее сыграть.

Дед Мороз, то есть Перепелкин, снова потребовал вальс.

— Нет, вальс я не буду. Просто сыграю, — сказала Валя, опускаясь на стул, который мигом уступил ей Сашка.

Пальцы ее легли на клавиши и одним скользящим движением пробежали по ним, пробуя настрой. Потом Валя вдруг выпрямилась и чуть откинула назад голову. Руки ее на мгновение замерли и сразу ожили, легко побежали по клавишам, рождая первые звуки «Лунной сонаты».

Когда Валя кончила играть, в зале еще несколько секунд стояла тишина. Аплодисменты разорвали ее. Валя как-то отрешенно поглядела в толпу, сгрудившуюся возле сцены, и кивнула ей, точь-в-точь как делают известные пианисты. Потом тряхнула головой и поднялась.

— Не пустим! — Сашка Старовойтов взял ее за плечи. — Еще сыграйте!

Тогда Валя застеснялась, сконфузилась и убежала со сцены.

Явились музыканты. Взгромоздив на плечи трубы, грянули полечку. Опять вокруг фикуса-елки запрыгали пары.

Женя Полунин подвел к Вале молоденькую смуглую женщину, красивую и хрупкую, как статуэтка, в атласном вечернем платье в блестках.

— Привет! Ну как живем? Празднуем? Молодец, здорово играешь! — Он горячо потряс Валину руку. — Познакомься с моей женой. У вас, оказывается, общее призвание. — На правах комсомольского секретаря Женя был с молодыми на «ты».

— Мира, — назвалась Женина жена, протянув Вале невесомую ладошку.

С другими девчонками, обступившими Валю, она знакомиться не стала, а у Вали спросила:

— Вы где учились, в музыка-а-льном? — Она слегка «цокала» и длинно растягивала «а».

— Нет, я не училище — музыкальную десятилетку кончила, — сказала Валя.

— А я два-а курса-а училища-а, — сказала Мира и тоже похвалила Валю: — У ва-а-с прекра-а-асная техника-а. Женя говорит, вы на стройке работа-а-ете, по-моему, это безобра-а-зие.

— Мы это уладим, — решительно сказал Женя. — Заходи ко мне, Валя. Во вторник заходи, переведем тебя в другое место. А с осени в поселке музыкальную школу откроем. Там и будете с Мирой преподавать. Она тоже об этом мечтает.

— Что вы, преподавать я не могу! — ответила Валя.

— Боитесь, не справимся? — удивилась Мира.

— Нет, но зачем мне преподавать?

— Ты брось, брось! — решительно сказал Женя. — Во вторник мы с тобой серьезно поговорим. Или ты хочешь, чтоб мы профессиональных пианистов приглашали, если у нас свои есть?

Девчонки слушали этот разговор с гордо поднятыми лицами: знай наших!

Мира еще немножко постояла возле девушек, кокетливо жалуясь на то, что у нее нехороший муж — не может привезти с «материка» пианино и что из-за него она скоро перезабудет ноты, а потом упорхнула с Женей танцевать, сказав Вале, чтоб та непременно заходила к ней в гости в любое время, так как она всегда бывает дома.

— Воображает, вроде она царица бала! — фыркнула Катя вслед удалившейся Мире, и все девчонки тихонько захихикали.

— Не надо, девочки, — сказала Валя. — Может, она совсем неплохая.

В пять утра, на час раньше срока, Дед Мороз — Перепелкин объявил уставшей и зевающей публике, что бал закончен. Оркестр заиграл прощальный туш, все повалили в раздевалку.

Ночное веселье отшумело, предстоял день здорового отсыпания.

 

4

Но в общежитии строителей никому выспаться не пришлось. Маша Кудрявцева бегала по комнатам, поднимала спавших девчонок и восторженно сообщала:

— Девочки, вставайте, я замуж выхожу!

Девчонки — кто в шлепанцах, кто в валенках на босу ногу, кто в накинутом на плечи пальто, а кто и просто в сорочке — сбежались в Валину комнату, потрясенные такой необычной новостью. Из клуба Маша пропала где-то в середине вечера, еще до того, как музыканты совершили затяжную вылазку в буфет, теперь она явилась и, сидя на краешке Катиной кровати в своем новом ядовито-желтом пальто и сбитой на затылок шапке-ушанке, в десятый раз повторяла одно и тоже:

— Девочки, вы меня поймите: я сама не думала, что так получится! Но мы уже все решили!.. Вы только не обижайтесь. Если хотите, я с вами жить останусь, а бригаду ни за что не брошу! Честное слово!.. Третьего откроется загс, мы сразу распишемся. Свадьбу, конечно, устроим у нас на кухне!.. Ладно, девочки?

— Я так и знала! — с горечью сказала Валя, когда Маша наконец умолкла. Она села на кровати, сердито подтянула к подбородку одеяло, повторила: — Так и знала, что все вы замуж повыходите! А еще на стройку ехать собрались!

— Валя, разве я виновата? Кто же знал, что так получится? — искренне сказала Маша, и на глазах ее выступили слезы.

— А за кого ты выходишь? — холодея, спросила Шура, вспомнив, что в клубе Маша несколько раз танцевала с Аликом Левшой, а когда она исчезла, надолго пропал и Алик.

— За Алферова, за кого же! — Маша снова счастливо заулыбалась. И вдруг вспомнила: — Девочки, он на улице стоит! Пусть зайдет, можно?

— Как зайдет? Мы же не одеты! — Катя поплотнее завернулась в одеяло.

Маша подхватилась с койки, запахнула свое ядовитое пальто.

— Я ему скажу, чтоб подождал. Пусть подождет, ничего с ним не будет, а вы одевайтесь! — И выбежала из комнаты.

Через полчаса девчонки принимали на кухне Петю Алферова, теперь уже не просто капитана порта, а Машиного жениха и будущего мужа. Вместе с Петей явился Сашка Старовойтов, а с ним — неразлучная жена Анюта. Накануне состоялось новогоднее примирение капитанов, и оба они были в самом светлом настроении.

— С Новым годом, невесты! Всем вам по жениху доброму желаю! — говорил Сашка, ввалившись на кухню. — Давайте сумки побольше, я прямым ходом в магазин бегу! Будем смотрины устраивать!

Вечером за большим столом на кухне пили вино и пели под гитару.

Через два дня за тем же столом шумела Машина свадьба. Заведующая загсом, хорошо знавшая Петю Алферова, никаких сроков для проверки чувств не назначала, а сразу же вручила молодым свидетельство о браке и произнесла красивую речь о том, что надо крепить семью, поскольку семья — ячейка общества. Петя с Машей слезно умоляли заведующую прийти на свадьбу, она пришла и повторила свою речь за столом. Ее внимательно слушали.

После свадьбы Маша переселилась к Пете Алферову, в тот самый домик, у крыльца которого впервые увидела Петю, придя к нему поступать на курсы капитанов.

Перед тем как покинуть общежитие, Маша великодушно сказала:

— Девочки, я свою долю с общей кассы забирать не буду, пусть вам остается. Вы и так на подарок потратились. — Она имела в виду чайный сервиз за шестьдесят два рубля, подаренный ей на свадьбу.

Однако Катя с казначейской щепетильностью отвергла такое предложение.

— Глупости, я твою долю уже с книжки сняла. Получай, — сказала Катя и вручила Маше сто двадцать рублей с копейками. — За пальто, за платье и за лыжный костюм с коньками мы с тебя вычли.

Маша покорно приняла деньги. Петя взял Машин чемодан и повел свою жену к себе домой. Все девчонки гурьбой провожали их до порта.

Больше Маша на работу не вышла.

Ну, а потом, как говорится, пошло-поехало. Свадьбы потянулись одна за другой. В январе сыграли четыре свадьбы, в феврале — пять. Поженились Мишка Веселов с Томкой, хохотушка Верочка Проскурина вышла замуж за Колю Коржика, шофер Васька Ляхов женился на Аде Волох, девчонке, в общем-то, злой и прижимистой. Словом, что ни суббота — в общежитии гудела свадьба. И после каждой свадьбы молодые мужья поселялись в девчачьем общежитии, занимали пустующие комнаты. И после каждой свадьбы молодые жены уходили из бригады, бросали курсы шоферов и забирали свою долю из общей кассы.

От этих свадеб Валя Бессонова совсем похудела и помрачнела.

— С ума сойти! — говорила она Кате. — Мне только остается ждать, что и ты замуж выйдешь.

— Я? Ни за что! — горячо уверяла Катя и бросала в горящую печь нераспечатанные письма, которые каждый день последовательно и аккуратно строчил ей Алик Левша и которые с целью экономии времени посылал не по почте, а отдавал Мишке Веселову для вручения «лично в руки».

У Томки, всегда недолюбливавшей Валю, появилась привычка заводить ее.

— Валь, слышишь, неужели ты сроду не влюблялась? — с наигранным удивлением спрашивала Томка, округляя маленькие, мышиного цвета глаза.

— Какое это имеет значение? — пожимала плечами Валя.

— Почему? Если б ты, скажем, некрасивая была, а то ведь наоборот, — хихикала Томка, и ее маленькие глаза при этом терялись в коротких ресничках. — Я, например, не верю, чтоб ты не влюблялась.

— Не понимаю, чего ты смеешься?

— Я не смеюсь. Мне даже мой Мишка признался, что ты ему сперва нравилась. Я ведь помню: он тогда на танцах от тебя не отходил.

(Вероятно, Мишкино признание и было причиной Томкиной неприязни к Вале).

— Но ему характер твой не понравился, — с издевкой говорит Томка.

— Спасибо Мише за открытие, — усмехалась Валя.

— Нет, Валь, серьезно, — не унималась Томка. — Ты что, против любви?

— Совсем не против, — спокойно отвечала Валя. — Но неужели я сюда приехала, чтобы замуж выйти?

— А зачем же ты приехала — стенки штукатурить? — не отставала Томка. — Мишка говорит, ты свою комсомольскую идейность показываешь, а она здесь никому не нужна.

— Передай своему Мишке, что он недалекий человек, — Валя начинала «заводиться». — И ты, между прочим, тоже.

— Это почему?

— Тома, мне не хочется с тобой говорить, — вздыхала Валя.

— Ну, пожалуйста, — миролюбиво соглашалась Томка и ретировалась от Вали.

За, короткий срок жизнь, в общежитии круто изменилась. Кухней прочно завладели молодые жены. Весь день они вертелись у плиты, что-то парили и жарили, беспрерывно стирали, гладили, кормили за общим столом своих мужей. На кухне появились личные шкафчики, а в них — личная посуда, на гвоздях повисли личные корыта и личные умывальники, на лавке возле стены выстроились личные ведра, а под лавкой — тазы. На кухне стало тесно и сутолочно. Между женами и девчонками из бригады наметилось некоторое отчуждение: жены сплотились и держались вместе, девчонки — тоже вместе. Мелкие перепалки вспыхивали из-за пустяков и тут же гасли. До крупных дел не доходило.

Словом, жизнь шла вперед, вносила изменения в судьбы. И ничего тут нельзя было поделать, ничего нельзя было повернуть назад.

Уж таков закон диалектики — все течет, все меняется.

 

5

Так что же все-таки такое — корабль? Плавучая посудина, да и только?

Так могут рассуждать лишь избалованные портовым бытом одесситы, или керчане, или астраханцы — только не жители Чукотки. Ибо для них приход любого корабля — событие, по значимости, может, лишь чуть-чуть меньше, чем полет человека в космос, и гораздо больше, чем запуск очередного спутника Земли.

Так вот, в конце мая, когда напористая весна затопила снежной кашей Каменное Сердце и пригорки эарыжели прошлогодней травой, когда в порту пушечно затрещал лед и все население в авральном порядке схватилось за лопаты, ломы и топоры, пробивая в мерзлой земле стоки и оттоки для воды, дабы спасти и дома и себя от затопления, — в это самое время в райисполком поступила радиограмма, извещавшая о том, что в июле придет корабль и что кроме всяких промышленных грузов, продуктов и промтоваров он доставит новоселов.

С той минуты поселок уже не мог жить спокойно.

— Едут! Вы слышали, триста человек!.. — радостно сообщали друг другу люди в магазинах, в упреждениях, на общих кухнях и на улицах во время авральных работ.

Районная газета немедленно подтвердила ту же весть. Рядом с заметкой «Все силы на борьбу со снеготаянием» стоял жирный заголовок: «К нам едут дорогие новоселы!»

Валя услышала эту новость случайно. Бригада ее красила и белила лестничные пролетки и общие коридоры в жилом двухэтажном доме, и Валя выбежала с ведром на улицу набрать из бочки краски. Возле бочки, на сухом пятачке земли, окруженной грязным раскисшим снегом, топтались две молоденькие женщины. Обе держали на руках закупоренных в одеяла младенцев и вслух рассуждали о приходе корабля.

Валя оставила ведро с краской на улице и побежала в соседний подъезд, где работали Катя и Шура Минаева.

— Девчонки, ура, корабль приходит! — заорала она, взбегая на второй этаж.

— Когда? — разом спросили Шура и Катя, а Катя мгновенно выключила краскопульт.

— Не знаю, во всяком случае, идет! Ура!.. — снова прокричала Валя и отбила на радостях чечетку.

Катя тоже крикнула «ура» и тоже отбила чечетку, а Шура Минаева захлопала в ладоши и перекрутилась на каблучке.

Одна из коридорных дверей открылась, выглянул перепуганный мальчишка в пионерском галстуке. Увидев, что ничего страшного нет и что это просто веселятся тетеньки-малярши, мальчишка строго качнул головой и не спеша закрыл двери Пристыженные девчонки тут же притихли.

— Вечером узнаем подробно, — отчего-то шепотом сказала Валя. — Побегу всем скажу. — И Валя умчалась вниз по лестнице.

Сказать всем — это означало сказать Светке и Музе, работавшим в соседнем подъезде, то есть остальным членам бригады, от которой нынче остались рожки да ножки, а точнее, в которой осталось всего пять человек: Валя, Катя, Маша, Света Кириллова да Муза Нечипоренко.

По мере того, как девчонки выходили замуж и покидали работу или просто устраивались в другое место, прораб Свиридов утрачивал к бригаде всякий интерес.

— Каждый год одна картина: вы к весне замуж выскакиваете, а у меня к весне план трещит. Ну, кто теперь у вас на очереди в загс бежать? — недовольно бубнил он и посылал остатки бригады на самую что ни на есть невыгодную работу: белить цехи автобазы или «наводить косметику», как он говорил, в учреждениях.

Девчонки не роптали, они жили будущим — предстоящим отъездом и потому стойко сносили все ворчания Свиридова. На курсах шоферов (число слушателей и там заметно поредело) занятия шли своим чередом, близилось время получения водительских прав, и это тоже вселяло всякие надежды. Правда, весенняя распутица прервала практические занятия, так что девчонки с нетерпением ожидали, когда подсохнет и можно будет снова сесть за руль.

— Эх, девочки, вот приедем на настоящую стройку, ох и будем там ЗИЛы свои гонять! — не раз мечтательно говорила Катя. — Где-нибудь в тайге поселимся или возле какой-нибудь сибирской речки…

А Шура Минаева тоже не раз говорила, правда, робко, точно советуясь:

— А может, нам не уезжать? Ведь привыкли здесь. А то приедем на новое место, опять что-нибудь получится, опять скажем — не туда заехали. А тут, если права получим, тоже можно на машине работать.

— Тут? Ни за что! — трясла соломенными волосами Катя. И подозрительно спрашивала: — Может, ты передумала? Не хочешь с нами?

— Ты что! — изумлялась Шура.

— Смотри, Сашенька, — ласково говорила ей Катя, — если и ты вдруг замуж выйдешь, я тебя уважать перестану. Не сойди с ума!

— Ты что! — уверяла Шура. И, краснея, говорила: — Кто меня замуж возьмет?

— Фу, кто! Да любой, — отвечала Катя. — Замуж выйти — проще пареной репы. Но разве в этом смысл жизни?

— А в чем? — робко спрашивала Шура.

— Совсем в другом, — убежденно говорила Катя и туманно объясняла: — Дело в настоящей красоте человеческой. Ты ведь сама понимаешь.

— Понимаю, — соглашалась Шура, хотя на самом деле ни Катиных мыслей, ни поступков как следует не понимала.

Шура завидовала Кате: и тому, что та красивая, и тому, что гордая, и тому, что по ней сохнет Алик…

О своей безответной любви к Алику Шура не обмолвилась ни словом, ни намеком. Она таила эту любовь в себе, и ей думалось, что не будь Кати, все могло у нее получиться с Аликом иначе. Шура и недолюбливала Катю, и в то же время та ей нравилась. Сама не зная почему, она тянулась к Кате, бродила за ней тенью. Ей казалось, что если она будет появляться вместе с Катей и если Алик, наконец, поймет, что безразличен Кате, он в первую очередь обратит внимание на нее. В какой-то книжке она вычитала немудреную фразу о том, что любовь надо завоевать терпеливостью, и потому терпеливо ждала своего часа.

Как-то, напустив на себя безразличие, Шура спросила Катю:

— А почему тебе Алик не нравится?

— А почему он мне должен нравиться? — фыркнула Катя.

— Что ж, он хуже других?

— Смотря кого. Он же необразованный человек, книжку в руки не возьмет. Напустил на себя Иванушку-дурачка и паясничает, — Катя всегда была категорична в оценке людей. — Я таких терпеть не могу.

— А я думала: потому, что он в заключении сидел.

— Разве он сидел? — удивилась Катя.

— Томка говорит — два года сидел.

— Это на него похоже.

— Но он по глупости. Угнали чужого «Москвича» покататься, а их поймали, — взволнованно сказала Шура, забыв, что «играет в безразличие».

Катя посмотрела на Шуру и вдруг, смеясь, спросила:

— Сашенька, когда он успел тебя в адвокаты завербовать?

— Ты всегда что-нибудь придумаешь! — Шура спохватилась, что допустила оплошность, и поспешила замять разговор: — Больно он мне нужен!

Но однажды случилось так, что Шурина дружба с Катей повисла на волоске, готовая навсегда разорваться.

Было это вскоре после того, как прораб Свиридов бросил поредевшую после частых свадеб бригаду «наводить косметику» в доме, где жил Женя Полунин.

Когда заканчивали малярку в среднем подъезде, на лестничную площадку вышла Мира — в брючках, в пушистом свитере, тоненькая, и хрупкая, как статуэтка. Мира приветливо защебетала:

— О, девочки, здравствуйте! Оказывается, у нас ремонт! — притворно удивилась она, хотя ремонт шел второй день и все жильцы прекрасно это знали.

— Валя, а я на вас обижаюсь, — продолжала Мира, осторожно спускаясь по заляпанным мелом ступенькам. — Обещали заходить и ни разу не показались.

— Я собиралась, просто некогда, — Валя перестала красить перила.

— Напрасно. А мы инструмент привезли, могли бы у меня упражняться.

— Неужели самолетом пианино везли? — удивилась Катя.

Мира засмеялась:

— В самолет с таким багажом не пустят. Мы в клубе на время взяли. Там все равно без дела стоит и портится в холоде. А инструмент прекрасный, правда же, Валя?

— Очень хороший, — согласилась Валя.

— Девочки, у меня к вам просьба. Даже как-то неудобно говорить. — Мира действительно смутилась. — У меня квартира — просто ужас. Три года без побелки. Если бы вы согласились… — Она снова смутилась. — Просто не знаю, как бы я была благодарна… Но, может, с моей стороны это нетактично? Или вы согласны?

Валя тоже смутилась:

— Не знаю… Как девочки. Если они…

— Почему не побелить? Это же пустяки, — перебила ее Света Кириллова.

— Значит, согласны? Тогда давайте на завтра, — обрадовалась Мира. — Пока Женя в командировке, мы все сделаем. Он будет в восторге.

— Нет, завтра мы из этого подъезда уйдем, — сказала Валя. — Если белить, то сегодня вечером.

— Пожалуйста. Так я вас жду, девочки. Квартира пятнадцать. — И Мира, постукивая каблучками, убежала вверх, оставив на лестнице сладковатый запах духов.

Чтоб не толкаться всем у Миры, решили, что белить будут трое — Катя, Валя и Маша.

Квартира у Полуниных была двухкомнатная, хорошо обставленная, но уж очень запущенная. Потолки почернели, накат выцвел, подоконники облупились.

— Сто раз хотели ремонт делать — и все откладывали. Мне, Валюша, просто повезло с вами! — щебетала Мира, без толку суетясь по комнатам.

— А как же быть с накатом? Оставим стены белыми? — спросила Валя.

— А разве вы накат не делаете? Я думала, вы все умеете, — опечалилась Мира.

— Накат мы делаем, но… — Валя хотела сказать, что с накатом длинная морока, а время уже позднее.

— Прекрасно! — перебила Мира. — Тогда уж и окна покрасим, и двери. Кухню тоже можно маслом покрасить.

Девчонки переглянулись: вот так новость! Одно дело — побелить из краскопульта, другое мазать и красить. Но смелости отказаться у них не хватило.

Управились лишь к утру, Кухню выкрасили, накат навели, полы помыли, мебель расставили по местам. Мира была в восторге. Она оказалась существом, на удивленье, болтливым, и девчонки за ночь все на свете узнали о ней: что Женю своего она не любит, что замуж вышла назло какому-то дирижеру Вите, а теперь ужасно жалеет. Что здесь она умирает со скуки и умрет, если Женя не переведется в ее родной Воронеж, а если не переведется, она бросит его навсегда и уедет. Что детей она не хочет, так как дети связывают руки и орут по ночам. Еще она рассказала тысячу историй о своих соседях — кто с кем ссорится, кто кого к кому ревнует, у кого сколько денег на книжке, кто держит облигации трехпроцентного займа, какие снимает с них выигрыши, и много другой всякой чепухи.

В восемь утра Катя и Валя потащили в соседний подъезд краскопульт и ведра — пора было начинать работу. Шура осталась домывать на кухне полы. Вскоре она прибежала к девчонкам, держа перед собой охапку кульков.

— Вот чего вам принесла! — весело сказала она, стряхнув с рук кульки на широкий подоконник. — Давайте завтракать, я на всю десятку накупила!

Касса у девчонок по-прежнему была общая, деньгами распоряжалась Катя, поэтому она и удивилась:

— Откуда у тебя деньги взялись?

— Мира за ремонт дала! — Шура разворачивала кульки и пакетики с едой. — Мало, конечно, надо было с нее больше спросить. Всю ночь надрывались.

— И ты взяла у нее десять рублей? — ужаснулась Валя.

— А мне стыдно было сказать, что мало. Дала десять — взяла десять.

— Зачем ты вообще брала? — возмутилась Катя.

— А что такого? — растерялась Шура. — Раз она дает, почему не брать.

— Да она свинья! Неси ей это все назад! — Валя стала проворно заворачивать кульки. — Как тебе не стыдно.

Света Кириллова, не участвовавшая в ремонте Мириной квартиры, тоже возмутилась:

— Смешно! Я бы ей эту десятку назад швырнула. Ремонт двухкомнатной по калькуляции семьдесят рублей стоит. Ей из любезности сделали, а она десятку сует.

— Никогда не думала, что ты такая крохоборка! — со свойственной резкостью сказала Катя.

— Да что вы ко мне прицепились? — Шура жалко скривилась. — Чем ничего не получить, хоть это…

Вверху хлопнула чья-то дверь, на лестнице затопали ноги. Девчонки умолкли. Когда мужчина прошел мимо них, Валя негромко сказала:

— Девочки, не надо ругаться. Надо ей просто все вернуть.

— Колбасу нести, что ли? — рассудительно спросила молчавшая до этого Муза Нечипоренко. — Пусть Катя снимет деньги с книжки, а колбасу себе оставим.

Катя сбегала в сберкассу. Но Шура заупрямилась:

— Я одна к ней не пойду, мне теперь стыдно.

Деньги Мире понесли втроем: Катя, Шура и «нейтральная» Муза. Валя не захотела встречаться с Мирой.

Долго стучали, пока приоткрылась дверь. В коридор выглянула заспанная Мира в смятой пижаме.

— Что такое? Я ведь сплю, — не очень-то дружелюбно сказала Мира.

— Возьмите назад ваши деньги, — Катя протянула ей красненькую бумажку.

— А что случилось?.. Вы считаете, мало?.. — Похоже, Мира плохо понимала, чего от нее хотят. — Я могу добавить. Пять рублей, хватит?

— Возьмите свои деньги. Нам, вообще, не нужны… — Катя старалась говорить сурово, но голос получался противным, чуть ли не извиняющимся.

— А-а… Ну, хорошо. Спасибо, — Мира тотчас же взяла деньги. — Ой, как дует! Заходите как-нибудь в гости, — прощебетала она, и дверь захлопнулась.

Два дня Катя не замечала Шуру, а Шура не решалась с ней заговорить. На третий день о ремонте квартиры узнал Свиридов.

— Бессонова, а ну, исповедуйся; как это вы халтурой начали заниматься? — грозно спросил прораб, вызвав в контору всю бригаду на душевную беседу. — У нас пока еще такого безобразия не было.

Валя рассказала, как было дело.

— Другой разговор, — повеселел прораб, выслушав ее. — Оценим работу и пошлем Полунину счет. Полы не красили? Нет? Все равно рублей пятьдесят наберется.

— Иван Иванович, все-таки некрасиво получается, — Валя утратила обычное спокойствие, ей было очень неловко. — Мы ведь сами согласились. Она попросила, мы согласились. Теперь, выходит, вы с них деньги берете. Мы ведь как одолжение… — Валя сама запуталась в ходе своих мыслей.

— Ага, понятно! Тогда вы все квартиры ремонтируйте из одолжения. — Свиридов утратил веселость. — Это я не запрещаю. Но краску давать не могу и зарплату платить тоже. Ясно? Мы еще пока не при коммунизме живем. Когда он будет, тогда — пожалуйста. Тогда каждому за государственный счет все тридцать три удовольствия. А если вы такие добренькие и у вас уже коммунизм, то я эту сумму с вас удержу.

Такое предложение Свиридова девчонок не устраивало: и без того их финансы пели романсы. К тому же они знали своего прораба; раз он решил взыскать с Полуниных за ремонт, значит, взыщет.

Отпуская их домой, Свиридов строжайше приказал больше без его ведома ни в какие переговоры с жильцами насчет покрасок и побелок не вступать.

А еще через день Томка ехидно спросила Валю на кухне:

— Что, Валечка, сознательность сознательностью, а халтура халтурой? Сперва деньги с Полуниной взяли, потом Свиридова на нее с проверкой напустили?

— Откуда это тебе известно? — Валя больно переживала случившееся, и всякий разговор об этом больно задевал ее.

— От самой Полуниной. Она сегодня у нас в цеху платье мерила, рассказывала, как с ней поступили.

— Врунья она и сплетница! — сердито ответила Валя, и ушла из кухни.

Катя тоже чувствовала себя прескверно в связи со всей этой историей. Не выдержав, она сказала Шуре:

— Представь, что было бы, если бы мы деньги ей не вернули. Стыд-позор! Никогда нельзя свое достоинство терять.

— Думаешь, я не понимаю? Я, может, больше всех вас переживаю, — ответила Шура и вдруг расплакалась.

Катя обняла ее, и они помирились.

— Хоть бы скорей уехать отсюда, — вздохнула Катя. — До чего надоело!

…И вот теперь Валя принесла известие, что корабль идет. Может, уже вышел, может, еще выйдет, но, во всяком случае, он скоро будет. Во всяком случае, они скоро уедут.

Вечером девчонки в Валиной комнате на все лады обсуждали предстоящий отъезд. Подсчитали свои финансы, прикинули так и этак. Получалось неплохо: хватит вернуть подъемные, хватит на билеты, да еще останется немного.

— А в Магадане, девочки, сразу в горком комсомола пойдем. Не может быть, чтобы на Чукотке новые города не начинали строить, — фантазировала Валя. — Сразу попросимся туда. Вот увидите, сидеть в Магадане долго не будем. Возьмем направление, и до свидания.

В общем, настроение у девчонок было — лучше не придумаешь. И все пятеро — Валя, Катя, Шура, Муза и Света поклялись никогда не разлучаться.

 

6

Приход «Витязя» ожидался во второй половине дня.

К этому неопределенному времени, даже раньше этого неопределенного времени, все посельчане явились на пирс: музыканты — на грузовике, пионеры — в автобусе, остальные — пеши.

И когда все собрались, стало ясно, что в Каменном Сердце живет очень много мужчин, преимущественно молодых и неженатых, и очень мало женщин, преимущественно семейных. Молодые, неженатые парни расхаживали по пирсу веселыми компаниями, держали под мышками яркие веники полевых цветов, а семейные женщины прогуливались под ручку с мужьями.

Прошел час, два, три…

Июльское солнце светило вовсю. Море сверкало золотым блеском. Над водой носились белые чайки и черные бакланы, кричали и демонстрировали друг перед другом фигуры высшего пилотажа. Семейные женщины бросали из сумочек в воду поджаристые сухарики, и кукурузные хлопья. Птицы наперегонки кидались за дармовым харчем.

Еще через час на далеком, очень голубом небе вылепились белые мачты «Витязя». От пирса отвалил катер и помчался навстречу кораблю. На палубе стоял Петя Алферов в морской фуражке с крабом и в морском кителе с золотыми нашивками, стояли еще двое мужчин, тоже в морских фуражках, а вместе с ними — Петина жена Маша, в синем плаще-болонья и пестром платочке.

«Витязь» подходил все ближе. Но потом вдруг как вкопанный остановился на воде.

Защищаясь ладонями от резкого солнца, все смотрели, как с катера на корабль по штормтрапу карабкались три темные фигуры. Катер вернулся назад, и Маша в одиночестве высадилась на причал вдалеке от толпы встречающих.

Огромный корпус «Витязя» медленно швартовался к пирсу.

На верхнем мостике рядом с пожилым капитаном стоял Петя Алферов, отдавал в микрофон разные команды швартовки, поскольку он лучше приплывшего капитана знал акваторию своего порта.

Леера всех палуб облепили парни, девчата и свободные от вахты матросы.

— Товарищи на пирсе, будьте осторожны! — разносили репродукторы громовой голос Алферова. — Не подходите к краю! Корабль большого тоннажа и швартуется у нас впервые!..

Сашка Старовойтов носился по пирсу, сопровождаемый своей женой Анютой, и, точно не Женя Полунин, а он был организатором встречи, кричал:

— Граждане-товарищи, сдайте назад!.. Кого прошу — сдайте назад!.. Петя, по центру швартуйся! Сдайте назад, граждане-товарищи!

На «Витязь» полетели букеты. Оркестр заиграл марш. Женя Полунин сорвал с головы кепку, крикнул:

— Пламенный привет новоселам! Добро пожаловать на нашу землю!..

Заглушая оркестр, загремели якорные цепи. С «Витязя» на пирс перекинули трап.

Когда новоселы с чемоданами и рюкзаками сошли на пирс, Женя Полунин открыл митинг и выступил с приветственной речью, стоя в кузове грузовика.

С приветственными речами выступили инструктор отдела культуры райисполкома (очень симпатичная женщина) и мальчик в пионерском галстуке. После каждой речи оркестр играл «туш».

Хор пионеров местной школы спел «А ну-ка, песню нам пропой, веселый ветер» и «Подмосковные вечера». После этого Женя закрыл митинг и предложил рассаживаться по машинам.

Новоселы быстро погрузились в машины, и, когда погрузились, стало ясно, что из пяти присланных за ними грузовиков два оказались свободными. Грузовики тронулись, а встречающие пешим порядком потянулись из порта в поселок.

Новоселы поселились в общежитии (места, слава богу, хватало для всех), и началось примерно то же, что и год назад.

В общежитии учинилась толкотня и гам.

Прораб Свиридов вербовал в строители, сулил отдельные квартиры в будущем и приличные заработки.

Прикативший на «газике» директор зверофермы вербовал девчонок, — обещал им золотые горы и шубы из чернобурок.

Сашка Старовойтов помогал кадровику из геологоразведки и успешно переманивал к себе парней от Свиридова.

Здесь и там мелькал седой ежик редактора Бобкова, раздававшего свежие газеты с затасканными, но оптимистическими заголовками: «Гордимся вами, надеемся на вас!», «Молодым — дерзать и строить!» и «Вперед, на новые свершения!».

Вконец растерянные новоселы не знали, как им быть и в какую сторону податься.

В общежитии напротив все окна в это время были распахнуты. Из них высовывались чубатые и стриженые парни, с видом марсиан, впервые попавших на землю, оглядывали улицу, небо, ближние сопки, взирали на солнце, качали головами, точно им не нравилось, что солнце существует, а тем более ярко светит. И совершенно равнодушно скользили взглядом по окнам противоположного барака, будто их вовсе не интересовало, что за теми окнами происходит.

Светлым солнечным вечером, когда вербовщики увезли и увели с собой добрую половину новоселов, в общежитии автобазовцев заиграл баян, и на улицу вырвалась бодрая мелодия «Катюши».

В окнах снова замелькали чубатые и стриженые головы.

Потом через дорогу, задвинув руки в карманы брюк, важно перешел фрезеровщик Пашка Михайлов и пригласил на танцы приехавших девушек. Долго уговаривать себя девушки не заставили, а нарядились в лучшие платья и отправились знакомиться с соседями и танцевать.

А Валина комната в тот вечер напоминала эвакопункт военного времени. В нее переселились все собравшиеся уезжать девчонки — с чемоданами, рюкзаками и прочим скарбом.

Были здесь беглянки со зверофермы, из птичника, из пошивочной.

Все они рассчитались с работы, снялись с комсомольского учета, всем Маша Алферова, бывшая Кудрявцева, уже взяла билеты на корабль и все уже чувствовали себя вольными птицами, готовыми к перелету в другой, прекрасный край.

Предстояло только четыре ночи провести на чемоданах и рюкзаках, пока разгрузят «Витязь».

Выло известно, что в общежитии порта, в одной из комнат точно так же сидят на рюкзаках и чемоданах парни, решившие распрощаться с Каменным Сердцем: кое-кто из харьковчан и кое-кто из москвичей. Кажется, те самые электрики, которых год назад принимал министр и подарил каждому по кожуху.

Ну, а утром, ранним белым утром, вскоре после того как умолк, наконец, не дающий спать баян, в общежитии учинился переполох — пропала девушка по имени Соня. Была на танцах, и все это видели, танцевала с каким-то заезжим шофером, и все это видели. Потом, кажется, вышла пройтись по ночной солнечной улице — и больше ее не увидели.

Подружка пропавшей Сони горько плакала. Другие подружки побежали в милицию.

Вскоре пришел молоденький следователь с нежным лицом, младенческим румянцем на щеках и шелковистым пушком над верхней губой.

Он внимательно осмотрел вещи пропавшей — чемодан с вышарканными уголками и рюкзак, из которого выглядывал зеленый чайник. Потом записал решительно все, что смогли припомнить Сонины подружки, сказал на прощанье: «Ну что же, разберемся», — и отправился к себе в милицию.

Весь день в общежитии было тревожно. Девушки-новоселы никак не могли успокоиться — бегали то в милицию, то в райком комсомола, то в редакцию газеты и всех просили помочь найти Соню.

Девчонки, собравшиеся уезжать, всячески успокаивали их и приводили пример с Нюшей: они думали, что она пропала, и тоже подняли на ноги весь поселок, а между тем оказалось, что Нюша уехала на корабле. Пример был убедительный, но успокоения не внес.

Поэтому, когда под вечер в Валину комнату постучалась и вошла Нюша, Валя испуганно вскрикнула, точно увидела привидение, а Катя побледнела и схватилась рукой за сердце.

— Девочки, милые!.. Как я рада!.. — залепетала Нюша и заплакала от этой своей радости. — Катя, милая!.. Ох, господи!.. — Она переступила через чей-то чемодан, бросила на пол сетку, набитую книжками, и попала в объятия Кати.

Девчонки во все глаза смотрели на Нюшу и не узнавали ее, до того она изменилась и лицом, и фигурой. Лицо ее в коричневых пятнах распухло, и вся она была круглая, как бочка.

— С ума сойти! Откуда ты взялась? — наконец спросила Катя, нацеловавшись с Нюшей.

— С двести пятого километра, — улыбаясь и плача, торопливо объясняла Нюша. — Я к вам сто раз собиралась, но разве вырвешься? Мы там мост через речку строим. Такая речка капризная… А начальник у нас, девочки, такой человек замечательный! Ах, девочки, если бы вы только его повидали!

— С ума сойти! Ну просто с ума сойти! — повторила Валя Катины слова. — Мы ведь думали, ты с «Онегой» назад вернулась.

— Ну что вы! — заулыбалась Нюша. — Меня Лешка обманом тогда увез. Сейчас вы его увидите, он в магазин побежал, а машина наша здесь стоит.

Девчонки наперебой заговорили:

— Какой Лешка? Куда он тебя увез?

— Так ты не уехала?

— А мы в милицию тогда заявили!

— Да расскажи нам толком! Садись, не стой!

Вдруг Нюша ойкнула, присела на кровать, испуганно сказала:

— Ой, кажется, началось… Ой, мне в больницу скорей надо…

— Сейчас, сейчас… — засуетилась Катя. — Ты не бойся, мы тебя доведем. Здесь же рядом…

В день отхода корабля все девчонки — и Валя, и Катя, и Шура, и Вика, и Томка, и те, кто уезжал, и кто оставался — толпились под окном больницы. За стеклом стояла бледная, втрое похудевшая, улыбающаяся Нюша и показывала им запеленованного сына.

Очумелый от счастья, Лешка влез на подоконник и кричал в стекло:

— Нюша, назовем его Мишкой! Мишенькой назовем!.. А лучше Володькой! Владимир Алексеевич, Вова!.. Или не надо?.. Как ты думаешь — Мишкой или Володькой? А… Нюшенька?

На крыльцо вышла женщина в белом халате и умерила Лешкин пыл.

— Папаша, — сказала она, — вы расколете стекло. Ай-я-яй, такой большой, взрослый человек, а ведете себя как ребенок.

Лешка спрыгнул на землю, виновато развел руками:

— Извините…

Прибежал запыхавшийся Коля Коржик, притащил целую авоську оранжевых апельсинов — раздобыл на корабле.

— Сказал достану, значит достану! — Он поднял и встряхнул авоську. — Ну и жизнь, скажу я вам, у моряков: живут — апельсины жуют, мне бы их заботы! Да, мне бы их заботы!

Лешка схватил авоську, пошел передавать апельсины Нюше, а Коля Коржик подмигнул своей Верочке, потом жалобно сказал Кате:

— Катюша, прости меня, негодяя. Хочешь, я публично покаюсь?

— Ладно, прощаю, — улыбнулась Катя. — Но все равно ты нехорошо сделал.

— Неужели ты хотела, чтоб я предал Лешку? Нет, ты серьезно хотела? Я ведь сам когда узнал? Зимой узнал. Лешка приехал, по секрету сказал.

— Да ну тебя, — отмахнулась от него Катя. — Все знал и молчал, а мы, как дурочки, в милицию бегали.

— Правильно, Катюша, ругай его, подлеца! — весело сказал Коржик. — Так ему, Коржику, и надо!

От больницы не расходились долго. Нюша еще не раз подходила к окну, жестами переговаривалась с девчонками, а Лешка еще не раз взбирался на подоконник и прилипал к окну.

Ночью «Витязь» дал три прощальных гудка и покинул порт, увозя всех, кто хотел уехать. Шура Минаева в последнюю минуту передумала и осталась в поселке. Она вдруг рассудила, что если Катя уезжает, ей лучше всего остаться в Каменном Сердце, где живет Алик Левша. Не могла же она знать, что ровно через два дня после ухода «Витязя» Алик Левша возьмет расчет и улетит в неизвестном направления.

Жизнь в Каменном Сердце покатилась дальше, побежала своим чередом.

Но дальше тоже было немало всяких интересных и неинтересных событий.

Например, трижды собирался рухнуть Дом культуры. Сперва крепко наклонилась его правая сторона, но как-то выстояла. Потом, месяца через два, крен покосил левую сторону. А потом был какой-то сильный толчок в фундаменте, После чего обе стороны странно выравнялись, и больше никогда никаких ни трещин, ни перекосов здание не давало.

Всякие курьезные штуки сотворились и в те дни, когда пришло тревожное известие, что с Курил на Каменное Сердце надвигается волна десятиметровой высоты. Волну решено было встретить эвакуацией в сопки. А еще решено было, что эвакуация в сопки начнется по условному гудку котельной. Поскольку гудок в котельной накануне забарахлил, его принялись чинить в срочном порядке, и ремонт возглавил Коля Коржик. Гудок починили ночью, и Коржик тут же опробовал его работу, послав в воздух условный сигнал, по которому следовало начинать эвакуацию. Жители с вещами выскочили по тревоге из домов и, не обнаружив у подъезда необходимых на случай эвакуации грузовиков, пешим ходом припустили в сопки, того не зная, что грозная волна давно спала и растворилась в водах Тихого океана.

Такое легкомысленное обращение с гудком Коржику, конечно, не прошло даром, а закончилось для него строгим комсомольским выговором.

Ну и еще масса всяких всячин происходила и происходит в Каменном Сердце, а заодно и в жизни вновь приехавших новоселов.

Но об этом как-нибудь в другой раз.

А пока хватит. Точка.

 

Пурга уходит через сутки

 

1

Еще с вечера все было решено. Еще с вечера Платон Ушаров знал, что утром полетит к Медвежьей сопке, снимет поисковую партию Красова. Того самого известного геолога Красова, которому каждый год не хватает весенне-летне-осенних месяцев для изыскательских работ и которого каждый год прихватывают в тундре крутые морозы. Его партию приходится в срочном порядке самолетом перебрасывать на базу.

Еще с вечера было решено, что, сняв геологов, Ушаров сделает два рейса на полярную станцию близ Конергино. Что касается дальнейших рейсов, то их пока разрабатывало и утрясало начальство.

Но уже под утро весь стройный график полетел вверх тормашками.

Разбуженный телефонным звонком, Ушаров услышал в трубке размеренный басок командира подразделения:

— Старик, срочно собирайся. Тут такое дело: надо помочь районной авиации. Их санитарная машина ушла по вызову, а в Апапелхе — тяжелобольная. С тобой наш хирург полетит. Заврайздравом просит так: если возможно, транспортируйте больную в райцентр, нет, хирург будет оперировать на месте. Попутно захватишь груз для Редьки. Уяснил вопрос? Ну пока.

Столь непредвиденное сообщение обрадовало Ушарова. Конечно, радости в том, что где-то мучается от боли, а возможно, умирает человек, мало. Вернее, тут вовсе не до радости. Но Ушарова радовал сам рейс, не причина его, а сам факт: то, что предстоит лететь в Апапелх. Именно в Апапелх, а не к Медвежьей сопке. И если бы ему сейчас, скажем, предложили лететь в Москву или на берег Крыма, где в разгаре бархатный сезон, это обрадовало бы его куда меньше. Даже вовсе не обрадовало бы.

В Апапелх Платон Ушаров рассчитывал попасть не раньше чем через месяц. Тогда Апапелх станет перевалочной базой. И вот почему. Если поставить на карте две точки: одну в глубине чукотского материка, там, где базируются корабли полярной авиации, в котором служит Ушаров, а другую — в глубине Ледовитого океана, там, где находится дрейфующая станция «Северный полюс», и соединить их линией, то поселок Апапелх окажется как раз на серединке этой линии. Он, поселок Апапелх, всегда остается той точкой, на которой кончается чукотский материк, то есть земля, и начинается Ледовитый океан. Или наоборот, на которой кончается Ледовитый океан и начинается земля, то есть чукотский материк. И поэтому нет лучше перевалочной базы, чем поселок Апапелх, для переброски грузов с материка на «СП», когда «СП» пускается в дрейф по юго-востоку Ледовитого океана.

Но в Апапелх, как уже известно, Платон Ушаров думал попасть не раньше как через месяц. Ибо только через месяц «СП» выйдет на самую подходящую долготу, займет самую подходящую широту в океанском просторе для того, чтобы летчики начали переброску грузов.

И вдруг — на тебе! Командование, словно учло, что сегодня у него, так сказать, исторический день (стукнет сорок), и в качестве сюрприза преподнесло этот нежданный-негаданный полет. Что ж, огромное спасибо командованию.

Ушаров тут же поднял на ноги свой экипаж. Пока ребята умывались у крыльца гостиницы (экипаж был холостяцкий, и все летчики обитали в гостинице), подошел автобус. В девять позавтракали. В половине десятого были на аэродроме.

Чернота ночи медленно расплывалась в утреннюю синь. Но до рассвета еще было далеко. Звезды потихоньку, украдкой, точно совершали недозволенное, покидали небо. А те, что оставались на нем, заметно бледнели, свет их становился тоненьким и блеклым.

Фонари скупо освещали аэродром. Только взлетную полосу жарко обжигали лучи двух лупатых прожекторов, глазевших с высокой крыши диспетчерской. В конце взлетной полосы, присев на хвост, сиротливо стоял их самолет. К нему, густо пыля снегом, бежал веселенький, выкрашенный в белый цвет (а что, неплохо придумали!) бензовоз, неся в своем вместительном чреве живительный напиток для моторов — очищенный, профильтрованный, высококачественный бензин марки «А».

Выйдя из автобуса, экипаж раскололся: четверо пошли к самолету, а Ушаров свернул к диспетчерской.

Дежурил сегодня Семен Андреевич Воронков — старый северный служака, работавший на этом аэродроме третий десяток лет.

— Привет, Андреич! Какую подлость готовят нам сегодня боги-синоптики? — спросил Ушаров таким тоном, каким говорят люди, не умеющие да и не желающие скрыть большую, нежданно навалившуюся радость.

— Пока ничего такого, погода в норме. — Воронков подал Ушарову задание на вылет, предупредил: — С тобой летит пассажир.

— Опять — двадцать пять! До каких пор на грузовые машины будут сажать пассажиров? — Похоже, Ушаров пытался возмутиться. Но возмущения не получилось. И голос, и взгляд его свидетельствовали, что говорит он это просто так, скорее для порядка.

Воронков заметил настроение командира и спросил:

— Не к награде ли тебя представили? Я слышал, на некоторых ребят послали в Москву документы.

— На некоторых только послали, а некоторые уже получили, я, например. Так что поздравь и будь здоров, Андреич! — ответил Ушаров и, легонько припечатав широкой ладонью плечо Воронкова, вышел.

В коридоре навстречу Ушарову со скамьи поднялась женщина в просторном, туго набитом ватой пальто (на случай стоградусных морозов, что ли?), круглолицая, загоревшая тем цепким южным загаром, который держится всю зиму, от сезона до сезона.

— Вы не Ушак-Паша будете? — застенчиво улыбнулась она.

Он коротко глянул на нее с высоты своего высоченного роста. Кустистые черные брови его дрогнули, выгнулись, стукнулись друг о дружку и разошлись по своим местам. И когда брови проделали такую манипуляцию, глаза смотрели на незнакомку и будто говорили: «Да, меня зовут Ушак-Пашой. Но зовут так товарищи и друзья. Что касается вас, гражданка, то с какой стати вы меня так называете?»

Так он думал. А спросил другое.

— Что вы хотели? — спросил он.

— Мне сказали, что я полечу с Ушак-Пашой. — Она явно была смущена его неприветливостью. И уточнила: — Выходит, что не вы?

— Пойдемте, — бросил ей Ушаров.

Он крупно шагал впереди своей пассажирки, помахивая небольшим чемоданчиком. Одет он был несколько странно: теплая пыжиковая шапка, короткое, подбитое белым барашком пальто (оно было расстегнуто, меховая подкладка отворачивалась при каждом движении) и… лакированные остроносые туфли, отчаянно скрипевшие на снегу.

Он оглянулся, когда пассажирка остановилась, чтобы взять в другую руку объемистый, с выпученными боками чемодан. Ушаров вернулся к женщине, молча взял у нее чемодан и зашагал к самолету, снова опередив свою пассажирку.

В самолете было холодно. Изо рта густо валил пар. Узкие скамейки вдоль бортов были забаррикадированы ящиками.

Взглянув на ящики, Ушаров мигом определил их содержимое: картошка!

— Придется устраиваться на ящиках, — сказал Ушаров, кивнув пассажирке. И, хотя женщина не проявляла никакого неудовольствия, заметил: — На грузовых машинах комфорт пока не предусмотрен.

Ушаров ушел в кабину, захлопнул за собой дверцу.

Женщина осталась одна в холодном и темном (электричества почему-то не зажигали) самолете. Осталась один на один с ящиками, хранящими ужасно ценную для северян вещь — свежую, в первозданном виде, самую что ни на есть натуральную картошку.

Спустя минуту самолет задрожал, как в лихорадке: включили моторы.

Машина постояла еще немного на месте, потом поползла, потом побежала по снегу. Наконец оторвалась от земли и стала набирать высоту.

Пассажирка взглянула на ручные часики: десять.

Через два часа встретимся, подумала она.

Она расстегнула пальто, ослабила узел пушистого платка: в самолете начинало теплеть от работающих двигателей.

На потолке ржавым светом зажглась тощая, похожая на сливу лампочка.

В этом самолете было не так уж плохо, как показалось вначале.

 

2

— Ася, уже десять! — нетерпеливо сказала женщина.

Женщину эту тоже звали Асей. У нее смуглое от природы лицо, синие-пресиние глаза и красивые ровные зубы.

Эта Ася стояла у порога крохотной комнатушки, где с величайшим трудом вмещались две узкие кровати и разделявший их столик, плотно придавленный к окну. На ней был дубленый, мелко присборенный в талии полушубок, серый пуховый платок и черные валенки. В одной руке она держала туго набитый портфель, другая рука в красной варежке тянулась к выключателю. Эта Ася собиралась погасить в комнате свет.

— Подожди, сейчас! — мгновенно отозвалась другая Ася. — Сейчас…

Другая Ася торопливо допивала чай, стоя у стола. Чай она пила вприкуску, тихонько похрустывая сахаром на зубах.

— Слушай… — сказала первая Ася.

— Я готова!

Другая Ася схватила с кровати меховую шапку с длинными ушами. Но шапку она сразу не надела, а сунула ее под мышку. Свободной рукой она перебросила со спины толстую длиннющую косу и проворно завернула ее вокруг шеи — как шарф. Коса была желтая, цвета спелой ржи, и шарф издали выглядел очень эффектно. Потом она нахлобучила шапку, надела полушубок (точь-в-точь такой же, как у первой Аси), сунула за борт полушубка два блокнота.

И только тогда обнаружила, что на ногах у нее одни меховые носки. Она плюхнулась на колени, полезла под кровать за валенками.

Эта Ася моложе первой. У нее тонкие черты лица, тоненький изящный носик, тонкие брови над продолговатыми серыми глазищами. Чуть удивленные, эти глазищи всегда ведут себя неспокойно. Будто им ужасно тесно в границах густых ресниц, будто им все время хочется вырваться из этих границ и упорхнуть куда-то. И если бы к глазам подходило слово непоседливые, Асины глаза следовало бы назвать именно этим словом.

Наконец валенки перекочевали из-под кровати туда, куда им положено было перекочевать, — на ноги.

— Все, пошли!

Щелкнул выключатель. Комната погрузилась в темноту.

В коридоре они столкнулись с квадратным человеком. На сером пальто с изрядно потрепанным каракулевым воротником лежала черная в инее борода. Такой шикарной бороде мог позавидовать любой дед-мороз. И таким пушистым, вразлет, бровям.

— Не вы ли из райцентра? — спросил бородач. Голос у него оказался тонюсеньким, совсем не соответствующим такой мужественной внешности.

Услыхав, что именно они из райцентра, бородач обрадованно выдохнул:

— Очень-очень хорошо! — После чего представился. — Редька, Тарас Тарасович, начальник здешнего аэродрома.

— Бабочкина, — протянула ему руку в красной варежке старшая Ася и тоже представилась: — Инструктор райкома. А это Ася Антонова из районной газеты…

— Значит, решили в нашей гостинице приземлиться? — спросил Редька на правах радушного хозяина.

— Если не прогоните, — улыбнулась с надеждой Бабочкина.

— Зачем же? — ответил Редька и как-то плутовато повел глазами. — Но теперь держитесь. Я давно готовлюсь провести с вами дискуссию на тему «Почему районное начальство не жалует нас вниманием?» Согласны?

Бабочкина приняла предложение, пообещав вечером встретиться и потолковать с бородачом. Бородач ткнул короткой рукой, показывая на одну из дверей:

— Мое жилье. Заходите без стука.

Обе Аси вышли на улицу. Стоял обжигающий, въедливый мороз. Вокруг распласталась плотная, как глубокой ночью, темнота.

Слева от дороги, проложенной бульдозером, тянулись приземистые домики, по окна утонувшие в снегу. Во всех без исключения оконцах светилось: рабочий день давно начался.

«Раз, два, три», — считала про себя Ася Антонова домишки.

И вслух подвела итог:

— Семь домов и пять складов.

Таково было хозяйство аэродрома.

От домика к домику перебегали толстые, обросшие снежными наростами провода.

Весь аэродром был утыкан настоящими деревянными столбами, на которых подслеповато щурились фонари. Как и во многих поселках, забравшихся выше Полярного круга, в Апапелхе в эту пору года за солнце работало электричество. К сожалению, оно слабо восполняло отсутствие солнца.

Электрические столбы разбегались на три стороны, подступали к самым сопкам, зажавшим полукольцом аэродром. Огромные, похожие на египетские пирамиды сопки подпирали вершинами небо, отсвечивали белизной снегов.

От аэродрома до поселка не меньше двух километров. Широкая дорога оборвалась сразу же за взлетной полосой. На смену ей побежала узкая тропинка. Тропинка тянулась по самому берегу Ледовитого океана. Иногда она сбегала с берега вниз, петляла по льду между торосами.

Аси шли гуськом. Впереди Ася Антонова, за ней — Ася Бабочкина. Проходя мимо торосов, Ася Антонова сгребала с них рукавицами снег, подбрасывала его кверху. За ее спиной все время появлялись и таяли пушистые снежные облачка.

Аси не были подругами. Просто знакомые. В любом северном поселке, даже если он районного масштаба, все люди отлично знают друг друга. Все люди в этих поселках встречаются чуть ли не каждый день: на почте, в магазине, в клубе.

Обе Аси встречались в райцентре по нескольку раз на день. По той простой причине, что редакция районной газеты, где Ася Антонова работала литсотрудником, находилась в здании райкома партии, где Ася Бабочкина работала инструктором орготдела. Встречаясь, они здоровались, иногда перебрасывались словами, но длинных разговоров никогда не заводили. Ася Антонова обращалась к инструктору райкома на «вы» и по имени-отчеству — Ася Николаевна. Ася Бабочкина называла литсотрудницу просто по имени и на «ты».

В любом небольшом поселке люди много знают друг о друге, и Аси считали, что прекрасно друг о друге осведомлены. Кто-то когда-то сказал Асе Николаевне об Антоновой: «Легкомысленная, ветреная девчонка. Двадцать лет, а ведет себя несолидно, каждый день новый поклонник». Потом Ася Николаевна услышала, будто геолог Коля Кудрявцев сделал Антоновой предложение и скоро будет свадьба. Когда об этой несостоявшейся свадьбе забыли, пронесся слух, что Антонова выходит замуж за товароведа Сашу Позднякова. Замужество опять не состоялось. Тогда Ася Николаевна тоже решила: легкомысленная и ветреная. Но Антонова ей нравилась живым характером, остротой языка и бойкостью, с которой она писала свои заметки. Эти заметки в газете Бабочкина всегда читала с интересом.

Кто-то когда-то сказал Асе Антоновой о Бабочкиной: «Ханжа, синий чулок. Тридцать лет скоро, а за ней никто не ухаживает, так и проходит в старых девах. И потом — не имеет своего мнения. Слово завотделом, не говоря уже о секретаре, для нее закон».

И вправду, Ася никогда не встречала Бабочкину вне рабочей обстановки. На танцах она не появлялась: как же, положение не позволяет! На каток, где по вечерам собирался чуть ли не весь поселок, не казала носу: опять же — райкомовский работник! Как-то, впрочем, Ася неожиданно встретилась с Бабочкиной километрах в десяти от поселка, когда они с типографскими ребятами шли на лыжах к сопке Колючей. Бабочкина тоже была на лыжах и бежала им навстречу. Поравнявшись с ними, она притормозила, спросила, далеко ли держат путь, и умчалась своей дорогой.

И оттого, что даже на такую прогулку Бабочкина отправилась одна, Ася подумала: в самом деле, ханжа и синий чулок.

О том, что у обеих командировки в Апапелх, они узнали, встретившись на аэродроме, за десять минут до вылета. Ася Антонова тут же выболтала цель своей поездки.

— Пришло письмо, правда, анонимное, но это ничего не значит. Пишут, что заведующий торговой базой за полгода ни разу не отправил продукты оленеводам. Сам обарахляется, живет как купец, квартира в коврах, а в тундре ни чаю, ни сахару, ни галет. Словом, тот еще тип. Надо выступить.

Когда Ася спросила, по каким делам летит в Апапелх Бабочкина, та сдержанно ответила:

— В колхозе отчетно-выборное собрание. Есть мнение присмотреться к председателю: поступили некоторые сигналы. — И раздумчиво договорила: — Впрочем, надо разобраться на месте.

«Она умеет писать, значит, будет острая критическая корреспонденция», — решила Бабочкина.

«Раз есть мнение — снимут председателя», — сделала вывод Ася Антонова.

Потом они вместе вышли из самолета, вместе узнали у первого встречного, что на аэродроме есть гостиница для летчиков (но пускают и приезжих), вместе разыскали завхоза, поселились в одной комнате.

Теперь они вместе шагают в поселок. Каждая по своим делам.

Тропинка больше не опускалась к океану, а наоборот — все дальше уходила от него. Огни поселка совсем приблизились. У первого электрического столба тропинка вдруг перешла в хорошо укатанную дорогу. По обе стороны ее поднимались дома.

Поселок Апапелх умещался на одной улице — прямой и, казалось, бесконечно длинной. На улице заливисто лаяли собаки, остро пахло угольным дымом: печки топили каменным углем.

У круглого, как калмыцкая юрта, домика парень в меховой одежде запрягал в нарты собак. Он-то и показал, где находится правление колхоза, — рядом.

— А торговый база — далеко идти. — Парень говорил с чукотским акцентом, старательно произнося каждое слово. — Магазин будет, потом больница будет, потом база увидишь.

Колхоз носил странное название «Олений рог», о чем свидетельствовала вывеска над дверью дома правления. У этого дома с высоким крыльцом и пузатой лампочкой, освещавшей вход, обе Аси остановились.

— Я освобожусь и зайду за вами, — сказала Ася Антонова. — Вы не обедайте без меня.

— Хорошо, — согласилась Бабочкина.

Ася Антонова отвернула рукав полушубка.

— Половина одиннадцатого. Часа в три я приду.

— Хорошо, — кивнула Бабочкина. — Буду ждать.

Бабочкина поднялась на крыльцо правления колхоза, а Ася Антонова зашагала дальше по синей заснеженной улице.

 

3

Вчера из больницы выписался последний больной: старик Ноко, благополучно перенесший корь. Проводив его, врач Юля Плотникова распечатала письмо, которое так и не успела за два дня опустить в почтовый ящик. Взяв чистый листок бумаги, написала следующее:

«P.S. Я тебе писала, папочка, о том, что у нас, вопреки всем утверждениям медицины, вспыхнула корь среди взрослых. Причем русских болезнь не тронула, а только чукчей, и только тех, кто находился в тундре. Все тяжело переносили болезнь, особенно пожилые, еще хуже — старики. И вот сегодня радость — старик Ноко (ему семьдесят два года) ушел из больницы здоровым. Он был последним, кто лежал у нас с корью. Эпидемия свирепствовала три месяца и не унесла ни одной жизни. По этому поводу мне хочется крепко-крепко расцеловать тебя.
Твоя Юля»

А пишу я все это для того, чтобы ты, как врач, знал, что в терапии еще немало белых пятен.

Теперь сообщила тебе все новости. Сейчас в больнице непривычно тихо. Санитарка отпросилась на несколько часов домой. Сестра моет вместо нее опустевшую палату, меняет на койках белье. После недавнего напряжения я даже не знаю, чем заняться. Наверное, возьмусь за хозяйственные дела. Главное, надо завезти уголь: его осталось на день-два. Еще раз целую и жду писем.

Так было вчера. А сегодня у главного и единственного врача поселковой больницы Юли Плотниковой совсем неспокойно на душе. На рассвете привезли больную. В пятидесяти километрах от Северного геологи нашли уголь, сейчас строители разбивают там городок. Оттуда и доставили в больницу с приступом аппендицита молоденькую девушку — прораба Люсю Хананову. По ее словам, это третий приступ. Операция неизбежна. Плотникова послала в райцентр радиограмму, прося срочно выслать санитарный самолет. И вот от заведующего райздравом пришел ответ:

«Санитарный ушел вызову тчк Примем меры
Телегин тчк»

Юля стоит в своей комнате (и кабинет, и склад, и квартира), прислонясь спиной к теплой печке.

На столе перед ней лежит радиограмма от Телегина. Рядом с синим конвертом (так и не отправила домой письмо), рядом с тикающим будильником.

Юля смотрит на будильник, вернее, на его стрелки. Только что они показывали десять. Сейчас уже большая стрелка переместилась на тройку. С таким же успехом она доберется до шестерки, до девятки. Когда же будут приняты эти обещанные меры?

— Постараемся принять меры… — механически повторяет Юля текст радиограммы. — Принять меры… Меры… Меры…

Но сама она не может медлить. Она что-то должна сделать. Что?.. Запросить еще раз райздрав? Но ведь они знают, как здесь ждут! Дать радиограмму? Возможно, будет идти самолет, который сможет высадить здесь хирурга? Связаться с Редькой, просить, чтоб перехватил по радио в воздухе любую машину, посадил на аэродром, приказал летчикам взять на борт больную?

Каждый из этих вариантов почти не имеет шансов на успех. Тогда как же ей быть, ей, Юле Плотниковой, которая только терапевт, а не хирург? Как быть, если в больнице, которой она заведует, не предусмотрено производить операции? Даже стола операционного нет в этой больнице, которая и состоит-то из одной палаты, крохотной перевязочной и комнатушки, где живет она, Юля Плотникова — главный и единственный врач.

Юле совершенно ясно: надо немедленно действовать. Надо сейчас же связаться с Редькой, послать радиограмму. Но прежде чем отправиться на почту, Юля надевает халат, выходит в коридор и, толкнув дверь напротив, заходит в палату.

Люся лежит на койке у стены (единственная занятая койка из двенадцати), закрыв глаза. Бледное лицо, покрытый испариной лоб, липкие черные волосы на подушке. Возле нее на табуретке сидит пожилой мужчина, положив на колени поверх халата большие красные руки. Юля знает, кто он и зачем здесь. Это старший прораб строительного участка Акинфов. Вместе с двумя парнями он привез сюда Люсю. Те двое вернулись назад, а Акинфов остался.

— Я виноват во всем, мне и казниться, — сказал он Юле. И объяснил: — Она татарочка, Люся, всю жизнь на Волге жила. А в наше управление попала по назначению из техникума. Ее в управлении и оставляли, а я настоял: дайте, мол, мне ее на новую стройку, мне, мол, прораб позарез нужен. Вот и дали, и она с охотой поехала. И надо же такому случиться — двух месяцев не прошло… Не уйду я отсюда, пока здоровой ее не увижу.

Вот так и сидит он возле Люси, не отходя ни на минуту.

Увидев сейчас Плотникову, Акинфов устремляет на нее взгляд, полный надежды. Юля отрицательно качает головой: нет, ничего пока не известно. Акинфов уныло отворачивается от нее. Сестра, возившаяся до этого со шприцем, подходит к кровати, трогает девушку за руку, просит:

— Давай укольчик сделаем, сразу легче станет.

Девушка открывает глаза, видит Акинфова, пытается улыбнуться ему. Он тоже улыбается ей, но как-то виновато, смущенно. Потом он поднимается и, чтобы не мешать сестре, отходит к окну и делает вид, что смотрит на улицу, будто и не затянуты стекла снежным наростом.

— Как ты себя чувствуешь? — спрашивает Юля, прекрасно зная, как плохо сейчас Люсе.

— Хорошо, — слабым голосом отвечает Люся. Черные глаза ее оживают. Она снова силится улыбнуться и прерывисто, тяжело дыша, говорит: — Очень хорошо… честное слово. Вы не беспокойтесь… я буду терпеть, сколько нужно…

Она действительно держится геройски, эта девушка из Татарии, заброшенная волей судьбы к Ледовитому океану. И, глядя на Люсю, врач Юля Плотникова начинает думать совсем не о том, о чем следовало бы думать в эту минуту. Юля думает, что когда два года назад она прямо со студенческой скамьи очутилась в Северном, то тоже не испытывала ни робости, ни отчаяния. Хотя Северный мало чем походил на Москву, а больница, в которую она попала, не была похожа на столичные больницы, где она проходила практику. Правда, ни тогда, ни после она не была в таком тяжелом состоянии, как эта девушка…

— Это ничего… — снова повторяет Люся. — Даже если самолет придет завтра, я потерплю…

Сестра сделала Люсе укол, девушка тут же погрузилась в дрему.

В коридоре стукнула дверь, кто-то зачиркал веником: должно быть, обметал с валенок снег. Юля выглянула в коридор, увидела Колю Каклю: низенького, черного как жук паренька с веселыми раскосыми глазами, занимавшего на почте сразу три должности — каюра, почтальона и разносчика радиограмм. Через плечо у Коли висит матерчатая сумка с торчащими газетами, в руке он держит радиограмму.

— Тебе, — протянул он Юле радиограмму. Коля был не в ладах со словами, требующими множественного числа, и решительно всем говорил «ты». — Распишись.

Юля торопливо развернула бланк.

«Договорились самолетом полярной авиации тчк Будет двенадцать тчк Возможности транспортируйте больную тчк Противном случае хирург оперирует месте тчк
Райздрав Телегин»

Юля мгновенно прикинула: в два часа самолет уже будет в райцентре. Люсю можно смело отправить в районную больницу.

Юля быстро возвращается в палату.

— Ну вот, — громко и радостно говорит она, — самолет будет в двенадцать. — Смотрит на часы. — Сейчас половина одиннадцатого. Осталось полтора часа.

Акинфов порывисто поднимается с табуретки, словно сию минуту собирается тронуться в путь, благодарно улыбается врачу. Люся, услыхав голос Плотниковой, открывает тяжелые веки, волнуясь, говорит:

— Я ведь знала, самолет придет…

Помня, что ее ждет на кухне Коля, Плотникова идет к нему, ставит на квитанции размашистую закорючку.

— Коля, ты можешь выполнить одно поручение? — спрашивает она и сразу же просит: — Сбегай в правление колхоза, пусть немедленно пришлют упряжку. Надо отвезти к самолету девушку, у нее срочная операция.

— Прямо сейчас? — спрашивает паренек.

— Прямо сейчас.

— Тогда побежала я, — охотно соглашается Коля.

— Да, — неожиданно вспоминает Юля, — если увидишь председателя, передай, что в больнице кончается уголь, осталось только на сегодня. Впрочем, об угле я скажу сама. — И Юля уточняет: — Ты понял, нарты для больной?

— Поняла, — отвечает Коля, скрываясь за дверью.

Плотникова заходит в свою комнату: надо взять Люсину одежду, которая лежит в ее шкафу.

 

4

Редька вспорол ножом консервную банку. Ох, и осточертели же ему эти «Бычки в томате»! От одного запаха тошнит. Сколько раз он давал себе зарок покончить с сухомяткой — и без толку. А колхоз под носом, богатый колхоз, оленеводческий. Свежего мяса сколько хочешь. Языки, печенки, почки… Покупай, жарь, вари и лопай в свое удовольствие. Так нет же, все, видите, ему некогда. Из-за этого проклятого «некогда» жизнь у него пошла шиворот-навыворот. Из-за этого «некогда» и жениться не успел. Да и как женишься, если он то на остров Шпицбергена с Новой Земли перекочевывает, то со Шпицбергена на остров Врангеля несется, то опять ему охота на каком-нибудь заброшенном клочке земли пожить? Из-за этого «некогда», чего доброго, и умереть не придется. Вот, пожалуйста, — шестой десяток на исходе, а в бороде ни единой сединки.

Размышляя таким образом о неустройстве с питанием, а заодно и о своей неудачливой холостяцкой судьбе, Тарас Тарасович помешивал ложечкой сахар в стакане. Потом поддел вилкой кусочек рыбы, положил на хлеб, поднес ко рту. Но откусить не успел: на стене затрещал телефон.

Редька встал, держа в руке бутерброд, подошел к телефону (телефон был допотопным, с железной ручкой), снял трубку с широким раструбом. Услышав голос дежурного радиста, добродушно сказал:

— Опять ты, золотце, меня тревожишь? Я позавтракать собрался… — Но тут же добродушный тон у него пропал. Теребя бороду, он кидал в трубку вопросы:

— Ветер?.. Норд-ост?.. Сила?.. Высота пассажирского?..

Спустя минуту Редька бежал к домику радиорубки.

Из-под рук радиста, извиваясь, плыла узкая лента бумаги. Лента несла тревожное сообщение: в Северный идет пурга. Все аэродромы на Северо-Востоке уже закрыты.

— Переходи на связь с пассажирским! — приказал Редька радисту и потянулся к телефонной трубке.

— Первый? — Убедившись, что на проводе первый, распорядился: — Готовьте полосу к приему пассажирского, дайте ему все огни. Ясно? Выполняйте.

Положил трубку, снова подхватил ее с рычагов:

— Третий?.. Третий, слушай меня внимательно. Через пятнадцать минут всякое хождение на аэродроме прекращается. Обеспечьте продуктами все дома с расчетом на десять дней. Садится пассажирский. Двенадцать пассажиров, плюс экипаж. Продукты на всех — в гостиницу. Склады хорошенько задраить! Поняли? Все поняли? Действуйте!

— Связь есть! — повернулся к Редьке радист.

— Веди его на полосу! — коротко бросил Редька и покинул рубку.

На дворе по-прежнему было спокойно и тихо. Поблескивали над головой звезды. Воинственно выбросив вперед тонкий рожок, по небу скользил развеселый задира-месяц. Мороз помягчал, и от этого легко и хорошо дышится. И никакого волнения в воздухе: ни ветерка, ни шороха. На посадочной полосе мигали ровные цепочки огней, издали похожие на толстую огненную нить.

Но вот где-то наверху послышался рокот моторов, и вскоре со стороны сопок выплыла машина. На темном небе самолет казался совсем черным. Он описал в высоте один круг, другой и стал медленно падать на землю. К самолету подкатили трап. Пассажиры сходили не спеша. Еще в воздухе они узнали, чем вызвана их вынужденная посадка, поэтому заранее настроились, как говорится, на волну затяжного ожидания.

К Редьке подошел молодой человек. Франтоватые усики, тонкий с горбинкой нос, загорелое до блеска лицо — типичный представитель горного Кавказа.

— Товарищ, скажи, пожалуйста, это поселок Апапелх? — как-то удивленно спросил он, открывая при этом рот, до отказа набитый крепкими белыми зубами.

— Он и есть, Апапелх, — ответил Редька, очарованный таким колоритным южным акцентом и обилием превосходных зубов. И кивнул головой в сторону рассыпавшихся вдалеке огней. — Вон он, поселок!

— А скажи, пожалуйста, сколько на вашем Севере поселков Апапелх: один, два, десять?

— По-моему, один наш.

Но молодой человек с усиками не успокаивается.

— Точно знаешь, что один? По географическим данным? — допытывался он.

Редька пригладил рукавицей бороду: признак того, что разговор начинал надоедать ему.

— Тогда скажи, пожалуйста, в поселке Апапелх больница есть?

— Есть, — уже с тревогой проговорил Редька. — Вы что, заболели?

— Зачем заболел! — весело произнес белозубый южанин и снова метнул в Редьку вопросом: — А врач Юля Плотникова в больнице есть? Высокая, очень красивая блондинка?

— Да, Плотникова Юля Павловна, — подтвердил Редька.Он тут же попытался вспомнить, блондинка поселковый врач или нет, но так и не смог этого сделать. На всякий случай он сказал: — Пожалуй, блондинка она. Пожалуй, блондинка, — повторил он.

Белозубый пассажир легонько хлопнул Редьку по плечу.

— Ай, как хорошо! — почти вскрикнул он. — Юля Плотникова моя коллега! Первый московский медицинский вместе кончали, два года в одной группе были. Чемоданчик в гостиницу отнесу — к Юле пойду.

Редька бросил скептический взгляд на ярко-голубое демисезонное пальто южанина — удивительно, как это он еще не дрожит? — на его войлочные ботинки (все-таки потеплее обувку надел!), на узкие, кирпичного цвета брюки и строго произнес:

— Через десять минут пурга начнется.

Почему-то это строгое предостережение не произвело на молодого человека никакого впечатления.

— Пурга? Это когда много снега вперед спешит? — довольно беспечно спросил тот и затараторил: — У нас в Тбилиси солнце пятьдесят градусов жарит, кожа трещит, а Ясон Бараташвили боксом идет заниматься. Ясон — это я, — уточнил он и закончил: — Ясон пургу теоретически знает, на практике не видел.

И, еще раз хлопнув Редьку по плечу, белозубый южанин, назвавшийся Ясоном Бараташвили, подхватил с земли свой спортивный чемоданчик и пустился догонять своих спутников, которые дружной стайкой двигались по направлению к светящимся домикам.

Редька покинул посадочную полосу последним. Он, на всякий случай, проверил надежность тросов, крепивших к земле самолет, потом обошел вокруг складов, заглянул на бензоколонку, в радиорубку. И только убедившись, что везде полный порядок, отправился в гостиницу, то есть к себе домой.

Тарас Тарасович был удивлен, увидев, что дверь в комнату, где остановилась Бабочкина, настежь распахнута. Оттуда доносился ребячий писк и успокаивающий женский голос. Редька подошел к двери и едва не открыл от удивления рот. Какая-то женщина, конечно пассажирка, пеленала на кровати младенца. На краешке другой кровати чинно примостилась старуха в огромных валенках, в теплой кацавейке, повязанная темным платочком. Над младенцем склонился все тот же южанин и самозабвенно строил малышу пальцами чертиков. Словом, семейка расположилась как нельзя лучше.

— Граждане, — обратился к ним Редька, — эта комната занята, придется вам перейти в общую.

— Товарищ Борода… — вскинул на него невинные глаза южанин.

От такого обращения Редька поморщился.

— Я слышал, — продолжал тот, — что начальник аэродрома имеет не только редкую на весь мир бороду, а и редкое на весь мир сердце. Это же старая женщина, ее дочь и их маленький сын. Они везут сына папе, и папа еще не видел, какой на свете его сын. Им хорошо в такой маленькой отдельной комнате.

— Граждане, поймите меня, — сказал Редька. — Я не против отдельных комнат. Но если сюда придут…

Ясон Бараташвили перебил его:

— Если сюда придут, мама, ее дочь и их сын пойдут в общую комнату. — И он приложил руку к сердцу: — Даю слово.

Тарас Тарасович принялся теребить бороду: ну что поделаешь с такими пассажирами? Вздохнув, ушел к себе. И едва успел раздеться, как в дверь постучали. На пороге стоял Ясон Бараташвили.

— Товарищ Борода… — начал он.

На этот раз Тарас Тарасович уже не морщился: если человек такой навязчивый — это пустой человек, а с такого взятки гладки.

— …Скажи, пожалуйста, что мне надо делать, если я пойду к Юле Плотниковой, а по дороге начнется пурга?

Спасение принес резкий звонок телефона.

— Извините, я занят, — сказал Редька, многозначительно покосившись на допотопный аппарат-вертушку.

Ясон Бараташвили взялся за ручку двери:

— Понимаю. Я подожду в коридоре.

 

5

За полчаса, которые Ася Антонова провела в жаркой конторе торговой базы, на улице ничего не изменилось. Те же звезды в небе, та же синева вокруг, так же поблескивает под ногами снег, так же чинно и высоко вытягивается над крышами дым.

Прошло всего несколько часов, как она приземлилась в Апапелхе, а уже можно собираться в обратный путь.

Ася представляет, как бы вытянулось и без того длинное лицо ее шефа, как бы увеличились его маленькие глазки, окажись она сегодня в редакции. «Вы не улетели?» — было бы его первым вопросом. «Представьте, улетела и вернулась». Короткая пауза, редактор глотает воздух и — снова вопрос: «То есть, как вернулись?». — «Очень просто. Анонимщик — кляузник и негодяй. Факты не подтвердились. Писать не о чем». — «По-вашему, выходит…» Она опережает его: «Выходит, что сто рублей на билеты вылетели в трубу…»

Да, деньги на билеты вылетели в трубу: факты действительно не подтвердились. Анонимщик действительно оказался кляузником. Впрочем, это не так уж плохо, что скверные факты оказались ложью. Заведующий базой — отличный работник. «Энергичный, деловой, толковый», — так говорила о Тюрикове бухгалтер базы. Мало того, она подтверждала слова документами. Перед Асей веером рассыпались на столе документы. Четыре нарты, шесть, десять… Упряжки с продуктами для оленеводов аргишом уходили в тундру. Сорок упряжек с продавцами побывали за полгода в тундре. Сорок упряжек!..

— Это в пять раз больше, чем при бывшем заведующем, — сказала Асе женщина-бухгалтер.

Нет, с организацией торговли в оленеводческих бригадах было не только хорошо — отлично! Черненькая, хрупкая девушка-чукчанка — счетовод базы, узнав от Аси о письме, вспыхнула:

— Плохой человек писал, — сказала девушка. — Какие здесь склады были? Щели, снег на товар летел. Мы пустые ящики разбили — склады обшили. Банки консервные у жителей собирали, железо резали — склады обивали. Заведующий с нами работал. Теперь хорошо товару. Зачем плохо писать?

Произнеся такую длинную речь, девушка почему-то смутилась, уткнулась в свои бумаги. А Ася окончательно убедилась в незаурядных деловых качествах и организаторском таланте Тюрикова. Она даже подумала: «Ведь это тоже тема. Корреспонденцию можно так и назвать: «Ответ анониму…» Нужно только повидаться с Тюриковым. Приди Ася чуть раньше, она застала бы его в конторе, но сейчас он находился дома. Его отсутствие — не секрет для сотрудников: заведующий хлопочет дома по хозяйству, готовясь к встрече с женой, которая не сегодня-завтра должна прилететь с «материка». Те же сотрудники посоветовали Асе сходить к нему домой.

У крыльца дома мужчина колол дрова — плавник, выловленный из моря, вероятно, еще летом. То, что это именно Тюриков, Ася определила еще издали по приметам: очень высокий, в белой меховой шапке. Кроме этой приметной шапки, на нем были меховые брюки и длинные, за колени, торбаса. Дрова Тюриков колол красиво: при каждом взмахе топора полено разлеталось на ровнехонькие дольки.

— Здравствуйте! — подошла к нему Ася.

Он распрямился, стал совсем огромным.

— Здравствуйте, если не шутите, — весело отозвался Тюриков, блеснув золотым зубом. Лицо у него тоже было крупное, волевое. Он выжидательно смотрел на незнакомую девушку.

Ася назвалась.

— Вот здорово, что приехали! — сказал он так, словно давно ждал ее появления. — Вашу фамилию я по газете знаю, остро пишете. — Не подозревая, что ей стало неприятно от этой похвалы (Ася терпеть не могла подобных комплиментов), Тюриков сказал: — Заходите в дом, пожалуйста. Я сейчас это хозяйство, — он кивнул на кучу колотых дров, — в чулан перетащу, и весь к вашим услугам.

Ася не пошла в комнату — дверь туда из кухни была закрыта, — а присела у кухонного столика, напротив раскаленной плиты, расстегнула крючки полушубка, достала блокнот и карандаш. Из кухни ей хорошо было слышно, как в сенях возится Тюриков, громыхает поленьями, хлопает дверью.

Ася с интересом разглядывала кухню. Ничего особенного: кухня как кухня, признаков «роскошной жизни» нет и в помине. Цинковый умывальник, под ним таз на табуретке. На окне — аккуратные шторки. За ажурной решеткой над плитой — кастрюли, две сковородки. На стене висит шкафчик для посуды. Он оригинальный, видно, хозяин мастерил его сам. В нем три узкие дверцы, и над каждой — дата «выпуска»: «1960 год». Цифры выпилены из фанеры, аккуратно наклеены и покрыты, как весь шкафчик, лаком. Но Асю не так восхитил этот самодельный шкафчик, как клетка, висевшая рядом с ним. В клетке на тонкой жердочке застыл белый комочек — точь-в-точь живая куропатка. Надо было подойти совсем близко, чтобы понять, что это крохотное чучело. К клетке прикреплена пластинка из жести, на ней серебристая надпись: «Друг пернатых и зверей — Тюриков».

Ася смотрит на шкафчик, на беленькую куропатку, на серебристую надпись на золотистой дощечке и улыбается.

«Надо же, какой выдумщик этот Тюриков!», — думает она.

Впустив в дверь клубы холодного воздуха, входит Тюриков.

— Вот и все! — сообщает он. — Э-э, да вы не разделись. Это непорядок!

— Я ненадолго, — говорит Ася.

— Нет уж, — подходит он к ней, — раз пришли — будьте гостем. У нас такой обычай.

— Ну хорошо, — соглашается Ася. Она снимает полушубок и шапку, подает Тюрикову. Потом раскручивает свернутую вокруг шеи косу и отправляет ее на обычное место — за спину.

— Что-то ветерок вроде подул, — замечает Тюриков, вешая ее одежду. И поворачивается к ней: — А я сегодня жену с «материка» жду. По этому поводу пироги затеял. Тесто вон уже подходит, — он показывает на табуретку у плиты, где стоит большая кастрюля, прикрытая холщовым полотенцем. — А радиограммы от нее что-то нету. — И без всякой связи спрашивает. — Не возражаете, если я умоюсь?

— Пожалуйста.

Тюриков Асе положительно нравится: живой, общительный, держится просто. Ася пытается прикинуть, сколько ему лет. «Тридцать — тридцать пять». Потом замечает, что у него седые виски, и щедро накидывает еще пяток.

Вытираться Тюриков уходит в комнату. Оттуда сразу несет холодом.

— Заходите сюда, здесь не так жарко, — зовет он ее.

— Что вы, я, наоборот, тепло люблю, — отвечает Ася и раскрывает блокнот, готовясь без промедления взяться за дело.

— Слышите? — спрашивает он из комнаты. — Вот это да!

Ася не понимает, что он имеет в виду. Но Тюриков уже на кухне.

— Похоже, пурга начинается, — говорит он.

Она прислушалась. Такое впечатление, будто на крыше кто-то неуверенно приплясывает. Ася приподняла занавеску на окне: стекла затянуты синим смерзшимся снегом. Тогда она открыла форточку. Снежный вихрь ворвался в кухню, форточку отчаянно стукнуло о стенку.

— Я пойду, пока не поздно, — говорит Ася. — А то мне не попасть в гостиницу.

— Может, переждете? Обо всем поговорим…

— Нет, — решительно отвечает Ася. — Если уж пурга зарядит, не переждешь. Я потом приду к вам.

Она застегивает крючки полушубка, прячет блокноты.

В сенях светло: горит электрическая лампочка. Тюриков приоткрыл дверь на улицу. В тот же миг ветер вырвал из его рук дверь, распахнул ее во всю ширь. И сразу какая-то невидимая сила отшвырнула Асю с порога в глубину сеней. Лицо залепило снегом. С гвоздя сорвалось, полетело на пол корыто, задребезжали какие-то железные банки. Все это длится одно мгновение. В следующую минуту Тюриков уже справился с дверью. В сенях становится тихо и светло. Неожиданно Ася видит жестяную табличку, прибитую на низкой дверце: «Туалет». А рядом еще одна табличка на смежной дверце: «Кладовая». И еще одна: «Топливо». Ася тихонько засмеялась: нет, он все-таки чудак, этот Тюриков.

— Вот они, северные штучки, — говорит Тюриков, подпирая вздрагивающую дверь железным засовом. — Никуда вам не придется идти.

А в доме жара. В большой зеленой кастрюле подходит тесто. И если бы не свистело за окнами, не пританцовывало на крыше, не стучало в стены, можно было бы подумать, что никакой пурги вообще не существует на свете.

Ася снова снимает свой полушубок. Неужели пурга затянется надолго? Лучше бы она не ходила к Тюрикову, ведь и так все ясно. Лучше бы сразу шла в правление колхоза, в крайнем случае сидела бы сейчас там вместе с Бабочкиной. Бабочкина, конечно, тоже не пойдет в такую погоду в гостиницу.

— Считайте, что вы моя пленница. — Голос Тюрикова оторвал Асю от размышлений. — И пора нам познакомиться, а то так и не знаем, как кого зовут.

— Вас — Лука Семенович, — отвечает она.

— Совершенно верно. А вас?

— Ася.

— А вы умеете, Ася, катать тесто и печь пироги? — неожиданно спрашивает Тюриков.

Ася не умеет этого делать. Но, не желая ударить в грязь лицом, храбро говорит:

— Еще бы! Я любые пироги сварганю.

— Тогда закатывайте рукава, мойте руки и приступим! — шутливо приказывает он.

«А здорово, что я здесь осталась, — неожиданно решает Ася. — С ним куда интереснее, чем с Асей Бабочкиной».

— Ох ты, совсем забыл! — говорит Тюриков. Он подхватывает свисающий с гвоздика штепсель динамика, вставляет в розетку.

В комнату врывается громкий, монотонный мужской голос:

— Внимание! Говорит местный радиоузел. Граждане, жители поселка Апапелх! По случаю того, что надвигается пурга, всякое хождение по поселку запрещается, так как оно опасно для жизни. Повторяю…

Тюриков весело хохочет:

— Вот деятели! «По случаю того, что надвигается»! Опять проспали.

Ася хохочет вместе с ним.

 

6

«Будет пурга!» — определяет Бабочкина, выйдя из правления колхоза.

Она не раз видела, как начинается пурга. Сперва где-то в стороне, далеко-далеко мяукнет ветер. И умолкнет. Потом отзовется с другого боку. Опять умолкнет, словно и не было его. Опять откликнется — уже сверху. Снова пропадет.

— У-у-у-у… — и тихо.

— У-у-у-у… — и замрет.

Потом оторвет от земли горсть снега, подбросит кверху, прижмет к земле снежную пыль. Пройдется по крыше, швырнет на крыльцо снежинками. Опять успокоится, притихнет. И вдруг погонит, погонит по улице редкие змейки, длинные, юркие, стремительные. Еще раз швырнет снегом, вскинет его к небу тучкой, закружит ее. А потом завоет, засвистит — и пойдет! Уже не змейки, не облачка — крутая снежная лавина поднимется над землей. Завертится, понесется, как тысячи голодных собак, напавших на след медведя. И не остановить, не унять, не успокоить бешеную снежную карусель. Все поглощает тогда это ревущее и стонущее белое месиво: дома, людей, оленьи стада…

По улице, змеясь, стелилась поземка. Мелкий снежок успел припорошить ступеньки. Косая волна белой пыли, сорвавшись с навеса над крыльцом, птичьим крылом полетела на дорогу.

«Может, не идти? Теперь-то уж Опотче не уедет», — снова пронеслось у Бабочкиной. Потом она решительно шагнула вниз со ступенек.

Возможно, она, бог весть сколько просидела бы в кабинете председателя колхоза, знакомясь с работой артели и дожидаясь его прихода, если бы в дверь не заглянула секретарь поселкового Совета (поссовет и правление находились в одном доме) Верочка Репелетине — маленькая, хрупкая девушка, с румянцем во всю щеку. Ася Николаевна не раз встречала Верочку на сессиях райисполкома. Верочка тоже узнала Бабочкину.

— С приездом вас! — искренне обрадовалась девушка. Вошла в кабинет, протянула Бабочкиной свою маленькую руку. — А мы радиограмму вчера получили, знали, что вы летите.

— Садись, Верочка, садись, — Бабочкина тоже обрадовалась приходу Веры. — Ну расскажи, как вы тут живете?

— Живем, — просто ответила Верочка. — Даже хорошо живем. План по песцу за квартал сделали. План по моржам сделали и по оленям. — Верочка говорила о колхозе. — Баня новая скоро будет, даже котел достали. — Это уже заслуга поссовета. — А насчет зверофермы мы ругаемся. — Это уже опять касалось колхоза. — Почему райисполком нам звероферму не планирует?

Ася Николаевна знала, что в райисполкоме решили отложить на год создание в этом колхозе звероводческой фермы. И она объяснила почему:

— Ваш колхоз богат оленями, а фермы в первую очередь создают там, где слабо развито оленеводство. Ты, наверное, и сама понимаешь, что это правильно?

— Разве плохо, когда у нас будет большой доход? — прищурила узкие черные глаза Верочка. Она явно схитрила, сделав вид, что не слышала последних слов Бабочкиной. — Может, жалко для нас лисиц? Может, в райисполкоме думают — не получится у нас?

— Этого не думают, — сказала Ася Николаевна. — Но ведь ты знаешь, как трудно завозить с «материка», с Амура, к нам лисиц. За год и за два ими не обеспечишь все колхозы.

— Тогда почему мы — потом? — добивалась Верочка. — Мы подсчитали: будет звероферма — будет два дохода. Триста тысяч рублей будет, а сейчас двести.

Горячность Верочки нравилась Асе Николаевне. Она любовалась девушкой. Сидит этакий милый ребенок с бесчисленным множеством мелких иссиня-черных косичек, с румяными щеками, перечерченными тонкими зеленоватыми линиями татуировки, сидит и говорит очень умные, правильные вещи. Сколько ей лет? Двадцать. Не больше. Что у нее за плечами? Родилась, наверное, в яранге. Где — и сама, наверное, не знает. Может, в какой-то долине, зажатой сопками, может, на берегу какой-нибудь безымянной речки.

Отец и мать, конечно, всю жизнь кочевали. В стойбище, конечно, был шаман. Одними и теми же заклятьями он лечил оленей и людей, прогонял злых духов, исполнял обряды и уродовал татуировками лица маленьких девочек. А потом у Верочки была другая жизнь: школа-интернат, работа учетчиком в колхозе и еще одна школа — партийная в окружном центре.

Верочка не догадывалась, какие мысли вызвал их разговор у Бабочкиной.

— А вы не поедете на инвентаризацию? — спросила немного погодя Верочка. — Опотче сегодня собирался в Долину Ветров.

— То есть как собирался? — удивилась Ася Николаевна. — Ведь на субботу назначено отчетно-выборное? Секретарь парторганизации где-то в тундре, теперь уезжает председатель.

— Разве за четыре дня не вернется? — ответила Верочка. — В Долину стадо пригнали. Вчера пастух на усадьбу пришел, говорит, они уже корали поставили, ждут Опотче.

— Странно, — Ася Николаевна строго свела к переносице брови. — Почему же никто в правлении не сказал мне об этом?

Верочка не знала этого: возможно, потому, что Ася Николаевна просто не спросила. Но Верочка твердо знала другое — Опотче обязательно поедет в Долину Ветров. Полчаса назад, идя в поссовет, Верочка видела у его дома оленей. Правда, их еще не запрягали, поэтому он мог еще и не уехать.

Ася Николаевна сразу же собрала со стола бумаги, сунула их в портфель, оделась.

«Странно, очень странно, — думала она, покидая контору. — Знает, что я здесь, и уезжает, не соизволив показаться. Чувствует свое шаткое положение и оттягивает встречу?..»

По счету дом Опотче — десятый от правления. Вот первый… Вон второй…

Ветер крепчает с каждой секундой. Змейки поземки уплотнились, они уже не стелются низко по земле, а несутся на уровне колен, набивают снегом валенки. Ветер рванул полушубок за полы, завернул обе полы назад. Бабочкина повернулась спиной к ветру.

«Главное — застать Опотче дома…»

Она снова пошла вперед, лицом к ветру, придерживая одной рукой низ полушубка.

Третий дом… Вон четвертый…

Впереди, пересекая улицу, пробежал человек. За ним, ныряя в волнах поземки, промчалась свора молчаливых собак.

Пятый дом… Вон шестой…

«А если он уехал?.. Безобразие, надо обсудить на бюро».

Ветер тяжелым кулаком ударил в грудь, перед глазами вырос снежный столб. Ася Николаевна поспешно поворачивается, идет спиной к ветру.

Седьмой дом… Следующий — восьмой.

Пурга уже бьется над головой, снег иголками впивается в лицо. Дороги не стало, домов тоже. Белая, колючая масса с диким воем несется по улице, хлещет по ногам, по лицу. Рядом с Асей Николаевной проносится, высоко подпрыгивая, пустая железная бочка.

Откуда-то сверху кидает обрывки слов невидимый репродуктор:

— Граждан… По случ… надвиг… пурги… хожден… запреща…

Придерживаясь рукой за стену дома, Ася Николаевна добирается до крыльца, смутно видит вынырнувшие на миг из снежной кутерьмы две оленьих морды.

«Значит, не уехал», — думает она, нащупывая дверную ручку.

Порыв ветра вталкивает ее в сени.

 

7

«Сложная штука — судьба человека, — размышлял Ершов, бреясь перед зеркалом в ванной. — Кто бы подумал, что здесь, у черта на куличках, мне уготована такая встреча?»

Подперев языком щеку, он тщательно водил по коже бритвой и потихоньку напевал любимую арию: «Что день грядущий мне готовит?». Виктор Ершов знал, что ему несет сегодняшний день: неожиданную встречу с Асей.

Прочистив бритву и растерев одеколоном лицо, Ершов изучающе посмотрел на себя в зеркало. Что ж, вид более чем удовлетворительный. Отутюженный воротничок черной рубашки красиво подчеркивает бледность кожи и светлые волосы. Нет, явно неплохой вид. Пожалуй, он, Виктор Ершов, нисколько не изменился с тех пор, как они расстались с Асей.

С Асей…

С Асей Бабочкиной…

Она по-прежнему Бабочкина…

А возможно, просто пожелала оставить девичью фамилию…

Сегодня, не в пример вчерашнему и многим предыдущим дням, у Ершова превосходное настроение. Еще вчера днем, до встречи с председателем местного колхоза, у него, что называется, кошки скребли на душе. Впрочем, кто другой, очутись он в его положении, чувствовал бы себя лучше? Танкер, на котором он ходил старпомом, полтора месяца назад бросил якорь у берегов Апапелха. Тогда никто не знал, что та минута была для корабля роковой. Назад танкер уйти не смог: зажали льды. В пароходстве сочли, что посылать на выручку ледокол — слишком большая роскошь. Танкер остался здесь зимовать. Капитан и часть команды улетели в Хабаровск, Ершову же поручили танкер и руководство восемью членами экипажа. Обмен радиограммами с начальством наводил на грустные размышления: его обещали отозвать, но, несмотря на решительные вопросы «когда?», сроков не называли. Словом, положение было не ахти. Перспектива торчать в полярную ночь на полумертвом корабле, таскаться по торосам в поселок за продуктами, договариваться с председателем о мясе, упряжках и прочем, что и говорить, незавидная перспектива! Он проклинал все на свете и сутками не выходил из капитанской каюты, куда перебрался на правах старшего.

Вчера покинуть танкер его заставила необходимость. За неделю на почте могли скопиться для него письма, их надо было забрать. Радиограмм, безусловно, не было, иначе их принес бы прямо на судно мальчишка-почтальон. На почте его ждали четыре письма от Светланы и одно от матери. Ничего особенного в письмах жены не было: в основном охи и вздохи по поводу его неудачной зимовки. Мама беспокоилась о его здоровье, советовала тепло одеваться и, если есть возможность, пить на ночь чай с малиновым вареньем. Он прочел письма, сунул их в карман и отправился в правление колхоза.

На удивление, председатель был на месте. Вероятно, у него только закончилось какое-то совещание: в кабинете плавали тугие космы дыма. Трое чукчей, важно восседавшие за столом, не могли устроить такую дымовую завесу, если бы даже два часа подряд не выпускали изо рта своих трубок.

Ершов быстро договорился насчет продуктов, а когда, выписав в бухгалтерии накладную, зашел опять в кабинет, здесь уже был мальчишка-почтальон. Председатель молча читал радиограмму. Потом он положил бумажку на стол и негромко сказал что-то по-чукотски. И, словно специально для Ершова, перевел по-русски:

— Райком инструктора в колхоз шлет, — он посмотрел в бумажку, уточнил: — Бабочкина. Собрание делать будет.

Ершов не ослышался: именно Бабочкина.

«Не может быть, — мелькнуло у него в первую секунду. И тут же он подумал: — Может, однофамильцы?»

— Бабочкина? — переспросил он. — Уж не Ася ли Николаевна?

Вместо Опотче ему ответила черненькая, с татуировкой на щеках девушка. Он и не заметил, когда она появилась.

— Ася Николаевна, — обрадованно закивала она головой и, широко улыбаясь, спросила: — Она друг ваш, да?

Все нацелили глаза на Ершова, а древний старик чукча, сидевший почему-то на председательском месте, даже вынул изо рта трубку, чтобы дым не мешал ему лучше видеть Ершова.

— Да, мы знакомы по Хабаровску, если это та Ася Николаевна, — ответил он.

— Та, та, — снова закивала девушка. — Там партшкола есть, она училась. Точно знаю.

— Тогда она, — Ершов уже вполне справился с собой. — Никогда не думал, что здесь окажутся знакомые.

Вечером он не знал, куда себя девать. Раскупорил бутылку коньяка. Налил стопку, вторую. Хмель не брал. Всплывали обрывки разговоров с Асей. Казалось, раз и навсегда забытых разговоров. Завтра он с нею увидится. «Не ожидала? Ну, как живешь?..»

…Вот и наступило «завтра». Интересно, как она встретит его: удивится, смутится, обрадуется?

Стук в дверь заставляет его отойти от зеркала.

— Товарищ старпом, я вам принес. — Кок в неизменной белой куртке и чепчике-блине поставил на стол поднос.

— Напрасно. Я бы вышел в салон, — сказал Ершов.

— А-а, — безнадежно махнул рукой кок, — на салон смело можно замок вешать, никто ключ не спросит. Механик еще в пять утра понесся нерп стрелять. Прохоров взял привычку раньше обеда не просыпаться…

«Непорядок, — подумал Ершов, — расшаталась дисциплина».

— С завтрашнего дня, — повернулся он к коку, — никому еды в каюты не давать. Тем, кто не явился вовремя к столу, тоже не давать. — И добавил: — Включая меня. Объявите всем.

— Есть объявить, — уходя, вяло отозвался кок.

Ершов снял крышку с судка. Ага, оленьи языки! От такого не откажешься. Подцепив вилкой один язык, он перекинул его на тарелочку. Нет, недаром считается, что оленьи языки — пища богов. Как-то в «Огоньке» он читал, что на Аляске убивали тысячи оленей, бросали туши в тундре на растерзание волкам, а языки отправляли самолетами к столу королей бизнеса. В самых фешенебельных ресторанах Нью-Йорка и Вашингтона оленьи языки редкость в меню.

«Подлая аристократия, — рассуждал Ершов, с наслаждением пережевывая мягкие кусочки ароматного мяса, — понимает толк в деликатесах».

Да, так куда ему, собственно, направить сейчас стопы: на аэродром, в правление? И прилетела ли она вообще? Пожалуй, прилетела: самолеты, как правило, приходят в первой половине дня. Сейчас пятнадцать двенадцатого. Что ж, сперва можно заглянуть в правление. Если ее нет, тогда — на аэродром.

Ершов вышел на палубу.

«Вот это погодка!» — обрадовался он взбунтовавшейся вдруг природе.

У трапа, прижавшись к палубной надстройке, притопывал ногами вахтенный матрос.

Ершов подошел к вахтенному, достал сигареты.

— Закуришь?

— Спасибо. Только что бросил.

Спички гасли одна за другой. Так и не прикурив, Ершов спрятал в карман пачку.

— Зря вы, товарищ старпом, идете, — сказал вахтенный. — Задуло-то не на шутку.

— Ерунда! — ответил Ершов. На всякий случай он отвернул уши шапки, завязал их у подбородка. Спросил: — Стармех вернулся?

— Вернулся. Две нерпы притащил.

— Ну добро, — кивнул Ершов, берясь за поручни трапа. И уже через плечо бросил: — Если заночую в поселке, тревоги не поднимайте.

С каждой минутой идти становилось труднее. Ветер настолько осатанел, что то и дело сталкивал Ершова с тропинки. Тропинку быстро заметало. Вскоре она вовсе исчезла под снегом. Но ветер дул в спину и заставлял чуть ли не бегом двигаться вперед.

«Врешь, дойду, — мысленно твердил Ершов. — Два километра по льду, а там — поселок…»

Вокруг Ершова все гудело, пело, клокотало. Теперь он шел, не видя по сути, куда идет. У одного из торосов он остановился. Держась руками за скользкую глыбу льда, перевел дыхание. Вдруг услышал резкий, как выстрел, треск. Лед раскололся в двух шагах от него. В узкой расщелине кипела черная вода, выплескивалась на лед.

«Какого черта я тащусь? — зло подумал Ершов. — Куда тащусь?..»

Он оглянулся назад. Что-то большое, черное мелькало в перекатах снежных волн. Конечно же, корабль! Выходит, он не так уже далеко отошел от него.

Ершов глубоко втянул голову в поднятый воротник шинели и, защищая рукавицами глаза от снега, пошел на танкер — грудью к ветру.

В стороне, где стоял танкер, с тяжелым скрежетом кололся лед.

 

8

Ушаров был взбешен. Он сидел в кресле бортрадиста и настойчиво вызывал «Пингвина». Рядом замер бортрадист Митя Ветров, молоденький, безусый паренек. Напряженно, так, что не шевелился ни один мускул, Митя смотрел на своего командира.

— «Пингвин»!.. «Пингвин»!.. «Пингвин»!.. Я — «Льдина-четырнадцать»… Я — «Льдина-четырнадцать»… «Льдина-четырнадцать»…

В наушниках трещало, шумело, скрежетало. В эфире шла какая-то чудовищная свистопляска.

— «Пингвин»!.. Я «Льдина-четырнадцать»!..

Самолет находился на подходе к Апапелху: осталось десять минут лету, а аэродром все молчал. Напрасно Ушаров считал, что виноват новичок-радист. Прошло ровно десять минут, как он сам ловит и не может поймать проклятую землю.

— «Пингвин»!.. «Пингвин»!..

И вдруг земля отозвалась.

— Я «Пингвин», — послышался в наушниках забиваемый шумом голос.

— Почему не отвечаете? Я — «Льдина-четырнадцать». Иду к вам.

— У нас пурга… Принять не можем…

— Что значит, не можете? — свирепо спросил Ушаров. — Почему молчали раньше?

«Пингвин» на какое-то мгновение пропал, потом далекий голос повторил:

— У нас пурга… Принять не можем… Идите Крестовый.

— Ветер? — Платон Ушаров уже не пытался сдерживать злости.

— Норд-ост, тридцать метров в секунду… Ожидается пятьдесят.

— Я сяду, давайте посадку!.. На борту хирург, у вас тяжелобольной…

Но «Пингвин» твердил свое:

— Идите Крестовый…

— Перестраховщики! — язвительно ответил ему Ушаров.

Но «Пингвин», вероятно, не услышал. «Пингвин» снова пропал.

— Под нами Апапелх, — спокойно произнес за спиной Ушарова штурман.

Ушаров обернулся к штурману, увидел, что Саша Рокотов, второй пилот, управляющий сейчас машиной, тоже выжидательно смотрит на него.

— На Крестовый! — сказал Ушаров и принялся снова вызывать злополучного «Пингвина».

Прошло какое-то время, прежде чем с земли ответили.

— «Льдина-четырнадцать», я вам сказал… — назидательно начал «Пингвин».

Ушаров перебил его:

— Запишите радиограмму!

— Давайте, — смиренно согласился «Пингвин».

— Апапелх. Больница. Плотниковой, — отчетливо произнес Ушаров. Секунду он молчал, потом раздельно начал: — Кружусь над Апапелхом. На борту хирург. Посадку не дают. Ухожу Крестовый. Буду зависимости погоды. Злой. Ушак. Все.

— Вас понял, — ответил «Пингвин».

Ушаров уже собирался снять наушники, как услышал сквозь потрескивание английскую речь.

— Ол райт, Ушак-паша! — донесся далекий голос.

Ушаров ничуть не удивился такому приветствию.

Сколько раз, находясь неподалеку от воздушной границы с Аляской, его окликали радисты американских аэродромов. И не просто окликали. Он мог наперед сказать, что последует за этим любезным приветствием.

— Ол райт, Ушак-паша! — повторил американец, полагая, что его не слышат.

— Ну-ну, — иронически произнес Ушаров, — чем ты меня сегодня порадуешь?

— Лети к нам! — последовало предложение. — Такой северный ас, как Ушак-паша, всегда найдет себе подходящее дело в Америке. Твои мальчики могут быть спокойны…

— Сколько ты заколотил на нашем прошлом разговоре? — перебил его по-английски Ушаров.

— Не будь дураком! — вместо ответа продолжал американец.

— А пошел ты… — уже по-русски выругался Ушаров. Он резким движением скинул с головы наушники, передал их Мите.

— Опять Америка шикарную жизнь обещала? — спросил, не поворачиваясь, Саша Рокотов.

— А что им остается делать? — пробасил Ушаров. — Циркачи.

Молоденький бортрадист Митя Ветров (это был его первый рейс после училища) вытаращил на Ушарова глаза: он только сейчас понял, с кем разговаривал его командир.

— Америка?!

Ушаров хлопнул его по плечу, усаживая тем самым в кресло:

— Полетаешь, парень, сам научишься с ними дипломатию поддерживать. А пока лови Крестовый.

Пожалуй, только в эту минуту Ушаров заметил, что хирург спит. Блинов спал, сидя на чемоданчике, где хранился его инструмент, привалясь спиной к дверце кабины. Он спал с открытым ртом, упершись ногами в кресло Саши Рокотова, а головой — в железную дверцу. И, как иногда бывает у спящих людей, выражение лица у Блинова было недовольное и предельно тупое. Вообще, Ушаров не любил своего хирурга, известного своей нагловатой циничностью, а сейчас он вызвал у него чувство гадливости. Ушаров окликнул его и, дождавшись, когда тот откроет глаза, сказал:

— Апапелх закрылся, мы идем на базу.

— Закрылся? — равнодушно зевнул хирург.

— Подвиньтесь, Блинов, я пройду, — угрюмо потребовал Ушаров, подступая к дверце, и зачем-то ткнул острым носком туфли в чемоданчик, на котором сидел тучный, не по годам рыхлый Блинов.

Блинов отодвинулся от дверцы, и Ушаров вышел из кабины.

Похоже, что пассажирка собиралась выброситься из самолета: стоит у выхода, в руках держит сумку. Увидев Ушарова, она улыбнулась (и что за способность у людей ни с того ни с сего улыбаться?).

— Опаздываем? — спросила она, показав на часики. — Уже пять минут первого.

— Вам не повезло, — сказал Ушаров. — Апапелх нас не принял.

— Почему?

— Там пурга.

— Так что же, что пурга?

— В пургу, как известно, аэродромы закрываются. Так что встреча с родственниками пока откладывается. На неопределенное время…

— У меня не родственники, муж там…

— Тем печальнее, — ответил он.

Неожиданно женщина начала часто моргать, в глазах появились слезы.

«Этого еще не хватало», — раздраженно подумал Ушаров. Он приблизился к ней.

— Во-первых, отойдите от двери…

Женщина послушно прошла в нос машины.

— …во-вторых, сядьте…

Она послушно села.

— …а в-третьих, сидите и ждите, когда вам скажут выходить…

…Самолет шел на высоте трех тысяч метров. Воздух был похож на морскую воду, прильнувшую к широким окнам кабины. Казалось, протяни руку — и черпай ее пригоршнями из моря. Сверху в море таращились крупные звезды. Далеко внизу лежало выстланное облаками дно.

Белые, дымчатые, черные, как отгоревший шлак, облака бежали навстречу друг другу, сталкивались, разбивались друг о друга, сходились в кучу, тяжело ворочались и снова бежали куда-то. Облачное дно было до головокружения шатким, как палуба гигантского корабля в шторм.

Самолет рассекал винтами, разрубал крыльями сердцевину этого моря, раскинувшегося между облаками и звездами. И плыл, плыл один в огромном пространстве, полном покоя и тишины, нарушаемой только рокотом собственных моторов.

А где-то там, за облачным барьером, за этим живым дном воздушного моря билась, неистовствовала пурга.

Саша Рокотов обернулся к Ушарову, стоявшему в раздумье за спинкой пилотского кресла.

— Поведешь?

Ушаров сел в кресло, положил на штурвал руки. Была отличная видимость. Вот они, звезды и созвездия: Полярная, Орион, Дельфин. Вот они, облака: крутые, тяжелые, накрепко отгородившие землю…

— Хорошо!.. Хорошо, да?

В общем-то, да. А в частности. Невезучий он в частности человек. Так и не придется ему в день своего сорокалетия встретиться с Юлей…

 

9

Пурга… Тот, кто не встречался с нею в пути, тот, кто не видел ее своими глазами, кто не ощутил ее своим телом, кто не слышал ее тревожного, пронзительного завывания, кто не чувствовал на лице ее игольчатых уколов, тот, чьих губ ни разу не коснулась ее шершавая, твердая, как наждак, пыль, тот, чья грудь ни разу не обледенела от ее холодного дыхания, — тот никогда не представит себе, что это такое.

Пурга…

Ее надо видеть.

Она рвет метровый лед на море, поднимает на воздух могучие льдины, сталкивает их лбами, громоздит друг на друга.

Пурга…

Она срезает с сопок многопудовые козырьки, гонит к подножию снежные лавины.

Пурга…

Она разбивает оленьи стада, срывает яранги, опрокидывает на трассе грузовики.

Пурга…

Ее надо слышать.

Пурга…

Она идет с Ледовитого океана. Тысячи тонн снега несет бешеный ветер. Тысячи тонн снега, переворачиваясь в воздухе, обрушиваются с океана на тундру. Огромный простор вечных льдов, земли и неба кипят, охваченные пургой.

 

10

Апапелх утонул в пурге. Она бьется в окна, в двери, в стены домов. Люди не выходят на стук. Все двери взяты на крепкие засовы.

Пурга мечется по улице, раскачивает провода, трясет телеграфные столбы. «У-у-у-у, у-у-у-у», — захлебывается она в стоне.

И свирепеет, свирепеет…

 

11

Пурга ломится в дом…

Девять тысяч километров до Москвы. Три тысячи — до Магадана… Ни на одной порядочной карте не нашлось точки для Апапелха. Тем более для домика заведующего базой. И никто третий в огромном мире не знает, что делают в этом домике двое людей. Никто этого не знает, кроме них самих…

— Ой, как вкусно, — говорит Ася, откусив уголок румяного, еще горячего пирожка. — Честное слово, очень вкусно!

Пироги немного подгорели, но в общем получились ничего. Особенно, если их жевать, запивая чаем.

— Видите, а вы хотели от меня сбежать. Лишились бы такой трапезы, — отвечает Тюриков.

Они пьют на кухне чай с пирогами. Странная температура стоит на кухне. У плиты — жара, у дверей — холод. В одном углу от жары потрескалась штукатурка на потолке, другой угол затянут серебряной изморозью. Держишь руки над столом — рукам тепло, поднесешь к окну — замерзают. Под столом мерзнут ноги, хотя они в валенках. А лицу жарко. Несмотря на тройные рамы, занавески на окне ходят ходуном. А в общем, неплохо, если учесть, что на дворе такая пуржища.

Ася чувствует себя с Тюриковым непринужденно. И десятый, нет, сотый раз она думает о том, как правильно сделала, что осталась у него. Окажись она сейчас вместе с Бабочкиной, та непременно стала бы пичкать ее всяческими прописными истинами.

— Вот так и живем, — жуя пирог, говорит Лука Семенович. — Пурга, мороз, ночь. А дело не ждет. Верите, забыл, когда книгу в руках держал. Все некогда.

Ася задерживает на нем взгляд. Она не сомневается, ему и вправду некогда. Тюриков здесь год, а сделал столько, сколько за пять лет не сделали его предшественники.

— И ведь что обидно, — тянется он за новым пирогом. — Никто не оценит. Вот сдвинули мы с мертвой точки торговлю в тундре. Думаете, спасибо от колхоза получили? Как бы не так, у Опотче дождешься благодарности! Или — утеплили склады, пять своих упряжек завели. Думаете, в райцентре заметили, похвалили? Написали хоть строчку?

И хотя он вовсе не жалуется, а говорит просто так, даже с веселой лукавинкой в глазах, Асе хочется сделать для него что-то очень хорошее.

— Я обязательно напишу о вашей базе, — говорит она. — И о вас.

Ася не делала секрета из своей поездки. Она еще раньше рассказала Тюрикову о письме, полученном редакцией. Сейчас он вспомнил о нем.

— Ну, скажите, как не злиться? Пишут всякую ерунду.

— Стоит обращать внимание! — говорит Ася. — Еще хватает на свете типов, для которых нет большей радости, как оклеветать другого. И столько еще этих типов, просто не поймешь, откуда они берутся. Будь моя воля, — Ася сжимает кулачок, — я бы их всех вот так!

Тюриков смотрит на Асю и весело смеется:

— Я знал, что вы приедете, но не знал, что вы такая, — неожиданно произносит он.

— Какая? — механически спрашивает Ася.

— Вы красивая… — Он в упор глядит на нее.

Ася краснеет, ерзает на табуретке, не зная, что ответить. Наконец решает перевести все в шутку:

— Вы опять делаете мне комплименты. Но я совсем не красивая, может, только симпатичная. А потом, откуда вы знали, что именно я приеду?

Странные огоньки, вспыхнувшие до этого в его глазах, пропали.

— Откуда знал? — Он встает, тянется к совку, чтобы подбросить угля, поворачивается к ней от плиты, разводит большие руки, смеется:

— Должны же нас когда-нибудь посетить газетчики. А кроме вас, кто мог приехать?

Абсолютно верно. В редакции районной газеты — четверо: шеф, секретарь, литсотрудник, машинистка. Кому мотаться по командировкам, как не литсотруднику, то есть не ей, Асе?

— Вы догадливы, — сказала Ася.

— Хотя это тоже комплимент, но я не обижаюсь, — он смотрит на нее по-прежнему просто и дружески.

Спустя минуту он спрашивает:

— Признайтесь, не было бы этого пасквиля на меня, вы бы не приехали? Я вас, газетчиков, знаю, — он шутливо грозит ей пальцем. — Напиши вам что-нибудь хорошее, смотришь — десять строчек в газете дали. А сообщат, что там-то и там живет эдакий негодяй, вы сразу туда и целый подвал строчите. Так или нет?

— В общем — нет, но бывает и так.

Ася вымыла чашки, поставила в шкафчик посуду. А дальше чем заняться? Посмотрела на часы: девять вечера. Ого, уже десять часов она сидит у Тюрикова! Десять часов назад началась пурга. Конца ей, кажется, не видно. Может, взяться за статью? Нет, сегодня начинать, пожалуй, не стоит. Тогда чем же все-таки заняться?

Тюриков, словно подслушав ее мысли, предлагает:

— Хотите, покажу свое семейство?

Вот и нашлось занятие.

— С удовольствием, — соглашается Ася.

Они перебазировались в комнату. Здесь гораздо холоднее. Не один, как на кухне, а два угла комнаты сверху донизу, облепила изморозь. Одна стена выходит на север, и в эту стену неистово колотит ветер. Но в комнате уютно. На стенах — две шкуры нерпы, «Девятый вал» Айвазовского. На полу — большущая шкура белого медведя. Кровать покрыта пушистым зеленым одеялом. Шкаф для одежды. Ничего лишнего, и все на своем месте. На письменном столе — лампа под оранжевым абажуром. А рядом с лампой… что это? Да-да, обыкновенная вышивка. На куске полотна, натянутом на легкий обруч, зеленеет тундра, а чуть поодаль, над высокими сопками, повисло оранжевое солнце. Вышивка не закончена, у солнца пока что недостает одного бока, и в том месте, где должен быть бок, торчит игла с коротенькой ниткой в ушке.

Ася переводит удивленный взгляд с вышивки на Тюрикова.

— Это вы?! Ой, как здорово! — Она не в силах скрыть восхищения. — Честное слово, здорово!

— Ерунда, — говорит Тюриков. — Балуюсь на досуге. Совсем не мужское занятие.

— Пусть не мужское, зато какая будет картина! — восторгается Ася. И думает: «Он просто удивительный человек!»

Тюриков немного смущен. Он прячет вышивку в ящик стола и извлекает оттуда пузатый альбом.

— Начиная от дедов, вся родословная здесь, — хлопает он рукой по альбому. — Вам объяснять?

— Конечно, иначе не пойму, — отвечает Ася.

Фотографии разместились в хронологическом порядке. Сперва — коричневые, с виньетками, на плотной бумаге. Дед Тюрикова в молодости. Бабка в молодости. Дед жены, бабка жены. Деды в молодости носили бравые усы. Молодые бабки украшали высокие прически массивными, похожими на вилы гребнями. Потом потянулись отцы и матери по обеим линиям. Они чинно восседали в деревянных креслах и просто на скамейках, окруженные многочисленными домочадцами. Бумага этих фотографий была попроще, над ними не так усердно трудились ретушеры.

Ася перевернула следующий лист в альбоме. Большеглазая полная женщина в легком платье держала на руках мальчика.

— Жена и сын, — сказал Тюриков.

Мальчик был вылитый отец: крупный, с выпуклым лбом, пухлыми губами.

— Он с мамой летит? — спросила Ася о сыне.

— Нет, остался у бабки, — сказал Тюриков. — Не хочется срывать с занятий. А главное, Запорожье — не Апапелх, там культуры больше, а заодно и витаминов.

Ася кивнула: да, конечно, ребятам нужны и витамины, и солнце, и речка летом. Хотя на Севере тоже полным-полно детишек: и тех, что здесь родились, и тех, кого привезли сюда родители. И, надо сказать, что все они растут, живут и чувствуют себя неплохо. Но это вовсе не значит, что Тюриков непременно должен забирать в Апапелх сына. Правда, она не сомневается, что он со временем это сделает. Человек, которого потянула на Север романтика, обязательно захочет приобщить к этой романтике своего Андрюшку или Сережку. А в том, что Тюрикова привела в их края романтика, Ася нисколечко не сомневалась. Она выросла на Севере и считала, что все, кто живет здесь или приезжает сюда, приезжают и живут только потому, что влюблены в Север. И потому, что она так считала, она спросила Тюрикова:

— Вы, наверное, теперь жалеете, что так поздно покинули свое Запорожье? Столько лет потеряли. Но я знаю одного человека — его в пятьдесят лет забросила сюда романтика, — и он говорит, что только здесь стал по-настоящему счастлив.

Тюриков поднял на нее глаза.

— Сколько вам лет, Ася?

— Двадцать.

— Так вот, когда вам будет сорок, вас уже никуда не забросит романтика. — Он помолчал, затем сказал: — А там черт его знает, может, и романтика.

— Вы отрицаете романтику в сорок и пятьдесят лет? — удивилась Ася. — Да я знаю столько геологов, полярников…

Тюриков перебил ее:

— Упаси бог! Ну кто бы заставил меня сюда тащиться, если бы не романтика.

— Вот видите! — победоносно воскликнула Ася.

Асе порядком надоело разглядывать фотографии незнакомых людей. И как только Лука Семенович, взяв пустое ведро, пошел в сени за углем, она поспешила закрыть альбом. Одна фотография выпала из альбома, легла на стол оборотной стороной. Крупными размашистыми буквами разбежалась надпись. Ася механически прочитала ее: «Никите Буренкову. В память о совместном проживании в доме отдыха «Красный луч». Август, 1955 год». Перевернула фотографию. Прислонившись спиной к березе, стоял Тюриков, щурился от солнца. Потом она снова повернула карточку, еще раз перечитала надпись. И ей вдруг стало жалко незнакомого человека Никиту Буренкова, который по неизвестной причине не хранит у себя эту фотографию, предназначавшуюся для него еще в 1955 году.

Громыхнула дверь, вернулся Лука Семенович.

— Разве это честно, Лука Семенович? — сказала Ася, протянув ему фотографию. — Подписываете на память и оставляете у себя.

Неужели она сказала такое, чего следует пугаться? А Тюриков, похоже, испугался. Вернее, испугались его глаза. Они вдруг округлились, метнулись по сторонам, прищурились, снова метнулись.

— Что вы на меня так смотрите? — растерялась Ася. Она поняла, что поступила неправильно: она не имела права читать надпись на чужой фотографии, да еще лезть со своими умозаключениями.

— Да нет… я так, — ответил наконец Тюриков. — Он уехал раньше срока, Буренков. Не успел отдать.

Фу ты! Выходит, никаких неприятных воспоминаний, связанных с этой карточкой, у Тюрикова нет. Это ей просто показалось, что она огорчила его. Вот дура! Ася облегченно вздохнула.

— Ну и метет, — говорит спустя минуту прежним ровным голосом Тюриков. — В дровник снегу надуло — за день не выгребешь. — Он засыпал в плиту сразу ведро угля, сказал Асе: — Давайте подумаем, как нам размещаться. Вы занимайте кровать, а я на кухне на шкурах устроюсь. Идет?

Ася не стала отказываться от привилегии занять кровать хозяина: все равно Тюриков настоит на своем. Спать она решила не раздеваясь: в свитере и брюках теплее. На кровати было два одеяла, на одно можно было лечь, другим укрыться, а сверху еще набросить полушубок. Раз Тюриков собирается спать в меховом мешке, одеяло ему не нужно.

Тюриков внес из сеней несколько оленьих шкур. Ася помогла ему расстелить их на полу, возле плиты. На шкуры положили меховой мешок.

— Вот у нас, Ася, здесь много говорят о культуре, — без всякой связи начал он. — Дескать, сейчас в северных поселках появилась армия интеллигенции. А о том, что эта интеллигенция гнилая, молчат.

— Это как же понимать — гнилая? — Расстилая шкуры, Ася наступила ногой на косу и сердито откинула ее за спину.

— Возьмите наш Апапелх. Кажется, все есть. Тут вам и врач, и учителя, и председатель колхоза, и завклубом, и библиотекарь, и культармейцы. Все они считаются новой интеллигенцией, проводниками культуры.

— Ну да, — подтвердила Ася, поднимаясь с пола.

— А если заглянуть в корень? — Тюриков все еще сидел на корточках на шкурах и снизу вверх смотрел на Асю. Глаза у него стали сухими, ноздри нервно вздрагивали, губы сжались.

Ася ждала, что он скажет дальше, еще не понимая смысла этого разговора. И Тюриков сказал:

— Врач Плотникова крутит с одним летчиком, а у него, по слухам, семья: жена, дети. У Опотче застрелилась жена… Сам Опотче трех слов не свяжет, а руководит колхозом. Учительница Геутваль родила неизвестно от кого ребенка, а сама воспитывает детей. Секретарь сельсовета — форменная дурочка. Хватит примеров?

— Ой вы, наверное, все преувеличиваете! — ни минутки не задумываясь, ответила Ася. — Все это, наверное, слухи.

— Какие там слухи, — он безнадежно махнул рукой. — Об этом знают и в поселке, и в тундре. А что толку? Вот вам и передовая, здоровая интеллигенция.

— Нет, я не верю, — резко качнула головой Ася.

— Вы не верите, другой не верит, — перебил ее Тюриков, — и ни у кого не хватает смелости вывести их на чистую воду.

— А вы возьмите и выведите, если убеждены, что они такие, — горячо сказала Ася. — Это же неправильно: сидеть и ждать, пока кто-то что-то сделает. Я, например, только бы так поступила. — И она так тряхнула головой, что тяжелая коса чуть было снова не перескочила со спины на грудь. Ася вовремя водворила ее на место.

Тюриков молчал. Он смотрел на раскрасневшуюся возбужденную Асю и молчал.

— Что же вы не отвечаете? — спросила она.

— Я могу сказать. Вы красивая, Ася. Если бы я был помоложе, влюбился бы.

Она не обиделась, не вспылила, не смутилась. Она по-детски хлопнула серыми глазищами и доверчиво сказала:

— В меня еще никто не влюблялся…

— А вы?

Ася покачала головой. Нет, она тоже не влюблялась. Ни разу. Ни в кого. Есть ребята, которые ей нравятся, но одно дело нравиться, а другое — влюбиться.

Вот какие признания сделала Ася Луке Семеновичу Тюрикову. И, сделав их, не чувствовала никакой неловкости. Во-первых, Тюриков чудесный человек. А во-вторых, с точки зрения своих двадцати лет Тюриков казался Асе не то чтобы очень старым, но далеко не молодым. Во всяком случае, отцу ее подружки Тони тоже сорок лет. И Тоня очень даже запросто посвящает его в свои секреты. И ничего, решительно ничего дурного нет в том, что один из немаловажных Асиных секретов узнал сейчас Тюриков. Видно, так уж по-особому устроены пожилые люди, если те, кто еще очень молод, не задумываясь, открывают им иногда даже самые сокровенные тайны…

— Спокойной ночи, — сказала Ася, направляясь в комнату.

— Спокойной ночи, — ответил ей Тюриков из кухни.

Ася долго не могла уснуть. Мешала не пурга, которая содрогала дом. Уснуть не давали мысли.

«Обязательно расскажу Бабочкиной о разговоре с Тюриковым, — думала она. — Надо же что-то делать, если здесь такой председатель, такая врачиха…»

Последней ее мыслью перед тем как уснуть была мысль о себе: «И почему это я думала, что в меня нельзя влюбиться?.. А вот Тюриков говорит — можно. Ох, и дура я, о чем только думаю!..»

 

12

Пурга ломится на почту…

Чего она хочет? Дать срочную радиограмму в Москву: «Не бойтесь, москвичи, у меня не хватит сил дойти до вас!» Послать молнию в Магадан: «Берегитесь, магаданцы, до вас-то уж я доберусь!»… Чего она хочет? Чего она ломится в маленький домик почты? Все равно ей не откроют. Все равно никто третий в огромном мире не узнает, что делают в этом домике двое людей. Никто этого не узнает, кроме них самих…

Коля хорошо придумал. Уселся на полу перед открытой дверцей печки и читает. В печке жарко горит уголь. От этого Колины меховые брюки прожарились так, что к ним не притронешься. Тепло коленкам, тепло груди, лицу. К тому же из печки на книжку падает красный свет и читать гораздо интереснее, чем при обычной электрической лампочке. Электричество он выключил специально, чтобы свет не мешал спать Оле.

Оля спит уже часа два. Руки лежат на столе, голова — на руках. Так и спит. Теперь она может спать хоть целые сутки, хотя и на работе. Кто же в такую пургу придет на почту? Коля отлично знает, что никто сюда не явится, поэтому он давным-давно заложил на засов входную дверь, устроился в Олиной комнатке, топит печку и читает. Считается, конечно, что они с Олей дежурят.

Оля не только телефонистка почты, она еще и Колина сестра. Им нередко приходится дежурить в один день и в одни часы. А вот пурга впервые застала их на дежурстве вместе. Сперва Оля тоже читала книжку. Она называется «Алые паруса». Читала, читала, не выдержала и уснула. Что ж особенного — пусть спит, если хочется.

Но сам Коля ни за что не уснул бы, пока не дочитал. Тем более такую книжку, как «Алые паруса». Коля сам живет на берегу моря, сам не раз ходил в море на вельботе. Но разве их море сравнишь с теми морями, что в книжке? Те моря теплые, вода в них голубая, люди ходят по берегу босиком, и им нисколечко не холодно.

А разве есть в их Апапелхе такие смелые капитаны, как капитан Грэй? Ну, есть в колхозе бригадир Тантикин. Ходит в море на моржей. Летом его вельбот попал в сильный шторм. Тантикин не растерялся: и вельбот привел к берегу и убитого моржа притащил на буксире. Но Тантикин — не капитан Грэй.

Или разве есть у них в поселке такие девушки, как Ассоль?

Очень обидно, что Оля уснула, не дочитав такую хорошую книжку.

Книжка, которая лежит у Коли на коленях, тоже интересная. В тайгу приехали комсомольцы и строят город. Разбили палатки среди деревьев и целыми днями пилят лес. Один из парней — Глеб Скворцов — пошел охотиться, его застала в лесу гроза, он заблудился. И вот весь палаточный городок отправился искать Глеба. Одну группу повел плотник Миша Скворцов — брат Глеба. Люди сутки бродили по тайге. Многие ни с чем вернулись в городок. Не возвращались только ребята, которых повел Миша. Они пришли только на третий день, но с ними был и Глеб.

Коля перевернул страницу, задумался. Он всегда подолгу думает, когда читает книжку.

…Вот тайга. А какая она? И как она шумит? Так же, как сейчас шумит за стеной пурга или сильней? И как выглядят живые деревья? Кто выше: сосна, береза или дуб? И как они пахнут?

Только один раз в жизни Коля видел настоящее дерево: елку. Ее привезли в поселок пароходом, потом поставили на Новый год в клубе, украсили игрушками. Тогда многие чукчи приезжали из тундры поглядеть на живое дерево. Седые старики удивленно открывали рты, ощупывали и нюхали колючие зеленые иглы так же подозрительно, как это делал вначале Коля.

А других деревьев Коля не видел.

И еще он думал. Как это можно жить среди деревьев? Выйдешь из дому, а назад дорогу не найдешь. Ведь все деревья похожи, кругом ничего не видно. Не то что в тундре, когда все вокруг открыто. Или почему это у русских бывают одинаковые фамилии? Вот Глеб Скворцов. И брат у него Скворцов. Они с Олей тоже брат и сестра, но он — Какля, а она — Каляны. Нет, если вся семья будет иметь одну фамилию, так можно всех перепутать. Правда, у всех русских есть имена, а многие чукчи, особенно старики, имен не имеют.

Но все-таки надо давать людям разные фамилии. Так уж наверняка никого ни с кем не перепутаешь.

Коля перевернул еще одну страничку. Опять задумался.

Пожалуй, не стоит ему учиться на капитана. Пожалуй, напрасно еще вчера он видел себя в морской шинели, точь-в-точь такой, как носит командир танкера, который ходит к ним на почту за письмами. Чтоб быть капитаном, надо долго учиться. Опять иди в седьмой класс, потом кончай десятилетку, потом — училище. А он не любит математики: всегда были тройки. Нет, когда тебе уже скоро шестнадцать лет, тут надо поспешить. И самое верное дело — стать хорошим охотником. Если стать хорошим охотником и поймать много песцов, могут послать в Москву на выставку. Ездил же в Москву его сосед — охотник Кергин! А в Москве — деревья живые, с запахом. По дороге до Москвы тайга. Увидишь и сосны, и березы, и дубы. Если ехать поездом, можно выйти на остановке и потрогать руками кору и листья. Да, лучше всего так и надо сделать: идти летом в колхоз, в бригаду охотников. Теперь уже Опотче не скажет ему, как осенью: «мало лет». Тогда, может, было мало, а теперь на целый год прибавилось.

Если хорошенько разобраться, то самая лучшая специальность в их поселке все-таки охотник. Ну, например, Оля. Она телефонистка. А что особенного? Зря он когда-то ей завидовал. Сиди все время за столом и передавай в трубку радиограммы, которые тебе приносят. Или записывай радиограммы, когда их передают с аэродрома радисты. Еще бы на аппарате передавать, а то — в телефонную трубку. В одном он завидует Оле: ей целых девятнадцать лет.

Тут никто не скажет: мало.

— А ты сидишь еще?

Коля вздрогнул от неожиданного голоса.

— Спи лучше, — сонным голосом сказала ему Оля. — Хочешь, мы на столе вдвоем ляжем?

— Я читаю, — ответил Коля.

— А я на столе лягу. Если сидеть и спать, шея болит.

Оля включила свет, начала собирать со стола бумажки. В комнате стало совсем не так, как раньше. Красный свет, падавший на книжку, пропал. Уголь в печке сразу побледнел, и Колины мечты тут же куда-то убежали.

— Ай-я-яй, — сказала Оля. — Как же так? Утром радиограмма пришла — и лежит. Катя дежурство сдала и не сказала. — Оля держала в руках радиограмму.

— Кому пришла? — спросил Коля.

— В больницу, доктору.

Коля подошел к сестре. Та вертела в руке запечатанную по всем правилам радиограмму: только адрес виден.

— Почитаем, — сказала Оля, — может, не очень важная. — И она царапнула ногтем по ленточке, склеивавшей радиограмму.

— Нельзя, — решительно сказал Коля. — Чужие новости нельзя читать.

Сестра удивленно посмотрела на него.

— Почему нельзя? А если бы я принимала?

— Ты не принимала, поэтому нельзя.

Не слушая его, Оля разорвала ленточку. В тот же миг Коля выхватил у нее бумажку, сунул за пазуху. Узкие черные глаза его стали вдруг злыми, огнистыми.

— Нельзя читать! — крикнул он. — Это важная новость! Сама забыла, а доктор ждет! Я там был, знаю: они самолет ждут!

— Самолет? — Оля засмеялась. — Кто прилетит сейчас? Такая пурга три дня идет. В такую пургу лучше печку топить и спать.

И тут Коля вспомнил: доктор говорила об угле. Доктор говорила, что в больнице кончается уголь, осталось совсем мало. Доктор собиралась идти в правление, договариваться, чтобы привезти уголь. Но она, конечно, не успела, потому что началась пурга. Как же так? Он сидит, читает, а там, может, все замерзают. Там девушка, за которой так и не пришел самолет.

— Оля, — как-то жалобно сказал Коля. — У доктора нет угля. Там очень больная девушка… Я возьму мешок в кладовке, отвезу…

— Сейчас?!

— А если больная девушка замерзнет? — спросил он.

— Ты не дойдешь.

— В коридоре — нарты. Если положить уголь на нарты и толкать…

— Ты не дойдешь, — упрямо повторила сестра.

«Если не дойду — не стану хорошим охотником, — вдруг подумал Коля. — Если не дойду — не увижу тайгу и деревья». И он спокойно, с упорством настоящего мужчины сказал:

— Я дойду. Только ты помоги мне положить уголь в мешок.

— Слышишь? — Оля скосила глаза на печку.

Можно было и не показывать. Выло не только в печке. Выло на чердаке, и казалось, что там бегают олени, стучат в потолок копытами. Выло за окном, а по стенам кто-то все время колотил палками, будто выбивал тяжелые медвежьи шкуры.

— Женщины всегда боятся, — неожиданно сказал Коля. — В тайге, когда идет гроза, тоже страшно. Но мужчины не боятся. Иди и помоги мне взять уголь.

Оля смотрела на брата. И когда это он так вытянулся? Уже выше нее! Совсем недавно у него были узкие, костлявые плечи. Теперь плечи залезли прямо в рукава пиджачка, а воротник рубашки совсем не сходится на шее. Неужели ее брат уже настоящий мужчина?..

— Я сейчас, — сказала Оля.

 

13

Пурга ломится в гостиницу…

Вот-вот она высадит окна. Вот-вот снимет с петель двери. Вот-вот прошибет своим ледяным лбом стены. Вот-вот она разбудит людей. Но умаявшиеся в дороге люди крепко спят.

Спит бабушка в теплой кацавейке. Спит ее дочь, чья-то молодая жена. Спит туго запеленатый сынишка бабушкиной дочери. Спит начальник автобазы, возвращающийся из отпуска. Спит ответственный торговый работник, летавший по делам в Москву… Спят все, кроме двоих. И пока все спят, никто третий в огромном мире не знает, что делают эти двое. Никто этого не знает, кроме них самих…

— Туп, туп… Туп, туп…

Шаги удаляются от двери. Минута — и снова под дверью:

— Туп, туп… Туп, туп…

«Чертов грузин! — мысленно ругается Редька. — Все пассажиры как пассажиры: устроились себе и спят. А этот третий час шатается по коридору».

При каждом «туп, туп» Редька оглядывается на дверь, ждет, пока удалятся шаги, и снова берется за бумаги. В кои веки выдался у него свободный день — спасибо пурге! — в кои веки решил привести в порядок свое бумажное хозяйство: проверить счета, накладные, составить нужные заявки, а тут — радуйтесь! От этого «туп, туп» уже трещит голова и нет никакой возможности сосредоточиться.

— Туп, туп… Туп, туп…

«Вот и поработай!» — Редька выжидательно смотрит на дверь.

— Туп, туп… Туп, туп…

Тарас Тарасович поднимается, выходит из комнаты.

Спина грузина — в глухом конце коридора. Редька идет в другой конец коридора, на кухню. Смотрит на термометр, торчащий из котла. В доме водяное отопление. Неплохо — девяносто градусов. Заглядывает в топку. Тоже неплохо. Пламя гудит вовсю, низ котла охвачен голубыми языками.

«Видать, кочегарил», — думает Редька о грузине.

В коридоре они сталкиваются.

— Товарищ Борода…

— Вы бы отдыхали, гражданин, — как можно вежливее говорит Редька. — Люди уже спят давно.

— Зачем спать? — искренне удивляется грузин. — Дома моя мама сейчас обед собирает, чехохбили на стол ставит, думает: где мой Ясон, мальчик дорогой?

— Волнуется мама? — покоренный открытой улыбкой Ясона, любопытствует Редька.

— Разве есть на свете мама, которая не волнуется о своем мальчике?

И вдруг Ясон изменил тему:

— Товарищ Борода, — он взмахнул рукой, и его часы, сдвинутые на запястье, очутились перед глазами Редьки. — Через пять минут десять. Отбросить десять — получаем двенадцать. В Москве куранты бьют. У тебя приемник есть, зови меня последние известия слушать. — И, не дожидаясь приглашения, Ясон взялся за ручку двери.

В приемнике трещало и скрипело. Совсем глухо, будто со дна пропасти долетали голоса: мужской и женский.

— …В Казахстане закончилось совещание хлопководов…

— …На Алтае идут дожди, совхозы продолжают вывозить на элеваторы хлеб…

— …Бригада Николая Мамая выдала на-гора двести тонн угля сверх плана…

— …В Киев прибыла польская делегация. В первый день посетила краеведческий музей, в оперном слушала «Богдана Хмельницкого»…

Сообщение о делах в стране сменила зарубежная информация. Москва, очень далекая, еле слышимая Москва передавала о том, что делается в мире…

— Да-а-а, — произнес Редька, потихоньку теребя бороду. — Неспокойно живется на земле. — Помолчал. — Еще не известно, как решится берлинский вопрос. Начнут из-за него атомную…

— Зачем начнут? — Ясон потряс копной смоляных волос. — Совсем не начнут. Во всяком случае, я не хочу, чтоб начинали. Ты тоже не хочешь. Раз никто не хочет — войны не будет.

— Так-то оно так, — неторопливо промолвил Редька. — Только еще никто не спрашивал у противника разрешения начать войну. И ни в какие времена противники не согласовывали вопрос о ее начале. Бухнут — значит, началась.

— Извини меня, товарищ Борода, — сказал Ясон, — я не люблю о войне говорить. Лучше песню слушать.

Ясон крутнул регулятор, в приемник неожиданно ворвалась громкая музыка. Ясон прищелкнул языком, прикрыл глаза, мечтательно протянул:

— «Аида»… Красивая музыка!

Он перевел регулятор, звук стал тише. И долго сидел, не шевелясь, закрыв глаза, слушал.

Когда замерли последние аккорды и приемник зашипел, точно в середине его жарилась на сковороде картошка, Ясон открыл глаза, поднялся.

— Люблю оперу, — негромко сказал Ясон. — Море звуков. Нырнешь, а дна нет. — И вдруг, будто очнувшись, весело произнес: — Верь мне, товарищ Борода, берлинский вопрос мудро решат.

— А ты сиди, — неожиданно для самого себя сказал Редька. — Рано еще спать.

— Спать не буду, — ответил Ясон. — Лежать буду, думать. — Он протянул Редьке руку. — Спасибо за известия.

У порога Ясон остановился:

— Скажи, пожалуйста, сколько такая пурга будет? Как думаешь?

— Чукчи так говорят, — охотно откликнулся Редька. — Не ушла к концу третьих суток, прибавляй еще трое суток. Не ушла к концу шестых — накинь еще трое. На десятый день обязательно пропадет. Но будем надеяться, что эта больше трех дней не продержится. Сразу вас и отправим, задерживать не станем.

— Зачем сразу? — Ясон отошел от порога. — Держи хоть целый день! Мне в больницу идти надо, Юлию Плотникову видеть. Ты задержи самолет, пожалуйста.

Редька улыбнулся в бороду: ему явно начинал нравиться этот чудаковатый парень, — развел руками:

— Ничего не поделаешь: это не мое право.

— По-твоему, я в Апапелхе буду — Юлю не увижу?

— По-моему, так.

— Ты, товарищ Борода, не знаешь Ясона Бараташвили. — Ясон заметно волновался.

— Не знаю, — подтвердил Редька.

— Ясон получил сорок дней отпуска. И Ясон сказал маме: у тебя есть сын Коста, мой младший брат. Коста служит в армии. Я полечу к Косте посмотреть, как он живет и служит. Моя мама всегда плачет, когда дети собираются в дорогу, даже если дети едут к бабушке Шалико за двадцать километров от Тбилиси. Этот раз мама плакала всю неделю. Но я уехал. Отпуск имею сорок дней, прошло десять. Я не полечу этим самолетом. Отдыхай, товарищ Борода.

И, произнеся такую речь, Ясон Бараташвили ушел.

Борода вернулся к своим бумагам. Посидел, посидел, подошел к двери, прислушался: шагов не слышно.

«Ай да грузин! — подумал он. — С Кавказа на Чукотку в гости! Это, брат, не фокус-мокус!»

Он снова сел за свои счета и квитанции. Но он настолько привык к шагам за дверью, что теперь ему не работалось без них.

 

14

Пурга ломится в дом Опотче…

Быть может, она мстит хозяину за то, что он не поехал в тундру — уж там бы она расправилась с ним! Быть может, она просто пытается выманить его на улицу и там, на улице, доказать, насколько она сильнее его? А возможно, ей хочется ворваться в двери, чтоб увидеть, что делают люди, которых она пленила в этом крошечном домике?

Пурга ломится в дом Опотче. И никто третий во всем огромном мире не знает, чем заняты здесь два человека. Никто не знает, кроме них самих…

Что он за человек, Опотче, председатель?

Бабочкина сидит с ним целый день в одной комнате, и за весь день Опотче произнес не больше десяти фраз.

«Что он за человек?..»

Все анкетные сведения о нем Ася Николаевна знает. Перед тем как выехать, читала в райкоме его учетную карточку и биографию. Ему тридцать три. До двадцати был пастухом. В двадцать сел за букварь. За тринадцать лет окончил две школы: семилетку и школу партийных кадров. В партии пять лет. Три года — председатель. В этом колхозе год. До этого жил в соседнем районе. К ним перевелся не из каприза, не из прихоти. Позапрошлым летом вельбот, на котором он возвращался с женой и сыном из бригады в поселок, напоролся на льдину (случилось это под утро, когда на вельботе все уснули, в том числе и моторист). Вельбот рассекло надвое, люди очутились в воде. Спаслось только трое…

Жена и сын погибли вместе с другими. Через полгода Опотче попросился в их район. Вот, пожалуй, и все, что знала о нем Бабочкина.

Она сидит с ним целый день, и весь день он молчит.

— Как же вы хотели уехать, получив мою радиограмму?

— Надо ехать, я обещал, — услышала она скупой ответ. — В сопках три стада, туда Горохов вчера поехал, молодой зоотехник, недавно в колхозе, помочь надо.

— Но можно на день-два отложить инвентаризацию.

— За два дня олени съедят там ягель. Какой смысл тянуть с подсчетом?

— А когда же вы собираетесь проводить отчетно-выборное?

— В субботу, как решили.

— Придется выехать в бригады?

— Нет, пастухи к усадьбе приведут на забой стада. Все соберутся на усадьбе.

— Да, но надо же как следует подготовиться к собранию.

— У нас все готово.

Этот разговор состоялся в первые минуты после того как пурга втолкнула ее в дом Опотче. С тех пор она не раз пыталась заговорить с ним. Он отвечает односложно: «да», «нет», «не знаю», «хорошо», «плохо».

— Долго может продолжаться пурга?

— Не знаю.

— Как у вас с торговлей в бригадах?

— Хорошо.

— Болеют олени копыткой?

— Нет.

— Как идет охота на песца?

— Хорошо.

— А как с летней охотой на моржей?

— Было плохо.

После таких ответов пропадает желание спрашивать.

…Дом разделен на две половины: одна — председателю, другая — зоотехнику Горохову. Перегородка в доме тонкая, слышно, как у зоотехника все время плачет ребенок.

Дом разделен не поровну: у зоотехника Горохова — комната и кухня, у Опотче — всего лишь одна комната. В этой кухне-комнате одно окно. Внутренняя рама не оклеена, поэтому из щелей не только дует, но и сыплет снегом. На подоконнике полно снегу. Страшным холодом несет с потолка. И дверь в сени ничем не обита, в нее дует. Словом, кухня-комната продувается насквозь. Продувается так, что на полке не умолкает звон посуды.

Но хотя хозяин, как видно, не очень позаботился утеплить свое жилище, у него есть все, что необходимо для более-менее приличной жизни: кровать, стол, этажерка, приемник, веник у порога, посудная полка и плита. Плита, правда, неуклюжая — чуть ли не в полкомнаты. В один прием она пожирает два ведра угля, а теплом не балует. Возможно, если бы не выдувало…

Ася Николаевна устроилась на табуретке возле приемника. Взяла первую попавшуюся книгу с этажерки, раскрыла, но читать не читает. На плечи наброшен полушубок, хотя от плиты до приемника два шага.

Опотче сидит на полу у самых дверей, строгает ножом короткие толстые палочки — копылья для нарт. Он в меховых брюках, торбасах и легкой кухлянке. Даже у самых дверей в такой одежде холод не проймет. У него широкое коричневое лицо, скуластое, гладкое. Узкие, совсем черные глаза и такие же черные, прямые волосы. Широковатый, но в общем-то правильный нос, по-мальчишески припухлые губы. Голова у него наклонена сейчас вниз, волосы свисают над глазами.

Бабочкина то и дело бросает взгляд на председателя. Странный перед нею человек.

Еще днем она показала ему письма, поступившие в райком. Ни много ни мало — четыре письма. Под каждым — по десять, двадцать подписей. В чем обвиняли письма? В невежестве (грубый, нечуткий), в обмане (уменьшает пастухам трудодни), в очковтирательстве (в пургу пропало стадо, а олени значатся в отчетах), в отлынивании от дела (на усадьбе не бывает, сидит в тундре, в бригаде каких-то дальних родственников).

Бабочкина внимательно следила за выражением лица председателя, когда тот читал письма. Выражение было безучастным: ни холодно, мол, ни жарко. Так же безучастно он вернул ей письма, сказал:

— Проверяйте. Если правда, в партии меня держать нельзя. — И добавил: — Председателем тоже.

Прошло не меньше часа, прежде чем Опотче сказал:

— Есть в письме подпись бригадира Тагро. Он на усадьбу при мне не приезжал. Сейчас только стадо сюда ведет. Есть подпись его жены, она неграмотная. Как могли они расписаться?

Больше он об этом не вспоминал. А Бабочкина тогда же подумала: «Поговорю с каждым, кто подписывался». Решила потому, что до этого у нее было совсем иное мнение: прочитать письма прямо на собрании, пусть люди встают и говорят открыто, пусть сами все решают. Пусть решают, может ли быть вот таким председатель?

Бабочкина снова взглянула на Опотче. Поза его оставалась неизменной.

«Интересно, мы всю ночь так молча и просидим: он — у дверей, я — на табуретке? Абсолютно непонятный человек».

— Давайте включим приемник, — предложила она и тут же подумала: «Как я раньше не догадалась?».

Опотче кивнул, не поднимая головы: дескать, согласен.

И на коротких и на длинных волнах Москва отвечала сплошным хрипом. Минск, Киев, Ленинград — такой же треск, гудение, писк. Попался Магадан. Слышимость была вполне хорошей, но магаданский диктор тут же любезно сообщил дорогим слушателям, что передача закончена.

Ася Николаевна водила по шкале волосок: слева — вправо, справа — влево. Простуженные голоса певцов, сиплая чужая речь, искаженная музыка сменяли друг друга. Ни одна станция не прослушивалась нормально. В водовороте звуков на мгновение прорезалась русская речь и пропала.

Бабочкина повела волосок назад, отыскивая потерявшуюся станцию. Нашла. В первую секунду ничего не поняла: слова русские, а произношение явно чужое. Потом догадалась: «Голос Америки». Выключать не стала, решила послушать.

Лающим, неприятным голосом, нажимая на каждое слово и напропалую искажая ударения, какая-то женщина поведывала миру о судьбе некой Мэри — своей подруги.

Сперва Ася Николаевна равнодушно слушала наивную до глупости историю Мэри, но чем дальше развивались события, тем становилось ей смешнее.

— Моя подруга Мэри, — сообщала рассказчица, — имела очаровательную квартирку. Муж Мэри — Говард писал очень миленькие труды по экономике, из-за чего семья прилично сводила концы с концами. Но вдруг в один прекрасный день мою подругу постигло несчастье. Говард погиб при катастрофе.

Вот тут-то и началось главное. Захлебываясь от восхищения, она пустилась перечислять все блага, которые свалились на Мэри после смерти мужа.

— Поскольку Говард незадолго до смерти купил шикарный автомобиль, который выгодно застраховал, Мэри получила солидную сумму по страховке! Кроме того, Говард имел голову, чтобы застраховать свой последний маленький труд. И Мэри снова получила деньги. Если учесть, что жизнь Говарда тоже была застрахована, Мэри опять получила деньги. Владельцы авиационной компании не забыли мою подругу: они уплатили ей за смерть Говарда. Таким образом, мы имеем, что бюджет Мэри после смерти мужа увеличился. Театры, кинематограф и ресторан — к ее услугам. И моя подруга не теряет времени.

После такого заявления она оставила Мэри в покое и принялась за ее детей.

— Старший из этих двух чудесных мальчиков — Джон, — вещала она. — Он собирается поступить в колледж. Что будет иметь Джон, если бог поможет ему попасть в колледж? Он, может, выхлопочет себе стипендию. Но если Джон не получит стипендии, у него есть еще один выход: хлопотать о временной денежной помощи из средств, которые жертвуют студентам богатые дома. Если же и это не удастся, есть третий выход. Он находится в том, чтобы никогда не вешать нос и не терять надежду. Я уверена, что Джон использует все три выхода.

Ася Николаевна не выдержала и громко рассмеялась. Опотче поднял на нее глаза, убрал рукой со лба волосы. Он тоже улыбался, впервые в этот день.

— Самый верный выход у Джона — третий, — сказал он. Встал с пола, стряхнул с кухлянки и брюк древесную стружку.

— А ведь это преподносится под лозунгом: «Завидуйте американцам!», — сказала Бабочкина, выключая приемник.

— Пускай им нерпы завидуют, — ответил Опотче. Потом сказал, показав на кровать: — Вам спать надо.

«А где он устроится?» — подумала Бабочкина.

Опотче будто подслушал вопрос.

— Я, однако, до утра провожусь с ними. — Он кивнул в сторону копыльев.

Лед, который поставили в кастрюле на плиту, успел растаять. Опотче налил в кружку тепловатой воды, выпил и уселся на прежнее место.

«Вот это любезность! — подумала Бабочкина. — Возможно, он думает, что я могу при нем раздеваться?..»

А спать ей в самом деле хотелось. Веки отяжелели, слипались. Будильник на столе показывал час ночи. Она поднялась и вдруг сказала:

— Я действительно лягу. Но вы отвернитесь, пожалуйста.

Опотче неожиданно смутился. Даже когда поднимался с пола (она все еще стояла у плиты), не смотрел в ее сторону. А поднявшись, сказал:

— Извините, совсем не догадался. — И вышел в сени.

Бабочкина не слышала, когда он вернулся в комнату. Уже засыпая, она подумала о том же, о чем думала весь день:

«Что он за человек, Опотче?»

И еще подумала: Верочка Репелетине говорила о каком-то моряке. Он здесь, и он ее знает. Кто бы это мог быть?..

За стеной по-прежнему плакал ребенок. Но она уже ничего не слышала.

 

15

Пурга ломится в больницу…

Она оцепила дом, таранит его бревенчатые стены. Темным пятнышком мелькает в сонме пурги домишко больницы. Девять тысяч километров до Москвы… Три тысячи — до Магадана… Много! Даже до Крестового целая тысяча километров! И ниоткуда — ни из Москвы, ни из Магадана, ни из Крестового не придет сегодня помощь. И нигде — ни в Москве, ни в Магадане, ни в Крестовом не узнают, что делают люди, запертые пургой в больнице. Никто не узнает, кроме них самих…

«Какой идиотизм! Кто придумал эту дурацкую специальность терапевта?! В городе, в клинике — ладно, а здесь?! Врач — и не способен оперировать!..»

И тут же другая мысль:

«Не завезла уголь… уголь кончается… Хозяйка!..»

А на смену ей третья, тревожная, мучительная, острая, как боль:

«Что делать?!»

Мысли теснились одна за другой.

Да, операция аппендицита — самая легкая. Но это в клинике, в больнице, где есть хирург. Тридцать минут, сорок, самое большее час — и наложены швы. Три дня — и человек поднимается с постели. Шесть дней — сняты швы. На девятый выписывают. «Спасибо, доктор, большое спасибо, до свидания!» Свидание, как правило, не повторяется.

Но Юля помнила один случай. Кажется, она уже была на четвертом курсе. Как-то утром ее разбудил плач в коридоре. Набросила халат, вышла. У соседки Анны Антоновны были красные глаза, лицо — в слезах. Она прижимала к груди телеграмму, бессмысленно повторяла одну и ту же фразу: «Толик, сыночек… сыночек мой!..» Потом Юля читала эту телеграмму: «Горечью сообщаем ваш сын Анатолий скончался после операции аппендицита». Тогда у Юли не укладывалось в сознании: как мог сильный, крепкий Анатолий погибнуть от такого пустяка? Позже Анна Антоновна ездила куда-то на Север, где работал до смерти сын, выяснила подробности. Его оперировал во время приступа терапевт — единственный врач на маленьком прииске. Неумелая операция закончилась трагически. Тогда же Юлин отец, такой же терапевт, как и она, сказал ей: «Терапевт может брать в руки скальпель только в одном случае — если уверен в себе. Если у него сто шансов на успех».

Если уверен в себе… А она, уверена она в себе? Когда-то на практике она оперировала больного с аппендицитом. Но рядом были ведущий хирург, операционная сестра…

Юля стояла у печки в пальто, в валенках, в рукавицах. Печка была холодной. Последний мешок угля, который наскребли в дровнике, она распорядилась отнести в палату. Сейчас от угля осталась половина. Хорошо, если хватит до утра.

…Через несколько часов после того как перестали топить печку, в комнате не осталось и признаков тепла. На столе стояла кружка с водой. Сейчас в ней лед. В чернильницу была воткнута ручка — ее уже не выдернешь. Спичечная коробка примерзла к подоконнику. Шкаф покрылся изморозью.

Раздеться и лечь в постель невозможно. Для этого нужно снять пальто, валенки, а снять их тоже невозможно.

«Завтра так же холодно будет в палате…»

Палата — единственная комната в доме, где сейчас тепло. Там можно сбросить пальто и платок, даже можно устроиться на ночь на свободной койке. Но Юля не пойдет туда. Не пойдет, потому что больше не может выдерживать взгляд прораба Акинфова. Стоило ей зайти в палату, как прораб поднимал на нее глаза. И молча смотрел минуту, другую. Так смотрят только на преступника.

Когда стало ясно, что самолета не будет, он спросил:

— Значит, вы, — он сознательно нажал на «вы», — сделаете операцию?

— Еще есть время, подождем, — ответила она, стараясь быть спокойной.

Взгляд Акинфова стал тяжелым.

— Сколько вам лет? — спросил он.

Она ответила.

— В сорок втором, в партизанах, разведчику разорвало миной ногу. Началась гангрена. Я сделал ему операцию: обыкновенной ножовкой отпилил ступню. Парень остался жив. Тогда мне было двадцать — на пять лет меньше, чем вам.

— Все могло кончиться иначе, — сказала она.

— Возможно, — ответил Акинфов. — Я это знал, хотя и не был врачом.

После этого она еще несколько раз заходила в палату. Иногда Люся, услышав шаги, открывала глаза. Как и раньше, пыталась улыбнуться.

К вечеру Люсе стало лучше — обманчивое утешение, вызванное частыми уколами. Этого могли не понимать Люся и Акинфов, но она знала: ждать можно только до завтра. Завтра нужна операция: утром, самое позднее — днем. Завтра вечером, возможно, будет уже поздно…

«Что делать?..» — в сотый раз мучительно спрашивала себя Юля.

Кто-то вышел из палаты в коридор.

«Сестра, — решила Юля. — Наверное, за мной…» Она пошла к двери и столкнулась на пороге с Акинфовым. Юля отступила назад, позволяя ему войти в комнату. Возможно, ей показалось, будто на лице прораба мелькнуло недоумение: то ли от того, что она так одета, то ли его удивил иней, покрывший все вещи. Но в следующую секунду лицо Акинфова снова стало непроницаемо-жестким.

— Где в этом поселке уголь свален? — спросил он ее.

Юля сразу догадалась о его намерении. И все-таки она зачем-то уточнила:

— Вы хотите идти за углем? В пургу и среди ночи?

Акинфов не пощадил ее:

— Когда заведующий оставляет больницу без топлива, его надо доставать другим.

Юля почувствовала, что ее охватывает злость. Что он, собственно, хочет от нее? В чем он пытается ее обвинить. И по какому праву он так разговаривает с нею?

— Уголь свален на берегу моря. От больницы — четыреста метров. Если пурга не собьет вас прямо у дома и если вы найдете дорогу — принесете. Да, сперва его надо отколоть от глыбы. В хорошее время на это уходит два-три часа. Лома у меня нет.

— Вы думаете…

— Думаю, — решительно перебила она, — что вы никуда не пойдете. По крайней мере до утра…

Кажется, в его глазах мелькнуло прежнее удивление. Мелькнуло и пропало.

— Честно говоря, — сказал он после паузы, жестко выговаривая слова, — я бы не сидел здесь на вашем месте. Залезть в нору и не показывать носа — мало радости для вас и для других.

Он повернулся и ушел. Так же неторопливо, грузно ступая…

Пусть идет! Пусть думает, что хочет! Она не собирается ничего ему доказывать!.. И какие она может привести доказательства! Сказать ему, что ее уважают в поселке? А уважают ли? Ведь всякое уважение — вещь относительная! Крикнуть ему, что он врет — она не сидит, прикованная к больнице!.. Но разве ее выезды в тундру такая уж великая заслуга? Будь на ее месте другой врач, он сделал бы то же самое.

Когда в бригаде умирала роженица, другой точно так же пошел бы к ней. Другой, возможно, не так бы, как она, изнемог, переходя через сопки, чтобы попасть к больной. Другой тоже спас бы женщину…

Что ему скажешь, этому прорабу, если он прав?..

Юля присела на кровать, беспомощно опустила руки. В комнате стало еще холоднее. Снег свободно проникал через трубу в печку, сыпался на пол из поддувала. «Взг-взг-взг», — визжала под окном пурга. «У-у-у-у-о-о-х», — стонало на крыше.

Воротник пальто у подбородка покрылся льдинками — от теплого воздуха.

Юля провела варежкой по воротнику, льдинки не отставали. Она оторвала одну льдинку вместе с комочком меха, положила на стол. Оторвала еще одну льдинку, еще…

«Что делать?! Что дел…»

Она выщипывала с воротника кусочки меха с дрожащими на концах крохотными льдинками, аккуратно складывала их на столе: одну к другой, одну к другой. Потом открыла шкаф, из стопки книг взяла одну. Посмотрела оглавление. Раздел «Хирургия брюшной полости» начинался на 145-й странице.

Часы показывали три ночи, когда она поднялась и пошла в палату.

Люся спала. Даже при скупом свете лампочки, забранной в оранжевый колпак, было видно, как бледно лицо девушки. Ни кровинки не было в лице. Одеяло на груди лежало неподвижно, будто и не дышит под ним человек.

Акинфов покинул свое обычное место: сидит перед открытой дверцей печки на перевернутой табуретке. Локти уперлись в колени, широченные ладони подпирают лицо. Он повернул к ней голову. Слабый свет не позволял увидеть выражение его глаз.

— Если к утру пурга не кончится, — сказала Юля, — буду оперировать сама.

Акинфов как-то дернулся, словно хотел встать, но неожиданно передумал. Потом резко кивнул ей, точно выразил согласие.

Сестра, дремавшая на стуле в другом конце палаты, оторвала от тумбочки голову, сонно спросила: «Вы меня?» — и тут же поднялась, подошла к печке.

Юля взяла стоявшую рядом табуретку, тоже понесла ее к печке, села рядом с Акинфовым. У печки лежал мешок с углем.

«Ведра два осталось», — определила на глаз Юля и начала расстегивать пуговицы на пальто.

Здесь пальто было ни к чему.

 

16

Пурга несется с Ледовитого океана. От самого полюса тянет снежную дорогу. Не счесть километров этой дороги! Не взвесить тучи снега, переворачивающиеся над землей!

Ветер и снег…

Снег и ветер…

И ничего другого не существует больше на свете.

Пурга бушует в Апапелхе. Ухватив за горло дома, трясет их деревянное тело. Заталкивает поглубже в трубы дым, забивает в топках огонь. Тарабанит разбойным стуком в окна, ломится в двери тяжелым плечом сугробов. Сотнями пьяных голосов горланит на улице песни. И не прогонишь ее, не укротишь.

Пурга бушует в Апапелхе. Все, что плохо лежало, — выметено из поселка. Все, что непрочно держалось, — сорвано, унесено в тундру.

Пурга бушует в темноте полярной ночи. Где дома, где сугробы, где столбы — не разберешь.

Все исчезло, перепуталось в сплошном водовороте ветра, снега, тьмы…

Но что это за пятно чернеет, придавленное к сугробу?

Вот пятно шевельнулось, распалось на два, двинулось вперед.

Это человек ползет по снегу, толкая впереди себя нарты. Голову он просунул под нарты, одной рукой упирается в снег, другой держится за полоз. Метр… еще метр… А пурга следит за человеком, не отстает от него. Она позволяет ему проползти только эти два метра. Потом она кидается под нарты, переворачивает их, вдавливает человека лицом в снег. И сразу отстает от него.

Человек минуту лежит неподвижно, потом медленно поднимает голову, ползет к нартам, хватается руками за ее края, одним рывком ставит тяжелые нарты на полозья. И тут же пурга снова набрасывается на него, силится вырвать из рук нарты.

Но теперь он цепко держит их за оба полоза, держит так, что не отнять.

«Здесь», — думает человек.

Он толкает нарты влево, и они проваливаются в какую-то яму. Человек падает в ту же яму. Он долго трет глаза, осматривается. Снежная яма вырыта пургой перед самой дверью. Под дверью — ступеньки. Человек ощупывает их. Одна, две, три, четыре…

«Магазин», — разочарованно определяет он.

Всего на один дом ошибся он.

Человек приподнимается из своего укрытия и смотрит вправо. Ему кажется, что он видит желтое пятнышко в том месте, где стоит нужный ему дом. Но пурга уже вспомнила о человеке, ударом в лицо заставила его опуститься в яму.

Человек немного посидел, потом потрогал веревки, крепившие на нартах поклажу. Потом стал на колени, уперся спиной в задок нарт и начал выталкивать их из ямы.

Гораздо позже, через несколько дней, он рассказывал своей сестре, какую злую шутку сыграла с ним под конец пурга. Он уже почти был возле дома, когда пурга сильнее прежнего накинулась на него, отбила у него нарты, отшвырнула их назад — к магазину. Но даже когда он вновь подтянул их к дому, ему еще долго пришлось разгребать руками снег, приваливший двери. А еще дольше — стучаться в двери…

Несколько рук втянули человека в сени. Те же руки затащили в дом нарты.

И Юля Плотникова ахнула, увидев перед собой мальчишку-почтальона.

— Я привезла уголь, — сказал Коля. — Я не успела раньше… И радиограмма тебе есть…

Ему помогли быстро раздеться, повели в палату отогреваться.

Юля вскрыла радиограмму:

«Кружусь над Апапелхом. На борту хирург. Посадку не дают. Ухожу на базу…».

Она присела на краешек кровати, положила на спинку руку, уткнулась в согнутую руку подбородком.

«Ушак, Ушак! Как же ты не смог сесть? Ведь ты должен был сесть! Другой мог не сесть, а ты должен был…»

Юля чувствовала: еще минута — и она заревет. На виду у всех… Хотя и главный врач.

 

17

А на базе тихо. На базе мороз тридцать градусов. Воздух тугой, как резина, снег крепкий, как цемент, — пила не возьмет. В пору устраивать оленьи гонки. Или нестись с головокружительной скоростью на санках с сопки. Впрочем, ни один нормальный человек не станет предаваться таким развлечениям ночью. Для этого день есть.

Ушаров открыл глаза от взрыва хохота. Он и не заметил, как вздремнул. За столом, где шла игра в преферанс, во всю глотку ржали ребята. Ушаров локтем оттолкнулся от кровати — кровать заскрипела. Смех несколько утих.

— Не спишь, Ушак? — спросил его Рокотов. — Подсаживайся к нам. Мы Ветрову уроки игры преподносим, — сказал он, кивнув в сторону молоденького бортрадиста. — Третий раз продувается.

— Не хочется, — вяло отозвался Ушаров, вытаскивая из-под кровати унты.

— Никак не втолкуешь ему, что в распасовку взятки не берут, — продолжал Рокотов. — В летчики записался, а погоду делать не умеет. — И Рокотов наставительно сказал Мите. — Если экипажу не дают вылет по причине погоды, экипаж делает погоду сам: режется в преферанс или пропускает по маленькой. Вопросы будут?

— Понял, — бодро ответил Митя.

Но оптимистический тон никак не соответствовал выражению Митиного лица. На Митином лице была написана крайняя растерянность, лицо и уши горели, лоб был мокрый, словно парень умаялся от тяжелой работы. Хохотали, вероятно, по его адресу, отчего радист и был так смущен. Ушаров посмотрел на Митю, сказал Рокотову:

— Обрадовались чистой душе! — И Мите: — А ты в долгу не оставайся — это же разбойники!

Он натянул унты, снял с вешалки пальто и шапку.

— Далеко? — спросил его Рокотов.

— Так, пройдусь.

Ночь была морозная, светлая. По небу торопливо бежал зеленоватый месячишко, на миг проглатывая попадавшиеся навстречу звезды. Лётный городок лежал как на ладони. От центральной дороги к домам разбегались тропинки, чернея на снегу. Ушарову хорошо был знаком этот городок. Так же, как десятки других лётных городков на Севере. В каждом из них он не раз бывал, в каждой гостинице не раз дневал и ночевал. Вот в этом доме живет начальник аэродрома. Жена начальника удивительная ;женщина: три года подряд дарит мужу по двойне, и все девчонки. В доме — собственный детский сад. Следующий дом — баня. Отличная банька с парной. А этот сугроб не убирают специально: для любителей окунуться в снег после изрядной пропарки. Дальше — клуб. Рядом — библиотека.

Дойдя до последнего дома, Ушаров повернул назад. Воздух приятно пощипывал лицо.

«Крепчает мороз, — решил он, — тридцать пять…».

Прошел мимо гостиницы — в противоположный конец городка. Снег певуче поскрипывал под мягкими подошвами унт, серебрился под ногами. У последнего дома Ушаров снова развернулся на сто восемьдесят градусов. Возле гостиницы остановился, закурил, поднялся на крыльцо, сел на боковую скамейку.

Курил и думал. О чем? Обо всем сразу. Но главное — о том, что паршиво сложился день. Можно было, конечно, отметить с ребятами — как-никак круглая дата. Но в общем, не этого хотел он — не просто выпивки в честь сорокалетия. Хотя выпить в такой день тоже не мешало (кстати, он никогда не разыгрывал из себя трезвенника). И все-таки затевать сейчас пирушку с днем рождения совсем не стоило.

Ушаров щелчком отшвырнул окурок, достал новую папиросу. За домом заскрипели шаги, кто-то прокашлялся простуженным голосом. Невысокий мужчина в летной тужурке поднимался на крыльцо. Ушаров затянулся, сверкнув огоньком. Летчик толкнул дверь вовнутрь и вдруг остановился, повернулся к Ушарову.

— Так и есть, он самый! — Он уже хлопал Ушарова по плечу. — Здорово, Ушак!

Перед Ушаровым стоял старый знакомый — Федор Заводилов.

— Здравствуй, Федор, здравствуй, дружище! — гремя басом, тряс его за руку Ушаров. — Каким чудом?

— Вот загораю.

— То же самое, — сказал Ушаров. — Чуть было не сел — вернули.

Заводилов уселся рядом на скамью.

Лет пять назад Заводилов был вторым пилотом у Ушарова. Потом сам летал первым пилотом, пока его не перебросили на другую базу. Последние три года они встречались редко, случайно попадая на один аэродром.

— Ну где ты и как? — спрашивал Заводилов. — Слыхал, ты на Врангеля фокус показал: на одном моторе при южаке садился?

— Было, — ответил Ушаров. — А в общем, все так же: куда прилетишь, там и дом. Скоро начнем грузы на «СП» перебрасывать. Все веселее будет.

Они не виделись больше года, Заводилов вспомнил об этом.

— А у меня за это время прибыль: сын родился.

— Поздравляю, — искренне сказал Ушаров.

— Угадай, как назвал?

— Трудно.

— Платошкой. Платон Федорович Заводилов. Звучит? А знаешь, почему Платоном?

— Нет.

— В честь тебя.

— Мог бы и получше имя придумать. Но все равно поздравляю!

— А как твой парень, растет?

— Растет, в седьмой ходит.

— Не женился, случайно?

— Пока нет.

— Постой, — вспомнил Федор, — ты, помнится, закругляться собирался. Передумал?

— Да вот, видишь, пока здесь, — ответил Ушаров. — Север, сам знаешь, притянет магнитом — не оторвешься. Что-то мне в средних широтах летать не хочется.

— Не хочется, значит, не переселяйся. — И Федор тут же предложил: — Пойдем ко мне, у меня кое-что есть, поднимем за встречу.

— Давай, — согласился Ушаров, — все равно ночь кувырком пошла. Я только в диспетчерскую загляну: как там прогноз на завтра.

— Ладно, жду, — ответил Федор. — Шестая комната — моя.

В сводках о погоде ничего утешительного не было: завтра на всем побережье океана ожидалась та же пурга. Значит, предстоит затяжное отсиживание. Пробежав глазами скупые сводки метеобюро, Ушаров покинул диспетчерскую.

Встреча с Федором как-то встряхнула его. Возможно, виной были его вопросы: «Не женился?», «Закругляться передумал?..».

Год назад Платон Ушаров твердо решил, что с Апапелхом надо кончать. Десять лет отлетал здесь, хватит.

За эти десять лет среди полярных летчиков о нем сложились легенды. Пилотская братия называла его «северным асом». Она, эта братия, перекроила его фамилию: в глаза и за глаза он стал Ушак-Пашой. Он знал, что всем этим легендам обязан Северу. Север научил его посадкам вслепую, посадкам, когда отказывали сразу оба мотора. Север научил взлетать и в пургу и в туман.

Но со всем этим пора было расстаться. Был Вовка — сын. И уже десять лет (с тех пор как умерла жена) Вовка жил с его старушкой матерью в Ярославле. Мальчишка рос, у мальчишки начинал формироваться характер. И ограничиваться высылкой денег домой становилось невозможным. Надо было переселяться в свой Ярославль, браться самому за воспитание Вовки. И вот когда все было решено, появилась Юля. Сперва пассажирка (мало ли навязывают ему пассажиров), потом знакомая. Потом…

Отношения у них были странными. Ни одного объяснения, ни одного слова о своих чувствах. Только то, что говорили глаза. В ее глазах он всегда читал радость при встречах. Они всегда были слишком короткими, эти встречи — от посадки до вылета. В его глазах она, вероятно, мало что могла прочесть. Он никогда ничего не обещал наперед. С нее тоже не брал обещаний.

— Когда же снова ждать? — полушутя-полусерьезно спрашивала Юля, провожая его к аэродрому.

— Не знаю.

— В этом месяце, в будущем?

— Тоже не знаю.

— Кто же знает?

— Аллах! — Он поднимал кверху руки.

И так весь год: все десять или двадцать встреч, когда его забрасывала в Апапелх судьба. И с каждой встречей его все больше тянуло к Юле.

Ушаров любил эту девушку. И не от одиночества, не от однообразия летной жизни родилась его любовь. Ему все нравилось в Юле: и то, что она стриглась под мальчишку, и то, что она больше любила молчать, чем говорить, и то, что у нее был спокойный, не по годам ровный характер. Ему нравилась ее серьезность, ее сдержанность. Ему нравились ее каштановые волосы, ее глаза, губы. Все это давно стало для него родным. Но несмотря на это, он никогда не говорил ей о своем чувстве. У него была причина так поступать. Была причина, удерживавшая его от решительного шага.

«Мне — сорок лет, ей — двадцать пять. Ей двадцать пять, Вовке — тринадцать», — не раз думал он. И в то же время он понимал, что так не может длиться до бесконечности.

В этот раз, вылетая в Апапелх, Ушаров решил выяснить все до конца, поставить все точки над «и». Сказать ей не о том, что любит, а спросить ее, готова ли она быть с ним всегда? Здесь или где-то в другом месте — это уже не имело значения. Главное — быть с ним. Он ничего не пытался предугадывать, как она ответит, как на него взглянет? Важно было, чтоб эти несколько часов, которые он будет в Апапелхе, стали их первыми общими часами.

«Нет, не стали бы, — вдруг подумал Ушаров. — Там тяжелобольной человек. Какое могло быть признание?».

Только теперь он вспомнил, что его давно ждет Федор.

Сколько же прошло, как он покинул диспетчерскую? Ушаров посмотрел на часы: два ночи. Значит, он вышагивает по городку полтора часа.

«Федор обидится, надо идти», — подумал он.

На крыльце задержался, взглянул вверх. Чистое небо, мягкие звезды. У месяца совсем побелели рожки, светятся будто хрустальные. Ни малейших признаков непогоды. В синем свете мирно дремлет заснеженный городок. А где-то пурга. В Апапелхе, возможно, умирает человек. И возле него сидит Юля, проклинает свою беспомощность и тщетно ждет Блинова, который дрыхнет сейчас у горячего радиатора. Хотя при чем Блинов?

«Виноват я. Я и никто другой. Надо было плюнуть на запрет и идти на посадку. Если из ста остается хотя бы один шанс на удачу, его нельзя упускать».

Сейчас он не думал о том, как рискованно было садить машину при таком ветре. Сейчас он считал, что совершил ошибку, отказавшись от риска. Сейчас он был уверен, что самолет приземлился бы удачно, Блинов давно был бы в больнице. В крайнем случае он, Ушаров, получил бы еще один строгий выговор от начальства за недисциплинированность…

В глубине души он понимал бесполезность вот такого риска. И тем не менее он ругал себя за то, что послушался «Пингвина», не попробовал сесть, упустил тот единственный шанс, который мог оказаться удачным. Теперь его мучит совесть. Теперь он десятый раз задает себе один и тот же вопрос:

«Что с больной? Что с Юлей?..»

Было уже три ночи, когда Ушаров открыл дверь в шестую комнату. Свет из коридора упал на стол. На столе бутылка коньяка, закуска. В комнате — дружное посвистывание носами. Ушаров потихоньку прикрыл за собой двери.

Это даже к лучшему, что Федор уснул, не дождавшись его. Пить ему совершенно не хотелось: ни за встречу с Федором, ни за свое сорокалетие.

 

18

Пурга ломится в дом заведующего базой. И не понять: то ли крыша рушится в доме, то ли… Ася рывком поднялась на кровати, отпрянула к стенке.

— Мерзавец! Негодяй!

Пощечина щелкнула, как выстрел.

«В лицо, надо бить в лицо!» — мелькнуло у нее. Ладонь ее снова обожгла ноющая боль.

— Негодяй! — повторила она.

Минуту назад все это только снилось. Кто-то тяжело дышит рядом, кто-то большой и страшный обхватил ее за шею и тянет куда-то… Она силилась проснуться, чтоб отогнать этот неприятный сон. Открыла глаза и испуганно вскрикнула. В тот же миг послышался шепот Тюрикова: «Глупенькая, это я…» Ася подскочила, сон как рукой сняло. В темноте она не видела его лица, но чувствовала, оно рядом. Удар оказался точным. Второй — тоже по лицу.

В комнате на мгновение стало очень тихо.

«Пусть только полезет еще, — пронеслось в это мгновение у Аси. — Пусть полезет, убью…»

— Глупенькая, — опять на шепоте произнес Тюриков. — Что особенного?.. — Он часто, прерывисто дышал. — Что особенного… никто не узнает…

— Слушайте, вы, Тюриков! — зло и громко сказала Ася. — Сейчас же зажгите свет!

Опять стало тихо. И опять его невнятный шепот. Еще секунда, и он очутится рядом. Он в десять раз сильнее ее… Ох, как она ненавидела в эту минуту заведующего образцовой базой!

— Слушайте, Тюриков! — почти крикнула она, задыхаясь от ненависти. — Если вы не зажжете свет и не уйдете, я… «Что я? Пожалуюсь его жене, заявлю в милицию?!»

— …Вы что, забыли — я официальное лицо!

И сразу подумала: «Господи, что я плету?».

Пауза затянулась. Похоже, ее слова отрезвили его.

— Зажгите свет! — снова потребовала она.

Сперва Тюриков что-то невнятно пробормотал, потом отошел от кровати, споткнулся о стул. Наконец щелкнул выключатель. Еще раз и еще.

— Света нет, — сказал он каким-то чужим, неестественным голосом. — Оборвало провода…

«Врет», — подумала Ася, но сказала другое:

— Тогда зажгите лампу! Ну!

Тюриков долго чиркал на кухне спичками, шарил руками на полке. В кухне появился слабый свет, и оттуда сразу потянуло запахом стеарина. Свечу он поставил на умывальник, чтоб свет лучше проникал в комнату, а сам отправился в сени.

Ася с омерзением думала о случившемся.

«Негодяй! А еще пек пироги к приезду жены! Мерзавец!» — мысленно твердила она.

Острое напряжение, которое до этого владело ею, сменилось вдруг какой-то слабостью. Было стыдно от одной мысли, что Тюриков посмел так поступить. Сейчас надо было сделать одно: встать и уйти, хлопнуть дверью. И еще раз сказать на прощанье, что он негодяй.

Ася спрыгнула с кровати.

«Ничего, что пурга. Как-нибудь доберусь до соседнего дома. Безразлично, кто в нем. Лишь бы не оставаться…»

Она быстро сунула ноги в валенки, одернула свитер, обернула вокруг шеи косу. Сейчас она еще не то скажет этому негодяю. Сейчас она возьмет свой полушубок, и ее ноги здесь больше не будет.

Скрипнула дверь. Пригнувшись под низкой притолокой, вошел из сеней Тюриков. От холодного воздуха качнулось, задрожало пламя свечки. Ася не решалась выйти на кухню.

«Как я буду смотреть на него?.. Негодяй!..»

В кухне что-то забулькало, запахло керосином.

«Лампу заправляет», — догадалась она.

Ася слышала, как Тюриков закручивал головку лампы, протирал стекло, зажигал спичку.

«Который час?» — подумала она.

Часы мирно тикали под рукавом свитера. Стрелки показывали шесть утра. Оказывается, уже утро! Она решительно шагнула к двери.

Плита горела. Выходит, он топил всю ночь. На полу была свернута его постель: оленьи шкуры и меховой мешок. Тюриков зажигал лампу. Он не обернулся. Лампа сразу разгорелась, не хуже электричества осветила кухню.

— Не делайте глупости, — сказал он обычным, слегка веселым голосом, увидев, что она снимает с вешалки полушубок. — Там метет хуже вчерашнего. И никуда вы не пойдете!

— Пусть вас это не волнует, — холодно ответила Ася.

— Пока вы у меня, я за вас отвечаю.

Заведующий базой как ни в чем не бывало смотрел на нее: как будто ничего не случилось между ними. Ни замешательства, ни смущения — ничего этого не было на его лице.

— Неужели отвечаете? — едко спросила Ася.

Неожиданно Тюриков засмеялся:

— Ну, допустим, я сделал глупость…

— Слушайте, не притворяйтесь! — оборвала она его. — Скажите спасибо, что я не знаю вашей жены. Я бы рассказала ей, что вы из себя представляете.

— Она не поверит, — по-прежнему весело ответил он. И добавил. — А потом ведь я могу сказать, что вы сами пришли ко мне.

Нет, с таким типом она больше не могла находиться рядом. Она толкнула двери.

Дверь была запертой.

— Видите, — сказал Тюриков, — вы не уйдете. Ключ у меня в кармане.

Первым желанием Аси было схватить что-нибудь тяжелое и запустить им в Тюрикова. Но она решила вести себя иначе. Она решила убить его словами.

— Вы всегда так обращаетесь с женщинами?

— Давайте, Ася, забудем, что было, — неожиданно сказал он. — Если бы вы были старше…

— То что бы было? — с вызовом спросила она.

— Смотрели бы на жизнь проще. — И добавил: — Не бойтесь, я не трону вас больше.

Ася молчала. Нет, этого Тюрикова не проймешь никакими словами.

— Все равно о том, что было, никто не узнает. — Тюриков уже сидел на табуретке. — Я не скажу, вам тоже невыгодно говорить. Значит, никто не узнает. Но будем откровенны. Вы считаете меня негодяем. А я думаю иначе. Вот вы красивая, умная, защищаете чистоту морали. А жизнь есть жизнь. И чистоты в ней мало. Да и что плохого в том, что захотелось обнять красивую девушку.

И оттого, что Тюриков произносил все это открыто, ничуть не смущаясь, выдавал свои мысли за непреложную истину, он стал просто невыносим.

«Отличный работник, деловой человек!» — вспомнила Ася слова пожилой бухгалтерши торговой базы. И тут же почти грустно подумала: «И такая гниль».

— Вот что, Тюриков… — Она сняла полушубок, повесила на прежнее место. — Я, конечно, останусь. Но если вы приблизитесь ко мне, имейте в виду, я плюну вам в лицо.

И она демонстративно уселась за столик — напротив Тюрикова. И смотрела на него тоже демонстративно — вызывающе.

«Ну, какую гадость вы еще скажете, — говорил ее взгляд. — Говорите, пожалуйста. Мне теперь все равно. Я вас презираю».

Тюриков тоже впился в нее глазами. И в этих глазах тоже был вызов: дескать, попробуй-ка, переубеди меня!

Ася не выдержала этого поединка взглядов, отвела глаза в сторону, а когда снова посмотрела на Тюрикова, увидела самодовольную ухмылку на его лице. И вдруг… Она даже испугалась того, что пришло ей в голову. Она сама не поняла, почему именно в эту минуту вспомнила о фотографии. Фотография, которая подписана Никите Буренкову… Почерк на фотографии и почерк… анонимного письма… один и тот же почерк.

— Скажите, Тюриков, зачем вы сами на себя писали анонимку?

Лицо Тюрикова стало медленно багроветь: сперва щеки, потом лоб, шея…

— Что? — глухо спросил он.

— Анонимку, которую я вам читала, — повторила Ася, — ведь вы сами написали?

Руки Тюрикова лежали на столе. И эти руки начали сжиматься в кулаки. Тюриков тяжело поднялся. Огромный, с багровым злым лицом, с большими кулаками, он возвышался над столом в двух шагах от нее. Асе стало страшно.

«Зачем я сказала?.. Зачем?..» — было первой ее мыслью в эту минуту. А в следующую минуту она громко произнесла:

— Даже если вы сейчас меня убьете, все равно анонимку писали вы! — Ни один мускул на ее лице не дрогнул, когда она говорила это. — Но вы этого не сделаете, потому что на базе все знают, что я у вас. А потом — убить человека труднее, чем изнасиловать женщину.

Позже она сама удивлялась, откуда взялось у нее в то время столько смелости, откуда появилось такое хладнокровие и такая выдержка.

Рассказывая на следующий день обо всем Бабочкиной, Ася говорила, что в ту минуту она так испугалась Тюрикова, была так уверена, что он набросится на нее с единственной целью — задушить, что начала нести всякую чепуху, лишь бы не выдать своего страха. Но Тюриков не сделал к ней даже шага. Он повернулся и ушел в комнату.

Гораздо позже из комнаты донесся тревожный голос Тюрикова:

— И что вы теперь напишете?

— Я еще не решила, — сухо ответила она ему из кухни.

 

19

Пурга ломится в дом Опотче. И не понять: то ли это она рыдает за стеной, то ли за стеной заходится в плаче соседский ребенок. Не понять, пурга ли колотит в стену или кто-то стучит в нее кулаком…

Асе Николаевне снится, будто в стенку стучит соседка. Она не видит ее лица, но слышит ее далекий, как из подземелья, голос. «Ни щепотки молока нет», — жалуется соседка. А другой, мужской голос совсем рядом отвечает: «У меня молока не бывает. Я не пью молоко». — «Что же мне делать?» — с отчаянием спрашивает женщина. «Что делать…» — эхом отзывается мужской голос.

Ася Николаевна ворочается на койке. На секунду она открывает глаза, как в тумане, видит Опотче. Он стоит посреди комнаты и натягивает на себя еще одну кухлянку.

«Замерз», — соображает Ася Николаевна.

Просунув голову в кухлянку, Опотче кивает ей: спите, мол, спите. Асе Николаевне хочется спросить у Опотче, почему это у соседки такой беспокойный ребенок — всю ночь плачет. Но веки ее сами собой смыкаются, Опотче куда-то пропадает.

…Пурга ломится в дом Опотче. И не понять: то ли это она грохочет дверью, то ли кто-то хлопает дверью, покидая дом…

Ася Николаевна снова видит сон. По комнате ходит Опотче, от двери — к плите, от плиты — к столу. Тяжело бухают по полу его мягкие торбаса: «бух, бух, бух…» Словно Опотче нарочно подковал торбаса, чтоб все слышали, как они грохают. И вдруг он начинает стучать кулаками и кричит не кому-нибудь, а ей, Асе Николаевне: «Я найду молоко!». А кто-то другой, не она, нет, какая-то другая женщина, лица которой она не видит, тихо просит его: «Не надо. Разве можно? Не надо…»

Так бывает часто. Ты спишь, тебе что-то снится, и ты во сне понимаешь, что все это снится, что стоит тебе проснуться, и все, что только что снилось, растает, исчезнет. Иногда тебе нравится твой сон, и ты продолжаешь спать дальше, боясь потревожить свое видение. Иногда ты заставляешь себя проснуться, поднять голову, открыть глаза, чтобы отогнать неприятный, страшный сон. Иногда как хочешь, так и поступаешь ты со своими снами. Хочешь — смотришь их, не хочешь — гонишь прочь.

Ася Николаевна не хотела смотреть дальше свой сон. Она сделала над собой усилие, оторвала от подушки голову, открыла глаза и окликнула Опотче. Никто не отозвался.

Она позвала громче.

В комнате было тихо. Тихо и темно. Только у соседей по-прежнему плакал ребенок. Вероятно, в плите догорел уголь, потому что чугунная дверца не излучала больше красный свет. Но в комнате было тепло. И, возможно, поэтому голова сама тянулась к подушке.

«В сени вышел», — подумала Ася Николаевна, натягивая на голову одеяло, чтобы не слышать, как плачет соседский малыш.

…Пурга ломится в дом Опотче. И не понять, то ли это она хохочет под окнами, то ли это в доме смеются люди. Не понять, пурга ли это заводит на разные голоса разговоры или это в доме разговаривают люди, каждый своим голосом.

Ася Николаевна спит. И во сне слышит, как где-то рядом громко разговаривают. И понимает, что это не сон. Это живые голоса: мужской и женский. И в эти голоса вплетается еще чей-то голосок, тоненький, точь-в-точь комариный писк. Надо проснуться… Надо во что бы то ни стало проснуться… Ведь кто-то же пришел к Опотче… Кто-то пришел к нему в пургу… Кто-то… Ну вот, еще одно усилие, и можно открыть глаза…

В комнате светло красным светом — от плиты. Сколько же она спала, если плита так успела раскалиться? Наверное, несколько часов. И тихо в комнате. Только дребезжит на полке посуда. А где же люди, голоса которых она слышала?

«Показалось, что ли?..»

Ах, вот оно что — это у зоотехника разговаривают. Теперь смеются. Опять что-то говорят. Женский голос. Мужской…

— Агу-гу-гу. Агу-у-у, — нараспев тянет женщина и смеется.

— Гу-гу-гу-у, — тянет мужчина и тоже смеется.

«Опотче… — узнает по голосу Ася Николаевна. — Как же он там очутился?..»

Голоса на мгновение умолкают. Потом опять женщина весело тянет:

— Агу-гу-лечки, гу-гу-лечки…

— Гу-гу-гу, — подтягивает ей Опотче.

И вдруг слышится тоненький, взвизгивающий, восторженный голосишко:

— И-и-и, и-и-и, — выводит голосишко.

Женщина и Опотче хохочут.

«Ребенка развлекают, — догадывается Ася Николаевна. И думает об Опотче: — Надо же, пошел успокоить ребенка. А мать не могла…»

А веки у Аси Николаевны все-таки тяжелые. Голова клонится к подушке, и рука сама собой натягивает на голову одеяло. Чтоб не слышать, как звенит на полке посуда, как гудит в плите, как воет за окном.

…Пурга ломится в дом Опотче. И не сосчитать, сколько раз в эту ночь просыпалась Бабочкина. Не понять, то ли снилось ей все это, то ли так было на самом деле.

 

20

Пурга ломится в танкер…

Белые волны перекатами обдают палубу. Раскачиваются ванты. Содрогается капитанский мостик. Задраены снегом иллюминаторы…

Снег и ветер вокруг.

Ветер и снег…

И тысячи километров до Хабаровска. Два километра до поселка… И ни там — в Хабаровске, ни здесь — в поселке никто не знает, что делает временный капитан зажатого льдами танкера. Никто не знает этого ни в Хабаровске, ни в поселке…

— Товарищ старпом, ваше приказание выполнено: вся команда в салоне. Подавать завтрак или подождать вас?

Ершов смутно соображает, чего от него хочет кок.

— Товарищ старпом, — снова начинает кок, — вся команда…

Ершов провел рукой по лицу, повернулся на бок. Ну вот, теперь он хорошо видит кока и, кажется, понимает, в чем дело.

— Так как, товарищ старпом?

— Меня не ждите, — сказал Ершов.

— Вам сюда принести?

— Не надо, — ответил Ершов и широко зевнул.

Кок повернулся, собираясь уходить. Ершов окликнул его, попросил воды.

— Может, рассольчику? — догадливо предложил кок, заметив на столе баночку с солеными огурцами. — Лучше помогает.

— Давай, — согласился Ершов. Он залпом выпил весь рассол из банки, спросил: — Как там наверху?

— Жмет, — односложно ответил кок. — Ночью так тряхнуло, думал, амба нам.

— Я слышал, — сказал Ершов и снова зевнул: — Ладно, иди, я посплю.

И только ушел кок, Ершову опять захотелось пить. Пришлось подняться. У воды почему-то был отвратительный вкус. Он выпил подряд два стакана, взял со стола сигарету, пошел к койке. Пару раз затянулся и бросил. После сигареты голова совсем отяжелела, начало подташнивать.

«Фу ты, — подумал Ершов, — так можно допиться до чертиков. Вчера пил, позавчера пил… Под душ бы сейчас…»

Но вставать и лезть под душ ему не хотелось. Худшего состояния, чем у него, казалось, трудно придумать. Даже салажонок, попавший впервые в крепкую качку, чувствует себя лучше.

«И какого дьявола пью?..» — задал он себе риторический вопрос.

«Хватит, точка, — сказал себе Ершов. — Больше не пью». Но тут же он вспомнил, что такой же зарок давал себе вчера.

Вчера, вчера… Вчера он собирался встретиться с Асей. И не встретился…

Похоже, Ершов протрезвел.

Да, так зачем он все же шел к ней вчера? Сказать, что у него есть жена и двое пацанов? Похвастаться, что у его жены есть немало незаурядных качеств. Например, проверять, когда он спит, его карманы — не припрятана ли там трешка, не появилась ли вдруг любовная записка?

Или порадовать ее признанием, что до мелочей помнит вечер, когда он уходил от нее, от Аси, даже помнит ее последние слова. За этим, что ли, отправлялся он вчера разыскивать ее?

Ершов привстал. Взбил кулаком подушку, привалился к ней спиной.

Нет, он все-таки вовремя повернул назад. Во-первых, пурга, с ней шутки плохи. Чего доброго, нырнул бы под лед, прямо к моржам или нерпам.

Во-вторых…

Он закурил, бросил на пол обуглившуюся спичку.

Во-вторых, все могло черт-те чем кончиться. Он мог просто не уйти от Аси. До жены дошли бы слухи. От слухов недалеко до персонального дела. Впрочем, слухов могло и не быть: он мог не остаться с нею. Скорее всего, так бы и было. Да, он наверняка не остался бы у нее. Она наверняка не захотела бы этого…

Неожиданно его передернуло, будто током полоснуло лицо. Такое случалось с ним не часто. Только тогда, когда он вспоминал некоторые моменты из их прошлой жизни. Всего год они были вместе. Ася работала тогда лектором в Доме просвещения, он плавал третьим штурманом. Но эти «некоторые моменты» не пропадали из памяти. Так же, как из памяти не уходила и она сама.

Ну, хотя бы вот этот — момент номер один. Как-то за ужином она сказала (так твердо умела говорить только она): «Виктор, если ты будешь твердить одной мне, что твой капитан пьяница и бездельник, я перестану тебя уважать. Если ты трусишь заявить об этом открыто в пароходстве, я могу сделать это за тебя». Он не трусил, он просто не хотел связываться с капитаном. Вместо него «связалась» она, и капитана поперли с флота.

Момент номер два. Его старый приятель по мореходке Костя Пахомов ушел от семьи. Спустя месяц он заявился к ним в гости с новой женой. Не дослушав его восторженного: «Знакомьтесь!», — Ася сказала: «Я считаю тебя негодяем, Пахомов. Ходить тебе сюда не стоит». Оскорбившись за друга, Ершов после этого двое суток ночевал на судне.

Были еще моменты — номера три, четыре, пять… Те моменты, когда он понимал, что она выше, сильнее его. И это его бесило, унижало его мужское самолюбие. А потом появилась Светлана, дочь главного капитана пароходства. С ней было легче и проще, чем с Асей. Вдобавок, Светлана была тем зарядом, который мог вывести его на орбиту капитанской карьеры…

Ершов снова закурил.

Все-таки хорошо, что он повернул вчера назад. И дело не в пурге, не в той дурацкой трещине среди торосов. Не в этом дело. Что бы он сказал ей? Что теперь все понял и жалеет, что потерял ее? Что карьеры не получилось, жар-птица не поймана? Что когда-то он боялся быть подавленным ее, Асиной, волей и что сейчас его уже не волнуют столь высокие проблемы? Все оказалось проще, чем он думал. Есть жена, а у жены есть привычка проверять по ночам, когда он спит, его карманы. Есть теща, а у тещи есть привычка постоянно жаловаться, что не хватает денег. Есть Жорка и Славка, у которых нет ярко выраженных привычек. Хотя не исключено, что мама и бабушка постараются передать им свои.

Вот о чем размышлял Виктор Ершов, лежа в каюте корабля, содрогающегося от пурги под самым носом у Северного полюса.

 

21

Пурга несется с Ледовитого океана…

Ветер и снег…

Снег и ветер…

И ничего другого не существует на свете.

Пурга бушует в Апапелхе.

Два человека ползут по снегу. Ах, если бы они могли подняться и идти во весь рост! Если бы они могли подняться, то давно были бы у цели. Но пурга прижала их к земле, и единственно, что они могут, — это ползти. Правда, сперва, пока их путь лежал среди торосов, они шли, то низко сгибаясь под ударами ветра, то прячась от него за торосы. Но как только выбрались на равнину, пурга повалила их наземь. Теперь они ползут.

«Доползем или нет? Да или нет? — думает один. — Леший меня дернул показывать ему дорогу!..»

«Если это называется пургой, — думает другой, — тогда что такое пекло? Он страдает из-за меня. Если мы погибнем, виноват я один…»

Ползут два человека. Снег под ними и снег над ними. Тот, что под ними, — жестче наждака. Стоит коснуться его щекой — и будто по коже полоснули напильником. Снег, что над ними, — сыпучий, в нем — заряд адской силы. Этот заряд таранит в спину, в бока, бьет по голове.

«Который час?» — думает один.

На груди, в кармане тужурки у него лежат часы. Большие, как блюдце, серебряные часы, которые верно служат ему четвертый десяток лет. Они никогда не подводили, эти часы. И сейчас они стучат так же исправно, как и его сердце. Но пока он не переступит порог жилища, пока не очутится в тепле, стрелки часов останутся для него невидимыми.

«Который час? — думает он. — Было девять утра, когда мы вышли. Сколько прошло с тех пор?.. Ему тяжелее, чем мне. Надо держаться ближе к нему, а то отстанет. Тогда, считай, крышка…»

«Когда человек тонет в воде, это понятно, — думает другой. — Когда человек гибнет в пурге, это глупо. Почему я должен утонуть в пурге?.. Нельзя отставать от него. Он мудрый товарищ. Он заставил меня надеть тулуп и эти… как они?.. Ага, торбаса… И этот… как он называется?.. Ага, малахай… Он мудрый человек…»

«Проклятый грузин! — думает один. — Что он — влюблен в эту врачиху?.. Чтоб он сдох со своей любовью!.. Надо же такое, к бабе ползком — тьфу!.. Главное, не вырываться вперед, не то он отстанет…»

«Бедная бабушка Шалико! — думает другой. — Если бы ты знала, где сейчас твой Ясон! Бедная мама Ясона! Вы не знаете, что такое пурга! Лучше растопиться на солнце, чем встретиться с пургой… Я начинаю от него отставать. Нельзя отставать от него…»

В дикой снежной пляске ползут по снегу два человека. Наверное, так же ползут солдаты под смертоносным огнем врага. И если это длится долго, у них немеют руки, отнимаются ноги, становится непослушным тело. И на смену многим прежним желаниям приходит одно: остановиться, замереть, не двигаться, расслабить мускулы, дать им покой. Приходит желание уснуть. Хотя бы на одну, на две минуты. Но они — ползут.

«Если я остановлюсь — крышка, — думает один. — Где поселок?.. Будь он трижды проклятый!..»

«Если я остановлюсь, — думает другой, — меня проглотит мороз. Мне нельзя отставать от Бороды».

Два человека продолжают ползти вперед.

Над ними стонет пурга.

 

22

А в Крестовом нет пурги. В Крестовом мороз сорок градусов. А в двенадцать дня появилось какое-то подобие рассвета. Воздух из темно-синего стал светло-синим, вернее, светло-серым.

На аэродроме поют моторы. Одни машины приземляются, другие взлетают. Те, что приземляются, прилетают с юга и с запада, те, что взлетают, — берут курс на юг и на запад. Путь на восток по-прежнему закрыт. Поэтому гостиница, как и вчера, битком набита летчиками и пассажирами.

Ушаров ходит по коридору: тридцать шагов в один конец, тридцать — в другой. Два часа назад он проводил Федю Заводилова. Машина Федора ушла на юг — на Магадан. Сейчас она уже где-то на подходе к Анадырю. Зашел в диспетчерскую, узнал: надежд на вылет никаких. Вернулся в гостиницу. И вот меряет шагами коридор: тридцать шагов в один конец, тридцать — в другой.

Сволочная это штука — торчать в гостинице в ожидании погоды. Уйму времени губят люди в гостиницах северной трассы! Как близнецы, похожи друг на друга эти гостиницы, разбросанные от Баренцева моря до Берингова пролива. Особенно похожи зимой, когда их заносит снегом. В Воркуте и в Салехарде, в Крестовом и в Норильске, в бухте Прозрения. Словно одна рука строила их. Все, как правило, одноэтажны, все, как правило, с низкой трубой, денно и нощно пыхтящей дымом. Все, как правило, разрезаны пополам длинным коридором. Справа — кухня с водяным котелком или обширной плитой, слева — кладовая. А дальше — комнаты слева, комнаты справа. Комнаты потеплее — для пилотов, похолоднее — для пассажиров. Одеяла шелковые, пуховые — для пилотов, верблюжьи — для пассажиров. И одинаково противны всем — и пилотам, и пассажирам часы ожидания.

В эти часы и пилоты и пассажиры во всех гостиницах великой северной трассы до мелочей похоже коротают время — спят, едят, режут в карты, забивают «козла», дуются в благородный преферанс, дремлют над припасенной специально в дорогу книжонкой, тянут спирт или пропускают «голубой Дунай» — предательскую смесь спирта и коньяка. Это называется «делать погоду».

Тридцать шагов — это шесть дверей слева, шесть — справа. Итого двенадцать комнат.

В комнате Ушарова — шум и гам. Стучат по столу костяшки.

— Дубль шесть! — кричит Саша Рокотов.

— Шесть — пусто! — это уже радист Митя.

Сражались вчера, сражаются сегодня, могут сражаться неделю и две.

За соседней дверью такой же галдеж.

— А ты мне скажи, почему мы не строим на свайном фундаменте? — настырно допытывается у кого-то баритон. — Думаешь, сваи не для Чукотки? Нет уж, дудки! У меня в портфеле такие цифры и расчетики — мина здешним строителям. И подложу!

Следующая дверь чуть приоткрыта. За дверью мягкие женские шаги. Вероятно, женщина укачивает на руках малыша.

— Ве-те-р по морю гу-ля-ет и ко-рабли-к подго-ня-ет, — нараспев монотонно декламирует она.

У дверей на кухню курят двое: пожилой, низенький человек в меховой безрукавке и кряжистый парень в толстом зеленом свитере. На груди у парня замерли в упряжке два белых оленя. Не дойдя двух шагов до них, Ушаров поворачивает, слышит последние фразы человека в безрукавке:

— Я ему только сказал: если вам кажется, что у нас на Севере не любят свежие огурцы, то пусть вам это не кажется. После этого он не имел мне, что ответить. Летом наш прииск получит огурцы. Но это мне стоило десять литров моей крови…

Докурив папиросы, оба пассажира исчезают. Ушаров видит, как за ними закрываются двери в комнату. Эти двое отвлекли его внимание. Он, кажется, о чем-то думал сейчас? Да, Апапелх — о чем еще он может думать? Черт знает что с ним творится! Сутки не спит, и сутки не выходит из головы Апапелх. Вернее, не Апапелх — больница. С кем-то стряслась беда, он вез хирурга — и не довез. Даже не попытался приземлиться. Мало ли что мог приказать «Пингвин»!.. Ерунда какая-то получилась.

«Старею, что ли? — подумал он. — Старею и боюсь рисковать?»

Больше всего мучила неизвестность: что там в больнице, в каком состоянии больной? Сколько он ни пытался установить с Апапелхом связь, тот не отвечал. Разговор по радио с командиром отряда ничуть не утешил его.

— Моли бога, старик, что не пошел на посадку. Угробил бы себя и машину, — назидательно втолковывал ему командир.

Командир не отменил задания, приказал дожидаться в Крестовом, пока не откроется Апапелх.

Но кто скажет, когда он откроется?

Ушаров поравнялся с кухней. Оказывается, на кухне есть люди. Вернее, один человек: пассажирка, которая летит в Апапелх.

С той минуты, как приземлились, Ушаров не встречал ее. Хотя знал, остановилась она в этой же гостинице (где же ей еще остановиться?). Она, пожалуй, не видит его, потому что лицо ее повернуто к окну. Полная рука подпирает щеку.

Неожиданно Ушаров вспомнил свой далеко не вежливый разговор с нею, когда он прогнал ее от дверцы самолета, и ему захотелось как-то сгладить свою вину. Чем-то утешить эту женщину.

Он подошел к кухонному столику, за которым она сидела, дружески спросил:

— Вы давно в этих краях живете?

Женщина чуть вздрогнула от неожиданности, повернулась к нему, вытерла платочком мокрые глаза.

«Кислая особа», — слегка поморщился Ушаров, не терпевший женских слез.

— Ох, в первый раз я сюда, — негромко сказала она и опять поднесла к глазам платок.

И как тогда, во время полета, Ушарова снова начала раздражать эта женщина. Такая, чего доброго, возьмет и заголосит, запричитает. Но она не заголосила. Она вытерла насухо глаза, безо всякой связи сказала:

— А вы туфли свои сняли… Я думала, как это вы в них по морозу ходите? — Она еще раз взглянула на его унты, добавила: — В таких меховушках совсем другое дело.

Ушаров, конечно, мог бы объяснить ей, что только перед тем, как подняться в воздух, он надевает легкие туфли, чтобы спастись от жары в кабине. В другое же время он, как и прочие северяне, предпочитает им унты или меховые ботинки. Впрочем, не он один. Так поступают все северные летчики. Он мог бы сказать все это, но вряд ли такая проза интересовала женщину. Она уже говорила совсем о другом:

— Как подумаю, куда меня занесло, сердце заходится. Дико здесь и пусто. И сынишка у меня в Запорожье остался. Вот и разрывается сердце.

Ушарову показалось, что женщина снова собирается заплакать. И, чтобы предотвратить это, сказал первое, что пришло на ум:

— Надо было сына сюда забирать. Здесь ребята растут хоть куда парни.

— Нельзя, — покачала головой женщина. Вздохнула и повторила: — Нельзя его сюда. Вот лечу, а сама не знаю, может, скоро и назад вертаться.

Ни тогда, ни после Ушаров так и не понял, чем было вызвано неожиданное откровение женщины. Он ни о чем не спрашивал, ничем не пытался заслужить ее расположение, а она вдруг заговорила о себе:

— Плохо у меня с мужем получилось. Не такой он, как другие, людей он не любит. Ни друзей у него, ни приятелей. Куда ни поступит, все какие-то дела против других заводит. И хоть бы что серьезное было, а то так, — она вяло махнула рукой. — Характер уже такой, что ли? Устала я с ним. На работе нигде не держится, всем на свете недоволен. Уж расходиться решила, а вот куда за ним еду. Не знаю, что будет, а еду. Клялся, что на новом месте другую жизнь начнет… А вы говорите, почему без сынишки?

Ушаров многих знал в Апапелхе. Еще бы, поселок маленький, русских — по пальцам перечтешь. Слушая невеселую исповедь женщины, он перебирал в памяти своих тамошних знакомых. Но, как ни странно, не видел среди них того, о ком она рассказывала.

— И давно ваш муж в Апапелхе? — спросил он.

— А вы там кого-нибудь знаете? — в свою очередь спросила она.

— Почти всех. Но его, пожалуй, не знаю.

Женщина помолчала. Потом негромко и просто ответила:

— И хорошо, что не знаете. Может, и впрямь переменится человек.

Коридор неожиданно наполнился голосами. Захлопали двери. На кухню в полном сборе ввалился экипаж Ушарова. С ними был и Блинов. Лицо хирурга распухло от долгого сна, под глазами нависли мешки. Рокотов постучал пальцем по часам на руке.

— Ушак, ровно два.

Ушаров повернулся к женщине:

— Пойдемте в столовую. Славно пообедаем.

Блинов понимающе осклабился, подморгнул Ушарову.

— Пойдемте! — настойчиво предложил Ушаров, не удостоив хирурга взглядом.

— Спасибо, — ответила она и покачала головой. — Не хочу есть. Посижу лучше здесь.

Надежде Петровне Тюриковой действительно не хотелось есть.

А последний раз она ела сутки назад — еще в Хабаровске.

 

23

Пурга бушует в Апапелхе. Ломится в дом Опотче.

Ася Николаевна открыла глаза. Комната была красной — от раскаленной плиты. Потому что спать уже совсем не хотелось, Ася Николаевна поняла, что уже день. Не утро, а день.

Она вытянула из-под одеяла руку, посмотрела на часы, которые так и не сняла перед сном. Часы стояли. Она негромко, вполголоса окликнула Опотче. Ответа не последовало. Тогда она приподнялась на кровати, осмотрелась. Опотче в комнате не было.

Обрадовавшись, что он, вероятно, вышел в сени, она поспешно встала, оправила смявшиеся брюки, взяла с табуретки валенки, сушившиеся у духовки, надела их. Валенки были горячие, ноги сразу попали в тепло. Потом повернула выключатель, но электричество не зажглось. Увидев на столе лампу, догадалась, что оборвало электропроводку: Опотче приготовил лампу.

Ася Николаевна зажгла лампу. Умылась. Поискала глазами зеркало, чтобы расчесаться. Складное зеркальце стояло на столе рядом с бритвенным прибором. Помазок был еще мокрым. Выходит, он недавно брился, Опотче.

«Где же он?» — подумала Бабочкина.

Прошло порядочно времени, как она хозяйничает в комнате, а Опотче не появляется. Ася Николаевна толкнула дверь в сени. Из сеней на нее глянула пустая, ледяная темнота. Пол был завален снегом, в снегу застыли глубокие следы. Сомнений не было: Опотче ушел. Бабочкина закрыла дверь. Стояла у порога, силясь сообразить, куда он мог отправиться в пургу.

Ходики на стене, как назло, тоже не шли. Стрелки остановились: маленькая — на двойке, большая — на двенадцати. То ли они замерли на двух ночи, то ли на двух дня. Ася Николаевна качнула маятник. Ходики весело затикали, отсчитывая минуты неизвестного времени.

«Как в сказке — чем дальше, тем непонятнее», — подумала она.

Неожиданно она вспомнила ночной разговор за стеной. Вот где Опотче — у соседей! У соседей сейчас тихо, ребенок не плачет, уснул, наверное. Что он, Опотче, прячется от нее, что ли? Во всяком случае, гоняться за ним по соседям она не собирается. Хочет он того или нет, но она дождется его в его собственной квартире. Правда, ведет он себя по меньшей мере странно. Вместо того чтобы поговорить с нею о делах, он вчера предпочел весь день молча строгать копылья, а ночью отправился развлекать ребенка. Что ж, пусть развлекает, если ему это нравится. Ей неплохо здесь и одной. Похоже, что, уходя, он даже позаботился о ней. Плита горит, у плиты — два полнехоньких ведра с углем. На стол выложены галеты, сахар, стоит чистая тарелка, на тарелке — ложка. Ешьте, мол, не стесняйтесь, ешьте все, что найдете. А найти не так-то трудно, особенно если ты изрядно проголодался.

Ася Николаевна подошла к плите, приподняла крышку, заглянула в кастрюлю.

«Трогательно, — чуть иронически подумала она. — И когда он варил?»

Мясо не только было готово, оно разомлело и отделилось от костей и так вкусно пахло, что закрыть снова крышку было невозможно.

Поев, она вымыла посуду. Ставя посуду на полку, нечаянно задела локтем алюминиевую кружку, кружка упала на пол, закатилась под кровать. Пришлось извлекать ее оттуда кочергой. Только поставила кружку на место, как в стенку легонько постучали.

— Вы уже встали? — спросил за перегородкой женский голос.

— Да, — Ася Николаевна подошла к стене.

— Здравствуйте! — поздоровалась через стенку женщина. — А я все прислушиваюсь, встали вы или нет. Там Опотче вам записку оставил и передал, чтоб вы не волновались насчет собрания, он послезавтра вернется.

— Откуда вернется? — не поняла Ася Николаевна.

— Так он же уехал, — ответила женщина.

— Уехал?! Куда?!

— В тундру, на инвентаризацию. Там и муж мой.

— Не может быть?! — не поверила Ася Николаевна.

— Уехал, — повторила женщина. Голос у нее совсем юный, и, если бы Ася Николаевна не знала, что за перегородкой живут только трое: молодой зоотехник Горохов с женой и грудным сынишкой, она бы подумала, что с ней разговаривает девчушка-подросток. Вероятно, женщина подошла ближе к стене, потому, что голос ее вдруг стал гораздо громче.

— Сейчас уже не страшно, — говорила она, — ветер к сопкам повернул, он погонит оленей в спину. А вот ночью я так испугалась за Опотче. Я уже думала — он погиб, когда за молоком пошел.

«За молоком? За каким еще молоком?»

И вдруг Ася Николаевна вспомнила: ей снился какой-то разговор о молоке. Или это не во сне было?

— За каким молоком? — в ту же минуту спросила она.

— Разве вы не слышали? — удивилась женщина. — Сережка так плакал. Он у нас искусственник, мы его сухим молоком кормим, а молоко кончилось. И Опотче пошел за молоком. Но если бы вы знали, как я боялась за него. Завмаг живет в конце поселка, Опотче вернулся уже под утро. Я даже не знаю, как благодарить его. Теперь Сережку сутки не разбудишь.

Женщина умолкла. Молчала и Ася Николаевна. Больше ей не о чем было спрашивать и нечего было сказать этой женщине. Она спокойно проспала всю ночь, когда рядом стояло чье-то горе. Она спокойно спала в то время, когда Опотче, рискуя жизнью, доставал молоко соседскому Сережке. Она, видите ли, принимала все за сон…

— Вы меня слышите? — донеслось из-за перегородки.

— Да, — ответила Ася Николаевна. И спросила: — Который сейчас час?

— Три, — ответила женщина. И опять заговорила об Опотче: — Он просто удивительный человек, поэтому его и уважают здесь так. А муж мой просто преклоняется перед ним.

Записку Ася Николаевна нашла на столе. Она лежала, придавленная пачкой галет. Записка была протокольно сжатой:

«Товарищ Бабочкина!
Опотче».

Уезжаю в тундру. Собрание лучше проводить в воскресенье. Тогда все пастухи будут на усадьбе. Подготовиться успеем. На плите мясо. Кушайте.

«Да, товарищ Бабочкина, — с грустью подумала она. — Вы отдохнули, насмотрелись снов, а в это время вам приготовили поесть. Кушайте на здоровье. Что ж вам еще делать?»

Она подошла к ходикам, перевела стрелки, подтянула гирю. Пальцы стали черными — обычное явление в квартирах, где сутками топят углем. Поискав глазами тряпку и не найдя ее, Ася Николаевна достала из кармана брюк носовой платок, намочила его под рукомойником и вытерла ходики. Намочила еще раз, насухо отжала и сняла пыль с приемника. От приемника перебралась к этажерке, потом к полке с книгами. Чем больше чернел платок, тем больше было у нее желания навести в этой холостяцкой комнате чистоту. Хотелось взять щетку, окунуть ее в мел, пройтись щеткой по стенам. Хотелось до блеска вымыть полы, погрузить в мыльную пену, отутюжить занавески. Хотелось сделать что-то очень хорошее, такое, что заставило бы улыбнуться Опотче, такое, что обрадовало бы его. Письма, которые она собиралась проверять, ее сейчас нисколько не заботили. Быть может, они не вымышлены. Но они не имели никакого отношения к тому, что сделал Опотче этой ночью.

Стоило только хорошенько поискать, и в доме все нашлось: и мел, и щетка, и тряпка, и ведро. Ася Николаевна засучила рукава и взялась за работу.

Еще вчера она удивилась обилию книг у Опотче. Ими были заставлены две самодельные полки, не считая журналов и тоненьких брошюр на этажерке. Снимая с обложек пыль, она рассматривала книги. Юрий Рытхэу, Джек Лондон, Гюго, Стендаль, сказки Пушкина… Книги стояли вперемежку, авторы их не выстраивались, как в библиотеках, в алфавитном порядке. Только на верхней полке, где расположились труды Ленина, номера томов следовали строго один за другим. Среди вишневых переплетов белыми перьями торчали закладки.

Ася Николаевна взяла один из томиков, открыла страницу, где была закладка. Прочла обведенные красным карандашом строчки:

«Патриотизм — одно из наиболее глубоких чувств, закрепленное веками и тысячелетиями обособленных отечеств».

Поставила книгу на место, протянула руку к другому томику. Закладка отогнула семьдесят вторую страницу. Здесь целый абзац был схвачен красными скобками. Ей хорошо были известны эти ленинские слова: «Старому миру, миру национального угнетения, национальной грызни или национального обособления рабочие противопоставляют новый мир единства трудящихся всех наций, в котором нет места ни для одной привилегии, ни для малейшего угнетения человека человеком».

Видно, не раз и не два страницы вишневых томов заставляли задумываться Опотче. Видно, многое волновало его, когда он припадал к неисчерпаемому роднику ленинских мыслей.

Вот о чем думала Ася Николаевна, стирая пыль с книжных корешков.

Неожиданно она наткнулась на толстущую тетрадь в твердом переплете. Рядом была еще одна — такая же. На первой странице тетради было крупно написано: «Дневник».

Дневник начинался датой: 10/VII 1958 года. Цифры обрамляли два кружочка: черный и красный. Зная, что именно в тот год у Опотче погибла жена и сын, Ася Николаевна догадалась, что означал этот траурный ободок. Возможно, как раз после потери близких и появилась у Опотче потребность вести дневник.

Глаза ее скользнули по строчкам первой странички.

«Если бы у меня была мать, она сказала бы, где я родился. Если бы был отец, он вспомнил бы, в каком году я появился на свет. Но их нет. Старик Арэ говорил: мой год рождения тридцать третий, а место рождения — берег реки Койнергиргин. Старик Арэ кочевал в одном стойбище с моими родителями. И еще говорил он мне: «Ты пришел на землю в страшный день. Было лето, но стало холодно, как зимой. Было солнце, но его проглотила нерпа. Ветер вырвался из капканов и принес снег. Зеленая трава стала белой. Река перепрыгнула через берег и набросилась на ярангу, где лежала твоя мать. Твоя мать ушла к верхним людям в ту минуту, когда ты пришел на землю. Через год к верхним людям ушел твой отец». Это я узнал от Арэ мальчишкой, когда настоящие пастухи еще не доверяли мне водить самому стадо».

Ася Николаевна не сомневалась: в ее руках невыдуманная, быть может, самая интересная из тех, что ей когда-либо встречалась, повесть. Но читать ее она не имела права. И она решительно поставила на место тетрадь.

…Заканчивая мыть пол, Ася почувствовала, что в комнате что-то изменилось. Но что? От удивления она даже перестала выжимать тряпку, огляделась по сторонам. Ах, вот что — необычная тишина. Не вздрагивает дверь, не звенит на полке посуда, не гудит в плите, не воет за окном. Все это куда-то пропало. Все это сменила тяжелая, глубокая тишина.

Ася Николаевна открыла двери. Двери поддавались туго, мешал снег в сенях.

Она протиснулась в образовавшуюся щель, плечом нажала на дверь.

Так тихо бывает, должно быть, в могиле. А на земле только тогда, когда кончается пурга. Со всех сторон к дому подступают сугробы: косые, прямые, круглые, острые. Валяются оборванные провода. Торчат из-под снега поваленные столбы, куски железа, углы ставен — угрюмые свидетели снежного разгула. А вокруг — ни звука, ни шороха.

— Ну вот! — вслух сказала Ася Николаевна. — Вот и все!

И посмотрела на часы — четыре. Четыре дня.

С чего же начать остаток неожиданно ожившего дня? Три неотложных дела у нее. Немедленно разыскать Асю Антонову, встретиться с теми, чьи подписи стоят под письмами об Опотче. Познакомиться в бухгалтерии с хозяйственной деятельностью колхоза. Начинать надо с Аси.

Но прежде всего она закончит мыть пол.

 

24

Перед тем как отправиться в путь, Коля кладет на грудь под кухлянку пачку газет, подвязывает кухлянку кожаной веревочкой. Радиограмму он заталкивает в рукав кухлянки, под тугую резинку.

— Я пошла, — говорит он телефонистке Кате Пеничейвыне, с которой он сегодня вместе дежурит.

— Беги, — говорит Катя и так встряхивает головой, что в ее ушах начинают маятниками качаться красные сережки.

Но бежать Коля ничуть не собирается. Даже если бы очень хотел, все равно не побежишь, так как вся улица забаррикадирована сугробами.

Сугробы стоят вдоль и поперек улицы, под прямыми и косыми углами друг к дружке. Некоторые поднялись выше крыш, некоторые улеглись на крыши верхушками, некоторые со всех сторон окружили дома, будто заарканили их.

Коля выходит на крыльцо. С крыльца ему видна вся улица: в один конец и в другой. Видны люди, копошащиеся сейчас на улице. И хотя на дворе не очень-то светло, потому что месяц совсем тоненький, а электрические лампочки не горят, Коля безошибочно знает, кто и чем занимается.

Вон на столбе темная фигура. Это колхозный электрик Яша Умилик чинит оборванные пургой провода.

Вон возле домика пекарни целая группа людей машет лопатами, раскидывая по сторонам снег. Это пекарь Юра Акилькак со своей семьей расчищает подступ к дому.

Где-то справа скрытый сугробами урчит бульдозер. Тоже ясно: Миша Кергин прокладывает дорогу.

А вот прямо по сугробу поднимается на крышу человек с метлой. Этого человека, заведующего базой, Коля узнает за километр.

От домика, где живет заведующий, идет женщина. Коля знает и ее. Она — корреспондент газеты. Вчера утром она приходила на почту, послала в свою газету радиограмму. Наверное, она пурговала у заведующего базой, а сейчас идет по своим делам. Возможно, даже снова зайдет на почту и даст в свою газету новую радиограмму.

Коля сбегает с крыльца и идет по улице в сторону моря. И не просто идет, а переваливает через сугробы. Поднимается и спускается, поднимается и спускается. Или обходит их стороной. Так он идет до самой аптеки. А у домика аптеки останавливается. Вернее, не у домика, а у большущего круглого сугроба, накрывшего домик. Домика нет. Есть только дверь, от которой уже раскидали снег, и труба на макушке сугроба.

Вокруг трубы топчется целая свора мальчишек и девчонок с санками. Они гогочут точь-в-точь, как гаги во время весеннего перелета.

«Хорошо! — думает Коля. — Где другую такую горку в поселке найдешь?».

— Дай съехать, — просит он ребят, взобравшись на вершину горки.

— Хочешь на моих? — спрашивает Танечка Степанова, дочь учительницы Анны Ивановны, и дает ему свои санки.

Коля усаживается на санки, отталкивается рукой от трубы и несется вниз. За ним — кто на санках, а кто кубарем — катятся мальчишки и девчонки.

— Хочешь еще? — спрашивает Танечка, подпрыгивая перед ним, чтобы вытрусить снег из рукавов пальто.

— Нет, — говорит Коля. — Ты катайся, а мне некогда.

И он идет дальше. Вот и кончился поселок. Кончилась земля. Дальше начинается море. То ли месяц побелел, то ли небо посветлело, то ли звезд зажглось больше, но воздух почему-то стал более голубым, более прозрачным.

С берега Коле хорошо был виден танкер. Сейчас он совсем черный, и кажется, что до него совсем недалеко. Но это только кажется. Целый час пройдет, прежде чем доберешься туда. Вон сколько торосов торчит между берегом и кораблем. И хотя они красивы с виду, хотя они похожи сейчас на голубые, сверкающие комочки застывшей пены, по ним не так-то легко идти.

Да и спешить Коле вовсе не хочется. И если говорить честно, ему не очень хочется идти сейчас на корабль. А идет, потому что надо отнести газету и эту самую радиограмму, которая лежит у него в рукаве и которую, наверное, ждет капитан. А если бы не эта радиограмма, он сел бы сейчас прямо на снег и сидел бы так долго-долго. Сидел бы и думал. Не потому что он вообще любит думать, а потому что…

Он так задумался, что едва не угодил ногой в лунку. Небольшая лунка предательски замаскировалась под тенью тороса. Коля вовремя отпрянул назад, но не пошел дальше, а присел на корточках у воды, бросил в лунку кругляшок льда. Кругляшок не пошел ко дну, а остался плавать на темной неподвижной поверхности.

Коля сидел у лунки, кидал в воду льдинки и думал. Не потому что он вообще любил думать, а потому что…

Эх, и жалко, что еще не все в поселке знают, что случилось с ним, с Колей. А случилось с ним такое, точно он второй раз родился. И все началось с того, что он повез в больницу уголь. Не вспомни он об угле, никогда в жизни не узнал бы, что на земле есть человек, которого зовут Ясон Бараташвили. Вот если бы он, Коля, умел писать книжки! Он ничего бы не пропустил в этой книжке. Сперва он написал бы, как два человека в пургу ввалились в больницу. Нет, лучше начать с того, как доктор Юля Плотникова готовилась оперировать девушку со стройки. Коля помогал даже тащить в палату тяжелый стол для операции. Потом он помогал сестре Маргарите Сергеевне наливать в лампы керосин. А когда уже девушку хотели нести на стол, ввалились эти двое. Доктор Юля Плотникова испугалась, когда увидела, что у одного совсем белые щеки. Она терла спиртом ему щеки и все время говорила:

— Сумасшедший! Ты такой же сумасшедший, как и был! Это счастье, что ты жив!

А потом произошло то, чего Коля никогда не забудет, даже если пройдет сто лет. Вместо доктора Юли операцию делал человек с примороженными щеками. Все помогали ему, потому что всем, кто был в больнице, доктор Юля Плотникова дала белые халаты, всем завязала марлей лица, всем сказала: будете помогать. Коля держал над головой керосиновую лампу. Начальник ихнего аэродрома, который привел в больницу Ясона Бараташвили, и пожилой дяденька, который привез в поселок больную девушку, тоже держали лампы. Лампы освещали только часть стола и руки хирурга. Юля Плотникова подала хирургу тоненький блестящий ножик. Коля видел, как этот ножик дотронулся до тела. Но как только показалась кровь, Коля сразу закрыл глаза.

Открыл их, когда почувствовал, что в руках начинает качаться лампа. Больше он не закрывал глаз. Больше он не отрывал их от рук в тонких резиновых перчатках, которые мелькали над столом. Ох, как долго мелькали над столом эти руки! Коля очень удивился, когда позже услышал, что операция шла всего полчаса. Тогда ему казалось, что она длится целый день.

Все кончилось неожиданно. Девушка застонала. Хирург повернулся к ней и сказал:

— Почему мы стонем? Больно? Не верю, вам не больно. Все. Конец. Больше у вас нет аппендицита.

Девушку уже перенесли на кровать, а он, Коля, все еще не знал, что делать с лампой: держать над головой или нет? Не знал, пока возле него не очутился хирург.

— Спасибо, мальчик, — сказал он. — Молодец, мальчик. — И взял у него лампу, да еще и подмигнул ему, да еще и улыбнулся. Вот тогда и заметил Коля, какие у хирурга зубы. Они были белее, чем самый молодой снег, и, наверное, могли светиться в темноте. Хирург сверкал этими зубами и говорил доктору Юле Плотниковой:

— Юлечка, Ясон хочет чаю. Крепкого грузинского чаю, какой заваривает бабушка Шалико.

Такой человек заслужил целый год пить самый крепкий чай. И чай мигом сварили. Его пили все: начальник аэродрома, дяденька со стройки, доктор Юля, хирург Бараташвили, сестра Сергеевна. Все пили чай, кроме него, Коли. Он просто сидел за столом и смотрел на хирурга. И правильно делал, потому что можно пить каждый день, а живого хирурга он видел первый раз.

Живой хирург рассказывал о Грузии, о своей больнице и о своей бабушке Шалико. Коля помнил по географии, где находится Грузия. Он помнил, что горы там повыше сопок, что на них растет лес и что в Грузии даже на горах живут люди. Но он никогда не думал, что люди в Грузии не такие белые, как русские люди. Он даже хотел спросить, у всех ли в Грузии такая смуглая кожа, такие черные глаза, как у хирурга? Но он не спросил об этом, решив, что и так все ясно.

Живой хирург рассказывал о винограде и о теплом море. О таких морях Коля читал в книжках. Тут ничего не скажешь — это хорошие моря. А вот насчет винограда он немножко сомневался: неужели есть ягоды вкуснее морошки или голубики?

Живой хирург ругал солнце за то, что оно сожгло ему недавно нос, и хвалил пургу за то, что она все-таки оставила целыми его щеки.

Живой хирург громко хохотал и десять раз повторял одно и то же:

— Какой ты молодец, Юлечка! Какой ты молодец!

Доктор Юля тоже много смеялась и называла хирурга «мой Ясончик».

Эх, если бы Коля умел писать книжки! Он написал бы все, как было. И, возможно, только где-нибудь в конце немножечко добавил о себе. О том, что уж очень хочется ему стать хирургом. И что с того, что надо долго-долго учиться? Если сильно захотелось, можно и учиться. Не так-то и много ему еще лет — всего шестнадцать…

…Коля сидит у лунки, бросает в нее льдинки. Льдинки не уходят ко дну, они белыми поплавками колышутся на воде.

 

25

Моторы рвут воздух. Воздушные струи взбивают над землей мелкие облачка снежной пыли. А серебристый красавец ИЛ-12 и не думает трогаться с места.

К самолету только что подали трап, так что даже самые нетерпеливые пассажиры еще не успели взобраться в машину. Самым нетерпеливым пассажиром оказалась та самая бабуся, которую Ясон Бараташвили самочинно вселил вместе с дочкой и внучонком в комнату двух Ась. Бабуся обвешана таким множеством узелков, что ей никак не справиться со своей ношей на узкой лесенке трапа. Бабуся всеми силами пытается преодолеть подъем, а узелки всеми силами норовят стащить ее вниз. В результате бабуся топчется где-то посередине трапа, заставляя топтаться на месте выстроившуюся за нею шеренгу людей.

Начинается обычная в таких случаях довольно раздраженная перепалка:

— В чем там дело?!

— Гражданин, что вы стали?

— А при чем здесь я?!

— Слушайте, нельзя ли быстрее двигаться?!

— Не толкайтесь!

— Ну что там, в самом деле? Околеешь здесь!..

— Вот уйдет самолет, будет номер!..

Вот так и переругиваются. Хотя каждый знает, что самолет без него не поднимется. Хотя каждый в душе понимает, что постоять лишнюю минуту на ядреном морозном воздухе после заточения в прокуренной гостинице — одно удовольствие. Это укрепляет нервы, закаляет организм. Каждый знает, каждый понимает и каждый тем не менее считает своим долгом подать голос недовольства.

А бабуся все никак не справится со своими узелками.

— Гражданин в белых валенках! — кричит Редька мужчине, стоящему на ступеньку ниже от бабуси. — Помогите женщине, или не видите?

Пассажир в белых валенках будто специально ждал этой команды. Свободной рукой он подхватывает несколько бабусиных узелков, и бабуся мигом устремляется вперед. Очередь качнулась, посадка вошла в свое русло.

— До свидания, товарищ Борода, — говорит Ясон Бараташвили Редьке. Он ставит на снег свой маленький чемоданчик, стягивает с правой руки перчатку, подает руку Редьке. Жмет его руку так, что Тарас Тарасович невольно приседает. — Вернусь домой, — говорит он, — расскажу о тебе всем друзьям. Они поднимут за тебя бокалы солнечной хванчкары. Расскажу о тебе своему другу Давиду. Он напишет о тебе песню и будет петь в своих концертах. А сам я напишу тебе большое письмо. До свидания, товарищ Борода.

— Да-а-а, — негромко тянет Тарас Тарасович. И еще раз тянет: — Да-а… Бывает же такое…

В следующую минуту Редька говорит:

— А я, признаться, думал, у тебя любовь.

Ясон шевельнул чернющими бровями, поднял их выше, еще выше.

— Думал, ты в нашего доктора влюблен, — видя, что его не понимают, объясняет Редька. — А любовь штука такая, что и в пургу пойдешь.

Теперь Ясон все понял. И он сказал:

— У меня есть бабушка Шалико и мама Марго. Есть три брата и три сестры. Есть много друзей, и среди них — Юлечка Плотникова. Но я не сказал тебе, что у меня есть жена Тамара и два сына. Я не сказал, что доктор Тамара и доктор Юлечка вместе зубрили анатомию и были самые большие подруги. Я понятно рассказал, товарищ Борода?

Они еще раз пожали друг другу руки.

Уже когда моторы взвыли на полную мощь, когда машина задрожала, как норовистый конь, готовясь к прыжку в высоту, дверца самолета неожиданно открылась и показался Ясон.

— Товарищ Борода! — прокричал он Редьке. — Ты говорил: три дня пурга будет — получилось одни сутки. Почему пурга нарушает расписание?

— Правильно нарушает! — крикнул ему с земли Редька.

Спустя минуту самолет задрал хвост и побежал по взлетной полосе, таща за собой длинную снежную шлею.

Редька побрел в городок. Его одолевал сон, глаза слипались сами собой. Тело ныло каждой мышцей, каждым суставом. Сильное напряжение, перенесенное сперва по дороге в больницу, а потом в самой больнице, когда шла операция, сейчас давало себя знать. Его мозг, глаза, слух, мышцы требовали одного — отдыха. Но идти к себе он не хотел. И не потому, что в опустевшей гостинице его встретит одинокая тишина, а потому, что нет уже в гостинице веселого белозубого грузина…

«Пойду в диспетчерскую, — решил Редька, — узнаю, когда ожидается Ушак».

Если у мужчины неожиданно начинает тоскливо ныть под ложечкой, ему лучше в это время быть на людях.

 

26

Обе Аси завтракают в гостинице. А точнее, пьют чай с хлебом, маслом и колбасой. Ася Антонова пьет чай вприкуску, похрустывая сахаром. Ася Николаевна пьет внакладку, тщательно размешивая сахар ложечкой.

Они встретились час назад и вот-вот расстанутся. Ася Николаевна всю ночь просидела в правлении колхоза, изучая разные сводки и отчеты. Она еще долго пробудет в Апапелхе, дождется возвращения Опотче, проведет отчетно-выборное собрание. Ася Антонова всю ночь проспала в гостинице, и самое позднее через полчаса она улетает домой.

Ася, ничего не утаивая, рассказала о Тюрикове. Все до капельки. Даже то, как она до смерти испугалась его сжатых кулаков, его свирепого взгляда.

— Бедная моя Аська, — Бабочкина вдруг провела ладонью по Асиным волосам цвета спелой ржи. — Досталось же тебе.

— Чепуха! — ответила Ася, отправив за щеку толстый квадратик сахара.

— Убей меня, — помолчав, сказала Бабочкина, — но я не понимаю, зачем ему понадобилось писать гадости на себя? На других — понимаю, а вот на себя?

— Хитрый ход.

— Ход?

— Ну да. Приедут — разберутся, все окажется не так, а совсем наоборот. И он пожнет лавры героя.

— Чересчур сложный путь. Все равно, что трогать себя правой рукой за левое ухо.

— Ох, и обвел бы он за нос редакцию, если бы не та карточка.

— Жалко, что я не знала этого вчера, — заметила Бабочкина.

— Почему вчера?

— Потому что письма об Опотче тоже он писал. Сам поставил подписи и крестики.

Серые Асины глазищи вдвое увеличились.

— Как же вы узнали?

— Он сам рассказал.

— Сам?!

Старшая Ася смотрела на младшую.

— Ночью он нашел меня в правлении. Признался, что писал не подумав. Хотел отомстить Опотче за то, что тот не продал ему собак для упряжки. Просил простить ему, никому не говорить.

— А о письме в редакцию сказал?

— Нет.

— Тогда это тоже какой-то ход. На что же он рассчитывал?

— Не знаю. Но когда я слушала его, верила. У него не ладится с семьей. Больше всего он боялся, чтоб о письмах не узнала жена. Вчера она как раз к нему прилетела.

Ася недоуменно смотрела на Бабочкину: что это она так разжалобилась? И голос будто не ее, пропали обычные волевые нотки. Мягкий какой-то стал голос у Бабочкиной.

— Я не знала, что вы такая добренькая, — упрекнула Ася. — Не хватало еще таким, как Тюриков, верить! Может, скажете, и писать о таких не надо: ведь тюриковы не типичны? Нет уж, я его таким, как есть, покажу, чтоб другим неповадно было. С его гнилой философией и со всем прочим.

— Ты горячая, Ася, — сказала Бабочкина. — Это хорошо. Но тебе надо научиться верить людям и уметь их прощать. Я говорю не о Тюрикове, а вообще. Это мое мнение.

— Ах, опять мнение! — вспыхнула Ася и, чтобы досадить Бабочкиной, спросила:

— Значит, председателя снимут?

— Почему снимут?

— Но ведь было мнение.

Ася Николаевна вдруг рассмеялась. Пожалуй, Ася Антонова впервые видела, чтоб Бабочкина так весело смеялась.

— Дуреха ты, Ася, — сказала Бабочкина. — Хочешь знать мое мнение об Опотче? Он отличный человек.

Младшая Ася пожала плечами.

— Не будем ссориться, — Бабочкина улыбнулась. — Пиши, что считаешь нужным, я не навязываю тебе своего мнения. А я сегодня сама побываю у Тюриковых, познакомлюсь с его женой.

Бабочкина встала из-за стола, потянулась к полушубку.

— Ты опоздаешь, уже без четверти десять, — сказала она.

— Сейчас, — ответила Ася Антонова, продолжая допивать свой чай.

Ася Николаевна надела варежки, положила руку на выключатель.

— Ася!..

— Я готова! — Ася Антонова схватила с кровати меховую шапку с длинными ушами. Шапку она сунула под мышку, одной рукой проворно завернула вокруг шеи косу.

Щелкнул выключатель, комната погрузилась в темноту.

Позднее утро ничем не отличается от ночи. Вверху плывет развеселый задира-месяц, водят хоровод звезды, десятки фонарей освещают городок аэродрома. Электрический свет гонит иссиня-черную темноту к сопкам.

И темнота вьет у их подножья плотные гнезда. Сопки стоят величественные и угрюмые, подпирая небо острыми пиками снежных вершин. В сравнении с ними домики на аэродроме кажутся вырезанными из картона… Совсем игрушечными.

От гостиницы к взлетной полосе пролегла хорошо укатанная дорога. Будто и не было вчера лютой пурги, будто и не лежал весь городок под снегом, будто и не срезал ветер проводов, повергнув в темноту все дома. Словно и не было ничего этого. Словно и вчера озорно перемигивались над городком огни, весело скрипел под ногами снег, стелилась от гостиницы эта дорога…

Когда они подошли к самолету, посадка уже началась. Обе Аси удивились, что на грузовой самолет набралось столько пассажиров. Шесть мужчин, среди которых были и летчики, поднимали в машину кого-то на носилках.

— С кем это несчастье? — тревожно спросила Ася Антонова.

— Девушка со стройки, — ответила Ася Николаевна. — Вчера один пурговавший здесь хирург спас ее от смерти: оперировал гнойный аппендицит. Но оказалось, что у нее ко всему поврежден позвоночник. Месяц назад сорвалась с карьера и никому не сказала. Теперь появились боли. Решили забрать ее в районную больницу.

Как только носилки скрылись в машине, в дверях появился высокий летчик в расстегнутом коротком пальто на белой барашковой подкладке, в лакированных остроносых туфлях. Он подал обе руки молоденькой женщине в беличьей шубке и легко перенес ее по воздуху в самолет. Появился другой летчик, выбросил из самолета на землю невысокую лесенку. Потом из машины, не воспользовавшись лесенкой, выпрыгнул Редька. Он тотчас же заметил двух Ась и направился к ним:

— Неужели улетаете? — огорченно спросил он. — Так и не поговорили.

— Отчего же, поговорим, — сказала Бабочкина. — Я остаюсь.

— Вот это дело! — воскликнул Редька и в знак великого удовлетворения осторожно пригладил рукавицей свою шикарную бороду.

Пассажиры гуськом, друг за дружкой поднимались в машину.

— Что мне отвечать, если спросят, когда вы вернетесь? — спросила Ася у Бабочкиной.

Бабочкина молчала. Она не слышала Асю. Глаза ее были прикованы к морякам, грузившим в эту минуту в самолет чемоданы. Один подавал с земли, другой принимал, стоя в дверях самолета. Третий — он, вероятно, был их начальник — просто наблюдал за погрузкой. Улетал этот, третий, потому что он тут же поднялся по лесенке, наспех пожал двоим руки, и те двое отошли от трапа. Бабочкина шагнула к машине. Еще один шаг… Остановилась. Повернулась к Асе. Смуглые щеки заливала краска, глаза блестели.

— Что?.. Ты что-то сказала? — растерянно спросила она.

— Что мне ответить, если спросят, когда вы вернетесь? — Ася никак не могла понять, почему так взволнована Бабочкина.

— Когда вернусь? — механически переспросила Бабочкина. — Не скоро. Я еще поеду к оленеводам в тундру после отчетно-выборного…

Бабочкина словно только сейчас заметила стоявшего рядом Редьку.

— Я сегодня до обеда буду в гостинице. Вот и потолкуем обо всем. — Потом она спросила его: — Откуда у вас моряки взялись?

— Танкер тут зазимовал, — ответил он. — Льдами прихватило. Теперь до июля простоит.

— Вот как, — сказала Бабочкина. И все сразу прозвучало в этом «вот как» — удивление, легкая грусть, ирония, раздумье.

— Мне пора, — сказала Ася, недоуменно глядя на Бабочкину. — Зайдете со мной в машину?

— Нет, ты иди, — ответила та. — Иди одна.

Ася вошла в самолет самой последней. Махнула рукой Бабочкиной. Ася Николаевна ответила ей таким же жестом. Оба морячка, будто по команде, улыбнулись Асе и тоже помахали ей руками. Один послал ей воздушный поцелуй.

Ася Антонова поискала глазами, где бы ей сесть. Свободное место было возле моряка.

Едва она опустилась на широкую скамью, вытянувшуюся вдоль борта, как машина тут же легонько качнулась и побежала по земле.

 

27

Пропеллеры дружно таранят голубизну неба. Слабо подсиненный воздух бьется в стекла кабины. Самолет летит на юг — прямо на белый рожок месяца, зацепившийся за горизонт.

Одиннадцать человек — пять пилотов и шесть пассажиров — несутся по воздуху навстречу этому белому рожку месяца. Над ними — небо, под ними — громады сопок.

Сопки, сопки, сопки… Седые, изрезанные ущельями. Стройные и осевшие, с крутыми и оползшими боками, с острыми вершинами и с вершинами, обглоданными временем.

…В пути всегда мечтается. Независимо от того, по каким линиям лежит этот путь: по воздушным, морским или железнодорожным. И если люди в пути не спят, они непременно мечтают. В пути их непременно одолевают разные думы. Тот, кто летал самолетом, подтвердит, что на высоте мечтается ничуть не хуже, чем в вагонном купе. Или в каюте корабля. Или в уютной «Волге».

Самолет летит на юг — навстречу белолобому месяцу.

В кабине молчат. Каждый занят своим делом. Платон Ушаров ведет машину. Рядом в своем кресле сидит Саша Рокотов и строчит кому-то письмо. Письмо он начал самопиской, а дописывает карандашом. Ничего не поделаешь: на высоте трех километров в ручке не держатся чернила. Штурман что-то колдует над картой. Бортмеханик чинит старенький высотомер, неизвестно откуда им добытый. Молоденький радист Митя Ветров тихонько вызывает на связь «Моржа».

Молчание прерывает Митя.

— Интересно, — говорит он, ни к кому определенно не обращаясь, — появится сегодня в эфире Аляска?

Ему никто не отвечает.

— Может, все-таки появится? — задает он снова столь же риторический вопрос.

— Митя, — не поворачиваясь и не меняя позы, говорит Рокотов, — заруби себе на носу. Мальчики из Америки вспоминают о нас только в циклон. Когда им кажется, что наша песенка спета. Тогда они дают нам свой пеленг, обещая за приземление виллы и девочек. Запомнил, Митя? Повтори.

Митя Ветров молчит, он больше ни о чем не спрашивает. Рокотов через плечо посылает ему последнюю фразу:

— Обменяться комплиментами с американскими мальчиками ты сможешь в следующую пургу. Вопросов больше нет?

Митя молчит. И все молчат. Каждый занят своим делом. Каждый занят своими думами.

Ушаров ведет машину, а из головы не выходит разговор с Юлей. Вчера он сказал ей все, что собирался сказать. Она не ответила ни «да», ни «нет». Она промолчала. Лучше бы она ответила «нет», тогда не было бы такой гнетущей неопределенности. Тогда было бы все ясно… И все-таки неопределенность лучше, чем «нет». Неопределенность — это надежда. Надежда на то, что… Впрочем, на что ему надеяться? Между ними пропасть в пятнадцать лет. Когда он учился летать, женщина, которую он любит, только родилась. Когда он учился летать в воздухе, она училась ходить по земле. Что ж, все правильно. Летчики раньше других выходят на пенсию. Через пару-тройку лет он тоже станет пенсионером. Да, все правильно… И все-таки неопределенность лучше, чем если бы она сказала «нет».

«В отпуск поеду в Крым, — решает Саша Рокотов. — Ох и покупается Андрюшка в море». И Рокотов пишет в Омск отцу, что нынешним летом он обязательно поедет с ним и младшим братишкой в Крым.

«Эх, предложили бы они сейчас Ушаку посадку на каком-нибудь мысе Уэлса, — думает радист Митя Ветров. — Я бы им сказанул под первое число. Господа далекие, сказал бы я, господа, живущие за Беринговым проливом! Зарубите себе на носу: чихал я на вас с высокой колокольни! Поняли! Повторите!..».

Но есть в кабине человек, который ни о чем сейчас не думает, ни о чем не мечтает. Это хирург Блинов. Он спит. Примостился на своем чемоданчике с инструментом, уперся ногами в кресло Ушарова, привалился спиной к дверце и спит. Возможно, он разозлился на всех: послали помощь оказать, проболтался столько в воздухе, а помощь его не потребовалась. Возможно, ему не нравится, как относятся к нему вот эти ребята, летчики, особенно Ушаров? Возможно, он разозлился на них за то, что они частенько обрывают его шуточки и считают, что на Север он потянулся за длинным рублем. Возможно, разозлился на все это Блинов и решил себе спать.

А за низкой дверцей кабины разместились пассажиры. В отличие от летчиков они не заняты сейчас никакими делами. Поэтому возможности мечтать и размышлять у них куда больше.

Рядом с Асей Антоновой сидит моряк. Напротив — пожилой мужчина в торбасах и кухлянке. Ася сразу определила, что ее спутник напротив — эскимос. У эскимосов лица крупнее, чем у чукчей, скулы круче, прямее нос. А если он эскимос, значит, не оленевод, а охотник: летом бьет в море моржей и нерп, зимой ставит капканы на песца.

Эскимос-охотник не отводит глаз от девушки, которая лежит на носилках, поставленных в проходе между скамьями.

Глаза у Люси Ханановой закрыты, черные ресницы лежат на бескровных щеках. Но Люся не спит. Спать не дает тупая, ноющая боль. Ноет шрам, появившийся после вчерашней операции, ноет где-то в спине. Люсе ужасно надоело лежать не двигаясь, хочется повернуться на бок. Но стоит ей пошевельнуться, как боль усиливается, становится резкой и нестерпимой. Люся старается не думать о боли.

«И ничего со мной не случится, — говорит она себе, — полежу немножечко в больнице, опять вернусь на стройку. Обязательно к Акинфову. Уже будет лето, поставим вместо палаток домики. Из больницы я им всем напишу. Сразу как прилетим, так и напишу. А Акинфов уже дома. Наверное, уже рассказал ребятам, как мне повезло в Апапелхе с операцией…».

Иногда Люся открывает глаза. Тогда к ней склоняется женщина в беличьей шубке и вполголоса, но так, что все слышат, спрашивает:

— Ты что не спишь, Люсенька?

— Не хочу спать, Юлия Павловна, — отвечает девушка. — Вы не волнуйтесь, мне хорошо.

Потом она снова сводит веки, а Юля Плотникова откидывается к стене и продолжает пристально смотреть на круглое окошечко, врезанное в противоположный борт самолета. Светлые глаза ее при этом то щурятся, то округляются, будто она все время с кем-то разговаривает. И она действительно мысленно разговаривает.

Прежде всего с заведующим райздравом Телегиным.

Да, она признает, она не имела права без его разрешения покидать больницу и готова нести наказание. Но, во-первых, она уже дважды просила такое разрешение, а он не отвечал на ее радиограммы. Во-вторых, вопрос, который она собирается ставить перед райздравом, — вопрос не праздный. В конце концов Телегину пора понять: их поселку нужен хирург. Не терапевт, а хирург. Лучше — и терапевт и хирург. Полтора года работы убедили ее в этом. И решение вопроса нельзя откладывать. Вот зачем она прилетела. Что касается ее, то она готова работать в любом другом месте, куда ее направят. Но лишь там, где нужен именно врач-терапевт. Где врач-терапевт не будет попадать в такое дурацкое положение, как попадает она.

И еще есть человек, с которым мысленно разговаривает Юля Плотникова. И этому человеку она говорит: «Ушак, милый Ушак! Я не могу вот так сразу сказать «да». Нельзя же так: раз — и уже жена. Я должна во всем разобраться. Я люблю тебя, но я должна разобраться, прежде чем ответить тебе. Ты тоже должен хорошо разобраться в себе… Потом уже будет поздно. Потом может быть плохо и мне и тебе…»

…Внезапно молчание нарушил голос моряка:

— Девушка, вы живете в Апапелхе? — обратился он к Асе.

— Нет, — говорит она, — а что?

— А вы не из райцентра? — снова спрашивает он.

Ася не успела ответить: в разговор вмешался мужчина в торбасах и кухлянке.

— Я живу Апапелхе, — говорит он. — Двадцать лет живу. — И неожиданно для всех представился: — Охотник Умка, лечу районный центр. На большое собрание лечу, слово держать буду. Все охотники района будут знать, как мы песца берем, завидовать будут.

— Да? Это интересно, — подчеркнуто любезно кивнул моряк и тут же обратился к Асе: — Вы случайно не слышали такой фамилии — Бабочкина?

Ася повернулась к нему.

— Бабочкину? Конечно, знаю. Она провожала меня на самолет. А вы с ней знакомы?

— Да, — ответил он. И уточнил: — Был знаком.

— Как же вы ее не узнали? — удивилась Ася. — Мы все время стояли возле машины. — И вдруг Ася вспомнила, как смотрела Бабочкина на этого моряка, когда он грузил свои чемоданы. И она сказала: — По-моему, она вас узнала, она смотрела на вас.

— Не может быть, — ответил моряк. — Она подошла бы ко мне, если бы узнала.

Асе потребовалось одно мгновение, чтобы все увидеть снова.

Бабочкина рванулась к самолету. Остановилась. Повернулась к Асе. Щеки ее пылали, глаза блестели…

— А по-моему, — ответила Ася, — по-моему, она узнала вас, но не захотела к вам подойти.

Прошло несколько минут, прежде чем моряк снова повернулся к Асе.

— Скажите, она все такая же, строгая, деловая и суховатая?

То ли потому, что Ася уловила фальшь в его голосе, то ли потому, что этот моряк с первой минуты не понравился ей, но она сказала:

— Ничего подобного. Не строгая и не суховатая. Вы ее просто плохо знали.

«Ничто не вечно под луной, — философски размышлял Ершов. — Напрасно я с ней не встретился. Пусть бы она меня выставила, но надо было встретиться. Теперь поздно. Точка. А все мое проклятое малодушие… Она, конечно, выставила бы меня… Да, ничто не вечно под луной. Как и этот полет в металлической оболочке: через час приземлимся. Через два дня буду дома…»

И откуда было знать Ершову, что в это время Ася Бабочкина тоже думала о нем. Но думала не о том, что она его по-прежнему любит. Нет, у нее было достаточно времени — несколько лет, чтобы понять, что не тому человеку отдала она свою первую любовь, что человек этот давно и навсегда ушел из ее сердца. Другое тревожило ее. Почему он так постарел, почему таким желчным, испитым стало лицо, откуда взялась эта сутулость? Вот что взволновало ее, когда она неожиданно увидела Виктора Ершова.

«А ведь ему только тридцать, — с грустью думала она, возвращаясь вместе с Редькой в гостиницу. — Всего тридцать…»

…Разные, совсем незнакомые люди летят в грузовом самолете из поселка, над которым день назад бушевала пурга. По-разному текут их мысли.

 

28

Самолет идет на юг. Таранят голубизну неба пропеллеры. Впереди, на горизонте висит белый рожок месяца. Внизу беспорядочно громоздятся сопки…

В воздушном океане царит покой: ни бурь, ни циклонов. Чист воздушный океан: ни облачка в нем. Возможно, завтра он взбунтуется так же, как день назад. Но сегодня он тих и спокоен, этот океан.

Самолет идет на юг.