Данте шагал в темноте, проклиная свою глупость. Чего он ожидал? Что они ему поверят?

«Вы среди друзей…» Его сердце сжималось при воспоминании об этих словах, о мягком изгибе губ Гло-рианы, когда она просила его рассказать ей всю правду. И как болтливая обезьянка, нет, как большая, старая человекообразная обезьяна – так его назвала Мод, – он проболтался. Он выложил перед Глорианой все как на духу, больше правды, чем могло вместить ее сознание. И гораздо больше того, что он хотел бы ей открыть. Он вовсе не собирался рассказывать ей ни о Елизавете, ни о помолвке.

Почему?

Каждая капля его воли должна быть направлена на возвращение в принадлежащие ему по праву эпоху и страну, чтобы потребовать себе по тому же праву женщину и королевство. Почему он пожалел о том, что рассказал Глориане о Елизавете? Не было никакого смысла скрывать это от нее. И было бы неблагородно обманывать ее ради продолжения приятного развлечения еще на несколько дней.

Он понимал, что, узнав о его помолвке с другой, она никогда больше не посмотрит на него с этим чудесным светом в глазах.

Вдруг он услышал за спиной легкий шелест шагов, как будто его мысли о Глориане возымели какое-то колдовское действие:

– Данте!

В небе поднялась луна, заливавшая загадочную землю мягким серебряным сиянием, напоминавшим свет самых лучших свечей в отцовском дворце. Данте обернулся на ее голос и с горечью увидел то, чего боялся, – что-то в ней прискорбно изменилось. Глориана энергично шагала с деловым видом по залитой лунным светом земле, обходя торчавшие повсюду пучки жесткой травы. Поравнявшись с Данте, она посмотрела на него, и ему показалось, что луну закрыло облако, настолько безотрадным было выражение ее глаз.

Всю свою жизнь Данте Тревани жаждал быть замеченным, наслаждаться восхищенным вниманием в равной степени и безликой толпы, и надменных вельмож. Но в эту минуту он готов был благоговейно молиться на одну только волшебную улыбку Глорианы, во мраке не замеченный, не видимый никем, кроме нее.

– Я не ожидал, что ты пойдешь за мной.

– Мне кажется, ты не дал себе труда хорошенько подумать, когда так стремительно удалился.

Да, она была права. Он просто поддался чувству досады и отвращения к себе.

– Мне очень жаль, Глориана. Я понимаю, что мои слова ранили тебя. Как, впрочем, и меня самого, – тихо добавил он.

– Какие еще слова? – Она нахмурилась с весьма озадаченным видом, а затем лицо ее просветлело. – А! Ты имеешь в виду все эти разговоры о вашей помолвке с этой… как ее… Елизаветой Тюдор. Мне нет до этого никакого дела.

– Тебе… до этого нет дела?

– Разумеется. Это твое дело, чем ты займешься, закончив работу у меня. Меня занимает лишь вопрос о зеркале. Поэтому я и направилась за тобой. Теперь, когда мне стало известно, для чего оно тебе нужно, у меня появилась одна идея.

Вид Глорианы говорил о ее полном самообладании и целеустремленности: перед ним стояла вовсе не рыдающая, расточающая упреки женщина, только что узнавшая о том, что ее любимый скрыл от нее свою помолвку с другой. Такой поворот событий должен был его обрадовать. Однако вместо этого его охватила какая-то странная боль, от которой у него почти подгибались колени.

– Когда доктор Ди с помощью зеркала отправил тебя в другую эпоху…

– Значит, ты поверила мне, – прервал он ее, не справившись со своим удивлением. А ведь он был совершенно уверен в том, что они приняли его за сумасшедшего. Данте тут же пожалел о своей несдержанности, потому что ей на минуту изменило самообладание.

– О, Данте, ни одна женщина в здравом уме не поверила бы в эту историю.

– Но ты поверила. Ты не поспешила бы вслед за мной, если бы не поверила.

– Я… я понимаю, меня можно принять за безумную.

Данте проклинал лунный свет, стиравший все краски, когда Глориана подняла глаза, он увидел в них лишь серость и угольную черноту – холодные цвета глаз Елизаветы – вместо изумрудного пламени Глорианы. Но в глазах Глорианы присутствовало молчаливое признание, согревавшее его все больше: я верю тебе, Данте Тревани.

Она машинально поглаживала рукой браслет, украшавший ее запястье.

– Этот браслет, который, как ты сказал, принадлежал Елизавете… Ну что ж, теперь у меня целая коллекция необычных вещей, появившихся ниоткуда. И они каким-то образом всегда оказываются рядом с зеркалом.

– Как и я.

В ее грустной улыбке не было ни искорки счастья.

– Да, как и ты. Кроме того, пропало несколько моих вещей, лежавших рядом с этим зеркалом. Они просто исчезли.

Как намеревался исчезнуть и он сам.

– Как и я, – повторил он.

– Ты не мой, Данте, и твое исчезновение я не смогу считать своей потерей. – Она отвела взгляд в сторону, и по ее телу пробежала едва заметная дрожь. – Как бы то ни было, я так и не могу себе представить, откуда берутся и куда исчезают эти вещи. Злополучное зеркало однажды привело меня в ужас каким-то совершенно… потусторонним видом. И я готова поверить в невозможное – что все эти вещи прошли через него. Если это так, возможно, ты появился здесь таким же путем. Эта мысль пришла мне в голову, когда я подумала о таинственном появлении и исчезновении этих вещей.

Данте осторожно наклонил голову, продолжая слушать Глориану.

– У тебя ведь не было зеркала, когда ты здесь появился?

– Нет, не было. Это зеркало – собственность Ди.

– Ты появился более или менее случайно, независимо от того, где могло быть зеркало.

Данте сомневался, чтобы было случайным его появление в том месте, которое когда-то называлось Новой Испанией. Ему всегда страстно хотелось оставить там память о себе. Ди поклялся, что Данте должен был получить все, чего он когда-либо желал: королеву, королевство, место, где он никому бы не мешал. Здесь он встретил Глориану, которая нуждалась в нем, чтобы вступить во владение этим маленьким королевством, которое ей принадлежало.

– Я уверен в том, что Ди знал, где я окажусь, отправляя меня в будущее с помощью этого зеркала. И браслет на твоей руке подтверждает существование связи между двумя эпохами.

Глориана кивнула:

– Все, что нужно, – это представить себе, как с помощью зеркала отправить тебя обратно.

– Я знаю, как это делается. Ди поставил зеркало под таким углом к солнцу, что луч солнца отразился прямо «а моей голове, а потом – пффт! – и я оказался здесь.

– Это только полдела. Именно так и я использую это зеркало в цирке – правда, оно при этом не поджигает предметы и они не исчезают.

Данте вспоминал, что у него было такое ощущение, словно весь жар солнца обрушился на его кожу, когда Ди направил на него луч, отраженный от зеркала.

– Наверное, чтобы сберечь зеркало, ты убирала его, когда оно завершало свою работу.

У Глорианы вырвался негромкий возглас:

– Это объясняет, почему все, что я находила, было совершенно черным и края вещей всегда бывали как будто в саже. Я думала, что это был просто бесполезный, никому не нужный мусор.

«Вроде меня», – подумал Данте. Глориана оживилась:

– Все это говорит о том, что тебе не нужно брать с собой зеркало. Я направлю его на тебя и буду держать, пока ты не исчезнешь, отправившись уж не знаю в какой там год, а зеркало останется при мне.

До этой самой минуты Данте не позволял себе думать об осуществлении на деле своего возвращения. И теперь до него дошло, что как только это произойдет, у него не останется ни малейшей надежды когда-нибудь снова увидеть улыбку Глорианы… Если она улыбнется ему перед дальней дорогой, он навсегда запечатлеет эту улыбку в своей памяти.

– Ты хочешь помочь мне, Глориана? Именно ты хочешь отправить меня отсюда?

– Данте, ты знаешь, как важно для меня это зеркало. Я не могла бы доверить никому работу с ним на солнце. Бабушка всегда предостерегала нас, говорила, что зеркало очень старое и хрупкое и что слишком долгое воздействие на него солнца может разнести его вдребезги.

– Ди говорил мне то же самое.

Данте показалось весьма странным, что они стояли бок о бок в лунном свете, разговаривая о том, как следует правильно обращаться с зеркалом, переносящим из одной эпохи в другую, как будто это было совершенно. обычным делом. И что казалось более всего странным, так это его внезапное желание поспешить обратно на стоянку и упасть на колени перед Мод, умоляя ее осуществить свою угрозу и разбить проклятое зеркало о его голову.

Теперь, когда Глориана поверила ему и была готова помочь, оставалось, может быть, всего несколько дней до того, как он сможет вернуться в свою эпоху. Было рукой подать до исполнения его заветного желания.

Но те же несколько дней оставались и до того момента, когда Глориана решительно направит на его голову солнечный луч и это разлучит их навсегда. По-видимому, она была озабочена лишь тем, чтобы зеркало выдержало это испытание.

– Какой рукой ты это сделаешь, Глориана?

Она недоуменно посмотрела на Данте. Он взял ее тонкую руку в свою и поднес к губам:

– Этой? Этой рукой ты повернешь зеркало и отошлешь меня в далекое прошлое?

Глориана почувствовала дрожь в коленях и поняла, что ее нарочитая деловитость непоправимо рушилась.

– Почему бы и нет? Ты будешь стоять рядом и дашь мне это сделать.

– Да. – Это подтверждение прозвучало как последний вздох умирающего.

– Как… как ты мог? – сдавленным голосом прошептала она. Разрывающая сердце боль исказила ее черты. – Как ты мог?..

Она была почти готова снова ударить его ногой, была готова на что угодно, только бы избавиться от этой внутренней боли, сильнее которой не было ничего на свете. Минутой раньше он был охвачен обидой за то, что ей никак не передавалось его собственное волнение, теперь же сожалел о каждом слове, произнесенном им за последний час, потому что только он был причиной ее страданий.

Данте привлек ее к себе. Она хотела воспротивиться, но силы покинули ее, и Глориана сдалась. А потом с глухим рыданием прижалась к его груди. Он осторожно поддерживал ее, не решаясь обнять крепче, хотя ему отчаянно хотелось. Данте боялся сам себя, боялся не совладать со своей страстью; он знал, что если это произойдет, он уже никогда не выпустит ее из своих объятий.

– Я никогда не причиню тебе вреда, Глориана.

– Так говорят все мужчины.

Он ощутил глухой прилив животной ревности при мысли о том, что какой-то другой мужчина смог добиться расположения этой хрупкой молодой женщины.

– Ты так хорошо знакома с… мужским коварством?

– Нет. Я никогда не позволяла ни одному мужчине… – Данте не понял, доставили ли ему радость или причинили боль ее слова о том, что она не позволяла ни одному мужчине, кроме него, близости, которая могла бы ее ранить. – Моя мать предостерегала меня от доверчивости к таким мужчинам, как ты. Вы, мужчины, всегда жертвовали любимыми женщинами ради своих тайн, которые вы тщательно скрывали, ради долгов перед вашим прошлым. Ты… ты совсем такой же, как мой отец.

Луна скрылась за облаком и почти сразу вынырнула снова; казалось, весь ее свет пролился только на них.

– Как странно. Я только что думал о том, что поступаю так, как мог бы поступить лишь я сам.

– Что ты хочешь этим сказать?

– Мой отец соблазнил мою мать, отлично зная, что никогда на ней не женится.

Он мог бы поклясться, что у него никогда не возникала мысль о женитьбе на Глориане. Но почему тогда его сердце падало и замирало, как будто только что на его глазах разрушилась самая дорогая мечта, и ему незачем теперь было биться?

– Да, именно так мой отец поступил с матерью. Я клянусь, что никогда не допущу, чтобы такое случилось с моей любимой.

Данте забыл тот далекий день, когда держал в объятиях рыдавшую Елизавету Тюдор, зная, что никогда не сможет быть ей любящим мужем. Он тогда знал, что Елизавета вырастет и превратится в одну из тех женщин, которые не думают ни о ком, кроме самих себя, что ее алчная натура сделает для нее невозможным довериться мужчине, а ее глубокий эгоизм не позволит ей полюбить никого.

Теперь он держал в объятиях рыдающую Глориа-ну – женщину, которая так много думала о других, что простой разговор об отце, которого она никогда не видела, погружал ее в отчаяние. Несмотря на всю ее браваду на словах о том, что она должна посвятить свою жизнь цирковому искусству и стать звездой и ей не нужен спутник жизни, Данте понимал, что она боится жизни, боится страданий и поэтому избегает мужчин. С каждой минутой он все больше разрывался между невозможностью разрушить равновесие своей жизни и желанием завоевать доверие Глорианы и добиться взаимной любви.

Его путь был уже определен. Он должен вернуться в свою эпоху и бороться за свое положение, за состояние, за уважение – за все то, чего у него никогда не было.

И его будет вечно преследовать воспоминание о красавице с изумрудными глазами, горевшими дивным светом для него, Данте Тревани, независимо от того, располагал бы он всеми благами или нет. Он жаждал обладать ею один раз, всего один раз, чтобы почувствовать, как ее гладкие как шелк ноги обовьют его бедра, почувствовать, как набухнут ее груди и как польется навстречу ему – ему – ее женская зрелость.

У него вырвался стон отвращения к себе, когда он понял, что громовый зов его чресел мог возобладать над его самыми лучшими намерениями. Он с усилием вернул себе самообладание:

– Клянусь, я никогда не поступлю так, как отец. Я очень сожалею, что от нашего общения осталась только боль, Глориана.

– Боль не имеет к этому никакого отношения, по крайней мере с мужской точки зрения.

– Ты ошибаешься. – В ответ на ее вопросительный взгляд ему захотелось объяснить ей то, что только теперь стало с ним твориться. – Отец однажды попытался объяснить мне, что произошло между ним и моей матерью. Тогда мне едва исполнилось шестнадцать лет, и я был исполнен праведного гнева из-за того, что меня выбросили в этот мир как бастарда – незаконнорожденного ребенка. Я обвинял отца во лжи, с помощью которой он пытался представить себя в лучшем свете. Вот каким я был глупым, неоперившимся юнцом! Но отец был примерно в таком же возрасте, когда оказался наследником королевства, которое в один прекрасный день поглотило чуть ли не всю Европу. Он был слишком молод для того, чтобы мудро править, и его на каждом шагу ставила в безвыходное положение кучка советников и тщеславных вельмож, ухитрявшихся править страной через его голову. Он встретил мою мать, полюбившую Карла-мужчину, а не Карла-короля. Они провели лето любви в Италии. Всего одно лето.

– Твоя мать старалась держать тебя подальше от него?

– Наоборот. Она всегда старалась действовать в моих интересах. Ей стоило многих унижений добиться того, чтобы я находился при дворе, в поле зрения отца. Когда я вырос, отец оценил мои способности. Он хорошо мне платил – лучше, чем другим, похвалявшимся умением владеть мечом, – как я думал, для успокоения своей совести. Мать считала, что так он выражал свою любовь, никогда не признавая меня своим законным сыном.

– Мой отец всегда присылал деньги, – прошептала Глориана. – Я постоянно втайне мечтала о том, что в один прекрасный день он покажется мне, заняв место среди зрителей, посмотрит наше представление, что я увижу его и буду знать, что это мой папа. Мать говорила, что он не мог этого сделать, потому что это слишком задело бы его жену и детей.

– А моя мать всегда наставляла меня, чтобы я был более снисходителен. Она часто говорила, что порой жизнь вынуждает нас принимать решения, разрывающие наше сердце. Хотя я однажды опрометчиво сказал то же самое Елизавете, я… До нынешней ночи я не понимал настоящего смысла этих слов.

Глориана шевельнулась в его объятиях:

– Почему наши родители так обошлись с нами? Почему они пошли на это?

Данте ловил ее губы своими и целовал ее со всей страстью, которую, как он понимал, ему уже никогда не утолить снова. Она прижалась к нему, пылко отвечая на поцелуи и разбивая в прах остатки его чести.

Не помня себя, он с поспешностью сбросил купленную ему Мод одежду. С одеждой Глорианы оказалось труднее, но зато как восхитительно. Расстегивая кнопки и пуговицы, он отмечал поцелуем каждую обнажающуюся часть ее тела. Он стягивал плотно облегавшую ткань лифа платья и тонкое белье, скользя губами, языком и пальцами по каждому новому дюйму открывавшейся ему плоти.

Расстеленная на песчаной почве одежда стала для них мягким ложем. Данте навис над нею, упиваясь видом Глорианы, распростертой перед ним в лунном свете. Каждый совершенный изгиб, каждое очаровательное углубление серебрились как редкое, драгоценное сокровище, каким и была ее красота на самом деле.

Протянув к нему руки, она касалась трепетными пальцами его груди, зарывалась ими в его волосы, задерживала ладони на его коже, а луна подчеркивала изумительное сочетание молочной белизны ее тела с загаром, покрывавшим его дубленую кожу воина.

– Я… я видела тебя во сне таким, Данте. Это признание взорвало кровь в его чреслах.

– А ты мне не снилась, – хрипло проговорил он. На лицо Глорианы набежала тень.

– Нет, это не то, о чем ты думаешь. – Данте едва справился с дрожью, охватившей его, когда он попытался объяснить Глориане, как страстно он ее желал. – У меня нет слов, Глориана. Я хочу сказать, что если кому-то нужно уснуть, чтобы что-то увидеть, то я представлял тебя каждый миг наяву. Мои губы пили твое тело, а язык упивался твоей сладостью сотни, тысячи раз, но ни одно из этих мечтаний не может сравниться с тем, что я чувствую сейчас, когда ты рядом во всем великолепии своей красоты.

Охваченная трепетом, Глориана пролепетала его имя, и он забыл обо всем на свете.

У Данте, как у каждого мужчины, были женщины, но все эти встречи никогда не затрагивали самых сокровенных глубин его души.

Глориана что-то тихо шептала и вздыхала. Она была как горячий шелк, как подогретый мед. И Данте Тревани очертя голову погрузился в ее любовь, в дар ее женственности, забыв обо всем на свете.

Он понимал, что не должен давить на нее тяжестью своего веса, но ему хотелось ощущать всем телом сладостные прикосновения шелковистой кожи Глорианы, ласкавшей его грубую шкуру. Понимал, что не должен сжимать ее так крепко, но ничего не мог поделать со своим желанием еще крепче прижать ее к себе, поглотить ее всем своим существом.

Тело Глорианы, такое хрупкое и утонченное в сравнении с его собственным, поражало и покоряло его своей упругой силой. Она легко выдерживала его тяжесть, поощряя его железные объятия. Она выгибалась навстречу ему, все больше сводила его с ума нежными прикосновениями своих грудей и бедер к его напрягшейся плоти.

– Данте. – Его имя срывалось с ее губ как ласка, и у нее вырвался глубокий вздох, когда он, не в силах больше ждать, прижал свои пальцы к мягким складкам средоточия ее женской зрелости. И в тот же миг пришла очередь его глубокого вздоха – он почти задохнулся, поняв, что она отдавалась ему девственницей. Ее лоно сомкнулось вокруг его пальцев плотнее, чем ему казалось возможным, – горячее, влажное и чувственное, и он стиснул зубы, борясь с пожиравшим его желанием двигаться дальше и дальше, чтобы наконец бурно ворваться внутрь Глорианы.

В какой-то отстраненной части его существа шевельнулось чувство, достаточное для того, чтобы он упрекнул себя в готовности злоупотребить ее невинностью.

– Глориана… ты уверена?..

Она прервала его вопрос поцелуем, успокаивавшим его совесть и дававшим возможность его языку заняться более приятным делом, чем складывание слов. Она обвила ногами его бедра и обхватила руками плечи и отвечала в унисон каждому движению его тела, от едва заметного до бурного натиска, словно и сама чувствовала могучий призыв слиться с ним в одно целое.

– Возьми меня, Глориана, – прошептал он. – Люби меня.

– Да.

И тогда он взял ее так осторожно, как был способен на это мужчина, забывший о всякой осмотрительности, когда каждый его вздох подчиняется неуемному мужскому желанию. Во мраке ночи эхо разнесло его торжествующий крик, ворвавшийся в их уши, потом еще раз, а потом и третий, становясь с каждым разом все слабее.

Потом они долго лежали, живот к животу, грудь к груди, прислушиваясь к гулкому биению двух сердец.

Глориана шевельнулась, и плоть Данте ожила снова. Словно камни вдавились в ее спину. А когда иссяк и этот порыв страсти, она почувствовала, что ей стало труднее выдерживать на себе тяжесть Данте. Он понял это и вытянулся рядом с нею.

Волосы Глорианы рассыпались по его груди, источая аромат лаванды и лаская его кожу с нежностью лепестков розы. Немногие женщины его эпохи так ухаживали за своими волосами. Те, что в походах сопровождали солдат, носили чепцы, покрывавшие волосы, от которых пахло дымом костров и салом. Более утонченные леди поливали свои локоны духами, что никогда не устраняло полностью смутного ощущения близости тела, редко встречавшегося с ванной. И нечасто женщины любого положения распускали волосы, занимаясь любовью, так как им было лень расчесывать потом спутанные локоны. Волосы Глорианы скользили как шелк между его пальцами, гибкие и мягкие, благоухающие так, как будто она их мыла каждый день.

– Твои волосы… – прошептал Данте.

– Они тебя щекочут? Они такие непослушные, что я всегда с ними мучаюсь. – Она откинула волосы назад привычным жестом, и при этом обнажилась ее грудь.

Порывистым движением Данте обхватил ее за талию и подтянул повыше, так, чтобы мог взять кончик груди губами. Глориана задохнулась от наслаждения и прижалась к нему, отчего ее волосы снова свободно разлились по ним обоим, как завеса, скрывавшая любовное безумие двоих, ненасытность Данте, который забыл обо всем на свете, кроме этого райского блаженства, а она лишь стонала и вздрагивала от его прикосновений.

Глориана полностью отдавалась ему. И он брал все, что она ему предлагала, осознавая с неумолимой уверенностью, что это обрекало его на поджаривание на вечном адском огне. Может быть, всего лишь может быть, ему удастся вынести эти муки ада, вызывая воспоминания об этой единственной ночи, проведенной им на небесах.

Прошло очень много времени, прежде чем она поднялась с его груди, лежать на которой, свернувшись калачиком, ей было так удобно.

– Наверное, Мод не спит. Увидит, что меня нет, и пойдет искать.

– Ну и пусть. Ведь она плохо видит.

– Данте. – Глориана усмехнулась, и счастливая девическая нотка в этом звуке вызвала у него улыбку. –Идем. Нам пора возвращаться.

Он не думал, что ему придется услышать это именно теперь и отправиться в лагерь, где его ждут лошади и фургон, где он снова встретится с зыбкостью своего положения и неотвратимостью скорого прощания.

– Ты иди, Глориана. А я останусь здесь и буду наслаждаться видом и звуками этого места. Я знаю, что мне никогда больше его не увидеть.

Ее передернуло от его назойливого напоминания о скорой разлуке. Ему захотелось схватить ее и прижать к себе, вымолить прощение за неосторожное слово, но он заставил себя сдержаться. Скоро мысль об их расставании станет для них привычной. Они оба будут о нем помнить и готовиться к разлуке, потому что это потребует от них храбрости и целеустремленности, которых не выковала в нем ни одна из пережитых им войн. «Раны, от которых вам придется страдать, не будут кровоточить, но причинят вам более ужасную боль, чем потеря жизни или ноги». Пророчество Ди преследовало его, и теперь он понял его смысл.

Завыл волк. Его далекий вой нашел отклик в сознании Данте, задев в нем какую-то чуткую струну. Существует поверье, что есть какая-то заколдованная порода волков, пары которой соединяются на всю жизнь, и случись одному из них погибнуть, другой всю оставшуюся жизнь воет от неизбывного одиночества. Что бы подумала Елизавета Тюдор, задался вопросом Данте, если бы он в один прекрасный день поддался своей печали и она застала бы его воющим на луну?

Глори прислушивалась к волчьему вою, вспоминая о том, как ее всегда пугал этот скорбный, тоскливый звук. Теперь этот вой, пробравший ее до костей, отозвался мучительной болью.

Когда Данте исчезнет, она, наверное, отыщет старого волка, сядет рядом с ним и завоет на луну.

У Глорианы перехватило горло, как бывало всегда перед тем, как она начинала плакать, но в ее глазах сейчас не было ни слезинки. Как, вероятно, не осталось внутри ее ни капли влаги после всего, что делал с нею Данте. Может быть, это была первая стадия ее стародевичест-ва – люди называли таких женщин «пересохшими старыми девами», и теперь она понимала почему. Настоящий мужчина заставляет женщину прочувствовать все бурлящие в ней прелестные весенние потоки. А без него вполне может установиться на всю жизнь безветренный, засушливый август.

– Подними… гм… ногу, пожалуйста.

Данте подвинулся, чтобы она смогла вытащить из-под него юбку. Луна заливала их разоблачительным светом, с которым вряд ли могла бы поспорить даже эдисо-новская электростанция на Перл-стрит. Глориана не могла понять, почему она не чувствовала себя до смерти смущенной, сидя совершенно голая рядом с Данте в волнах лунного света. Может быть, потому, что сам Данте, казалось, совершенно не замечал собственной наготы. Наверное, все-таки в нем было что-то от дикости цыгана, потому что Глори нисколько не сомневалась в том, что никто из ее знакомых мужчин не развалился бы так небрежно, не прикрыв хотя бы носовым платком все самое сокровенное.

Но Данте при этом… не казался голым. Не более чем лоснящийся шерстью гибкий тигр, греющийся на солнышке на скале рядом со своей с избытком удовлетворенной тигрицей. Тело его казалось совершенным и прекрасным, и предательским пальцам Глорианы нестерпимо хотелось гладить каждый дюйм его словно вылепленной скульптором плоти. Чтобы не поддаться этому желанию, она встряхнула испачканную в пыли юбку.

Это было ошибкой.

Данте кашлянул. От пыли чихнула и Глориана. Ей никогда не приходило в голову, что ее грудь при этом колышется. Данте, как видно, обратил на это внимание, и его кашель перешел в какое-то искаженное, голодное рычание, зажегшее в ней желание снова окунуться в весеннюю бурю.

Она прикрыла грудь юбкой. Теперь, несомненно, должна была вступить в свои права скромность. Вместо этого она ощутила бурный прилив энергии у Данте, чье тело напряглось и затвердело, когда лишь на короткий миг открылась ее грудь. Всю свою жизнь она старалась привлечь внимание толпы, но не знала, что этого можно добиться, даже не шевельнув пальцем. В этот миг для Данте Тревани не существовало никого, кроме красавицы Глорианы.

Неизменное стремление ее матери добиваться восторженного рева толпы внезапно приобрело в сознании Глори новый смысл. Возможно, и она всю жизнь жаждала испытать это ощущение. Мысли о матери заставили ее посмотреть на произошедшее трезвыми глазами.

Глориана уступила Данте после долгих раздумий. Ей пришло в голову совместить, казалось бы, несовместимое – зеркало должно сослужить службу Данте, а потом, после исполнения его заветного желания, остаться у Глори. Но она не призналась бы даже самой себе, что двигало ею при таких обстоятельствах. Это было уязвленное самолюбие. Пусть до него дойдет, что для нее не имеет никакого значения, любит ли он другую женщину или нет. Ровно никакого значения.

А потом она отдалась телом, душой и сердцем человеку, который не мог остаться с нею. Человеку, принадлежавшему другой женщине, но честно заявившему о своих намерениях до того, как она уступила трепетному, страстному желанию, завладевшему ею с момента первой встречи с Данте.

«Ты уверена?.. – спросил он ее. – Ты уверена?..»

У Глорианы стоял комок в горле. Разумеется, теперь должны были начаться угрызения совести, подступить рыдания. Вместо этого она поймала себя на мысли: «Я уверена, что всегда жалела бы о том, если бы между нами ничего не произошло».

Да, теперь она отошлет его своею собственной рукой. У нее вырвался невеселый смех. Этот звук заставил Данте сесть на ложе их любви. Его рука потянулась к Глориане, и он привлек ее к себе на колени так несмело, словно ожидал сопротивления.

– Глориана?..

Она оставила без внимания его озабоченность и сосредоточилась на поисках блузки. Повернувшись к нему спиной, она на этот раз очень осторожно стряхнула пыль с нее.

– Я не хотел бы, чтобы ты сожалела о том, что произошло между нами сегодня, Глориана, – тихо сказал Данте.

– Сожалеть? О, вовсе нет! – Проклятые слезы, которые еще несколько мгновений назад могли бы быть побеждены, теперь хлынули из ее глаз весенним ливнем. Она приложила огромные усилия, чтобы ее голос не прерывался от слез. – О чем тут жалеть? Я просто следую традициям женщин семьи Карлайлов. – Она отказалась от мысли поднять с земли свою рубашку и нижние юбки – Данте так пылко любил ее на них, что они вдавились в землю и, казалось, приросли к ней. Она вернется за ними утром. Глориана надела блузку, на ощупь застегнула кнопки, а потом взялась за юбку. – Сначала бабка, потом моя мать, а теперь вот и я. Все мы прыгаем в постель к мужчинам, которые… О, да о чем тут говорить!..

Незамужняя бабка родила ее мать, потом незамужняя мать родила ее, Глориану. А теперь, может быть, в ее чрево заложено семя крошечной девочки, которая вырастет, чтобы поддержать эту роковую традицию. Красивая маленькая девочка с глазами цвета меди никогда не узнает, этого человека – этого полуприрученного тигра, – зачавшего ее в залитой лунным светом пустыне Аризоны, потому что ее мама отправит его в путешествие во времени.

Да, она по крайней мере попытается отправить его в это путешествие – при условии, что его невероятная история окажется правдой. Он, несомненно, оставит ее, несмотря ни на что. Так или иначе она его потеряет, даже не узнав, в каком веке он окажется, покинув ее.

Глориана застегнула последнюю пуговицу. Это мало отличалось от того, подумалось ей, как она обычно заканчивала облачение в свой костюм перед выходом на арену. К ней вернулись профессиональные улыбка и голос, и, вооружившись ими, она повернулась лицом к Данте.

– Знаешь, я подумала…

– Опять! – Выражение озабоченности на лице Данте сменилось тучей уныния, и он посмотрел на себя, словно только что увидев свою наготу.

– Может быть, нам следует попробовать…

– А! Такие мысли я одобряю. – Он окинул ее с головы до ног взглядом собственника, от которого она затрепетала, и одарил горячей улыбкой, вызвавшей у нее внутреннюю дрожь.

– Я не об этом. – Она не могла бы сказать, чьи мысли больше нуждаются в охлаждении – его или ее собственные. – Мы могли бы попробовать отправить с помощью зеркала в прошлое какую-нибудь вещь. Я так не хочу, чтобы ты застрял где-нибудь на полпути или что-то в этом роде.

Данте кивком указал на ее запястье:

– Этот браслет и другие вещи, о которых ты говорила, явились к тебе в целости и сохранности. А то, что у тебя исчезло, не перехвачено на полпути и к тебе вернется. Кроме того, у тебя большой опыт использования потусторонних свойств этого зеркала.

Большой опыт общения Глорианы с потусторонней силой заключался в перемещении стеклянного пресс-папье примерно на четыре дюйма. Ни ее бабка, ни мать никогда не говорили ей о том, что это зеркало было способно на подобные фокусы. Они возражали Глори, доказывая, что перемещение пресс-папье происходит лишь в ее воображении. Глори упрямилась и однажды попробовала сфокусировать зеркалом солнечный луч на головке шляпной булавки. В момент, когда это удалось, та вдруг улетела со стола, словно выпущенная из невидимой рогатки. Прежде чем Глориана опустила зеркало, солнце вцепилось в гипсовую модель ее руки, подаренную одним поклонником, и перевернуло ее ладонью вверх. После этого она убрала зеркало с глаз долой, в суеверном страхе перед заигрыванием с неизведанным миром. С тех пор она больше ни разу не пыталась перемещать предметы.

Ни один из этих предметов, как она теперь понимала, не был легковоспламенявшимся. Они были способны только… перемещаться. И ни один из них не исчез. Она содрогнулась при мысли о том, как это на нее подействует, когда она направит зеркало на Данте и тот исчезнет у нее на глазах.

А тихий внутренний голос нашептывал ей: «Он мог бы изменить свои намерения и остаться здесь, если бы увидел, что зеркало не работает». Она тут же отогнала эту мысль.

– Я никогда не отправляла и не получала ни одной из этих вещей по собственной воле.

Данте одобрительно кивнул:

– Значит, можно попытаться сделать это специально, чтобы посмотреть, что из этого получится.

– Можем попробовать с первым же лучом солца. И если не получится с первого раза, можно будет продолжить попытки.

Он бросил взгляд на черепаховый браслет Глорианы.

– Нет, нет, только не его. – Она накрыла браслет рукой. Будь она проклята, если отдаст Елизавете Тюдор все без остатка.

– Но тогда что же? У меня осталась старая одежда. Или, может быть, мой защитный нагрудник?

– Нет. Ничего из того, что принадлежит… что должно вернуться с тобой. Что-нибудь здешнее. Чтобы ты… чтобы ты… – «Чтобы ты взял с собой хоть что-то на память обо мне!» – кричало сердце Глорианы. – Чтобы ты мог показать эту вещь Елизавете в доказательство того, что у тебя было маленькое приключение. – Глориана огляделась вокруг. Увидев край своей рубашки, вдавленной в землю около бедра Данте, она подумала, не отправить ли именно ее – пусть объяснит своей бесценной Елизавете, как попало к нему белье другой женщины! Но в этот момент с луны сошло облако, и она высветила лапу карликового кактуса. Глориана осторожно сорвала его, остерегаясь колючек. – Держу пари, таких кактусов нету вас в… Куда ты должен отправиться?

– В Лондон, – с отсутствующим видом ответил Данте и взял из ее рук кактус. – Кое-кто из возвращавшихся конкистадоров пытался привезти эти странные колючие растения в Испанию, но ни одно из них не выдержало путешествия. Я видел, что от них оставалось, практически ничего, если не считать каких-то темных комков, утыканных колючками. Думаю, что ни один из них даже отдаленно не напоминал этот кактус.

– Пошли вместе с ним письмо с сообщением о том, что ты вернешься, как только завершишь свою работу телохранителя.

– Письмо! Превосходная идея, Глориана. Ди предупреждал меня, что бег времени здесь может отличаться от тамошнего, и она могла бы очень удивиться…

Для Глорианы было очевидно, что все его мысли были сосредоточены на Елизавете, а вовсе не на ней, не на путешествии во времени и не на этих нескольких минутах, которые он провел в обществе Глорианы Карлайл. Ей вдруг захотелось оказаться в темном сумраке своего фургона, где глухо храпит Мод, спрятаться от раздражавших ее противоречивых чувств.

Ее мать находила забвение в бутылке.

Глори вспоминала тяжелый дух виски, висевший в их фургоне после получения очередного письма от ее отца. Эти мужчины с их проклятыми письмами… Она понимала, однако, что, стараясь умертвить свои чувства, никогда не разрушит себя так, как это сделала ее мать. Она думала о том, что будет пить Елизавета, прочитав письмо Данте.

Может быть, шампанское, чтобы отпраздновать его неизменную преданность. Глори, разумеется, надеялась, что Данте не станет писать ей с помощью этого зеркала после того, как она отправит его восвояси. Иметь корреспондента из шестнадцатого века – только этого ей и не хватало!

Стремительно проносившиеся в голове Глорианы мысли угрожали раздавить ее осознанием того, насколько реальна и непоправима предстоящая разлука с Данте. Она отступила, потом сделала еще один шаг, и другой, и третий и вдруг устыдилась, поймав себя на желании, чтобы ее удержали.

– Сомневаюсь, чтобы у тебя были письменные принадлежности, – бросила она через плечо.

– У меня их нет.

– Я оставлю для тебя на ступеньках фургона свою шкатулку с бумагой, пером и чернилами.

Никогда Данте не было так трудно сочинять письмо, и не только потому, что он был плохо знаком с письменными принадлежностями Глорианы, например, с удивительной гладкой бумагой. Его трудности начались с приветствия.

Обращение «Дорогая Елизавета» покоробило его, потому что в нем не было ничего для него дорогого, и лицо, возникшее перед ним при мысли о слове «дорогая», вовсе не было лицом Елизаветы Тюдор.

«Моя суженая» также не годилось, потому что служило напоминанием ему только об одном дне в Холбруке, когда Глориана назвала его любимым, чтобы показать всем их отношения. Презрев свою ненависть к толпе, решив устроить представление без циркового шатра, обняла его и заставила толпу сменить угрожающее настроение на снисходительные улыбки.

Даже неопределенное «миледи» вызывало в нем протест, потому что любой мужчина, называющий так женщину, призванную царить в его сердце, не будет иметь у нее успеха.

Возможно, думал Данте, следует начать словом «миледи», которым, по-видимому, очень любил пользоваться доктор Ди.

«Ее милости миледи Елизавете», – начал Данте. Отлично. Достаточно официально, сдержанно, гладко, но не без острых краев – идеальное обращение к девушке, у которой, как предполагал Данте, напрочь отсутствовала нежная сладость души.

Вся ночь ушла у Данте на составление нескольких тщательно взвешенных фраз. Поскольку время могло проходить по-разному в эпоху Елизаветы и в дни Глорианы, он решил не указывать точную дату своего возвращения. Ему не хотелось также навлекать на себя гнев Ди тем, что он раскрыл в полной мере предательство колдуна, – он мог бы наладить деловые отношения с проклятым заклинателем, если бы пророчества Ди о доверии к нему Елизаветы оказались верными. Не хотел он выражать и чрезмерного сожаления по поводу разлуки с Елизаветой, потому что и вправду не испытывал никакого сожаления, так же как не желал и особо подчеркивать радость в связи со своим предстоящим возвращением, потому что… потому что…

Потому что ему вовсе не хотелось возвращаться.

– Я не хочу возвращаться, – вслух высказал он ошеломившую его истину.

Но это разрушало всю его дальнейшую жизнь. Возвращение означало предъявление прав на королеву и королевство, а значит, на уважение и могущество, подобающие тому, в чьих жилах текла кровь королей. Эту слабовольную нерешительность, это страстное желание остаться рядом с Глорианой было легко связать с жаждой, вызываемой в его чреслах мыслями о ней.

Он старался отодвинуть в сторону совершенную уверенность в том, что с Глорианой, с его милой Глорианой связано для него нечто гораздо большее, чем постель.

Данте склонился над письмом:

«Меня унесли далеко потусторонние силы. Я не знаю, когда смогу возвратиться. Я намерен попытаться это сделать, но не уверен в успехе».

Он представил себе стоящую перед ним Глориану, с улыбкой направляющую луч солнца на его голову. Представил себя поднимающим руку, чтобы закрыться от этого луча, отвести его в сторону, видел, как его губы выражали протест, чувствовал сотрясение воздуха, вызванное его криком «Нет!».

Он так живо нарисовал себе эту картину, что на лбу его выступил пот. Рука его тряслась, и на бумагу падали кляксы. Ему придется переписывать письмо заново, но он боялся, что никогда больше не сможет продвинуться дальше первых приветственных слов.

«Мне говорили, Елизавета, что вы будете очень счастливы. Я молюсь о том, чтобы вы осуществили все свои замыслы.

Данте Альберто Тревани».

Вся ночь ушла у него на это письмо, но он не высказал в нем и сотой доли того, что хотел: ни смелого заявления о вступлении в свои права, ни твердого обещания очень скоро оказаться рядом с Елизаветой, ни требования о признании его консортом, ни намерения заняться управлением ее страной. Письмо смахивало на прощальное, на смиренный отказ от собственных клятв и надежд, которые должны были подтвердить преданность.

Это всего лишь с непривычки писать послания, говорил он себе. Следующее письмо он мог бы составить лучше, но нет, больше писем не понадобится. Он довольно скоро возвратится и лично предъявит свои требования.

На рассвете к нему пришла Глориана, прижимавшая к груди зеркало. Едва забрезживший свет подчеркивал темные круги под ее глазами и бледность кожи – признаки бессонной ночи, наложившей отпечаток, разумеется, и на его лицо.

Никто из них не мог решиться заговорить первым, словно во всем мире не осталось слов, которыми они могли бы обменяться.

Глориана повела его к небольшой рощице, видневшейся за их стоянкой. Он понял, что лиственная завеса будет служить защитой зеркала от жестоко палящего солнца.

Данте вытащил из-за пазухи довольно неуклюжий пакет, сооруженный из кактуса и написанного им письма, и положил его на край камня так, чтобы не нарушилось его равновесие. Между стволами деревьев через листву уже пробивался солнечный свет, и Глориана, прижав край зеркала к своему бедру, стала изменять угол его наклона, чтобы поймать луч, а когда поймала, то повела солнечный зайчик по земле к камню и наконец остановила его на бумажном пакете.

– Он сейчас загорится, – проговорила она.

– Не шевелись, Глориана.

Она продолжала удерживать зеркало. Края бумаги стали оранжевыми.

– Он может вспыхнуть в любую секунду, – повторила она.

– Не шевелись!

– Я не хочу так долго держать зеркало на солнце. Угол бумажной обертки развернулся от жара, и на его вершине заплясал крохотный язычок пламени. Пакет неожиданно дрогнул и перекатился на другой бок, заглушая пламя.

– Не двигайся, Глориана, – снова напомнил Данте, когда она сильно качнулась и потеряла луч.

Она сфокусировала его снова и на этот раз стояла так же твердо, как камень с его пакетом. Пакет начал тлеть. Задрожал. Покатился по камню. И с резким шипящим звуком исчез из глаз.

Их взгляды встретились. Ее глаза были унылыми, как лужа океанской воды, оставшаяся на прибрежном песке после отлива, словно весь их свет был истрачен на колдовское таинство.

Глориана повернула зеркало стеклом к себе и побежала обратно к своему фургону.

Интерлюдия

Мортлейк, Англия, 1566 год

Леди Изабел Кромптон с пронзительным криком откинулась от волшебного зеркала на спинку кресла и сникла, охваченная смертельной слабостью.

Хотя такие обмороки были обычным явлением при общении с зеркалом Джона Ди, другие придворные дамы Елизаветы, дрожа от страха, в молчании вцепились друг в друга, так что было слышно только, как стучали их зубы. Ди подозревал, что это молчание объяснялось в основном частыми посещениями Елизаветой своих дам. Говорили, что секреты, которые они при этом узнавали, потрясали их настолько, что разумному обсуждению просто не поддавались.

У королевы вырвался вздох раздражения:

– Бога ради, Ди, впустите немного света в эту проклятую комнату, чтобы можно было помочь Изабел.

– Нет, ваше величество… зеркало…

– Черт бы побрал ваше зеркало! Оно испортило мне весь день!

Елизавета никогда не говорила ему, что именно хотела увидеть, впиваясь глазами в его волшебное зеркало. В такие минуты он не знал, как смирить ее ярость.

– Солнечный свет для него опасен.

– Ваша королева приказывает вам открыть ставни. Слуга Ди поспешил повиноваться королеве, даже не взглянув на своего хозяина. Доктор судорожно сглотнул. Елизавета стояла слишком близко к волшебному зеркалу.

– Тогда, ваше величество, отойдите в сторону, если не хотите, чтобы оно перенесло вас… – Он прикусил язык, чтобы не выпалить всю правду.

– Чтобы оно перенесло меня куда? – спросила королева, привыкшая сама выбирать для себя место назначения.

– К… к врачам, ваше величество, с бесчисленными порезами на вашей прекрасной коже в случае, если зеркало разлетится вдребезги.

Тонкие губы королевы сжались еще плотнее:

– Тогда я ухожу, чтобы не быть в поле зрения этого отвратительного куска стекла. Поговорим в вашем кабинете, доктор Ди. Наедине.

Они оставили дам, сгрудившихся вокруг лежащей навзничь леди Изабел, размахивавших горелыми перьями перед ее носом и потчевавших ее разными приводящими в сознание снадобьями, с которыми женщины никогда не расстаются.

– Простите мне мою несдержанность, Джон. – Ди насторожился: дурное предзнаменование, если она назвала его по имени. – Я смотрела в ваше зеркало, надеясь увидеть лицо человека, чье имя могла бы назвать, чтобы успокоить этих глупцов, требующих моего замужества. И не увидела ровно ничего.

Елизавета совсем не по-королевски плюхнулась в любимое кресло Ди. Тот машинально склонил голову в знак прощения, которого она от него всегда ожидала.

Ее, казалось, мало трогало, прощал он ее или нет.

– Мне не по себе от всех этих стычек с парламентом. Эти идиоты имеют наглость заявлять, что прекратят выплату мне жалованья, если я раз и навсегда не улажу вопрос о браке.

– Он уже улажен у вас в голове, ваше величество. Ответом на эти слова был ее признательный взгляд.

Ее губы тронула мимолетная улыбка.

– Да, это так. И так было всегда. Спасибо, что вы напомнили мне об этом, Джон.

Она подобрала свои юбки и поднялась из кресла. Проходя по коридору, она приказала своим фрейлинам следовать за нею – состояние леди Изабел ее не волновало. Королева уже почти подошла к своей карете, когда из дверей выскочил слуга Ди, размахивавший небольшим, испачканным сажей пакетом.

– Ваше величество! Моя королева!

Наглость слуги так ошеломила Ди, что он даже не пошевелился, чтобы его остановить. Елизавета обернулась, и слуга вложил ей в руки пакет. Со своего места Ди увидел, что на нем было небрежно написано только имя королевы и больше ничего.

– Вы забыли это, ваше величество. Я нашел егорядом с зеркалом доктора Ди.

С ощущением роковой обреченности Ди беспомощно смотрел, как Елизавета вскрывала пакет.

– Что еще за глупость? Ой!..

На большом пальце королевы выступило небольшое пятнышко крови. В пакете лежало какое-то широкое, плоское зеленое растение, утыканное тонкими как иголки шипами. Елизавета выпустила из рук уколовшее ее растение и быстро осмотрела обертку пакета.

– Что… что это? – Кровь отхлынула от ее лица, словно уместившись в маленькой капле на большом пальце.

Ди взял из рук Елизаветы обертку пакета. Она была из невиданной бумаги, гораздо более тонкой, чем ему когда-либо доводилось видеть, и на ней виднелась подпись, которую он предпочел бы не видеть никогда в жизни.

– Данте Тревани, – прошептала Елизавета. – Я помню его с тех пор, когда была совсем маленькой девочкой.

– Да, ваше величество. – Ди почувствовал, как виновато прозвучал его голос, и это сразу же привлекло внимание Елизаветы.

– Значит, вам об этом что-то известно.

– Вы обещали выйти замуж только за него и ни за кого другого.

– Как вы могли это узнать… Вы что, прятали от меня это письмо?

– Нет, ваше величество. Я подозреваю… я подозреваю, что оно пришло через зеркало.

Она вовсе не казалась удивленной этим объяснением:

– Скажите мне только одно, Ди, это правда? Он где-то живет и намеревается вернуться ко мне?

– Да, ваше величество.

Чисто по-женски обольстительная улыбка, совсем не свойственная Елизавете Тюдор, придала на миг какую-то особую красоту женщине, которая отнюдь не была красавицей.

– Прошло почти тридцать лет с того дня, как он видел меня в последний раз, и по-прежнему тоскует по мне, а, Ди? Красивый был, дьявол.

Ди молился о том, чтобы Бог наделил его ловкостью какого-нибудь из ее раболепных придворных:

– Мне он показался скучным и расчетливым. Не из тех, кто был бы способен оценить добродетель и ум такой блистательной женщины, как вы.

Глаза Елизаветы сузились от удовольствия, как у кошки, которую погладили по спине.

– Вы ведь помните, ваше величество, что он незаконнорожденный сын Карла V, то есть родной брат Филиппа, женатого на вашей сестре.

Елизавета содрогнулась от отвращения и с негодованием воскликнула:

– Я отказала Филиппу от дома. Все думают потому, что он женился на моей сестре, а не на мне. Сказать правду, я не могу принимать человека, чей отец отказался от ответственности, возлагаемой на него короной.

Карл V, предрасположенный к болезням и пораженный меланхолией, отрекся от испанского, голландского и итальянского трона в пользу Филиппа в тысяча пятьсот пятьдесят пятом году, после чего ушел в монастырь. Поговаривали, что его благочестивая натура стремится к отшельническому, монашескому служению Богу. Другие, посвященные в мысли этого великого человека, втайне перешептывались о том, что Карл никогда не оправится от горя, вызванного необъяснимым бегством Данте Тре-вани, его любимого сына. Шпионы Ди донесли ему, будто один дипломат Карла заявил, что император «постоянно погружен в размышления и часто так горько плачет, и притом такими обильными слезами, что становится похожим на ребенка».

Карл никогда не снисходил до объяснения своей меланхолии, однако и не решался вступать в споры с самыми могущественными людьми мира о положении своего незаконнорожденного сына.

Таким образом, учитывая, что Карл оставался в выборной должности императора Священной Римской империи и продолжал вмешиваться в государственные дела через многочисленные письма Филиппу, можно было думать, что не утрата интереса к правлению привела его к отречению.

Ди предпочитал ни с кем не обсуждать эту щекотливую тему. Его гораздо больше устраивало отношение Елизаветы к Карлу. Теперь, рассуждал он, пришла пора устранить, руками Елизаветы, разумеется, раз и навсегда угрозу в лице Данте Тревани – человека, проявляющего необычайную решительность и находчивость.

– Думаю, этот Тревани мог измениться. Его обуяло тщеславие. Он будет рассчитывать на видную роль в вашем правительстве. Но если мысль о браке с ним представляется вам приятной, я мог бы найти способ вернуть его из… – вкрадчиво начал астролог.

Чисто женский восторг Елизаветы испарился, когда она услышала, что Данте мог бы осмелиться вмешаться в ее абсолютную власть, которую она осуществляла как королева Англии.

– Не досаждайте мне разговорами об этом человеке. Меня совершенно не интересует, где он находится. И смотрите за тем, чтобы он держался от меня подальше.

Елизавета была склонна к жестокости и имела привычку высказываться так неопределенно, что бывало трудно понять ее истинные намерения. Ди прекрасно понял свою королеву, но ему необходимо было заручиться королевской поддержкой, прежде чем действовать.

– Предположим, миледи, что я не способен предотвратить его возвращение.

– О! – Она помолчала в раздумье. – Тогда не останется другого выбора.

Ди снова склонил голову в знак своей преданности, теперь уверенный в том, что на него рассчитывают.

– И мне придется выйти замуж за этого приблуд-ка, – обронила Елизавета.

Письмо выпало из разом обессилевших пальцев Ди. Он пошатнулся и, наверное, последовал бы примеру упавшей в обморок леди Изабел Кромптон, если бы королева снова не обратилась к нему:

– Я дала слово. А эта записка сослужила свою службу. Более благоприятный момент для получения этого письма трудно себе представить, Ди. Я могу использовать высказанное в нем намерение подтвердить нашу помолвку для умиротворения парламента. Возможно, в конце концов ваше адское зеркало меня не подведет.

Ярости ее как не бывало. Доктор Ди мог торжествовать. Его положение при дворе было спасено. Она хотела использовать Тревани в точности так, как Ди предсказывал столько лет назад.

– Позовите Сесила. И сопровождайте нас в парламент. Я произнесу прекрасную речь, а потом вы останетесь, чтобы объяснить всем собравшимся там идиотам, что у меня связаны руки и я не могу вступить в брак, пока жив этот Тревани. Но имени его не называйте, Ди. Скажите, что я озабочена столь долгим его отсутствием, но сообщу им обо всем, как только соберусь с мыслями.

Она задержалась на ступеньке кареты. Движением подбородка сначала указала на колючее диковинное растение, а потом на письмо Тревани:

– Да, и пожалуйста, Ди, отдайте эту дрянь моей камеристке. Я займусь ею позднее.

Действительно, королевская речь в парламенте была превосходной. Елизавета стояла, опустив голову, всем своим видом зависимой женщины выражая стремление с готовностью подчиниться этому собранию самых могущественных людей. В свою очередь, они делали все возможное для того, чтобы и овцы были целы, и волки сыты, заботясь о благе королевства, не забывая о благе собственном. Она прислушивалась к их доводам в пользу брака и терпеливо выслушивала объяснения о том, что ее отказ родить наследника английского трона создаст угрозу мирному престолонаследию в этой стране. Под конец дебатов она снова встала и заговорила так тихо, что все были вынуждены соблюдать полную тишину, чтобы слышать ее слова.

– Я повторяю еще раз: я вступлю в брак, как только смогу… если Бог не возьмет к себе того, за кого я намерена выйти замуж… – Она помолчала с видом женщины, приподнявшей завесу над величайшей тайной. – Или меня. – Ее лицо на мгновение озарила улыбка, словно она считала себя простой смертной. Потом она глубоко вздохнула и повернулась к Ди. Лицо ее стало настолько непроницаемым, что ни один из присутствующих мужчин не мог сомневаться в том, что она умолчала о большем, чем высказала, и что Джон Ди мог бы дать более пространное объяснение при условии, если от него этого потребуют. – Или же если не возникнет какое-нибудь другое значительное препятствие…

Преград было много, судя по сдержанной речи кроткой, слабой женщины, тщетно старавшейся справиться с волнением. Это была уловка, к которой она давно собиралась прибегнуть. Никто, кроме Ди, не сидел достаточно близко к ней, чтобы видеть, что ни одна слезинка не затуманила этих холодных серых глаз. А когда она поднесла к губам кружевной платочек, то сделала это не для того, чтобы унять слезы, но чтобы скрыть появившуюся на лице торжествующую улыбку победителя, ибо Елизавета Тюдор еще раз одержала победу.