Я пел с Тосканини

Вальденго Джузеппе

Глава 3

БУРНЫЕ РЕПЕТИЦИИ

 

 

Кабинет Тосканини в Эн-Би-Си находился на том же этаже, что и студия «8Н». На дверях можно было прочесть: «Артуро Тосканини». Это была небольшая, просто обставленная комната: рояль, диван, несколько стульев, в нише у входа холодильник.

После репетиции маэстро обычно выпивал большой стакан холодного молока. И однажды, когда после долгой репетиции маэстро, хоть и сильно разгоряченный, выпил, как обычно, свой стакан молока, который ему подал сын Вальтер, я спросил:

— Маэстро, разве не вредно пить такое холодное молоко?

Он взглянул на меня с удивлением:

— Это самая здоровая вещь на свете — стакан молока с ромом. Попробуй, когда захочется пить, и убедишься.

Я принял его предложение, это мне очень понравилось. Причем настолько, что мы с тенором Ассандри взяли себе в привычку лакомиться ромом маэстро, и тот потом жаловался, что у него куда-то исчезает ром.

Но однажды, когда Ассандри не было, я глотнул чуть побольше обычного, и маэстро, пройдя мимо меня, сказал:

— Это ты пьешь мой ром. И я тебе сейчас покажу! Споешь мне по памяти весь второй акт. А ошибешься — начнешь сначала.

Не знаю уж отчего — то ли от рома, то ли от страха, — только к концу репетиции я обливался потом… Тосканини сказал:

— А теперь можешь спокойно отправляться домой, — и хитро засмеялся.

С того дня бутылка с ромом исчезла из холодильника.

 

КОГДА ДИРИЖИРОВАЛ ВЕРДИ

Репетиции «Отелло» продолжались непрерывно: на вилле в Ривердейле и в Эн-Би-Си. Я уже настолько овладел партией, что пел ее наизусть. Однако в присутствии Тосканини я боялся ошибиться и всегда имел при себе ноты. Видя это, он ворчал сквозь зубы:

— Все еще с нотами ходим!

Тогда я стал прятать ноты за большую фотографию Брамса, стоящую на рояле, думая, что маэстро не замечает этого. Но он был опытен и отлично знал певцов и их хитрости, так что однажды, когда я уходил, он вернул меня и сказал:

— И тебе не стыдно носить с собой ноты и прятать их за фотографию Брамса? Смотри, достанется, если еще раз увижу!

Я привез из Италии старое либретто «Отелло» и всегда носил его с собой, чтобы учить партию. Зная, что с маэстро шутки плохи — он не хотел больше видеть у меня ноты, — я повторял партию, заглядывая время от времени в либретто. Я поступал так еще в ту пору, когда пел в «Ла Скала». Моя карьера тогда только начиналась, и я имел счастье петь с маэстро Антонио Гуарньери; более того, именно он и подсказал мне мысль использовать либретто, чтобы выучить оперу. И сейчас еще, когда передо мной стоит такая задача, я берусь за либретто.

Тосканини, заметив однажды, что я куда-то подглядываю, спросил, что это. Я ответил: либретто «Отелло», оно помогает выучить слова, а значит, и партию.

— Хорошая мысль. Кто тебе подсказал?

— Антонио Гуарньери.

— Гуарньери? Прекрасный дирижер! — воскликнул маэстро. — Он был рожден для дирижирования. Он несколько лет работал у меня в «Ла Скала», и я никогда не забуду «Франческу да Римини» Зандонаи под его управлением. Это был великий дирижер без всяких скидок.

Маэстро захотел взглянуть на либретто и, посмотрев на перечень действующих лиц, вдруг заволновался и воскликнул:

— Ох, уж эти негодяи издатели! Они даже не упомянули первых исполнителей оперы! Дай-ка мне ручку, я сам напишу тебе их. — И рядом с каждым персонажем он написал имена выдающихся певцов:

Отелло — Франческо Таманьо Яго — Виктор Морель Кассио — Джованни Пароли Родериго — Винченцо Форнари Лодовико — Франческо Наваррини Монтано — Наполеоне Лимонта Герольд — Анджело Лагомарсино Дездемона — Ромильда Панталеони Эмилия — Джиневра Петрович

При этом он рассказал мне, что у Кассио был очень красивый тенор, и Верди был чрезвычайно доволен им.

— Во время репетиции в «Ла Скала», — добавил Тосканини, — Верди сидел в партере и делал громкие замечания певцам. Однажды он крикнул из глубины зала, обращаясь к Пароли: «Послушай, Пароли, зачем ты поешь в кулисы? Не надо, ведь тебя услышат только машинисты сцены. Пой для меня!» В другой раз он обратился к Форнари, который пел Родериго: «Послушай, Форнари, сцена велика, не надо все время жаться к синьору Морелю».

Тосканини хорошо отзывался и о Лагомарсино. У него был светлый голос, и он сделал прекрасную карьеру.

Маэстро рассказал мне потом, как однажды на репетиции «Отелло» в «Ла Скала» в 1887 году ему записали восемь лир штрафа из-за Панталеони. Тосканини играл тогда в оркестре театра «Ла Скала» на виолончели.

— Знаешь, — вспоминал он, улыбаясь, — я был большим хитрецом! Синьора Панталеони пела хорошо, ничего не скажешь, но иногда она почему-то немного фальшивила. А я никогда не мог слышать, как фальшивят. В такие минуты у меня мурашки пробегали по коже, и я просто страдал. Маэстро Фаччо, а он был близким другом знаменитой примадонны, как-то раз спросил меня: «Тосканини, отчего вы так морщитесь, когда поет синьора Панталеони?» Я встал и ответил: «Знаете, маэстро, синьора Панталеони великая певица, но я, когда слышу, как фальшивят… Я не могу… Мне кажется, что из меня вытягивают нервы!» Фаччо ничего не ответил, но при первом же удобном случае записал мне восемь лир штрафа. Мне пришлось заплатить, — добавил Тосканини, смеясь, — но я по-прежнему морщился, когда синьора Панталеони фальшивила.

Таков уж был великий маэстро, уроженец Пармы, где музыкой, можно сказать, был пропитан сам воздух. Наделенный исключительной музыкальной восприимчивостью, Тосканини уже тогда не способен был идти ни на какие компромиссы с кем бы то ни было, когда речь шла о нашем искусстве.

 

КАПРИЗЫ ТАМАНЬО

У Тосканини была исключительная память. Он мог сразу же ответить на любой вопрос, даже если событие, о котором его спрашивали, было очень давно. Однажды, например, я спросил у него:

— Маэстро, что вы думаете о «Пророке» Мейербера? Он сразу же ответил:

— Тебе надо бы послушать Таманьо в «Пророке»! Какая прекрасная опера! Ее не ставят теперь, потому что не находят больше такого певца, как он! Нужен второй Таманьо!

И он проиграл мне на память самые прекрасные страницы этой оперы. Он считал, что вообще многие оперы, к сожалению, теперь невозможно поставить именно из-за отсутствия певцов, а также в какой-то мере из-за сюжета.

Он говорил, что слушать Таманьо в «Вильгельме Телле» было истинным наслаждением.

— В музыкальном отношении, — рассказывал маэстро, — еще можно было чего-то желать от него, потому что когда он пел по слуху и сбивался с пути, его трудно было вернуть на верную дорогу. Но когда он открывал клапаны в верхнем регистре, казалось, что поет хор серебряных труб. Когда Таманьо, — вспоминал Тосканини, — доходил до каденции в арии «О muto asil del pianto», его чистое до потрясало меня и буквально пригвождало к подиуму… И подумать только, — добавил маэстро, — ведь я никогда не таял от фермат, столь любимых тенорами. Но это верхнее до, на котором Таманьо делал фермату, уж поверь мне, стоило буквально всего спектакля.

27 декабря 1899 года Тосканини дирижировал «Отел-ло». Заглавную партию пел тогда великий Таманьо. В связи с этим маэстро рассказал мне следующий забавный эпизод.

Тенор не хотел являться на репетицию в «Ла Скала» и требовал, чтобы Тосканини приехал к нему в отель «Марино», где тот остановился.

— Можешь себе представить, чтобы я поехал репетировать в отель! Да ни за что на свете! Видя, что Таманьо настаивает на своем, я отправился к Верди, который остановился тоже в «Марино», и объяснил ему, что Таманьо хочет репетировать в отеле. Верди улыбнулся и сразу же послал за Таманьо. Тот, как только вошел, тут же понял, в чем дело и мрачно посмотрел на меня. Представляешь, как я выглядел рядом с этим гигантом! Верди сказал: «Послушай, Таманьо, поедешь репетировать в „Ла Скала“, понял? Не делай глупостей!» И продолжал: «Ты же знаешь, что гостиницы существуют для того, чтобы спать в них и… вообще, поезжай репетировать в „Ла Скала“».

Тосканини рассказывал, что Таманьо так покраснел, даже жалко было смотреть на этого огромного человека, оказавшегося в таком неловком положении перед Верди и повторявшего на пьемонтском диалекте: «Si sgur, si sgur vadu a la Scala cume a voi chiel».

После этого случая Таманьо еще некоторое время хмурился, встречая Тосканини, но потом они стали лучшими друзьями, и маэстро часто вспоминал, как Таманьо не раз угощал его знаменитым вальдостанским сыром, который ему присылали из Турина (он считал этот сыр лучшим в мире).

 

ГОРЛО КАРУЗО

Я признался маэстро, что с детства, с тех пор, как стал заниматься пением, не раз приходил на кладбище и приносил цветы на могилу великого тенора. Тосканини с волнением сказал:

— Молодец! Хорошее чувство! Таманьо был хорошим человеком, немного прижимистым, но добрым. Жаль, что он умер таким молодым.

Маэстро очень огорчали сохранившиеся записи Таманьо — они дают совершенно неверное представление о голосе этого феномена. Я спросил:

— А кого еще, по-вашему, маэстро, можно считать вокальными феноменами?

Он ответил:

— Я слышал четверых: Франческо Таманьо, Луизу Тетраццини, Титта Руффо и Энрико Карузо. У многих других певцов, — добавил он, — тоже были прекрасные голоса, но никого больше нельзя было считать феноменами.

На мой вопрос, что он думает о голосе Карузо, Тосканини ответил:

— У Карузо был горячий, гармоничный, полный пафоса голос. Карузо тщательно изучал каждую фразу, каждый пассаж. Представляешь, утром в день спектакля он пел целиком всю оперу, которую должен был исполнять вечером. У Карузо было ужасное горло. Посмотрев на него, я бы никогда не поверил, что из него может выходить столь горячий и густой звук. Хочу, кстати, рассказать тебе один любопытный эпизод. Это было в день открытия сезона 1913/1914 года в «Метрополитен-опера» в Нью-Йорке. Должна была идти «Джоконда» с Карузо.

Незадолго до начала спектакля я отправился, как всегда, навестить певца в уборной. Подойдя к его двери, я услышал голос театрального врача: «Но, уважаемый, вам совершенно нельзя петь с таким горлом!» И затем ответ Карузо: «Доктор, смажьте мне горло йодом с глицерином и ни о чем больше не беспокойтесь!»

Я вошел, и врач, увидев меня, сказал: «Маэстро, взгляните на это горло и скажите, можно ли петь в таком состоянии!» Я подошел к Карузо, и доктор осветил его горло. Что это было! Даже я, совершенно не разбирающийся в медицине, был поражен. Представляешь, все горло было покрыто сильным красным налетом. Это было ужасно!

Я сказал Карузо: «Энрико, ты не сможешь петь в таком состоянии…» Он только взглянул на меня, не ответив, и обратился к врачу: «Доктор, смажьте и отправляйтесь в зал слушать…»

Врач, видя, что тот настаивает, смазал ему горло йодом. Я вернулся в свою уборную очень обеспокоенный. Ведь это было открытие сезона в «Метрополитен», как я уже сказал, и признаюсь, дорогой мой, после того, что я увидел в горле Карузо, я спустился в оркестр в сильном волнении, целиком положившись на бога. Должно быть, у меня было очень испуганное лицо, потому что оркестранты смотрели на меня слишком пристально.

С дрожью в сердце дал я вступление и с тревогой стал ожидать появления Карузо, а когда увидел его перед собой, у меня мурашки побежали по телу — я боялся катастрофы. Однако, когда Карузо открыл рот и спел первые фразы «Assasini, quel crin venerando, rispettate», голос его прозвучал прекраснее и звонче, чем когда бы то ни было. Это были бриллианты, а не звуки — только так можно было назвать то, что вырывалось из его горла.

После арии «Небо и море» спектакль пришлось прервать на несколько минут. Публика, казалось, сошла с ума — во что бы то ни стало требовала «бис». Уверяю тебя, никогда больше я не слышал такого великолепного Карузо, как в тот вечер. Я послал ему с пульта воздушный поцелуй… А ведь ты знаешь, меня не так-то просто привести в восторг…

Какой голос, какой голос! Когда бесконечные аплодисменты вызвали его на сцену, Карузо посмотрел на меня и хитро подмигнул… После окончания акта я побежал за кулисы обнять его.

 

«ИДИ, СТАРЫЙ ДЖОН…»

В Ривердейле Тосканини спал в небольшой комнате, где возле кровати стоял маленький столик. Рядом находился его кабинет. Однажды он пригласил меня в верхние комнаты посмотреть на канареек в большом вольере. Проходя мимо столика в спальне, он зачем-то выдвинул ящик, и я был изумлен, увидев целую груду самых разнообразных часов. Я спросил:

— Маэстро, вы коллекционируете часы? Он ответил:

— Нет, не коллекционирую. Мне их без конца дарят. Возьми себе какие-нибудь.

Я взял первые же попавшиеся. Это были часы с двойной крышкой вроде тех, какие я еще ребенком видел у своего деда. Я щелкнул крышкой. Внутри было выгравировано: «Артуро Тосканини, великому артисту. Турин. Выставка. 1911 год.»

— Какие прекрасные воспоминания, не правда ли, маэстро? — заметил я. — Они вам, наверное, очень дороги?

Он ответил:

— Да, прекрасные воспоминания. А часы мне дарили всегда. Наверное, чтобы я не забывал, что время уходит. Как будто я сам этого не знаю…

Мы вошли в кабинет. Рояль был открыт, на нем лежала увертюра к «Силе судьбы». Увидев, что я с удивлением смотрю на нее, Тосканини пояснил:

— Я готовлю сейчас программы концертов и просматриваю также увертюру к «Силе судьбы».

Маэстро указал на фотографии своих дорогих родителей и еще на одну, на которой его отец был снят в форме гарибальдийца.

— Мой отец, — пояснил он. — Это был очень хороший человек, но такая горячая голова, что мог продать душу, лишь бы следовать за Гарибальди. Представляешь, он попал в плен к королевским войскам и оказался среди тех, кому удалось спастись от смертной казни. И тогда он на одну ночь заглянул домой.

— Почему только на одну ночь?

— Чтобы повидать жену!

Маэстро объяснил, что потом отец сразу же уехал в свой отряд… Он посмеялся в усы и добавил:

— В ту ночь он создал меня! Неплохо получилось, а?

— Какая счастливая ночь! — воскликнул я. А он, глядя куда-то в пространство, со вздохом сказал:

— Возможно, только не все так думают… Многим хотелось бы, чтобы этой ночи никогда не было, потому что когда ты, отдавая всего себя целиком, с огромным трудом чего-то достигаешь в жизни, тебя сразу же окружают завистники, которые охотно задушили бы тебя, если б могли. За всю мою жизнь, — продолжал маэстро с еще большей горечью, — у меня было немало крупных неприятностей, их доставляли мне даже те люди, которые были близки мне и в чьей верности и дружбе я не сомневался. Я простил их, чтобы жить в мире с самим собой, и не держу зла, но я не пожелал больше видеть их рядом. Я навсегда исключил их из своей жизни, даже если кто-нибудь потом приходил ко мне с раскаянием, посыпав голову пеплом!

Тосканини показал мне изящную серебряную рамку, в которой был заключен пожелтевший листок.

— Прочти, — сказал он.

На листке было написано: «Иди, старый Джон, иди своей дорогой». И подпись — Джузеппе Верди.

Маэстро рассказал, что когда ему предстояло дирижировать «Фальстафом» в «Ла Скала», он получил у Рикорди партитуру оперы. И однажды, перелистывая последние страницы толстого тома, нашел эту записку. У многих в руках побывала эта партитура, но никто раньше не обнаружил записку. Листок положил туда сам Верди, прежде чем вручить партитуру издательству Рикорди. Эти слова, написанные на простом листке бумаги, были словно прощанием отца со своим сыном, уходящим в жизнь. Издатель Рикорди, зная, как Тосканини любил великого Верди, оставил этот драгоценный листок ему.

 

«ТЫ ЗАГУБИЛ ШЕДЕВР!»

Работа над «Отелло» шла своим чередом, и каждый раз Тосканини выдвигал все новые и новые требования. Бывали дни, когда я уже не знал, какого святого молить о пощаде и что сделать, чтобы угодить маэстро. Он просил меня исполнить какой-нибудь пассаж определенным образом, но, прослушав его, тотчас менял свое желание на другое, противоположное… и спрашивал меня:

— Скажи-ка и ты, как по-твоему лучше… Удобно ли тебе петь так… Хорошо ли твоему горлу…

Несчетное число раз он заставлял меня повторять знаменитые «vigilate» («следите»), с которыми Яго обращается во II акте к Отелло!

Помню, целыми днями я занимался только этими проклятыми ми, которые должны звучать на фоне хора отчетливо, но не форте.

Однажды я признался:

— Дорогой маэстро, я не могу найти эту краску, которая нужна вам.

Он ответил:

— Изучай и увидишь, как в один прекрасный день найдешь ее, даже сам того не заметив. Все зреет постепенно, не сразу.

Тосканини требовал пиано, но так, чтобы на ми «вид-жилате» не превратилось в «виджилоте».

— Я хочу, — говорил он, — чтобы в этом месте звук исходил бы словно из ада, от самого сатаны, и проникал в самое сердце Отелло, потрясал его душу.

Наконец, после долгих занятий мне удалось сделать то, что он просил! Маэстро был так счастлив, что обнял меня и сказал:

— Вальденго, мы нашли, что искали. Запомни это и всегда пой только так. Именно этого добивался Верди от Мореля, именно этого!

Каждый раз потом, подходя к этим нотам, я чувствовал, как кровь леденеет у меня в венах от страха, что я не смогу спеть их так, как хочет маэстро; а он, выслушав, смотрел на меня и улыбался:

— Помнишь, сколько мы бились над этими несколькими нотами?

Нередко мы посвящали долгие часы только одному пассажу. Однажды, когда мне никак не удавалось спеть так, как он хотел, я сказал:

— Маэстро, боюсь, у меня ничего не выйдет. Он ответил:

— Чтобы я больше не слышал от тебя подобных слов! При желании можно добиться всего, что захочешь. И больше не заговаривай на эту тему!

Однажды в Эн-Би-Си он заставил меня исполнить «Сон». Я был в голосе и постарался петь как можно лучше, но, к сожалению, дойдя до фразы «E allora il sogno» — возможно, оттого, что потерял дыхание, а может быть, из-за чрезмерного волнения, — немного ускорил хроматизмы, которые предшествуют чистому ми. Наступил конец света!.. Маэстро вскочил из-за рояля и закричал:

— Ты загубил шедевр, какой позор! Какой позор! Где у тебя голова! Все было так прекрасно! Как обидно!

По правде говоря, я так растерялся от столь неожиданного взрыва, что не знал, как и быть. Я робко пробормотал:

— Но, маэстро, мы здесь только вдвоем, никто, кроме вас, не слышал меня. Стоит ли устраивать из этого трагедию…

Лучше бы я не открывал рта, потому что Тосканини вскипел еще больше:

— Ну и осел! И ты тоже невежда! Все вы, певцы, одинаковы. У вас нет чувства собственного достоинства! — и добавил еще множество иных весьма «приятных» слов, на которые был весьма щедр, когда выходил из себя.

Выручила меня синьора Карла, которая, услышав этот невероятный скандал, вошла в кабинет. Тосканини сказал ей, что я не кто иной, как обыкновенный лентяй, как и все другие современные молодые люди.

Синьора Карла, эта святая женщина, возразила маэстро:

— Ладно, Тоска, мне кажется, ты уже сказал все, что думаешь. Вальденго, — обратилась она ко мне, — пожалуйста, спойте мне этот «Сон». И прошу вас, спойте, как он хочет.

Она села на диван. Маэстро вернулся к роялю, и я спел эту божественную мелодию.

Я вложил в исполнение все старание, все, что мог, а когда закончил, маэстро сказал:

— Ну вот, теперь то, что нужно. — Снял очки, вздохнул и, показав на фотографию Верди, добавил: — Теперь он тоже доволен.

Первые ансамблевые репетиции прошли хорошо, и маэстро был доволен, хотя у него еще не было Кассио, и как-то он признался, что очень обеспокоен тем, что никак не может найти подходящего тенора.

В это время как раз приехала из Италии одна оперная труппа с великолепными певцами, но вскоре она обанкротилась, была распущена, и певцов раскидало по всему Чикаго. Был среди них мой очень большой друг — тенор Вирджинио Ассандри. Я рассказал о нем Тосканини, заметив, что он, на мой взгляд, очень подходит для партии Кассио. Тосканини велел разыскать Ассандри и представить ему. Сделать это было нелегко, так как Ассандри, после того как труппа распалась, остался в Чикаго и пел в каком-то ночном клубе. Получив от меня известие, он сразу же примчался в Нью-Йорк, и я условился о встрече с маэстро. Я был уверен, что Ассандри, человек, обладающий приятным тенором, остроумный, с юмором и прекрасной внешностью, произведет хорошее впечатление на маэстро. Я сам привел Ассандри и оказался свидетелем очень странного, необычного явления, которое до сих пор не могу понять.

Едва Ассандри увидел маэстро, он так разволновался, что на него стало страшно смотреть. Он ужасно покраснел, пот градом стекал у него со лба и он не в силах был вымолвить ни слова. Маэстро понял его волнение и попытался успокоить его, но ничего не помогало. Только минут через пятнадцать Ассандри пришел наконец в себя и постепенно приобрел нормальный вид. Потом он признался мне, что это был самый прекрасный день в его жизни, но волнение было столь сильным, что лишило его дара речи.

Маэстро попросил Ассандри спеть отрывок «Miracolo vago dell' aspo e dell' ago» и остался очень доволен — наконец-то он нашел такого Кассио, какого искал.

Как я и предвидел, Ассандри — он, как и Тосканини, был родом из Пармы, — обладая легким и жизнерадостным характером, сразу же завоевал симпатии Тосканини, который навсегда сохранил к нему добрые чувства.

 

ПАРМСКИЕ КОЛБАСКИ

Однажды, когда Ассандри ехал из Пармы в Нью-Йорк, один преданный друг Тосканини, некий Стефанотти, попросил певца отвезти маэстро великолепных кулателли. Ассандри знал, что в Америку запрещен ввоз какой бы то ни было колбасы, и все же согласился исполнить поручение, спрятав драгоценный подарок на дно баула. Он надеялся, что ему удастся провезти колбасу тайком.

На борту судна находился небольшой итальянский оркестр из романьольцев и эмилианцев. Когда музыканты узнали, что у Ассандри в бауле хранятся кулателли, они стали уговаривать его отдать колбасу им, клянясь, что строжайшую американскую таможню обмануть невозможно. Лучше отдать кулателли им, коллегам, чем выбрасывать в море. Но Ассандри не сдавался. Он считал своим долгом во что бы то ни стало привезти колбасу маэстро.

Когда теплоход прибыл в Нью-Йорк, Ассандри распрощался с оркестрантами и сошел с драгоценным грузом на берег. В таможне, рассказывал он, едва он открыл баул, чудный аппетитный запах сразу же привлек внимание начальника таможни и тот велел выложить содержимое баула на стол. Сверток с колбасой был обнаружен. Таможенник схватил его и уже готов был выбросить колбасу в море, как вдруг Ассандри остановил его, сказав на своем англо-пармском языке, что это вовсе не колбаса, а колбасный сыр! Слово это он только что изобрел, зная, что сыр в Америку ввозить не запрещено. Но таможенник и слышать ничего не хотел. Ассандри понимал, что кулателли вот-вот полетят в воду, и тут его осенило. Он быстро достал из кармана письмо, которое Стефанотти дал ему для маэстро, и показал таможеннику.

Тот, увидев, что оно адресовано Тосканини, воскликнул:

— Для Тосканини, о черт возьми, для Тосканини все можно! Это же бог музыки! — И тут же возвратил кулателли Ассандри, который от радости даже запел и пустился в пляс.

Эта комическая сцена происходила в доке, где стояло судно. А музыканты из оркестрика, уверенные, что таможенники выбросят кулателли в воду, стояли у пирса и ждали этого момента, чтобы выловить ее.

— Никогда не забуду, — рассказывал Ассандри, — какие у них были лица, когда они увидели, что я выхожу в город вместе со своими драгоценными кулателли. Если бы ты только видел их, ты бы очень смеялся! Самый длинный — контрабасист — держал наготове смычок с крючком на конце, намереваясь выловить колбасу. Он был похож на Дон-Кихота после битвы с мельницами…

Маэстро тоже очень смеялся, слушая эту историю, и каждый раз, когда мы собирались у него под Новый год или по какому-нибудь другому поводу, он просил Ассандри рассказать историю про колбасный сыр. Ассандри, прирожденный юморист, передавал эту сцену с таким комизмом, что все, и в первую очередь маэстро, буквально умирали от смеха.

 

«ПОМАЛКИВАЙ… МАЭСТРО БУШУЕТ!»

В ту пору я еще пел в «Сити-центре», а маэстро каждый день репетировал в Эн-Би-Си. Как-то в воскресенье он назначил репетицию на 15 часов. Я предупредил Вальтера Тосканини, что в этот день у меня спектакль и я освобожусь только в 17 часов. Он заверил, что уговорит отца перенести репетицию. А на самом деле — то ли по забывчивости, то ли по нерешительности — ничего не сказал ему.

Как ни в чем не бывало я явился ровно в 17 часов. У меня была привычка, отправляясь на репетицию к маэстро, надевать свой лучший костюм, чтобы выглядеть элегантнее. Так я сделал и в этот день.

Спектакль «Паяцы» в «Сити-центре» прошел хорошо. Я быстро разгримировался и помчался в Эн-Би-Си. Я поднялся на восьмой этаж (вместе с женой, которая, как обычно, ждала конца репетиции в соседней комнате) и вошел в кабинет маэстро.

Все были в сборе. Репетировали третий акт. Все стояли, и мне из-за спин не виден был маэстро, сидевший за роялем. Я протиснулся к басу Москона, встал рядом с ним и, улыбаясь, поздоровался с Тосканини.

Вместо ответа он скорчил гримасу и сопроводил ее чем-то похожим на хрюканье. Москона шепнул мне: — Помалкивай… Маэстро бушует!

Я взглянул на лица присутствующих. Москона был бледен, и у него сильно дергалась от тика щека. Ассанд-ри стоял красный как рак. Нелли опустила голову и пристально рассматривала свои туфельки, а Рамон Винай, неподвижно застывший гигант, казался циклопом. Остальные, будучи американцами, казалось, не слишком близко принимали к сердцу происходящее, так как не понимали, что говорит маэстро, который привык изливать свой гнев на пармском диалекте…

Я предусмотрительно отступил в нишу, где стоял холодильник, понимая, что дела плохи. Оттуда я мог наблюдать за всем происходящим. Маэстро продолжал кипеть:

— Но какой стыд! Какой позор! Сначала!.. Нет, нет, не годится, фальшивите…

После энного повтора он замолчал. Наступила гробовая тишина. Слышно было лишь тихое гудение мотора холодильника. Певцы, застывшие, словно призраки, напомнили сказку, которую в детстве рассказывала мне бабушка — по какому-то странному волшебству люди в ней превратились в соляные статуи.

Тосканини сидел, утонув в кресле, и не мигая смотрел своими близорукими глазами в пространство. Молчание длилось долго. Сколько — не могу сказать, потому что минуты казались часами! Маэстро Трукко, сидевший за роялем, тоже был недвижен, словно дон Бартолово II акте «Севильского цирюльника» Россини…

Наконец я услышал, как Тосканини проговорил:

— Яго, иди сюда!

Я понял: настал и мой черед. Откашлявшись, я протиснулся вперед. Маэстро велел Трукко встать из-за рояля и сам сел за него. Он проиграл последние такты хора «Si calmi la bufera». Я был уверен в себе и запел «Roderigo ebben che pensi?» (Родериго, так что же ты думаешь). Едва я закончил эту короткую фразу, как Тосканини, словно фурия, отшвырнул партитуру «Отелло» и завопил:

— Что я думаю?! Что ты — собака, что у тебя нет ни стыда, ни совести — вот что я думаю!

И, словно в него вселился дьявол, он продолжал ругать меня и всех. Он был вне себя. Помню, он сказал мне:

— Я считал тебя порядочным человеком, серьезным, а ты как все!

Словом, это было гневное крешендо, но не россиниевское, а тосканиниевское, где вместо музыки звучали самые ужасные слова.

Я стоял не шелохнувшись, испытывая ужасное унижение, стиснув зубы, полагая, что маэстро в таком гневе может даже ударить меня. Коллеги на всякий случай отошли подальше к двери…

И тут мне вспомнилось, как дон Паскуале поет появившемуся племяннику Эрнесто: «Вы пришли как раз вовремя». Я тоже пришел вовремя, как раз когда Тосканини в пылу гнева искал, к чему бы еще придраться, чтобы дать разрядку своим нервам. Мои напомаженные волосы, новый костюм, сверкающие ботинки, довольная и улыбающаяся физиономия, видимо, произвели на него особое впечатление, и я оказался громоотводом!

Прозвучало еще множество других резких и злых упреков, а затем он выгнал нас всех, совсем как в финале III акта «Отелло», когда мавр в пылу гнева поет: «Бегите прочь все от Отелло!»

Мы собрались на лестничной площадке у лифта, растерянные и ошеломленные. Я сожалел, что допустил такую грубую ошибку, спев фразу: «Родериго, так что же ты думаешь?», которая вызвала такой приступ гнева.

Но мои коллеги собрались вокруг меня и благодарили, что я вовремя спас их. У них уже не было сил! Целых два часа они без конца повторяли квартет из III акта — и ничего не получалось! Москона объяснил мне, что накануне маэстро дирижировал концертом, и солист-скрипач во «Временах года» Вивальди играл не так, как хотел Тосканини.

Это сильно подействовало на крайне восприимчивого маэстро и вызвало такое раздражение и недовольство, что быстро они не могли пройти. А тут еще квартет из «Отелло», который никак не получался; и я к тому же опоздал на два часа. Словом, все это вместе привело маэстро в такое отчаяние, что, едва увидев меня, он разразился гневом!

Больше всех была напугана моя жена, которая слышала, что творится в кабинете и, не зная причины, с ужасом подумала, не нагрубил ли я маэстро…

Впервые я видел маэстро таким разгневанным и, должен признаться, не на шутку испугался.

Помню, мой друг Винай сказал мне с добродушной улыбкой:

— Знаешь, Вальденго, наблюдая эту сцену, я понял, как я должен выглядеть в III акте «Отелло», когда гоню всех прочь.

Всякий раз, когда я пою «Отелло» и дохожу до этого знаменитого речитатива, я вновь переживаю эту сцену и слышу голос Тосканини, ругающий меня, резкий и гневный, как и в те трагические минуты.