Я пел с Тосканини

Вальденго Джузеппе

Глава 5

«АИДА» ДЛЯ ТЕЛЕВИДЕНИЯ

 

 

В течение всего 1948 года у маэстро было очень много концертов в Эн-Би-Си, и он никак не мог заняться оперой, которую так любил.

Я часто навещал его в Ривердейле и обращался к нему за советами по поводу разных опер, в которых мне приходилось петь. Тосканини всегда был по-дружески щедр, делясь со мной драгоценной мудростью, которую принесли ему природный гений и огромнейший опыт. Его советы касались опер, которые мне надо было готовить, и исполнения — словом, всего.

Я попросил его пройти со мной «Риголетто», и тут его замечания тоже поражали своей тонкостью и точностью. Тот, кто когда-либо пел с ним, понимает, как он умел «формировать» певца.

В конце 1948 года Тосканини пригласил нас с женой на большой новогодний ужин, и мы много говорили с ним обо всем.

— В этом году, — сказал он, — мы будем работать над оперой. Я устал от концертов, а ты навещай меня. Мне бы хотелось подготовить «Аиду» с тобой, Бьёрлин-гом, Нелли и Москоной.

Я заметил:

— Какой великолепный голос и какой прекрасный певец — Бьёрлинг, не так ли, маэстро?

Он ответил:

— Мне уже давно хочется дирижировать оперой, в которой партию тенора исполнил бы Бьёрлинг. Кроме того, что он хорошо поет на дыхании, у него идеальная эмиссия. Многим певцам надо было бы у него поучиться.

Я сказал:

— Другой тенор — Жан Пирс, по-моему, тоже хорошо поет и на дыхании. Что вы о нем скажете?

— Пирса тоже можно сравнить с Пертиле. Это певцы, дорогой мой, на которых всегда можно целиком положиться, они никогда не подведут! Голос Пирса, — добавил он, — хотя и не такой горячий, как у Бьёрлинга (он швед, а голос у него, я бы сказал, латинский), но он обладает такой музыкальностью, что может быть назван певцом высокого класса.

 

«СТЫД! ПОЗОР!»

Прошло некоторое время, и я уже думал, что Тосканини изменил свои намерения относительно оперы, как вдруг однажды во время репетиции в «Метрополитен» мне позвонил Вальтер и сказал, что маэстро ждет меня в Эн-Би-Си в 13 часов, он хочет срочно поговорить со мной. Услышать имя Тосканини значило для меня тут же разволноваться.

В тот день я репетировал с Фрицем Райнером, и он разрешил мне уйти на полчаса раньше. Я не хотел опаздывать, зная, как всегда точен маэстро.

Читатель, который никогда не бывал в Нью-Йорке, не может себе представить, что там за движение в часы пик. Помню, такси мне найти не удалось, и я, проглотив наспех бутерброд с кофе, отправился пешком. Поднялся на восьмой этаж Эн-Би-Си и, запыхавшись, вошел в кабинет маэстро. Поздоровался. И он без долгих разговоров сразу приступил к делу.

— Ты пел «Аиду»?

— Пел, — ответил я.

— С кем?

— С очень многими дирижерами, дорогой маэстро, даже не припомню, столько их было…

— Тогда пой.

Он взял первые такты выхода пленников из II акта. Я запел как мог. После такой пробежки, с наспех проглоченным бутербродом, взволнованный, — нетрудно представить, как я пел в таком состоянии. Чем дальше, тем больше мрачнело лицо маэстро, но я не останавливался, надеясь, что он сам быстро прекратит все это… Когда я дошел до фразы «Rivedrai le foreste imbalsamate», Тосканини, видимо, счел, что уже достаточно, и остановился.

Он долго смотрел на меня пристально и сердито, словно собирался вышвырнуть за дверь, а потом заорал:

— Ты же погиб! Куда делся твой прекрасный голос, твое дыхание, оттенки, дикция, которая была такой ясной? Ты все растерял!

Эти жестокие слова Тосканини уничтожили меня, и я стоял окаменев, не зная, что и сказать. Затем он продолжал:

— Ты возомнил о себе, потому что поешь в «Метрополитен». Молодец, ничего не скажешь! Ты еще пожалеешь об этом!

Хорошо зная маэстро, я понимал, что в такие минуты самое лучшее молчать, не возражать. Я попытался было уйти, но он, угадав мое намерение, подошел к двери, запер ее на ключ и заявил:

— Нет, это еще не все! Я тебе покажу! Знаешь, что я сделаю? Я возьму тебя на «Аиду», подпишу контракт, а потом выгоню, и ты будешь опозорен на весь мир… Но что ты наделал! Что натворил! Скажи, с кем ты пел «Аиду»?.. Ну, разве ты не знаешь, что фразу «Ma tu re, tu signore possente» надо петь вполголоса, разве не знаешь этого? Не знаешь, что речитатив перед дуэтом нельзя кричать, а надо петь по-отечески?.. Стыд! Позор!

Не помню, сколько раз повторил дорогой маэстро это слово — «Позор!» — но, казалось, конца ему нет. Наконец, он умолк, снял очки и воскликнул: «Плохи дела!» — и сел на диван.

Долгое молчание прервал Вальтер, попросивший разрешения войти. Я открыл ему дверь. Войдя в кабинет и увидев наши «опрокинутые» лица, Вальтер воскликнул:

— Что с вами случилось?

Тогда я набрался мужества и сказал:

— Дорогой синьор Вальтер, ваш отец хотел видеть меня. Я был в «Метрополитен», примчался сюда со всех ног, проглотив наскоро бутерброд с чашкой кофе, и, едва я пришел, он сразу же заставил меня петь «Аиду», а потом стал сердиться, что я пел вовсе не «Аиду»!

Не в силах больше сдерживать волнение и душевное смятение, я обратился к маэстро:

— Дорогой маэстро, мне очень жаль, но я никогда больше не приду к вам, потому что не хочу, чтобы мое сердце разорвалось в этих стенах. До свидания, — и быстро вышел из кабинета.

Приехав домой, я все рассказал Нанетте, описав ей, как со мной обошелся маэстро Тосканини.

Мы жили в ту пору в гостинице «Ансония». Там я познакомился с баритоном Джузеппе Данизе. Нанетта, не зная, как утешить меня, позвонила ему. Он сразу же пришел к нам и озабоченно спросил:

— Что случилось?

Я рассказал обо всем, и Данизе, человек опытный в театральном мире, стал уверять, что Тосканини снова вызовет меня и все уладится. Он добавил:

— Завтра приходи ко мне, и мы посмотрим, что за «Аиду» ты поешь и почему так сердится Тосканини.

 

«ПЬЕМОНТСКИЙ УПРЯМЕЦ»

На следующий день я отправился к Данизе. Он внимательно послушал мое исполнение. Когда я закончил петь, он сказал:

— Видишь ли, Вальденго. Тосканини прав. Это не та «Аида», которая ему нужна.

И Данизе, добрый и великодушный человек, в течение нескольких дней прошел со мной всю партию, заставив сделать то, что, по его мнению, должно было устроить маэстро.

Прошла неделя. Я совсем успокоился и не сомневался, что Тосканини больше не вспомнит обо мне, как вдруг раздался телефонный звонок: Вальтер сообщил, что маэстро ждет меня завтра, чтобы пройти со мной «Аиду».

Репетиция должна была состояться в Эн-Би-Си в том же кабинете. Подойдя к двери, я не решался войти. Увидев Вальтера, выходившего из кабинета, я спросил его:

— Как там маэстро, бушует или спокоен? Тот ответил, похлопав меня по плечу:

— Иди, иди, не бойся! Получай нагоняй, которого заслуживаешь!

Вальтер был всегда очень добр к нам, певцам, и старался усмирить льва, унять бурю или по крайней мере избавить нас от самых сильных вспышек молнии.

Я вошел. Маэстро сидел на диване. Я поздоровался, он тепло ответил мне. Нелли только что закончила свою партию. Маэстро сказал:

— Нелли, отдохни пока. Я хочу послушать этого Амонасро…

Я спел всю партию так, как ее подготовил со мной Данизе. Тосканини молчал. Когда же я закончил, он спросил:

— Ну что тебе стоило спеть так же в тот раз? Я бы не сердился и тебе не досталось бы! Разве ты не понимаешь, что фразу «Ma tu re, tu signore possente» гораздо приятнее слушать исполненной вполголоса, а не на крике, как это было тогда?

— Да, маэстро, вы правы, — пробормотал я.

— Прав, прав, — буркнул он, — но ты пел не так и рассердил меня.

С этим в высшей степени требовательным человеком репетировать — означало снова и снова повторять все сначала. Он никогда не был доволен, потому что все время стремился подойти к той идеальной форме красоты, какую представлял своим внутренним взором и которой никак не мог достичь.

Наконец в один прекрасный день маэстро остался доволен. Он сказал:

— Оркестр в этом месте звучит pianissimo. Если посмотришь партитуру, увидишь, что Верди написал тут четыре р, то есть более чем pianissimo. Это означает, что и баритон должен не кричать, а петь очень нежно, как раз так, как ты только что спел.

В другой раз я дошел до слов Амонасро «Se l'amor della patria é delitto, siam rei tutti, siam pronti a morir». Увлекшись, я сделал акцент, усилив звук на слове «patria». Маэстро остановил меня:

— Не надо такого пыла на слове «родина». Взглянув на него, я прочел в его глазах горькое чувство…

Хотя партия Амонасро небольшая и не столь сложная, как партия Яго в «Отелло», маэстро все равно сумел сделать из нее большую партию. Не было такого пассажа, где бы он не указал мне интонацию, тембр, выражение. Он часто повторял:

— Запомни, дорогой. Верди в Амонасро видел не столько воина, сколько отца, и все фразы, кроме слов «Non sei mia figlia, dei faraoni tu sei la schiava», должны звучать нежно.

Как-то раз я в этой же фразе продержал одну ноту дольше, чем хотел. Маэстро сразу остановил меня:

— Ты джиджоне и больше ничего! Я ответил:

— Знаете, маэстро, я почувствовал, что нота у меня получилась хорошая, и протянул ее.

Он посмотрел на меня и сказал:

— Амонасро буду петь я и спою лучше!

— Пойте, — ответил я, — а я буду дирижировать.

Я думал, что после таких слов, невольно слетевших у меня с языка, маэстро устроит, как обычно, головомойку. Но все обошлось. Он рассмеялся:

— Ладно уж, ничего с тобой не поделаешь, пьемонт-ский упрямец!

В другой раз на фразе «Suo padre…» я слишком долго держал чистое ля и пел в полный голос. Маэстро сразу же остановился и сказал:

— Если бы у эфиопов король был таким джиджоне, как ты, они со страху все разбежались бы, и ты бы остался один-одинешенек.

Я не мог не рассмеяться. Он заметил:

— Между прочим, ничего смешного тут нет. Тосканини не удалось привлечь к работе над «Аидой» тенора Бьёрлинга и он пригласил Ричарда Так-кера. Я слышал, как он однажды говорил о нем с баритоном Де Лука:

— Видишь ли, Де Лука, у этого Танкера хороший, крепкий тенор и вдобавок, как и у Пирса, прекрасный итальянский язык.

Случилось так, что Таккер пришел на репетицию, не знаю уж почему, со своим преподавателем пения. Он вошел в студию с некоторой развязностью, которая, конечно, не понравилась маэстро. Я в это время пел, и его настроение сразу же отразилось на мне. Все разладилось, и я, перестав петь, сказал:

— Маэстро, я же понимаю, что вы сердитесь на них, а достается мне.

Он ответил:

— Совершенно верно, мне надо отвести душу, а на итальянском языке это легче сделать…

Таккер и его учитель переглянулись, но, не понимая языка, конечно решили, что Тосканини за что-то ругает меня. Забавно было видеть их лица!

Замечу мимоходом, что маэстро считал, будто таким образом он нашел удобный способ изливать свой гнев… Я служил ему козлом отпущения! Очень часто, однако, я тоже не молчал, и тогда он придирался ко мне еще больше. Выходя из себя, он давал разрядку своим нервам и после таких взрывов быстрее успокаивался, утихал, снова становился добрым и мягким, как прежде.

УДИВИТЕЛЬНАЯ ПАМЯТЬ

Кто не знал хорошо Тосканини, не сможет представить себе все величие души и бесконечную доброту этого человека, столь непримиримо сурового в искусстве и столь человечного в жизни. Конечно, когда он дирижировал, он знать никого не хотел и воздавал, порой грубо и резко, кесарю кесарево, но едва репетиция заканчивалась, даже если она проходила бурно, он снова становился таким же, как прежде, без неприязни к кому бы то ни было, всегда готовый прийти на помощь и расположенный к каждому, кто заслуживал доброго отношения.

Один музыкант, который ездил с тосканиниевским оркестром в турне, рассказывал, как однажды обнаружил, что у его инструмента сломан клапан. Что делать? Было воскресенье, и все магазины музыкальных инструментов были закрыты. Оставалось одно — пойти к Тосканини и сказать ему, что играть не на чем. Так он и поступил. Маэстро еще раз переспросил, какой именно клапан испорчен — это было низкое си-бемоль, — задумался на какое-то время и потом сказал музыканту:

— Иди, разбойник, и ни о чем не беспокойся. У тебя в партии нет ни одного си-бемоль за весь вечер, так что сможешь играть. Однако ты сам должен был сообразить это!

Тосканини мысленно «прошел» всю партию и дал очень точный ответ.

Однажды, присутствуя на оркестровой репетиции, я заметил, что один из лучших музыкантов оркестра никак не может исполнить какой-то пассаж. Тосканини начал сердиться:

— Но, уважаемый, вы же всегда хорошо играли это место. Мы сто раз исполняли его, попробуйте еще.

Но ничего не получалось, пассаж не удавался, и через несколько тактов ошибка повторялась.

Во время перерыва Тосканини пригласил музыканта к себе в кабинет и сказал ему следующее:

— Послушайте, я не могу изъять из программы это произведение. Поэтому скажите, что попали в аварию, плохо себя чувствуете и не можете играть. И ни о чем не беспокойтесь.

Музыкант так и сделал, все прошло гладко, никто ничего не заметил. Тосканини сам играл когда-то в оркестре и хорошо понимал такие вещи. Он не хотел взвинчивать нервы музыканту и из-за какой-то ерунды выставлять его на всеобщее осуждение. Благородное, полное солидарности сердце артиста!

ПРИНЦИПИАЛЬНОСТЬ И ПУНКТУАЛЬНОСТЬ

Каждый год та или иная крупная американская фирма дарила маэстро роскошный автомобиль, и он говорил мне:

— Видишь ли, дорогой, раньше машины были со ступенькой, и ты мог садиться, не ударяясь головой, даже в шляпе, а теперь уже так нельзя — все портится из-за этого модернизма!

Нередко после репетиции в Эн-Би-Си маэстро приглашал меня в свою машину и подвозил в отель «Ансония», где я жил тогда. Пока мы ехали, он давал мне последние указания и советы и расспрашивал о репетициях в «Метрополитен». Я в шутку называл отель «Ансония» отелем «Инсонния» (по-итальянски — бессонница), потому что в нем жило много певцов и их голоса нередко мешали уснуть. Маэстро смеялся, а когда мы подъезжали к отелю, он прощался со мной и говорил:

— Ну вот ты и приехал в свой отель «Бессонница»! У меня была привычка до начала репетиции в Эн-Би-Си садиться в кабинете Тосканини за рояль и петь вокализы. Когда маэстро входил, я поспешно вставал, но он всегда говорил:

— Занимайся, занимайся!

А однажды добавил: — Только я думаю, что так петь вокализы — сидя и аккомпанируя себе — нехорошо, потому что голова должна думать о многом сразу и толком ничего не получится. Возьми аккорд, который тебе нужен, но стоя, а потом пой фразу и думай только о ней — не отвлекайся. Достаточно совсем небольшого отвлечения, чтобы нота прозвучала плохо. Голова, — подчеркнул маэстро, — контролирует все, и голос без нее ничего не стоит.

Однажды, придя на репетицию раньше времени, я вошел в кабинет маэстро, когда он играл арию из «Сомнамбулы» — «Ah, non credea mirarti…»

— Какая прекрасная музыка! — воскликнул он, продолжая играть. — Знаешь, после целой недели репетиций Вагнера немного Беллини — и сразу же все становится на место!..

Накануне вечером маэстро дирижировал вагнеров-ским концертом по Эн-Би-Си.

Тосканини всегда приходил на репетиции задолго до положенного времени и категорически требовал, чтобы певцы являлись вовремя. Когда этот час наступал, он начинал смотреть на стрелки и откровенно выражать недовольство, если кто-нибудь опаздывал:

— У него обязательно найдутся оправдания, — восклицал он. — Транспорт или еще что-нибудь…

Я тоже однажды опоздал — проехал на красный свет, и полицейский оштрафовал меня за это. Я показал маэстро квитанцию на два доллара. Он сказал:

— Это, конечно, оправдание, но все-таки, если бы ты выехал из дома вовремя, тебе не пришлось бы нестись на красный свет, и ты бы приехал без опоздания, не так ли? — И добавил: — Единственный способ заставить певцов быть пунктуальными — брать с них штраф, потому что люди вообще… Попробуй только коснись их кошелька!

Во время концертов, в тот момент, когда предстояло преодолеть трудное место, Тосканини сосредоточенно, пристально смотрел на нас, словно хотел вдохнуть всю силу своей мысли и своих чувств. И в такие минуты мы действительно ощущали, что к нам словно переходят от него какие-то флюиды. Что касается меня, то я в эти мгновения ясно сознавал, что маэстро сумеет заставить меня сделать необходимое, потому что я всегда искренно верил: с Тосканини я не смогу сфальшивить — он руководит мною, и все будет хорошо. Это сознание успокаивало меня и помогало в самых сложных пассажах.

Маэстро был очень придирчив к произношению, требовал четкой и точной дикции. Он мог по двадцать-три-дцать раз заставлять меня повторять одно и то же слово; сердился, когда я по давней привычке нечетко выговаривал звук «р».

— Видишь ли, — говорил он, — если неясно, нетвердо произнесешь «р» в слове guerra (война), слово потеряет точный смысл. Если же этот звук будет подчеркнут, усилен, слово станет более суровым, энергичным, и ты донесешь его истинное значение.

 

СЛУЖИТЬ ИСКУССТВУ

Маэстро всегда очень радовался, когда видел, что какой-нибудь певец или дирижер добился успеха. Когда фирма «Виктор» выпустила грамзапись «Трубадура» под управлением маэстро Ренато Челлини, туринца и моего доброго друга, он сразу же сказал мне:

— Знаешь, мой дорогой, я послушал грамзапись «Трубадура» под управлением твоего друга из Турина… да-да, сына того режиссера, который работал со мной в театре «Реджо». Это превосходный дирижер. Он записал великолепного «Трубадура». Какие нашел оркестровые краски… какие темпы… Молодец!

О маэстро Молинари Праделли, которого слышал по радио еще в Италии, он сказал мне:

— Я слушал одного молодого дирижера, очень талантливого, и я уверен, что он сделает блестящую карьеру. Некий Молинари, но у него есть еще и второе имя…

Я подсказал:

— Праделли.

— Да, да, именно он, — сказал маэстро, — очень понравился мне своим темпераментом. Вот еще один дирижер, который хорошо знает свое дело. Ничего не скажешь, дорогой мой, дирижером надо родиться.

Тосканини умел ценить красивые голоса. Однажды я заговорил с ним о Ренате Тебальди, и он сказал:

— Голос Тебальди — райский, дорогой мой. Это один из тех голосов, которые проникают прямо в душу. Чистый, светлый, сияющий. Когда поет Тебальди, все светлеет, словно появляется солнце, и веет ароматом весны.

Под впечатлением его слов я некоторое время молчал, потом сказал:

— Мне кажется, что такой комплимент в ваших устах, маэстро, самый драгоценный подарок, какой можно сделать дорогой Ренате.

Маэстро очень переживал, когда слышал, что его непреклонность и твердость в работе расцениваются как злость, высокомерие или — еще хуже — жестокость.

— Видишь ли, — говорил он, — я строг с певцами и музыкантами, но пойми, я хочу, чтобы все они отдавали максимум возможного, потому что только так можно служить искусству. Знал бы ты, как я страдаю вместе с ними, пока они готовят свои самые трудные партии, и чего мне это стоит!

В ансамблях маэстро хотел отчетливо слышать каждый голос. Он добивался чистоты исполнения.

О легендарном ухе Тосканини я хочу рассказать примечательный случай, который произошел со мной на одной репетиции.

Я пел тогда еще и в «Метрополитен» (кроме Эн-Би-Си) и, естественно, старался, где было возможно, особенно в ансамблях, поберечь голос — пел тихо, надеясь, что маэстро не заметит мою хитрость. Когда закончилась репетиция финала II акта «Аиды» с оркестром и хором, я собрался уходить, как вдруг маэстро позвал меня и сказал:

— Завтра, когда будем снова проходить финал, прошу тебя петь форте, а не притворяться, будто поешь, потому что — запомни-ка это — я не хочу, чтобы меня ругали на всех перекрестках.

В «Метрополитен» я пел партию Форда в «Фальстафе» под управлением Фрица Райнера. Тосканини, послушав трансляцию по радио, сказал:

— Молодец, мне понравилось, как ты пел… Только ты и Хло Эльмо пели по-вердиевски. Партия Форда, — продолжал он, — в вокальном отношении трудная и сложная, а ария «Это сон или явь» — самая главная и может принести большой успех в финале.

Тут же маэстро заметил, что никогда не следует пренебрегать финалом, так как он имеет особый успех у широкой публики. Тосканини привел в пример одного знаменитого тенора, который нередко фальшивил, но зато умел так эффектно завершить оперу, что все тут же забывали о его предыдущих ошибках.

— В «Трубадуре», например, ты можешь показать свой талант, исполняя «Il balen del suo sorriso» во II акте, арию, которая требует особенного мастерства. Но если ты плохо споешь финал, ты пропал!

 

«КАКОЙ УЖАС, ДОРОГОЙ МОЙ!»

Каждую субботу в 14 часов радио транслировало какую-нибудь оперу из «Метрополитен». Маэстро часто слушал эти передачи, и когда я приходил к нему в понедельник на репетицию, он сразу же начинал делиться своими впечатлениями. Как-то раз в опере, которая транслировалась по радио, пел и я. И едва я вошел к нему в кабинет, он сразу же набросился на меня:

— Иди-ка сюда, иди сюда и скажи мне, как вы могли, несчастные, петь с темпами этого дирижера? Ну как до него не доходит, что музыка — это совсем не его дело! Какой ужас, дорогой мой!.. Чем это кончится? Один бог знает.

Я попытался было объяснить ему, что дело, наверное, в плохой трансляции, но он, еще больше рассердившись, возразил:

— Может быть, дело и в этом, как ты пытаешься мне вкрутить, но темпы, темпы-то радио не может изменить!

Репетиции «Аиды» продолжались, и маэстро каждый день заставлял меня повторять всю партию, и точно так же повторяли свои партии и все остальные певцы. Горло так привыкло к партии, что она стала пак бы моей второй натурой.

Однажды маэстро собрал нас всех и сказал:

— Ребята, через несколько дней состоится трансляция «Аиды», дело идет к концу, поэтому пора кончать с ошибками, пора взяться за ум. Если что-то у вас не получается, скажите мне об этом.

В тот день он остался доволен репетицией. Сходя с подиума, маэстро споткнулся и упал. Я в испуге бросился к нему на помощь, но он отстранил меня и поднялся сам.

— Вот еще! — возмутился он. — Хоть мне и восемьдесят два года, я пока еще сам могу подняться!

Однажды маэстро вошел в студию с таким хмурым видом, что нас явно не ожидало ничего хорошего. Я шепнул стоявшей рядом со мной Нелли:

— Ну, сегодня будет буря!

— Придумай что-нибудь, Пино, — ответила она, — иначе мы пропадем!

Тогда я с улыбкой подошел к Тосканини и сказал:

— Маэстро, вы смотрели вчера вольную борьбу, видели, как чемпион Антонио Рокка расправился с этим гигантом — всего несколько ударов?

Тосканини посмотрел на меня. Наверное, он хотел сказать, чтобы я оставил его в покое, но, услышав про вольную борьбу, не удержался и ответил:

— Ты видел, какие прыжки делает этот Рокка? Какая ловкость! Он просто молодец, особенно ногами хорошо работает, никто не может сравниться с ним.

Тогда я продолжил:

— Маэстро, а может, и мы с вами поборемся?

Он изумленно посмотрел на меня и потом ответил:

— Поборемся? Да, да, я тебе сейчас покажу, на что я способен! Будешь петь мне, как миленький, выход Амонасро.

Я получил сдачи, но маэстро улыбался, и все мы были довольны. Репетиция прошла превосходно, и маэстро, к всеобщей радости, снова обрел хорошее настроение.

Когда маэстро бывал в хорошем расположении духа, я обычно просил его рассказать какую-нибудь интересную историю из его жизни. Он начинал ворчать:

— Ну, что тебе еще рассказать!..

Однако в конце концов всегда уступал моей просьбе.

 

ЕСТЬ ТОЛЬКО ОДНА «ЛЮЧИЯ»

От баритона Джузеппе Данизе я слышал о теноре Станьо и спросил маэстро, пел ли тот в его спектаклях и верно ли, что у него был прекрасный голос.

Маэстро улыбнулся и рассказал следующий любопытный эпизод:

— По контракту я должен был дирижировать сезон в Бергамо в театре «Доницетти». Вторая опера была «Лючия ди Ламмермур» с сопрано Джеммой Бел-линчони и ее мужем тенором Роберто Станьо. К началу репетиции я был в зале и ждал певцов. Обе знаменитости как ни в чем не бывало явились на репетицию с опозданием на целых полчаса. Станьо удобно расположился в кресле и, опершись на дорогую трость из черного дерева с серебряной ручкой, сказал: «Вы, если не ошибаюсь, маэстро Тосканини, о котором я слышал столько хорошего?» Я подтвердил. «Тогда, — продолжал Станьо со своим характерным сицилийским акцентом, — скажите-ка мне, маэстро, какая вам нужна „Лючия“ — на современный манер или на старинный лад?»

Тосканини продолжал рассказ, посмеиваясь в усы:

— Я же, дорогой мой Вальденго, знал только одну «Лючию» — ту, что написал Доницетти… Я растерялся и подумал: этот тенор знает две «Лючии», а я только одну… И я ответил: «Синьор Станьо, извините, мне нужно на минуту выйти». Вышел, быстро спустился по лестнице, нашел импресарио и заявил ему: «Послушайте, поищите себе, пожалуйста, другого дирижера, потому что я „Лючию“ с этим типом дирижировать не буду. Он знает две „Лючии“, я же только одну, ту, что написал Доницетти». И ушел. Вместо меня дирижировал хормейстер Эраклио Джербелла, — продолжал Тосканини, — а я так и не узнал, какая же из двух «Лючий» была тогда исполнена.

Я спросил маэстро, что же все-таки имел в виду Станьо, когда говорил о «Лючии» на современный манер и на старинный лад. Он пояснил:

— «Лючия» на старинный лад обычно исполнялась с виртуозными вставками, сверхвысокими нотами и вариациями по желанию певцов. Словом, в ней многое было изменено по сравнению с оригинальной партитурой. Впоследствии все эти варианты были исключены. Станьо хотел знать именно это, но я, — заключил Тосканини, — сразу понял его: мне нужна была «Лючия», написанная Доницетти, без чьих бы то ни было произвольных добавок. Я не хотел никаких недоразумений и сразу же освободился от этой неудобной суперзвезды!

Среди самых ценных советов, подсказанных Тосканини, записанных в моем дневнике (22 марта 1949 года), — указание о том, как певец должен правильно выбирать место на сцене, чтобы его было лучше слышно. Вот точные слова маэстро:

— Запомни, дорогой мой, когда находишься на сцене, пой всегда в той части, где расположены струнные. Твой голос гораздо легче преодолеет барьер струнных, чем медных — в другом конце оркестра. И всегда обращайся к публике. Очень часто певца не слышно из-за дурной привычки направлять звук в кулисы.

Говоря о «Кредо» в «Отелло», он сказал:

— «Кредо» всегда старайся закончить в правой от себя части сцены, так публика будет лучше слышать тебя, и не обращай внимания на режиссеров, которые в этих вещах, к сожалению, не разбираются. Только так твой голос будет услышан в этом финале, где Верди для эффекта заканчивает фортиссимо всего оркестра. И фа-диез, — продолжал Тосканини, — в финале первой арии баритона в «Андре Шенье» будет слышно лучше, если поступишь, как я говорю. Иначе при всем этом грохоте труб, тромбонов и так далее нужно целых десять баритонов, чтобы хоть что-нибудь было слышно. Многие певцы допускают ошибку, когда на сцене поворачиваются к партнеру. В этом совсем нет никакой необходимости, потому что к партнеру достаточно обратить жест, а петь при этом обязательно нужно публике.

Маэстро не терпел певцов, которые слишком много жестикулируют. Он рассказал забавную историю про одного тенора в Парме, который, исполняя арию в «Кармен», обычно двигал руками то вправо, то влево, так что кто-то из публики даже крикнул: «Эй, тенор, ты что, измеряешь холст на заднике?» По этому же поводу и связи с привычкой много двигаться на сцене '— маэстро вспомнил о великом Карузо, который то ли из-за своего темперамента, то ли потому, что ему никто никогда не осмеливался ничего подсказать, в последнем акте «Кармен» волновался, слишком много бегал по сцене и не мог убедить публику, что ему, конечно, удалось бы сделать, будь он менее суетлив.

— Дирижируя «Кармен», — продолжал Тосканини, — я заметил это и посоветовал ему: «Энрико, если хочешь добиться большого эффекта в финальном дуэте, то как только выйдешь на сцену, остановись и не двигайся. Прими позу убитого горем человека, опусти руки, смотри отсутствующим взглядом обреченного и стой так, пока не дойдешь до фразы „Minacciarti non vo, t'imploro…“». Ha следующем спектакле Карузо последовал моему совету, и сцена приобрела такую драматическую силу, что просто страшно делалось. Публика леденела от этой трагической неподвижности…

Я заметил маэстро, что певец иногда слишком много двигается оттого, что нервничает. Он ответил:

— Нервные люди должны сидеть дома… — И засмеялся.

 

ВСЕГДА ОЧЕНЬ СТРАШНО

«Аида» передавалась по телевидению 26 марта и 2 апреля 1949 года, и все могли не только слушать маэстро, но и видеть его на экранах телевизоров. В связи с этим хочется привести высказывание критика Томаса Шерманна из статьи, которая была опубликована в «Сант Луис Диспетч» 1 мая 1949 года: «Увидеть Тосканини на экранах телевизоров — это было самое приятное, что только можно предложить любителям музыки. Они смогли видеть великого итальянского маэстро во время дирижирования, что раньше было привилегией лишь тех, кто присутствовал на его концертах в Эн-Би-Си. Каждый жест маэстро с математической точностью показывает, чего именно он добивается от исполнителя, а левая рука в нужный момент отбивает такт, фразу или аккорд, словно удар ножа».

«Аиду» в тот памятный вечер исполняли:

Аида — Эрва Нелли Амнерис — Ева Густавсон Радамес — Ричард Таккер Амонасро — Джузеппе Вальденго Фараон — Деннис Харбоу Рамфис — Норман Скотт Посланец — Вирджинио Ассандри Жрица — Тереза Ститч Ренделл Хормейстер — Роберт Шоу Концертмейстер — Дик Марцолло

Эн-Би-Си, произведя после передачи подсчеты, утверждала, что эту телепередачу смотрело по меньшей мере десять миллионов человек, кроме тех, кто слушал ее по радио. В ту пору в США было три миллиона двести тысяч телевизионных приемников.

Перед началом этой передачи маэстро подозвал меня и, пристально глядя в глаза, спросил:

— Тебе немного страшно, дорогой? Я ответил:

— Страха нет, но побаиваюсь, это верно. Понизив голос, он произнес:

— Разве ты не знаешь, что страх и боязнь — сестры? Старик, что стоит перед тобой, страшится уже более шестидесяти лет… Но старательно скрывает свой страх и никому не показывает! Что бы произошло, если б оркестр почувствовал, что я боюсь? Знаешь, что я делаю, чтобы защититься от страха? Я делаюсь злым… И поверь, это стоит усилий… Никто из всей этой огромной массы людей, которые приходят послушать меня, не догадывается, что, спустя столько лет, можно еще бояться публики… Но видно, чем более известным становится твое имя, тем больше становится и страх.

Прежде чем выйти к публике, маэстро всегда посылал вперед нас, дружески похлопав по плечу. Потом останавливался на какое-то мгновение, сосредоточивался и выходил, решительный и уверенный.

Во время этой телепередачи маэстро, стоявший перед нами на подиуме, немного нервничал, потому что от сильного света, который и нам немало докучал, у него болели глаза. Помню, он жаловался на это неудобство, которого, к сожалению, нельзя было избежать.

Руководители американского телевидения очень настаивали на том, чтобы мы наложили на лицо тон; мы как раз гримировались, когда Тосканини увидел нас за этим занятием:

— Как?! Вы кладете на лицо эту гадость? Да они с ума сошли, если думают, что я стану это делать!

Он согласился выйти на сцену только тогда, когда угроза грима миновала.

Исполнение было великолепным. Концерт прошел с огромным успехом. На следующий день американские газеты соревновались в восхвалении маэстро, который доставил публике такое огромное, незабываемое впечатление. Пресса подчеркивала, что это событие совпало с днем рождения маэстро (ему исполнилось 82 года), вспоминала, как 25 июня 1886 года юный Тосканини впервые выступил в качестве дирижера с этой оперой в Рио-де-Жанейро, покорив строгую публику, и как с этого момента началось его удивительное восхождение.

Оулин Даунc писал в «Нью-Йорк Тайме»: «Это исполнение оперы на телевидении, без декораций, в концертной форме, тем не менее вызвало у слушателей такое же сильное волнение, как если бы это был настоящий театральный спектакль. Мощь и пламенность этого исполнения были, по-моему, совершенно необыкновенны…»

Луи Бьянколли — в «Уорлд Телеграм»: «Исполнение отмечено изумительным, неудержимым ритмом, свидетельствующим о непреходящей молодости человека, которому только что исполнилось восемьдесят два года. Все разговоры о закате маэстро Тосканини решительно пресечены. Лозунг, которым вдохновлялся синьор Тосканини, несомненно должен был звучать так: „Оставайся молодым с помощью музыки!“»

Ирвинг Колодин — в «Нью-Йорк Сан»: «…Молодой человек, который отложил виолончель, чтобы продирижировать „Аидой“ в 1886 году, снова дирижировал этой оперой в Эн-Би-Си, и это исполнение теперь передавалось по всему миру. Нисколько не ощущая бремени лет, имея за плечами блистательную карьеру, Артуро Тосканини показал этим исполнением удивительный пример для тех, кто впоследствии станет исполнять эту оперу».

Об этой передаче сделан великолепный фильм.