Детка

Вальдес Зое

Часть вторая

 

 

Женское одиночество

 

 

Глава седьмая

Любовное свиданье

Маниок, сеньоры, как только подумаю о маниоке, у меня просто слюнки текут! Что еще за чудо-блюдо я приготовлю сегодня? Не пошастать ли мне по улицам, собирая себе на прокорм? Может, встречу Чичо, он торгует из-под полы. Не завалялся ли у него бананчик или, кто знает, маниок? Вот уж поистине будет богоявление, слабость у меня такая… Пока в брюхе пусто, ни о чем другом думать не могу! Да и зачем, скажите, мне думать? Цены у Чичо хорошие, а мне он, бывает, даже делает скидку, потому что знает, что я уж точно не могу платить по этим бешеным ценам свободного сельскохозяйственного рынка. Фунтик свининки обходится в половину моей пенсии. Итак, вперед, сыны отечества! Вперед, одинокая искательница приключений! Пойду прогуляюсь немного, может, достану чего и пожевать или, на худой конец, просто отвлекусь, гуляючи, и про голод позабуду. Катринка Терешкова, ласковая и услужливая русская тараканиха, что живет у меня, и ее муж, эфиоп Ратон Перес, спят сном праведников. Общеизвестно, что у этих зверушек пища переваривается медленно, к тому же они могут поглощать все что угодно, а вот я не могу – от всего, что продают по карточкам, меня просто воротит, бр-р-р! И все же я должна питаться, поддерживать себя, потому что в глазах у меня уже двоится и ничего толком я не вижу. Не знаю, что и надеть из одежды, так исхудала, что все с меня сваливается. Кожа да кости, да и кости-то еле держат. Где оно, мое тело? Было, и нет его, и заносит меня на каждом шагу, как старую шаланду.

В мгновение ока Кука Мартинес скидывает свои лохмотья, моет руки, лицо и подмышки обмылком хозяйственного мыла, зачесывает назад седые космы и капает, по капельке за каждое ухо, фиалковой водой. Она помнит, что как-то давно одна приятельница отговаривала ее от фиалковой воды, потому что якобы она отталкивает мужчин. Вспоминая об этом, Кука думает, что теперь ей все равно, отталкивать уже некого. Берет корзину, которая висит на косяке за дверью. Прежде чем уйти, пишет записку своим друзьям-животным. Ей не хочется, чтобы они волновались из-за нее, ведь они такие великодушные, сострадательные, на них можно опереться – эти не подведут. Пару дней назад она решила – уж не составить ли на них завещание, чтобы, когда она скончается, они смогли унаследовать комнатку и никакая градостроительная реформа им бы не угрожала. Короче, это была ее настоящая семья. Нет, конечно, как могла она забыть про Фалу и Фану, прошу прощения, про Мечу и Пучу! Вот уж кому она поплакалась в жилетку. Ну и, конечно, про Детку.

Здание кажется нежилым, повсюду – гробовая тишина, учитывая современный демографический взрыв, странно, ведь звуки радио и телевизоров – это сейчас первейший и неизбежный признак жизни. Одним махом она одолевает путаницу коридоров, спускается по лестнице, попутно замечая, что в окнах, за которыми живут ее подруги, не видно света. Усталая, выходит она в яркий полдень, и солнце на мгновение ослепляет ее. Дома вокруг блистают белизной. Кука ищет тень, но почти все порталы разрушены, и солнечный свет то и дело просачивается в щели полуразвалившихся колонн. Спускаясь по Линии к морю, она различает вдали толпу, движущуюся от «Насьоналя» к Малекону. Вряд ли это первомайская демонстрация – до Первого мая еще два месяца. Публика разряжена по-клоунски, как массовка в каком-нибудь фильме о французской Ривьере или толпа на Каннском фестивале: в перьях, мантильях, соломенных шляпах, тюрбанах, платьях с кружевными вырезами, париках. Кука трет глаза, чтобы убедиться, что это не вызванная голодом галлюцинация. На искусственной лужайке, зеленой, как незабвенная зелень из «Цыганского романсеро», исключительно пластмассовой, поставлены столики, покрытые белыми скатертями, отороченными кружевом наподобие брюссельского. Блестят тарелки и блюда, блестят официанты в незапятнанно белых смокингах. Царство белизны. Кука невольно старается подметить где-нибудь кровь, ведь всплеск чистоты обычно лишь прикрытие для насилия. Крови, однако, не видно. Какие-то богатые люди, несомненно миллионеры, пьянствуют, развалясь в величественных позах, как древние римляне. У Куки мгновенно срабатывают слюнные железы и слегка кружится голова после концерта, который выдают кишки и желудок, пустые, как стадион под дождем. Богатые туристы и богатые партработники веселятся на славу, в разноцветных шляпах, накрахмаленных гуаияберах и рубашках цвета розового дерева. Сидя на парапете набережной, жарятся в лучах палящего солнца вечного лета тысячи и тысячи зрителей вроде Кукиты, едва не падая в обморок от голода, жажды и жары. Нашей, кубинской жары, от которой дни кажутся необъятней, насыщенней, изнурительней и трагичней. Кука идет медленно, боясь поскользнуться и, не дай Бог, сломать ногу. Поравнявшись с женщиной, завороженно глядящей на еду, она спрашивает:

– Что же это такое, дочка? Или мне уже мерещится?

– Мерещится? Да нет, бабуля. Я тоже сначала так подумала. Это чемпионат мира, гонки на лодках таких быстроходных, для тех, кто побогаче… Я-то, правда, пришла посмотреть, как они лопают, чтобы запомнить хорошенько.

Старуха идет дальше, то и дело выкидывая какое-нибудь кокетливое коленце, как актриса на роликах, изображающая Барби. Авенида бурлит, вся разноцветная, красочная. Даже до эпохи исторического материализма, когда сердце Кукиты билось весело, ей не приходилось видеть столько миллионеров за раз. Холм, на котором высится здание «Насьоналя», служит трибуной с видом на набережную. Стоя на ней, Сверхвеликая Фигура, в форме цвета детской неожиданности, улыбается, дергая и кривя губами, как дебил или шизик, у которого вконец поехала крыша. Великан он или карлик, ему все равно сейчас, когда – на самом верху блаженства – он в двух шагах от рая или ада, в окружении иностранных предпринимателей и участников состязаний из Арабских Эмиратов, которые ждут награды. У Каруки судорожно сжимается желудок и глаза сходятся к переносице при виде стольких цыплячьих ножек с подрумяненной корочкой, там, на трибуне. И вот XXL стремительно выходит под гром аплодисментов, аплодируя сам себе, садится в свой «мерседес», чтобы объехать то, что сам он назвал победно славным Малеконом, где, по его хриплым словам, народ, то есть мы, дали еще один урок американскому империализму, выиграли битву у люмпенов, у пятой колонны (модное в семидесятые годы словечко, которое он украл у своей сестрички Розы) в дни бурных беспорядков в августе девяносто четвертого. Меня просто зло берет, когда я слышу это «мы», такое задушевно-пролетарское в устах политиков. Короче, какой-то миллионер из тех, что не могут трахнуть свою любовницу, не послушав прежде Хулио Иглесиаса на частной вечеринке, поднимает банку кока-колы и произносит тост в честь Главного Комедианта, Марии Кристины, словом, сами знаете кого. Афишки с автографами XXL летают по толпе. Кто-то выписывает чек на двадцать пять тысяч долларов – кубинским детям. Если их и в самом деле будут распределять, то на душу населения в среднем придется не больше, чем по полсентаво. При всем своем великолепии миллионеры больше всего восхищают меня тем – поэтому они, собственно, и миллионеры, – что жить не могут без пожертвований. Полузабытые здравицы и гимны звучат в честь Че, о котором, что ясно видно, помнят довольно смутно. И тут же кто-то просит идущей от сердца, рвущейся из души песни – нет, ничего потустороннего, сверхъестественного, никакой показухи, ну-ка угадайте: «В сердцах, преисполненных жара, и в душах живет неослабно часть памяти светлой и славной, любимый ты наш, Че Гевара». На Карлоса Пуэблу у меня стойкая аллергия – переела. Под конец, как и следовало ожидать, Великая Фигура дает понять публике, что собирается толкнуть речь. Кому не известна его слава оратора, умеющего всласть поорать. Исполненным любви жестом он касается правого кармана, и тысячи белых голубей взлетают со всех концов, потом он теребит левый карман, но на этот раз ничего не происходит. Он жмет все сильнее, чтобы специальная шариковая авторучка послала частотный сигнал, воспринимаемый лишь голубями, и один из них, к лапке которого прикреплен специальный аппарат, повинуясь чуду техники, сел ему на плечо. Хитроумный пустячок, появившийся еще в начале Революции, который весь мир истолковал как знамение свыше, как указание на то, что Великая Фигура – это избранник, и который на самом деле был изобретением той же личности, что несколькими годами раньше организовала похищение Фанхио по приказу движения двадцать шестого июля. Мария Кристина, то есть XXL, напряженно манипулирует содержимым своего кармана, голубь же вместо того, чтобы плавно опуститься ему на плечо, взмахивает крыльями и гадит ему прямо на голову: грязно-белая струйка стекает по лбу и щеке до самой седой бороды. Публика сохраняет абсолютную серьезность. Уж чему-чему, а издевке никогда не было места в наших магико-исторических толкованиях. «Дурной знак», – думает каждый про себя, но шутить – нет, тут не до шуток. Тягостное, гробовое молчание. Только один голос, хриплый и бессильный – бессильный, впрочем, не только голос, – разносится над гаванскими улицами, частенько пуская петуха. Для начала он приводит все экономические показатели, начиная с первого года победившей Революции вплоть до сегодняшнего момента, славный чрезвычайный период, делая упор на принесенных жертвах, сегодня, в дни кризиса и экономических преобразований, когда бывший социалистический лагерь и т. д. и т. п., и снова поносит русских. Но наш славный народ не сложит оружия и даже в одиночку продолжит сопротивление, и на костях погибших мы воздвигнем… Небольшая заминка. На костях погибших мы воздвигнем… Он беспомощно оглядывается по сторонам в явном неведении, что же мы будем делать со своими скелетами. Толпа, словно с нее содрали заживо кожу, в ужасе озирает мысленным взором трагическую перспективу и неясную участь наших тазобедренных, больших и малых берцовых, наших копчиков или косточек радости, наших лучевых, локтевых, черепов, позвоночных столбов, словом, всех наших костяков. Наконец он щелкает большим и средним пальцами – признак того, что решение найдено: из костей погибших мы соорудим огромный ксилофон, чтобы исполнять на нем наш славный национальный гимн. Коллективный вздох облегчения заглушает шум волн, разбивающихся о парапет набережной. Еще слава Богу, что нам предстоит быть всего лишь музыкальным инструментом, потому что он вполне мог бы выдать наши кости за интернациональные и преподнести их в дар какому-нибудь музею биологии и естественных наук, а может быть, продать какому-нибудь европейскому зоопарку, где бы ими играли, новорожденные львята, или понаделать из нас сережек и отправить их на всемирную выставку изобретателей и новаторов. Он особо подчеркивает, что необходимо возобновить идеологическую работу, усиливать революционную сознательность, укреплять бойцовский дух, чтобы покончить с коррупцией и привилегиями, сокрушить кровавые челюсти враждебного американского империализма, и что мы должны гордиться, что живем в чрезвычайный период, потому что наши героические действия делают нас более революционными, более свободными, более сильными… Миллионеры, ни хрена не понимая, продолжают чокаться «Домом Периньоном». Мы сильнее, чем прежде, повторяет он, и в этот момент в толпе происходит замешательство – кто-то просит помощи, просит принести носилки, потому что какой-то старушке стало плохо.

Пучу и Мечу, все в липком, млечно-белом поту от растаявшей яичной скорлупы (старая добрая традиция – посыпать себя яичной скорлупой – сейчас просто необходима: кругом сплошной сглаз), держа в правой руке каждая по большому листу гуано, смотрят на народ, суетливо хлопочущий вокруг упавшей в обморок старушенции. Рядом с ними жарятся на солнце Факс и Фотокопировщица. Последняя жует резинку, которую какая-то шишка выплюнула с трибуны и которую она успела подхватить, прежде чем она упала на землю. Факс чувствует себя вконец обалдевшей. Она ничегошеньки не понимает: вся эта заумь и шумиха не имеют ничего общего с той новой моделью коммунизма, о которой в сей миг факсирует ей мумия Владимира Ильича. Тогда она пытается телепатически вызвать номер факса Никиты Хрущева, но ошибается и попадает прямехенько в чистилищный офис Дж. Ф. Кеннеди – не аэропорт, разумеется, а бывший президент, – и тот, с умным видом, выставив челюсть, точь-в-точь такую же, как у Клинтона, делится с ней последней информацией и предлагает свой комментарий, а Факс преспокойно слушает его в блаженной уверенности, что общается с Никитой. Вежливо прощаясь, она вдруг понимает, что разговаривала с невинно убиенным президентом Соединенных Штатов, с ней случается микроинсульт, и она падает как подкошенная, кусая язык в эпилептическом припадке – в мыслях у нее происходит поворот на сто восемьдесят градусов в сторону капитализма. «Скорая помощь» увозит ее заодно с Кукой Мартинес в больницу «Эрманос Амехейрас». Агент Комитета государственной безопасности (санитар Революции), который их сопровождает, просит, чтобы им сделали электрошок вместо простого искусственного дыхания изо рта в рот, – словом, что-нибудь посущественнее аспирина или смоченной в нашатыре ватки. Врач почти уступает требованию «доброго следователя» – не по профессиональным соображениям, а потому что единственное средство, имеющееся у него в распоряжении, это именно электрошок. К счастью, присутствующие здесь же Мечунга, Пучунга и Фотокопировщица, выждав, пока агент удалится, – им с трудом удается сдержать желание слегка прижечь его сигарой, – просят врача, чтобы он достал для старухи кусок хлеба и немного подслащенной воды, потому что у нее желудок прилип к спине – пустой, как олимпийский бассейн в зимний сезон, когда не проводятся соревнования. О девушке они позаботятся сами. Как только врач отходит в поисках черствой корки и тарелки куриного бульона, Фотокопировщица, задрав юбку и присев над койкой, над самым носом Факс, издает мощный залп. Зловоние гнилых кальмаров приводит девушку в себя, и она моментально пытается установить связь с Рокфеллером, Онассисом, Мигелем Буайе и Бернаром Тапи в самый разгар судебного разбирательства. Заметив лежащую пластом на соседней койке Куку Мартинес, лиловую, но не как виноградина, а как труп Сталина в Сибири, она вопит:

– Убийцы, они убили ее! Проклятые коммунисты!

Фотокопировщица залепляет ей рот ошметком резинки. Мечунгита и Пучунгита держат девушку за руки и за ноги. В ужасе, они стараются ее утихомирить, сначала вполголоса, потом совсем шепотом:

– Дурочка, думай, что хочешь, а кричи, что нужно.

Факс выкатывает глаза так, что, кажется, они сейчас лопнут, и кричит, всхлипывая:

– Да здравствует Великая Фигура! Социализм или смерть!

Хлеба нет, но доктор приносит треснутый, жирный пластмассовый стакан со сладкой водой, которую готовят на комбинатах и продают по карточкам. Лежащих на соседних койках в состоянии комы больных окружают спекулянты с черного рынка, предлагая из-под полы, как самые изысканные лакомства, шоколадное мороженое, пирожки с котятами и пачки поддельных «Коиба» или «Монтекристо». Только что прооперированная женщина вопит не своим голосом, хватаясь за рану:

– Больно, ай, как больно! Успокоительного, дайте успокоительного, доктор!

Кто-то из больных рассказывает, что несчастной удалили фиброму с помощью нового китайского препарата, вызывающего не анестезию, а амнезию.

– Может быть, у кого-нибудь есть успокоительное? – обращается пристыженный врач к посетителям и другим больным.

Выпив сиропчик, Кука Мартинес чувствует некоторое облегчение. Пошарив в корзине, она находит таблетку дипирона, купленного еще в восьмидесятые годы. Правда, она несколько пожелтела, но должна действовать. Женщина глотает таблетку так, словно причащается тела Христова, настоящего тела, со всеми косточками и жилками – словом, живого, только что воскресшего Христа. Факс, Фотокопировщица, Кука, Пучу и Мечу благодарят на разные лады врача за изумительную первую помощь и уже собираются, было, удалиться, как внезапно сталкиваются с препятствием в виде вновь возникшего агента Органов. Убедившись, что достиг своей цели – внушить бедолагам робость своей элегантно властной позой, он цинично улыбается и отступает, пропуская женщин к выходу. Прежде чем оставить их в покое, он, воспользовавшись тем, что Фотокопировщица идет последней, как некий похотливый бес, засовывает ей под юбку между ног палец – не с какими-либо похотливыми намерениями, а чтобы убедиться, что она не украла каких-нибудь инструментов или медикаментов, дабы затем перепродать их. Фотокопировщица молчит, точно воды в рот набрала, потому что знает: на кончике пальца у него здоровенная сифилитическая язва – эта болезнь, как победоносно возвещает статистика, крайне распространена в здешних краях.

Пятеро мушкетерш выходят на уже обезлюдевшую авениду. Празднество закончилось, кругом ни души, трибуну убрали, и только тускло поблескивают раскиданные повсюду пластмассовые тарелки и пустые рваные картонные стаканчики. Женщины направляются к набережной. Сев лицом к морю, вглядываясь в его белесую даль, местами вспыхивающую в лучах солнца бескрайнюю и прекрасную гладь, они молча поминают своих отбывших близких. Потому что в этой стране у каждого есть кто-то там. Факс, безутешная, плачет, неровно всхлипывая. Впервые в жизни все ее горе, которое она обычно прячет под замком в душе, выплескивается наружу. Мало-помалу на набережной собирается народ. Известное дело – нас хлебом не корми, только дай над кем-нибудь подшутить. Со всех сторон стекается публика, заинтересованная историей этой девушки. Подходит Грыжа, соседка снизу, у которой море и прочие превратности судьбы обратили дом в развалину, с полом, как морское дно, ощерившееся сталагмитами, с потолком, откуда, как в бутафорском гроте, свисают блистающие сталактиты, со стенами, покрытыми водорослями и мхом и ходящими ходуном. Вид у Грыжи такой «бывший», что хватило бы не на одно дело. Появляются, скучающие и тоскующие, Йокандра и два ее мужа; ни для кого не тайна, что эта дерьмовая интеллектуалоидина пилится, как кобылица, и живет сразу с двумя мужиками или, по крайней мере, то и дело меняет их, но я ее не осуждаю: по-моему, уж если ты сделала из своей задницы барабан, то и давай тому, кто на нем лучше сыграет. И так, кучка за кучкой, вокруг наших подруг собираются соседи со всего этажа, квартала, округа, провинции, попозже подходит народ из смежных провинций, те влекут за собой других – гляди, и население всего острова собралось на набережной Малекона послушать невеселые байки Факс.

Оказывается, что у Факс были брат и жених. Обоих она (пусть даже она немного скромничает) безумно обожала. Как и следовало ожидать, и брату, и жениху, которые решили бросить учебу в университете не в силах устоять перед вдохновляющей перспективой получить диплом инженера или магистра-ветеринара, не удалось избежать ОВП – обязательной воинской повинности. Оба решили сделать два шага вперед – что им еще оставалось? – и в одно прекрасное утро – левой, правой, – вооруженные зубными щетками, полотенцами и кружками, как того требовал воинский устав, отправились прямиком на войну в Анголе. Для обоих это было всего лишь приключение, перемена обстановки, обоим хотелось отдохнуть от обыденной островной жизни, потому что далеко не на каждом острове жизнь полна приключений, напротив, иногда она превращается в настоящую канитель, как будто каждый день – воскресенье. К несчастью, им не удалось попасть в один батальон, наоборот, части их были расположены далеко друг от друга. Однажды, суровым и холодным утром, каковы все утра в мире, даже здесь, в тропиках, команда «подъем» раздалась раньше обычного. Зачитали список, куда входили несколько имен рядовых, и огласили приказ приготовиться, без какого бы то ни было объяснения, к длительной экспедиции. Среди названных был и брат Факс. Одетое в униформу подразделение без лишних разговоров посадили в грузовик. Час за часом их везли, задыхающихся и потных – не от эротических забав, а от непрестанных бомбардировок. Через три дня они наконец прибыли в полуразрушенный лагерь, с бараками из серого камня и цементными полами. Только тогда командир, вновь обретший командирский голос, скомандовал: шагом марш! вольно! Командир отхаркнулся, и зеленая слизь упала прямо ему на погон. Потом он начал приветственную речь, включавшую общую информацию, которую никто не понял. Таковы уж наши речи: их можно мерить километрами, и чем они длиннее, тем непонятнее, тем меньше в них экзистенции. Все они – только пустой расход слюны, и к тому же скроены по одному лекалу. В конце концов солдатам стало более-менее ясно, зачем их завезли так далеко. Им сообщили два чрезвычайно важных известия. Дебильный капитан огласил первое в следующей форме:

– Слушать мою команду! Шаг вперед все, у кого есть матери! Рядовой Рамирес, вольно!

Таким образом, стало ясно, что мать Рамиреса скончалась. Второе известие объяснить оказалось труднее. Капитан пустился в рассуждения о сексуальной дисциплине солдат, о необходимости подавлять эротические влечения, о разрешенных уставом сношениях с животными, но ни в коем случае не с людьми, ибо таковые влечения с армейской точки зрения расценивались как воинские преступления и преследовались по закону. Через два с половиной часа он решил перейти к сути и сообщил, что один солдат из лагеря, в который они прибыли, изнасиловал анголку, за что трибунал приговорил его к расстрелу. У всех задрожали поджилки. Все чуть не наложили в штаны, когда до их сведения довели, что они – ни много, ни мало – назначены в расстрельную команду. А брата Факс и вовсе пробрал форменный понос: выведенный из каталажки преступник оказался женихом его сестры! Это не укладывалось в голове – он должен был стрелять в своего друга, в своего будущего деверя, он должен был его укокошить! Нет и еще раз нет! Даже под страхом смертной казни! Ни за что! Столь далеко чувство его воинского долга не распространялось. Он попросил, чтобы ему разрешили не участвовать в расстреле. В просьбе было отказано. Несмотря на оскорбления и вопли, которыми то и дело прерывал его командир, ему все же удалось переорать капитана и добиться права обратиться с докладом к вышестоящему начальству. Озадаченные неповиновением лилипуты – по росту, не по чину, потому что по чину они были Гулливерами – сделали вид, будто от них ничего не зависит. В оправдание своего бессилия что-либо сделать для обвиняемого, они сослались на приказ оттуда. Загадочного оттуда, которое всегда там, на каком бы высоком престоле или в какой бы ничтожной конторе ни восседала власть. В конце концов после бессмысленных баталий и терзаний голосовых связок брату разрешили свидание с заключенным в присутствии караульного. Встреча была краткой, но тяжелой и незабываемой. Первым разговор начал брат Факс:

– Ты действительно изнасиловал анголку? Не могу поверить… Только не ты. Ты не мог сделать такого.

– Это не я, клянусь матерью, не я, это они, ангольцы, но этого никто никогда не признает, их это не устраивает… Черт возьми, клянусь, что это не я.

Молодой человек безутешно плакал, утирая слезы и сопли скорее машинально, чем для порядка. Он говорил очень тихо, словно растерял все силы в жалобах и мольбах.

– Господи, Господи Боже мой, как мне страшно, я не хочу умирать, нет, вы не должны меня убивать, спаси меня, спаси, объясни им, объясни, что они ошибаются…

Когда тягостная встреча наконец закончилась, брат Факс был совершенно уверен, что друг не имеет никакого отношения к этому делу. Глаза его не лгали, страдание и ужас были неподдельными. Начальство выслушало заступника, хлопая вылезшими на лоб глазами и едва сдерживая ярость: оно не привыкло к подобным сантиментам. Что же ты за солдат? Начальство не захотело принять ни один довод. Виновен был тот, и никто другой. И приговор тоже не мог быть иным. А суд, адвокат? Дело закрыто. Брат Факс вытащил пистолет и нацелился в низкие лбы сидевших перед ним чинов. Он действовал стремительно – сангвиник, холерик. Но их было больше, и после недолгой борьбы его разоружили. Связанным, его бросили в грузовик с диагнозом «маньяк, опасен для окружающих», отпечатанным на машинке и вложенным в карман его рубашки. Грузовик медленно тронулся с места, дорога была плохая – вся в колдобинах, камнях и засадах. Минут через десять он услышал хлопки выстрелов и детский, оборвавшийся крик. Крик, от которого он действительно сошел с ума, на этот раз непоправимо. Предсмертный вопль своего невиновного друга.

Его переводили из части в часть, из госпиталя в госпиталь, из города в город, пока сама причина его болезни не позабылась. Он все время молчал, притворялся, что утратил связь с реальностью и собственным сознанием, – отчасти так оно и было на самом деле. Ему поставили новый диагноз: полная амнезия – и срочно переправили в Гавану. Отвезли домой на синей министерской «Ладе» с белой полосой и препоручили больного семье, завалив целой кучей вымпелов и грамот, восхвалявших несравненные заслуги славного бойца-интернационалиста. Когда сопровождающие уехали, Факс встала перед братом на колени и спросила тоном, в котором сквозило скорее утверждение, чем вопрос:

– Его убили?

Брат прикрыл веки в знак согласия. Факс целую неделю проплакала, запершись в шкафу. За все это время она не брала в рот ни крошки, не ходила по нужде, ни разу не изменила своей скорби – это был долгий безмолвный плач, облегчающий душу. Брат ее больше никогда не работал. Со временем он ловко притерся к Центру (тогда еще существовал этот знаменитый продовольственный магазин, где можно было покупать продукты на песо и куда очередь занимали за недели, а иногда за месяцы). Он перепродавал талоны, и это полулегальное дело приносило ему такой доход, с которым не могла равняться зарплата любого государственного служащего. Кроме того, он избавился от бессонницы, которая не давала ему возможности забыться. Все шло хорошо, пока в одно прекрасное утро полиция не решила разом покончить с такими, как он, ловкачами и не затолкала их в битком набитые зарешеченные машины. По дороге в каталажку каждого из задержанных обыскивали. Отнимали все подряд – от расчески до удостоверения личности. И надо же какая непруха – у брата Факс нашли необычную, вражескую банкноту, запачканную кровью, но не славной кровью защитников революции, щедро пролитой по всему острову, а менструальной кровью шлюшки, которая, прежде чем обменять, прятала ее в интимных частях своего тела. Словом, весь насквозь трипперный и пропахший вагиной доллар. То был первый и единственный доллар, купленный братом Факс на черном рынке. По тем временам он отдал за него скромную сумму – пятнадцать песо. И ему за это навесили скромных пятнадцать лет. За примерное поведение срок сократили до пяти. Будучи человеком сверхвпечатлительным, я не стану в подробностях смаковать пытки и унижения, которым подвергся юноша. Скажу только, что за время пребывания в каталажке он получил шрам во всю щеку, как у Аль Пачино в «Scarface», и сто семьдесят пять всевозможных травм и увечий. Однако в результате в больнице оказалась Факс. Против ее безумия, пошатнувшейся веры, распада личности и идеологической путаницы в мозгах психиатры не нашли иного средства кроме электрошока. Изрядная порция вольт в голову или в задницу – и с капиталистической меланхолией покончено. Девушка вышла из больницы в совершенном умственном расстройстве, обретя веру в могущество науки и новейшее техническое изобретение: коммунистический Факс. Это продолжалось до тех пор, пока она по ошибке не набрала номер Дж. Ф. К. вместо Хрущева и в ее сознании не произошел резкий крен в сторону то ли свободомыслия, то ли левоцентристской ориентации – словом, называйте как хотите.

Так – из последних сил – наша Факс закончила публичный сеанс автопсихоанализа. Народ вокруг с горестными восклицаниями плачет навзрыд, припав к парапету Малекона, парапету плача. А через секунду люди уже опять внимают несущемуся из репродукторов хриплому, уверенному голосу XXL, возвещающему о возобновлении карнавалов, запрещенных до сей поры. Никто не удивлен: пока существуют расстрелы, будут и карнавалы. Чтобы в промежутках между первыми можно было поразвлечься. Пока народ забывается в пьянстве, праздничные колесницы и их пышные свиты вновь отменяют. Уж такие хлипкие у нас мозги – мы без остатка растворяем память в самогоне или разливном пиве, выпиваем все до последней капли, а потом спускаем это дело с мочой, исторгаем память, которая если где и засядет, то только в почечном камне, чтобы потом отозваться недолгой коликой. Это наша слабинка, наш крест. Не успеешь оглянуться, а народ уже утирает слезы, быстренько перекладывает трагические истории на мотив конги, и через миг толпа, пританцовывая, двинется за колесницей профсоюза строителей и оркестром «Скорпион».

Все, кроме уже упомянутых соседей, запевают хором, чтобы стереть следы эфемерного прошлого азартом румбы. Фотокопировщица, Мечу и Пучу пытаются разжать зубы Факс, которая снова бьется в припадке падучей. Спускаются сумерки, и Кука Мартинес слушает доносящийся с высоты странный шум, как будто к луне приладили моторчик. Она смотрит на небо: мигающие огоньки самолета движутся в ночной темноте. И, как всякий раз, когда она видит самолет, что случается крайне редко, ее охватывает призрачная надежда на возвращение возлюбленного, по которому так тоскует ее душа. Он – ее спаситель и палач одновременно. Кука настраивается на игривый лад, размышляя о том, что неплохо бы приобрести вставную челюсть, покрасить седые волосы фиолетовой горечавкой, купить капель, чтобы подлечить воспаленные гланды, или пудры – на доллар, спрятанный под одеянием Богородицы Заступницы. Однако она тут же отгоняет эти неуместные мысли. Достав из-за выреза платья кружевной платочек, она вытирает пот со лба Факс. Почувствовав прилив вдохновения, Карукита начинает тихонько напевать. Голос ее похож на контральто Клары из знаменитого дуэта Клары и Марио, который выступает в телепрограмме «Вместе в девять» Эвы Родригес и Эктора Фраги или в «Добром вечере». При этом Кука вспоминает ностальгические времена Мирты и Рауля:

И море, зеркало моей души, видело, как измену твою оплакивал я в тиши.

Потом она смотрит на бескрайний небосвод – самолет проглотила туча. Шарик в груди пульсирует, как испорченный семафор; Кука думает, что, возможно, это к дождю или к какому-нибудь доброму либо дурному известию. Пошарив в корзине, она достает небольшую фляжку с напитком домашнего приготовления и делает пару глотков. Потом предлагает подругам, которые с удовольствием соглашаются. К ним подходит какой-то тип и словно бы между прочим предлагает кокаин за доллары. Так как желающих не находится, он потихоньку исчезает в белом «ниссане», битком набитом лесбиянками и итальянскими педерастами. Подруги переходят проспект в направлении Рампы; Факс все еще дрожит, зубы у нее стучат, как кастаньеты. Не успевают подруги пройти и нескольких кварталов, как неподалеку от кино «Яра» Фотокопировщицу окликает некий тип с живописными длинными локонами, обесцвеченными перекисью на манер Ширли Темпл.

– Это ты, Фото? Ну и видок у тебя! А похудела как!

– Зато ты, Активист, у нас красавчик! Вы только посмотрите, какие кудри! Просто король! И где ты только достал перекись? Я уже тыщу лет ее в глаза не видела! Такие страсти – все парикмахерские позакрывали. Ну так рассказывай, Кудреватый Активист.

Кудреватый Активист – таково прозвище этого современного бюрократа, выряженного по последнему крику моду, с серьгой в ухе, жеманного до слащавости. Назвать его гомосексуалистом значит нанести тяжкое оскорбление всем гомосексуалистам. Скорее, это неопределенное нечто.

– Нечего рассказывать – купил в лавке Союза писателей и художников кубы. – Я пишу «куба» с маленькой буквы, потому что это действительно огромный перегонный куб, судя по количеству употребляемого тут алкоголя. – Впрочем, кончилась она моментально. Один я взял два флакона перекиси и шампуня, три дезодоранта, пять коробок пудры и десять почтовых открыток с картинами из наполеоновского музея. А ассортимент там небогатый, что и говорить – нет ни бумаги, ни ленты для пишущих машинок, она уже сто лет как не поступала, да и сами машинки, пишущие, конечно, а не швейные, как корова языком слизала. А теперь, деточка моя, сама скажи, чем ты таким незаконным занимаешься? Фото, любовь моя, чем? Представь меня своим подругам. Очень приятно, меня зовут Кудреватый Активист. Я работаю в ИНСТИТУТЕ. – Последнее слово он произносит нараспев и так, словно все оно состоит из заглавных букв. – С Фото мы уже тыщу лет знакомы – с тех пор, когда вместе работали в Академии наук. Помнишь, сколько сил мы положили на то, чтобы скрестить черных комаров с красными? Эти красные суки ни за что не хотели трахаться с черными – прямо расисты!

Кука Мартинес чувствует приступ дурноты; она задерживает дыхание, потом набирает полные легкие воздуха, и тошнота отступает. Мечунга и Пучунга слушают разговор, присев вместе с Факс на ступени перед входом в кинотеатр. Они не отходят от нее ни на шаг, боясь, что с ней снова случится обморок, но при этом мимоходом стараются то так, то эдак приласкать ее: подружки хоть и постарели, но отнюдь не изменили своим сексуальным пристрастиям. Кудреватый Активист изысканно жестикулирует, словно он сидит в ложе «Ла Скалы» и аплодирует пекинской опере, но при этом еще вынужден отгонять комаров. Наконец он задает коварный вопрос: чем компания собирается занять вечерок?

– Пойдем домой, посмотрим субботний фильм по «Омнивидео», – отвечает Фотокопировщица.

– Ну, девочки, что за скучища! И не думайте! Вы обязательно должны пойти со мной в дом другого Омнивидео – так называют одного моего приятеля, который устраивает вечеринки, какие и Карлосу Отеро не снились! Приглашаю вас на праздник божественных безумств! Вы непременно должны познакомиться с Ее Нижайшеством – вот повеселитесь. Вход стоит десять песо, но сегодня плачу я. Там чудо как интересно – неспроста теперь ни одного туриста не затянуть в «Тропикану». Говорю вам, девочки, она вышла из моды. Кому нужны эти прыщавые мулатки в рваных чулках. Мы у них перехватили самую шикарную публику. У нас есть даже травести – не упускайте момента! Полиция дала нам пробное разрешение, потому что надо создавать положительный имидж перед заграницей.

– Какой заграницей? – спрашивает Кука.

– Заграницей, зарубежьем. Нам предложили быть как «Сотомайор» – поднять престиж страны на неслыханную высоту, показать свою марку и побить все мировые рекорды.

– А пробное разрешение – это что значит? Наполовину запрещенное?

– Эх, бабуля, какая же ты любопытная! Да понятия не имею – не интересуюсь. Главное выжить, вписаться в момент.

Пятеро всадниц Апокалипсиса наотрез отказываются, но перед лицом такого натиска в конце концов уступают. Разумеется, их самих не привлекает убогая перспектива провести субботний вечер перед экраном телевизора, где по шестому каналу опять запустят фильм ужасов, в котором каждую секунду ведрами льется кровь. Факс, чья социал-демократически настроенная антенна улавливает новые веяния, полна энтузиазма: быть может, эта вечеринка вдохновит ее на что-нибудь продуктивное, и она наконец усядется писать автобиографию, за которую какое-нибудь американское издательство отвалит ей сумму с шестью нолями, в результате чего она сможет открыть ресторан для гурманов, хоть это и накладно из-за чрезмерно высоких налогов. Главное – любой ценой заработать денег; решив так, Факс начинает соображать, как похитрее надуть налоговую инспекцию. Мечу и Пучу готовы пожертвовать толстой и тонкой кишкой и вообще всеми внутренностями, чтобы только вернуться к своей прежней жизни – кабаретным романам и необременительному разврату, ведь уже несколько месяцев их мучает острый сексуальный голод. Фотокопировщица мечтает о сельской жизни, об опрощении, и конечно же о том, чтобы еще раз испытать себя, дабы определиться окончательно – функционирует или нет, несмотря на отсутствие яичников и месячных, ее женский воспроизводящий аппарат. Надо сказать, что Фотокопировщица страдает еще от одной небольшой проблемы: стоит ей расставить ноги, как из щелки у нее что-то выскакивает, словно чертик из табакерки. Из-за этого ей не раз случалось быть битой, так как мнительным партнерам казалось, будто она над ними издевается. И если бы речь шла только о нескольких оплеухах! Однажды она влюбилась в интеллигентного и вполне солидного журналиста с крошечным членом. Фото все никак не отваживалась на соитие, попросту говоря не решалась с ним перепихнуться, потому что прекрасно понимала, что произойдет. Все так и случилось, как она предвидела: не успела она раздвинуть ноги, как у нее – чертиком из табакерки – выскочил клитор, размером намного превосходящий пенис-клуб маломощного журналиста. Никто не знает, почему в тот же самый вечер рьяные представители народа-борца вытащили ее из дома и, хорошенько отбуцкав, поместили в лагерь для принудительных работ вместе со свидетелями Иеговы, гомосексуалистами и прочими преступными элементами. Разумеется, произошло это довольно давно, в годы ее юности. Никто не желал понимать, что виновата вовсе не она, а природа, снабдившая ее таким клитором. Кудреватый Активист клятвенно заверил всех, что, даже если это будет вечеринка для педиков, многие гетеросексуалы непременно захотят посетить ее из любопытства. Кука Мартинес устремила пристальный взгляд на небосвод, где вновь появляются огоньки самолета: того же или другого – какая разница. В любом случае это ненормально – страдать при виде каждого самолета. Чтобы отделаться от своих авиафантасмагорических переживаний, она соглашается отправиться на вечеринку в «Ла Бахесу».

Полуподпольный ночной клуб разместился прямо напротив Колумбовского кладбища. Это не нравится Куке Мартинес, которая всегда была щепетильной в таких вопросах и относилась к покойникам с крайним уважением, никогда не забывая ставить в маленькую вазу на буфете букетик белых цветов, чтобы духам умерших было спокойно и светло, чтобы они пребывали в мире и не отравляли людям жизнь. Омнивидео, владелец заведения, изготавливает – без лицензии – надгробные плиты. А так как мрамора в последнее время взять стало негде, он время от времени нанимает шайку, которая ворует надгробия, сделанные и проданные ими же самими накануне. По ночам он заново полирует их, стирает имена, ну а завтра будет завтра: новые покойники, новые плиты, новые венки.

В сочельник подпольная «Ла Бахеса» предлагает экзотическое представление, главная роль в котором отведена нескладному и неуклюжему травести, в гриме из куриного дерьма, с густо накрашенными гуталином накладными ресницами, прежде бывшими щетиной в швабре, кастаньетами из зубных щеток, приклеенных к пальцам, в парике, купленном у парикмахера Национального института радио и телевидения, до того принадлежавшем Мирте Медине, певичке из варьете, ныне проживающей в Майами, благо ей удалось переплыть «лужу» из Мексики; физиономию травести украшает месячная борода – лезвий нет, отчего он заслужил прозвище бородатой женщины; одет он в пачку из перьев, которую выменял у Алисии Алонсо на свиную ножку – сам он живет в Сан-Транкилино, в Пинар-дель-Рио. Репертуар концерта травести составлял сам, по вдохновению, причем кульминацией представления должна была стать песенка, которую публика ждет с особым нетерпением – все геи сходят от нее с ума, ибо там собственное имя певца заменяет местоимение «оно». Потому что настоящее его имечко – Порфирио Эсменехильдо Барранко. Надеюсь, читатель поймет, что человек с таким именем вряд ли может претендовать на статус «звезды», о каком бы созвездии ни шла речь. Песня называется «Голубка-Пантера», это и есть его артистический псевдоним. Сидя на полу перед высокохудожественным плоскогрудым пугалом – ваты для накладных грудей ему раздобыть не удалось и он использует для этой цели скомканную «Гранму», – среди сотни других зрителей вне себя от кайфа пребывают Арголья, Лака и Арете – члены комитета по отбору картин на международный фестиваль старого латиноамериканского кино. Я специально убрала все заглавные буквы, так как прошел слух, будто в большом количестве они обладают канцерогенными свойствами. Здесь же Красная Ведьма (безумная помесь Красной Шапочки, Серого Волка и ведьмы из Белоснежки; раньше она была критиком и оппортунисткой, подрабатывала тем, что соблазняла призывников и доносила на них) и ее супруга (кто может помешать безумной ведьме жениться?), Леонарда да Винчи, которая с гордостью носит свое прозвище и всегда готова, если вдруг ее муж не получит премию, какую угодно премию – «Коралл», «Подсолнух», «Серп и молот», – поддержать его покачнувшуюся репутацию. Среди приглашенных с особым удовлетворением следует отметить, помимо прочих, присутствие бывшей Национальной Жопы, Экс-Жопы – звучит немного экзотично, однако соответствует действительности, ибо она долго была великой, несравненной, дивной лирической жопой латиноамериканского кинематографа, но сегодня ей пришлось уйти в отставку: народилось новое поколение лирических жоп. Что такое лирическая жопа? Это просто: жопа как жопа, только очень аппетитная и пахнущая лилиями, то есть ли-ри-чес-кая. Стилистическая фигура, правда, получилась сложноватая, да что там – зашифрованная, как американский кодированный замок. Да и новые жопы нового общества, надо признать, не такие благоуханные, пышные и откормленные, хотя, несомненно, более надежные в час испытаний. Я подчеркиваю помимо прочих, так как не могу не упомянуть о присутствии здесь Десекилибрио Креспо, венгеро-венесуэльско-кубинского режиссера, вечно жующего резинку продюсера Франкаспы, неиссякающего творца бездарного кино, с его супругой Лилой Эскуэлой Медиеваль, правой и левой рукой всех международных кинофестивалей, проводимых в зеленых, то есть экологически чистых, зонах, неприкаянных Тоти Ламарк и Титы Леграндо, советниц директора экологически чистых фестивалей, обладателя фальшивого Ордена Почетного Легиона, Автоответчика, спутавшего Великого Пианиста с министром внутренних дел, Лорето Великолепного, продуцирующего заранее известные идеи, Дамы с Собачкой, сеньоры ни к кому и ни к чему не имеющей никакого отношения, чьи заслуги состоят единственно в том, что она обчистила несколько американских банков, присвоив таким образом пенсии проживающих в Майами стариков и стипендии многочисленных музеев, включая Музей изящных искусств, и находящейся рядом с ней инкогнито особы-двойника Дженет Джексон, а также президента «Эгремонии» Мемерто Ремандо. Он же Бетамакс. «Эгремония» – это компания по производству галет, сделанных из черствого хлеба и картофельного сыра, которые выпекаются в мини-печах. Короче говоря, в переводе на мертвые языки, – здесь собрались отбросы из отбросов. Кайо Крус – заслуженный мусорщик общенационального масштаба – собственной персоной. Следует, впрочем, сделать несколько оговорок, так как даже среди отбросов попадаются порядочные люди. Для наиболее точного перевода я привлекла к сотрудничеству высокоученого переводчика, писателя и премированного журналиста, господина Поля Кулона. Он переводил на эсперанто Мадонну Перон, Виль Ma Эспонте, Великую Фигуру, Горбачева и Раису, Марго Тачо, Талько Менема, Польво Эскобара, Вулкан Фуджимори и песню «Посвящается героям» Салы Сьонес; одно время он был также киноактером и исполнил одну из главных ролей вместе с Марлоном Брандо и Марией Шнайдер в «Последнем танго в Париже». Он большой любитель портретов Че, которые наконец снова появятся этим летом на европейских футболках. Присутствовали также послы и культурные атташе дружественных и недружественных стран, высматривающие молодых диссидентов, которые могли бы хоть как-то скрасить их скучнейшие вечеринки с непременным шампанским. Словом, народ клубился разный, так клубился, что просто нечем дышать. Потому что жара тут чертовская, какой не бывает даже в Каса де лас Америкас, где дважды в год юным педерастам вручают поэтическую премию «Сахара», претендентов на которую становится почему-то все меньше.

Голубка-Пантера заканчивает выступление под гром аплодисментов и в языках пламени – пачка на нем загорелась от свеч, зажженных в честь святых, а больше из-за короткого замыкания. Пламя удается погасить, вылив на артиста несколько кувшинов воды. Пока суть да дело, включают свет, жители близлежащих домов вздыхают с облегчением, а Голубка-Пантера, чьи концерты расписаны по часам, – завтра он выступает во французском представительстве, а еще через день – в литераторском ресторане Эдди и Рея – опрометью убегает со сцены, чтобы поскорее смыть жуткий грим, из-за которого лицо его приобрело сходство с мексиканской маской. Через минуту Мими Иойо, постановщик немецких народных танцев, а также колдун и антрополог по совместительству, включает кассетник и ставит рэп, на звуки которого сбегается вывернутая дурачиной наружу шпана со всего района.

Кука Мартинес сидит на балконе, покачиваясь в кресле, алюминиевые прутья которого переплетены с пластмассовыми трубочками от капельниц, и не сводит глаз с ночного неба, ожидая появления очередного самолета. Уж если кубинское небо прекрасно днем, то представьте, каково оно ночью, – дышащее неуказанной свежестью, украшенное ликом полной, распутной и недосягаемой луны, чьи воображаемые сережки увековечил Висентико Вальдес в одном из своих болеро: «Сережки луны я прячу у себя, чтобы сделать тебе ожерелье…» Ночь нельзя назвать темной, хотя небо над головой черное, как антрацит. Благодаря ярким огонькам светляков и сиянию невозмутимой Селены, ночь вблизи приобретает голубоватый оттенок и остается беспросветно темной вдали. Кука Мартинес протирает свои слезящиеся глаза: там, наверху, оседлав луну, безрассудный Угрюмый Скунс, в карнавальном костюме кролика, перечитывает гранки французского перевода «Цвета лета». Пустынные, безлюдные улицы, движение на которых замерло, а фонари не горят, похожи па полномасштабный макет лабиринта. Понятное дело – район безжизненный, транспорт не ходит, да к тому же часто и непредсказуемо отключают электричество. Кроны деревьев скрывают от взгляда маленький лабиринт Колумба – нет, не первооткрывателя, а покровителя Уснувших Вечным Сном, – вписанного в большой лабиринт, где обитаем мы, живые. Едва различимы купола надгробий, похожие на маленькие заброшенные дворцы н современные мавзолеи, посвященные геройски павшим. С искаженным лицом старуха глядит на кладбище, которое отказывается посещать из принципа. Кишки у нее скручены адской болью, в пустом желудке растет язва. Позабыв обо всем на цвете, старуха погружается в воспоминания о блюде, которое готовила в былые времена, – вот бы сейчас отведать, пальчики оближешь, а рецепт какой простой, Боже правый, и нужно-то всего два фунта говяжьего фарша, полфунта мелконарубленной свинины, четверть фунта тертого сыра «патаграс», две ложки мелко-мелко покрошенного лука, зубчик чеснока, четверть чайной ложки перца, три четверти чашки толченых сухарей, четверть чашки молока, два яйца, четверть чашки муки, треть чашки растительного масла. Сначала на основе томат-пасты готовится соус с луком, солью, белым сахаром, сухим вином, лавровым листом и перцем. Свалянные фрикадельки посыпьте мукой, после чего жарьте на масле, пока они не приобретут золотистый цвет, потом поджарьте нарезанный лук, добавьте соус. Смешайте все в кастрюльке, накройте крышкой и готовьте на медленном сне двадцать пять минут. Настоящий деликатес. Чувства ваши в смятении, вкусовые сосочки ликуют.

– Эй, бабуля, проснись…

Кудреватый Активист держит перед Карукитой поднос с чем-то зловонным.

– Не хочешь попробовать, я тут стянул порцию фрикаделек?

Кука просит, чтобы ей дали тарелку. Тарелки нет, даже картонной. Кудреватый Активист предлагает старухе просто подставить ладонь – .чего тут церемониться, все мы одна семья. Впрочем, Куку сейчас уговорить легко. Она откусывает кусочек – недурно, правда, немного жестковатые, недожаренные, но все лучше, чем ничего, и надо же какое совпадение: не успела она припомнить рецепт фрикаделек, как ей тут же подносят фрикадельки, словно они с неба упали. Мечу и Пучу танцуют рэп с набитыми ртами, Факс сосет пальцы и пытается увлечь оживленной беседой Даму с Собачкой, которая сидит неестественно прямо, словно проглотила аршин. Фотокопировщица лопает так, что за ушами трещит и прислушивается ко всем разговорам, чтобы потом было что порассказать соседям. Фрикадельки исчезают в мгновение ока. Какого-то гостя озаряет идея спросить у Кудреватого Активиста, который пьет ром с известью за неимением сухого молока (и подумать только, что в начале этого века «Нестле» выбрала именно наш остров, чтобы построить на нем первую в Латинской Америке фабрику по производству сухого молока!), как ему удалось раздобыть исходное сырье для приготовления угощения.

– Проще-простого, слушай: собрал все свои старые стельки, положил в соленый кипяток, а когда они разварились, вытащил, подождал, пока остынут, и хорошенько посыпал известкой и перуанской окой. Потом связал их пучком – Кудреватый Активист показывает руками, какая при этом получилась фигура, – и даже прихватил резинками, которые стащил из конторы. Дело в том, что они никак не хотели держаться, распустились, как подсолнух, но стоило их связать – и порядок! Пришлось мне, короче, поджарить их на рыбьем жиру, мозга за мозгу зашла, пока придумал, у кого его одолжить, чтобы вернуть через полгода, когда снова буду в лавке. Кто тебе сказал, что у меня друзья скупые? Да они уже не помнят, как выглядит масло. А как удалось сделать так, чтобы пахло сыром? Немного грязи с ног, приятель. Не волнуйтесь, не волнуйтесь, я ноги мою часто и по понедельникам хожу делать педикюр на Анимас.

Все сдерживают тошноту – никто не может позволить себе такую роскошь. Но Карука Мартинес хочет, чтобы ее вырвало. Она засовывает руку в рот чуть не по локоть, однако ничего не выходит. Кука вспоминает о своей язве и просит глоток чего-нибудь горячего. Да и блевать уже нечем. При таком недоедании пища переваривается мгновенно. Внезапная резь в животе сгибает ее пополам. У двери туалета толпится народ – кто-то еще мечтает погадить, кто-то уже успел.

К счастью, старуха, как святыню, носит в корзинке пакетик, куда можно положить пирожок, пиццу, апельсин, сифилис, да что угодно… Она ищет место, где бы спрятаться от нескромных взглядов. Наконец, пробившись сквозь толпу гостей, она выскакивает за дверь, спускается по лестнице, переходит улицу и, вся в испарине, приближается к воротам кладбища.

– Стой, кто идет? – кричит сторож, надзирающий за могилами.

– Это я, Кука. – От страха голос дрожит и ответ звучит со странным акцентом, будто говорит мексиканка, которую муж хорошенько вытянул хлыстом.

– Если вы туристка, вход – пять баксов, мы не собираемся демонстрировать наших славных покойников бесплатно, чтобы кто ни попадя грел на них руки.

– Послушайте, сеньор, я…

– Какой там сеньор – товарищ, сами знаете, что только тридцать первого декабря и только дикторам позволено желать счастья сеньорам и сеньоритам. А я не хочу потерять работу. Пусть сеньоры империалисты ко мне не суются, мы их не боимся… Так что вы сказали?

– Я сказала, что я кубинка, ой-ой-ой… – Понос не удержать.

– А что вам в такое время делать на кладбище? – сторож принюхивается, недовольно сморщившись.

– Я пришла помолиться о моей покойной матери.

– Не-е-е-т, ну и вонища! Похоже, какой-то любитель гороха выбрался из могилы и, бьюсь об заклад на тухлое яйцо, хорошенько здесь поднасрал. Какой-нибудь призрак-солдафон – их тут много. Всю жизнь жрал только горох и понятия не имел о том, что есть желудочные таблетки. Так и помер, бедняга, с расстройством желудка.

Сказав это, сторож тут же забывает о старухе и, вытащив нож, идет уговаривать неуемного покойника вернуться в могилу.

Вся в дерьме, со слипшимися ляжками Кука находит источник с водой – не святой, а чтоб подмыться. Нашарив в траве, рядом с церковью, кран, она садится на корточки, моет ноги и задницу, пытается оттереть трусики и юбку, размышляя о том, что после такой процедуры почти наверняка подцепит простуду. Прежде чем одеться, Кука развешивает белье на ветках дерева, чтобы оно хоть немного проветрилось. Лежа на сырой земле и понемногу обретая покой, она еще внимательнее вглядывается в прекрасное ночное небо, усыпанное звездами. Внезапно, словно вырвавшись из кладбищенских закоулков, до нее долетает чувственная песня. Голос влюбленной, изнемогающей женщины умело и с толком поет болеро – одно из тех, от которых хочется вскрыть себе вены, сунуть голову в петлю, а потом выброситься с балкона. Кука испытывает даже не страх, а панический ужас, когда внезапно весь мир нисходит в ее душу. Она хочет понять, откуда доносится сладостная песня, но все кладбищенские аллеи одинаково пустынны. И тогда она постигает, что этот гладкий, как полированное черное дерево, голос спускается к ней из неведомого безбрежного – или безгрешного? – пространства, оттуда, с той высоты, которая выше ветвей кладбищенских деревьев, – это голос миротворящей любви, придуманной нами, людьми, и названной небесной. Это голос бездонного синего неба, сейчас такого черного, усыпанного блестками звезд, среди которых парит сотканная из звуков женщина – царственная, наводящая ужас негритянка; и она улыбается нам оттуда, из поэтических высот, где обитают ложные иллюзии. Тело ее – ничком или навзничь – раскинулось на весь небосвод, и жирные складки у талии свисают, как спасательный пояс, до самого низа живота, а округлые бедра похожи на прекрасные предгрозовые облака. Тучная пластилиновая негритянка небесный рояль – романтически взмахивает ресницами, и светляки, завороженные, садятся на ее веки. Кука вглядывается еще пристальнее и замечает, что певица разлеглась, как на огромном диване, на покрытых печатным шрифтом страницах, словно оживший персонаж какой-то запретной книжонки. От этого зрелище становится еще прекрасней, а голос парит среди созвездий с несравненной глубиной и силой:

Первое наше свиданье, сладостный дивный миг пламенное слиянье губ моих и твоих…

Кука так поглощена мелодией и словами болеро, исполняемого обернувшимся негритянкой небом, что не сразу слышит хруст шагов на гравийной дорожке. В мгновение ока чары развеиваются – где-то недалеко затевается ссора, даже драка, слышны сухие звуки ударов. Старуха вскакивает с земли, быстро укрывается полиэстеровой юбкой и прячет в корзинку шерстяные трусики «сделано на Аляске».

…первое наше свиданье, вечер прозрачен и тих, пламенное слиянье губ моих и твоих. Первое наше свиданье. О, как этот день далек…

И вновь воцаряется священная тишина, овеянная упоительными запахами полуденного жасмина, жимолости и всех прочих цветов, достойных танго. Среди теней, в путанице кустов и надгробий, мелькает силуэт мужчины. Это. он. Сомнений быть не может, это он, ее любовь. Она узнает его даже в темноте. Она чувствует его запах. Кто в целом мире еще может пахнуть одновременно подгнивающим зубом, «Герленом» и мятой? Но какой он сейчас? Может быть, это только призрак, видение, может, он умер там, в Майами, и теперь явился навестить ее? Ах, она могла бы догадаться, что духам позволено перемещаться совершенно свободно, что никакие границы и блокады им не преграда. На всякий случай, осторожничая, она спрашивает – так, будто они виделись только вчера:

– Уан, это ты?

За несколько секунд Уан успевает перерыть всю картотеку своей памяти и натыкается на замечание старинного приятеля-сыщика: «Три самые лучшие службы безопасности в мире – ЦРУ, бывшее КГБ и кубинская – все средства тратят на слежку». Вывернись он хоть наизнанку, ему нипочем не удалось бы сохранить инкогнито. Поэтому он решил сразу включиться в игру. В аэропорту «Хосе Марти» перед его надменными английскими ботинками расстелили красную ковровую дорожку, как перед главой государства. Сами Роба и На, Алардон Фуме и Моно Аасо, которого в Париже, пожалуй, окрестили бы Моной Лизой, ну а мы называем попросту, Моно Аасо, явились лично, прихватив с собой свору подручных, чтобы приветствовать его. Это значительно облегчило ему въезд в страну, да и в протокольном зале его уже ожидали, так что даже багаж его не подвергся досмотру. Шофер в «мерсе» привез его в выстроенную по последнему слову техники виллу в Аагито, с бассейном, но без воздушных садов. До сих пор все шло хорошо, хотя он и не знал, действительно ли вся эта пышная встреча устроена для него или его просто с кем-то путают. Как бы то ни было, в паспорте открыто значилось: Хуан Перес. Но читателю уже известно, что Хуанов Пересов в этой стране хоть пруд пруди. Надо отвечать без задержки, и Хуан реагирует, повинуясь инстинкту:

– Очень приятно, почтеннейшая, надеюсь, вы не расшалившийся призрак, – сказал он, дружелюбно протягивая правую руку.

– Попробуй только заявить, будто не знаешь меня.

Надо отметить, что, благодаря коренной ликвидации зубов, голос Куки Мартинес значительно изменился.

– Признаюсь честно – не знаю. Но если вы узнали меня в час ночи посреди темного кладбища, то это как минимум говори! о том, что в детстве мы вместе играли в «эне-бене-раба».

Старуха достает из своей неизменной спутницы-корзинки китайский фонарик и, высветив лицо любимого, снедаемая смущением и жалостью к себе, бормочет:

– Уан, жизнь моя, ты такой новенький, как из целлофановой упаковки, даже, кажется, помолодел.

– Ну, допустим, мне недавно сделали небольшой lifting.

Слово звучит непривычно и грубовато, но Кука, не обращая на это ни малейшего внимания, продолжает медленно приближаться к Уану.

– Дайте мне фонарь, теперь мой черед узнать, кто вы. – Он протягивает руку к фонарику, но Кука, поколебавшись, выключает его.

– Стой спокойно, я теперь такая же ветхая, как международная страничка в «Гранме», которую хорошенько помяли, перед тем как подтереться. Не волнуйся, я сама скажу. Перед тобой – ни много ни мало – женщина твоей мечты.

Уан невольно задумывается над тем, как могла всего за несколько лет так состариться Наоми Кембелл, Да, он всегда говорил, и вот еще одно тому подтверждение: нынешняя наука день ото дня нас все больше расстраивает.

– Это я, Кукита Мартинес, дегенерат.

Последнее слово она произносит хриплым, испитым голосом, но при этом иронично и ласково растягивая слоги, точь-в-точь как произнесла бы его Мерседес Гарсия Феррер, поэтесса, жившая напротив гостиницы «Капри» и писавшая такие письма, что туши свет. Ласково, позабыв о годах разлуки, которые, как вы видите, не всегда приносят забвение, она продолжает:

– Иди ко мне… ну ближе, ближе, дурачок.

Они тесно прижимаются друг к другу, полные, скорее, полузабытых и тяжелых нежели любовных воспоминаний. Не решаясь на поцелуй, они отворачиваются, пряча лица. Кука положила голову ему на грудь. Уан подбородком касается выцветших волос, несколько тяжелых капель крови падает из его носа на пепельно-серую старушечью кожу. Только что осквернители могил сломали ему переносицу. Грабители вскрыли гроб его матери и набрали полный мешок одежды и драгоценностей, присовокупив к ним золотые зубы покойной, тело которой рассыпалось в прах – не столько дорогой и милый, сколько печально-унылый. Застигнутые врасплох, они попытались было бежать, но Уан успел схватить одного за рукав рубашки, в результате чего произошла жестокая потасовка. Наконец грабителю удалось вырваться. Уан кричал, звал на помощь, призывал полицию, но никто так и не откликнулся. Впрочем, никто – не совсем верно, она-то как-никак объявилась.

– Что ты сделал с нашей любовью, Уан? – спросила Кука Мартинес, похожая на знамя Бонифасио Бирна, разорванное в клочки.

– А ты, Кукита, что ты сделала с долларом?

Быть может, из-за того, что объятие было слишком тесным, или из-за упрямства, с которым мы, женщины, склонны до бесконечности идеализировать всяких проходимцев, вместо «доллара» ей слышится «дорогая».

 

Глава восьмая

Лги мне

Ах, дружок! О чем мне печалиться, тем более сейчас, когда я рядом с тобой? Завтра же исполню свой обет святому Лазарю! Проползу на коленях до самой часовни Ринкон с бетонной плитой на голове – пусть хоть черепушка треснет! – за то, что он дал мне такое счастье – прежде чем откинуть копыта, увидать еще разок моего обожаемого мучителя. А оттуда одним махом в церковь Богоматери Заступницы, принесу ей белых цветов, если, конечно, найду, а если нет, то совершу приношение Обатала. А уж Богоматерь дель Кобре, мою любименькую, мою чудненькую, ублажу на ее вкус: буду бить в барабаны и играть на скрипках и принесу ей много-много меду, тортов с меренгами, бананов, колбас, подсолнухов и сбитых сливок; не знаю, правда, где я все это возьму, но если ради этого придется продать тело какому-нибудь туристу на Малеконе – пожалуйста. Иногда можно и поторговать своим телом – пусть мое тело немного стоит, но какой-нибудь дрянной мексикашка из тех, которые «всегда готовы!», на меня клюнет. Потом поеду на омовение в Кохимар и зарежу петушка для Иемайя, Пресвятой Девы из Реглы. Будь она благословенна – лишь бы только позабылось все дурное насчет Марии Реглы, пусть дочка, наконец, узнает своего отца, а он увидит дочь! Нет, больно уж это похоже на бразильский телесериал. «Жизнь это сон, все в ней пройдет», – на этот раз цитата не из Кальдерона, а из Арсенио Родригеса, кубинского композитора:

Мигом единым живи, каждый миг наслажденья лови. Потому что когда исчерпан весь счет, видишь, что жизнь это сон. Все в ней пройдет.

Но нет такого наслаждения, нет такого счастья, ради которого я хоть на минуту позабуду о будущем моей дочери, бедной моей малышки, выросшей без отца и поэтому такой нервной, такой политизированной… А что это такое горячее стекает у меня по лбу, застит правый глаз, да еще такое сладкое на вкус? Ну, конечно, это пот, он потеет от волнения. Какую нежность я к нему чувствую, вот здесь, возле пупка, как будто щекочет что-то! «Дорогая», сказал он, ему хочется знать про мои боли и печали, которые пережила я за эти годы, а я так ничего и не ответила. Если я ему расскажу про всю ту серятину с черной крапинкой, что мне довелось пережить, ему, наверно, будет скучно, и ночь окажется испорченной. И потом я наверняка его и так заморозила, как можно заморозить человека, которого желаешь издали. Наведешь на него кромешный холод, и отношения тут же остывают. Помнится, когда я хотела остудить мою любовь, то писала свое имя и имя Уана на клочке оберточной бумаги и клала в морозильник. Если бы я так не делала, то, скорей всего, он умер бы, как девушка из Гватемалы, что умерла от любви, хотя некоторые остряки и говорят, что на самом деле – от криминального аборта. Надо ответить ему как можно равнодушнее, нечего миндальничать – так просто я не сдамся, теперь, после тридцати с лишним лет, пришел, наконец, и мой черед. Про боль мою, любимый, как я справлялась со своей болью, спрашиваешь ты?

– Держала в холодильнике.

Но почему он так резко отстраняется от меня, стискивает мои плечи? Кажется, он удивлен, в потемках не разберешь, но по его хватке, по впившимся в меня пальцам я угадываю суровую мужественность его взгляда. Ведь он всегда был мужественным, без всякой показухи и бравады.

– А, понятно, чтобы никто не пронюхал! Ну ты просто профессионал!

– Уан, милый, да это кровь!

Кука прижимается к любимому, словно хочет защитить его, как Скарлетт О'Хара – раненого – в гениальном общем плане из «Унесенных ветром», где камера показывает огромное поле, полное умирающих солдат.

– Ничего, пустяки – сломали переносицу, только и всего.

Уан достает из кармана флакончик волшебных капель, которые, стоит их закапать, мгновенно срастят сломанную кость.

– Поздравляю, Кукита, насчет холодильника ты классно придумала.

Классно или грязно? Профессионал? Впрочем, называй меня, как хочешь, любимый. Может, так принято в Америке? С каждым мгновением ночь становится светлее, делается прозрачнее, как яичный белок – словно мы в Санкт-Петербурге, в разгар июня, в самые белые ночи, точь-в-точь как в романе Достоевского. Ничего подобного, это просто в кронах деревьев кто-то зажигает фонари и направляет их на наши лица. Уан берет меня за локоть, его крупная рука дрожит. Глаза его сейчас так близко, он смотрит на мой рот:

– Кукита, у тебя выпали зубы!

– Нет, я сама их вырвала – в знак протеста. Ведь ты так долго не возвращался.

– Как, все?

– А что, хоть один остался? А-а-а!

Я раскрываю пасть, как вытащенная на берег рыба.

– Прекрати, прекрати, сейчас нам нужно куда-нибудь скрыться от этих чертовых светляков, а завтра же пойдем к дантисту.

– Не к кому идти.

– Как, нет дантистов? А что же они трепались, будто выпускают врачей, которые лечат зубы, будто кормят с ложечки десертом?

– Уан, милый, как же тебе запудрили мозги в этих жестоких каменных джунглях, а я-то думала, там люди соображают мигом… Врачей полно, дружочек мой, а вот чего нет, так это материалов, чтобы сделать протез.

– Ничего, завтра все уладим…

С этими словами он поворачивается к деревьям, с которых по-прежнему бьют на нас лучи фонарей.

– Эй, кто вы такие?! Что вам нужно?! Уберите свет, черт побери, я восемьдесят тысяч долларов заплатил за удаление катаракты!

– Ах, Уан, как хорошо, что ты сделал операцию, тебе это было так нужно! Ты ведь у нас был слепенький, точь-в-точь как Освальдо Родригес, певец народа-бойца, в двух шагах ничего не видел…

– Тс-с-с, помолчи, Карукита, детка…

После стольких лет он снова назвал меня деткой; если он и дальше будет такой же ласковой, растаю, ей-богу, растаю, как пирожное «морон», какие делали, кажется, в прошлом веке. Будь благословен, святой Лазарь, помоги мне, я так нервничаю, словно мы в первый раз идем с ним в номера на Малеконе – тогда меня била дрожь, пот лил с ладоней, все поджилки тряслись, на ногах еле держалась. Вряд ли я потом еще хоть раз пережила подобное чувство – страх, смешанный с любовью. Правда, потом я была там с Иво, но какое тут может быть сравнение. После Революции эти номера и гостиницы стали называться Общежитиями Народной Власти, и в народе придумали поговорку: «При народной власти жить – в рот давать да щель долбить». Никто не знает почему, но там навсегда прекратил работать водопровод; при входе, после оплаты, тебе давали ведро грязной воды для совершения туалета, и никаких полотенец, никаких гигиенических салфеток, а если при этом попадался номер с чистой простыней и без матюгов на стенах, считай, что выиграл в лотерею. Ввиду жилищного кризиса и роста народонаселения, номера оказались переполненными, очереди разбухли, и ни о какой анонимности уже не было и речи – каждый мог пойти и удостовериться, что жена наставляет ему рога. Видели бы вы эти скандалы! Патрульные машины высвечивали очередь предательскими фарами и включали сирену на полную мощь, специально, чтобы перебудить весь околоток. Свет! Как нас мучили этим светом! XXL провел электричество в горы, зажег лампочки в крестьянских хижинах, а потом вырубил свет по всей стране. Звучит парадоксально, но, если мы ведем себя хорошо, в качестве поощрения нам отключают электричество. Как только на Кайо Уэсо затевается драка и народ начинает стучать в кастрюли и швырять в полицейских бутылками с балконов – свет тут же включают. В семидесятые вывешивали таблички насчет «пиков электронапряжения». Их было столько, что один мой приятель-чилиец как-то сказал, мол, наконец-то самая сексуально раскованная страна в мире предала гласности расписание своей сексуальной деятельности, к тому же пик был электронапряженный – какое достижение! «Пик» в Чили означает хер, хрен, шкворень, шишка, хуй, член, пенис, короче говоря, половой орган мужчины. Однако вернемся к нашей безумной истории. Фонари стали медленно спускаться с деревьев, что указывало на то, что направляли их живые существа, потому что трудно представить себе призрака с китайским фонариком. Предполагаемые пришельцы приближались к нам, слепя светом, – в темноте виднелись только их смутные силуэты, лиц было не различить.

– Уан, может, пойдем?

Огни фонарей останавливаются невдалеке от нас, один из незнакомцев делает еще пару шагов вперед, однако никто не думает гасить чертовы лампочки, поэтому мы до сих пор не можем понять, кто перед нами. Мне, мягко говоря, не по себе, и я прячусь за Уана; по счастью, нужду я уже справила, иначе быть бы мне сейчас в говне с ног до головы.

– Добрый вечер, сеньор, – приветствует Уана смутная тень тоном вполне дружелюбным. – Сеньора ваша приятельница?

Льстивый голос звучит отнюдь не повелительно, специально подчеркивая почтительные обращения, чтобы показать, что он в данном случае подчиненный и ясно отдает себе в этом отчет.

– Приезжая на Кубу, я всякий раз встречаюсь с этим человеком. Разумеется, это не единственная цель моих поездок – у меня здесь дела…

– Мы в курсе. И только хотим осведомиться, хорошо ли проходит ваша встреча, не нужно ли вам чего… Если понадобится наша помощь, можете быть уверены, мы к вашим услугам.

– Черт возьми, так почему вы не появились раньше, когда какие-то подонки оскверняли и грабили здесь могилы? И могилу моей матери в том числе. Я охрип, пока звал полицию.

– Не путайте нас с обычными полицейскими, сеньор. У нас другие задачи. К тому же эти воры действуют по официальному разрешению, это осведомители начальника здешнего сектора. А теперь просим вас покинуть кладбище.

Никогда не видела таких глаз – эти люди, кажется, готовы были есть землю, ту самую, по которой ступают мои расплющенные, загрубелые ступни. Никогда не сталкивалась с таким цинизмом. «Сеньор», «сеньора» – и все ради того, чтобы мы побыстрее слиняли. Я застываю с раскрытым ртом, Уан, напротив, действует решительно: взяв меня за руку, он вполголоса благодарит странных полицейских и молча тянет меня к выходу. Там немного посветлее. Взглянув на балкон Омнивидео, я вижу, что вечеринка продолжается, в зале тискаются парочки, кто-то танцует в тусклом свете свечей. Свесившись через перила балкона, Факс блюет фосфоресцирующей слизью. Я перехожу улицу, взяв его под руку. Его, МОЕГО ЛЮБИМОГО. Мне до сих пор не верится, что он здесь, рядом со мной, а я опять в его власти. Я как будто и не ощущаю его присутствия, но чувствую себя уверенной, решительной, неуязвимой, упоенной жизнью. Правду сказать, через несколько минут мне становится немного грустно, что он вернулся вот так, запросто, не известив меня, чтобы я, по крайней мере, успела сходить в парикмахерскую и заказать себе шиньон. Седой, да, но презентабельный. А действительно ли он приехал, чтобы повидаться со мной? Нет, Кука, не поддавайся пустым мечтам, ведь он сам сказал, что ты – всего только одно из многих дел, которые привели его сюда. После стольких лет молчания, запрета. Да, потому что раньше строжайше запрещалось переписываться с родственниками, живущими в Майами. Многие семьи перестали общаться, и я знаю случаи, когда дети всерьез враждовали с родителями, так как в противном случае они могли потерять работу и про них писали разные гнусности в характеристиках. В конце семидесятых членам кубинской общины в Майами позволили навещать родню на острове. Стали приезжать родители, дети, братья и сестры – разодетые, с полными чемоданами невиданных подарков. Они прятали' пакетики кофе в тульях шляп и в юбках, доллары – в кусках мыла, в тюбиках зубной пасты, пудреницах, в полых каблуках. Червяков, превратившихся в бабочек, всячески приветствовали, чтобы они тратили свои, денежки в государственных магазинах, кормили, одевали и обували своих нищих собратьев. Встречи эти были полны не только любви и боли, но злобы и жадности тоже. За неделю многие островитяне успевали до нитки обобрать свою американскую родню, отчего не в одной семье родственный пыл внезапно угас, а трогательные ласки сменились склоками и бранью. Но с Уаном, похоже, другой случай. И вообще – какие здесь могут быть дела у человека, которого власти считают врагом? Да мне-то что до этого! Никогда не интересовалась политикой. Он рядом, крепко держит меня за талию – что еще нужно? Возможно, он вернулся навсегда, и мы наконец поселимся вместе в маленькой отдельной квартирке. Да, потому что большую квартиру в Сомельяне он потерял, сейчас там открыли несколько офисов «Сони». Я знаю это, потому что однажды, мучимая ностальгией, заходила туда – очень хотелось увидеть террасу, где я рассталась с самым дорогим женским сокровищем – девственностью. Дверь распахнулась, и оттуда вышли несколько мужчин, которые несли какой-то музыкальный инструмент – надо же такое совпадение! – марки «Virgin»! Еще четверо вынесли очень симпатичный новенький холодильник с двойной дверцей и специальным отделением для льда – просто чудо! Я спросила разрешения войти, меня впустили. И тут я позабыла про террасу, про свою потерянную честь и про Уана, у которого в ту ночь стоял, точно древко у знамени, потому что увидела в большом зале десятки холодильников, телевизоров, видеомагнитофонов, сбивалок, сушилок – словом, все, о чем может только мечтать в этой жизни – всех размеров и моделей!

– О чем думаешь, Кука? Вид у тебя ошалевший.

– О холодильниках.

– Ах, о своем тайнике! Похвально, что не забываешь о главном. Хм, конечно, это не самое главное, но ведь не одной же любовью живет человек.

– Это верно – когда от жары звенит в ушах, нет ничего главнее холодильника, пусть туда и нечего положить. Кстати, загадка! Что общего между кубинским холодильником и кокосовым орехом? – Уан недоуменно пожимает плечами, а я не даю ему времени на размышление: – А то, что у обоих внутри одна вода! Эх ты, глупый, не отгадал!

Уан смотрит на меня так, словно я сумасшедшая. Надо бы успокоиться, взять себя в руки. Изнутри машина Уана похожа на мелькающий видеоклип. Такое мне даже во сне не снилось: вся панель в разноцветных лампочках и кружочках со стрелками, есть даже магнитола, куда он вставляет крошечный серебристый диск, при этом спрашивая меня, слыхала ли я про компакт-диски. Нет, конечно, нет, мотаю я головой, я такая отсталая! Единственный компакт, про который мне что-то известно, это старый «серелак» – плотный, слежавшийся кирпич, который продают в качестве диетического питания семидесятилетним старикам. Уан вдается в пространные объяснения о лазерном луче, посредством которого работает диск. Короче, чудо заморской техники. Но меня эти глупости совершенно не интересуют, разве что, если речь идет о предметах первой необходимости, скажем, о холодильниках. Шарик в груди снова начинает пульсировать, это на нервной почве. Хорошо бы достать мою драгоценную фляжку с огненной водой и приложиться хорошенько, но я не хочу производить впечатление законченной алкоголички. Было дело, но теперь я держусь своей нормы. Сказать откровенно, все ногти у меня обкусаны деснами. Деснами, на которых больше волдырей, чем мозолей на ногах, деснами, которые привыкли жевать пустоту. Руки как копыта, ногти полусгнили от грибка. Элегантным движением бейсболиста, плавно и точно посылающего мяч по дуге, Уан включает зажигание, и машина трогается с места, мягко, беззвучно, словно это не машина вовсе, а волшебный ковер-самолет, плывущий по воздуху над землей. Я спрашиваю, хватит ли у него бензина, – он отвечает, что ерунда, конечно, хватит, он почти кричит на меня: что за дурацкие вопросы ты задаешь, Кукита! Я щиплю себя за руку – мне не верится, что я жива, что все это мне не снится. Потом щиплю еще раз, чтобы убедиться в реальности мира окончательно. Никаких сомнений: жива-живехонька, и глаза на мокром месте. Я ликую, я готова умереть от инфаркта, от избытка чувств, но все в порядке – видимо, сердце у меня очень крепкое, как из дуба. Мне не терпится расспросить его обо всем, обо всем, однако я боюсь показаться бестактной, боюсь сунуть нос куда не следует, проявить свое невежество, выставить себя на посмешище. В машине – застарелый блядский запах, похожий на легкий запах ванили; Уан нажимает еще одну кнопку: Господи, у него тут даже кондиционер! С диска, голоса Элены и Малены Бурк поют словно специально для нас: «Мы слишком многого от жизни захотели, и жизнь растаяла, как утренний туман…»

Двадцать третья улица – пустыня, ни одна бесприютная душа не блуждает по ее тротуарам, единственный автомобиль на ней – наш. Из беспорядочного нагромождения теней, отбрасываемых деревьями, выступает старинный особняк, хозяева которого в изгнании, – теперь здесь магазин, торгующий запчастями для мицубиси». Светящиеся рекламы, оставшиеся от прошлогоднего Рождества, завешены флагами и лозунгами. На лице Уана появляется удивленное выражение, как у человека, страдающего запором. Я объясняю, что здесь сейчас дипломатический магазин, и он вроде бы понимает. От «Коппелии», старинного храма мороженого, невыносимо воняет мочой, которая изобильно истекает после кислого пива. На днях мне рассказали, что испанцы купили первый этаж, и поэтому «Коппелию» сейчас называют «Война за зависимость». Все шиворот-навыворот: вперед, испанцы! долой повстанцев! Уан, чтобы похвастаться, какой он памятливый, спрашивает меня о местах, от которых не осталось даже тени, о домах, стоящих в развалинах, о людях, которые давно умерли или покинули страну. Мы проезжаем мимо «Москвы», то есть «Монмартра», и я замечаю, что из глаз его текут слезы. Они катятся крупными каплями по гладко выбритым щекам, подобным вратам из кедра, и капают с подбородка на шелковый галстук, где красуется репродукция «Авиньонских барышень» Пикассо. Е моё, какая же я образованная! И все благодаря заграничным журналам, которые приносит греческий жених Фотокопировщицы. Я предлагаю Уану остановиться на Малеконе, чтобы немного проветриться, но он решительно, с едва скрываемой злостью мотает головой. Можно сходить и потом, говорит он, сейчас он слишком взволнован, ему надо принять душ и отдохнуть. Слезы наворачиваются у меня на глаза, я предчувствую новую разлуку. Ну же, говорит он, ну что ты в самом деле, и ласково гладит меня по лицу, по моему морщинистому лбу, по жилистой, покрытой гусиной кожей шее. Он хотел бы заглянуть ко мне, увидеть дочку. Я объясняю, что Мария Регла, уже не живет со мной, и лицо его мрачнеет. Кроме того, я должна сначала переговорить с ней, объяснить, что приехал ее отец, если, конечно, она позволит мне раскрыть рот – Детка такая. Как бы там ни было, мне нужно предупредить ее, чтобы избежать непредвиденных последствий, какой-нибудь тяжкой психологической травмы. Вдруг я замечаю, что он начинает нервничать – то и дело поглядывает в зеркальце назад, и волнует его теперь уже отнюдь не Мария Регла.

– Сзади машина.

– Тебе мерещится.

– Они едут за полквартала от нас. Я бы не заметил, да шофер-дурак закурил.

– Только не пугай меня, пожалуйста!

– Ничего страшного, все в порядке, просто они контролируют мои перемещения. Пока все идет отлично. Кукита, поехали в наше гнездышко.

Гнездышко, он сказал – гнездышко? Я для таких дел уже не гожусь – месячные у меня давно прекратились, и потом, меня хорошенько выскоблили, когда удаляли фиброму. Почувствовать я ничего не почувствую, но могу притвориться, только бы он меня любил и никогда больше не бросал. Гнездышко? Да, квартирка моя сейчас, пожалуй, больше похожа не на гнездо любви, а на курятник. И не только из-за четырех новорожденных цыплят, которые достались мне по карточке и которых я теперь должна кормить и растить, чтобы, когда они нагуляют жирок (если, конечно, вообще выживут), свернуть им шею и сварить себе супчик, но, главным образом, потому, что весь дом разваливается, крыша и потолок протекают, и его объявили даже непригодным для жилья ввиду крайнего состояния нестояния, которое уже никакой палкой не подопрешь – палкой в буквальном смысле. Однако больше я ничего ему предложить не могу, надеюсь, он поймет, что я отдаю ему то, что есть, со всей моей любовью и страстью. Машина вновь трогается, с места, и преследователи двигаются вслед за нами, держась, впрочем, на положенном расстоянии. Мы едем по улице Л до Линии, еще одной пустынной автострады, добираемся до Кальсады и сворачиваем направо, на улицу М. Уан ностальгически вспоминает карликовые пальмы, так что мне приходится объяснять про циклоны и наводнения, покончившие на корню со всей растительностью. Уан останавливается возле тротуара, напротив входной двери. Вторая машина тоже притормаживает и паркуется за полквартала от нас. Прежде чем скрыться за дверью, мы здороваемся с Грыжей, одинокой соседкой, которая спит в гамаке на свежем воздухе, так как бури времени разрушили ее имущество и жилище. Поднимаясь по лестнице, я стараюсь хоть как-то отвлечь свое внимание, – разглядываю облупленные стены, не крашенные с тех пор как здание было построено. Попутно отмечаю, что ступени почему-то чистые и не липнут к ногам – раньше лестницу мыла я, но после того, как пришлось пустить на бифштексы половую тряпку из плюшевого одеяла, заботиться об общественной чистоте стало некому. Лампочки на первом и третьем этаже вывернуты. Вот наконец и моя дверь. Открывая ее, я обмираю от волнения. Телевизор включен: хозяин, то есть XXL, произносит очередную речь. Он закругляется, и по экрану бегут полосы – программа окончена. Катринка Три Метелки утомленно поникла в маленьком кресле-качалке. Внезапно врывается зверем Уан, держа ботинок наперевес, с явным намерением оставить от Катринки мокрое место.

– Прочь с дороги, Кука, сейчас я с ней разделаюсь!

– А ну-ка полегче, Уан Перес!

Услышав свое имя, объявляется супруг Катринки, эфиопская мышь, – вид у него заспанный, он на ходу застегивает пижаму. Катринка в ужасе одним прыжком сигает на стену. Перфекто Ратон – ласковое прозвище, которым я иногда называю ее мужа – мгновенно оценив ситуацию, спешит на выручку своей благоверной.

– Успокойся!.. Это мои лучшие друзья. Ребята, представляю вам мужчину своей мечты и отца моей дочери, Уана Переса. Дорогой, а это русская тараканиха Катринка Три Метелки и эфиопский грызун Хуан Перес. Его окрестили в твою честь…

На грани обморока Уан падает в кресло. Черты лица его болезненно искажены, он растерян и не знает, что сказать. Тогда, мышь дружелюбно протягивает лапку. На лице Уана отражается мучительная борьба, но, в конце концов, решившись, он оказывает Ратону почтение. Катринка, отважно поднявшись по стрелке брюк, карабкается по рубашке, по шее и, добравшись до левой щеки Уана, впечатывает ему звучный поцелуй. Затем, спустившись тем же маршрутом, усаживается в свое креслице. Дозвольте мне пойти сварить кофе, потому что – ей-богу! – кто же способен выносить такие долгие паузы. Ледяное молчание решается нарушить Катринка: она спрашивает, не подозревая о вреде, который может причинить себе своим вопросом, о семье гостя, если, конечно, он семейный. Я застываю на кухне с кофейником в руке, как парализованная.

– Благодарю, у меня жена и дочь, мы с ними живем в некотором роде по отдельности, – отвечает Уан, и я непроизвольным движением локтя сбиваю со стола все шесть чашек вместе с блюдцами.

Уан помогает мне прибраться, стремительный, быстрый, как Рамонсито, сын исполнителя народной музыки, уже покойного, да будет земля ему пухом. Ерунда, подумаешь – разбилось несколько чашек, все мы когда-нибудь разобьемся. Я негодую, яростно, мстительно. Ну конечно, почему мне раньше не пришло и голову, что он мог жениться, обзавестись семейным очагом? Какая же я идиотка!

– Кукита, слушай, страшно хочется пить. Вот бы холодненькой водички со льдом. Где у тебя холодильник?

– Холодильник? В заднице. Уже пять лет как перегорел мотор. Мотор русский, и запчастей к нему нет. Ждем коммунизма, может, тогда пришлют. А «Дженерал электрик» даже мастерская не взяла, говорят, из-за блокады. Выходит, ты женился?!

– А ты не замужем?

Он знает, что я не замужем. Это и так видно, но мужчины никогда не упустят случая по такому поводу тебя подстебнуть. Хотя в своей верности я черпаю моральные силы, верность – это мое единственное неодолимое оружие. Непоколебимая надежда.

– Я никогда больше не была замужем, – произношу я тоном матери Терезы.

– Что за глупость?

Ах, вот оно что! Он еще насмехается! Значит, тридцать с лишним лет ожидания – это не доказательство любви, это не подвиг, а просто глупость! Вся жизнь моя была одна сплошная жертва, я умирала от разлуки, от невозможности обнять, поцеловать его, услышать его голос, я объявила непрерывную войну фальши и предательству, а теперь он называет мой стоицизм глупостью!

– Так, как-то в голову не пришло, много было других забот…

– Каких?

– Революционных.

Со стороны мне кажется, что я слышу Марию Реглу – мою бедную свихнувшуюся девочку.

Какого черта он смеется? Катринка и Перфекто Ратон понимают, что они здесь лишние. Ласково глядя на нас, они тактично прощаются и, взявшись за лапки, исчезают за дверной решеткой. Подозреваю, что они на время переберутся к торговцу жареным арахисом, который устроил у себя постоялый двор для тараканов. Сдаваемые внаем щели оплачиваются в валюте, так как хозяин оборудовал их наисовременнейшим образом, в соответствии с запросами и нуждами насекомых: сахар, испепеляющая жара, мусор и разная гниль повсюду. Уан говорит, с трудом сдерживая смех:

– Так уж и не было у тебя ни одного мужа!

– Насинг, – «ни одного» – отвечаю я по-английски, дабы показать, что и в языках я достаточно образована.

– Е моё, у тебя же дырка заросла, придется отбойным молотком поработать!

– Не пошли. Я ни на миг не переставала тосковать по тебе с того самого дня, как ты ушел, так хлопнув дверью, что пришлось петли менять… и ничего не оставил мне, кроме брюха.

Лицо его становится трагически серьезным, словно он очутился на похоронах своей матери, да покоится она с миром. Дабы не усугублять ситуацию, я распахиваю настежь все окна: и те, что выходят на улицу, и в тесный дворик, и на море. У меня такое чувство, будто своими последними словами я разрушила его романтическую вселенную, позаимствованную из детективных романов, словом, сунулась туда, куда соваться категорически воспрещается.

– Что ты имеешь в виду – ничего не оставил?

Голос его заглушает птичий гомон: порхание колибри и воробьев, воркотня белых голубей. Утренняя свежесть затопляет комнату. Но легкий ветерок тут же превращается в пронзительный сквозняк, и я запираю все ставни на крючки. Во всем теле какая-то непонятная тяжесть. Тело Уана тоже источает густой поток непонятной энергии, сероватой, сковывающей. Через оконные жалюзи вихрь заносит в комнату клочки бумаги, листья, ветки, телевизионные антенны, газеты, пеленки и полотенца вместе с прищепками и веревками, на которых они сушились, знамена, двери, стекла, обрывки плакатов со стен Центрального комитета, пояса, ленты, пляжные халаты, парики, пудреницы, вставные челюсти – Уан ловит одну из них на лету и показывает мне с торжествующим видом. Предметы земные и небесные проникают в комнату сквозь щели, металл прилипает к нашим намагниченным телам. Жаркая, накаленная атмосфера давит нас примерно минут сорок. Внезапно тот же вихрь уносит все прочь – все, что принес, прихватив при этом кое-что не входящее в список: радиоприемник «Селена», мою вазочку с пластмассовыми подсолнухами, расшитые салфетки и прочие безделушки. Алтари остаются неприкосновенными. Фотография Великой Фигуры падает на пол, стекло бьется вдребезги: дурной знак. Но фигурки Богородиц с бледными, чуть кошачьими лицами остаются на местах, ничуть не изменив своих божественных поз, – вот чертовки! Внезапно Уан, вибрируя всем телом, плавно устремляется ко мне, и свою очередь и я, тоже трепеща, приближаюсь к нему. Нас притягивает друг к другу, будто мы – два магнита; тела наши слипаются, хотя в действительности никакого желания обниматься, щипаться и так далее у нас нет. Скорее, мы слипаемся, как два минерала. Холодные и бездушные. Бесчувственное объятие. Буря стихает, и звуки сона, исполняемого секстетом пропитых и прокуренных голосов, доносятся из соседней квартиры – ярость Эола сменяется мелодичной патокой.

Какое желанье рождает во мне этот ветер…

И каждая клеточка, каждая частица наших тел вступает в соитие – ветер оживил наши гормоны. Через коридор, куда выходят распахнутые настежь окна, нам слышна сексуальная повседневность каждого жильца, непредсказуемая симфония криков, стонов, воплей, жалоб – ведь трахаются молча только в Париже, где соседа раздражает даже щелчок вашего выключателя, как я недавно вычитала в «Elle». Или это был «Привет»? Нет, скорей всего, «Elle» – этот журнал посерьезней, он не разрывает знаменитых артистов на части, хотя «Привет' я тоже обожаю, потому что только из него можно узнать что-нибудь новенькое о любимом певце. С этой макулатурой я молодею. Я уже говорила – журналы мне дает Фотокопировщица, которой привозит их ее грек, моряк-жених, он наверняка сейчас торчит в гавани, потому что с их посудины сперли мотор, и никто, разумеется, ни слухом ни духом. Нам с Уаном слышен голосище соседа, жена которого слегка глуховата, так как, совокупляясь, слушает послания от своих майамских родственников по Вражьему Радио. Громоподобный голос мужа перекрывает его:

– Эх, милашка, я тебе сейчас так вдую, что увидишь небо в алмазах: и Луну, и Марс, и Венеру, и звезды…

В ответ на что «милашка» напевает болеро, в свое время прославившее Педро Варгаса:

Пусть в бесконечности звезды угаснут, и море пусть крохотной лужицей станет… Черные очи, меня вы покоя лишили. Так много красивых, но только лишь ты…

Торговец арахисом впал в неистовство и твердит свое:

– Милашка, дай мне твоего молочка, слышишь, дай, дай, ДАЙ!

Из другой квартиры раздается жалобный вопль рабочего-передовика:

– Дай ты ему, милашка, а он пусть даст нам спокойно поспать! Нам с утра на работу, мы что – железные?!

Наконец торговец испускает вопль, от которого волосы становятся дыбом, типа радостен миг расставания с материнской утробой, как написано в поэме Ламамы Мимы.

Тут же, в двенадцатой квартире на втором этаже, образуется новый контрапункт. Мужской голос просит:

– Солнышко, раздвинь ножки.

Женщина издает усталый, томный, удовлетворенный стон. Похоже, ей хватило.

– Мама, а что, у солнышка есть ножки? – спрашивает тоненький сонный детский голосок.

Молчание. Что тут скажешь?

Рядом Фала и Фана, то есть Мечунга и Пучунга, ликующе ржут в компании Мемерто Ремандо Бетамакса, которого они призывают устроить небольшой стриптиз, пока сами укладываются поудобнее, чтобы ублажить слегка опавшую плоть директора «Эгремонии». Шевеля ноздрями, в спущенных до колен трусах, Мемерто принюхивается:

– От кого из вас несет такой гнилью?

– Ты сиди, не возникай, сам только что напердел горохом. Слушай, и что это нам вечно достаются педерасты?! – воинственно атакует Мечу, в то время как Пучу все же засовывает палец куда следует и робко его обнюхивает. Я догадываюсь об этом по звуку оплеухи, которую отвешивает ей Мечу.

– Не будь дурой, ничем от тебя не пахнет! Ты еще будешь слушать этого импотента?!

Пучунга ставит запиленную пластинку Ольги Гильот и на полную катушку врубает старый проигрыватель «RCA Виктор», чтобы соседи не слышали, что происходит в их хоромах:

Знаешь, я о чем мечтаю? Чтобы в пятницу заснуть и проснуться в воскресенье. Знаешь, я о чем мечтаю? Чтобы солнце скрыла тьма, чтобы ты сошел с ума, стал в любви безумно щедрым…

– Не откажи, не откажи, – шепчет Уан, словно продолжая мексиканскую песню.

Однако мое старое тело не выдерживает таких перегрузок. Я вся горю, так что, если сейчас мне поставить градусник, он, пожалуй, лопнет, но интимная часть тела по-прежнему остается сухой, сморщенной, бессильной вспомнить былую славу. Тело мое отзывается на любовь нежностью, но не страстью. Как признаться тебе в этом, мой сладкий, как объяснить, что ты приехал слишком поздно, что теперь я – всего лишь никчемная старуха, у которой давно кончились месячные, а некогда пылкое сердце бьется медленно и печально. То самое сердце, где скопилось столько потаенной любви, столько сокровенной страсти. Пожалуй, я не стану рассказывать о своих похождениях – то была физиология, сеансы сексуальной терапии, а это не в счет. В счет может идти только любовь. Великая любовь. А если моей великой любовью был не он? Если я ошиблась и, проведя столько лет в ожидании этого дурня, проглядела свою настоящую великую любовь? По правде, разлука – плохая советчица, зато чертовски хорошая сводня, вот только времени на раздумья уже нет. Я должна протянуть руку этому человеку, ибо сомнительно, что в моей жизни появится кто-то еще. Но что это я? Разве можно так холодно и цинично рассуждать об отце моей дочери?! Что за мысли приходят тебе в голову, Кука Мартинес?

– Я ни в чем не могу тебе отказать, Уан, клянусь. Можешь взять мою жизнь, если она тебе нужна.

– Кукита, детка, я не прошу так много. Мне всего-то и нужно только этот чертов доллар.

А это что за новости? Неужели он думает, будто я, состарившись и настрадавшись, стану путаться с какими-нибудь грязными сутенерами? Ах, Господи, какая боль в груди, так и до инфаркта недалеко. Нет, я не могу поверить, что этот человек г кучей долларов в кармане хочет отнять у меня, единственный жалкий доллар, который мне удалось заполучить раз в жизни и то, по чистой случайности, ненароком подцепив его на улице? Лучше всего сейчас смолчать, прикинуться, что ничего не понимаю. А сам-то выкурил сигарету с марихуаной и даже не угостил!

– Красавчик мой, про какой доллар ты толкуешь? – вздыхаю я невозмутимо.

– Не говори, Карукита, что ты не помнишь…

Его вдруг охватывают безутешные рыдания, как кающуюся грешницу, затерянную в пустынной равнине или в холодной степи.

– Моя жизнь ничего не стоит…

– Это песня Пабло Миланеса. Моя стоит еще меньше, меньше бакса. А я-то думала, что ты приехал из-за нашей дочери, из-за нашей любви, из-за нашего прошлого. Оставь-ка свои штучки, приятель, и не плети басни о пустом бумажнике – у тебя там сотни долларов, а тебе, видишь ли нужен еще один… Откуда такая скупость? Ты ведь всегда жил с блеском. И не надо мне мозги пудрить, терпеть не могу таких выкрутасов. Не будь дешевкой!

Но он не унимается, напротив – пытается биться головой о стену, чему определенно мешает положение, поскольку наши тела по-прежнему слеплены, как два магнита. Я ласково глажу Уана по голове. Невероятно, но он не потерял ни одного волоска, хотя до сих пор красится под черное дерево. Я советую ему сменить краску, она ему не идет, однако он не слушает меня и продолжает плакаться. Между рыданиями он рассказывает историю, похожую на фильм с Хэмфри Богартом. Пока он не отыщет банкноту, его жене и дочери угрожает смертельная опасность, потому что серия этого доллара – секретный шифр одного из самых крупных банковских счетов в швейцарском банке, принадлежащих другой его семье, мафиозной. А я-то думала, что другая семья – это наша! Его послали сюда разыскать драгоценную банкноту, а если ему это не удастся, то не стоит и возвращаться – так ему и сказали: лучше застрелись, вскрой вены или сигани с маяка Моро на скалы. Мне больше по душе последний способ – просто волосы встают дыбом, как представлю, что придется отмывать лужу крови без половой щетки и воды. А потом еще и полиция затаскает. Нет, это полное безумие. Надо взять себя в руки. Так вот во что выродилась наша любовь. Теперь она стоит столько же, сколько чупа-чупс, пудреница или бутылка колы. Даже дешевле, потому что кола и пудреницы подорожали. Я снова хочу его приласкать, провожу ладонью по лицу, покрытому соленым потом. Заглядываю в глаза. Его пустой взгляд пугает меня, он думает только о вожделенном, об утопии, о затертой зеленой бумажке. Я обнимаю его голову, заставляю его заглянуть в мои погасшие больные глаза. Взгляни на меня, Уан, взгляни на меня, я так тебя любила… Мы здесь, мы вместе. Это я, твоя старая детка, я люблю тебя. Люблю тебя и обожаю – беру за хвост и провожаю. Я никогда, ни на одну секундочку не переставала любить тебя. И так – всю жизнь. Уан, понимаешь ли ты, что это значит – вся жизнь? Та жизнь, которую я думала прожить рядом с тобой. Взгляни на меня, пожалуйста. Поцелуй меня. Я прижимаю свои сухие, дряблые губы к его рту, впиваюсь в него острым, как жало, языком. Несмотря на фарфоровые зубы, он пахнет, как пах всегда: кариесом, гнойными язвочками на миндалинах, «Герленом» и мятой. Да, это мой мужчина. Тот самый, что испортил меня и в сексуальном, и в политическом смысле. Таков мой поцелуй. Я так его ждала. Глаза его открыты, ледяной взгляд морозит меня. Я опускаю веки. Его язык ощупывает мои десны. Эх, если бы у меня остались зубы! Но таковы безумства молодости, за них мы кромешно расплачиваемся в конце жизни. Язык у него горячий, его руки гладят мою спину, точнее, мои кости. Я снова открываю глаза. На сей раз веки Уана опущены; не отрывая губ от моего рта, он произносит несколько слов, от которых я вдруг чувствую себя так, будто вишу над бездной на тоненькой паутинке. По телу пробегает озноб, я впитываю волшебные слова каждой клеткой.

– Я люблю тебя, детка, я люблю тебя.

Я таю, растворяюсь.

Наши тела уже не напоминают два нелепых магнита, притянутых друг к другу внезапным смерчем. Его тело перемещается по моему. Мое скользит по его телу. Мы ощущаем друг друга, словно в полусне. Мы лижем наш старый пот, заново узнаем наши прежние запахи, естественные благоухания кожи, иногда – весьма неожиданные. Мы медленно, подробно, не торопясь изучаем урон, который нанесло нам время – его татуировки, работу его резца, его глубокие шрамы. Печаль переполняет нас, потому что мы оба знаем, что лгали, безжалостно и пагубно, и все ради того, чтобы каждый мог выжить в своем мире, тоже полном абсурдной, невероятной, душераздирающей лжи. Я не могу этого вынести. Неверными шагами я подхожу к алтарю, просовываю руку под покрывало Богородицы, расшитое тонкой канителью, и достаю спрятанное между ног изваяния сокровище: доллар.

Глаза Уана наливаются маслом, а в уголках рта выступает слюна. Он вырывает у меня банкноту. Смотрит ее на свет. Из кармана пиджака достает детектор золота, драгоценных металлов и камней и, возможно, таких вот диковинных долларов. В изнеможении он падает на диван, у которого тут же подламываются все четыре ножки. Прощай диван, сомневаюсь, что мне удастся найти плотника и подходящее дерево, чтобы его починись. Но от радости до отчаяния – один шаг.

– Это не тот. – Уан чуть не плачет от досады.

– То есть как – не тот?

– Это не та банкнота, которую я тебе дал при прощании, – говорит он в беспредельном отчаянии.

Ч го? Так значит, перед отъездом он оставил мне доллар? Он либо пьян, либо бредит. О какой банкноте речь? Я-то хорошо помню, как он жаловался, что ему негде голову приклонить и что у него нет даже монетки, чтобы разломить ее напополам. Стучат в дверь. Медленно, но уверенно, я подхожу и с трудом открываю ее надо смазать петли. На пороге двое мужчин в гуайяберах, очень сдержанные, с бегающими глазами. Их корявые лица со щербинами от кори что-то смутно мне напоминают, а я в таком деле никогда не ошибаюсь – у меня врожденное чутье на преступников, и ко всему, я прекрасный физиономист.

– Добрый вечер, сеньора, нам надо потолковать с вашим любовником.

Дерзкое слово любовник помогает мне вспомнить их. Это те самые типчики, которые справлялись насчет Уана точнехонько в день его (как оказалось – не совсем окончательного) отъезда. Машинально я отвечаю, что его нет, что я не понимаю, о чем речь, и облокачиваюсь о косяк, заслоняя приоткрытую дверь.

– Пусть войдут, Карукита, это свои.

Я повинуюсь, как автомат, пропускаю парочку и предлагаю гостям сесть. Уступаю им даже последнюю ложку кофе, которая осталась в банке. Кофе получается слабенький, но вкусный. Подав кофе, я из приличия скрываюсь за дверью спальной. Однако даже отсюда, с занятой мной стратегической позиции, я слышу их разговор.

– Ты знаешь, что мы пришли не за тем, чтобы сводить старые счеты. Отдай то, что нам принадлежит. Завтра – последним срок, потому что завтра ты приглашен на прием в честь Нитисы Вильяинтерпол, которая кормила народ и поддерживала в нем бодрый дух более тридцати лет.

– В любом случае вы должны будете свести старые счеты. До сих пор неизвестно, кто убил Луиса. Мотивы были отменно скрыты, похоронены в грязи всей этой истории. А насчет того, что вам будто бы принадлежит, так я это еще не нашел, но как найду, передам своему шефу. Так приказано, за этим меня послали, а приказы я привык выполнять.

– Не будь козлом, здесь только один шеф. Не забывай, где ты находишься… Мы ждем. – Говорящий одновременно ковыряется языком в зубах. Какая невоспитанность!

– Так сидите и ждите. – Ого, как он с ними лихо!

Оба типа встают. Они вне себя, они задыхаются от ярости, поэтому выходят так поспешно, что даже забывают попрощаться и закрыть за собой дверь. В ходе разговора я вдруг вспоминаю о той сложенной пополам банкноте 1935 года, которую Уан в момент расставания вложил в мою левую руку – ту, что ближе к сердцу, в котором звучит музыка. Боже мой, куда я могла ее подевать, куда? Нет, точно, совсем спятила! Дзинь-дзинь – раздается тревожный звонок. Не имею ни малейшего представления, кто бы мог звонить в такую рань. Слушаю? Ах, это ты, доченька, какая радость! Ты выбрала удачное время, сегодня самый счастливый день в моей жизни.

– Мама, мне не дали места в новостях. Теперь я вообще не у дел – так и буду всю жизнь журналисткой-неудачницей. Ты просто не представляешь, как я измоталась. Будь у меня пачка таблеток, я бы их все проглотила разом, а у меня ни сигарет, ни выпивки – даже взбодриться нечем.

– Ах, детка, ты слишком мрачно смотришь на вещи! Послушай, у меня для тебя хорошая новость. Надеюсь, она тебя немного порадует. Видишь ли… Мне трудно говорить об этом, но я хочу, чтобы мы сейчас поняли друг друга. Ты ведь знаешь, я тебя никогда не обманывала.

– Мама, перестань лезть мне в душу. Если ты опять про свой шарик в груди, то я о нем и так знаю. Фотокопировщица заходила на неделе и корила меня. Рассказывала, что у тебя какая-то страшная болезнь. В ближайший понедельник отвезу тебя в больницу. Я понимаю, что такими вещами не шутят. Извини.

– Да подожди ты. Ни на минуту не может закрыть рот! Реглита, выброси из головы все дурное, забудь о моих болезнях и о всем таком прочем. Речь не о каких-то дешевых бедах. Доченька, дело в том… Только не подумай, что я не понимаю твоих проблем. Но сейчас у меня для тебя есть чудесная новость. Знаю-знаю, что ты терпеть не можешь всяких неожиданностей. Но иногда встряска бывает полезна. Знаешь, один кардиолог мне говорил, что, вопреки общему мнению, внезапный испуг, нежданное горе, как бы это сказать, только укрепляют сердечную мышцу, делают ее непробиваемой, как у Терминатора. Так что, если тебя порядком огорошить, то некоторое удивление пойдет тебе на пользу – такое удивление, от которого можно свалиться на пол и сломать копчик, такое, которое клеймит нас, как скотину, каленым железом.

И горле у меня встает комок, я не могу больше произнести ни звука.

– Мама, ты слышишь меня? Ты что, бросила трубку?

Я молчу. Уан вырывает у меня трубку. Я сопротивляюсь из последних сил. Нет, я не позволю ему сейчас, после такой пропасти лет, украсть у меня мое дитя. Эту крошку, для которой я была и отцом, и матерью. Мою дочь. Ладно, нашу. Новость должна сообщить ей я, и никто другой. Надо сказать прямо, начистоту: Реглита, маленькая моя, передаю трубку твоему отцу. Уан берет тяжелый черный телефон и говорит хриплым голосом:

– Привет, дочурка, ну что там у тебя? Я твой отец, ясное дело – настоящий. Я» приехал, чтобы повидаться с вами, просто жить без вас не мог. Да, да, после стольких лет. Ты на меня зла не держишь, верно? Конечно, черт-те чего только не успело случиться в жизни, но не будем злиться друг на друга. Повидаемся завтра? Как, прямо сейчас? Где? Разыскать тебя? Сейчас выхожу.

Уан отшвыривает телефон и бросается на улицу, где уже почто рассвело. Я обессиленно падаю на диван, зарываюсь лицом в подушку, пахнущую Перфекто Ратоном, – на ней он привык проводить сиесту. Не в силах сдержаться, я безутешно плачу, душа моя, как набухшая почка гвоздичного дерева, распустила крылышки, готовая вот-вот раскрыться. Я плачу, как не плакала никогда в жизни, слезы льются ручьями, потоками – целый ливень, – как будто мир отторгает меня за мое незаслуженное счастье, пусть и отравленное мрачным предчувствием, потому что человек не в силах вынести столько блаженства сразу, столько легкости, столько правды… растворенной, само собой, в приличной дозе лжи. Как быстро человек забывает все плохое и привыкает к хорошему! Не знаю, сколько времени прошло с тех пор, как ушел Уан, вероятно, довольно много. А я все реву и никак не могу с собой справиться. Но вот снизу доносится настойчивое гудение автомобильного клаксона. Выглянув в окно, я застаю самое великое и волнующее зрелище в моей жизни: Мария Регла с отцом выходят из машины, в обнимку пересекают набережную и машут руками, чтобы я к ним присоединилась. Прежде чем отойти от окна, я ненадолго замираю, завороженная красотой Гаваны, словно сошедшей с почтовой открытки: окаймляющие залив здания похожи на корабли, воздух трепещет, как вуаль, которую колышет солоноватый ветер. В выемках скал мальчишки устроили свои убогие лягушатники – пляжи для черни. В раскаленном сердце города появляются его обитатели – тени на залитых солнцем улицах. Их томит городская суета, их манит морская свежесть, вонь гниющей рыбы, покрытый мхом и водорослями парапет набережной, запах смолы, от которого широко раздуваются ноздри. Какой-то невыразимый внутренний зуд говорит о бестрепетном желании молодых парней уехать отсюда куда подальше, но за ними зорко следит пограничный маяк. Граница – это навевающий влажную тоску океан. Гавану моей молодости скрыли волны. Гавана – нечто обнаженное и кровоточащее, как царапина на колене или зерно, сбросившее оболочку. Но даже такая, болезненная, в пенном гное прибоя, она прекрасна. Прекрасна красотой девочки-подростка, которую отчим отхлестал по щекам. Обольстительна, как разрез на коже, которому кровь придает сходство с глубокой раной разверстых половых губ. Не знаю, почему вдруг все это пришло мне в голову. Будь у меня под рукой карандаш, я бы это записала, чтобы сохранить воспоминание о том, что когда-то показалось мне красивым. В мыслях у нас скрыто много прекрасных слов, потом они куда-то исчезают, и мы не можем задержать их и никогда не сможем вернуть. Там, внизу, меня ждут моя дочь, мой муж, мой город. Чего еще можно ждать от жизни? Чувствуя, что вот-вот описаюсь от волнения, я стремглав сбегаю по лестнице. Они поит, любовной парочкой прижавшись к парапету, голова ее покоится у него на плече. Он – воплощенная нежность – обнимает дочь за талию. Я так волнуюсь перед тем, как перейти набережную – ведь любой грузовик в одно мгновение может превратить меня в отбивную. Но наконец я рядом с ними, двумя моими Любовями, отрекшимися от меня. Мы идет втроем обнявшись, целуясь без удержу. Но при этом настороженные, недоверчивые, как кошки. Словно ожидаем удара когтистой лапы – разлуки, предательства. Присев на парапет спиной к морю, мы смотрим, как город понемногу приходит в чувство, золотисто-влажный, обновленный, словно больной, который долгие годы был в коме, но вот наконец начинает реагировать на свет дрожанием иск и жалуется, что тот режет ему глаза. По мере того, как день растет и вздымается, точно взбитые сливки, вся горечь, какую довелось нам изведать, тоже мало-помалу подступает к горлу.

 

Глава девятая

Разочарования

На сегодняшний день среди немногих переживших бури времени и множества новоизобретенных дворцов в Гаване три считаются главными: ла Сальса, дворец Рево-поллюции и дворец Генерал-губернаторов. Именно в таком порядке. В шесть утра Уана вдруг разбирает желание посетить дворцы, дочка объясняет, что посмотреть первый и последний еще можно, но что касается второго – никак. Уан насмешливо улыбается: для него нет ничего невозможного. Никто и ничто не в силах воспрепятствовать его желаниям. Реглита рекомендует ему прислушиваться к советам, потому что в противном случае можно не дожить до старости. Уан высокомерно ответствует, что ни разу в жизни не доверялся ни одному советчику или советнику – пусть себе сотрясают воздух – и что это было весьма полезно для его здоровья. Когда над Гаваной встает рассвет, то это совсем особое зрелище – во всех других уголках планеты просто рассветает, здесь же на заре кажется, будто город восстает из морских глубин или спускается с неба, весь высеченный из монолита и влажный. Так вот, во время этого гаванского рассвета моей парочке пришло в голову прогуляться по городу. Не стоит объяснять, что за всю прошедшую ночь, равно тревожную во всех отношениях: эмоционально-семейном, болезненно-социальном и катастрофически-экономическом (все из-за проклятого доллара, ставшего яблоком раздора), Кука Мартинес, Мария Регла и Уан не сомкнули глаз. Однако усталости они не чувствуют; напротив, еще более энергичные, чем обычно, они спрыгивают с парапета набережной, чтобы пройтись-проехаться по гаванским улицам, так как часть пути они проделывают пешком, а часть едут на «мерседесе», официально поступившем в распоряжение Уана на весь срок его почетного и заслуженного пребывания в стране. Куда бы они ни направлялись, за ними, как приклеенные, тащатся их преследователи или, если угодно, телохранители. Первым делом Уан приглашает свою старинную подругу и дочь позавтракать в отеле «Насьональ». Когда они проезжают мимо «Капри» и кабаре «Салон Рохо», Уана обуревают чувства, достойные настоящего мужчины и мафиози. Он скрипит зубами и стонет, глядя на некогда гостеприимный мир, теперь повернувшийся к нему с угрюмым оскалом. Он видит агонию того, что в дни молодости являлось объектом приложения его неуемных сил и порочных наклонностей.

Раньше Мария Регла ни за что не согласилась бы заходить в те места, которые предназначены для туристов, и вообще не снизошла бы до того, чтобы признать родного отца. Но моральные травмы, выпавшие на ее долю за время самостоятельной жизни, словно в отместку за былой политический фанатизм, все больше склоняют ее к мнению, что живем-то один раз и что с помощью смертоносного лозунга «родина или смерть» удалось достичь лишь уничтожения целой культуры, целого народа, короче говоря, целого острова. Кроме того, уже несколько световых лет она не завтракала – сначала не было возможности, а потом утратилась и сама привычка. Не успеваем мы переступить порог роскошного отеля, как тут же превращаемся в мишень для агрессивных взглядов, одни из которых полны подозрительности, другие – зависти, словом, чувствуем себя крайне неловко. Кука и Мария Регла судорожно нащупывают свои амулеты от дурного глаза. Присутствующие, кто открыто, кто исподтишка, буравят их взглядами, при этом каждый высматривает свое, будь то минетчицы, полицейские сводники (не подумайте, что я случайно забыла поставить запятую между полицейскими и сводниками), настоящие иностранцы с ранцами за спиной, ложные – с пистолетами за поясом, коридорные служащие (из тех, что берут десять долларов за то, чтобы пару шагов протащить ваши чемоданы, а дальше – как знаете), официантки или уборщицы, изъясняющиеся на безупречном английском. Странное дело, у кубинцев вдруг обнаружилась склонность к иностранным языкам – до сегодняшнего дня почти все бегло говорили по-русски, но с тех пор, как иностранцам дали зеленую улицу, оказалось, что у последнего бездомного кота наготове линкольновский диплом. После скрупулезнейшего исследования любопытные понемногу теряют к нам интерес, так как удостоверились, что взять с нас нечего и никак-то нас не поэксплуатируешь, разумеется, в капиталистическом смысле слова. Ведь капитализм – это эксплуатация человека человеком. А социализм? То же, только наоборот. Короче говоря, враждебный шум утих и зловещие взгляды погасли. Их можно понять – слишком уж бросалась в глаза разница между бедной одеждой седовласой старухи, утомленным лицом девушки в заношенных до белизны джинсах и экстравагантным цветом волос Уана, который к тому же достал из кармана сотовый телефон и, демонстрируя всем, что он пользователь, принялся во всю мощь своего голоса болтать с кем-то в Манхэттене. Их усаживают за столик на террасе, откуда можно наблюдать великолепную растительность, похожую на зеленое преддверье лазурного моря, которое сливается с облаками прямо над кронами деревьев. Иностранный гость развязным тоном, почти по-хозяйски, заказывает апельсиновый сок, бутерброды с ветчиной и сыром и кофе с молоком для всей троицы. Желудки женщин выводят торжественную «Увертюру 1812 года», а руки и колени судорожно трясутся от плохо скрываемого волнения. Правое веко Карукиты дергается, словно у нее тик; у Детки Реглы нервной судорогой безобразно сводит верхнюю губу. Дует жаркий, навевающий дремоту ветерок; Уан снова набирает какие-то нью-йоркские номера, вновь отдает деловые распоряжения; мать с дочерью клюют носом и даже умудряются обслюнявить блузки. Наконец Уан решает прекратить переговоры с суровым и мятежным Севером и будит женщин, похлопывая их по коленям. Все трое робко улыбаются и обмениваются удивленными, присмиревшими взглядами. Теперь, когда уже сказаны все «люблю» и ласки первых часов поостыли, они не могут поверить, что сидят все вместе за изящным столиком из стали и стекла в пятизвездочном отеле «Насьональ», одном из самых красивых и дорогих в мире. Придется брать комиссионные с «Гавана-тур» – что бы они без меня делали, если б я не завлекала для них пассажиров. Трудно начинать разговор, никому не хочется распространяться о прошлом. К чему снова копаться в дерьме. Но Куке Мартинес дико, во что бы то ни стало хочется исповедаться в своей страсти – в тридцати с лишним годах едва ли не безупречной верности и любви.

(Кажется, я где-то слышала поговорку о том, что если не знаешь, какое решение принять, то лучше воздержаться.)

Думается, Пепита Грильете, ты выбрала не самый удобный момент, чтобы снова появиться в этой истории, тем более, что вся следующая глава посвящена исключительно тебе. Там ты сможешь вязать и распускать, там возгорится твоя звезда, твой бесподобный лицедейский талант.

(Вытри рот, прежде чем говорить со мной, грязнуля, замарашка, и оставь в покое моих любимых персонажей, если не хочешь получить хорошего поджопника, а уж это я тебе обещаю: вижу, вижу я в своем магическом кристалле, что ближайшие каникулы проведешь ты в тюряге, в «Новой Заре» или в «Манто Негро». Сиди спокойно, я ухожу, но не говорю «прощай» – так легко тебе от меня не отделаться.)

Нет, вы подумайте, какая грубиянка! Хорошо еще, что до сих пор мне удавалось заткнуть ей пасть и сохранять уважение к себе и своему труду переписчицы. Не забывайте – я лишь записываю то, что диктует мне покойница. Не так-то легко уделять на это много времени, когда у тебя за плечами груз революционной ответственности. В конце концов вернемся к сути, к тому, что беспокоит нас больше всего. Кука, ее дочь и экс-супруг успели разделаться с завтраком в два счета. Женщины впадают в полукоматозное состояние из-за белкового шока. Кукита бормочет что-то о том, как ей жалко их преследователей или охранников: за время их бессмысленной работы у них росинки маковой во рту не было; она даже видела, как они роняют слюни, наблюдая за их трапезой. Услышав ее речи, дочка так пихает мать локтем, что злополучный шарик едва не выскакивает у Кукиты изо рта без всякого хирургического вмешательства. Сжав зубы и выдавив из себя жалкую улыбку, Мария Регла драматическим шепотом просит, чтобы мать вела себя как можно приличнее и вовсе не упоминала об этих типах, если хочет по-прежнему наслаждаться обществом своей большой любви – а не то эта big love мигом превратится в big bang. Уан вволю потешается, восхищенный непосредственностью своей гаванской семьи. Однако тут ему приходит на память его нью-йоркская семья, и вместо лица Куки он видит банкноту, доллар, который во что бы то ни стало должен вернуть. Копаясь во рту зубочисткой – на лице perfect smile – он снова настойчиво спрашивает о счастливом долларе. В конце концов, почему бы ей еще раз не попробовать вспомнить, куда она его запрятала? Он умоляет, прижав руки к груди: ну, пожалуйста, постарайся, вспомни, пошуруй в памяти.

Но мыслям Куки, равно как и памяти, сейчас не до того. Как зачарованная, следит она за выражением лица и жестами своего обожаемого мучителя. С ним всегда так было, всегда он говорил о вещах самых обыденных. Впрочем, обыденных ли? Нет, ведь если он вернется без доллара, то, как знать, может быть, найдет свою другую жену и другую дочь в пластиковых мешках в холодильнике разрубленными на кусочки. Такие ужасы не раз показывали в «Воскресном сеансе» и в «Пятом измерении». Она старательно роется в своей затуманенной памяти, в своих воробьиных мозгах. Никаких результатов, ни малейшего просвета.

– Уан, дорогой, единственное, что осталось в моей памяти – это мои страдания, мои разочарования, моя любовь. «Когда ночами без сна я прошлое вспоминаю, от ненависти не шалею и зла тебе не желаю. Я простила тебя, очнулась и лишь об одном жалею, что в любви обманулась».

Святой Лазарь, как это великолепно, какое это облегчение – исторгнуть разом все, что накипело на душе, скопилось в сердце, все свои чувства! Нет, это замечательные слова и как хорошо, что ей снова пришел на помощь Лупе с одним из своих потрясающих болеро, потому что в такие моменты, как сейчас, моменты критические, разум Кукиты превращается в подобие аквариума, где плавают нейроны, распущенные на бессрочные каникулы. И мысли ее безвольны, как горошины в тарелке супа.

– Не пройтись ли немного? – предлагает Детка, чтобы разрядить обстановку. К тому же краешком глаза она заметила нескольких типов в синей форме, с дубинками, в высоких ботинках и с револьверами у пояса – словом, тех неисправимых полицейских, которые попросят удостоверение личности даже у собственных матерей, если таковые перед ними предстанут. Тот, у кого нет с собой документов, должен платить по умеренной таксе – пачкой «Мальборо», – если, конечно, хочет остаться безнаказанным и спокойно уснуть у себя дома в постели, а не в камере первого отделения, где, говорят, тебя убаюкивают пинками, да и будят тем же манером. Наша троица, уже попавшая в поле зрения полицейских, старается подобру-поздорову сделать ноги. Один из полицейских, глядя, как странная семейка удаляется спокойным неторопливым шагом, точно в съемке «рапидом», что-то заподозрил и спешит на перехват, готовый к задержанию. Однако наши преследователи-охранники держат ухо востро – мощный удар, и полицейский уже валяется на розовом мраморном полу. Уан думает про себя, что наконец-то они на что-то сгодились – уберегли от возможных неприятностей и, уж как минимум, избавили от волокиты с проверкой документов, которые выглядят настолько настоящими, что вызывают законное сомнение в своей подлинности.

Снаружи нестерпимо палит солнце. Даже очки «Рэй Бен» на носу Уана не могут помешать ему впивать ослепительный грохот дня во всем его блеске и белизне – так лезвие ножа сверкает в лужице пролитого молока. Он хочет открыть дверцу машины и обжигает пальцы о раскаленную ручку. В салоне – как в скороварке, где готовится цветная фасоль, – так можно заживо свариться. Кожа сидений до того припекает, что, когда Мария Регла пытается устроиться поудобнее, яичники ее не выдерживают и бедная девочка в один момент вполне оправдывает свое второе имя. На всем острове ни в одной аптеке не найдешь интимных принадлежностей, десять прокладок в год выдается по карточке, и никто не знает, когда именно их будут выдавать; при этом право на их получение, разумеется, имеют исключительно особы женского пола соответствующего возраста. Единственный выход – отправиться в дипломатический магазин, там они должны быть, хотя и очень дорого: упаковка из десяти штук стоит девять долларов пятьдесят центов. Мария Регла вне себя от перспективы ехать в «дипломатник», потому что никак не может привыкнуть к мелким пакостям, которые так любят устраивать коммунисты. Мать тоже вне себя: давление у нее подскакивает – ей бы сейчас таблетку под язык, но и таблеток нет. Она-то уж точно ни за что бы не поехала в «диплодок». Ей до смерти стыдно, что Уан вынужден тратиться на интимные женские принадлежности и таблетки. Тем не менее деваться некуда, к тому же она должна ему доллар, который, хоть тресни, не может вспомнить, куда запрятала. Глаза у Куки наливаются кровью и, кажется, сейчас выскочат из орбит, в уголках рта кипит пена. Ничего не остается, как поскорее везти ее в больницу. В «Калисто Гарсия» чудодейственных таблеток нет. Врачи очень вежливы и оказывают первую помощь. Оказав ее и узнав, что Уан полуиностранец, из той страны, которая мгновенно располагает к себе и будит любопытство каждого кубинца – из Закордонии, они дают направление в «Камило Сьенфуэгос» – больницу в Фулас, где делают операции на сетчатке глаза. Не одно око успело пытечь из орбиты за краткое мгновение между тем, как вырубают гнет и успевают включить дежурное освещение.

В «Камило Сьенфуэгос» удается убить двух зайцев разом: купить спасительную пилюлю и прокладки в нагрузку. За время ожидания кровь Детки Реглиты просочилась сквозь дырявые джинсы на кожаное сиденье «мерседеса». Исступленный и уже наполовину раскаявшийся, что вернулся на прекрасную Кубышку, Уан трет сидение спиртом; небольшое пятно все же остается, но сгустков нет. Регле необходимо поменять одежду. К тому же Уан в любом случае решил поехать в дипломатник, чтобы приобрести соответствующее платье и выходные туфли, гак как Кука Мартинес вместе с дочерью будут сопровождать его этим вечером во дворец Революции, где проводится торжественный прием, посвященный церемонии вручения билета члена кубинской коммунистической партии Нитисе Вильяинтерпол великосветской даме, воцарившейся на свинячей кубинской кухне. Уан знает, что ему не избежать поездки во дворец: только что незримая рука опустила в карман его пиджака пригласительный билет. Приоткрыв карман и искоса взглянув на приглашение, он прочел текст, набранный рельефными золотыми буквами на белом картоне.

Они садятся в машину, Мария Регла подстилает под себя картонку из-под яиц, чтобы снова не изгваздать сиденье. На полной скорости, изнемогшие от жары, они несутся в «Мэзон», что на углу четырнадцатой и седьмой улиц в Мирамаре. Переступить порог этого заведения – все равно что получить пропуск в рай. Накрахмаленный с ног до головы господин открывает и закрывает входную дверь. Униженно улыбнувшись Уану, он сморщивает губы в подобии улыбки, адресованной Куке Мартинес и Марии Регле, которая вошла со шлейфом мух вокруг бедер, потом вновь переводит взгляд на Уана и спрашивает, есть ли у девочки удостоверение. Уан с готовностью отвечает, что в этом нет никакой необходимости, ничего показывать не надо – это его дочь. Величественный мажордом не совсем уверенно соглашается, думая про себя, что дети у этих иностранцев настоящие свиньи, одно слово – хиппи, и что, будь его воля, отправил бы он их всех рубить тростник. А может, это не дочка, а любовница? Пропустив посетителей, он продолжает пребывать в раздумьях о мероприятиях, которые необходимо провести, чтобы страна вышла наконец из состояния недоразвитости.

Мария Регла жадным взглядом окидывает роскошные платья – экстравагантные до глупости – из разного рода тюля и прочих невообразимых тканей, полку с кожаными портфелями, украшенными позолоченными и посеребренными уголками и плакетками, вечерние туфли и, наконец, не выдержав, бежит к одному из отделов, перед тем бросив на отца предсмертный умоляющий взгляд. Он ободряюще подмигивает ей и предлагает не спеша выбрать все, что ей необходимо. Кука Мартинес, оцепенев от робости, скукоживается, как перезрелая вишня. Укрывшись за спиной Уана, она ужимками и жестами просит дочку быть скромнее и выбрать только то, что действительно необходимо, чтобы сменить запачканные кровью и обсиженные мухами брюки. Уан легонько подталкивает Карукиту вперед. Подведя ее прямо к вешалке, он показывает ей платье из черной «тюленьей кожи», расшитое синими лентами, и просит, чтобы Кука примерила его. Кука думает, что даже в бреду не надела бы такое безобразие. Свои мысли она выражает следующим образом:

– Даже если мне заплатят за примерку, все равно не надену это позорище.

– Да, вижу вкусы твои изменились. В «Монмартре», помнится, на тебе было нечто подобное.

Кука силится вспомнить тот давний вечер. И правда. Симпатичное было платьице, только немножко широковато в груди и на бедрах, потому что принадлежало оно кому-то из ее подруг, Мечу или Пучу. Воспоминание трогает ее, и она соглашается, но мерить все равно не хочет – до вечера, пусть это будет сюрприз. Ее возлюбленный мучитель ржет, как конь. Она тоже смеется, обнажая лиловые десны, все в паутине мелких сосудов, – смеется так, что становятся видны миндалины. Внезапно Уан вспоминает о чем-то, хлопает себя по лбу левой рукой, а правой шарит в кармане брюк. Тут же, не без гордости он достает вставную челюсть, которая сегодня залетела к ним во время урагана и он ловко поймал ее на лету.

– Кукита, детка, это для тебя. Надевай. Как видишь, я не только сам вернулся, но и вернул тебе зубы.

– С ума сошел. Даже если мне сейчас подадут голубиный бифштекс, я все равно не воспользуюсь этой челюстью. Черт знает, от какого мертвеца эти зубы.

– Какие мертвецы, Карука? Просто кто-то спал с открытым окном, а челюсть спокойно стояла рядом на столике в стакане с водой.

– Тем хуже, теперь меня будет мучить совесть за то, что по моей вине кто-то остался без зубов.

– Скажи лучше – по вине урагана. Надевай, надевай, а если кто-то потребует обратно – вернешь, и все дела.

Старуха с сомнением разглядывает челюсть и находит, что сделана она хорошо и выглядит прилично. Уан прав, она возьмет ее как бы взаймы, а, если кто-нибудь станет справляться насчет потерянной челюсти, вернет не раздумывая. Она подходит к зеркалу, примеряет челюсть, улыбается новой улыбкой – совсем другой человек! Двадцать лет, тысячи бед – как с плеч долой. У другого зеркала, словно Алиса в стране чудес, окруженная роем мух, Мария Регла примеряет одно платье за другим. В конце концов Уан накупает духов, немыслимых сережек, самого разного рода сумочек, пару лаковых туфель для Кукиты и тринадцать различных моделей обувки для дочки, домашнее и выходное платье для старухи и еще пятнадцать – сшитых на особый заказ, с мини-юбками, макси-юбками и всякими прочими причиндалами – для Детки. Кука Мартинес чувствует, что сейчас сгорит со стыда. Такая простушка была Реглита девочкой, а теперь вот подросла, стала смазливой и кокетливой. Уан собирается расплачиваться золотой кредитной карточкой – понятное дело, женщины кусают губы, ожидая, что сейчас непременно произойдет скандал.

– Реглита, верни все сейчас же. И мое тоже возьми, Уан. Нам ничего не нужно, не волнуйся. Если бы я знала, до какой степени у него плохо с деньгами, что и наличных-то нет, а только какие-то чеки, я бы не разрешила тебе даже войти, – говорит Кука Мартинес глубоко озабоченным тоном.

– Да что с тобой такое, успокойся. Не будь глупышкой, это банковская карточка, я имею право ею пользоваться, это те же деньги.

Он останавливает пристыженную Реглиту, которая уже приготовилась вернуть все, что набрала.

Продавщица, занятая другими счетами, не обращает на карточку никакого внимания. Увидев ее, она взвизгивает, словно ее ужалила муха цеце:

– Ой, девочки, кажется этот милый молодой человек решил осложнить мне жизнь, – говорит она своим приятельницам из соседних отделов. – Придется тебе, дружочек, подождать немного. На всем острове только три машинки для проверки кредитных карточек. Теперь узнавай, где ближайшая, а потом беги оформляй. Нет, скажу я вам, эти туристы – редкие скупердяи, таскаются со своими карточками, вместо того, чтобы расплачиваться как все приличные люди!

Наша троица застывает, словно обратившись в соляные столбы.

– Вы что, по-испански не понимаете?! – вопит продавщица, обнаруживая свойственное кубинцам заблуждение принимать всех, кто не говорит по-кубински, за глухих.

– Понимаю, понимаю, но я не думал… – бормочет Уан.

– А ты наперед думай, дедок. Кстати, ты откуда, позволь узнать? – спрашивает чертовка.

– Здешний я. – Голос Уана теперь похож на едва заметную полиэстеровую нить, которой можно сшивать воздух.

– Здешний, а до сих пор не привык? – недоверчиво настаивает фурия.

– Дело в том, что он уехал в самом начале, тридцать шесть лет прошло… – приходит на помощь Кукита, чтобы избежать двусмысленной ситуации, но продавщица обрывает ее на полуслове:

– Значит, шкуру спасал! Дедок-то не промах! Чучин, позвони на центральную, спроси, починили ли они мою машинку! С ними тоже канитель: каждый раз, как я сую карточку в этот агрегат, он меня, дрянь такая, цапает, так что приходится доставать карточку ножницами.

На пепельно-сером лице Уана, как роса на цветке, выступают капли пота. Он просит извинения и, сжав кулаки, надвигается на продавщицу. Затем, в целях передышки, спрашивает, где здесь туалет. После мины я не знаю, я не здешняя Уан отправляется на поиски убежища, чтобы все хорошенько обдумать и начать действовать. Оказавшись в служебных удобствах – служб не фискальных, разумеется, а, если так можно выразиться, фекальных, – он первым делом расстегивает рубашку. Выдирая на груди волоски, ищет пряжку широкого внутреннего пояса. На поясе нашито несколько пухлых кармашков, из одного он достает две тысячи долларов, свернутых в тугой рулончик. Затем возвращается к стеклянному прилавку.

– Оставьте карточку, я расплачусь наличными.

– Смотри-ка, наконец-то снесся. Только я уже отдала распоряжение доставить машинку. Что, если она уже в пути? Нет-нет, попридержи деньги, теперь уж будем ждать. Погоди, ты что думал платить сотенными купюрами?! Вот это лихо! Представляешь, сколько бы я потратила времени, пока переписывала все номера и серии вместе с номером твоего паспорта, именем и адресом? Откуда мне знать – может денежки-то фальшивые?

Уан просит женщин подождать снаружи, рядом с машиной. Успокоившись, он не торопясь раскладывает все покупки на прилавке, попутно наблюдая за другими покупателями, большинство из которых либо ушли, либо не обращают на него внимания, при этом он отмечает, что другие продавщицы под тем или иным предлогом тоже скрылись. Наконец он вонзает пристальный взгляд в оробевшие глаза девушки, и она тут же опускает их на кипу накладных. Явно нервничая, продавщица ищет в ящике стола стирательную резинку. Уан элегантно поднимает руку и, глазом не моргнув, с сухим шлепком влепляет продавщице увесистую пощечину. Затем неуловимым движением вкладывает ей в ладонь стодолларовую купюру, одновременно целуя руку с изяществом английского лорда:

– Это тебе. На память. И получи с меня поскорее, если не хочешь, чтобы я пожаловался твоему шефу, будто ты нагрела меня на сто долларов. Доказать это – раз плюнуть: на каждой купюре – вон, в уголочке – мое имя. Такая у меня придурь. Итак, рассчитывай мигом или пасть порву. Да не вздумай записывать никаких серий и позабудь про мой паспорт, фамилию и адрес. Годится?

– Конечно, сеньор. Вы правы, – соглашается побледневшая продавщица.

За какие-нибудь пять минут от страха у нее, пожалуй, появилось больше седин и морщин, чем у Роберта Редфорда.

– Проси прощения, мерзавка, – медовым голосом говорит мафиози.

– Умоляю вас, простите меня, сеньор, – еле слышно шепчет девушка.

– Ну, умолять не надо. Всего разок: «прошу прощения». И погромче, а то не слышно.

– Прошу прощения, сеньор. – Кажется, сейчас у нее порвутся связки.

– Видишь, оказывается неразрешимых проблем нет. Прощай, моя козочка.

Он щиплет ее за прыщавую щеку, и на стекло прилавка падает капля гноя.

Нагруженный фирменными мешками и пакетами «Кубальсе» Уан появляется в дверях магазина. Кука Мартинес облегченно вздыхает: ей уже мерещились перестрелки, тюрьма и черт-те что еще. Мария Регла берет один из мешков, возвращается в магазин, находит уборную, свершает интимный туалет, вскарабкавшись на умывальник, подтирается клочком «Трибуны» и надевает новые джинсы. Снятые она, впрочем, не выбрасывает – на что-нибудь еще сгодятся.

Компания направляется в Старый город. Сидя в «мерседесе», Кука с тоской вспоминает «шевроле» Иво. Этого человека она вообще вспоминает с нежностью, и сейчас ей кажется, что она изменяет ему с Уаном. Хотя Иво, которому надоело ждать, когда она наконец решится выйти за него замуж, сошелся с какой-то бабенкой из Серро и не показывался вот уже много месяцев. Да что за беда, если сейчас слева от нее сидит, управляя монстром современной техники, мужчина, от одного вида которого у нее перехватывает дыхание! И Кука Мартинес снова благодарит за это чудо всех своих святых покровителей. Всего несколько дней назад она и представить себе не могла, что снова увидит свою великую любовь, что будет ехать вот так, королевой, в роскошном авто, с кипой мешков «Кубальсе», набитых прекрасными подарками. По правде говоря, она предпочла бы купить что-нибудь поесть, но ей не хотелось выглядеть смешной и нелепой, мол, подавай ей сразу все. Непостижимо, как мчится эта машина: каких-нибудь десять минут – и они уже на Малеконе. Солнечные блики играют на волнах. Море все в движении, золотистое, а когда волны разбиваются о парапет, весь город осыпает жаркая, сверкающая пена. Глядя против света, видно, как тощие – кожа да кости – ребятишки бегают полуголые по парапету, как девушки с кругами под глазами, слишком ярко накрашенные для такого раннего часа, в отливающих на солнце колготках, обсуждают машины с иностранными номерами. Торчки (новое словечко для обозначения мужчин-проституток) вышли на охоту в надежде подцепить бабу, мужика или что придется. Когда они останавливаются у светофора на перекрестке Прадо и Малекона, до Кукиты доносится полубезумный разговор одного из торчков с аргентинской туристкой. Торчок лет пятнадцати-шестнадцати настойчиво преследует аргентинку лет под пятьдесят:

– Эй, красотка, всего двадцать баксов за одну незабываемую ночь!

– Слушай, дружок, когда я плачу двадцать долларов, я потом никогда этого не забываю, – уклончиво отвечает дочь пампы.

– Эй, милашка, я тебя так вылижу – растаешь, – не отстает малолеток.

– Неужели ты на такое способен, ты – сын великой революции? И как тебе только не стыдно пятнать память Че? – вопрошает явно оппортунистически настроенная туристка.

– Кушать хочется. А ты сдохни, красная шлюха! – кричит парень, выбегая на середину улицы и едва не попадая под колеса машины.

Старушка тайком утирает слезы, она никогда не думала, что в этой стране могут происходить подобные вещи. Мария Регла отвернулась, глядя туда, где волны прибоя по-прежнему представляют самое прекрасное зрелище из всех, когда-либо открывавшихся человеческому взору. Еще вчера она, пожалуй, вступилась бы за честь Революции, но прошло мгновение – и все уже позади. Желание изменить мир сменилось в ней желанием изменить самое себя. Обновить не только гардероб, но и образ мыслей.

Уан припарковывает «мерседес» рядом с лавкой милитаристских игрушек, всяких там оловянных солдатиков, и вся троица отправляется осматривать записные туристические местечки: Пласа-де-Армас, дворец «Сегундо Кабо», куда им не удается зайти, поскольку внутри, якобы, разместилось издательство, не выпустившее ни одной книжки за последнюю тысячу лет. Зато дворец Генерал-губернаторов они осматривают вплоть до последнего чулана, и Уан фотографирует Марию Реглу, опирающуюся на фаллический скипетр статуи Фердинанда Седьмого. От Офисное они сворачивают к Львиному мосту. За монастырем Сан-Франсиско де Паула начинается Старый город – город, полный унылых пустырей, особняков, стоящих в развалинах, огромных брешей в начале или посередине кварталов, похожих от этого на дырявые зубы, изъеденные кариесом: от многих зданий не осталось и следа, а ведь они когда-то служили жилыми домами, конторами, типографиями, кафе, ресторанами, приемными адвокатов и врачей. Страшно подумать о том, что сталось с их обитателями. Кука Мартинес чувствует, что у нее пересохло в горле, непонятное дурное предчувствие охватывает ее, ей вдруг делается очень грустно при виде родного города, обращенного в груду пыльных камней. Необитаемая Гавана. Гавана без Гаваны.

– Даже за пятьсот миллионов долларов этот город уже не восстановишь, – рассуждает вслух потрясенный Уан.

От жилых зданий исходит какой-то липкий, пахнущий пылью и ржой дух. Наконец им удается увидеть несколько особняков, уцелевших после катастрофы, после нелепого разгрома собственного города. Какая нужда была американцам завоевывать нас, если мы сами так себя завоевали. Все кругом держится на подпорках, жалкие лачуги дрожат, готовые вот-вот рассыпаться, а ведь в каждой живет по десять-пятнадцать человек, поговаривают даже, что спят здесь из соображений безопасности по очереди. Но это не так. Мария Регла спускается с неба в самую гущу реальности.

– Думаю, неплохо бы устроить репортаж о нечеловеческих условиях, в которых живут эти люди, – говорит она и снова уносится в заоблачную высь; взгляд ее становится рассеянным.

– Ты что! Никто тебе не разрешит, а если и разрешат, то ни одна газета не опубликует, – сетует мать.

– Я сделаю это для себя, – упрямится девушка.

Гробовое молчание. Из большого, в колониальном стиле, старинного полуразвалившегося дома с угловыми тумбами у подворотен, через которые во двор въезжали некогда экипажи, появляются несколько босых ребятишек, они идут следом за мужчиной, на вид молодым, с усами и серыми, почти седыми волосами.

– Эй, писатель, писатель, сфотографируй меня, напиши обо мне! Кого ты ищешь, свою семью? Глянь повнимательней, может, я твой брательник, хотя бы двоюродный!

Посетитель раздаривает детворе шариковые ручки, конфеты, гладит детей по головам, треплет за щеки; в конце концов, смахивая слезу, он поспешно сворачивает в первый попавшийся переулок. Дети в упоении кричат:

– Он сказал, что он француз! Он пишет книги! Он сказал, что его семья жила в этом доме!

Куките Мартинес вспоминается Эдит Пиаф, такая прекрасная, несмотря на свои скрюченные ревматизмом пальцы и жалкую внешность, одаренная таким талантом, таким голосом, обещавшим бесконечное приключение, пронизанным глубоким, неисчерпаемым сладострастием. Ей вдруг хочется бежать вслед за французским писателем и расспросить, что сталось с парижским воробушком, как кончилась его история, но она не решается. Из дворика, заросшего папоротником и ползучими сорняками, выходит женщина. Она с гордостью показывает автограф писателя: «De ton cousin, Erik Orsenna».

Мрачные, подавленные, они проходят Старую площадь, спускаются по Сан-Игнасио до церкви Святого Духа. Уан фотографирует небольшую площадь, улицу Акоста, где жила Мерседес – подруга его бабушки, жена церковного сторожа, с прозрачными глазами. Потом они идут в сторону Ла Мерсед, а оттуда – в порт. Из порта они возвращаются по улице Куба и останавливаются на площади перед монастырем Санта-Клара. Сколько раз он гонял здесь мяч со школьными приятелями! Остановившись на вершине Муральи, Кука и Уан глубоко вдыхают воздух, но былого удовольствия уже нет – на улице больше не пахнет анисом. Мария Регла, невольно проникнувшись ностальгией родителей, заново открывает для себя город. Отец показывает ей старый закрытый банк на улице Амаргура, а дойдя до Обиспо, все трое заходят в аптеку «Сарра да грима»: банки и пузырьки с лекарствами, редкие инструменты – подлинные раритеты – все исчезло. Если нигде нет даже элементарных лекарств, то о чем вообще спрашивать? Наконец они возвращаются в восстановленную Гавану – ту, что предлагают для обозрения туристам и невеждам. На Соборной площади мельтешат. иностранцы: кривоногие мексиканцы в футболках «Лакост», крепыши-итальянцы, упрямо не желающие признавать упадок социализма, канадцы, пахнущие «коппертоном» – кремом для загара, но белые, как «Нела» – крем, вкус которого мы давно уже позабыли, французы, следующие по стопам Сартра, Симоны и Жерара Филипа. Несколько болгар и венгров вовсю веселятся в тропическом музее под открытым небом.

Наша семья решает пообедать в «Бодегите». Но попасть в «Бодегиту» так и не удается: столик должен быть заказан заранее, к тому же предпочтение отдается обитателям Закордоний. Попытка проникнуть в «Эль Патио» тоже заканчивается неудачей. Вконец измотанные, они идут к машине. Обедают в конце концов в «Паладар 1830», ресторане не первой руки, но зато там все явно из 1830 года – от поваров до продуктов. Шведский стол, цены безумные. Куке страшно не хочется так часто подходить к столу, но, видя, что тут питаются только так, она робко пробует найти себе какой-нибудь суп, не важно – рыбный, томатный, куриный, лишь бы не солянку. Уан сидит в одиночестве за столиком в укромном углу. Один из преследователей, или телохранителей, пользуясь отсутствием женщин, берет стул и подсаживается:

– У вас необыкновенно мечтательный вид. Нашли доллар?

Уан внимательно смотрит в том направлении, куда удалились Кука с Марией Реглой, и отрицательно качает головой; потом решительным тоном отвечает:

– Ничего я не нашел, но если найду, то, как и сказал, передам его своему шефу в Нью-Йорке. Так что кончайте со своими подходцами. Все?

– Не совсем. При церемонии вручения вашей семье делать нечего. А на приеме, чтобы не вызывать подозрений, по всей вероятности, потребуется их присутствие. Для всех вы – эмигрант, вернувшийся с целью восстановления семейных уз и внесения посильной лепты в строительство небольшой фабрики по производству рома. Живете вы вовсе не в США, а в Санто-Доминго. Верно? Не будьте козлом, потому что еще ни один козел не удостоился упоминания в истории. Ваш шеф должен был вас уведомить, что мы согласились участвовать в совместных поисках доллара при условии, что вы нам его вернете. Потом мы сами с ним все уладим. Вот уже несколько лет мы следим за этой несчастной старухой, тысячу раз обшаривали ее халупу кирпичик за кирпичиком. И ничего. Постарайтесь выяснить, точно ли он у нее. В противном случае вас ждут крупные неприятности.

– Она забыла, куда его спрятала. А если она этого так и не вспомнит? Если она его потеряла?

– Это ваши проблемы, Уан. Разве вы не номер первый? Вот и докажите это. Думаю, старуха прикидывается – в действительности, она знает куда больше. Словом, либо она сегодня же вечером передает вам доллар, либо придется скормить вас рыбам. Подумайте, сколько горя вы причините вашим семьям. Ведь их у вас две, не так ли? Или хотите, чтобы старушка вместе с девчонкой оказалась в каталажке? Отличная перспектива, не так ли?

Довольный собой соглядатай учтиво прощается, проходит между колонн и скрывается за стеклянными дверями, ведущими к бассейну. Обед проходит в молчании, изредка прерываемом банальными замечаниями о монументальном виде салата из агуакате и помидоров с оливковым маслом и десерта из кокоса: удивительно, а ведь хозяин этой дыры, поди, тащит отсюда в четыре руки, и правильно делает, какого черта, если первый вор здесь само государство – ишь ты, какая симпатичная девочка, а? – и после этого они еще обвиняют честных трудяг, вешают на них презрительный ярлык мелких собственников, какого хрена, когда уже тридцать с лишним лет единственные собственники – это они сами! Чтобы сменить тему, мать и дочь начинают нахваливать Уана: как любезно с его стороны было пригласить их в такое великолепное место, как они благодарны ему за сказочный обед, да и жизнь наконец, вроде бы, устроилась, ведь они – вместе. Уан едва притрагивается к еде. Кука внезапно начинает нервничать. Она спрашивает, глядя Уану прямо в глаза: в чем дело?

– Так, ничего. Хотя, с другой стороны, все очень серьезно. Это насчет доллара. До восьми вечера он должен быть у меня. Если ты не вспомнишь, где он – я пропал.

Кука хочет придать ему уверенности, она думает, что еще не все потеряно, она сжимает руку Уана в своих и уверяет, что доллар отыщется, что не стоит попусту терзаться, что всего на свете можно избежать, кроме смерти. Тут она чувствует, насколько последняя фраза звучит двусмысленно. Кука закусывает губу (слава Богу, теперь она может это сделать, у нее есть зубы), одновременно соображая, что наступила на больную мозоль – ведь речь идет именно об этом: доллар или смерть.

– Ни о чем не беспокойся, возвращайся к себе. Все будет в порядке. Потом заедешь за нами. Мы будем ждать тебя, красивые и отважные. И даже больше того – полные любви. То, что тебе нужно, мы найдем.

Уан довозит их до дома. Снова заводит мотор, но Куку охватывает дурное предчувствие, ей кажется, что она его больше никогда не увидит. Кука бешено дергает за ручку и опять забирается в машину.

– Ты правда меня любил? – спрашивает она, и челюсть ее падает в пепельницу.

– Как никого.

Их пересохшие губы сливаются в поцелуе. Уан чувствует горечь вины, укоры совести.

Старуха упивается его нечистым дыханием, вкусом подгнивающего зуба, мятным привкусом жевательной резинки и растворяется в сладострастной истоме. Мария Регла тянет ее за руку – ей тоже полагается своя доля ласки. Наконец машина Уана исчезает в перспективе улицы Кальсада. Мать с дочерью, изрядно встрепанные, бегом мчатся вверх по лестнице и на первой же площадке сталкиваются с Фотокопировщицей, которая мимоходом, но внимательно, оглядывает своих подруг с ног до головы. Она явно спешит проверить результаты «шарика» – не того, конечно, что в груди у Куки, а подпольной лотереи, и хотя, разумеется, отмечает для своей картотеки сплетен и шуток три невесть откуда взявшихся мешка из дипломатника, тем не менее даже не останавливается поздороваться. Она очень озабочена результатами подпольной лотереи, но главное – желанием добыть приглашения на прием для себя, Факс, Мечу и Пучу. Ни за что на свете они не согласятся пропустить прием в честь Нитисы Вильяинтерпол, которая заслуживает партбилета уже за то, что она сукина дочь, а уж за то, что рекламировала по телевизору фритюрницы для морских губок, – тем более. Фотокопировщица уже прослышала, что Кука с дочерью будут на приеме вместе с отцом Марии Реглы, про которого рассказывают, что он миллионер, приехавший по делам фирмы. Впрочем, вечером будет время узнать все подробности. На второй площадке застряла со своим китайским велосипедом Иокандра. Кука с дочерью помогают ей выпутаться, и та спускается этажом ниже, где ее, уже отчаявшись, ожидают Нигилист и Предатель. На третьей площадке Факс пытается связаться с Джеки Онассис, чтобы похлопотать за Грыжу, у которой нет даже постели; Факс прочитала в одном женском журнале, что в скором времени реквизированное имущество будут возвращать, пока же она интересуется, не может ли Джеки одолжить несчастной Грыже хотя бы простенькое одеяльце. В комнате уже ждут Катринка, Мечу и Пучу. Умирая от зависти и счастья, они обнимают подруг, взволнованные возвращением Уана. На грани сердечного приступа Кука сваливает мешки на пол и, призывая всех на помощь, начинает операцию «Корпорация Чайка»: поиски доллара. Мария Регла, напротив, буквально спит на ходу – не принимая участия в происходящем, она без сил падает на обморочный диван. Скоро в комнате все перевернуто вверх ногами, произведены раскопки шкафа, подвергнут обыску туалетный столик, перетрясена одежда, распороты швы и разрезаны подкладки, на алтаре в тысячный раз проверена каждая мелочь, со стен соскоблена штукатурка, снят подвесной потолок. Наконец Кука, в потачку домовому, обвязывает ножку стула красной лентой – верни мне, Боже, что тебе не гоже! – падает на колени, молитвенно складывает руки и, возведя горящий взор к небесам, молится Святому Антонию, жалобно, наподобие «черных спиричуэле», и голос у нее в этот момент точь-в-точь как у Эллы Фитцджеральд. Внезапно прервав молитву, она трет кулаками глаза и пристально смотрит куда-то вверх, а именно на то самое перекрытие, превращенное в цветник, откуда свешиваются плети маланги.

– Катринка, живо наверх! Как же я раньше не вспомнила? Ведь я закопала его в горшок! В тот самый день, как он мне его дал, в тот день, когда он уехал!

Катринка и Перфекто Ратон, удрученный тем, что его призвали на войсковые сборы, легко взбираются наверх и тут же берутся за дело. Эфиопская мышь прорывает ход под куст маланги. В самой глубине горшка, между корней, отсыревший, полусгнивший лежит доллар. Ликуя, они спускаются вниз. Грызун, бережно держа доллар в своих мелких зубках, торжественно подносит находку Куке. Не успевает Кука ощутить в руке заветную бумажку, как волна божественного бальзама окатывает ее с ног до головы. Еще одно обетование свершилось. Еще одно страдание ожидает ее впереди. Она понимает, что держит в руке причину будущей разлуки, вещь, способную вновь отнять у нее возлюбленного. Навсегда. Не в силах сдержать рыданий, сжимая доллар в кулаке, она бросается на кровать на манер Греты Гарбо и, сломленная усталостью и отчаянием, упивается настигшим ее проклятием. Вскоре она засыпает, и ей снится, что она танцует в обнимку с Уаном в «Монмартре». Звучит жалобное, тягучее, трагическое болеро в исполнении Лупе, потому что тогда Лупе была в моде:

Разве я не просила у тебя пониманья? Разве не говорила, что буду твоей? Даже если скажу, что отдам тебе целый мир, не выполню обещанья. Сейчас у меня ты просишь луну и солнце, но я ведь не Бог. Ты просишь то, что я дать способна, но ведь я сдалась тебе без условий, ай-яй-яй! Чего ж тебе нужно? Ты можешь прокричать на весь свет, что крепче любви, чем моя, в мире нет.

Вечером, разодетые, как королевы карнавала, они отбывают на прием – каждая в своей колеснице: Кука Мартинес и Мария Регла Перес Мартинес (было решено, что Детка возьмет еще и, отцовскую фамилию) вместе с Уаном в «мерседесе»; Фотокопировщица, Факс, Грыжа, Иокандра и двое ее мужей, а также Мечу и Пучу, как всегда, в старом «шевроле» Иво (известно, что в машинах этой марки вмещается, если потесниться, от десяти до четырнадцати человек). Как водится, поездка не обходится без приключений: то в целом квартале вдруг гаснет свет, то какая-нибудь проверка. Хорошо еще, что среди приглашений нет фальшивых, и приглашенные, по крайней мере на первый взгляд, выглядят безупречно, то есть морально устойчивыми и без порочащих связей.

Прямо в машине, без всякой помпы, Кука Мартинес отдает Уану самое драгоценное, что у нее есть – не девственность и не любовь, как прежде, а доллар. В порыве благодарности Уан пожимает ей руку, привлекает к себе и целует, целует ее губы и кожу, всю покрытую синими прожилками и взбухшими рыжими родинками. Он осторожно, ласково берет доллар с морщинистой, сухой ладони Куки. С трудом скрывая охватившее его волнение, он с помощью своей машинки убеждается, что получил именно то, что искал. Потом, довольный, устремляет взгляд вперед и улыбается однообразной ночной темноте, нарушаемой только коническими лучами фар.

Дворец Революции с огромной площадью для парковки перед входом, с парадной лестницей, достойной Цезаря, невыразимо безобразен. Что ж, как говорится, цезарю – цезарево. От мощи и величия колоннады кружится голова. В вестибюле сдают портфели и сумочки, а также всякие подозрительные предметы, как то фотоаппараты или карандаши марки «пилот». Кука достает из сумочки Катринку Три Метелки с Перфекто Ратоном Пересом и прячет их на своей костлявой груди: она решила взять с собой своих маленьких друзей, потому что не хочет подвергать их дискриминации в столь торжественный день. Дружба для нее – опора не только в горе, но и в радости. Большинство приглашенных уже с нами, точь-в-точь как марсиане из ча-ча-ча, которое исполнял когда-то оркестр Арагона: «Марсиане уже с нами /и танцуют ча-ча-ча/ рико ча, рико ча, рико ча…» Лица те же, что в «Ла Бахесе» (не считая Голубки Пантеры, в чьем исполнительском таланте здесь не нуждаются, и национальной Экс-задницы, которая в командировке), впрочем, появились и новенькие, вроде Хабуко Кочино, кутюрье высокой азиатской моды, выжидающей, когда же ей наконец разрешат устроить показ на подиуме «Ла Мэзон», напоминающем Великую китайскую стену, а также великого поэта-лизунчика Хавьера Сан Хон Персегидо, вице-министра агрикультуры и архистратига внешней политики Канделона Атьенде лос Мареса, получившего орден после поражения национальных ВВС в полутерриториальных водах, министра (извиняюсь, босса) по делам Акупунктуры и Иглоукалывания Баба Дар Хавалоса, более известного среди своих дружков-приятелей как Трамандо Дар Рабанос, и наконец Вора в Законе, Алардона Фуме, Пауля Энроке, стреляного воробья, Официального Диссидента, которого держат, чтобы мутить воду и дискредитировать борьбу за права человека. Красная Ведьма доверительно шепчет Кудреватому Активисту, что просто умирает от зависти при виде открытого платья с тюлевыми воланами на Марии Регле. Ее женомуж Леонарда да Венсе всаживает булавку в тряпочную куклу, изображающую неподражаемого лизунчика, великого поэта Сан Хон Персегидо. Арголья, Лака и Арете шушукаются, обсуждая возможность получить право на выезд по лотерее, устраиваемой Департаментом интерфекальных сношений; они, конечно, безвредны и никому не желают зла, но по уши в дерьме от страха, что могут снова устроить облаву на педерастов и всю их компанию засунут в глухую жопу. Лорето Великолепный галантерейничает – галлицизм, по-моему, уместный – с Тремя Французскими Грациями и их боннами Раз, Два, Три, недовольный тем, что Дама с Собачкой удалилась под ручку с Факс. Десекилибрио Креспо оживленно обсуждает с Величайшим Пианистом, Абадом Таманьо и обладателем фальшивого Ордена Почетного Легиона идею фильма с Марией Медейрос в главной роли. Хуанете Альревес (известная тем, что за всю жизнь у нее был один единственный оргазм, а также тем, что в семидесятые годы она приезжала сюда с оппортунистом-барбудо, бородачом, ни разу и близко не видавшим Сьерра-Маэстру, а просто не признававшим бритву из-за микоза, но при этом хваставшим, будто он из числа барбудос и поэтому трахается по-собачьи), организаторша телешоу, которой платят за то, что она хорошо усваивает идеи, а не за то, что она осваивает их, посещает Кубу в миллионный раз в надежде добиться интервью с XXL. Не думаю, что она чего-нибудь дождется, и готова поспорить на лотерейный билет, что у «Поля чудес» в этом отношении шансов больше. Тоти Ламарк и Тита Леграндо вместе с Коварной Румынкой составляют список участников конкурса, одному из которых ближайшего тридцать первого декабря посчастливится, быть может, выиграть путевку, ну, скажем, в Гуанабакоа. Короче, собрались все сливки, хотя не обошлось и без прокисшего йогурта, конечно. Теперь им предстоит двухчасовое ожидание в холле с гранитным полом. Гигантские папоротники, расставленные в залах, должны напоминать горные пейзажи Сьерра-Маэстры. Теперь я понимаю, почему некоторым журналистам так нравится бывать здесь: если гора не идет к тебе, то идешь к ней сам. Между делом они берут интервью у XXL, пишут книги, прозрачные, как горный воздух, под названием, допустим, «Розовая Куба», и вообще они на «ты» с ревополлюционными героями. Через два часа двери наконец распахиваются, и, пройдя через длинный коридор, наши герои видят, как вдали потихоньку выстраивается очередь. Видимо, очередям суждено повсюду преследовать Куку Мартинес. Бедняга полужива от страха, и состояние у нее предынфарктное.

Железная стена, для придания ей вида легковесного алюминия, выкрашенная серебрянкой, автоматически отъезжает в сторону. Можно подумать, она и впрямь легка, как занавеска в ванной. Размеры у нее с орбитальную станцию. Из-за стены является во плоти и крови Сверхвеликая Фигура, разодетая, как на парад, розовощекая, надушенная, как какой-нибудь французский луи; гигантскими шагами XXL направляется к голове очереди. Обратите внимание, что даже язык у нас как-то слегка обессмыслился: ну кто когда-нибудь слышал о голове очереди? В нескольких сантиметрах позади него, явно полагая себя сверхэлегантным, а на самом деле страшно нелепый в своей плетеной шляпе и грубой униформе, довольный тем, что пока ему еще не вставили пистон, следует Старик. Да-да, тот самый, который обычно носит костюмы и ботинки а-ля нью-йоркский мафиози. На мгновение в голове Уана что-то затуманивается, но он приходит в себя вполне профессионально, то есть очень быстро и так, словно все это было не с ним. Но пусть Старик пока побудет в тени, его истинное величие раскроется в следующей главе. Густые заросли папоротников сковывают движения, однако XXL приветствует каждого в отдельности, лично, по ходу дела успевая похвалить чье-то платье, парик, нитку жемчуга или медальон, поощрительно пожимая руку объекту своих похвал. Внезапно он оглушительно пердит, словно бы подтверждая этим залпом истинность своих слов, адресованных прямиком суду потомков. Дресни достаточно, чтобы провонять всю публику. Впрочем, волноваться не стоит, потому что у нас так заведено – если не обсирают тебя, то в любой миг готовься обосраться сам. Даже средь бела дня на голову тебе может свалиться параша.

 

Глава десятая

Не терзай меня, совесть

Закончив обязательное и обязующее торжественное приветствие, толпа красочных персонажей переходит в зал еще более внушительный по размерам, освещенный длиннющими лампами дневного света. В центре зала стоит двухкилометровый стол, уставленный яствами и изысканными напитками. Куке Мартинес кажется, что она попала в сказку – ведь так бывает только в кино, – не без трепета она думает, уж не тайная ли это вечеря?

(Не играй с огнем, обожжешься, я тебя уже сколько раз предупреждала, оставь эти шуточки для другого случая. Тут надо вести себя тише воды, ниже травы. Ни к чему не притрагиваться и не давать притрагиваться к себе. Если идешь в туалет, постарайся там не задерживаться, не смотри по сторонам – кругом камеры. Больше всего я переживаю за Уана, хотя именно он втянул нас в эту переделку. Жизнь порой любит выкидывать фокусы.)

Лично я за него ничуть не переживаю, потому что подлинной жертвой в данном случае оказалась Кука Мартинес. Черт с ним и с его грехами. Пусть сам кует свою карму. Смотри-ка, его уже ищут. Куке Мартинес приходится выпустить руку Уана: двое мужчин в серых с отливом костюмах из того материала, какой раньше шел на рубахи каторжникам и рабочую спецодежду, а теперь, по мнению европейских дизайнеров, является последним писком моды, просят Уана следовать за ними. Вконец упав духом, Кука ищет прибежища среди подруг. Взяв под руки Мечу и Пучу, она подходит к царскому столу, который мнится ей плодом научной фантастики. Мария Регла старается держаться поближе к Фотокопировщице, и обе глазами ищут Факс. Но Факс уже в первых рядах, с тарелкой в руке, и ее за уши не оттянешь от блюда с вареной свининой. Уана отвели в отдельные апартаменты, где XXL вещает иностранным корреспондентам о неслыханном урожае апельсинов, который ожидается на будущий год. По совокупному диаметру цитрусовые превзойдут диаметр земного шара, а сока будет, что воды во всех морях и океанах. Но это только цветочки!

(Да, посмотрим на ягодки. Над флорой и фауной еще успеем пошутковать. Главное теперь, что население, повально страдающее язвенной болезнью, может не страшиться ОРЗ: пусть кислотность подскочит до опупения, зато тонны витамина С пропитают все наши органы – не правоохранительные, конечно, а просто органы тела. Всякий раз приходится вдаваться в пояснения – тут уж никуда не денешься, потому что казенный, канцелярский и разговорный языки у нас перепутались, как хер знает что, и теперь для прогулки в соседний квартал вам придется брать с собой переводчика. Некоторым, конечно, это что в лоб, что по лбу, но правда такова – язык со страшной силой обогащается мета– и матолингвистически.)

Не кто иной, как сам Старик, встречает Уана, который держится весьма уверенно, однако, пожимая Старику руку, замечает, что собственная его рука холодна как лед. Наверное, виноваты кондиционеры, думает Уан. Само дружелюбие, Старик спрашивает своего подопечного, как ему нравится окружающее, чувствует ли он себя свободно, удалось ли ему воссоединиться с прежней семьей, не нужна ли какая помощь. Собеседник отрицательно качает головой. Несмотря на монументальный ледник кондиционера, занимающего целую стену, Уан весь в поту; в нем зреет подспудное непреодолимое желание расквасить волосатый нос Старика. Если у него столько денег, какого хера он не сходит в институт красоты и не выведет эту гадость?

(Мальчик мой, да ты с ума сошел! Ведь Старик упивается тем отвращением, которое вызывает.)

Пепита Грильете, раз и навсегда запрещаю тебе обращаться без моего ведома к остальным персонажам.

(Ну вот, уже и попреки. И это при том, что было обещано посвятить главу мне.)

А я что делаю? Ты думаешь, я уже все рассказала? Ты же сама, стоит мне немного разыграться, бьешь меня линейкой по рукам. Хорошо еще, если линейкой, а помнишь, как ты однажды ударила меня мачете? Конечно, ты у нас такая сознательная, не то что я. А я, между прочим, выкладываюсь как могу и уже геморрой с тобой нажила. Твоя, твоя эта глава, и именно потому, что ты прекрасно справилась со своей ролью – внутреннего цензора.

Старик умолк. Его собеседник по-прежнему не произнес ни слова. Молчание становится таким плотным, что его можно резать ножницами. Уан не сводит глаз с шефа, лицо его выражает полное недоумение: бровь удивленно вздернута, ноздри раздуты, точно у невинно пострадавшего, уши пылают, словно выслушали оскорбление, губы скорбно сжаты – то ли от горя, то ли их сомкнуло постоянное одиночество.

– Догадываюсь, отчего ты в таком недоумении. Я лично приехал искать доллар. Он у тебя? – спрашивает Старик с напускным равнодушием.

Уан нехотя соглашается, достает пачку «Вог» – сигареты тоненькие, манерные – и закуривает. Уже пятнадцать лет как он бросил курить, но по привычке всегда носит в кармане пачку любимых сигарет, отчасти из суеверия, отчасти, чтобы доказать себе, какой у него твердый характер – вот ведь, он может отказаться от дурной привычки, не прибегая к грубым методам, которые иного человека и с ума свести могут. Старик молча протягивает руку. Уан вкладывает в нее маленький белый конверт; стоящий рядом громила мгновенно выхватывает конверт и упругим шагом удаляется, чтобы проверить подлинность содержимого. Минуты через три он возвращается и утвердительно кивает. На лице Старика появляется самая мирная и самая что ни на есть лицемерная улыбка.

– Хорошо сработано, парень. Я в долгу не останусь. Можешь считать свою миссию законченной. Преклоняюсь перед твоим мужеством. По себе знаю, какие иной раз случаются переделки. Я сам попал в чертовски неприятную историю: вчера меня одновременно показывали по NTV и CNN, вечером, в пять минут девятого, и обе программы были заявлены живьем, в прямом эфире. Каково? По «Новостям» шел репортаж об Ассамблее народовластия, а по CNN – о собрании конгрессменов в Вашингтоне. В одно и то же время! Надеюсь, это прошло незамеченным. Или незаметным – как правильно?

– Незамеченным.

Рот Уана полон слюны – плюнуть, но он проглатывает ее. Не без горечи.

Они сидят на кожаном диване защитного цвета. От пронзительного голоса Старика в ушах Уана разрастается звон. Взгляд Уана следит за окружающим, точно видеокамера. Вдалеке кто-то из приглашенных оставил на столике рядом с резным креслом из черного дерева бокал «Кровавой Мэри». А вот фотография в позолоченной рамке под стиль рококо. На ней в обнимку, полные жизни, широко улыбающиеся, запечатлены XXL, Старик, а между ними – Луис. Дело происходит в горах Сьерра-Маэстры. Уан бледнеет, в глазницах – ощущение пустоты. Дрожащей сухости и пустоты, словно глазные яблоки выпрыгнули наружу.

– Что это за фотография? – спрашивает он, едва сдерживая бунтующее сознание и подсознание, которые рвутся наружу, готовые в один миг превратить его в политического заключенного или узника тюрьмы «Синг-Синг», закованного в пожизненные кандалы, как пелось в одной из песенок Хосе Фелисиано.

– А такой вот снимочек на память! Да, это Луис. – Старик продолжает как ни в чем не бывало, ласково поглаживая Уана по плечу. – Видишь ли, в чем дело: он так до конца и не поверил в нас. Оставим прошлое, какой с него спрос. Лучше подумаем о настоящем или о будущем. Единственный, кто может увековечить нас, это Сверхвеликая Фигура. Долгие годы мы вели борьбу. Идеологическую. Ведь если допустить, что у нас есть идеология, то она, безусловно, разная. Но в конце концов пришли к заключению, что надо идти на мировую. Интересы-то у нас общие. В конечном счете, после тысячелетних исканий, он достиг Источника Вечной Молодости. Выторговал у Эрнандо де Сото через Инес де Бобадилью. Он очень гордится этим и, думаю, сегодня же вечером поделится первыми результатами с журналистами. Мне лично он преподнес пузырек с РХБ – средством, которое было открыто в Институте Биотехнологии. О чудесных свойствах этого средства свидетельствует само название: Расти Хер Большой. Кстати, решает все проблемы с эрекцией. Сейчас проводятся исследования женского аналога: РПБ.

Прикусив зубами кулак, чтобы не закричать, Уан резко встает. Кровь из раны стекает по руке, слезы бессилия бегут по его щекам. Он чувствует себя невозможно одиноким, глупейшим образом связанным, загнанным в ловушку тремя своими семьями – здешней, нью-йоркской и семьей Старика. Ведь он согласился приехать за долларом исключительно ради того, чтобы защитить свою американскую жену и дочь, но, едва оказавшись здесь, в этом городе, он почувствовал, что с каждой минутой все сильнее привязывается к Куке и Марии Регле, быть может, потому что в большей степени ощущает себя должником последних – на самом деле первых, – как-никак он причинил им столько бед.

(Нет, я его одного не оставлю. Гореть мне синим пламенем. Кто прошлое помянет – тому глаз вон. Я ж тебе говорила: есть такие ужасные вещи, о которых лучше забыть и не писать никогда. Но раз уж ты об этом написала – обратного хода нет. Все или ничего. Всякие там меццо-тинто, полутона – для предателей. Лучше попросту смолчать, чем выскабливать подноготную или кляузничать. Но коли ты заговорила – вперед, и никаких гвоздей. Понятно, что ничего ты не добьешься, кроме как угробишь человека, уничтожишь его, сотрешь в порошок, выведешь на белый свет все его беды и пороки. Не вижу в этом никакой заслуги: зачем терзать бедолагу, раз уж он прирожденный бандит? И как только тебе взбрело в голову ни с того ни с сего показать ему фотографию убитого друга в одной компании с его приятелями или палачами, называй как хочешь. А второй-то, Старик, отпетый циник, несет всякие гадости, совершая одно и то же преступление дважды. Политика – дрянной советчик. Сколько раз я тебе твердила, чтобы ты в нее не лезла! Неужели после всего, что ты написала, тебе не стыдно глядеть на две другие фотографии, которые ты повесила перед собой в своем кабинете? Неужели, глядя на них, тебя не гложет мысль о том, что эти портреты – свидетели всего, что ты делаешь, что пишешь? Неужели ты не боишься, что два этих лика, два образа твоих любимых писателей лишат тебя своего покровительства и отвернутся от тебя, как только им наскучат твои попытки влезть в чужие жизни?)

Первая – черно-белая фотография с подписью Чанталя Трианы, сделанная в Гаване семидесятых. На ней Хосе Лесама Лима. Он сидит в каком-то залитом солнцем портале, правой рукой опираясь на миниатюрный столик, в наинаглаженнейшей гуайябере, с пузырьком антиастматической микстуры в кармане и сигаретой в левой руке. Вторая – прекрасный портрет Маргерит Юрсенар, выполненный Кристианом Львовски, другом Жана Маттерна, который и подарил мне этот запечатленный на фотобумаге ясный лик бельгийской писательницы: полуулыбка в обрамлении интеллигентных морщин, глубоко посаженные глаза, младенческая бездна рта, несколько седых прядей, наполовину скрывающих ухо, с мочки которого словно бы стекает жемчужная серьга. Любопытно, что именно жемчужина является центром портрета, как будто фотограф хотел намекнуть нам, что лик этот жемчужно чист, что душа писательницы – это жемчужина, извлеченная из самых глубоких глубей морских. Рядом – портрет моей матери. Просто чудо, что ты не упомянула о нем, моя дражайшая революционная совесть, в своем перечне возвышенных фотоперсонажей. Мама – далекая, недосягаемая. Мама улыбается, как могут улыбаться матери – радостно, светло. Радостно – оттого что им приходится жить отдельно от своих детей? Радостно – от ожидания плохих известий? Как бы то ни было мама всегда присылала фотографии, где у нее был неизменно радостный вид – может быть, так она успокаивала меня, просила не беспокоиться? Мама сидит на самом краешке дивана и, кажется, вот-вот упадет, так что мне, всякий раз, как я смотрю на эту фотографию, хочется поддержать ее. На ней зеленый свитер, который я принесла, нет, извините, надо учесть расстояние – конечно, привезла, – из Барселоны, купив его на Университетской площади, и коричневые брюки на молнии. По этой фотографии моей мамы в моей комнатушке моей Гаваны сразу ясно, что там холодно, по крайней мере, прохладно. За спиной у нее – мои книги и разные мелочи, которые, пожалуй, можно считать навсегда утраченными. Мама – причина всех моих бессонниц. Моя каждодневная греза. Вонзившаяся в сердце игла. Источник мужества. Мама научила меня саму быть матерью. Мы обречены оставлять в заложники если не детей, то матерей. Нет, мне не стыдно, и я не ерепенюсь. Впрочем, возможно, и стыжусь, и ерепенюсь разом. Но, глядя на эти лица, я также могу приходить в бешенство, испытывать боль или приливы отваги. Как правило, они глядят на меня с одобрением, но одновременно и с укором, потому что нет на свете ничего безупречного. Тем не менее они прожили свои жизни до конца, совершили то, что им надлежало совершить. И я должна посвятить себя своему делу. Меня просит об этом покойница – это она кричит моей глоткой. Я не должна молчать. Ненавижу тех, кто покорно жует удила судьбы. Однако вернемся к Уану – я вовсе не собираюсь забыть о его участи. Чудный голос нашептывает ему слова болеро:

Как я часто мечтала, столько раз представляла, что идешь ты со мной, и совсем забывала, что со мною рядом другой.

Мелодия болеро возвращает его к действительности. Он достает душистый платок, пахнущий «Герленом», протирает каждый палец по отдельности и неровным, под стать его сбитому дыханию, шагом спешит в большой зал, где рассчитывает найти Каруку с Реглитой. По залу порхают фривольные шутки и взгляды. Только что закончилась до безобразия помпезная процедура вручения партбилета Нитисе Вильяинтерпол, так родина отметила ее заслуги – изобретение трех миллионов кулинарных рецептов, как каша из топора, несъедобных без съестных добавок. Выслушав речь, преисполненную ложной скромности, стая голодных гостей бросается к столу. Разумеется, на его скатерти нет и половины из трех миллионов блюд, сотворенных фантазией бенефициантки. Подобного обжорства Кукита не видела уже лет сто, настоящая оргия – чем больше пожирается и выпивается, тем больше вносится новых подносов и бутылок. Если б вздумалось кому-то организовать здесь соревнование проглотов, то призер был бы коллективным. Несусветная, неописуемая толчея поднимается вокруг стола – все разом хотят дотянуться до заветных шкварок, ухватить тарелку фрикаделек или поджарки, отведать зрелых бананчиков, завладеть порцией молочного поросенка или гуляша по-гавански, настоящего, из настоящей говядины, полакомиться хвостом лангусты, креветками в чесночном соусе, тушеной черной фасолью и, разумеется, помидорами! Отварная свинина здесь – фирменное блюдо, равно как и французские сыры, впрочем, никакие не французские, но даже XXL уверяет, что копия лучше оригинала. По французским сырам мы чемпионы. От одного духа винной пробки люди пьянеют и едва не лишаются чувств. Хлеб свежий, еще теплый. Пиво – марки «Кристаль» и «Атуэй». На десерт подают мороженое «Коппелия», рецепт которого был похищен кубинским агентом у одной из американских фирм, – клубничное и шоколадное, как того и следовало ожидать.

Кука наелась до отвала, как дикий зверь, так что живот у нее вздулся, и она стала похожа на шнурок с завязанным на нем узлом. Мечу только и делает, что тычет пальцем в разные стороны: смотри, как жрут! а Пучу, вконец ошалевшая, повторяет: отчего же им не жрать? Факс пытается продать свою автобиографию в качестве сюжета Даме с Собачкой, которая отговаривается тем, что покупает шедевры у бедных художников только на вес. Рядом поднимается страшный шум, потому что Фотокопировщица только что наткнулась в блокноте современной анекдотографии, который ей дала Автоответчица – подарок одной из Трех Французских Граций, – на сведения о шайке похитителей картин и прочих произведений искусства; любопытно, что большинство жертв подлых ограблений – страдающие сексуальными расстройствами интеллигенты и видные коллекционеры, а также музеи и институты, которым шайкой удачливых грабителей был нанесен серьезный ущерб. Автоответчица, заглядевшись на вставную челюсть Поля Кулона, оставляет неисправимую Фотокопировщицу в покое. Поблизости Иокандра заводит философский спор со своими непримиримыми любовниками. Тут же, не обращая на нее ровным счетом никакого внимания, задумчиво жует шкварки тщедушный зануда Адобо Майомберо, профессия – интриган; он прикидывает из-за чего бы затеять ссору с тремя новоиспеченными надеждами отечественной кинематографии – Ненасытной Глоткой, Дыркой от Бублика и Бессонным Пророком, ~ юные дарования за всю свою жизнь вряд ли хоть раз имели дело с таким количеством жиров, белков и углеводов, а уж мясо они, наверняка, едят впервые. Мария Регла кокетничает с Дипломированным Программистом, который, о чем свидетельствует его имя, отвечает за составление программ Национального Умопомрачения, сокращенно ТВНННУУУУ; по его мнению, аббревиатура на редкость удачна, поскольку прекрасно передает ощущение страха, который должны испытывать зрители умопомрачительной программы. Помимо этого, Дипломированный Программист является создателем очень полезной передачи под названием «Распределение продуктов питания». Однако в действительности, Дипломированный Программист делает только первые шаги по жизни: раз за разом его увольняли со всех мест в наказание за то, что он постоянно пытался подтвердить свой высокий интеллектуальный коэффициент на решении примера: дважды два – четыре. Еще в самом начале процесса социальных перемен перед Дипломированным Программистом поставили сложную задачу: он должен был отправиться за границу с целью произвести ряд закупок; рассказывают, что именно он спас «Альфа-Ромео» от банкротства, приобретя в семидесятые годы огромную партию автомобилей, которые впоследствии стали нашими такси. Однако настоящий шум поднялся тогда, когда Дипломированный Программист с немалой суммой денег в очередной раз отправился прикупить кой-какого товару и сразу же напал на партию симпатичных с виду машин, производство которых, в случае, если никто не вмешается, угрожало крахом некой конкурирующей фабрике. Дипломированный Программист проникся такой жалостью к этой фабрике, что купил всю партию оптом, даже не спросив о назначении механизмов. И только в Гаване, на таможне, он прочитал инструкции по эксплуатации. Оказалось, что это машины для уборки снега. После того случая его перевели на другую должность – директором культурного комплекса в Пинар-дель-Рио. Но и тут он дал маху. Как-то утром oij, получил телеграмму следующего содержания: «ПОЖАЛУЙСТА ЗПТ ПРИМИТЕ ТОВАРИЩА ЗАСТОЛЬНОГО». Недолго думая, наш герой, ответил, не слишком-то полагаясь на грамотность телеграфистки: «ПЕРЕГРУЖЕН РАБОТОЙ ТЧК НЕ РАСПОЛАГАЮ ДОСТАТОЧНЫМИ МАТЕРИАЛЬНЫМИ СРЕДСТВАМИ ЗАСТОЛИЙ», – после чего на долгие годы словно сквозь землю провалился. И вот теперь, с победоносным видом, он восстал из праха, подобно Фениксу, убежденный, что ни разу не совершил ни единой ошибки, что все его промахи – лишь свидетельства чрезмерного усердия и партийного рвения. Дипломированный Програмкист между делом предлагает Марии Регле взаимовыгодный обмен: небольшая постельная услуга за авторский репортаж на телевидении. Девушке надоело упускать одну возможность за другой, она устала и разочарована, поэтому соглашается, не моргнув глазом. В конце концов, если ее отец – враг и в то же время почетный гость…

Кукита тоже решается на расчетливый шаг и достает свой мешочек, куда намерена сложить остатки еды. Однако, стоит ей начать пихать туда всякие деликатесы, как за спиной у нее вырастают двое охранников. Но Куку Мартинес так просто не возьмешь: она заботится о будущем. А будущее для нее – это завтрашние завтрак, обед и ужин. Внезапно она чувствует зуд – как будто кто-то щекочет ее обвисшие груди. Сначала Кука думает, что это дает о себе знать ее шарик, но с шариком все в порядке, он на время притих. О Господи, ну конечно же это Катринка и Перфекто Ратон! Тут Карукита допускает вторую ошибку. Не долго думая, она достает из лифа тараканиху и грызуна и пристраивает их на блюдо с бананами. Режиссерша Хуанете Альревес первой поднимает тревогу – она истошно вопит и, сделав такое сальто-мортале, какое и не снилось румынским гимнасткам, повисает на портьере. Начинается страшный переполох. Кукита едва успевает схватить своих друзей в одну руку, мешочек – в другую и бегом устремиться к выходу. Уан берет дочку под руку, и они улепетывают вслед за старухой. Словно на стометровке с барьерами, мчатся они мимо охранных постов. Кукита – какой у нее смешной и нелепый вид! – оборачивается и кричит:

– Спасайся, кто может! На нас напали мыши и тараканы!

– Напали! – механически передают друг другу охранники, не особенно вдумываясь в смысл фразы.

Вдохновенные громилы, слепо поверив седой сеньоре, несутся по коридорам и, ворвавшись в главный зал, лишь усиливают царящую там суматоху. На стоянке Мария Регла и Уан догоняют старуху. Все вместе они подбегают к «мерседесу», садятся в машину, и Уан, медленно, чтобы не вызвать подозрений, трогает с места. Через какое-то время они замечают, что за ними следует «шевроле» Иво с Мечу и Пучу, Факс, Фотокопировщицей, Грыжей, Йокандрой и ее жеребцами. Уан достает из бардачка компакт-диск, снимает с него пластиковую обертку и легким движением пальца вставляет в лазерную вертушку. Грозную тишину заполняет голос Мораимы Секады:

Я в мечтаньях витала и твердила: он самый чудесный, понимая прекрасно: над собой я не властна.

Кука Мартинес шумно вздыхает, словно хочет заглушить звуки болеро. Хотя в этом болеро – вся ее жизнь. Уан в глубине души чувствует себя виноватым за рану, нанесенную этой женщине; опечаленный, он выключает проигрыватель. Снова сгущается тишина, она как бархат, кажется, ее можно резать ножницами. Наконец Мария Регла решается прервать молчание:

– Слушайте, почему бы нам не поехать потанцевать в Паласио де ла Сальса? Ну что у вас физиономии вытянулись? Нет, прямо как на похоронах! Не унывайте – жизнь одна.

Кружевной платочек Куки промок насквозь, она плачет от радости, слушая утешения дочки. Катринка и Перфекто Ратон, выглядывая, как с балкона, из лифа Кукиного платья, тоже взволнованы. Гордый за свою дочь, Уан выкатывает колесом грудь, словно штангист, получивший золотую олимпийскую медаль. Мягко, не нарушая таинственную тишину гаванской ночи, шуршат шины «мерседеса», несущего наших героев в надежный приют.

(Ах, детка, как хорошо, что ты выбралась, а заодно и меня вытащила, из этого политического дерьма! В Паласио де ла Сальса обстановка совсем другая – там будто ничего не менялось. Это мне по душе, не хочу ни на что обращать внимания, хочу просто вилять задницей, и пусть себе билирубин зашкаливает. Эх, дорогая моя, нет в жизни ничего приятнее, чем попусту тратить время. Ты никогда не была в порнокинотеатре? Ну, конечно, нет, ты ведь еще молоденькая. А не случалось тебе заходить в лавку ужасов, где продают страшные, огромные члены с шипами? Ну, ты у нас прямо монашка! Советую: зайди в «Нуэво Континенталь» – одну из китайских киношек на улице Санха, там наверняка будут крутить что-нибудь древнекитайское без перевода, потом новости и, наконец, какую-нибудь заплесневелую латиноамериканскую картину, но тебе-то что за дело, если ты не собираешься смотреть на экран или писать кинокритику, – тебя ведь интересуют поебушки в зале. Гостиницы позакрывали, вот люди и ходят в «Нуэво Континенталь» слегка перепихнуться: дешево и отсос по-китайски – что еще нужно? Вот почему киношку эту называют «Молочной Кухней». Ой, мамочки, до чего же вкусно! Не успели мы приехать в Паласио де ла Сальса, как тут же – на танцплощадку, на арену – и пусть нас сожрут львы, на ринг – и пусть нас уделает Стивенсон, ведь это так приятно, когда мужская щетина колет щеки, когда тебе тискают задницу, это просто здорово, и пот такой сладкий, не то что кровь. Кровь – никогда! Потому что у меня в жилах, сударь мой, течет патока – вот так-то! Ну-ка иди сюда, пончик-пузанчик, держись хорошенько, вздрючь меня, давай действуй! Детка, не будь ты букой, иди потанцуй. А то я тебя брошу. Разве ты не моя сообщница, как в поэме Бенедетти? Давай, распусти волосы. Нет, не так, как Сафо – греческая поэтесса-лесбиянка. Она у нас утонченная, а какие стишки писала! Не ест, не танцует, не поет и даже к фруктам не притрагивается. Ладно, насчет фруктов понятно, с ними напряженка. Неужто тебе не обидно за себя, гляди – даже твои персонажи предпочитают вещи конкретные: Кука Мартинес и Уан то извиваются в гаванской чаранге, то меланхолично кружатся под голос Исаака. Мария Регла танцует в обнимку с каким-то красавчиком из Лос-Ситьос. Мечу и Пучу, как водится, тискаются друг с другом. Слава Богу, что им удалось пережить душевный кризис – помнишь, жизнь моя, что стряслось с ними летом девяносто четвертого? Как, разве ты не рассказывала эту историю? Видишь, ты и сама себе неплохой цензор. Не прячь глаза и не проси, чтобы я помолчала, потому что теперь, после смерти, командую здесь я. Ладно, проехали, только не думай, что я так просто позабуду тот анекдот про Мечу и Пучу… Грыжа крутится, как на шарнирах, все силы вкладывает в рэп. Факс подцепила какого-то канадского инвестора; если она и дальше будет так же тереться об него грудями, он наверняка посвятит ей свои мемуары. Фотокопировщица отплясывает с отменной лихостью, но при этом успевает среди всеобщей толчеи записывать наблюдения в блокнот, который стащила у Автоответчицы. Иокандра и два ее роденовских мыслителя сидят тихо, как школьники. Знаешь, чего я не выношу в интеллектуалах? Растут они на заднем дворе, голодают, как суки, взрослеют под румбу, которую кто-нибудь отбивает на жестянке, прочитают пяток книг, потом переезжают из Кайо Уэсо в Мирамар и в какие-то два счета преображаются в Шатобриана, лорда Байрона или мадам де Сталь. Ну так что, присоединяешься? Подпевай-ка этой чаранге:

Подыщи себе хахаля, чтоб тебя содержал, не моложе тридцатки и не старше полсотни… А не то ведь останешься на бобах, на бобах. Хуаникики!)

Не знала, что Пепиты Грильете могут так вульгарно кого-то позорить, к тому же она не оставила мне выбора. Но она права, что верно, то верно – если мне придется выбирать между распорядителем и барабанщиком, я предпочту последнего. Итак, Кука Мартинес и Уан веселятся, как веселились прежде, в свои золотые денечки, они демонстрируют публике класс, показывают, что значит танцевать по-настоящему, как танцевали раньше, выкидывая такие коленца, которым позавидовала бы любая шантрапа из Ведадо. Толпа окружает их, зрители аплодируют, туристы, точно все они вдруг стали японцами, щелкают камерами. Лицо Куки светится таким счастьем, что, пожалуй, с ней охотно поменялся бы местами каждый первый из этих бледных и напичканных витаминами европейцев. Это не пустые слова, мне не хочется повторять то, о чем не устают твердить сторонники лечебного голодания, однако у нас и в самом деле ничего нет, и при этом все счастливы. Впрочем, не стоит заблуждаться, Кука счастлива, потому что любит. Подумать только – она снова танцует с мужчиной, который навеки разбил ее сердце! Однако проходит немного времени и оба, обессиленные, со свистом вдыхая и выдыхая воздух, говорят Марии Регле, что пора уходить.

«Мерседес» – эта машина для меня уже почти одушевлена, как человек – направляется в сторону Старой Гаваны, где обитает Мария Регла. Уан, под предлогом, что ей не годится возвращаться так поздно одной, хочет посмотреть, как живет его дочка. В доме и вокруг него темно. На статую в фонтане патио падает луч лунного света, и кажется, будто она перенеслась сюда из Флоренции. Детка поднимается первой, родители идут сзади, оба взволнованы тревожащей влажной темнотой; винтовая лестница раскачивается и прогибается, как паутина, впрочем, что описывать – достаточно вспомнить любой фильм Спилберга, где непременно есть лестница, готовая вот-вот рухнуть. Они входят в убогую комнатушку с интерьером в стиле суперкитч: афиши Ани Линарес, еще одной варьетешной певицы в изгнании, удручающего вида колониальный столик (прошу прощения, что сценография повторяется, но такого рода мебелью в изобилии были уставлены кубинские жилища), пластиковый коврик, глиняный кувшин с цветами из папье-маше и кровать – Ложе Любви, на котором были испробованы все позы Камасутры. На кровати – кричащих оттенков покрывало из лоскутков ченильи; поэтому, наверно, оказавшись в комнате, Мария Регла не перестает чихать: у нее аллергия на ченилью. Вместо шкафа – дыра в стене, занавешенная полосками старой кинопленки, нарезанными из не пошедших в прокат кубинских фильмов – подарок негра Донатьена, режиссера из Института искусства и кинематографии Кубы. Книги кучей свалены в углу, пожелтевшие, зачитанные до дыр и до дыр проеденные молью. Уан вздыхает: условия, в которых живет его дочь-журналистка, произвели на него удручающее впечатление. В любом другом месте планеты любой другой журналист живет так же или даже хуже, но о чем, собственно, речь? О том, чтобы улучшать или ухудшать сложившееся положение вещей? О том, чтобы сравнивать ужасы быта? О том, чтобы доводить условия жизни человека до скотских? Для чего мы, собственно, живем – для того, чтобы развиваться или деградировать? Чем измеряются завоевания человечества – уровнем бедности или уровнем комфорта? Или, может быть, в бедности есть свое достоинство? Объясни мне, совесть.

(Слишком скользкий вопрос. Отвечу я «да» или «нет», на меня все равно накинутся справа или слева. Уж лучше я смолчу, не вымолвлю ни слова…)

Оппортунистка, вот ты кто! Ты меня разочаровываешь! Не понимаю, как я могла довериться тебе. Тоже мне – героиня фольклора!

(Полегче, а то это дорого тебе обойдется. Когда ты наконец поймешь, что жизнь – это галерея разочарований? Вход бесплатный. Я не могу ответить на этот вопрос, не могу протянуть тебе руку помощи. Что я могу сказать, если весь развитый мир до сих пор не может решить эту задачу. Напиши, что пока следует подождать. И не забудь добавить про веру, надежду и милосердие, как в том мексиканском фильме.)

Мария Регла чувствует смущение своих родителей, и на прощание расцеловывает их, слюнявая, как младенец. Ей тоже грустно, но она притворяется беззаботной, пряча свои эмоции за обычными словами напутствия:

– Мама, папа, приятных сновидений, завтра увидимся.

А теперь я, Пепита Грильете, хочу рассказать о событиях, произошедших с Мечу и Пучу летом девяносто четвертого, – мне кажется, сейчас для этого настало самое подходящее время. Потому что именно сейчас, возвращаясь домой по набережной Малекона, Кука Мартинес с тоской посмотрела на море, погруженное в густую ночную тьму, и вспомнила другую летнюю ночь, когда Пучунга и Мечунга назначили таинственное свидание ей и Реглите в Ринкон де Гуанабо. Было еще совсем светло, когда Кука с дочкой приехали на место; воздух был темно-голубым, и с моря дул легкий ветерок, звавший отправиться в какое-нибудь рискованное путешествие, достойное команданте Кусто. Именно это и замыслили Мечу и Пучу – экспедицию на бурный, суровый север. Уставшие жить без газа, с беспрестанно отключенным электричеством, уставшие питаться полупроваренной фасолью и к тому же влюбленные в Пепильо Локо, который был на двадцать лет их младше, в бесприютного сироту, не желавшего губить свою молодую жизнь на этом чертовом острове, они решили последовать за ним в его отважном замысле покинуть страну на самодельном плоту. Кука Мартинес стояла на коленях на морском берегу и с рыданиями умоляла их отказаться от безумной затеи, умоляла подумать еще немного, предостерегала их от той великой опасности, какой они собрались себя подвергнуть. Между тем Пепильо Локо увязывал узлы и скручивал веревки, полностью сосредоточенный на деталях предстоящего плавания. Мария Регла, наблюдая эту сцену, не отпустила ни одной шуточки; она стояла со скрещенными на груди руками, взгляд ее блуждал в морской дали, ветер трепал волосы, черты лица заострились и ледяные слезы – слезы ярости – текли по ее щекам.

– Замолчи, мама! – воскликнула она наконец. – Пусть убираются, если у них не осталось ничего святого, и пусть найдут свое пристанище в пасти акулы. А я-то думала, что вы изменились! Я-то считала вас членами своей семьи! Вы обманывали меня! Вы никогда меня не любили!

Пучунга подошла к ней, в глазах у нее стояли слезы, к горлу подступил комок.

– Детка, дорогая, не говори так. Мы тебя любим, маленькая моя, просто мы не можем дольше терпеть такую жизнь. Мы для этого общества не годимся, понимаешь? Представь, я целую неделю бегала по аптекам, искала желудочные капли – ты же знаешь, что от фасоли внутри у меня все болит. Может, когда переплывем эту лужу, я найду наконец свои капельки и желудок мой отпустит. Верно, что мы обе по уши влюбились в этого говнюка, но не это главное… Ты же сама видела, Реглита, сколько нам пришлось страдать – жизни наши под корень подрубили. Никто к нам никогда по-настоящему душевно не относился.

– Хватит тебе объясняться! – энергично вмешалась Мечу. – Больно много она о нас думала, когда ездила в свои трудовые лагеря.

Тем не менее Пучу во что бы то ни стало хотела расцеловаться на прощанье. Но Мария Регла отвернула лицо и так толкнула старуху, что та повалилась на землю, усыпанную мелкими ракушками. Кука обняла свою подругу и залилась слезами. Потом она шла за плотом, пока вода не подступила ей к подбородку. И даже когда беглецы растаяли в потемках, Кука не выходила из воды и все кричала слова напутствия. В нескольких метрах от нее Мария Регла лежала на берегу, в ярости зарывшись лицом в песок.

Мечу, Пучу и Пепильо Локо гребли, как сомнамбулы. Наконец их, почти испекшихся на солнце, подобрало американское судно и доставило на военно-морскую базу Гуантанамо. Четыре месяца они прожили на базе в палатках. В конце концов, разочарованные, сами не свои от желания вновь увидеть Кукиту и Реглиту, и опять же под влиянием Пепильо Локо, страшно переживавшего крушение своих планов, а кроме того, соскучившегося по оставленной подружке, они решили повторить свое плавание – теперь в обратном направлении, – дабы пересечь минное поле, отделяющее кубинскую территорию от американской, вернее, пока американской, ну а как будет в следующем веке – посмотрим. Женщины чудом уцелели, а вот Пепильо Локо одну ногу разорвало в клочья. Мечу и Пучу помогли ему спасти оставшуюся часть. Встречали их, как героев. Вернувшись к нормальной – или паранормальной – жизни, одноногий Пепильо Локо нашел убежище в объятиях своей двадцатилетней подружки. Женщины тоже по мере сил продолжали заботиться о юноше: уже не как любовницы, а как любящие тетушки. На самом деле с тех пор все трое молча страдают из-за страшного удара судьбы. Больше всех, конечно, не повезло молодому человеку. Начать все сначала ему уже не по силам.

Куке не хотелось бы вспоминать этот эпизод. Когда подруги вернулись, ни она, ни Реглита не могли понять – горевать им или радоваться. Однако, что ни говори, а все же Мечу и Пучу удалось вкусить хоть какой-то свободы. Кука закрыла глаза и высунула голову в окошко автомобиля. Пропитанный солью ветер растрепал ее волосы, привел в беспорядок ресницы, но упорядочил мысли. На все, конечно, воля Божья, но все запросто могло обернуться иначе, и тогда она бы навсегда потеряла своих лучших подруг. Нельзя было позволять им уехать и подвергать свои жизни смертельной опасности!

Пройдясь напоследок по набережной Малекона, с морской солью на губах и дремотным шумом ветра в голове, пара наша наконец подошла к дому Куки Мартинес. Уже в дверях, Кука приглашает Уана зайти. Он улыбается, и это последняя его улыбка, которую ей суждено увидеть. Ночь как бы нашептывает, что, начиная с этого момента, все для них пойдет с пометой «последний».

На тротуаре к Уану с разных сторон внезапно подходят двое товарищей, они явно смущены тем, что на их языке называется «легким непониманием» с его стороны. Неужели ему невдомек, что нельзя было в таком неуважительном тоне обращаться к бедному Старику? Из-за неучтивости Уана со Стариком случился тяжелейший сердечный приступ. Через несколько минут после разговора с Уаном Старик весь пожелтел, позеленел и отхаркнул сгусток черной крови. В карете скорой помощи он едва дышал, с трудом ловил воздух распахнутым ртом. Уан допустил большую глупость. Всякому хамству есть предел. Наконец один из типов подвел итог:

– Вы задержаны, – это всегда звучит мягче, нежели такие выражения, как «арестован» или «взят под стражу». – Предлагаем вам пройти с нами для дачи показаний в Вильямаристу. Завтра вам придется покинуть страну, уважаемая Персона Нон Грата.

Кука Мартинес рукой зажимает рот, чтобы сдержать крик. По счастью, ей удается не упасть в обморок. Прерывисто дыша, она выкладывает Катринку и Прекрасного Грызуна на порог. Они тут' же принимаются копать нору. Не знаю почему, но норы являются символом убежища. Хотя нет ничего проще, как наглухо закрыть вход, и все задохнутся. Решительным движением Кука вцепляется в руку Уана. Если забирают его, то пусть забирают и ее тоже. «Мерседес» тем временем уже оккупирован противником – как в мультфильмах Уолта Диснея, бампер автомобиля неприязненно, брезгливо изгибается. Что, бабуля тоже хочет поехать? Как будет угодно. И обоих впихивают в машину. Путь долог, напряжен, мрачен, как и подобает путешествию в ничто, на Кайо Крус, на мусорное кладбище. Но Уану не страшно. И Куке тоже. Потому что они рядом, на заднем сиденье, они тесно прижались друг к другу и взялись за руки. Супруги. Наконец-то супруги. Пусть их связывают не узы законного брака, а всего лишь стальные наручники. Все равно.

(Значит, не страшно? Детка, да они пересрались со страху, просто здорово притворяются. Всем известно – для этих людишек самое главное, чтобы никто ненароком не заметил, как они побледнели. Какая сила духа, какой единодушный порыв! А вот посмотрим, что будет, когда они наконец приедут – ведь это для них конец! – и их разведут по разным камерам. Вот тут-то у них очко и заиграет: ужас, панический ужас охватит их. Ее запрут в холодную камеру, а его – в горячую. Так что быть ей свежезамороженной, а ему – плавать, как луковица в супе, и все это в полнейшем мраке. Хотя иногда свет зажигают – в нескольких сантиметрах от глаз – и так держат под ним часами. Потом вновь обрушивается тьма, и тут появляются зверюшки. Безобидные игривые зверюшки – просто надо быть с ними поласковей. Кайман для нее, и кайманша для него – два национально-патриотических символа. Так проходит ночь, а может быть, целая неделя – они не знают. Словом, через неопределенное время (отсутствие времени) их отпускают. Думаешь – все? Как бы не так. Его прямиком сажают в самолет, который уносит Персону Нон Грата в заоблачную высь.

А ее отвозят в городок, знакомый ей до последней бататовой грядки. В ее родной город, Санта-Клару, что расположен в древней провинции Лас-Вильяс. В порыве благодарности она неслышно шепчет нежные» слова прощания, обращенные к ее подругам, Мечу и Пучу. Бай-бай, прощевайте, милые подружки, да не иссякнет в мире перекись для ваших волос. Чао-какао, Катринка Три Метелки и Перфекто Ратон Перес. Бай-бай, Факс, Фотокопировщица, Грыжа и ты, Иокандра. Дрема помрачения целиком окутывает ее, и она целует в лобик новорожденную малышку. Мария Регла, пожалей свою маму. Ваша Кука Мартинес всех вас любит. По радио из ближайшей деревушки доносится голос – старинная запись – мулатки, которая умерла от любви, Мораимы Секады:

Просто я позабыла, что в жизни такое бывает: коротенькое словцо долго потом убивает.

Губы Куки Мартинес кривятся в горькой улыбке, но она без обиды и досады дослушивает болеро:

Не терзай меня совесть, и пусть разум стоит на своем, но тогда все затмилось, чувству я покорилась, разум был ни при чем.

Да, разум был ни при чем. Ни при чем. Ни при чем. Ни при чем. Ни при чем. Ни при чем. Ни при чем. Ни… Треск.

Пииииииииииииииииииииииииииии.

Ишемия. Атеросклероз. Паралич мозга. А после, может, какой-нибудь кустик из тебя и вырастет. Надежда на спасение остается.)

 

Глава одиннадцатая и последняя

Гаванская ностальгия

Раннее-раннее утро. Наш тропический рассвет – красноватый, теплый, исключительно душистый, слишком броский, почти вульгарный. Задержавшись на трапе самолета, Уан бросает взгляд на аэропорт «Ранчо Бойерос» – смешное название: каких мандавошек выращивают на этом ранчо? Уан напоследок глубоко вдыхает гаванский воздух. Ни пальмы, ни буйная зелень, ни народ, толпящийся на террасе аэропорта, где сердце у каждого сжимается от тоски ожидания встречи или наоборот – расставания с кем-нибудь из родни, ни важные представители той смехотворной власти, которую символизируют walkies-talkies, ни проволочные изгороди вдали, ни унылый вид уродливого аэропорта, серого, как картонка из-под яиц, ни голубое небо, ни огромный шар солнца, ни облака, похожие на засахаренную вату, – ничто так не будит в нем ностальгию, как этот запах Гаваны, неописуемый, вездесущий, неизбывный. Этот аромат, такой переменчивый и, в то же время, такой влекущий, чарующий, для Уана сравним только с благоуханием, исходившим от Куки Мартинес, запахом бархатистых щек его дочери, Марии Реглы. Отвернувшись, Уан обреченно исчезает в люке самолета, словно лететь ему приходится впервые.

Мария Регла бегом спускается по влажной лестнице своего дома на улице Эмпедрадо, 305, между Вильегас и Агуакате. Она возбуждена, полна энергии: теперь она знает, что отец ее вновь обрел смысл жизни, ведь они поняли, что им не следует быть такими жесткими, такими политически правильными. Кроме того, Дипломированный Программист поручил ей репортаж. Разумеется, расплачиваться придется своим юным телом. Она чувствует себя настолько счастливой, что даже дом, ее дом, кажется ей необыкновенным. Настоящим дворцом. Безусловно, когда-то он им и был. В центральном дворе – фонтан прошлого века со старым, иссякшим Тритоном, который вынужден терпеть тропические ливни и вопиющее невежество. Только Мария Регла знает, что этот ветхий мраморный старик – бог из греческой мифологии, соседи же путают его со Св. Лазарем, и раньше, каждое шестнадцатое декабря, ставили ему свечи. Сейчас свечей не осталось вовсе, даже нечем осветить дом в то время, когда отключают свет, так что прости нас, старичок Бабалу Айе, каждый день наши молитвы, обращенные к тебе, становятся все набожнее, даром что без свечей. Марии Регле нравится жить поблизости от центра Гаваны, тут совсем не то, что в отвратительном Старом Городе, хотя, конечно, она предпочла бы квартирку где-нибудь в Ведадо или Мирамаре, или, уж если начистоту, то в Майами – прочь, прочь такие мысли! Она горда тем, что смогла купить комнату за двадцать тысяч кубинских песо в ту пору, когда эта цифра еще вызывала уважение – тогда люди продавали жилье за бесценок. Она добыла эти средства честным трудом, ведь она понемногу откладывала деньги, начиная с первого журналистского гонорара (платят ей, разумеется, гроши). Впрочем – к чему лукавить? – в ход пошли и другие сбережения: кое-что скопилось от продажи разной мелочевки на черном рынке, вроде твердого дезодоранта или мутных фотокопий книг Алена Кардека – предмета зависти и объекта для изучения в среде наиболее прогрессивно настроенных ханжей. Мария Регла стремглав мчится по лестнице вниз, преодолевая бесконечные винтовые пролеты; старое дерево трещит и поскрипывает; иногда Детке приходится перепрыгивать зияющие провалы на месте отсутствующих ступеней или даже целых витков спирали. Все здание дрожит крупной дрожью, с потолка сыплется мелкая белая пыль и оседает на ресницах, волосах и плечах девушки. Мария Регла бежит готовить репортаж. Она вся трепещет в счастливом предвкушении: подумать только, наконец, через столько лет ей удается сделать авторский репортаж в единственной уцелевшей программе новостей на телевидении. Дипломированный Программист решил предоставить ей эфир, положившись на ее профессиональные способности, к тому же и выбор невелик – она одна из немногих оставшихся журналисток, ведь из командировок теперь уже никто не возвращается. Марии Регле доверили едва ли не самую горячую на сегодня тему: свободный сельскохозяйственный рынок. Теперь-то уж она свою удачу не упустит, такой шанс выпадает редко! Трижды она пыталась заявить о себе в журналистике! За двенадцать лет со времени окончания института ей представилось всего лишь три подобных возможности. Шаг у Марии Реглы твердый, сердце полно надежды, из груди рвутся обрывки каких-то песен. Уже почти добравшись до улицы, она замечает, что сегодня обрушилось еще пять ступенек. Зажмурившись, она совершает прыжок – настоящее сальто-мортале, – в полете Мария Регла крепко сжимает под мышкой старую адвокатскую папку, доставшуюся ей в наследство от деда одной подружки. Внезапно минут на пять Детка зависает в воздухе, точно в стоп-кадре из фильмов про кун-фу. При этом в голове ее молнией проносится мысль, что падение чревато бедой, но выбирать уже не приходится. Да и о каком выборе речь? Она всего лишь журналист без практического опыта, но со званием и дипломом – спасибо Великой Фигуре, Революции и т. д., эту песню все знают наизусть, – так что ей пришлось выбирать между компанией мудаков, с которыми она обречена якшаться всю оставшуюся жизнь, и перспективой оказаться запертой в четырех стенах своей комнатушки. Мария Регла, в которой едва наберется сто фунтов веса, легко приземляется на обе ноги у самого порога. Но ее прыжок становится последней каплей, переполнившей чашу, последним миллиметром тлеющего бикфордова шнура, наудачу выдернутой чекой гранаты. В мгновение ока за ней обрушивается эпоха – сто пятьдесят лет, воплощенные в камне, цементе, дереве и песке. Сто пятьдесят лет истории. Сто пятьдесят лет жизни. Дом рассыпается на кусочки. Жильцы спят. Спастись не удается никому. От здания остаются лишь обломки. Ни единого вскрика, только гулкий, глухой удар, и – не выразимая словами, прекрасная тишина. Чудом уцелевший кассетник включается сам собой, наполовину погребенный под грудой мусора, и запретный голос прорывается сквозь клубы оседающей пыли:

Гавана, не знаю, вернется ль то время, Гавана, когда я по Малекону бродил. Гавана, какое блаженство приехать, Гавана, и снова гулять по твоим площадям. Гавана, ты даже в изгнанье со мною. Гавана, когда же опять я увижу тебя?

Оператор, куривший снаружи сигарету «популарес», едва успевает перебежать на другую сторону улицы. Оттуда ему удается разглядеть торчащую из-под обломков руку девушки. Он бежит к развалинам, кричит, зовет на помощь; приезжают пожарные, несколько машин «скорой помощи». Первым извлекают труп журналистки. Она была ближе всех к поверхности.

(Так все и случилось. Ты не представляешь, сколько слез ты заставила меня пролить, над этой историей. Боже праведный, всемилостивая Йемайя, неужели вы ничегошеньки не могли для нее сделать! Теперь ее бедная мать умрет от инфаркта миокарда. Всенародный траур, национальная трагедия. Столько ударов судьбы! Да, не мудрено, что она потеряла связь с реальностью. А ведь ей так хотелось, чтобы все сложилось иначе. Но, черт побери, иначе быть не может, потому что не может быть никогда. Никому не под силу обмануть судьбу. А мне и вправду так хотелось, чтобы у нее все сложилось хорошо.)

В этом вы с покойной солидарны. Как и всякий человек, она не хотела умирать, особенно теперь, когда перед ней открылись удивительные горизонты, когда она только-только познакомилась с отцом. Но такова жизнь – нечто вроде «Ветреного романа», венесуэльского телесериала. Кстати, о венесуэльских телесериалах. Почему бы нам ее не оживить? В венесуэльских сериалах такое происходит по первому желанию сценариста. Почему снова не ввести ее в действие? Думается, она не станет возражать.

(Ну давай, давай, воскреси ее, ведь она действительно не заслуживает такой смерти – умереть под обломками здания, это так непоэтично, так грубо! Иди к своей малютке, милая, припади к ее губам, ну же. Сделай ей искусственное дыхание.)

Я бы и сама этого хотела, но помни – сначала я должна попросить у нее разрешения. Не забывай – именно она диктует мне эту книгу. Как, ты до сих пор не поняла? Да, да, это покойная Мария Регла Перес Мартинес диктует мне все, начиная с первой главы – каждое слово, каждую запятую.

(Вот именно, детка! Не будь неблагодарной. Значит, это она работала вместо тебя, как лошадь. Давай, проси у нее разрешения! Уверена, она тебе его даст! Если, конечно, у нее достанет безумия, чтобы воскреснуть!)

О'кей, я попрошу у нее разрешения. Но только знай, что гнуть спину пришлось нам обеим.

Разреши отец, разреши мать, разреши, эчу Алагбана, разреши, дом, эчу акуокойери, разреши, угол Третьей улицы и дерево хагуэй, приветствую тебя, тетушка, что сидит рядом, приветствую того, кто заботится об оруле, приветствую тебя, моя голова, приветствую всех ориша и всем старикам – привет. Привет тебе, голова, свыше отмеченная, ориша глубин океанских, Царь его сын, в пути я буду начеку, олень венценосный принадлежит Обатала, послания Обатала – по праву.

Открутите пленку назад. Дубль два. Улица. Утро. Сцена гибели Марии Реглы. Мотор! Я хочу сказать: записываю! Оператор курит сигарету «Популарес», прислонясь в ожидании к цоколю дома; он едва успевает подхватить на руки нечто бесформенное, невесть откуда рухнувшее на него сверху. Это искалеченное чело девушки. Со своей ношей он бежит туда, где его поджидает припаркованная «Лада». Через миг они в машине, и шофер бестрепетно трогает с места, так и не уразумев, свидетелем пожара или обвала довелось ему стать. Облако пыли накрывает толпу зевак, и клубы вонючего серого чада вперемешку с испарениями от сточных вод поднимаются к замаранным, оскверненным небесам. Сирены пожарных и патрульных машин поднимают переполох во всем городе. Когда Мария Регла приходит в себя, машина уже катит по Линии, в Ведадо. Скоро покажется Мирамар, а за ним – предместья, деревушки… Наконец они подъезжают к месту, где должны брать интервью у крестьян.

– Ах, Пресвятая Богородица, и как такое могло случиться! Мне только и оставалось, что прыгнуть! Я чувствовала, что что-то произойдет, прямо как стукнуло – быть беде! У меня на такие дела чутье! Ах, мамочки, все погибли, и детишки тоже – Анхелито, Патрисита, Ребекита, Эленита, Карлитос! Что же нам теперь делать?!

Шофер странно смотрит на нее в зеркальце заднего вида, сидящий рядом с ним оператор резко поворачивается, на лице его написано такое же недоумение. Они растеряны и не могут произнести ни звука. Мария Регла сразу все понимает. Тут же перестает плакать и приглаживает волосы, слипшиеся от пыли и пота. Теперь она сидит прямо, положив локоть на спущенное стекло дверцы и подперев рукой голову. Мария Регла наконец осознает, что потеряла все. Единственное, что у нее осталось, это е репортаж. И она его сделает. А там посмотрим.

Морская свежесть и поднимающаяся изнутри тоска погружают ее в дремотную дымку. Реглита чувствует резь под веками, у нее зудят десны, ноет череп. Но она ни в коем случае не должна закрывать глаза – ей надо следить за пейзажем, за мелькающей чередой улиц и лиц. Улицы так изгажены, будто страдают поносом, деревья срублены, шелудивые псы яростно чешутся, не в силах успокоить зуд, тела обезглавленных кошек еще корчатся в лужах крови, другие раскачиваются на бельевых веревках. Голодные дети ходят в лохмотьях, самые маленькие – нагишом. Женщины невнятно переругиваются, угрюмые, нашпигованные болезнями. Молодые девушки, умирая от скуки, собираются у дверей булочных. Мужчины изобрели какой-то новый танец и танцуют друг с другом, пока дело не доходит до поножовщины; женщины и рады бы последовать их примеру, но сознание греховности и память о родовых муках удерживают их. Тела стариков сжигают едва не на каждом углу. Здесь нет ни приличных домов, ни денег, ни света, ни воды. Только налоги. Таких людей называют неимущими, их здесь большинство. Но машина стремительно едет дальше, и вскоре пейзаж меняется – появляются дома, огражденные решетками, торгующие на доллары магазины, только что выкрашенные, с пластиковыми жалюзи и дымчатыми стеклами, чтобы никто не мог видеть происходящего внутри, встречаются неоновые вывески: «Ресторан быстрого питания», «Мотель», где еда и бензин – только за валюту. Никто не видит, как люди заходят в них, видят только выходящих – и как эти люди не похожи на тех, что мелькали за окном машины всего несколько минут назад! Они нагружены полиэтиленовыми мешками с парным мясом, банками кока-колы, на них джинсы и пуловеры с флоридскими пальмами или теннисными мячиками, на щеках их играет румянец, и, хотя они насквозь прогнили, они все еще чего-то ждут от власти, одновременно глубоко презирая тех, кто живет по карточкам. Многие из них всю жизнь занимали теплые местечки, толклись у кормушки, иные – счастливчики, чьи родственники в Штатах о них не забыли, в остальном же – это удачливые проститутки и сутенеры или темные личности с черного рынка, где продают сигары, сигареты, ром, марихуану и кокаин – туристы всех стран, объединяйтесь!.. За засаленными занавесками, под постоянным наблюдением, один на один со своими страхами, грызущие ногти, погруженные в вечный хаос, откровенничающие лишь с унитазами, объясняющиеся знаками, не доверяющие телефонам, в синяках от побоев, возлагающие последние надежды на иностранных журналистов и Бог весть на что еще, – выживают как могут диссиденты. Параноики, зажатые в глубине души, но внешне оживленные и эйфоричные, неуязвимо самоуверенные, тщеславные, окрыленные своими идеями, наличие которых весьма сомнительно, имеющие серьезные шансы обогатиться в будущем, сильные, непобедимые, непотопляемые, несокрушимые бастионы посредственности, козыряющие своим образцовым поведением и нравственными нормами, надутые и чванливые позеры, купленные на корню, простите, неподкупные, незаменимые, могущественные, бессмертные выблядки – таковы руководители. Мне кажется, я превосходно их описала. Мария Регла выстраивает свою социальную иерархию: руководители, люди из дипломатников, диссиденты, неимущие… Черт, какая же у меня дырявая память, я совсем забыла о бывших! А именно: о художниках, писателях, философах… конечно, если они не идут на компромисс, потому что многие из их числа уже перешли в вышеназванные разряды.

Таким Мария Регла видит город. Пустынные проспекты, по которым изредка проезжает диплоавтомобиль, везущий на прогулку диплособачку. Дипловелосипедист налетает на диплостолб. Белая диплолада дипломинистра паркуется в диплогараже дип-лоресторана. Дипломатка идет, вихляя бедрами, диплобрюхо ее набито диплосвининой и диплофасолью. Недавняя выпускница университета чувствует укол зависти, и ей приходит в голову – уж не лучше ли сделать себе диплокарьеру на Малеконе? Но тут же она вспоминает слова из диплодоклада дипловеликой фигуры, который ей выдали по карточке вместе с продуктами, и ощущает прилив исступленной религиозности: «Наши бляди – самые образованные и самые здоровые во всем мире».

Между тем по радио в машине передают песню Паблито Миланеса:

Стоит ли, право, на свете жить, если откладывать на потом все, что она готова дарить, ведь все равно же все мы умрем…

Это отрывок из письма, который супруги Розенберг написали своим детям перед смертью. Мария Регла не может ни сдержать, ни объяснить внезапных рыданий. Вместе с тем она не в силах сдержать улыбку, когда слышит, как шофер – человек по ту сторону добра и зла – напевает шутливый парафраз той же песенки:

Стоит ли, право, «Ладу» иметь, если тебе не в радость она, если тебе в ней не хочется петь, а отговоркам всем грош цена…

Остановившись у светофора, шофер начинает заигрывать с огромной бабищей, типа американского тяжеловоза, которая проходит мимо, вихляя бедрами, обтянутыми джинсами «Левис».

– Эй детка, ты что, капиталистка? – Но, так как женщина отворачивается, делая вид, что не слышит, шофер отвечает сам себе: – Вот ведь какие у тебя угнетенные массы…

Сельский пейзаж постепенно вытесняет городской. Кругом появляется зелень; пальмы, совсем как в старых фильмах, похожи на застывших невест, и повсюду разлита эта неискоренимая, перехлестывающая через край наивность кубинской души, а именно: синева небес, вонь дегтя и гниющей травы, облака, как клубки напудренной ваты, прозрачные краски… все это ничуть не изменилось, осталось таким же, как и сотни лет назад. Только теперь обочины дороги пестрят воинственными агитками: «Социализм или смерть», «Приказывай, Команданте!», «Мы не сдаемся», «Кубинцы – на сто процентов!», «Господа капиталисты, мы вас не боимся…» Впрочем, среди плакатов начинают появляться отдельные редкие экземпляры: упитанные улыбчивые дети сообщают, что «От «Нестле» быстрее рост», а Маноло Ортега, старый диктор, еще недавно читавший официальные речи, совсем как в рекламе пятидесятых, только с трясущейся челюстью, возвещает перед новой публикой, молодой, стройной и ненакрахмаленной, то есть перед людьми без особых церемоний, что ничто не сравнится с пивом «Атуэй». Какой-то киноголубок рекламирует «Пепси», актриса – парфюмерию «Герлен». Кругом ни одного крестьянина, ни души. Только пейзажи и рекламы, все больше напоминающие времена пятидесятых. Мария Регла не может понять, что происходит. Слишком это похоже на сон, навеянный какими-то пришельцами. Связность событий утрачивается. Шофер насвистывает «Only you» группы «Платтерс», на нем костюм и галстук, как и на операторе. У нее самой короткая стрижка и перманент, желтое платье с открытыми плечами, узкое в талии и с широкой юбкой, а на ногах туфельки, в которых, должно быть, очень удобно танцевать рок-н-ролл. Свинцовая усталость не может подавить удивление – девушка ласково поглаживает виниловую обивку великолепных, роскошных сидений «шевроле» модели пятьдесят восьмого года. Наконец они добираются до деревушки, затерянной в открытом поле, оператор распахивает дверцу и протягивает Марии Регле руку.

Девушка выпрыгивает из машины. В деревне праздник. Телевидение снимает репортаж. Мария Регла начинает нервничать, возмущаться: неужто ее снова облапошили или кто-то ее опередил? Но тут она замечает, какие у операторов неуклюжие камеры, громоздкие, поблескивающие никелированными деталями, а сами операторы – в пристежных воротничках и галстуках. Интуиция подсказывает ей, что она попала в другое время. Вместо свободного сельскохозяйственного рынка эта программа рассказывает об игре фортуны, о лотерее, где можно выиграть свадебное приданое, дом, миксер, холодильник «Дженерал Электрике» (нужда ездить в Майами отпала, вот только какое будущее можно выиграть в эту лотерею?…).

Публика одета по-праздничному, с иголочки, все смеются, замирают от любопытства, аплодируют в надежде, что кому-нибудь из них в конце концов повезет… Подходит очередь нескольких беременных крестьянок. Между ними разыгрывается детская люлька. Среди участниц Мария Регла замечает девушку очень похожую на себя, раскосую, с приплюснутым по-мулатски носом, пухлым ртом и округлым подбородком. Перед ней ее вылитая копия, только кожа у незнакомки потемнее. Девушка примерно на восьмом месяце, она достает свернутую бумажку из мешка, который протягивает ей молодой Герман Пинелли, – Господи, разве он не умер сто лет назад? Она выиграла! Она выиграла люльку новейшей американской модели, с сеткой от москитов – точно такую, какая красовалась в витрине дома «Пестана», пока его не национализировали! Диктор шутливым и в то же время торжественным голосом возвещает год: тысяча девятьсот пятьдесят девятый, потом спрашивает у будущей матери, какого цвета сетку от москитов она предпочитает. Девушка, дрожа как осиновый лист, отвечает, что белую с розовыми ленточками. Пинелли с идиотской настойчивостью спрашивает, почему же именно такой цвет?

– Потому что детям идет белое, – звучит краткий ответ.

– Но ведь вы живете в Гаване, что же вы делаете здесь, в Санта-Кларе?

– Перед тем, как родить, мне захотелось приехать в родные места.

Публика громко, дружно аплодирует.

Тощий Герман Пинелли решает, что пора переходить к следующему конкурсу, где разыгрываются стиральные порошки. Натянув на лицо сладчайшую улыбку, он мало-помалу выпихивает девушку локтем со сцены. Мария Регла, чтобы не упустить ее из виду, подходит и ласково берет девушку под руку. Та настолько утомлена и поглощена собой, что, кажется, не замечает этого, так что даже не отрывает взгляда от билетика, который дает ей законное право на обладание колыбелью.

– Извини, я хотела бы взять у тебя небольшое интервью. ~ Мария Регла интуитивно чувствует, что столкнулась с чудом. – Сколько тебе лет?

Девушка явно смущена. Неожиданно она спотыкается и едва не падает. Мария Регла поддерживает беременную и краешком юбки вытирает пот с ее лба:

– Как тебя зовут, где ты живешь в Гаване?

Ее собеседница в полуобморочном состоянии, ее тошнит.

– Простите меня, не могли бы вы зайти завтра? Мне так плохо… Зовут меня Каридад, я работаю в «Кафетера Насьональ в Гаване… Сюда приехала погостить… какая вы странная! Живу я вон в том голубом домике…

– Так я приду. Мне интересно посмотреть, как ты живешь. Может быть, получится сделать с тобой передачу на телевидении.

Мария Регла краснеет от собственных слов. Она чувствует себя странно рядом с этой уставшей беременной девушкой. Обещает, что послезавтра зайдет. Путь неблизкий, и ей пора возвращаться… Но куда? Она в замешательстве, потому что уже и сама не знает, возвращаться ли ей в несуществующий дом или в несуществующее время… А если и туда, и туда – страшно подумать! Так или иначе, она снова повторяет, что приедет через день. Смущенно поцеловав Каридад в лоб, она садится в «шевроле». Машина трогается с места. И вновь за окном пейзаж, усеянный рекламными щитами. Юные красавчики и красавицы, слепящее небо, великолепные, надменные пальмы, буйная зелень, тающие облака, горьковатый запах ощипанного паленого голубя и неописуемые зловонные миазмы… Город вновь возникает перед ней со всеми своими «за» и «против». С чудесами и клоаками. Издали он похож на кусок заплесневелого сыра. Изнутри он весь подточен безрассудством и безумием. Гавана для меня как мать, еще меня не родившая – я в ее утробе, Гавана – моя единственная вселенная, все мое будущее. Так возьми же меня, мой город-тюрьма. Возьми меня и мою свободу, возьми такая, какая ты есть – со всеми своими достоинствами и недостатками, выцветшая и печальная, но при этом жадная до наслаждений, убийственно прекрасная.

Мария Регла смотрит на свои руки, в кожу которых въелась пыль, на свои вытертые, в разводах джинсы, на дырки в дверцах «Лады» на месте выдранных с мясом ручек. Обивка сидений потрескалась, расползлась. Оператор спит, шофер мурлычет песенку «Ван Ван»:

Мясник наш – страшный плут, мясник у нас – липучка.

Мария Регла трясет оператора за плечо:

– Что случилось? Где мы были?

– А, ты насчет репортажа. Ничего не вышло. Неужели ты не помнишь? Не может быть. Никто не хотел говорить перед камерой… Народ дикий, забитый, друг с другом языками чешут, а как увидят камеру – так сразу полные штаны… Ладно, оставайся сегодня у меня…

Итак, она вернулась к этой сирой действительности – без дома, без времени. Может быть, ее родня услышала новость по радио, прочитала в газете? Оператор советует ей не фантазировать попусту – новости подобного рода обычно обходят молчанием, здания по всему городу рушатся чуть не каждый день. Мать наверняка посчитает ее погибшей под обломками. А отец, о Господи! Напуганная, Мария Регла жалобно всхлипывает. Она соглашается поехать с оператором, потому что сама и шагу больше не может ступить от усталости.

Оператор живет в маленькой светлой квартирке в Ведадо вместе с матерью, отцом, двумя тетушками, несколькими братьями и кузенами. Жена – у своих родителей. Поэтому детей у них нет. Он ставит раскладушку на балконе, единственном свободном месте в квартире, и ложится там. Мария Регла без сил падает на диван-кровать в гостиной, где обычно спит оператор. Следя за китайским театром теней на потолке, она продолжает думать о девушке из пятьдесят девятого года.

Реглита хочет рассказать оператору о своем странном видении, – что ж, он не прочь допустить, что все ее слова – правда, хотя бы все это ей просто приснилось, однако сам он, конечно, ни сном, ни духом. Повернувшись на другой бок, оператор задает оглушительного храпака. С утра пораньше Мария Регла начинает тот же разговор, она как будто позабыла, что лишилась дома и всего имущества, но стоит оператору напомнить ей об этом, как она отмахивается от его слов, как от не стоящей внимания ерунды. Ей кажется, необходимо срочно достать машину и вернуться в деревушку. Как известно, капля камень точит. Кроме того, оператор – добряк, каких уже не производит на свет, мать-природа, и поэтому соглашается одолжить у старшего брата его «Ладу». Вскоре они снова мчатся по сельским просторам.

За окнами машины тот же пейзаж, но на этот раз никаких перемен не происходит. Реклама возвещает все о том же. С небольшими вариациями. Иногда встречаются надписи, сделанные светящейся краской или неоновые: «Испытайте соблазн». И – крупным планом – пышнозадая негритянка с тюбиком зубной пасты. «Курите сигареты «Голливуд»«, «Путешествие в Голливуд», «Пользуйтесь самолетами кубинских авиакомпаний». И так далее, и так далее… пока они наконец не въезжают в Санта-Клару, что в древней провинции Вилья-Клара.

Кругом все в развалинах, можно подумать, что место заброшено, если бы не стайка босых девчушек, скачущих через веревку, обычно служащую для привязи лошадей. Мария Регла подходит к детворе. Она нервничает, не понимая, что за каприз времени разрушил вчерашний праздник. Девочки поначалу дичатся, прерывают игру, настороженно выжидают.

– Вы знаете беременную девушку по имени Каридад? Она вчера была здесь. Она сказала, что живет в голубом деревянном доме…

– Каридад? Каридад?… – загорелая девочка с растрепанными волосами морщит лобик, пытаясь вспомнить. – У нас один только синий домик – вон там, облезлый такой… – Девочка показывает на крышу, почти скрытую деревьями. – По-моему, там живет сейчас одна сумасшедшая старуха, она недавно приехала, а звать ее… Звать ее Кука.

– Бабушка мне рассказывала, – встревает ее подружка, – что Кука, когда была маленькой, жила здесь, а теперь вернулась, чтобы найти успокоение… Она вся сухая – кожа да кости. Целыми днями сидит и бормочет, что давно-давно должна была встретиться с одной журналисткой. До сих пор ее ждет, говорит, что по телевизору будут рассказывать о ней и ее жизни – такой выйдет телесериал!..

– Какой сейчас год? – спрашивает журналистка.

– Ну, ты даешь! Какой же еще, если не тысяча девятьсот девяносто пятый!

Сердце переворачивается в груди у Марии Реглы. Она медленно бредет к указанному дому. Девчонки снова затевают свою игру. Оператор посапывает в машине. Одежда на нем и на девочках все та же, не изменилась и машина. А верно ли говорят, что можно перенестись из одного времени в другое? И почему обязательно брать за образец прошлое? Почему не подумать о будущем? Попытаться представить его?

(Минуточку, до сих пор ты заставляла меня лить слезы, и, обрати внимание, я тебя ни разу не перебивала. Но все эти вековечные мудрствования тебе не к лицу. Все очень просто, жизнь моя, вернись на землю. Ты ведь не Мария Регла, ты ее рупор, ты ей подчиняешься. Она попросила тебя ее воскресить? Разве не так? Ну, отвечай же – так или не так? Нет, если это так, то я молчу. Но, насколько помнится, это именно я предложила блестящую идею ненадолго ее оживить. Ты попросила у нее разрешения, и она с удовольствием дала согласие. Но не затем, чтобы ты заставляла ее молоть всякую чушь, у тебя нет права взваливать на нее свои заботы. Будущее, будущее, будущее – зачем все это? Здесь у людей хлопот полон рот, так что бессмысленно требовать от них размышлений о всяком там будущем. Здесь думают о том, как решить проблемы насущные! А о будущем, которое так тебя беспокоит, хорошо рассуждать на садовой скамейке! Эти все разговоры я назубок знаю, детка, и давай-ка не будем начинать все сначала. Я давно это талдычу, но послушай еще раз, коли ты такая твердолобая: живи своей жизнью, милочка! Все равно тебе ничего не решить. И нечего попусту хлопать крыльями – с мертвых взятки гладки, а про живых я и не говорю. Что ты все носишься с этим городом и с этой деревней – дома у нее, видишь ли, рушатся один за другим, зелень в полях гниет. А ты чего ждала? Что на Карибских островах расцветет новый Токио? Нет уж, всю интеллигенцию в этой стране вывели горохом. Поэтому только горох по карточкам и продается. Национальная отрава. Волшебная похлебка: вроде бы ничего не едим, а все крепнем. В крови ни одного красного шарика, а гляди ж ты – подрезаем самую могущественную империю в мире. Так что насчет будущего все ясно. Не хочешь, чтобы я про будущее говорила – все, молчу. Молчу, молчу. О'кей? Можешь продолжать.)

Нет, вы только посмотрите, какая прыткая! Что за стих на тебя нашел, Пепита Грильете? Если снова будешь меня перебивать без веских оснований, получишь промеж глаз. Оставь меня в покое с моим зубом мудрости, я знаю, что делаю. И потом ты ведь знаешь, что фантазия – мое слабое место. Люблю разводить философию на основе гороховых рецептов. Горох по-английски: сначала горох замачиваешь, после обжариваешь на сливочном масле, затем берешь ветчину в ломтиках и рубленый лук, добавляешь горох, ставишь на сильный огонь, заливаешь, помешивая, крепким бульоном и доводишь до кипения, приправляешь солью, перцем и тертым мускатным орехом, для придания цвета добавляешь шафран, а для консистенции – растертые крутые желтки. При подаче на стол сверху кладутся порезанные ломтиками сосиски.

(Кому ты это рассказываешь? Горох-то ладно, а вот где, черт побери, я все остальное возьму? Слушай, займись-ка лучше эпистолярным жанром или строчи пошлые стишки. Это поколение тоже не выживет… Стоит взглянуть по сторонам, и сразу ясно, что мы катимся все дальше назад. Давай, давай, продолжай.)

На крыльце в скрипучей полуразвалившейся качалке сидит старуха. Почувствовав приближение Марии Реглы, она отрывает взгляд от розовых кустов. Сомнений больше нет. Чудо разъяснилось: перед ней Кука Мартинес, ее родная мать собственной персоной. И улыбка у нее точно такая же, как прежде, робкая, усталая.

– Я так долго тебя ждала, чтобы все рассказать! Теперь наконец-то смогу…

При этом Кука Мартинес обращается к журналистке из тысяча девятьсот пятьдесят девятого года. Выпавшая из действительности склеротичная старуха не узнает Марию Реглу. Впрочем, замечает мимоходом, что вид у той вроде бы знакомый. Какое несчастье – она всхлипывает – ее бедная дочка погребена под развалинами одного из гаванских домов. Хотя ей до сих пор в это не верится. Сердце подсказывает ей, что ее крошка жива и ищет с ней встречи. Кука просит журналистку записать ее историю для телесериала, но только чтобы вышло так, как у бразильцев – уж они-то в этом мастаки, просто зубры, намбер уан. Слезинка извилисто стекает по ее щеке. Выдержав многообещающую паузу, она повторяет, что из этого непременно выйдет лучшая из летних передач, с крутой интригой, саспенсом, дли-и-нная, на триста серий, и, конечно, со скандальчиком!

Мария Регла внутренне никак не может уразуметь, что перед ней призрак. Хотя призраки, случается, куда лучшие рассказчики, чем люди во плоти – призракам помогают ностальгия, неизбытое страдание, сознание собственного бессилия. Мария Регла пытается объяснить Куке, что это она, ее дочь, что она и в самом деле жива. Жива, раз так говорит материнское сердце. Кука Мартинес тем часом приступает к рассказу и говорит без умолку, со всеми подробностями, начиная со своего рождения, с тридцатых годов. Мария Регла понимает, что ей не остается ничего иного, кроме как записать все на магнитофон. Потом она попробует найти человека, прожившего настоящую, реальную жизнь, который сможет написать эту историю вместо нее. Да, пожалуй, так она и сделает. Там будет видно. А в это время среди пальм раздаются тихие, задушевные голоса Клары и Марио, словно свидетельствуют о несомненной достоверности финала:

Если в конце я решусь написать историю жизни моей, если в конце я возьмусь вспоминать, что было счастьем моих лучших дней, я напишу о тебе, ибо жизнь только тобою была полна, в жизни моей, в сердце моем ты была первой, была одна.

(Достойная, достойная и правильная концовка. Красивый, впечатляющий финал. Сработано на славу. Поздравляю. Правда, ничего потустороннего, но неплохо. Думаешь, Куке Мартинес понравилось бы? А Мария Регла что думает? что говорит? Расскажи! Ей понравилось?)

Сама она не может этого прочесть, и никто не может прочесть ей. Она умерла. Ты что, забыла? Ведь мертвые ничего не чувствуют и уже не страдают. А я, как выжатый лимон, совершенно опустошена и одинока, хотя… Я внимательно разглядываю фотографии – нить, связующую меня с жизнью. Моя дочка играет с отцом в мадридском парке. Я сижу на скамейке и наблюдаю за ними. Все бы отдала, даже то, чего у меня нет, лишь бы только моя мать оказалась здесь, тут. Думаю, по крайней мере, одно нам в жизни удалось – я имею в виду веселую девочку в красном платьице в белый горошек, которая возится у качелей. С кубинским акцентом она рассказывает нам наивную сказку о чудовищах. Elle nous raconte une naïve histoire des monstres en français.

Ее чудовища ничуть не похожи ни на моих, ни на чудовищ Куки Мартинес или Марии Реглы. И тем не менее для нее они – чудовища. Чтобы встретить лицом к лицу своих и защитить дочку от ее чудовищ, я прибегаю к единственному доступному мне оружию. Я открываю историю Кубы Мануэля Морено Фрахинальса и читаю вслух несколько строчек из стихотворения Беатрис де Хустис-и-Сайяс, маркизы Хустис де Санта-Ана, написанного в 1762 году:

Гавана, ужель ты пала? Ты недругом разорена? Под чуждое иго попала? О бедная наша страна!