Легко думается, легко пишется, когда ты одинок. Даже умирать легко, когда стоишь один на стене, а вокруг жернова войны перемалывают людей… Земля за стенами – насколько хватает глаз – черна от копоти и гари. Все вокруг выжжено орудийным огнем. Залы Влахернского дворца сотрясаются от грохота, и большие, гладкие, как стекло, мраморные плиты срываются со стен и обрушиваются на пол. Легко бродить в одиночестве по залам императорского дворца и ждать смерти, ловя в бессмысленных звуках эха отголоски безвозвратно ушедших эпох.

Но сегодня я снова побывал дома. Стоит мне только увидеть сияние ее карих глаз, в которых отражается обнаженная душа, стоит только дотронуться кончиками пальцев до ее кожи – и ощутить живое, восхитительное тепло, стоит только почувствовать всю неземную красоту и прелесть этой женщины, как страсть и желание лишают меня способности мыслить – и все мгновенно меняется.

Так хорошо, когда мы лежим, крепко обнявшись, и губы мои ловят в момент экстаза ее неровное дыхание. Но потом, когда она открывает рот и начинает говорить, мы уже не понимаем друг друга. Мы обретаем друг друга только в близости тел – и постигаем в такие минуты вещи, о которых раньше даже не догадывались. Это знание тел – прекрасно и пугающе. Но мысли наши бегут по разным орбитам и, столкнувшись, стремительно разлетаются. Порой мы раним друг друга резкими словами, как враги. Ее глаза с расширенными зрачками смотрят холодно, презрительно и отчужденно, хотя щеки еще пылают от любви.

Анна не понимает, почему я должен умирать, раз могу остаться в живых, если захочу.

– Честь! – сказала она сегодня. – Самое ненавистное слово в мужских устах! Безумное и глупое слово. А разве блистательный султан Мехмед – человек без чести? Ведь он высоко ценит христиан, которые отреклись от своей веры и приняли ислам. Что значит честь для того, кто потерпел поражение? Он в любом случае опозорен. Честь пристало иметь лишь победителю.

Я ответил:

– Мы говорим о разных вещах и потому не можем понять друг друга.

Но она упрямо стояла на своем. Вонзила мне ногти в плечо и, словно надеясь вопреки всему переубедить меня, заявила:

– Я понимаю, почему ты сражаешься: ты же грек. Но почему ты так стремишься погибнуть в тот день, когда стены рухнут и турки ворвутся в город? Ты – только наполовину грек, если еще не выучил, что своя рубашка ближе к телу.

– Ты не можешь меня понять, – ответил я, – потому что меня не знаешь. Но ты права. Своя рубашка действительно ближе к телу. И свои мысли – тоже. Я способен слушать лишь самого себя.

– А я? – в сотый раз спросила она. – Выходит, ты меня не любишь?

– Я сумею не поддаться на твои уговоры, сумею противостоять соблазну, – вздохнул я, – но не приводи меня в отчаяние. Любимая моя, моя единственная, не ввергай меня в отчаяние!

Она сжала мне ладонями виски и, тяжело дыша, приникла к моим губам. Потом, глядя на меня горящими ненавистью глазами, она зашептала:

– О, если бы я могла понять, что творится у тебя в голове! Если бы могла проникнуть в твои мысли. Ты не тот, кем я тебя считала. Так кто же ты? Мне принадлежит лишь твое тело. Ты сам не принадлежишь мне – и не принадлежал никогда. Поэтому я тебя ненавижу. Ненавижу, ненавижу тебя!

– Дай мне только эти короткие дни, подари эти редкие минуты, – просил я ее. – Может, пройдут целые века, прежде чем я опять увижу твои глаза и снова обрету тебя. Что плохого я тебе сделал? За что ты так мучаешь меня?

– Нет никакого прошлого – и уж тем более будущего, – проговорила она. – Это иллюзии и мечты. Меня совершенно не интересуют эти сказки, эта философия для глупцов. Я хочу, чтобы у меня было настоящее – и в нем ты, Иоанн Ангел; ты что, не понимаешь этого? Я борюсь с тобой за твою Душу. И потому буду терзать тебя до конца. И никогда тебя не прощу. Ни тебя, ни саму себя.

Я утомленно ответил:

– Тяжек мой венец. – Но Анна не поняла, что я имел в виду.