Теперь, когда знаю, что обречен, мне ничего не остается делать, как тешить себя надеждой. Без надежды на бессмертие лучше не умирать, не так ли?

И то, что я оставлю после себя, если, конечно, это будет обнародовано, что вполне возможно, в первую очередь не понравится женщинам, партийно-государственным функционерам, представителям Главкома Вооруженных Сил, люмпен-пролетариату, ветеранам революции и войн, санитарам психлечебниц и так далее. Надеюсь, они все меня простят. Потому что они будут жить в счастливом будущем, а меня, к их радости, уже не будет.

Итак, что я имею сказать? Я имею сказать то, что хочу сказать: мы были и остаемся рабами.

Вынужден вмешаться на правах Автора, сразу хочу предупредить, что никакого отношения к Герою не имею, то есть, безусловно, имею, но разве что только в качестве передаточного, скажем так, устройства.

Мало ли что пожелает написать или наболтать этот вольнолюбивый фрондер?

И верно: кто в нашем выносливом обществе дуракам говорит, что они дураки, рабам — рабы, а государственным блядям — бляди? Никто, кроме сумасшедших и детей. И моего беспечного Героя. Вероятно, ему терять нечего, кроме жизни, а вот я, как гражданин своего отечества, могу потерять все. Что же? Прежде всего — доброе имя раба, потом — жену, хотя она мне не жена, но можно считать, что жена, затем — кусок хлеба с маслом, потом — машину, хотя она не машина, а драндулет, который больше ломается, чем доезжает до дачи: она в соснах и тишине, такую дачу жаль терять, равно как и автомобиль, и сладкий кусок хлеба с маслом, и потные ночные утехи с любимой женщиной, да и доброе, повторю, имя раба тоже не хочется терять.

Словом, в нашем государстве рабочих и крестьян и всеобщей любви к человеку быть не рабом очень накладно, проще им быть, и поэтому к нижеизложенному моим мелодраматическим Героем я не имею никакого отношения, разве, повторю еще раз для семядольных идиотов, что только в качестве передаточного устройства.

Впрочем, к сентенции, что мы были и остаемся, претензий у меня нет что правда, то правда: мы были и остаемся…

Признаюсь, что я не только поддерживаю в этом своего баламутного Героя, но и кропаю фантастическую феерию именно на эту тему, поскольку литератор, а все мы, пачкуны бумаги, малость лягнутые копытом судьбы в лоб. Все пытаемся заглянуть в будущее, хотя футурология — наука не для слабых духом.

Город с высоты птичьего полета. Он шумен, многолюден, праздно-трудолюбив. Пластится в летней дымке полуденной неги. Над площадью в небесном мареве — голуби; в центре площади, как символ тоталитарного прошлого, гранитный постамент без памятника. Это город Москва в начале ХХI века.

…Международный корреспондентский пункт, он же филиал ЦРУ в чужой столице. Сотрудники и сотрудницы, телефоны и факсы, компьютеры и сканеры. По длинному, как река Потомак, коридору идет красивая блондинка на высоких каблуках и в мини-юбке.

Молодой человек западного образца выпадает из кабинета. В руках журналиста видеокамера. Увидев красотку, профессионально включает видеокамеру. Неловко склонившись, спешит за прекрасными ножками. Ноги (и не только они) в х-фокусе объектива…

Съемка.

Вдруг вместо чудных ног (и не только ног) в х-фокусе объектива появляется упитанная, круглая физиономия…

…В х-фокусе объектива — планета Земля.

На околоземной орбите — спутник-разведчик. Он ведет секретную съемку Объекта: огромный аэродромный ангар в безлюдной степи, огороженный колючей проволокой; что-то похожее на караульную вышку; пристроечка у ворот; разбитая ухабистая дорога, по которой пылит малолитражная колымага.

Ему нравились женщины с кривыми ногами. Он был без ума от тех особ, у которых ноги были как колесо.

Кривые ноги, утверждал мой приятель по прозвищу Бонапарт, или Бо, очень удобны во время полового акта. Их можно забрасывать себе на шею, как кашне. Очень удобно, говорил Бо, теребя свою крайнюю плоть.

— Прекрати! — морщился я. — Ты ведешь себя, как ребенок.

— Я не имею права мечтать? — огорчался Бо.

— Имеешь, но не прилюдно.

— Прости, но, кажется, нас двое?

— А я что — не человек?

— Не, — смеялся, — ты труп!

Я не обижался. Отчасти мой приятель по счастливому детству был прав. В скором будущем меня ждала такая веселая перспективка — кормить червей, откормленных вкусной человечинкой.

— Я труп, — отвечал. — А ты мудак, Бо!

— Лучше быть мудаком, чем трупом, Саша, — покачивал плебисцитарной головой и сжирал мою черешню вместе со скользкими онкольными косточками. Лучше на бабе кататься, чем в могиле валяться, — прорифмовал.

— А ты умен, — заметил я, — не по годам.

— А то! — щерился. — Вчера встретил такую всадницу! — чмокал мокрыми губами. — Это что-то! Прыгала на мне, как блоха.

— Повезло.

— Хочешь полюбить?

— Я люблю женщин с прямыми ногами, — признался.

— Однако ты привередлив! — пускал слюни.

— И жара, — вздыхал я. — И воняют они.

— Кто?

Помню лишь одну, которая не воняла потом, мочой, уксусом, хозяйственным мылом, пищеводно-желудочными и прочими выделениями.

Это была моя сестра. Она умерла. Ее звали Алька. Она была всегда чистенькая, и запаха у нее не было. Никакого запаха. Пока жила, была маленькая, крепкая, похожая на букву А. И кожа у нее была нежная, шелковистая, как шерсть у гусениц, и у этой кожи — никакого запаха… И поэтому я любил Альку.

Более того — очень давно мы с ней были запакованы в материнском чреве, точно в чемодане; наша мама носила перед собой вооооо от такой живот, и мы с А. там мирно жили; утверждают, что там тепло, уютно и сносно кормят. И я бы согласился жить и ничего не помнить, но маме, должно быть, надоело таскать двух обормотов, и нас попросили из надежного убежища.

Жаль.

Строгий кабинет шефа-руководителя корпункта и филиала ЦРУ. В нем двое: сам хозяин кабинета (это его упитанная и круглая физия попала в х-фокус объектива) и симпатичный журналист с видеокамерой. Коллеги ведут напряженную беседу — на языке великом и могучем.

— Ник, как говорят русские: сделал дело — водку пей смело. Так, кажется? — спрашивает руководитель.

— Русские еще говорят: не в свои сани — не ложись. С чужой женой. Я журналист, а не лазутчик! — артачится.

— Ник! Ты же сам нашел этот народный самородок! Сахо… как его? Сахоруйко?

— Загоруйко!

— Ты его откопал, а русские его тут же…

— Что?

— Закопали! — Вытаскивает из стола фотографии. — У нас есть сведения, что Сахаруйко…

— Загоруйко!

— Черт, язык сломаешь… Его перевели на секретный Объект, нам неизвестный. С какой целью?

— Это шпионаж! — возмущается Ник.

— Это репортаж. Сенсационный, быть может, — поднимает палец руководитель. — Ты же у нас ас журналистики, так?.. Из аса воздушных трасс — отличный репортер. Самолеты, катастрофы, заводы, химики-крези — это твое, Ник!.. Погляди-погляди.

Журналист неохотно берет со стола фотографии:

— Новое химическое производство? Странно! Ни реки, ни дорог, ни труб.

— Страна ребусов. Загадочная русская душа.

— Да-а-а, но…

— А поможет нам с ребусом… — Шеф-руководитель топит кнопку вызова на столе. — Кажется, вы уже знакомы? Это — Николь.

На пороге кабинета появляется блондинка. Та самая, в мини-юбке. От удивления Ник открывает рот — и забывает его закрыть.

Алька умерла лет семь назад или двадцать семь лет назад — что не имеет принципиального значения. Она умерла, а я остался — лежал, ел черешню и плевал скользкими онкольными косточками в потолок, когда пришел Бонапарт, он же Бо, он же Боря, и сообщил:

— Она меня отвергла.

— Кто?

— Аида.

— А это кто?

— Наездница.

— Почему?

— Не знаю… — Пускал слюни и смотрел глазами грызуна. При этом жрал мою черешню вместе с косточками и беспрестанно сучил куцыми, словно ампутированными, ножками-ручками.

— Ты напоминаешь мне вождя, — сказал я.

— Вождя? — удивился мой приятель. — Какого вождя?

Однажды, когда мы жили, мама отвела меня и Альку в Мавзолей… долго тащила по военно-хозяйственной брусчатке… теряя в многоножной шаркающей пролетаризованной массе… находила… и мы висели на рефлексивных ее руках… и А. требовала:

— Хочу писать… хочу писать… хочу писать…

А я молчал, хотя тоже хотел… Мама религиозно закатывала глаза и молилась:

— Потерпи-потерпи-потерпи!

Как можно терпеть, если очень хочется?

И поэтому мы с А. толком не рассмотрели рыжеватую, как конский хвост, святыню.

Не знаю как Алька, у меня было единственное желание: чтобы организованная радетельная мука поскорее закончилась и я бы мог выпустить на свободу мной переработанную газированную воду, которой злоупотребил с единоутробной сестрой.

Когда же это наконец случилось под оккультированной бастионной стеной, я услышал радостный голос А.:

— Мама, а дедушка, который спит, засушенный, как кузнечик…

— Аля!.. — повело маму, епитимная тень от рубиновой звезды украла ее лицо.

— И нет! И нет, — пожалел я маму. — Он похож на Борьку!

У нашего дворового товарища была великолепная цесарская циклопическая башка. И вообще он был выродок, и на его глобальном дистрофическом лбу прорастала шишка, как, наверное, знак высшей небесной силы.

Позже я узнал: когда-то давно нашу святыню залило пахучими канализационными водами. По такому нечаянному случаю задали вопрос Патриарху всея Руси: мол, как святая церковь может объяснить подобный казус?

— По мощам и елей, — последовал велеречивый ответ.

Скрежет открывающихся металлических ворот с закрашенными разлапистыми звездами. На Объект въезжает разбитая грязная колымажка. Тормозит у Поста. Из машины вываливается очень нетрезвый человек:

— З-з-загоруйко! Ты где? Это я — Ваня! Смена в моем лице!.. Любаша, ты тоже выходи! Родине служить!

Из пикапчика выбирается пышнотелая хохотунья:

— Ванюша! Ты куда меня свез, негодник? Тута же край земли.

— …и ни души! Кроме нас и Загоруйко! — Нетвердо вступает на ступеньки крыльца Поста. В руках бутылка с мутным самогоном. — Загоруйко, выходи мою химию пить!.. — Плюхается на ступеньку. — Любаша, Загоруйко это… — крутит горлышком бутылки у виска, — святой человек! Не от мира сего. Ученый, ой какой ученый!.. Только я, ик, ученее! Спроси — почему?

— Почему, пригожий?

— Отвечаю! Он из воды — что? Только уксус. А я? Из табурета? А? взбалтывает бутылку. — Корм для души…

— Люблю тебя, душеньку! — визжит от удовольствия жизни Любаша. Ой! — И делает неожиданный грациозный книксен. — З-з-здрасьте!

— Ты чего, Любка? — удивляется Ванюша.

— Добрый всем день, — кашляет сухопарый и худощавый человек, уморенный химическими опытами. Он уже не молод, но и не стар. В его страдательном обличье некое колдовское притяжение. Такие люди способны пойти на костер за свои научные убеждения, как это уже случилось однажды в истории человечества.

— А-а-а, это ты, Менделей, — оглядывается сменщик и поднимает бутылку над головой. — Окропишь святую душу?

— Я ж не употребляю, Иван.

— Брезгуешь, значит? — Выпивоха пытается встать на ноги. — Не уважае-е-ешь!

— Ванечка! — беспокоится Любаша.

— Цыц, баба! Когда звезда со звездой…ой! — И кувырком летит с крыльца. И так, что звезды из глаз. И так, что бутылка, летя в свободном полете, наконец находит свой бесславный конец, влепившись в металлический брус.

Вопль отчаяния и душевной боли из поверженного судьбой человека. Вопль угасает в бескрайней степи. И тишина, лишь музыкальный треск кузнечиков.

Врачи рекомендовали Альке черешню, и вместе с ней я тоже лопал черешню, и мы с А. плевались друг в дружку черешневыми косточками, и это нас веселило. Потом Алька умерла, я же остался и теперь плюю косточки черешни, записываю всевозможные мысли и размышления на клочках бумаги и в тетрадку, а тот, кто со мной рядом, давясь ягодой, теребит меня:

— Вождя? Какого вождя?

На это я отвечал, что у него, неряшливого, будет или дизентерия, или несварение желудка.

Не поверил, и зря. На следующий день престолонаследник сидел на унитазном лепестке и страдал, отягощенный неожиданной хворью, жаловался:

— Аида отвергла. Окончательно.

— Почему?

— Животом маюсь.

— Ты ж меня не слушаешь, засранец!

— Буду слушать.

— И что же?

— Автомобиль подарю, если вернешь… невесту…

— Невесту?

— Да, я решил жениться… — Потупил взор. — Сходи к ней, пожалуйста. Вот адрес. — И черкнул закорючки на бумажном клочке. — Скажи, что я ее люблю всеми… как это… фибрами…

— Скажу, — пообещал.

И пока геморроидальный Бо, подобно политическому деятелю эпохи распада, сосредоточивался на внутренних проблемах, я отправился к его любимой невесте.

Как говорится, через страдания — к познанию мира и себя.

Невеста была омерзительна, у нее были такие кривые ноги, что возникало впечатление, что она родилась и жила на лошади. Более того, Аида имела такую растительность, что казалось — имеешь дело с дикой гориллой. Мало того — впихивала мою же голову к себе в пах и ласково урчала:

— Ну, еще… еще… еще… О-о-о, какое щастя!

Из журнальной просветительской публикации я как-то узнал: жена, любя мужа своего, решила внести в их сношения новую интимную ласку. Так супруг, дикарь, возмутился и наорал на женщину, мол, кто тебя, постельная террористка, такому эротическому безобразию научил, и энерговооруженным половым органом, как дубинкой, по ланитам… по ланитам…

Я все это к тому, что нельзя сделать счастливым того, кто сам этого не хочет.

— Простите, вы сказали: счастье? — слышу недоуменные голоса.

— Нет, — отвечаю, — я сказал: щастье!

Дело в том, что когда я слушаю политико-массовую бредятину очередных вербовщиков в туманное, но светлое и счастливое далёко, у меня возникает впечатление, что я вместе с малотребовательным народонаселением являюсь заложником душного бесконечного туннеля, похожего на уже изрядно отработанный кондом с вязкой, мутной и пустой спермой.

Скоростное шоссе, по нему мчат автомобили. Жаркое солнце бьет в лобовое стекло. В комфортабельном салоне лимузина двое: Ник и Николь, красноречиво молчащие. Красотка в джинсовом костюмчике независимо поглядывает на мелькающие изумрудные поля и такие же перелески. Молодой человек невольно косится на ее прелестные ножки.

— Русские в таких случаях говорят: на чужой каравай — варежку не разевай, — хмыкает его спутница.

Лимузин опасно виляет на трассе. Водитель, чертыхнувшись, желает достойно ответить, да только обиженно поджимает губы, устремляя взгляд к линии горизонта.

Убаюкивающий шелест шин, необратимо склоняющийся солнечный диск, мелькающие малахитовые лесочки… Хорошо!..

А на Посту происходят следующие события: огорченный жизнью Ваня оптимистично похрапывает на кушетке. Вокруг него хлопочет Любаша. Загоруйко закрывает на амбарный замок дверь каморки — там его самодельная химическая лаборатория:

— Я уж пойду, пожалуй.

— Пешком? — удивляется женщина.

— Не привыкать, — отмахивается ученый. — До Химзавода, а там автобусом.

— Бог в помощь!

— И вам его же! — покачивает головой. — Ох, Ваня-Ваня! Мир пропьет.

— Это как водится, — вздыхает Любаша. — Говорила ему, дураку: куда пить заразу в такую жарынь?

— Проспится, пусть загогулит в журнале, — делает витиеватое движение рукой в воздухе, — что принял дежурство.

— Да-да, конечно, — уверяет женщина. — Не волнуйтесь; я его, лихоимца…

— Чтоб недоразумений никаких не было… — Бормоча, Загоруйко выбирается на крыльцо; в его руках старая хозяйственная сумка.

Потом глянул окрест, вдохнул впалой грудью степного полынного привольного духа… Хорошо!..

Итак, Аида была счастлива. Ей можно было только позавидовать, но зависть, утверждают, нехорошее чувство, и поэтому я попросил удивительную женщину быть благожелательнее к моему другу. Но она, бесхитростная, тут же мне такое сказала, что я понял: автомобиль не увижу. Что же она, изысканная белошвейка, сказала? Она сказала:

— У него воняют носки.

— Как? — не понял я.

— И ноги тоже. Как сыр.

— Ты любишь сыр?

— Я люблю тебя, Алекс.

— Если ты любишь меня, — сказал я, — то полюби и сыр.

— Почему?

— Потому что у него запах ног и носков моего товарища.

— Нет! — решительно отвечала привередливая прелестница. — Он… он… еще газы пускает… когда на мне… и когда ест…

— Надо терпеть, — отвечал я. — Бог терпел и нам велел.

— А я не хочу терпеть.

— Тогда прощай!

— Подожди, не уходи, я еще хочу щастя, — просила.

— За счастье надо платить.

— А что мне делать, если и вправду не люблю сыр?

— Выходи замуж за Бо и стирай носки в холодной воде.

— И ты меня будешь любить, Саша?

— Нет.

— Почему?

— Умру.

Вынужден вновь, как Автор, вмешаться в стройный, но абсурдный ход повествования. Вернее, вмешивается жена. Вечером, я обнаруживаю ее на кухне, которая одновременно служит для меня рабочим кабинетом. Жена тихо, как птица, сидит в потемках, это меня настораживает.

— Что такое? — включаю светильник. Лицо жены — лицо человека, отравившегося в очередной раз пищевым продуктом. И я волнуюсь. — Ты что-то съела, дорогая?

— А ты? Ты ничего не съел?

— Утром. Хлеб с маслом.

— По-моему, ты объелся белены. Утром.

— Я не понимаю твоих шуток.

— А я твоих! — И безжалостно трепыхает рукописные страницы. — Это что такое?.. Ты обо мне подумал? О себе подумал? О ребенке?!

— Ты беременна? — Плюхаюсь на колени, прислоняюсь ухом к мелкому животу. — Не ошиблась?

— Ошиблась, что связалась с тобой.

Я не слушаю: а кто там? Мальчик или девочка?

Любимая страдает, любимая пихается, любимая кричит, что я бесконечно пошл, что я замахиваюсь на самое святое, на единственное, что у нас осталось…

— У кого? У нас?

— У народа! — Моя женщина прекрасна в праведном гневе.

— Народ? — удивляюсь я. — Где он? — заглядываю под стол, табуреты, в посудомойку, в шкаф. — Эй, народ, выходи!..

— Прекрати!

— Нет народа, — развожу руками. — Весь вышел. Остался один гурт, то есть стадо, а в таком стаде все счастливы и испытывают самые трепетные и нежные чувства к своему пастырю.

— Я не хочу тебя слушать, паразит!

— Все это называется харизмой.

— Не ругайся!

Я смеюсь: милая, это неприличное слово всего-навсего обозначает отношение овец к пастырю… беспрекословное… любвеобильное, и если пастырю вдруг вздумается повернуть в пропасть…

— Но мы же не овцы, — замечает жена. — И не свиньи.

— А кто же мы?

— Я, наверное, в твоих глазах обезьяна?

Я взрываюсь: почему в моих бумагах постоянно производится сыск? Герой — не Автор, Автор — не Герой; Автор не отвечает за помыслы и деяния откровенничающего прохвоста, мало ли что ему, молодчику, в голову ударит… как какому-нибудь пастырю…

— А еще фантастическая феерия! — плачет жена.

— Что? — не понимаю. — Фантастическая феерия?

— Это что?

— Это… это игра воображения. Ты отказываешь мне в игре воображения?

— Я тебе никогда не отказываю, — страдает. — Ты меня не любишь.

— Люблю, — утверждаю. — Люблю.

— Я же для тебя в постели кто? Обезьяна?

— И вовсе нет.

— А кто же?

— Ты?

— Я… я…

— Ты… приятное во всех отношениях невиданное зверюшко.

— З-з-зверюшко? — рыдает.

— Зверюшко, — подтверждаю.

— А как я пахну? — рыдает; я целую солено-маринованное родное лицо.

— Пахнешь счастьем, — отвечаю.

— Счастьем? — не верит.

В х-фокусе объектива — прекрасная счастливая планета Земля.

На околоземной орбите — спутник-разведчик. Он ведет секретную съемку Объекта. Средний план: огромный аэродромный ангар в степи, огороженный колючей проволокой; пристроечка Поста у металлических ворот. Крупный план: осколки стекла под металлическим брусом. Снова средний план: разбитая ухабами дорога, по которой тащится невразумительный человечек.

Скоростная трасса — убаюкивающий шелест шин. И вдруг машина съезжает на проселочную дорогу, качается на колдобинах. На немой вопрос спутницы Ник отвечает:

— Пилот устал. Привал.

Лимузин мотает на непроходимой дороге, ведущей к местной речушке.

— Ой! Куда мы?.. Боже мой! — страдает Николь.

— Не пугайся, милая. Это только начало, — мстительно усмехается водитель, — нашего полета. Обещаю как бывший летчик.

— Что?! — прыгает на сиденье, точно кукла.

— Какой русский не любит быстрой езды!

— Ничего не слышу… О, какая глушь!

Наконец наступила первозданная тишина. Бархатная пыль падала на лобовое стекло. В чистых небесах катило гигантское велосипедное колесо с лучами-спицами. Ультрамариновая излучина речки манила.

— Нырнем под корягу? — Ник освобождался от летнего костюма, обнажая свою атлетическую стать.

Спутница заметно замялась. Ас журналистики, передернув тренированными плечами, с разбега нырнул в прохладные воды и под корягу.

И пока он барахтался в речке, Николь вытащила из своей спортивной сумки приборчик, быстро пощелкала цифровыми клавишами: запульсировал световой сигнал приема сообщения. Удовлетворенно вздохнув, вернула шпионскую принадлежность на место.

Потом… Ник вынырнул и тотчас же ушел под воду с головой. В случайную азиатскую речушку вступала прекрасная молодая и совершенно нагая богиня — богиня Европы.

Почему умерла прекрасная куколка Алька? Думаю, на солнце случилась термоядерная вспышка — лучи прожгли атласную защитную небесную оболочку… потом атласную защитную телесную оболочку А. - ее лакричная кровь вскипела и обесцветилась.

Бесцветный лак крови.

Я хочу одного: чтобы в меня не запускали лекарские хозяйственные лапы в поисках смерти в рубиновых кишках… Впрочем, будут ли кишки цвета лжи?

Ложь во спасение?

— Аида тебя любит, Бо, — врал я другу.

— Спасибо! — И смотрел предательскими глазами раба.

Почему я не говорю правду? Потому, что хочу жить. И каждый мечтает выжить в стране провокационных экспериментальных упражнений.

Помню, когда мы жили, было странное лето — была жара и жирные тюфячные миротворческие гусеницы издырявливали листья с маниакальной целеустремленностью, и какая-то соседская бабулька упросила меня и Альку собрать тварь с виноградника. И мы собрали коробку кишащей мелкотравчатой дряни — собрали за шоколад.

И делили его, когда появился Бонапарт. Он с трудом носил свою олигофреническую голову и от жары пускал хоботок соплей и слюней. Увидев шоколадку, Бо занючил:

— А мне-е-е?

— На, — сжалилась А.

— Нет, — сказал я. — Сначала пусть сожрет это. — И указал на коробку, где кишели гусеницы.

— Да? — удивился Боря. — А они вкусные?

— Объедение.

— Не надо, — сказала Алька, — это кушать.

— Надо, — отвечал я. — Отдам всю шоколадку.

— А? — И Бо облизнулся.

— Ну! — занервничал я.

— Не надо!!! — кричала А., и я толкнул ее на солнцепек.

И она побрела прочь, загребая пыль сандалиями, а я остался, и в моей руке таял шоколадный сургуч.

— Ну, я жду… Раз-два-три…

И загипнотизированный куражной сладостью… моим голосом… мутной болезнью… Бо вытащил полное извивающееся тело многоножного существа из коробки и перекусил его надвое. Брызнул в стороны изумрудный сок брюшины.

… Я ел черешню, плевал на себя косточки — мокрые, скользкие, онкольные, гранитные, когда пришел Бонапарт. Он взял целительную черешину, надкусил, как гусеницу, но, вспомнив о драме своего желудка, отбросил ягоду:

— Приглашаем на свадьбу двух любящих сердец.

— Поздравляю, — не удивился я. — Как невеста?

— Беременна.

— Уже?

— Что ж! — Самодовольная жульническая улыбка. — Какой ты сделаешь нам подарок?

— Я же сделал!

— Какой? — оторопел жених.

— Я подарю вам автомобиль. Твой, который теперь мой.

— Мой? — еще больше оторопел жених.

— Теперь он мой, — твердо отвечал я. — Забыл наш уговор?

— Ну да, ну да, — задумался мой собеседник. — Однако у нас к тебе просьба…

— Слушаю?

— Я хочу быть полезным членом для нашего общества.

— Как? — удивился я. И перестал есть черешню. Если бы не удивился, я бы продолжил жрать ягоды, а так очень удивился и спросил: — Повтори, будь добр, что ты сказал?

Мой друг стеснительно поводил жирондистской ногой… выгнул маклерскую грудь… и повторил:

— Хочу быть членом.

— Кто тебя научил?

— Что?

— Сформулировал просьбу кто? Столь изысканно?

— Аида!.. Она… кто еще?

— Да, — согласился я. — Действительно, кто еще?

— Больше некому, — подтвердил Боря. — Мы с ней начинаем новую жизнь.

— Какую жизнь?

— Новую и счастливую.

— И что же? — не понимал я.

— И поэтому я хочу… это самое… работать… на новое общество.

— У тебя воняют носки. Политику делают только в чистых носках.

— Аида их уже стирает. Круглосуточно.

— А-а-а, — задумался я. — Тогда, конечно, быть тебе выдающимся государственным деятелем.

— Нэ, — застеснялся друг моего счастливого, гремучего, как ртуть, детства, — я хочу быть курьером.

— Курьером?

— Но по особо важным делам.

— Быть тебе министром, — сказал я и съел от рассеянности перележавшую, с привкусом гнили фруктовину.

«Черешня полезна во всех отношениях», — говорил невразумительный эскулап, травмированный модой на самого себя.

«И все будет хорошо?» — не верила мама.

«Все будет прекрасно, голубушка!» — врал экзекутор веры и надежды.

«Спасибо-спасибо!» — благодарила мама, теша медика цветной ассигнацией.

За все надо платить, тем более — за иллюзию.

Между тем жена Автора была беременна, то есть моя жена, хотя, если быть точным, не совсем жена, была на сносях. Откуда такая уверенность?

Вечером я возвращаюсь: жена сидит на кухне и, кромсая фабричную селедку, жадно поедает тугое, мертвое, мерзкое мясо.

— На солененькое потянуло, — говорит.

— Понимаю-понимаю! — И присаживаюсь на корточки, снова прислоняюсь ухом к мелкому женскому животу. — Не дыши, — требую.

— Почему?

— По-моему, там кто-то живет. Пыхтит.

— Это я дышу, — не соглашается. — Он еще маленький, чтобы…

— Родная, это его дыхание.

— Нет, мое!

— Его!

— Мое! — кричит. — Что ты вообще понимаешь в женском организме?

— Я? — удивляюсь. — Я же медучилище чуть не закончил… акушерское отделение.

— Неуч! — кричит. — Псих! — И, сдерживая слезы, убегает прочь.

А я остаюсь. Жена, очевидно, права: то, что я спятил, сомнений не вызывает. Впрочем, почему? Я живу вполне нормальной жизнью, принимая посильное участие в текущем литературном, блядь, процессе.

Надо признаться сразу: более отвратительное и мерзкое (как селедка) занятие трудно придумать. То есть когда ты один блажишь над бумагой, в этом ничего страшного нет, но когда собираются подобные тебе в гурт (стадо) и начинают выяснять отношения друг с другом и миром, — это уже беда.

И вот я оказался среди буйной молодой поросли, несостоявшийся акушер. Черт меня дернул написать скромный рассказик, а журналу исключительно для вагинальных баб его опубликовать: что-то о романтической любви и трудных родах. И после публикации о какой будущей врачебной практике могла быть речь? И теперь я, сбитый с толку доброжелательной критикой и друзьями, веду определенный образ жизни. Я на дружеской ноге с такими моложавыми замечательными исследователями человеческих душ-туш, как П.А., Л.Б., В.В., и так далее. С ними приятно провести вечерок в полутемном полуподвале литературного кабака. Там мы вместе обсуждаем, переживаем, думаем, говорим, молчим, кричим, сожалеем, завидуем, напиваемся, печатаемся, размножаемся, облевываемся, шпокаемся, эволюционируем и проч. А после возвращаешься домой с неистребимым ощущением, что вволю наглотался слизевой селедки… А тут еще жена эту самую сельдь потребляет в неограниченном количестве.

Впрочем, все это можно вытерпеть, закрыть глаза и сделать умиротворенное выражение, воздействуя волей на покорные лицевые мышцы. И вообще, можно ведь уйти в творчество, как в соседнюю комнату, где чисто, уютно, горит абажур и прибойно шумит любимый город.

За окном прибойно шумела чужая столица. В кабинете напряженно работали кондиционеры. Шеф-руководитель корпункта просматривал туземные газеты, словно пытаясь через политические сплетни разгадать великую тайну загадочного народа. Дверь приоткрылась.

— Разрешите, сэр? — входил человек с военной выправкой.

— Жду-жду. Есть новости?

— Поступил сигнал от SWN-JEL-2477.

— Что вы, право, так сложно агентов шифруете? — поморщился шеф. Всеобщее разоружение, а вы…

— По инструкции № 2588С/66D, — пожал плечами сотрудник.

— Полноте-полноте… Где они сейчас?

— В квадрате GRV 6979–4562.

— О! Бог мой! — вскричал руководитель, выпростав руки к потолку, то есть к невидимому небу.

В небе по-прежнему отсутствовали облачка. Душисто пахло разнотравьем. Далеко мычала корова. В речке русалкой плавала красивая девушка. Молодой человек у автомобиля разминался оздоровительной физкультурой.

Затем, пока прекрасная русалка барахталась в солнечной дорожке, ее смышленый спутник, улучив момент, принялся рыться в спортивной сумке: обнаружил радиопеленгатор, пистолет, рацию. Забросив их в пластмассовое ведерко, спустился к бережку. Зачерпнул водицы — выплеснул.

— Как дела? — взмахнула плавником русалка. — Экзотика, да?

— Радиатор залью, — посчитал нужным объяснить свои действия водитель, — и в путь!

— Коровы! — закричала прелестница.

На бугорчик противоположного бережка выплывали, волоча по траве-мураве наполненное молоком вымя, изредка мычащие животные.

Журналист поднял булыжник и закинул его в ведерко. Оглядываясь на речку, вернулся к авто. Аккуратно запустил камень в спортивную сумку, закрыл ее. Потом принялся заливать воду в радиатор.

Из реки выходила прекрасная молодая и совершенно нагая богиня богиня Европы. Азиатский юный пастушок на противоположном берегу окаменел.

Я, Автор, люблю своих друзей и приятелей по литературному цеху. С ними хорошо пить теплую ЦДЛовскую водку и говорить на вечные темы. Хотя многие из них к литературе имеют такое же отношение, как папа римский к учению Кришны.

Иногда мне хочется сказать сотоварищам-собутыльникам всю правду: ну нет у вас, ковырялок, от Бога, одна пустота там, где мозги. Не надо насиловать и себя, и других, и бумагу, не нужно влезать в редколлегии журналов и пить водку с редакторами, не следует мечтать трахнуть в шафранные попки страшненьких редакторш на их же столах и так далее.

У каждого из вас, друзья, прекрасные профессии: один — научный сотрудник, другой — медик, третий работал и шофером, и кровельщиком, и слесарем-сборщиком, и монтером, и плотником-паркетчиком, и воспитателем женского общежития.

Ан нет, слышу их здоровые напряженные голоса: сам-то, подлец, по какому такому праву кропаешь, акушер ты этакий, гинеколог недобросовестный… Сам небось мечту лелеешь редакторшу в казенном кабинете на собственной рукописи отодрать, провокатор…

И они правы, друзья по литературному цеху, почему я считаю себя лучше их? Я ведь такое же говно, как и они. Я даже хуже в этом смысле — тешу себя иллюзиями и верой в свою исключительность. И поэтому сижу ночами на кухне и фантазирую напропалую.

За окном по-прежнему прибойно шумела чужая столица. В кабинете напряженно работали кондиционеры. Шеф-руководитель корпункта отдыхал после ленча. Дверь открылась.

— Разрешите? — заглянул сотрудник с военной выправкой.

— Что такое?

— Разрешите доложить? — И, не ожидая разрешения, выпалил: — Сигнал от SWN-JEL-2477 по инструкции № 2588C/66D исчез в квадрате GRV 6979–4562!

Шеф-руководитель окаменел, как азиатский юный пастушок на бережку безымянной речушки.

Мой и Алькин отец был выдающийся общественно-государственный и военный деятель. Был религиозен в достижении своих конармейских целей и каждый день, должно быть, менял носки… У него была новая семья. Мама умерла, и он завел новую семью — и я его понимал: ведь кто-то должен стирать носки. Если от носков воняет графленым сыром, никогда не сделаешь лихой, как атака, карьеры.

Я позвонил ему на работу, он выписал мне пропуск, меня трижды обыскали на предмет оружия, не нашли — и я предстал перед отцом.

Оба мы знаем одно и то же, только один из нас считает, что другой не знает то, что он знает. Но понимаем друг друга с полуслова.

— Да-да, — соглашался генерал. — Только, по-моему, Борька идиот?

— Идиот, но исполнительный.

— У меня таких исполнительных, — сомневался.

— А Владимир Ильич Ульянов-Ленин тоже был идиотом, — вспомнил я, — у трехлетнего Вовочки была большая голова, которой он, чтобы привлечь внимание, любил биться об пол, как утверждает его сестра Маша. Об этом в ее дневниках. Могу процитировать по памяти.

— Ну процитируй! — хмыкнул отец.

— «В деревянном доме эти удары разносились по всем комнатам — даже стены резонировали, и вся семья знала, что Володя упал».

— И что? — удивился отец.

— Потом Вова вырос и перевернул весь мир.

— Ты хочешь сказать, что наш Боря?..

— Ничего я не хочу сказать! — передернул плечами. — Это моя первая и последняя просьба.

— Ну ладно, Александр, — сдался отец. — Сделаем его курьером.

— По особо важным делам?

— Разумеется.

— Благодарю, — засобирался я.

— Как себя чувствуешь? — открывал дверцу напольного сейфа.

Я ответил как: паршиво — год активного солнца.

— Ну и хорошо, — проговорил генерал, вытаскивая из бронированного чудовища кислородную подушку, потом через резиновый шланг втянул в себя содержимое оригинального бочонка, нюхнул обшлаг кителя. — Для профилактики, брат.

Все-таки он был безобразно здоров, бронетанковый гренадер.

Кислородная подушка не помогала Альке.

Ей зачем-то раздирали рот резиновым шлангом.

А. не хотела жевать резину — и поэтому оскорбленно билась в конвульсиях.

Как гусеница у открытого пакгауза слюнявой пасти.

Теперь я все время вспоминаю тот жаркий летний день, когда толкнул сестру под палящие лучи солнца. Зачем я это сделал? Если бы я этого не сделал, она бы жила.

Я ел черешню, когда пришел маленький, но с большими амбициями Бонапарт. И я его не сразу узнал — был в специальной униформе, а на плечах пустые погончики. Я сморкнулся и повесил на погон соплю:

— Быть тебе генералом.

— Я курьер, — с гордостью отвечал Бо.

— И что делаешь?

— Дежурю у поста номер один.

— То есть?

— Потом мне вручают пакет… с грифом… — И замолчал.

— И что же? — не выдержал я.

— Военная тайна, — следует ответ.

Я снова сморкнулся и вытер о погончик еще одну студенистую лампаску:

— Быть тебе генералом в Генштабе.

И мой товарищ признается, что относит сверхсекретный пакет с поста № 1 к посту № 2. Это очень опасно? Мой друг Бо не знает: его обязанность сдать документ на пост № 2 (это соседний кабинет), расписаться, получить новый пакет, отнести его на пост № 1 (это соседний кабинет), расписаться, получить…

— Так ты участник исторических событий! — восхищаюсь. — А я-то гадаю, почему это у нас внешняя политика изменилась?

— Ты думаешь?

— Больше чем уверен!

И он поверил, гвардии рядовой страны периода полураспада, с высыхающими соплями на плечах военизированной формы. Не мог не поверить. Рабы не могут жить без веры. Даже когда их обманывают, они продолжают верить. Даже когда их стравливают, они продолжают верить. Даже когда их уничтожают, они продолжают верить. Во что же они верят? Верят, что они не рабы. Но рожденный от раба — раб. Раб — удобный материал для социальных экспериментов, как пластилин в руках ребенка. Когда мы жили, я ваял из пластилина прекрасных чудовищных уродов.

— Это кто? — удивлялась Алька.

Я нес какой-то бред. Бред бывает подчас интересен. И А. слушала меня с интересом. Потом она умерла, я же остался и жрал черешню.

Я тоже раб — раб привычки жрать черешню и плевать на себя онкольные жемчуга.

Почему у меня такая странная привычка? Хотя у черешни горьковатый привкус, как, наверное, у кипящей крови.

Однажды я толкнул А. на солнцепек, и ночью у нее поднялась температура — кипела кровь. Правда, об этом пока никто не догадывался. Все решили: простудилась. Собрался консилиум, долго и громко спорили, нахлебники беды, наконец явилось невразумительное медицинское светило, оно осмотрело Альку и сказало:

— Потреблять черешню… в неограниченном количестве…

— И ему? — плача, спрашивала мама, показывая меня науке.

— Молодому человеку?.. В обязательном порядке…

Но странно, странно: я живу, а моя сестричка — нет. Впрочем, я знаю, почему А. умерла. Она не любила черешню. Когда ее потребляешь в неограниченном количестве, то возникает ощущение, что жуешь кусок резинового шланга. И А. ела черешню лишь в том случае, когда я начинал плеваться в нее косточками. Как жаль, что только теперь я знаю, как можно было спасти Альку — плюя в нее косточки.

Я бы плюнул на все — самостоятельно ушел из жизни. Кстати, в нашей счастливой во всех отношениях стране ежегодно добровольно подыхает около ста тысяч граждан. Этакий демарш ослушников из райской неволи. Я бы последовал за ними, да слишком люблю себя, как люблю черешню. А. не любила черешню, а я люблю — и себя, и прорезиненную ягоду. Себя даже больше. И даже не себя, а этот окружающий меня мир, омерзительный и разлагающийся, как труп собаки.

…На дороге мы обнаружили полураздавленную псину. Казалось, она прилипла к темной сукровичной луже и поэтому не могла двигаться. Вернее, она не могла двигаться, потому что из ног торчали сколки костей.

— Ну? — спросил я друзей. — Первый? — И ногой пнул булыжник. — Кто?

Они молчали, друзья свободолюбивого детства.

— Велосипед дам на день, — сказал я им; и каждый взял булыжник. У них, детей плебеев, не было двухколесной хромоникелевой игрушки, и поэтому каждый поспешил зажать в руках оружие пролетариата. И обрушить на холмистую голову пса.

Через день я набрел на разлохмаченную сухую плоть. Я был слишком добр и помог псу уйти от боли и муки.

Теперь думаю: а кто поможет мне? И знаю ответ — никто. Кроме, разумеется, Бога и Бо.

После смерти сестрички Бонапарт днями ходил по двору — искал ее. Она защищала его, и он, пустоцвет, не понимал, почему больше его не защищают. Он, обласканный судьбой, раздражал всех покорностью и выносливым идиотизмом. Все, конечно, хотели ему добра, а получалось всегда через прямую кишку.

Пристроив дурня курьером, я был уверен, что результат будет плачевным. И когда услышал рыдающий голос отца, не удивился. Из его воплей, всхлипов и кованого мата я уяснил: что-то случилось. И то, что произошло, нечто катастрофическое, — связано со злонамеренными действиями Бо.

— И что он там пристроил? — поинтересовался после телефонного смерча.

— Е'его мать! — точно и метафорично выразился генерал. — Что! Что! Войну мировую чуть не начал, подлец!

Разумеется, с испуга член Военного Совета во сто крат преувеличил способности моего друга к развязыванию планетарных военных действий. Позже выяснилось: война, конечно, могла случиться, но вовсе не мировая, а региональная, и даже не региональная, а так — перестрелка, и даже не перестрелка — стычка; хотя, впрочем… черт его знает.

— Как же так? — журил я своего товарища. — Такая странная безответственность. Я, понимаешь, за тебя хлопотал…

— Я больше не буду.

— Не буду… Ты, брат, все человечество поставил на грань мировой катастрофы. Так, во всяком случае, утверждает Генштаб.

— Да-а-а? — всхлипывал Бо.

— Ты вообще думал о нас, детях Земли? — возмущался я. — Что с нами было бы из-за тебя?

— Что-о-о?

— Ядерная война, вот что! Голод, холод и бесславный конец, если говорить сдержанно.

— Не виноват я, — страдал мой товарищ.

— Кто же виноват?

— Аидочка-а-а.

— Аида — эта святая женщина?

И что же выяснилось? Оказывается, необузданная гарпия посетила мужа на боевом посту № 1, чтобы якобы убедиться, насколько верно супруг блюдет государственные интересы. Как она проникла сквозь сеть пропускной системы, для всех осталось тайной.

Проникнув на пост № 1, ревнивица умыкнула мужа именно в тот момент, когда ему вручили сверхсверхсверхсекретный пакет для доставки на пост № 2 (это соседний кабинет). С поста № 1 (это соседний кабинет) исполнительный курьер удалился вместе с пакетом и женой и в назначенный час Х не прибыл на пост № 2, что немедленно повлекло за собой обострение международной обстановки. Из сложного механизма военного паритета выпала звездная шестеренка, которая и застопорила поступательное движение к всеобщему разоружению и процветанию мира во всем мире. Шестеренкой оказался Бо, исправно выполняющий супружеские обязанности на пожарной лестнице Генштаба.

— Как же так? — разводил я руками. — Ты, бессовестный, справлял половую нужду, а весь мир, затаив дыхание…

— Не виноват я, — каялся курьер.

— А кто же виноват?

— Аидочка, она меня возжелала.

— Как?

— Воз-з-зж-ж-желала.

— Не ври. Она беременна.

— Она ошиблась.

— И что теперь? Весь мир должен расплачиваться за ваши ошибки?

— Нэ…

— Тогда не понимаю: если вы захотели делать наследника, делайте его дома.

— Дома я не могу.

— Почему?

— Дома не стоит.

— А на посту № 1?

— Как штык.

— Тогда конечно, — согласился я. — Надо пользоваться служебным положением и удобным случаем.

Однажды, когда мы были молоды и бесхитростны, то на Первое мая устроили свальный грех. Вернее, я пригласил пять одноклассниц отпраздновать Всемирный день труда — отпраздновать трудовыми подвигами в постели. Мне было интересно проверить свою физическую, скажем так, боеготовность. Тогда я еще верил, что обманул судьбу, и чувствовал себя превосходно.

Чтобы было проще управлять девичьим гремучим коллективом, я их напоил итальянским вермутом. И они упились до удобного праздничного состояния были податливы, как резиновые куклы из секс-шопа. И пока я с ними развлекался, мой друг Бо сидел на кухне и насиловал бутылку из-под простокваши, хныча:

— Я тоже хочу, я тоже хочу…

И мне пришлось устроить для него бенефис — на день Победы. Я снова пригласил маньячек на шоу-представление. И все пришли, кроме одной. У нее сдали нервы, и она сразу перерезала вены на руках, когда увидела веселые снимки, где была изображена во всей нагой красе. Она оказалась слишком стыдливой девушкой и, наверное, поэтому схватилась за бритву. А если это фотомонтаж?.. Однако девушка была честная, поняла, что ей предъявлены настоящие документы.

— Это… это такая подлость! — сказала она.

— Не знаю, не знаю, — отвечал. — Твое будущее — в твоих руках.

— Что тебе от меня надо? — кричала, перекосившись от злобы и ненависти, а ведь раньше производила впечатление спокойной и уравновешенной.

Я сказал, что мне надо. Несчастная зарыдала, занервничала и пустила себе кровь. И по этой уважительной причине не отозвалась на любезное приглашение дать себя моему лучшему другу.

Остальные же ее подружки, когда вновь явились в гости, повели себя тоже очень нервно: галдели, как птицы вороны, и все норовили выцарапать мне глаза, словно не понимая, что заниматься фотолюбительством без зрения так же трудно, как кастрированному — любовью.

Чтобы успокоить разгневанную хлюпающую похоть, было выдано каждой по бутылке вермута из солнечной Италии. Юные греховодницы тут же вылакали все и принялись разоблачаться, как в стриптиз-баре Орландо. Их было четыре, прекрасных и удивительных голых фей, которые, толкаясь потертыми боками, принялись ходить по комнатам в поисках счастья. Я бы снова с удовольствием утешился меж их ног, где находились ароматные, поросшие жестким кустарником расщелины, да слово надо держать — и поэтому явил возбужденным пьяным мегерам писаного красавца Бо.

— Сделайте его счастливым, — попросил я, вспомнив Альку. Вспомнив ее, подумал: может быть, хорошо, что она умерла?

Не знаю, что солдатки любви делали с моим товарищем, но мне, сидящему на кухоньке, казалось, что в квартире совершается радикальная перепланировка с перестановкой мебели. При этом неслись такие вопли, визги, стоны, что возникало впечатление: моему счастливому другу отрывают все, что только можно оторвать.

После окончания love story я отдал одноклассницам, как договаривались, компрометирующий материал и, проводив их, оплодотворенных тварей, до порога, вернулся к Бо. Он был бездыханен и немощен, лежал ничком в вонючей клейкой луже отработанного счастья.

— Ну как, брат, еще хочешь? — поинтересовался я.

— Нэ-э-э, — простонал. — Больше не надо.

— А что так?

— Они… они чуть не оторвали, — пожаловался, — зубами…

И он, безусловно, прав, мой приятель: свои чувства надо сдерживать. Аида, близорукая сука, пренебрегла этим — и едва не лишила человечество жизни, а мужа хорошей работы; такая вот неприятность.

Утомленное солнце склонялось к закату и мысли о заслуженном отдыхе. Бледные фиолетовые тени неба намекали о сумерках. Природа, истомленная дневной жарынью, оживала.

Оживал и человек на Посту весьма секретного Объекта. Ваня с трудом разлепил раковины глаз, и перед его мерклым взором предстал непрезентабельный скукоженный мирок, где полностью отсутствовал смысл бытия. Проще говоря, пожар похмелья бушевал в груди у горемыки, и это пламя можно было потушить только определенным горюче-смазочным материалом.

— Ой, дурно мне! — взвыл Ванюша, шурша во рту наждачным языком. — Нет счастья в жизни.

— Пропил ты его, бедовый, — услышал женский голос.

— А ты кто? — искренне удивился, увидев малознакомую знакомую.

— Ууу, допился! — обиделась та. — Люба я, Любаша. Кто клялся в любви до гробовой доски? — И ее требовательные сильные руки взболтнули несчастного бражника.

— Не надо так, — сознательно предупредил тот. — Я человек неожиданный.

— Это уж я поняла, — запричитала женщина. — Вот дура-то стоеросовая! Ушла бы с приличным человеком.

— Это еще с кем?

— Да твой соподельник, что ли? Сразу видать… уважительный он, обходительный.

— Загоруйко, ага? — Похмельно-мутноватая пелена поползла с глаз, и Ванюша увидел перед собой дощатую дверь, закрытую на амбарный замок.

Судорога надежды пробила измученные члены выпивохи. Лицевые мышцы слепились в подобие улыбки. Нетвердым, но верным шагом шагнул к заветной двери. Решительным движением скрутил косметическую преграду.

— Что ж ты, вражина, делаешь? — закричала Любаша.

Однако вредитель уже вовсю хозяйничал в маленькой химической лаборатории. Там на столе стояли приборы, аппараты, колбы, на стене висели таблицы с формулами и портретик бородатого Д.И. Менделеева. Ваня нюхнул одну колбу, другую и наконец заметил под столиком странный аппарат, похожий на самогонный. Шланг из него опускался в бутыль литров на десять, где клубилась подозрительная свинцовая субстанция.

— Во! Профессор дает, — обрадовался сменщик, — а говорит: не употребляю, не употребляю! Сейчас мы десять капель в целительных целях.

— Ванюшечка, а может, не надо? — высказала здравую мысль женщина. Все ж таки химия.

— Вся жопа синяя! — мило хохотнул пьянчужка, опрокинув к лицу посудину в попытке выцедить лечебную дозу.

Тщетно — тяжелая мглистая субстанция гуляла в стеклянной оболочке, не желая ее покидать.

— Что за, мать моя, бутылка?! — взревел Ванечка, встряхивая таинственный сосуд. — Зараза, не идет! Ну, химия, в Бога, в душу!..

— Ой, брось ты это дело подсудное! — всплеснула руками Любаша.

— Как? Бросить?! — взъярился не на шутку. Но потом хохотнул: — Ха-ха, бросить! Точно! Я покажу, как издеваться над мирным человеком! — И с этими словами, обхватив бутыль, точно бомбу, начал выбираться из домика. — Все равно выдеру счастья! Я не я буду!

Сиреневые сумерки ниспадали с вечных небес. Багровел прощальный закат. Степь благоухала сладкой горечью полыни. Однако человеку на крыльце было не до красот божественного мироустройства. Подняв над бедовой головушкой стеклянный снаряд и такелажно крякнув, он от всей взбаламученной души шваркнул ненавистный предмет о все тот же металлический брус.

Крепкое литое стекло лопнуло, удовлетворяя оглушительным звоном вредителя. Потерев мозолистые ладони, утомленные неожиданной работой, пропойца исчез в домике. А над стеклянными сколками и металлическим брусом закипало необычное мглистое облачко. Оно быстро разрасталось, теряя плотность: становилось все больше и больше…

Наконец легкий степной ветерок колыхнул это странное газовое облако в сторону ангара. И оно поплыло туда, сливаясь с сумерками. И скоро через щели заплыло в ангар, так похожее на мифическое опасное чудовище, разбуженное человеческой беспечностью.

К сожалению, мы сами часто устраиваем себе же неприятности. Например, режем бритвой вены. И нет чтобы в горячей воде; то есть принимаешь ванну, покоишься в лазурной волне и начинаешь думать о вечности, кромсая лезвием запястья, и уходишь в мир иной быстро и безболезненно. А так — кровь сворачивается, и нет никакой возможности уйти в небо.

Девушка (пятая) всего этого не знала — и осталась мучиться жить. Я посетил ее в больнице; она, обескровленная и нежная, не обрадовалась, хотя я прибыл с букетом и фруктами. Одноклассница, как выяснилось, не любила фрукты.

— Уйди, — прошептала она.

— Почему? — удивился я. — Разве ты не любишь яблоки, апельсины, мандарины, груши…

— Не люблю, — подтвердила с ненавистью.

— А я люблю фрукты, — признался, — и твой минет, они напоминают мне лето.

— Н-н-ненавижу! — нервничала.

— Лучше поработай губками и язычком, — пошутил я. — Сделай себе и мне приятно.

— Я тебя убью… убью!.. — закричала истеричка на всю больницу.

Пришлось уйти от столь неряшливого, неприятного во всех отношениях разговора. А ведь могли покувыркаться на больничной койке, как прежде.

Прежде был мир и покой. Я ее любил, единственную и неповторимую. Я ее боготворил. Потом однажды выяснилось, она влюблена в физрука, красавчика и культуриста. Дурочка думала, что у него самый лучший и натренированный пенис, и решила попробовать его на зубок. Это она сделала в школьной раздевалке, не подозревая, что физрук поставил на нее, как на лошадь.

— Отсосет как миленькая, — сказал руководитель физкультуры. — Спорим на ящик коньяка.

— Она честная девушка, — тешил себя очередной иллюзией.

И ошибся — пришлось покупать ящик армянского пятизвездочного напитка. Это обстоятельство меня взбесило, не люблю проигрывать, но я простил ее, похотливую сучь. Если бы не простил, быть ей в том безотказном квартете, обслуживающем моего приятеля Бо. И делала бы все, даже несмотря на камуфляжные порезы рук. Потому что, как правило, я выполняю все свои желания.

Теперь у меня (в год активного солнца) всего одно желание — не умереть. Сестричка умерла именно в такой год — год активного солнца.

Правда, она не ела черешню в неограниченном количестве. Чтобы жить, надо любить фрукты, и поэтому я жадно поглощал витаминизированные фруктовые шарики, когда снова пришел Бо.

Был возбужден, радостен, поправлял новый сюртучок клерка, скрипел импортной обувкой и энергично исповедовался в своих успехах: его перевели в Ящик, то есть на завод оборонной промышленности.

— В качестве кого? — спросил я. — Вредителя?

— Нэ, не вредителя, — с достоинством отвечал. — Но юрисконсультанта.

— Да? — изумился я. — Крепко ж ты насолил Генштабу!

— В каком смысле?

— У тебя какое образование?

— Высшее… — И уточнил, правдолюб: — Неоконченное. А что такое? — И недовольно повернул бонапартистскую голову.

— Ты же расписываешься крестиком, — вспомнил я.

— Вот и неправда, Сашенька! — обиделся будущий юрист.

— Ну-ка, будь добр! — И подвинул к нему лист бумаги.

— Пожалуйста! — И, выудив из карманчика вечное перо, старательно и независимо вывел +, туповато поглядел на крестик, чертыхнулся и снова: +. А-а-а-а-а! — завопил и принялся, как в бреду, губить бумагу: + + + + + + + + + + + + + +, потом устал, сел, изнуренный и поверженный, долго смотрел перед собой, наконец изрек: — В данном случае все это не имеет ровным счетом никакого значения.

— Быть тебе Прокурором республики! — И, сморкнувшись, обтер пальцы о фалду официантского смокинга-сюртука.

Когда-то, когда мы все жили, я мечтал стать официантом. И я даже знаю почему. Дело в том, что наша мама абсолютно не умела готовить пищу и отец был вынужден семимильными шагами делать офицерскую карьеру, чтобы обеспечить ежедневный безбедный поход семьи в ресторан.

Разве можно позабыть тот ресторанчик, висящий над морем «ласточкиным гнездом»? Море фрондировало внизу, в камнях, мы же воскресным семейством рассаживались за (своим) столиком, и я готовился к действу. Отец, грозно насупив брови, вопрошал всякий раз:

— А где же Борис Абрамыч?.. Борис Абрамыч, голубчик, обслужите-с?!

И он появлялся, достопримечательный и великий лакей всех времен. Был помят временем, плешив, хихикал и летел, как ласточка, в неизменном траурном смокинге — и полет его между тесно уставленными ажурными столиками был стремителен и свободен. Именно эта свобода передвижения меня больше всего волновала, как я понял позже. Но еще позже задал себе вопрос: может ли лакей быть в свободном полете? И пожалел Бориса Абрамыча, ресторанного человечка, стоически обманывающего и себя — себя-то ладно, — и других, таких легковерных, каким был я. Итак, он подлетал к нам, ласковый и предупредительный, сиропился:

— Чего-с изволите-с? — и называл мать и отца по имени-отчеству.

— А изволим все, что есть в вашем говняном заведении! — радостно рычал отец, к ужасу мамы.

На что Борис Абрамыч понятливо хихикал и упархивал, неся на рукаве стираное полотенце, точно знак высшего смысла человеческого существования. По-моему, отец его недолюбливал, однако чаевые платил исправно, и немалые.

И он, разумеется, был прав, отец: за все надо платить. Тем более — за власть над другими.

Я, Автор, сижу на кухне и смотрю в окно, как идет дождь. Куда идет дождь? Интересный вопрос. Боюсь, никто не знает на него ответа. Равно как и то, куда мы все бредем и что нас ждет в скором будущем. В этом смысле мне повезло: я могу заглянуть в будущее, убежать в прошлое и вернуться в настоящее. Для своих героев я — Бог. И могу их казнить, а могу миловать. Но иногда кажется, что герои живут своей жизнью. За примером далеко не надо ходить: если ты некрасиво поступил, то следует скрывать проступки, тебя не украшающие. Так нас учит наша же жизнь. Мой же Герой вместе со слабоумным слюнявым отечественным Бонапартом плюет на общественное мнение.

И потом — возмущенный читатель вправе спросить: что он все сморкается и сморкается, у него что, насморк? И я вынужден признаться: сопли, но это не есть самая худшая болезнь, сопли. Есть, например, недуг более серьезный — власть. О ней можно говорить долго и рвотно, однако скажу лишь одно: по мне лучше мучиться осклизлыми соплями, чем быть обремененным властью.

Я ненавижу власть над собой, даже ту, которая может принести мне благо; еще более мне претит быть властью над кем-то. Однажды я сплоховал, возвращался на тарахтелке в город, сентябрил прохладный дождь, а на обочине пригородного шоссе у развалившегося велосипеда горевала девушка. И если бы не дождь, я бы проехал мимо. Всему виной дождь. Когда идет дождь, не рекомендуется выезжать путешествовать… Словом, мы познакомились, девушка оказалась соседкой по дачной местности; увлекается спортом, стихами, микробиологическими проблемами… Она промокла, и я предложил ей старую теплую рубашку; девушка принялась переодеваться на заднем сиденье, и я, мещанин, не удержался и в зеркальце заметил вот такую прекрасную грудь ()(•).

Потом мы приехали в город, девушка пригласила меня попить чаю с ежевичным вареньем, иначе можно в такую погоду подхватить насморк. Мы попили чай с вареньем и как-то само собой очутились в одной постели. Это можно было объяснить лишь тем, что оба мы не хотели впоследствии сопливиться. К тому же мы так промерзли, что одеяло нас не грело, пришлось полночи заниматься добычей тепла. Поутру мы проснулись, и я был вынужден спросить:

— Ты у меня девочка?

— Нет, мальчик, — последовал ответ.

— Или красный день календаря? — не унимался я, обожравшийся, должно быть, консервированной ежевики.

— Это так вас волнует, молодой человек? — в свою очередь поинтересовались у меня.

— Нет, но интересно, как будущему акушеру.

— Замечательно, — сказали мне. — Вот кто будет роды принимать.

— Ладно, — вздохнул я, прощаясь, — значит, через три дня начинаем ковать маленького?

— Ага, — улыбнулись мне, — маленького микроба.

— Мужского рода, — предупредил я.

— Как закажете, молодой человек…

И вот, пожалуйста, цель, которую мы перед собой поставили, выполняем ударными темпами. Моя бывшая случайная попутчица, а теперь гражданская жена успешно беременна, она входит в кухню и мешает мне работать над фантастической феерией, равно как и над романтической доброй повестушкой, где главный герой — провокатор из провокаторов, доказывающий, что мы все счастливы. Почему? Потому что живем в первой в мире стране развитого идиотизма. А если мы живем в такой стране, то, следовательно, мы все счастливы — идиоты всегда и однозначно счастливы, то есть, руководствуясь великими, всесокрушающими, бредовыми идеями, мы досрочно достигли того состояния, о котором мечтало все человечество и грезили кремлевские мечтатели.

Только тогда почему постоянно испытываешь желание удавиться? Наверное, когда много-много-много счастья, то рано или поздно наступает перенасыщение этим гниловатым счастьем, как черешней.

Я ел черешню, когда пришел мой приятель. Вид у него был загадочный, на боку тащил спортивную сумку.

— Боря, — испугался я, — ты вынес из Ящика секретную втулку?

— Нэ, — последовал ответ. — Наоборот, несу. — И открыл сумку. Там жался летний надувной матрац.

— ?!

— Очень, говорят, удобно.

— Что? Спирт выносить?

— Я же не пью! — удивился сумасшедший мой друг. — На работе.

— Тогда я ничего, брат, не понимаю.

Бо самодовольно хихикнул, потер куцые свои ручонки и объяснил, в чем дело. Оказывается, на новом месте работы в него влюбилась дочь директора секретного производства по имени Танечка. Втюрилась, как кошка, утверждал новоявленный юрист. Воспылала страстью и…

— А как же Аида? — перебил я.

— Снова беременна, — ответил и продолжил увлекательный рассказ о любви.

Танечка потеряла голову и затащила профкобеля на чердак здания оборонной промышленности, где и произошла производственная случка.

— Очень неудобно, — признался юрисконсультант, — на трубах-то.

— А-а-а, — догадался я. — Матрац, так сказать… Поздравляю, наконец ты начинаешь здраво рассуждать.

Но товарищ мой, стесняясь, отвечал, что идея матраца принадлежит той, которая его полюбила в полевых условиях.

— Главное, чтобы обороноспособность страны оставалась на должном уровне, — прозорливо заметил я.

— Мы поднимем этот уровень еще выше, — отмахнулся Бонапарт и с сумкой на боку удалился на чердак выполнять прихоть мечтательной фантазерки. Как говорится, без мечты жить не рекомендуется.

На всю Ивановскую буянила гармонь. Брехали собаки. Из деревенской российской глубинки выбиралось чудо на колесах. Его провожали сдержанные мужички, крикливые детишки, голосисто окающие бабы:

— Прыжайте ещо!

Гарцевал на мотоцикле, как на коне, юный пастушок.

— Какие милые! Какие смешные! Какие демократы! — восхищалась Николь, в руках держала крынку с молоком. — Медвежий угол. И всего сто километров от столицы?

— Народец добрый, хотя себе на уме, — отвечал Ник. — Обижать не рекомендуется.

— В каком смысле?

— В любом… не ре-ко-мен-дует-ся, — с напором повторил журналист. А вот дороги здесь черт знает какие. На них точно наш капитализм шею свернет.

Впереди автомобильными сигналами замелькала стрела скоростного шоссе. Водитель нажал на педаль акселератора, взмахнув рукой юному пастушку на мотоцикле:

— Спасибо, ковбой! — И машина, покачиваясь на волнистых ухабах, начала возвращение в цивилизованный мир, окрашенный нежными орхидейными красками летних сумерек.

Я не люблю ходить в церковь — там сумеречно и от горящих свечей пахнет смертью. После смерти Альки мама водила меня туда почти каждый день. Свечи перед иконами горели, как люди. И от этих свечей шел запах тлена и удушья. Мама долго молилась, шепталась с Богом, вглядываясь больными, сухими глазами в потусторонние сутяжные лики святых — молила за упокой рабы Божьей…

Потом переходила к другим иконам, поджигала твердые свечечки и ставила их умирать в медную посудину, снова молилась, но уже за здравие раба Божьего…

В старых, обшарпанных панельных домах городка Загорский зажигались первые огни. У подъездов сидели стражи нравственности — боевые пенсионерки. Боевые пенсионеры забивали «козла». У Дома культуры «Химик» маялась малость обуржуазившаяся молодежь. По центральной улице Ленина, пыля, катил вахтовый автобусик со старой трафареткой «Слава советским химикам!». У дырявых заборов лежали пыльные куры, похожие на армейские пилотки.

У ДК автобусик притормозил, шумно открыл двери — вывалилась рабочая смена Химзавода. Среди них оказался и Загоруйко. Сутулясь, пошел через площадь. Его окликнули:

— Виктор Викторович! Вечер добрый!

— Здрасте, Виктория, м-да… — Мельком глянул на дружелюбную миловидную девушку. — Как учеба?

— Каникулы, Виктор Викторович.

— Ну да, ну да.

— А вы что вечером делаете? — решилась на вопрос.

— Это в каком аспекте, хм? — удивился Загоруйко.

— Танцы будут в «Химике».

— Боже упаси!

— И кино. Про любовь.

— Еще хуже, — передернул плечами. — Виктория, извините. Пойду, устал.

— А что вы любите, Виктор Викторович? — звонким голосом спросила девушка, с трудом сдерживая свои сложные чувства.

— Я не понял, — растерялся ученый.

— Вы, Виктор Викторович, ничего не любите! И никого! — И стремглав убежала.

Ее сосед по дому, потоптавшись на месте, пожал плечами:

— Хм, странная какая… Я это… люблю химию, да! — И удалился в известном только ему направлении, то есть в свою малогабаритную однокомнатную холостяцкую конуру. Символом бытовой неустроенности в его руках моталась старенькая хозяйственная сумка.

А между тем на вверенном ему, Загоруйко, государством секретном Объекте происходили странные события. О! Если бы в эти роковые для всего человечества минуты он оказался у ангара, то сразу бы все понял и, быть может, успел предпринять какие-нибудь полезные действия. Но увы-увы! На его месте оказался крепкий разгильдяй Ваня-Ванечка-Ванюша, который мало того что выпустил джинна из бутыля, так еще и дрых без задних ног в эти критические для молодой демократии минуты.

Как известно, подозрительное газовое облако проникло в огромный ангар. Помещение было заставлено громоздкими, тяжелыми и неживыми предметами. И вот когда подозрительное химическое облако обволокло эти предметы, они вдруг ожили.

Что за чертовщина, может сказать посторонний — и будет прав. Но дело в том, что человеческий разум, не тайна, неуемен в попытках расширить Неизведанное.

Так вот, доселе мертвые (из гипса, бетона, гранита, стали, чугуна и проч.) предметы ожили и сделали свои первые нетвердые шаги по планете.

В это время Загоруйко В.В., теснясь на кухоньке, готовил свой скромный ужин из яиц и колбасы. Пища шкворчала и чадила на сковороде, находясь в состоянии собственного неприятного приготовления.

Сам человек пребывал в глубокой задумчивости, выводя в ученической тетрадке некие формулы вечности. Удары в потолок и крики: «Хренов химик! Опять колбасину жаришь без масла?» — вывели его из состояния ученой прострации.

Виктор Викторович бросился спасать ужин. Закашлялся от чада — и уронил сковороду. Та с боем упала на дощатые половицы, выкрашенные в цвет переспелой сливы. Нервные соседи сверху и сбоку ответили сварливыми ударами; соответственно в потолок и стену.

Однажды, вернувшись с речки, я застал отца в расстроенных чувствах: он метался по дачному дому, пинал ногой казенную мебель и громыхал, как перед своим бронетанковым соединением:

— Нет, ты, мать, понимаешь это или нет? Надо мной все… все командование… ржут, понимаешь…

— Бог им судья, — смиренно отвечала мама.

— Бог?! — ярился отец. — А пош-ш-шел он…

(И называл конкретное место, куда, по его мнению, должна была удалиться ему отвратительная святая личность.)

— Тебя Бог накажет, — грозилась мама.

— Слушай, ты… Черт!.. Да я вашу… вашу богадельню из танков к е'матери!..

И тогда мама с гримасой отвращения подняла руку и неловко, но, должно быть, чувствительно хлестнула нежной своей ладошкой по генеральским мордасам.

А что же я, соглядатай?

Позорно струсил — и неприятный желудочный страх погнал на речку. И там, в кустах, меня пронесло (от страха ли? Или от недозрелых яблок?), и так, что на всю жизнь осталось впечатление: человек на девять десятых состоит из дерьма; впрочем, остальное — тоже дерьмо.

Я, Автор, категорически не соглашаясь со своим нигилистическим Героем, продолжал работу, пытаясь развить мысль о том, что человек есть куча жидкого золотого говна, когда услышал за стеной характерный звук бьющейся посуды.

Я подхватываюсь и бегу в комнату: в чем дело?

По матовому экрану телевизора, сползая, роилась чайная гуща; на полу — сколки чашки; жена сидела в кресле, скрыв ладонями лицо.

— Что случилось?

— Ничего.

— Ну?

— А-а-а! — закричала, зарыдала, забилась в конвульсиях, повторяя: Где мы живем? Где мы живем? Как мы живем? Где мы живем? Как мы живем? Как жить?!

Оказывается, по телевидению показали минутную зарисовку о… даже не знаю, как того ублюдка назвать… Короче говоря, рожистый рыжий недоносок выкрал месячного ребенка, девочку, изнасиловал ее, а потом выбросил в канализационные воды.

— Наверное, ненормальный, — попытался успокоить жену.

— Нормальный… нормальный! — страдала любимая. — Я видела… видела…

— Ну все… все… спи…

— Как мы будем жить? Как? Я не хочу так жить, не хочу!

— Хорошо будем жить, — говорил я, накрывал пледом; потом долго лежал рядом, слушал дыхание родных людей — жены и маленького, как микроб, человечка.

Гром ударил в степи. Его звуки разбудили беспечно спящих на Посту. Первой проснулась женщина.

— Батюшки, неужто будет дождь?

Зашлепала к окну, всмотрелась в сумеречную глубину будущей ночи, заметно вздрогнула:

— Господи! Ваня, там кто-то шныркает. Ей-богу!

— Чего?

— Иль померещилось?

— Да кто тут? Ни одной живой души, — сладко зевнул Ванюша. — Степь да степь кругом, да мы с тобой, любезная Любаша. Шагайте ко мне, гражданка! И протянул руки к ее выразительным формам.

— Ну тебя, хулиган! — Но вернулась на кушетку. — Я женщина впечатлительная…

— Да? — Обнял за объемные плечи. — К черту на рога ехать не пугалася.

— Ну тебя, разбойника, — кокетничала.

— Ах, какая ты, Люба-Любаша, вся наша…

— А-а-а! — Душераздирающий вопль и удар локтем отшвырнули ухажера на пол.

Пуча глаза, несчастная с ужасом смотрела в окно. Там, в чернильных сумерках, мелькали тени. А в соседнее окошко заглядывала чья-то невнятная, но крупная и литая морда. Кошмар!

По шоссе летит лимузин. В нем плещется модная песенка. Впереди яркие огни Химзавода.

— Скоро Загорский, — предупреждает Ник.

— Что-то мы не спешим, — замечает Николь.

— Приятное с полезным, а потом: тише едешь…

— А что это за иллюминация?

— Химзавод. Прошлый век. Я однажды репортаж о нем готовил. На энтузиазме работают. И производство. И люди.

— И Загоруйко оттуда?

— И он оттуда, — с нажимом отвечает журналист, как бы подчеркивая, что он понимает интерес к упомянутой личности.

Девушка молча закуривает — дымок выпархивает ночной бабочкой из открытого окна машины. Неожиданно впереди замечается человеческая фигура на обочине. Она стоит с протянутой рукой и, кажется, голосует.

— Попутчик, — усмехается Ник.

Авто все ближе и ближе. «Попутчик» в сумерках странен: малоподвижен и чрезвычайно большого роста — метра три.

— Что за явление? — Удивленный водитель тормозит, не выключая мотор.

— Человек будущего? — шутит девушка.

А тот (из прошлого), совершив трудный шаг, медленно, через силу, наклоняется к открытому окну — темное литое полумертвое лико.

Журналист и его спутница теряют дар речи, пока не слышат глухого призыва:

— В коммунизм!

— А-а-а! — страшно визжит девушка и, защищаясь, швыряет крынку молока в монументальную личину.

Ее вопль спасает: Ник нажимает на педаль газа; лимузин стартует, и вовремя — чудовищный скользящий удар гранитной длани обрушивается на багажник.

Потом рубиновые сигналы машины тают в дальней дымке вечера. А странное порождение, похожее на памятник, продолжает свой путь на негнущихся ногах.

Пост, находящийся в эпицентре исторических событий, был пустячно забаррикадирован кушеткой, столом и стульями. Ванюша и Любаша пластом лежали на полу, прислушиваясь к опасному для них движению на территории. Мужчина протрезвел, как младенец; женщина причитала:

— Сделай что-нибудь! Ты ж мужик, не баба?

— В такие минуты роковые мы все равны! — огрызался Ваня, но, преодолевая себя и три метра, дополз к телефону. Накрутил номер. Алле-алле! Это дежурный по городу! Что? Говорю громко: дежурный, говорю, по городу? Это с Поста № 1, Объект № 2456, дробь… тьфу ты! Не помню… чего после дроби-то. Алле? Фу-фу!

— Что? — встревожилась Люба.

— Что-что! Враг человеческий, трубку бросил. Говорит, вспомни дробь. Я ему вспомню, холере дежурной! — Снова по-пластунски отправился к любимой.

Та ощетинилась шваброй:

— И не ползи! Вспоминай дробь, гад ползучий!

Я люблю дождь, он скрывает опасно-смертельное солнце. Хотя с ним, дождем, у меня связаны неприятные воспоминания. Однажды мы с мамой вернулись на дачу. Накрапывал дождь. Кишели мутные облака, ветер бил форточки. На предгрозовом фоне рамы окон напоминали кладбищенские кресты.

Дождь усиливался. Мама осталась на веранде, ежилась в старой пуховой кофте, беспокойно ходила по гробовым доскам, вглядываясь в заштрихованный дождем мир…

Дождь лил как из ведра.

И под этот грубый шум воды я заснул. Если бы я не заснул… Но я уснул, потому что дождь, повторю, лил как из ведра. Жаль, что дождь лил как из ведра; если бы случилась хорошая погода, я бы не уснул… А так уснул и не видел, как мама ушла. Она, оказывается, любила гулять под дождем, она ушла в дождь, она ушла в никуда и не вернулась. Наверное, мама решила не причинять лишних хлопот тем, кто не последовал ее примеру. Более того, она, очевидно, сделала все, чтобы ее не нашли. И я ее понимаю: неприятно, когда тебя находят выброшенным на речной берег с выглоданным до костей лицом, и вообще — испорченный утопленнический вид может расстроить кого угодно. Я, например, расстроился бы — и благодарен маме, что она осталась для меня как живая.

Меня навещает мой друг Бо по прозвищу Бонапарт, он мал ростом, но умен, как вышеупомянутый полководец, которого, как утверждают историки, отравили мышиным ядом на острове св. Елены. То есть все мы ходим под Богом, и каждый подыхает, как ему предписано свыше. И с этим ничего не поделаешь.

Итак, мой приятель приходит, и я его спрашиваю о погоде: идет ли дождь?

— Дождя нет, — отвечает Бо. — И мозгов тоже.

— А что такое?

— Застукали нас с Танечкой на чердаке, — признается.

— …и на матраце?

— Ага, — вздыхает.

И рассказывает поучительную историю. На заводе оборонной промышленности был последний день квартала, а план выполнен лишь на 56,7 процента, что само собой существенно подрывало обороноспособность страны, и поэтому на секретный Ящик прибыл строгий представитель Министерства обороны. И что же установил беспощадный представитель?

Гегемон, то есть рабочий класс, не жалел своих сил и энергии у станков, выпуская нужные для межконтинентальных ракет СС-18 втулки, а заводская администрация практически в полном составе покинула капитанский мостик и… в любовном угаре чердак едва не разваливался, от усердия лопались надувные матрацы, а запах стоял такой, будто пробежал конский табун, то бишь была любовь, в высоком смысле этого слова.

— Так не бывает, — не поверил я.

— В нашей стране и не такое бывает, — последовал резонный ответ.

— И что, любовь была коллективная?

— У каждого из нас свой матрац, — был гордый ответ.

— И какие последовали оргвыводы?

— Директору замечание, — пожал плечами мой приятель. — Главному инженеру замечание, главному технологу замечание, заместителю главного технолога замечание, заместителю главного инженера замечание, заместителю главного…

— А тебе-то что? — не выдержал я. — Тоже замечание?

— Нэ. Мне выговор.

— За что?

— За халатное отношение к своим обязанностям.

— А я же предупреждал: обороноспособность Родины прежде всего…

— Так мы ж выполнили план?

— Выполнили?

— Ну да. На 101,7 процента.

— Тогда я тобой, Боря, по праву горжусь! — И облобызал своего друга, сморкаясь в его модную общеармейскую пилотку.

…Мы с мамой возвращались из церкви по тихой, сморенной солнцем, пропахшей полынью и пылью улочке дачного поселка. Куры лежали на бревнах, похожие на солдатские пилотки… Теперь я знаю: когда куры лежат на бревнах, значит, жди дождя… Жди дождя, когда в прогретом воздухе возникает петля удушья, которая безжалостно затягивает горло, и спасение или в кислородной подушке, или в дожде… Мама выбрала дождь, и это было ее право.

Вероятно, она не хотела, чтобы тыкали ей в рот резиновый шланг кислородной подушки, как Альке. Мама не хотела агонизировать, глотая кислородные куски подачки…

Не думаю, что она знала историю о том, как умирал знаменитый пролетарский писатель. Умирал он трудно, ему не давали умереть: привезли триста мешков с кислородом на грузовике, передавали их конвейером по лестнице в спальню — хотели обмануть смерть. А ее, душегубку, невозможно обмануть, разве лишь так, как это сделала мама, убоявшись насильственного милосердия.

Вечерний городок был беспечен, мирен, тих, в окнах уютно пылал свет и мерцали экраны телевизоров. У ДК «Химик» гуляла молодежь. Репродуктор хрипел модную песенку. С авиационным ревом приближалась иномарка. Молодежь открыла рты. Потом завизжали тормоза — фантастический лимузин с роскошной блондинкой и поврежденным багажником остановился. Водитель, мечта всех азиатских девушек, с легким акцентом поинтересовался:

— Пардон, улица Карла Маркса, семнадцать, строение шесть?

— А вам кого? — спросила одна из местных краль. — Не Загоруйко ли?

— Так точно.

— Ой, я вам покажу! — обрадовалась Вика-Виктория. — Поехали?

— Есть! — Ник открыл дверцу. — Сажайтесь, пожалуйста.

— Спасибо! — Плюхнулась на сиденье. — Ой, здрасте! — заметила фееричную блондинку.

— Здрафствуйте, — медленно проговорила та, выщелкивая сигарету из пачки.

Автомобиль стартовал, и никто в нем не заметил, что молодые люди, оставшиеся на площади, стоят с зажженными спичками, а некоторые — с зажигалками.

На Посту № 1 происходили следующие события: отбросив вахтенный журнал, Ваня снова ползет к телефону, накручивает номер:

— Алле! Алле! Фу! Фу? Дежурный по городу! Это Пост один, Объект № 2456, дробь, черт, 249Г. Гэ, говорю. Да, у нас туточки ЧП! ЧП, говорю! Чрезвычайное, значит, происшествие… Конкретно?.. Кто-то ходит. Большой-большой. И молчит. Огромные такие болваны… Болваны, говорю!.. Что? Да не ты болван, болван!.. Я ж говорю… И не пьяный я, протрезвел давно. Вот ба-а-а… женщина, в смысле, подтвердит… Алле! Фу-фу!.. Гну!!!

— Что там? — слабым голосом спросила Любаша.

— Что-что! Сказал, дурак, что у нас вертеп.

— У нас хуже, — обреченно вздохнула женщина.

Мы живем с детской верой в милосердие. Мы рождаемся с верой в чужое совершенство и милосердие. В этом отношении наша страна разительно отличается от других стран мира, то есть я хочу сказать, чувство сострадания у нашего народца самое лучшее. Могу привести убедительные тому примеры: боевой и перспективный генерал после радикальной операции по зачистке государственной площади от экстремистских элементов чуть повредился умом и был спешно отправлен в дурдом. Там его принялись лечить. Беда больного бойца была в том, что он, словно недорезанный, орал:

— В бога, в душу, в мать, тра-та-та-тать! Во имя Царя-батюшки и святаго духа — пли-пли-пли!!!

Это раздражало вначале командование, потом товарищей по общей палате и несчастью и, наконец, милосердный плоскоклеточный медперсонал.

— Е'козел, мы сделаем из тебя полноправного члена общества, — сказали вояке, обматывая его мокрой простыней и подвешивая гусеничным коконом на растяжках.

То есть был использован самый действенный народный способ возвернуть течение мысли больного в привычное русло: когда простыня высыхает, то от жесткого, коробящегося сатина мысль тотчас же становится яснее солнечного дня.

Однако не тут-то было: простыня высохла, а генералу хоть бы хны, продолжает орать:

— Ах, е'мать-тра-та-тать! Я вас всех, ху… ху… хувинбинов, танками!.. Пли-пли-пли!!!

Крепко задумалась медицина. Санитары даже хотели потоптать ногами строптивца, так главврач выразил несогласие, был еще молод и верил в науку, приказал вломить в генеральскую плоть квадратно-гнездовым способом ядреную смесь, способную нормального человека сделать калекой на всю оставшуюся жизнь. И что же буйный фигурант в погонах? А ничего, впрочем, малость притих, перейдя на песенный речитатив:

— Широка страна моя родная!..

Пришлось главврачу прописать поющему пациенту лечебные дозы электротока. Многочисленный люд дома печали этот решительный метод лечения обозвал «перделка». После нее невротический больной становился не только крепким телом и духом, но и мыслью, а мысль была одна: что он полноправный член общества, то есть идиот.

Сам же метод прост: инакомыслящего привязывают к спецстолу, чтобы присутствовал до конца сеанса, потом присосками крепят на теле испытуемого электрические выходы (к примеру: + к мошонке, — ко лбу) и после пускают разряд от — к + или, наоборот, от + к — .

Молния прошибает безумца насквозь, и так, что он орет благим матом и начинает понимать, в какой прекрасной и человеколюбивой стране проживает. При этом легковерный болтун издает неприличные звуки, примерно такие: пук-пук-трр, трр-пук-трр, пук-трр-пук! Работать над таким пациентом с этой точки зрения весьма неприятно: санитарам приходится использовать для защиты армейские противогазы. Словом, мероприятие малоприятное как и для лечащегося, так и для лечащих. А что делать? Каждый обязан на своем месте строго выполнять свои обязанности — и тогда будет порядок в мозгах любого гражданина нашей свободолюбивой отчизны.

Однако с бронетанковым гренадером поступили некрасиво: обманом заманили на стол, прикрутили жгутами и пропустили сквозь генеральские яйца электромолотьбильный заряд.

— Ну, бляди! — обиделся от такой подлости дюжий больной, шутейно разрывая путы и размахивая, как дубинкой народного гнева, возмущенной плотью. — Сейчас я из вас сделаю дам… В бога, в душу, в мать… тра-та-тать!

Санитары, не из робкого десятка, угроз не испугались, но, замешкавшись с проклятыми противогазами, оказались прикрученными рваными жгутами к специальному столу. Через секунду с медперсональных задниц были сорваны штаны; еще через секунду в каждый персональный нижний проход был вставлен электроконец — кому-то достался — , а кому-то +. Бестрепетная бойцовская рука рванула рубильник…

Да, генерал поступил немилосердно, но, как говорится, исключение подтверждает правило. Когда обнаружили двух голых атлетов, поющих дамскими голосами «Широка страна моя родная…», и не обнаружили неистового пациента, то предприняли серьезные попытки к его обнаружению. И нашли генерала, но на танковой броне: соединение боевых машин окружило дурдом и готовилось разнести его в прах. Понятно, что врачи тут же поняли: имеют дело с практически здоровым на голову человеком, о чем свидетельствовала и справка с круглой надежной печатью, которую эскулапы вынесли бронетанковому экстремисту. На этом конфликт успешно завершился: танки вернулись на стрельбища, лекари — долечивать своих паразитирующих клиентов, генерал же со справкой был назначен на новую ответственную должность в Генштаб.

Думаю, нет необходимости говорить, что одурманенный совестью на непродолжительное время был не кто иной, как мой отец. Благодаря усилиям самой милосердной и надежной в мире психиатрической медицины он встал на ноги в хромовых сапогах. Изредка, правда, распекая незадачливого подчиненного, он интересуется:

— Тебе, козлик, что вставить: плюс или минус?

И его не понимают, но на всякий случай щелкают каблуками и во все горло гаркают:

— Служу, блядь, отечеству!

И верно: мы все служим отечеству, и отечество платит нам тем же в лице апостолов власти, уверенных, что вправе руководить работой по искоренению всего, что мешает формированию нового человека. Видимо, по уразумению государственных бонз, новый человек — это который не жрет, не срет, не семяизвергается, а растет, крепнет и мужает с надеждой на светлое будущее.

Бурная и радостная встреча по адресу: ул. Карла Маркса, 17, строение шесть. Двое обнимаются, хлопают друг друга по спинам, будто выбивают пыль из костюмов.

— Ник, чертушка! Сколько лет, сколько зим!

— Виктор, башка!

— Все такой же! Ас пера! Спасибо за репортаж, — саркастически смеется ученый. — Так прославил на весь мир, что погнали меня с Химзавода поганой метлой.

— Как это, Виктор? Ты же гений! — был искренне потрясен журналист.

— Ой, это долгая история. Проходите-проходите. Правда, у меня скромно.

— Это Николь… тоже журналистка, — хмыкает Ник, представляя свою спутницу.

— А это Вика, — улыбается Загоруйко. — Соседка. — И предлагает: Давай-ка, соседушка, чайку. Или что покрепче?

— Я за рулем, нам еще возвращаться, — разводит руками Ник. — Так, значит, живет гений органической химии? О, черт! — задел полку, которая и рухнула на пол. — О, пардон-пардон! — кинулся собирать книжные кирпичи.

Тотчас же раздался требовательный стук в потолок и стену. Малахольный гений отмахнулся:

— Соседи. Филиал дурдома.

— Весело у нас! — крикнула Виктория из кухоньки.

— Ничего, живем, хлеб жуем, м-да! — вздохнул Загоруйко.

— А нельзя… хлеб кушать… в другом месте? — мило поинтересовалась Николь.

— Дело в том… Николь, да? Что каждый кулик — знай свое болото.

— Его в Оксфорд приглашали, — заметил Ник с недоумением в голосе. Преподавать и работать.

— В Оксфорд?

— Да? Ну и что? — вскричал Виктор Викторович. — Что мне этот рафинированный Оксфорд? Мои мозги кипят разумом только здесь! — И тоже широко раскинул руки: вторая книжная полка рухнула на пол.

Тотчас же раздался странный гул. Задрожали стены, закачалась рожковая люстра, задребезжали оконные стекла.

— Ну и соседи у меня! — в сердцах проговорил ученый, собирая книги. Когда-нибудь отравлю питьевой водой.

— Боюсь, что это не соседи, — проговорил Ник, приближаясь к окну.

Далекий и тревожный гул, как при землетрясении, исходил из темно-синей степи, подсвеченной ранними звездами.

* * *

По свободной степи, подсвеченной ранними звездами и серпастым месяцем, двигались странные фигуры. Люди, не люди? Похожие на людей. Ростом от двух до десяти метров. И у каждой фигуры правая рука была вытянута вперед по ходу движения. Двигались же они к освещенному Химзаводу. Там уже происходили какие-то подозрительные и шумные события: громыхали взрывы, горели постройки, метались мелкие человечки…

Вдруг одна из величественных десятиметровых фигур наткнулась на провода линии электропередачи — вперед указывающей рукой. Провода красиво заискрились — и искусственные звезды, салютуя, обрушились на темную землю.

Тут я, Автор, вынужден признаться: однажды, когда я был юн и верил в людей, как в себя, мое творческое самолюбие было задето грубой дланью судьбы. В мою голову ударила мочевина дури, и я решил поступить на двухгодичные курсы, позволяющие потом с полным правом пополнить плотные ряды сценаристов и бесплатно смотреть фильмы в Доме кино.

Нас, искателей славы и приключений на собственный зад, собрали перед сочинением в просмотровом зале. Выступил известный киномэтр, умеренно толстый, сытый, грузноватый, вместе с тем моложавый и демократичный, по фамилии Факин-Черных.

— Ребята, — сказал он, гроссбух от кинематографа, — вы прекрасно, блядь, знаете, какие исторические и удивительные события происходят в нашей, блядь, стране. И поэтому, мои друзья, единственная, блядь, просьба: пишите правду, блядь, только правду, блядь, ничего, кроме правды, блядь. Вы, блядь, будущая наша надежда, должны ввергнуть меня и уважаемую, блядь, Комиссию в шоковое состояние, провести этакую, блядь, шокотерапию. Зачем, блядь? Чтобы мы, блядь, увидели, блядь, ваш, блядь, художественно-мировоззренческий, блядь, потенциал. Договорились, блядь? Ну и хорошо, блядь, блядь и еще раз блядь!

Вот такая грубо провокационная, блядь, затея. И я, доверчивый, как ребенок, поверил словам гермафродитного деятеля самого, как утверждают, высокооплачиваемого искусства.

Тогда, когда я поступал на курсы, КПСС начинала тонуть, как старая фекалина в проруби вечности. Но еще находилась в силе. А поскольку меня попросили сказать правду и ничего, кроме нее, то был я предельно откровенен: Партия, писал я, разлагает здоровый общественный организм, как злокачественная опухоль. Двадцать миллионов создали для себя питательную среду. В ней, едкой, как ртуть, гибнут мысль, желания, воля, здравый смысл, процветают же ложь, бред, скудоумие, похоть, политиканство, лизоблюдство и проч. Предлагаю, писал я, вырвать с корнем все памятники малорослому вождю и скинуть с корабля современности. Или в крайнем случае собрать памятники в одном месте — в гигантском, например, ангаре, чтобы потом в назидание показывать потомкам.

Такую вот фантастическую ересь я изложил, руководствуясь, напомню, пожеланиями и установками жульнического провокатора Факина-Черных.

И что же? Через два дня я обнаружил свою фамилию в списке неудачников. Точнее, список состоял из двух фамилий, моей и еще одного малахольного. Позже выяснилось, что он, даровитый живописец, тоже решил провести с уважаемой Комиссией сеанс шокотерапии — на экзаменационных листках изобразил фривольные картинки траха между мальчиками и девочками. Должно быть, рисовальщик спутал место поступления. Но как быть со мной, писакой? Почему я не допущен до следующего испытания? Я не понимал. И поэтому отправился за ответом в приемную комиссию. Я такой-то, такой-то, говорю. Ничего, блядь, говорю, не понимаю. Комиссия на меня глянула, словно я перед ней предстал с картинки вышеупомянутого художника. Потом отвечают, мол, вы, молодой человек, допустили множество грамматических ошибок. Спасибо, ответил я и поспешил уйти. Почему? Дело в том, что с правописанием у меня не все ладно, особенно когда волнуюсь или тороплюсь. И совершаю уму непостижимые ошибки: «гермафродит» я могу написать «гомофродит», «гондон» «гандон», «эксперимент» — «экскремент» и так далее и тому подобное. Такая вот неприятность и беда.

Вернулся домой в расстроенных чувствах. На тахте лежала жена, она была не беременная жена, разумеется, и читала книгу, в которой, вероятно, полностью отсутствовали грамматические ошибки. Я чмокнул жену, конечно, в щечку и с верой в свою исключительность удалился на кухню работать. К счастью, относительные неудачи укрепляют меня во мне же самом. Главное, чтобы не выключали свет — в широком смысле этого понятия.

Рожковая люстра под потолком неожиданно погасла, потом вспыхнула, затем снова погасла, прервав дружеское чаепитие. И все остальные рожковые люстры (и не только рожковые) погасли в городке Загорский. Его жители заволновались: захлопали двери, закричали женщины, залаяли собаки.

— Что такое? — удивился Загоруйко впотьмах. — У нас со светом всегда хорошо. Да, Виктория?

— Да, Виктор Викторович, — пискнула соседка.

— У меня в машине фонарь, — предложил Ник. — Что сидеть, как грачам…

— …сычам, — поправила Вика.

— Вот беда, м-да. Все как-то не к месту, — страдал гостеприимный хозяин, пытаясь выйти в коридор. — Может, пробки перегорели? — Ляскнул спичками. — Ни зги не видать.

Под неверный свет спичек ученый и его гости выходили на лестничную клетку. Там, будто в ночном лесу, перекликались соседи.

У подъезда недоумевающих жителей встречал теплый мягкий вечер, похожий на поцелуй любимой. Звезды, как могли, помогали далеким мерцанием грешной планете Земля. Громыхнуло, а потом полыхнуло за дальним перелеском.

— Там же Химзавод?! — ахнула Виктория.

— Действительно, м-да! — встревожился Загоруйко. — С химией у нас такое случается. Сложное производство, однако! — Занервничал: — Надо ехать. У меня веломашина; правда, без спиц…

Журналист молча указал на автомобиль. Рассеянный гений хлопнул себя по лбу. Потом ударили дверцы, и авто помчалось по городку, погруженному во мрак неизвестности.

Был вечер, я чувствовал себя прекрасно, потому что не было солнца с его прожигающими рентгеновскими лучами. Я лежал на тахте и жрал черешню, когда пришел Бо. Он пришел и сообщил сногсшибательную новость. Если бы я не лежал, то упал, а поскольку лежал, то лишь пульнул косточку в лоб высокому, однако маленького роста гостю, заметив, что у него такой потрепанный вид, будто он, сбегая из психлечебницы, изнасиловал электротоком весь ее медмужперсонал.

— Нэ, — радостно улыбнулся герой смутных дней. — Поздравь меня: я — в рядах.

— Каких?

— Боевых!

— Не понял.

— Ну, член, — продолжал улыбаться.

— Член?

— Член!

— Ты что ругаешься? — оскорбился я.

— Я… я только сказал, что член…

— Я знаю, что у тебя член. Он мал да удал. — И высказал догадку: — Ты что, подцепил триппер? И радуешься, что не хуже?

— Нэ, — потерялся мой наивный друг. — У меня… я… я… член!.. В рядах я!..

— Каких?

— Б-б-боевых!

— Не понял?

— А-а-а! — заплакал герой. — Я член… и все-е-е!

— Главное, что у тебя нет триппера, — заметил я.

— А член есть? — запустил руку в штаны. — Есть, — с облегчением вздохнул.

— Поздравляю, — сдержанно сказал я. — Но на всякий случай сходил бы ты, дружок, к венерологу.

Мой друг закатил глаза, покрылся багрянцем, зарычал и, сшибая предметы домашней утвари, кинулся прочь; вероятно, поспешил последовать моему совету.

А я остался один, ел черешню и думал о превратности судьбы. Однажды давно, когда учился в химическом институте имени красного химика Губкина, меня пригласили к ректору. Был он вдохновенным самодуром и малость долбленым догматиком, подавляющим студентов своей жиромассой.

— Молодой человек! — заорал он. — Не хотите ли вступить в ряды?..

— В какие?

— Б-б-боевые!

— Не понял?

— В ряды авангарда, е'мать твою так!

— Понял.

— Пришла разнарядка, чтобы молодого, чтобы исполнительного, чтобы… — Тряс великодержавными щеками.

— А я не хочу…

— Чего не хочешь?!

— Не хочу в ряды.

— Какие?

— Б-б-боевые!

— Не понял?

— В ряды авангарда, е'мать твою так!

— К-к-как? — переспросило химическое жирообразование.

— Е'мать твою так!

— П-п-почему?

— Не хочу и все.

— Этого не может быть! — взъярился ректор, брызжа слюной. — Молодой человек, да вы знаете… За пять минувших лет в ряды пришли свыше полутора миллионов лучших представителей рабочего, блядь, класса. Среди вновь принятых, е'их мать, более десяти процентов колхозники. Продолжается приток представителей интеллигенции.

— Я не колхозник, — прервал я речь, вытирая лицо от слюны кумачом переходящего знамени. — И тем более не рабочий…

— Но представитель интеллигенции…

— Но не передовой.

— Но интеллигенции.

— Не передовой.

— Интеллиген… да пошел ты…

— Спасибо! — подхватился со стула.

Не тут-то было: институтский жандарм решил во что бы то ни стало докопаться до истины.

— Ты что ж, сукин сын, не признаешь политику партии?

— Признаю.

— Тогда почему не желаешь вступать?

— По состоянию здоровья, — брякнул я.

— Ка-а-ак?

— Ряды должны быть чистыми, я не имею права марать чистые ряды… прежде всего чистота рядов…

— У тебя что, триппер? — заволновался ректор, прекращая дышать.

— И он тоже.

— А не врешь?

— Вру.

— Значит, правда! — замахал руками догматик. — Иди отсюда… с Богом! — И задышал в кумачовый носовой платок.

Я хотел заметить, что подобные болезни передаются исключительно половым путем (или через стакан), однако лишь пожал плечами и отправился восвояси.

Но теперь я вынужден признать свою ошибку: поступил опрометчиво, отказавшись от чести пополнить ряды строителей коммунизма. Почему же я сожалею? Утверждают, дело Ильича бессмертно, то есть, я так понимаю, все, кто активный участник этого невразумительного дела, получают бессмертие. А кто не хочет жить вечно? Все хотят жить всегда. И я тоже, однако — не судьба. Я своей безответственностью себя же и подвел к ножам гильотины. И поэтому умру. Хотя борьба за мою жизнь велась постоянно.

Я ненавижу врачей, стервятников беды.

Я люблю врачей, они создают иллюзию надежды.

— Черешня полезна во всех отношениях, — врал экзекутор веры и надежды.

— И все будет хорошо? — не верила мама.

— Нужна операция, голубушка, — шамкал старичок, пряча цветную ассигнацию.

— Боже мой! — заливалась слезами мама. — И все будет хорошо?

— Ничего определенного, голубушка, сказать не могу. Есть надежда, что все будет хорошо.

— Господи, что делать?

— Операцию.

Как приговор к жизни.

Тиха и прекрасна российская люцерновая степь в час вечерний. Но чу! Что за звуки? Рып-рып-рып — это рыпает дверь в пристроечке, именуемой в официальных бумагах Постом № 1. В щели двери угадывается человек — это Ваня. У напряженно-испуганного лица держит керосиновую лампу.

— Это!.. Ни одной живой души, — сообщает шепотом, удивляясь такому странному обстоятельству. Повышает голос: — Любаша, выходи. Хрен нам по деревне!

Осторожно ступая по двору, проходит к воротам ангара. На засове висит огромный пудовый замок.

— Порядок! — довольно крякает. — Любаха! Выходи-выходи на свежий воздух. — Приподнимает над головой лампу. — Погодь. А машина-то где? Сперли-таки, гады неопознанные… Любка, ты чего?

— Ы-ы-ы! — в голос жалуется женщина, опустившаяся без сил на ступеньки крылечка.

— Ты чего, белены объелась?

— Ы-ы-ы! — И тычет пальцем в звездную сыпь неба.

На фоне равнодушных и холодных звезд… О! Матерь Божья! На мгновение, которое было как вечность, Ваня лишился речи: его пикапчик, как потертая галоша, был надет на металлический столб ворот, ведущих на Объект. Какая сила смогла поднять машину и насадить ее так вульгарно?

Отбросив лампу и все приличия, Ванюша дал стрекача в спасительное убежище Поста. Отдышавшись, цапнул телефонную трубку:

— Алле! Алле! Фу-фу! Чтоб вас всех!..

— Что там еще? — слабо спросила Любаша.

— Что-что, глухо как в танке! Что же это такое? — развел руками. — А может, того… война… мировая, а мы тут одни погибаем?

— Ах! — И впечатлительная женщина не без некоторой приятной грациозности рухнула в легкое беспамятство.

Химзавод был освещен веселым бойким пламенем — это горели нефтецистерны. На асфальте искрилось битое стекло. Ворота были выворочены некой безумной разрушительной силой. Рядом с проходной лежал чугунный слиток овальной формы. Вика попрыгала на нем, задирая голову к звездам:

— А может, это метеорит?

Присев, Загоруйко потукал костяшками пальцев по странному предмету:

— Чугун, пористый. — И обратил внимание на Ника, который работал с видеокамерой: — Вот так всегда, господа: на наших бедах… — Осмотрелся. Что же случилось?

— Авария? — предположила Виктория.

— А где тогда люди? — удивился ученый.

— Авария же, — сказала Николь, — убежали.

— Наши люди не бегают от газов. — Понюхал воздух. — Калий, натрий, свинец, магний. Но жить можно. — И попросил: — Вика, будь добра, там, на проходной, телефоны…

— Это как в том анекдоте, — вспомнила иностранка. — Один вредный покупатель приносит минеральную воду на анализ, мол, запах ему не нравится. Проверили, говорят, да, цианистый калий, вы это пили?

— Отлично, — проговорил Ник, выключая видеокамеру. — В смысле, все плохо, но…

— Ладно тебе, — вздохнул Загоруйко. — Вашего брата только это и кормит.

От проходной бежала девушка:

— Телефоны не работают, Виктор Викторович!

— Замечательно, — покачал головой гений химических наук. — Надо остановить производство.

В ответ ухнула цистерна. Пионерское пламя взвилось вверх так, что хрустальные звезды померкли. Воздушная волна прижала людей к земле начинался апокалипсис местного значения.

«Коммунисты — все фашисты!» — такой вот непритязательный лозунг был брошен на стотысячном стадионе, где проходил футбольный матч в честь ухода из спорта знаменитого крайнего левого хавбека сборной страны.

Я, Автор, все понимаю: если имеешь убеждения, высказывай, однако зачем прятаться за спины истинных болельщиков, которых вкупе с провокаторами тотчас же обработали спецвойсковыми резиновыми дубинками, именуемыми в народе демократизаторами. Для них, любителей спорта, праздник омрачился. Волей судеб я оказался на этом матче и в гуще событий. Надо ли говорить, что тоже получил оздоровительный удар дубиной по лбу, после чего угодил под ноги паникующих болельщиков. Было такое впечатление, что я попал под стадо диких североамериканских бизонов. Меня спасло лишь то, что чудом удалось закатиться под лавочку и там отлежаться до финального свистка рефери.

После чего, хромая и проклиная все на свете, вернулся домой. Жена встретила меня радостным криком из кухни:

— А я блинчики приготовила — объедение! — И поинтересовалась: — Кто выиграл?

Я ответил — ответил на арго индейского племени, поселение которого сожгли бледнолицые мерзавцы. И увидел, как от моих слов увядает на подоконнике колючий мексиканский кактус.

— Что ты сказал? — не поняла жена.

— Надо полить кактус, — сказал я.

— А что с твоим лицом? — обратила наконец внимание на мою рожу, обработанную милицейской резиной.

— Козлы позорные!!! — заорал я не своим голосом. — Суки рвотные!!! Ебекилы! Всех… — И заткнулся по той причине, что жена забила в мой рот горячий блин.

Такое положение вещей меня несколько отрезвило — как говорится, это был не мой день. С трудом проглотив блин, объяснил причину своей ярости. На что жена заметила, что мне еще повезло, а ведь могли переломать руки-ноги и выбить последние мозги. С этим трудно было не согласиться: повезло. Без рук-ног и мозгов — какое может быть творчество? И, обложив лицо льдом из холодильника, я продолжил творить гениальную, блядь, нетленку.

Я жрал черешню, когда пришли гости, среди них, галдящих нахлебников, признал лишь Аиду.

— Мы на минутку, — сообщает. — Ты видел живых миллионеров?

— Нет, — признался я.

— Он перед тобой! — хохотнула аристократка. — Подтверди-ка!

Странный смуглый субъект с природным достоинством вытянул бумажник и продемонстрировал миру пачку вечнозеленолиственных банкнот, пошуршал перед моим носом.

— Не фальшивые? — насторожился я.

— Ты что? — возмутилась Аида. — Он обещал мне тысячу баксов за один минет.

— У-у-у, империалист, — буркнул я.

— Fuckсlasgondon, — радостно заулыбался богатый человек, подтверждая нечленораздельной речью собственное имущественное состояние.

— Лопушок мой, — чмокнула Аида банковский мешок. — Он хочет пропить миллион… Для него русская водка…

— О-о-о! Вотттка Карашшшо! Feeling for one's country, — восхищенно проговорил предприниматель, нефтяной барыга.

— Что? Что? — заинтересовалась аристократическая женщина.

— Водка: чувство родины, — перевел я.

— У-у-у, морда! — повисла на империалистической шее импульсивная Аида. — Переведи, что я его хочу.

— А как же Бо? — удивился я.

— Он — за водкой, а мы с Халимушкой успеем… быстро-быстро, как кролики. Да? Скажи ему, душеньке.

Я перевел миллионеру то, о чем меня просили.

— Why? — удивился несчастный. — Who?

— Ху? — переспросила честная девушка, заталкивая брюховатого нефтяника в ванную комнату. — Вот именно: ху из ху!

— What make her tick? — хрипел миллионер, придавленный сиволапой Аидой к трубам отопления.

— Чего он хочет? — слюнявила чужие уши Аида.

— Спрашивает, что тобой движет, — объяснил я.

— Что-что! — хохотала страстная и любвеобильная. — Любовь! Сейчас он узнает русскую любовь на унитазе, ха-ха!

Последнее, что я успел заметить: у восхитительной жены моего друга Бонапарта зад был задаст, как у стандартного памятника вождю мирового пролетариата.

В центре городка у ДК «Химик» на первый взгляд проходили военные маневры. В ночь били армейские прожекторы. Площадь была запружена паникующим населением и воинскими подразделениями. Бойцы с неудовольствием натягивали на себя резиновые химзащитные костюмы и противогазы. Дымила армейская кухня. По площади фланировал бравый отставной полковник и хрипел в мегафон:

— Сограждане! Соблюдайте дисциплину. Дисциплина — мать порядка. Наша армия — наша защита. Через несколько минут на Химзавод отправляется спецкоманда, которая ликвидирует ЧП! Все слухи отставить! Слухи — на руку врагу. Тот, кто будет распространять их, будет наказан по законам военного времени…

С ревом на площадь въехал бронетранспортер. Щеголеватый майор в полевой форме окинул площадь рекогносцированным взором, затем легко прыгнул с брони:

— Черт-те что!

— Что? — подбегал отставник.

— Балаган. Доложите обстановку!

Площадь бурлила осадным положением, жгли костры, кто-то из старшего поколения воодушевленно затянул:

— Вставай, страна огромная! Вставай на смертный бой! — И вся площадь эту песню поддержала — песня сплачивала и звала на подвиг.

Когда мы с Алькой жили, то отец казался нам очень геройским человеком, способным совершить подвиг во имя всего человечества. Особенно такое чувство возникало в минуты его возвращения со стрельбища. Оно находилось у моря, и оттуда часто доносились раскаты грома, похожие на дождевые.

Приезжал отец в бронетранспортерной коробке. Пылевой лязгающий смерч наступал на сады и частные домики, на вечер и закат, на тишину и смиренность. Отцу нравилось пугать мирное население приморского поселка механизированным бронтозавром. Потом смерч удалялся — и по кирпичной дорожке вышагивал бравый офицер СА в полевой форме.

Нам с Алькой казалось, что мы защищены им, как никто в этом мире. И вечером засыпали как убитые, с неосознанной верой в прекрасный, неменяющийся мир. Но однажды уже сквозь сон я услышал отцовский зевок и косноязычный говор:

— …а этот… с этого ласточкина гнезда… того, удавился… ну этот, Борис Абрамыч… Не знаю, проворовался, наверное… А-а-а. А-а-а-а-а, завтра воскресенье… хорошшшо…

Утром я проснулся и ощутил беспокойство, не понимая причины его. И уже позже, когда мир изменился, понял, что в новое утро меня забеспокоила мысль: разве человек не вечен? Неужели я больше не увижу стремительного свободного полета между ажурными столиками блистательного Бориса Абрамыча? Но почему? Почему? Почему человек не вечен?.. И только сейчас я знаю ответ: лакей не может быть вечен.

У ворот секретного Объекта тормозит лимузин, в нем двое — Ник и Николь. Недоуменно глазеют на автомобильную «галошу», насаженную на металлический кол ворот.

— Страна чудес, — наконец говорит Ник.

— У меня есть «магнум», — шепчет Николь.

Журналист выразительно косится на девушку.

— Служебный, — уточняет его спутница, не понимая причины такого красноречивого взгляда.

— Булыжник лучше.

— Что?

— Как говорят русские: кто с мечом к ним пойдет, — открывает дверцу и включает видеокамеру, — тому секир-башка.

По скоростной трассе, освещая мощными фарами путь, несся военный грузовик. В кузове, накрытом брезентовым тентом, тряслись бойцы химических войск. Некоторые, нарушая устав и безопасность, украдкой курили, стащив, разумеется, с юных лиц проклятые противогазы. В кабине с водителем-первогодком находился щеголеватый майор. Скорость убаюкивала, офицер клевал носом, как вдруг тормоза панически заскрипели и командир хлопнулся лбом о лобовое стекло:

— Ты что, болван?

— А-а-а, — ответил первогодок, тускнея лицом, как после ипритной атаки.

— Чтоб тебя… — И офицер осекся: метрах в десяти возвышался странный человек. Человек, не человек? Памятник, не памятник? Свет фар четко и рельефно вырывал из ночи грубые, но знакомые черты лица.

Однако не это было самое удивительное и страшное. Идол сделал навстречу машине вполне осознанный и твердый шаг. Он был живой, этот бетонно-шлаковый болван.

— Мать моя родина! — просипел майор и скомандовал визгливым фальцетом: — Задний ход, задний ход, задний ход!

Увы, приказ не мог быть выполнен: водитель-первогодок, покинув кабину, удирал во весь дух по удобному для такого холерического бега шоссе, удивив, между прочим, не только командира, но и своих товарищей по оружию, которые все продолжали беспечно сидеть под брезентом.

Между тем истукан неотвратимо, точно ночной кошмар, приближался к транспортному военному средству. Майор, паникуя, пытался завести мотор мотор давился кислородом.

— А-а-а! — завопил офицер, вжимая голову в плечи: на капот опускалась огромная заштукатуренная грубая рука. Если то, что обрушивалось, можно было назвать рукой. Скорее всего длань.

Она зацепила грузовик и, будто игрушку, развернула в сторону степи и над ее просторами пророкотало:

— Даешь революцию!

Грузовик покатился под откос. Наконец мотор взревел, и машина по кочкам, ухабам и рытвинам… В кузове шало прыгали бойцы. Они орали, как сумасшедшие, сорвав противогазы и отмахиваясь ими от каменного чудовища с добрым прищуром глаза. Оживший же памятник Вождю смотрел им вслед и, кажется, улыбался.

По секретной территории Объекта неприкаянно бродили двое. Они безуспешно толкались в дверь Поста, заглядывали в окна и уже было решили уйти несолоно хлебавши, когда дикий вопль остановил их:

— Стой! Стрелять буду!

Кажется, кричал человек и, кажется, из пристроечки. Переглянувшись, журналист и его спутница метнулись на крыльцо.

— Эй, откройте, пожалуйста, — миролюбиво попросил Ник. — Нас послал Загоруйко.

— Это я тебя сейчас куда пошлю! — вопил невидимый Ванечка. — Кто такие? Агенты НАТО?

— От Загоруйко мы.

— А доказательства?

— Доказательства чего?

— Того, что от него! Расписка-записка имеется? А?

— Нет, такой народ победить нельзя! — в сердцах проговорил журналист и заорал не своим голосом: — Ты, козел, или ты откроешь, или я твои мозги размажу по степи! Ты меня понял, сын козла, осла, барана и обезьяны?!

Возникла естественная пауза. Николь озадаченно взглянула на спутника. Тот развел руками: а что делать, родная? После за дверью раздался шум сдвигаемой мебелишки и обиженный голос:

— Понял-понял. А чего оскорблять-то? Сразу бы так и сказал. А то оскорблять, нехорошо. Витька Загоруйку я уважаю. А он меня!

Наконец дверь приоткрылась. Журналист направил в щель луч фонарика и увидел уксусно-кислое лицо сына вышеназванных животных, выражающее крайнюю степень обиды.

Незнакомые мне гости, кажется, танцевали под популярную музыку в ванной комнате, кажется, объяснялись в любви на унитазе, я пил, кажется, кефир на кухне, когда явился мой друг Бо. Был радостен и восторжен, волочил сумку с водкой.

— В чем дело? — решил поинтересоваться не контролируемыми мной событиями.

— Как, ты не знаешь? — воскликнул Бонапарт.

— Ничего не знаю.

— Аида беременна! Отмечаем.

— Как? Опять?!

— Не опять, а снова! — ухмыльнулся. — Молодец я, подарит мне наследника. — И, вооружившись бутылками, как гранатами, ринулся в комнату. — Аида, я уже здесь!..

Раздались горлопанистые крики восхищения, смех, звон гостевых стаканов; не услышать все это просто было нельзя, то есть надо слишком увлечься, чтобы не услыхать подобный бедлам. И поэтому я беспечно принялся мыть кефирную бутылку, решив, что супруга моего товарища… Но вышла беда: оказывается, Аида была не только аристократка с кривыми ножками, а и чересчур увлекающаяся натура. «Мы с Халимом говорили о поэзии», утверждала она позже. А когда речь заходит о поэзии, проза жизни меркнет, это правда.

Сначала в кухне появился Боря, он был похож на поэта, который хлопнул стакан водки, собираясь читать свое сочинение.

— Там… там… — тыкался в стены, округлив глаза.

— Что?

— Аида… нагая… совершенно…

— Какая?

— Нагая… в ванной… Я пошел мыть руки…

— А-а-а, — сказал я. — Она принимает душ. У вас же отключили горячую воду?

— На месяц.

— Ну и что тебя тогда так беспокоит?

— Она не одна! — возмутился мой приятель. — Там этот… сзади…

— Ну и что?

— Как — что?

— Наверное, мылит спину? — предположил я. — Сам знаешь, трудно самому мыть спину.

— Да? — задумался. — Как-то странно… мылит…

— Аида, ты говорил, беременна, какие могут быть сомнения?

— Ты думаешь?

— Думаешь ты, — ответил. — А я мою бутылку, как миллионер спину твоей супруги.

И тут появляется она, взмыленная, но счастливая. На вопрос мужа, хорошо ли она помыла спину с помощью их общего друга Халима, брякнула, что, мол, стучаться надо и вообще, какая спина, она изучала восточную поэзию и культуру полового сношения. Этот ответ очень расстроил моего друга, он заплакал, потекли сопли, слюни…

— Ты дала, — занючил он. — Дала, я знаю… Как тебе не стыдно? Ты же беременная!

— И не человек, что ли? — заорала взбалмошная фурия. — Не устраивай истерик. Ты, лапоть, должен быть выше всего! — И покинула наше общество.

— Я — лапоть? — взбеленился Бо. — Да я… да меня… меня на работе ценят… Я скоро буду большим начальником. У меня будет фантастическая карьера!.. Я… я… тсс! — И приближает ко мне свое резиновое, как у куклы, лицо. — Я есть секретный… — И не успевает договорить: в кухню, пританцовывая, прибывает смуглобрюхий миллионер.

Ему было хорошо, он с удовольствием пропивал очередной миллион и был далек от проблем текущего дня. Тем более он познал любовь на унитазе загадочной гвардейской белошвейки с крепким задом. О-о-о, какая gopa! И поэтому был бесконечно счастлив и не обращал внимания на враждебные взгляды новоявленного рогоносца в лице Бо. Банкир доброжелательно похлопал моего друга по лбу, где выпирала дисгармоничная шишка (или это уже прорастал рог?) и проговорил:

— Easy-going!

— Что? — сдержанно и вполне дипломатично спросил Бонапарт. — Что он хочет сказать?

— Он хочет сказать, что ты веселый, беспечный, легко сходящийся с людьми.

— Это он угадал, сволочь! — польщенно оживился мой друг. — Но предупреди: наши бабы — это наши бабы, и в следующий раз мы ему, козлу, оторвем яйца.

— Трудно перевести, — признался я. — У них «козел» имеет несколько значений.

— А ты постарайся, — вредничал Бо. — И особое ударение на «яйца».

Я перевел — на что разнузданный представитель мира капитала запрокинул вверх голову и взвыл:

— I can't give you nothing but love, baby!

— Пропагандирует чуждый нам образ жизни? — насторожился Бонапарт.

— Песня о любви, — успокоил. — Буквальный перевод: «Я не могу тебе дать ничего, кроме любви, малютка».

— Он что, голубой?

— Он — поэтическая натура.

— Что одно и то же! — обрадовался мой друг. — Значит, Аидочка передо мной чиста, как перед Богом.

Когда оба прохвоста, любящие одну и ту же стервозную блядь, удалились, обнявшись, как братья, я нечаянно порезал палец ножом — вскрывал банку с консервированными огурцами: хотел сделать добро гулякам. (Не делайте добро другим — и будете жить вечно!) И хотя кровь моя была алая, я знал, что раньше или позже она вскипит от врожденной хвори и обесцветится. Никто не сможет мне помочь: ни врачи, ни чужой костный мозг, ни железобетонные перекрытия, ни дождь, ни иллюзии.

Я был мал и подчинялся обстоятельствам — меня решили оперировать: обмануть судьбу. Утром в палату вкатилось мировое светило и шушукающиеся тетки в белых халатах. Тетки смердели, было лето, была жара, и, несмотря на утро, тетки смердели так, что казалось, работает на всю мощь фабрика по переработке мочи и пота. Люди с таким смердящим вагинальным запахом никогда не умирают.

— Ну-с, молодой человек? — проблеял чистенький доктор. — Кем мы будем в этой жизни?

Я молчал и удивлялся: у него был огромный работоспособный шнобель, и неужели он своим замечательным румпелем не чуял запаха смерти?

— Наверное, космонавтом-с?

Я продолжал молчать, я бы ответил, кем хочу быть, но, боюсь, меня бы совершенно не поняли.

Между тем веселая и неожиданная гоп-компания перепилась до поросячьего визга. Разноречивая Аида, опасно перевалившись через перила балкона, блевала на головы возможных прохожих. Что неприятно в первую очередь, разумеется, для зевак на тротуаре. Остальные блевали по углам, и только один юноша, должно быть, из интеллигентной семьи, молился над унитазом. Познающий российский реализм в действии Халим и его новый друг Борис кинулись спасать девушку, любительницу травить ужин с балкона. Та была занята делом и не обращала внимания на мужские требовательные руки, мацающие ее покатые бедра. Завершив вечерний моцион, Аида развернулась и закатила обоим мужланам по оплеухе, мол, воспользовались моей слабостью, подлецы.

— Аидочка! — залебезил Бо. — Пожалуй, нам пора домой.

— Домой я не хочу!

— А куда ж ты хочешь?

— Хочу! — закричала безумная, затирая блевотные плевки на юбке. Хочу в Эмираты! Халимушка, бери меня в Эмираты! Я вся твоя!

Тот радостно закивал, мол, готов я, моя звезда, взять тебя хоть сейчас в заморские страны, где пески, халва и павлины. Не тут-то было! Законный муж в лице Бо завопил, мол, дружба дружбой между народами, а то, что, милая, у тебя меж ног, — это, извините, врозь; в смысле — его, супруга.

Короче говоря, я открыл дверь и выгнал гостей в прохладу ночи. И еще долго к звездам, похожим на блевотные плевки, неслись истерические крики:

— Хочу в Эмираты!.. Хочу… хочу…

Кем же я хотел быть?

Я хотел быть золотарем, то есть говновозом. Тогда я был мал и, не понимая, что все дерьмо в мире нельзя вывезти, тешил себя иллюзиями. Теперь я вырос и хочу быть космонавтом. Чтобы улететь на другие планеты, на которые не ступала нога регулярно испражняющегося двуногого животного.

Помню, после обхода меня отвели в процедурную. Там был кафель, и от него было холодно. Прохладная медсестра уложила меня боком на неприятную липкую клеенку кушетки, оголила бестрепетной рукой зад и вставила в юный организм резиновый шланг, выходящий из бутыля, прикрепленного зажимами на стене.

Потом меня, переполненного дезинфицирующим раствором, отправили в уборную, и там я так продристался, что понял: человек на девять десятых состоит из дерьма, остальное — надежда. Но, как выяснилось впоследствии, и остальное — тоже дерьмо.

По моему убеждению, человек есть несложный организм, созданный изобретательной природой для выработки ценного перегнойного материала. Впрочем, как кто-то заметил, частенько появляются те, кто желает насильно облагодетельствовать человечество счастьем, потом со временем они приходят к выводу, что люди — это сущие обезьяны. И тогда начинают рубить головы.

Из городка, грохоча на весь мир, выходила боевым маршем колонна военно-броневой техники. Навстречу ей по шоссе бежал водитель-первогодок, а по ночной степи, вовсю сигналя, ухал грузовичок.

Их встреча в не оговоренной заранее точке Z была неизбежна, как неизбежна победа добра над злом, как весна после зимы, как любовь мужчины к женщине, как радость после печали, как победа после поражения…

В х-фокусе объектива — напряженно-пугливое скуластое лицо азиата, затем его разлапистая грязная пятерня тянется к линзам:

— Нельзя снимать, мил человек!

— Почему? — не понимает Ник.

— Объект государственной важности, — разводит руками Ванечка. — Не положено.

— А если договоримся?

— Это как?

Журналист игривым движением руки вытаскивает из кармана куртки стеклянную фляжку:

— Ап!

— Ух ты! — восхищается блюститель служебной инструкции. — Добрый фокус. — И цапает предмет из арсенала иллюзиониста. — Тем более надо крепить дружбу между нашими народами.

— Ах ты, пропойца! — торопится от домика Любаша; рядом с ней Николь.

— Цыц, баба! — хлебает из бутылки. — Что понимаешь в высокой политике?

Журналист приближается к ангару, шлепает ладонью по воротам:

— И что, значит, здесь?

— Государственная, говорю, тайна. — Ванечка с опаской оглядывается по сторонам. — Но я тебе, брат, скажу по большому секрету. — Вновь хлебает из фляги. — А что? Нам, пролетариату, терять нечего, кроме своих… ключей! Бряцает связкой, открывая амбарный замок. — Сейчас полюбуемся нашими монументами.

Приоткрывает ворота, ныряет в щель — под крышей ангара вспыхивает немаркий свет. Ухмыляющийся человек радушно распахивает створ ворот, кивая себе за спину:

— Ну как? «Я памятник себе воздвиг…» Впечатляет?.. Вижу, что впечатляет! Олицетворение, так сказать, проклятого прошлого.

Те, к кому он обращается, стоят с лицами людей, которые, воочию увидав «проклятое прошлое», навсегда утеряли дар речи.

— Не понял, — говорит потом Ник. — Где же они?

— Кто? — не понимает Ванечка, все еще улыбающийся.

— Ну, монументы?

— Украли, наверное, — пожимает плечами Николь. — Если все воруют, почему бы…

— Ой, лихо! — голосит Любаша. — Повинись, Ванюша, ой, повинись!

Победная ухмылка сползает с лица материально ответственного лица. Медленный недоумевающий поворот его головы и… Огромный ангар совершенно пуст, то есть так пуст, что пуще не бывает. На противоположной его стороне зияет рваной раной большой проем, куда заглядывала тихая и беспечальная ночь.

Затем в полночной тишине раздался явственный тук затылком павшего на бетонный пол тела. Немедленно отрезвевшее туловище принадлежало тому, кто обрек все человечество на новые и трудные испытания.

От трудной творческой работы меня, Автора, отвлекает жена, которая мне вовсе не жена, но считается женой, что не имеет принципиального значения.

— Все пишешь? — спрашивает, поглаживая уже объемный живот.

— Пишу, — тоже поглаживаю ее уже объемный живот.

— И что пишешь?

— Две, — отвечаю, — вещички. Первая — о хвором малом, вторая — о хвором обществе.

— А ты уверен, что это надо народу?

— Я пишу для себя, — гордо отвечаю.

— А кто нас будет кормить?

— Кого — нас?

— Меня и ее, — показывает на живот.

— А может, там мальчик?

— Там девочка.

— Нет, мальчик.

— Тогда пошли в женскую консультацию, — предлагает жена. — Ты больше моего хочешь узнать, кто живет…

Делать нечего: я складываю машинописные странички в папку и кидаю ее на подоконник. Как говорится, жизнь диктует свои условия. И мы с женой отправляемся узнавать, кто собирается посетить этот неполноценный мир.

В х-фокусе объектива — планета Земля.

На околоземной орбите — спутник-разведчик. Он ведет секретную съемку. Средний план: в ночной степи пылает Химзавод. Его окружают пожарные машины и боевая техника. К звездам клубится пышный дым, похожий на жабо, сдавливающее выю обновляющемуся евроазиатскому государству.

…Сквозь дымовую завесу бежали бойцы в химзащите, волокли упирающегося ногами Загоруйко В.В. За ними следовала героическая Виктория со слезящимися от едких газов глазами.

У проходной находился бронетранспортер командования. Бойцы осторожно опустили рядом с ним протестующее тело гражданского. Тот было попытался снова совершить новый подвиг, да силы покинули его. Лежал, как младенец в люльке, такой беспомощный, такой жалкий…

— Виктор Викторович! Вот водичка, — хлопотала Виктория. Пейте-пейте.

Скрипя тормозами, подкатило директорское авто. Толстый и грузный руководитель химического производства, выбравшись из салона, обратился к солдатам:

— Где главный, сынки? Генерал где? — Но, увидав угоревшего Загоруйко, остолбенел. После чего, чернея от гнева, затопал ногами. — Я запретил здесь быть тебе, экспериментатор! Я тебя, сукин сын, под суд!.. — Рвал на себе удавку галстука. — Упеку в тюрягу!..

Виктория медленно поднялась с корточек и, выставив вперед юннатское плечо, срывающимся голосом приказала:

— Не сметь! Кричать на Виктора Викторовича! Если бы не он… Он герой! — Прекрасный взгляд плачущих от ядовитых испарений глаз испепелял. А вы?.. К шапочному разбору, да?!

— Что за крик, а драки нет? — подходил генерал с сединой на висках это был хороший генерал, который умел не терять присутствие духа в самых сложных ситуациях.

Директор живо подхватил его за локоток, и они, высокопоставленные чины, отошли в сторонку. Химзавод, будто раненый зверь, продолжал сражаться за свою жизнь, но был уже на последнем издыхании. Девушка, вновь присев, наложила мокрую тряпку на гениальный лоб Загоруйко.

— Зачем вы так? — тихо вопросил он. — Акакий Акакиевич за меня боролся… с консерваторами от науки.

— И все равно… и все равно, — растерянно проговорила Виктория. — Не позволю, чтобы с вами таким тоном… — И более твердо: — Никому больше не позволю!

И посмотрела таким самоотверженным, таким любящим и оздоровительным взглядом, что передовой химик ощутил в себе новые химико-биологические процессы, оживляющие его потравленную жизнью и работой плоть.

В этот чудный миг — чудный для двоих — раздался генеральский бас:

— Что вы мне сказки сказываете?! Кто видел собственными глазами? Похожие на памятники?.. Ха-ха! Болваны! Истуканы!.. — кричал генерал по рации. — Майор, вы закусывали? Это бред! Действует организованная террористическая банда. И я буду действовать по законам военного времени.

— Ы-ы-ы, — промычал Загоруйко, приподнимая дрожащую руку.

— Что такое, Виктор Викторович? — испугалась девушка.

— К-к-кепка! — Ужас плескался в голосе ученого, рука которого указывала на чугунную чушку, валяющуюся неприкаянным метеоритом у проходной.

— Где? Что? — оглянулась Вика. — Вам головной убор? Голова мерзнет?

— Кепка-а-а-а! — Истошный вопль гения завис над всем беспечным миром как дамоклов меч.

Была осень, когда меня посетил маленький, но с большими амбициями мой друг по прозвищу Бонапарт. Я его не узнал — он был в кожаном пальто и кожаной модной кепке. Я удивился.

— Ты чего? — удивился я. — В ЧК трудишься?

— А ты откуда знаешь? — насторожился.

— Нетрудно догадаться, — развел руками. — У тебя лицо лубянистое и еще кепка.

— Хорошая кепка, — проговорил Бо. — Но дело не в ней, а в Аиде.

— А что такое?

— Собирается ехать в Эмираты.

— Борись за женщину, как за власть.

— Против миллиона нет приема.

— Ты мудр, как член правительства, — вздохнул я. — Иди в политику, там твое место.

— Нэ, — страдал. — Жить без нее, суки, не могу.

Его жалея, посоветовал пристрелить проклятого миллионера — ружьем, которое мне подарили в прошлой жизни.

— Интересно-интересно, — оживился Бо. — А где оно?

— На антресолях.

— Вытащи.

— Тебе надо, тащи.

Проклиная малый рост, Бо построил пирамиду из трех табуретов и залез на них, опасно покачиваясь. Судьба берегла дурака, и он не свернул шею.

— Молодец! — похвалил я его. — Теперь уверен, ты достигнешь немыслимых высот!

— А то! — самодовольно ответил Боря. — Мал золотник, да дорог.

Я покачал головой и, разодрав чехол, извлек ополченское, густо смазанное солидолом ружье.

— Давай на тебе, брат, проверим его работу, — пошутил я.

— Иди к черту! — вырвал из моих рук ружье. — Ты, Сашка, хочешь моей смерти?.. — И нечаянно нажал на курок.

Трах-бабах! Пороховое, дымовое облако заклубилось под потолком. Сбитый страхом и отдачей, перепуганный Бо ковырялся на паркетных досках. Я поднял ружье и шагнул в угол коридора, куда саданула пуля-дура. И обнаружил в ошметках обоев странный предмет, похожий на бронированного жука.

— М-да, — проговорил задумчиво. — Вот, значит, какие у нас Эмираты?

— Что это было? — вмешался с пола Бонапарт. — Кажется, мне пора на службу.

— Правильно, иди служи верой и правдой, — выпроваживал неудачника, который, того не ведая, открыл, так сказать, мне глаза.

После вернулся к ране на стене и вырвал оттуда подслушивающее устройство.

Я расстроился: неприятно, когда тебя держат за болвана. Но почему я заинтересовал спецслужбы государственной безопасности? Зачем такая ярмарочная маскировка? Неужели мои вагинальные мысли могут угрожать планированной идеологии? Более того, в своих сомнительных целях используют женщину и моего неполноценного друга детства. Тут я вспомнил про ванную комнату и не ошибся: под раковиной на присоске функционировал еще один механизированный полотенцесушитель для мозгов.

И я бы на все это не обиделся, однако когда тебя держат за пошляка, то простите-простите. Я ненавижу пошлость. Раб всегда пошл, потому что считает: так живут все — и в этой уверенности его сила и незыблемость. Или его сила в создании мифов о себе и своих очередных вождях?

За открытым окном спала чужая столица. Ночная прохлада бодрила. Шеф-руководитель корпункта изучал с лупой необходимые секретные материалы. Дверь осторожно приоткрылась.

— Разрешите? — появился человек с военной выправкой.

— Что-то новенькое от нашей… — поднял голову. — Ба! На вас лица нет! Что случилось?

— Время ЧД, сэр!

— Чрезвычайных Действий?!

— Так точно! — щелкнул каблуками.

— О боги! — вскричал руководитель, шарахая лупу о стену, где пласталась стратегическая карта. — Какую еще чуму русские удумали на нашу голову?!

Над степью тяжелой ночной птицей катила военная бронированная машина. На высоких нотах пело ее стальное сердце. Потом наступила тишина — конечная цель была достигнута; звякнул металл — открылся люк.

У костра грелись люди. Люк БТР открылся — и они увидели собственной персоной Загоруйко. Криками приветствовали его. Но он без лишних слов стремительно прошел в ангар, затем, выхватив из костра пылающий куст, устремился в пристроечку Поста № 1. Прошла минута как вечность. В окнах домика мелькала искаженная страшная тень. Потом человек, будто ошпаренный, выскочил на крылечко. Цапнул за грудки соподельника и принялся его трясти, как плодоносное дерево:

— Зачем-зачем-зачем? Ты это сделал?

— Что-что-что? — клацал челюстью Ванечка.

— Убью когда-нибудь, убийца всего человечества, м-да! — Наконец отцепился от пьянчуги. — Боже мой, какой я болван! Идиот! Дурак! буквально рвал на своей голове волосы. — Как я мог! Что за страна?! Что за люди? — Оглядел всех безумным взором. — Вы даже не понимаете! Это конец света! — Плюхнулся на ящик и замычал, покачиваясь от вселенской тоски.

Душевная Любаша предложила:

— Может, чайку горяченького? С пряником.

Ответом был гомерический смех:

— Да-да, пейте чаек! Угощайтесь медовыми пряниками! А они уже идут. Слышите, идут. Несокрушимой стеной. Чу!

Все послушали тишину — она была тревожная и гнетущая.

— Кто идет? — спросил журналист, видимо, по причине профессионального любопытства. — В чем дело, Виктор? Можно все спокойно объяснить?

— Спокойно? Пожалуйста, буду как Будда… да-да-да! — Увидев на столбе автомобильную «галошу», снова расхохотался. — А вот вам и объяснение. Опыт получился. А, не верили? — погрозил пальцем во мрак ночи. — Получился опыт в масштабах всего мира! Великолепно! Ай да Загоруйко!

Обиженный Ванечка, который так и не понял, по какой причине его трясли, как грушу, пробормотал:

— Сын барана и обезьяны…

Любаша утешала его материнской лаской — гладила по голове, как куст пыльного репейника.

Между тем гениальный химик успокоился. Ему плеснули в кружку чайку, и он, хлебая целебный напиток, начал общедоступную лекцию на актуальную проблему:

— Что я хотел? Все просто: обессмертить человечество. Зачем? Это другой вопрос, м-да. Десять лет я работал… работал… работал над биостимулятором. Вы спрашиваете: что такое биостимулятор? Это некая химико-биологическая пропитка, которая бы обессмертила венец природы, то бишь человека. — Огорченно отмахнул рукой. — А что в результате? Результат перед вами: ожил камень! Бетон! Металл!.. — Саркастически усмехнулся. — К нам идут каменные гости из прошлого. И встреча эта не сулит ничего хорошего, в этом я вас уверяю, господа.

Все невольно прислушались — степь притихла, как перед грозой.

— А почему все эти памятники собрали в одном месте? — поинтересовался журналист.

— Наверное, решили сохранить для назидания потомкам, м-да…

— Демократы! — плюнул Ваня в костер.

— Это катастрофа! — страдал ученый.

Виктория утешала его материнской лаской — гладила по голове, как куст пыльного подорожника.

— Но почему, — не понимал журналист, — почему катастрофа?

— Ник! — вскричал Загоруйко в сердцах. — Ты плохо знаешь нашу историю. Все эти болваны есть материализованное воплощение заблуждений! Этих истуканов делали рабы, а раб никогда не воплотит в вечности свободного человека. Они уже идут новым маршем, эти болваны, они идут, чтобы снова захватить власть. Идут, чтобы искать и находить врагов, чтобы уничтожать их, чтобы разрушать этот прекрасный мир. Боже, прости меня! — Слезы раскаяния плескались в глазах великого экспериментатора, обращающегося напрямую в вышестоящую инстанцию.

Женщины рыдали — каждая в меру своей впечатлительности. Ваня ничего не понял, но был потрясен красноречием товарища и сидел с открытым ртом, куда по случаю залетала ночная мошка. Журналист же был меркантилен:

— И ничего нельзя изменить? Не верю!

— Не знаю, — покачивался на ящике Виктор Викторович. — Антипропитку? Антибиостимулятор? Но это годы… годы. И деньги… деньги. Нет, вы не понимаете, что такое биостимулятор… — Осекся, со страхом осмотрелся, затем придушенно сообщил: — Я забыл. У меня дома запасы биостимулятора. Тсс!..

От костра неприметно отделилась женская тень — это была тень Николь. Девушка юркнула к лимузину, приоткрыв дверцу, потянула на себя спортивную сумку. И спиной почувствовала стороннее присутствие. Осторожно скосила глаза: в темноте угадывалась подозрительная фигура человека — и что-то в ней было противоестественное.

Профессиональное движение девичьей руки, и свет фар вырывает из ночи эту фигуру, мазанную в дешевую «золотую» краску, которой обычно красят памятники для их идейной авантажности.

Маленький полутораметровый человечек делает шаг к автомобилю, хитроватая и мертвая усмешка искажает его гипсовую мордочку.

— А-а-а! — кричит Николь и, вырвав руку из сумки, швыряет булыжник; тот точно попадает в шлакоблочный лоб болвана.

Поврежденный истукан пропадает в ночи, а на крик девушки от костра бегут люди, обступают ее, волнуются:

— Что случилось, родненькая?.. Померещилось?.. Нам бы дожить до рассвета… Кошмары во сне и наяву…

Николь от пережитого утыкается в атлетическую грудь Ника. Все возвращаются под защиту костра, а двое остаются под мерцающими звездами.

— Ну, кто обидел храбрую девочку?

— Твой булыжник меня спас. От объятий памятника.

— Булыжник?

— Не притворяйся. Утопил в речке собственность разведки? Ая-яй!

— Булыжник — лучшее оружие против болванов.

— И все это не сон?

— Что?

— Эти болваны.

— Не сон, но мы их победим.

— Ты уверен, милый?

И словно в ответ — ударил далекий боевой гром. И трассирующие пули атаковали звезды. И багряные всполохи расцвели у горизонта. Это в муках рождался мировой Апокалипсис.

Однажды мне приснился сон: песчаный, с перламутровыми ракушками, безбрежный берег. На этом безлюдном, ветреном берегу из жестких морских водорослей — Алька, рядом с ней — странное существо, похожее на гигантского зверя.

— Алька! — скатываюсь по песчаному обрыву. — Это что, кенгуру?

— Кенгуру.

— Настоящий.

— Угу.

— Можно потрогать?

— Не боишься?

— Нет.

— Почему?

— Он на зайца похож. Только большой.

— Он все понимает, обидится, что ты его зайцем обзываешь.

— Не обижайся, кенгуру, — говорю я. — Какой ты теплый и шерстяной, как носок.

— Теперь точно обидится.

— Нет, Алька. Я же вижу: ему приятно, особенно когда за ухом чешут.

— Когда за ухом чешут, всем приятно.

— А в сумке что у него? Мыло и зубной порошок. Помнишь, как ты мне читала: «Мама мыла мылом Милу». Или еще как там?

— Помню. Только я читала: «Мама мыла мылом Борю».

— Какого Борю?

— Нашего братика.

— Братика?

— Ага.

— Алька, ты сошла с ума! Какой братик? Нас же двое: ты и я!

— Нет: я, ты и Боря.

— Откуда знаешь?

— Я услышала маму и папу, нечаянно. Они говорили громко…

— За нечаянно бьют отчаянно! Я тебе не верю.

— Не верь.

— И что? У Бо наша мама?

— Мама другая.

— Тогда он нам не братик. Какой он нам братик?

— У него наш папа.

— Алька, ты все напридумывала?

— Погляди в сумку кенгуру. Они так похожи.

— Кто? Папа и кенгуру?

— Гляди…

— Ну ладно… Так… там… Алька, там кто-то живет?

— Боря, он еще маленький.

— Эй, в сумке, а ну-ка лучше вылезай!

— Не пугай его.

— Вылезай, говорю!

— Нэ, — раздается знакомый хамоватый голос, и я… просыпаюсь в поту и со знанием того, что все приснившееся — правда.

Нас трое — я, Алька и Боря, он же Бо, он же Бонапарт.

Впрочем, А. уже нет, я умираю, а вот Бо живет и процветает, несмотря на свой природный кретинизм. Не пришло ли его время?

Когда я умирал первый раз, у отца были на погонах другие звезды, помельче, и он без лишних сомнений выручил меня: отдал часть своего ценного народно-хозяйственного костного мозга для продолжения моей счастливой жизни.

Если бы отец сдержал свои родительские эмоции и чувства, быть ему маршалом. Был несдержан, это правда. Помню, я нарочно отправился смотреть на мать Бори, когда узнал то, что мне не следовало знать. Это была шумная дебелая баба, она кухарила в ресторанчике, висящем над фрондирующим морем ласточкиным гнездом. Когда она мыла линкорные котлы, мужскому кобелиному глазу, должно быть, доставляло удовольствие лицезреть объемный девичий зад. О-о-о, какая жопа, смаковали посетители за столиками, ковыряясь в бифштексах, салате, бычках в томатном соусе. И поэтому нетрудно было понять отца: мама болела, и ему приходилось месяцами воздерживаться, что заметно вредило его общему самочувствию. Кухарский оттопыренный зад возник как нельзя кстати. И случилась нечаянная любовь — то ли на берегу романтического моря, то ли на котле, а может быть, и на ажурном столике. Тут надо сказать, что несчастный Борис Абрамович, поговаривали, удавился от ревности и неразделенных чувств к расчетливой мавританке, обнаружив поутру донельзя поломанную казенную мебель в липучей офицерской сперме. И родился в результате угорелой любви хорошенький дистрофик с небесным знаком на державном лбу. И выжил, и стал жить, проявляя с каждым днем выдающиеся идиотические свойства ума.

Чистенькое и опрятное утро столицы государства, где в одном из провинциальных городков происходят невероятные, фантастические события. Но никто из многомиллионного населения ведать не ведает о них.

Полные сил солнечные лучи золотят купола кремлевских церквей. Внутренний двор Кремля пуст, лишь дворники поливают сонные клумбы и деревья, в листве которых еще путается ночь. Да пожилой сокольничий, держа на руке дрессированного сокола, внимательно следит за вороньим содомом.

Содом наблюдается и в корпункте. По коридорам, как при пожаре, мечутся сотрудники, факсы выплевывают секретные и срочные распоряжения, веселенький перезвон телефонов. Шеф-руководитель, вытащив из сейфа массивный пистолет, проверяет обойму. Время ЧД — время Чрезвычайных Действий.

Мирный, еще вчера цветущий городок химиков Загорский был полуразрушен, точно его бомбили самолеты НАТО. Гарь и чад плавали в утреннем воздухе. Прячась в развалинах, Загоруйко и компания пробирались к намеченной ими же цели.

Их героические, но тревожные и напряженные лица были в саже, пыли, извести.

— У-у-у, уроды! — ругался Ванюша. — Наломали домов-то кучу!

— По-моему, бомбили? — Ник держал видеокамеру наготове, как ручное ракетное устройство.

— М-да, бомбы, — понюхал воздух Загоруйко, — какая глупость! Разве можно идею уничтожить силой оружия? Можно, я спрашиваю?

— Нельзя, Виктор Викторович, — убежденно ответила Вика. — Вы берегите себя, Виктор Викторович…

— А, пустое! — падал на камни ученый.

— Батюшки, мы ж торкаемся в самое пекло! — удивлялась Любаша.

— Цыц! — поднял руку Ваня, выглядывая на площадь у ДК «Химик». — Вот она… тут… отрыжка прошлого!

И действительно, вся площадь была заставлена памятниками Вождя практика революционных выкладок. По размерам были всякие: от маленькой дворовой шпаны до самого гигантского титана метров двадцати, который был практически недвижим.

Затаив дыхание пигмеи в руинах с испугом следили за происходящими событиями. А на площади происходило своеобразное заседание Парткома. На деревьях алел кумач — вероятно, магазин тканей подвергся решительной экспроприации. Болваны держались вокруг Титана, с трудом внемлющего их речам. Больше всех усердствовал маленький Вождик с проломленным булыжником лбом:

— В революционном марше наша сила. Отступление — смерти подобно!

Его поддерживали более весомые идолы. Среди них угадывался Попутчик с потеками молока:

— Мировая революция для масс! Марш-марш-марш!

— Загоним человечество в коммунистический рай железной поступью, вторили ему. — Вперед к светлому будущему! Слава Вождю!

Но снова выступил маленький Вождик:

— Товарищи, наши идеи были преданы и брошены на свалку истории. Однако идеи коммунизма, как и нас, нельзя сбросить с корабля современности. Мы должны действовать более решительно и конкретно!

Загоруйко, лежащий с друзьями в развалинах, предупредил:

— Вот-вот, самые опасные — эти маленькие. На их малую массу биостимулятор действует активнее. Берегитесь их.

Между тем Вождик продолжал разглагольствовать:

— У нас единственный выход: нам нужен дух, который нас возродил. Нужен дух, и тогда мы пойдем маршем!..

— Дух-дух-дух! — загремела площадь. — Марш-марш-марш!

Виктор Викторович ахнул:

— Это же они про биостимулятор!

— Ой, чего теперь будет? — всплеснула руками Любаша.

— Тебе, курица, говорят: марш-марш-марш! — цыкнул Ванечка. — Болваны, а соображают.

Журналист же вел съемку столь невероятных событий: площадь гремела революционными здравицами и призывами. Репродуктор на столбе хрипел «Интернационал». На ветру рдел кумач. Маленький Вождик истерично закричал:

— Укажи нам путь, Великий! Укажи нам врагов наших! Дай нам силу!

— Силу-силу-силу! — застонала площадь.

И тогда Титан потребовал:

— Длань поднимите!

Его приказ был выполнен — и всевидящий, как вий, Великий Болван перстом указал на развалины, где прятались люди-пигмеи, владеющие эликсиром бессмертия.

— Дух! Даешь! — взревела площадь и колыхнулась в обвальном наступлении.

* * *

По коридору женской консультации прогулочным шагом возвращалась жена; несла перед собой вооооо от такой живот.

— Как дела, родная? — подхватился я.

— Я тебя поздравляю.

— Мальчик?

— И себя.

— Девочка?

— И девочка, и мальчик.

— Не может быть! — потерял голову. — То есть я хочу сказать… И мальчик, и девочка?..

— Ага.

— Вот это я!

— И ты тоже!

И в эту счастливую минуту зашаркала шлепанцами старушка и прокуренным баском прорычала:

— Роженица, сколько ждать-то?

— Как? — изумился я. — Уже рожать?

— Дурачок! — засмеялась жена. — Меня кладут на сохранение.

— Что?

— На всякий случай, молодой папаша, — встряла нянечка.

— Тогда хочу видеть врача! — взбрыкнул я. — Я должен знать…

— А шо тебе доктор, милай? Знай свое дело: тащи фрукту… в этом самом… неграничном количестве… Яблоки там, груши, вишню, черешню…

— Черешню? — переспросил я.

Я вываливал запасы медовой черешни в унитазный лепесток, когда пришел мой младший брат Борис, он же Бо, он же Бонапарт. Был в строгом темном костюме, при галстуке. На лице торжественно-траурное выражение, шишка на лбу припудрена, что несколько ее маскировало.

— Можешь меня поздравить, — сказал Бо.

— Поздравляю. С чем?

— Аида остается. Аида не едет в Эмираты.

— Почему? В Эмиратах хорошо. Там коммунизм.

— Какой там на хер коммунизм, — поморщился мой младший брат. — Там триппер. Этот проклятый Халим…

— Не миллионер?

— Миллионер, но с триппером.

— Вот что значит — случайные половые отношения, — нравоучительно проговорил я.

— Я уже давно прекратил всяческие сношения, — ответил Бо. — С Аидой и прочими. Я теперь большой человек.

— Но маленького роста, — посмел заметить.

— Это не имеет значения. — Выставил ногу вперед. — Над моим образом работают СМИ и прочие заинтересованные структуры.

— Заинтересованные в чем? — не понял я.

— Скоро узнаешь. — И кивнул на телевизор: — Включи и не выключай.

— То есть нас ждут перемены?

— Вот именно! — Поднял руку. — Кардинальные перемены. Все мы находимся на очень трудном этапе преобразований. Важно в этой ситуации не растеряться, не падать духом…

— Хватит! — не выдержал я. — Иди к черту. Или я высморкаюсь в твой галстук.

— Ну что за манеры? — вскричал Бо. — Ерничаешь, провоцируешь, занимаешься дуракавалянием…

— Чем?

— Дуракавалянием! — повторил. — Вон хорошую черешню выбрасываешь. Выудил из унитаза ягоду, кинул в рот, пожевал. — Отличная, а ты…

— Слушай, брат, — не выдержал я. — Моя черешня, что хочу, то и делаю!

— Мыслить надо по-государственному, Саша…

— Стоп! — заорал я не своим голосом. — Изыди, сатана! — И принялся выталкивать взашей порождение догматического времени. — Сначала изучи классиков марксизма-ленинизма, а потом учи массы.

— Я уже изучаю! — оказывал сопротивление.

— Изучи, тогда и поговорим о текущем моменте! — И выпер вон будущего временщика.

Странная, практически необъяснимая закономерность наблюдается: чем ниже росточком вождь, тем непредсказуемее и непристойнее события, сотрясающие нашу Богом проклятую, недееспособную, замордованную, великую страну.

Кто-то объяснил просто: малорослые вожди первое, что делают, подравнивают всех под себя, и поэтому летят головы с камчадальских плеч. Хотя я думаю — дело в другом: каждый гражданин республики считает за честь лишиться лишней головы ради глобальных камуфляжных идей.

Однажды, гуляя в Парке культуры и отдыха имени знаменитого пролетарского писателя, который в последний смертный час свой очень беспокоился о судьбе французских крестьян, к своим же, родным, он почему-то не выказывал никакого участия, хотя они мерли как мухи в хлебородных краях, пожирая в голодном беспамятстве собственных детей; так вот, гуляя по прекрасному парку, мы с Бо набрели на измерительные приборы, от которых я и узнал конкретный рост своего младшего брата. Его рост вполне соответствовал общероссийскому стандарту — 150 см плюс-минус два сантиметра.

По этому поводу я, помню, тогда пошутил, мол, быть тебе, брат, лидером отечества.

А теперь размышляю: почему бы и нет? У нас каждый имеет право стать тем, кем он хочет. Почему бы миропомазаннику, сыну генерала и кухарки, не стать во главе государства? Недоделанный сын уездного учителя был? Был. Сын холодного сапожника был? Был. Сын малоросского люмпен-служащего… Ну и так далее. Будет сын кухарки. Главное, чтобы звезды ему благоприятствовали. Впрочем, генеральские звезды, переходящие в маршальские, разве тому не надежная гарантия?

В х-фокусе объектива — планета Земля.

На околоземной орбите — спутник-разведчик. Он ведет секретную съемку городка в степи. Средний план: над городскими развалинами плывет чад. На проселочных дорогах потоки беженцев. Танковое соединение двигается по шоссе.

* * *

Город с высоты птичьего полета. Он шумен, многолюден, праздно-трудолюбив. Пластается в летней утренней неге.

Мимо площади, где в центре стоит, как символ тоталитарного прошлого, пустой гранитный постамент, мчатся автомобили правительственного кортежа. Прохожие провожают их обвинительно-обывательскими взглядами. В одном из авто — маршал, если судить по золотым звездам на погонах и алым лампасам на брюках.

— Да! Да! Да! — решительно говорит по телефону. — Уничтожить, это приказ Главнокомандующего!

Загнанное дыхание людей. Они бегут цепочкой по развалинам. За их спинами каменный обвал погони.

— За мной! — кричит Виктория. — В парк!

Перебежав улицу, беглецы ломятся сквозь кусты. Растительность городского парка укрывает их от преследования.

— Сюда, здесь грот! — Виктория исчезает в невидимом со стороны лазе.

Все следуют за ней, скользя вниз на ногах (и не только на них), и попадают в тайное убежище здешней молодежи: ящики, пустые бутылки, неприличные надписи на стенах. Возбужденная последними событиями юннатка объясняет:

— Мы тут курили, когда бегали с уроков. Нас тут никто… — И осекается от укоризненного взгляда Загоруйко. — Что такое, Виктор Викторович?

— Курить вредно, — назидательно говорит тот. — Впрочем, это не имеет никакого значения в предлагаемых условиях.

Все молча рассаживаются по ящикам — всем все понятно и без слов. Ванечка поднимает пустую бутылку, крутит ее, нюхает.

— Виски, — сообщает. — Эх, маленько бы допинга, и я бы всем этим чушкам скрутил бошки…

— Лучше береги свой котелок, — предупреждает Любаша. — Он у тебя слабый, вроде как из алюминия.

Все дружно посмеиваются. Ник проверяет видеокамеру и сообщает, что пленки осталось еще на час.

— Батюшки, снова в пекло? — крестится Люба. — Ни в жизнь! Я уж тута до конца света.

— А может, договоримся с болванами-то? — Ванюша щелкает пальцами по своему щетинистому подбородку. — Мы им ихнего духа, а они нам нашего…

— Простота — хуже воровства. Так, кажется? — усмехается Николь.

— Ну ты, штучка заграничная! — загорается от обиды выпивоха. — Ты в моем городе, ты гостья, а я…

— Иван! — строго обрывает его Загоруйко. — Вы говорите глупости. И делаете их. Помолчите! — И продолжает: — У меня есть мнение: за биостимулятором я иду один…

— Виктор Викторович, ни за что! — протестует Виктория.

— Я иду один, — повторяет ученый. — И скоро вернусь. Быть может.

— Мы идем вместе, — поднимается журналист.

— Ник!

— Профессия у меня такая, Виктор! — Обнимает друга за плечи. — Ты гонец за счастьем для всех, а я гонец за сенсацией. И это нас объединяет.

Николь прекрасными васильковыми глазами смотрит на мужественного соотечественника. Виктория всхлипывает, как вдова. Любаша ее утешает. Ванечка выказывает удивление:

— А я что? Один остаюсь?

— Тебе, Иван, выпадает большая честь, м-да, — проникновенно говорит Виктор Викторович. — Ты отвечаешь за женщин. Понял? Надо свои ошибки исправлять.

— Неординарная личность ты, Ваня, — не шутит журналист, — коль такую заварушку заварил.

Запивоха с яростью заскреб немытый затылок, соображая, оскорбили его или похвалили. Потом, решив, что похвалили, отчеканил:

— Буду стараться! Чего уж там, лыком мы шиты, что ли?

Скоро над кустами взмыло облачко пыли. Двое выпали на аллею и воровато поспешили прочь. И не заметили постамента у клумбы, на котором вместо девушки с веслом (она была свергнута на землю и лежала ничком) стоял малоприметный заморыш Вождя — метр с кепкой.

Трудно сказать, когда я был впервые отравлен ядовитыми испарениями страха, которые начали свою творческую работу, изо дня в день умерщвляя мою веру, надежду и кровь. (11 000 лейкоцитов в капле крови — вот начало моей смерти, моего скалькулированного природой распада.)

Впрочем, дело не во мне. Вся страна пропитана страхом. Граждане рабской страны родились с перепуганной душой и умрут с налогообложенной насильнической душонкой. Самонастраивающийся механизм государственной власти в первую очередь заинтересован в дешевой чернорабочей силе. Лучший, проверенный веками способ заставить раба трудиться — это страх. Страх за себя, за детей, страх перед новым днем, страх от мысли, с какой ноги встанет очередной богоподобный вождь.

И если ты не как все, если не желаешь выполнять трудовую, общественно-социальную повинность, если ставишь под сомнение мифы и святыни, ты есть зловредный враг своему отечеству.

Я — враг, потому что не испытываю страха перед теми, кто диктует нам условия проживания. Каюсь, у меня было желание еще пожить. Я даже нашел надежного и верного донора, чтобы тот, когда пробьет мой очередной смертный час, не пожалел бы своего ценного народно-хозяйственного костного мозга. Отец посетил заречный дурдом, и по этой уважительной причине было нежелательно его тревожить по пустяку. И мне пришлось искать новую жертву. И нашел — Бо, своего младшего брата. Он был абсолютно здоров и, казалось, был абсолютно свободным. Он был идиотом, а в нашей казарме только они свободны и счастливы. Но я ошибся: во всеобщей атмосфере дегенерации и маразма его мозг, его кости, его кровь тоже заразились бациллами ненависти и вырождения. У него будет, больше чем уверен, фантастическая, стремительная карьера политического деятеля. В этом многосложном деле главное — не заразиться триппером, как это однажды, утверждают, случилось в нашем революционно-освободительном движении. И поэтому, пока я живу, сделаю все для родного человечка; сделаю все, чтобы страна узнала своего нового героя.

Чужая столица жила по собственным, ей только понятным законам. Тревожная тень слухов пала на ее подновленное обличье: люди сбивались в экстремистские группы, по радио звучала симфоническая музыка, по телевидению показывали балет «Лебединое озеро» — первые признаки чрезвычайности.

Шеф-руководитель у окна смотрел на город, когда появился человек с военной выправкой.

— Что?

— Получен перехват: армии дан приказ уничтожить НПФ-2001…

— Что такое НПФ? — с тихой яростью поинтересовался шеф.

— Неизвестные Перемещающиеся Фигуры…

— А 2001?

— Их количество.

Шеф-руководитель медленно развернулся и, приближаясь к сотруднику, заорал:

— Что вы из меня идиота делаете?! НПФ, WFGT, ЕКLМN, BMV! Вон! Чтобы духу…

— Я действую строго по инструкции XCDFGH № 2345678944/008808.

— Застрелю! — зарычал шеф, пытаясь вырвать из кармана пиджака личное оружие.

На балкончике панельного дома по улице Карла Маркса, 17, строение шесть, стоял встревоженный человек — это был Ник, он прислушивался к далеким глухим звукам.

— Кажется, стреляют, — сказал он. — Ты скоро, Виктор?

— Сейчас-сейчас, — копался на кухоньке ученый: звенело стекло. Процесс уже пошел.

— Что?

— Минутку.

— Ох, погубим Землю, как вы говорите, матушку.

Наконец появился Загоруйко, держащий в руках старенькую хозяйственную сумку.

— А где же этот… биостимулятор? — удивился Ник.

Гений молча приоткрыл сумку, его друг наклонил голову, глянул в прореху: там мутнела субстанцией трехлитровая банка.

— Да, и эта банка, похожая на банку с огурцами, боюсь, погубит весь мир, — глубокомысленно пошутил журналист.

Золотились вечные купола Кремля. В лазурном небе галдело воронье. Утомленный сокол сидел на руке пожилого сокольничего. Кремлевский двор заполнялся правительственными машинами и скоро стал походить на элитную автостоянку.

Страна героического прошлого — героического настоящего — героического будущего.

1147 — однако я живу; живу, несмотря на то что в моей капле крови уже 1147 лейкоцитов. Это достаточно, чтобы подохнуть, но я упрямо продолжаю жить. Зачем?

Меня посещает Аида — посещает по моей просьбе. Она изменилась, у нее изящные повадки светской львицы, она рада меня видеть, она сообщает, что ее супруг совершает альпинистский подъем на-гора власти, у них госмашина, дача в Горках, получили новую квартиру с видом на Кремль и двумя туалетами, есть даже биде.

— Биде? — переспрашиваю. — Это уже коммунизм, Аидочка.

— Коммунизм, — соглашается.

— А как же наш эмиратский миллионер? — вспоминаю я. — Подарил триппер, подлец?

— А-а-а! — отмахивается бессердечная. — Это я чтобы от мужа отвязаться…

— Наврала? Нехорошо.

— На свою же голову, — расстраивается. — Сволочь он такая!

— А что такое?

— Заставляет минеты делать, особенно когда труды классиков марксизма-ленинизма изучает, — сокрушается несчастная дама. — Один раз повафлила, другой раз… ему понравилось, идеалисту.

— Приятное с полезным, — развожу руками. — Конечно, если ты не хочешь жить при коммунизме…

— Я хочу любви. — Присаживается на тахту, скатывает с ног ажурные колготки. — Полюби меня нормально, как прежде, Алекс.

— Так я же труп!

— Меня никогда еще не трахали трупы. Попробуем, а?

И мы вспомнили добрые старые времена, когда были молоды и беспечны. Помнится, я ее тайком снял на пленку и пожелал подарить фото. Фотография ей не понравилась, и она, истеричка, исхитрилась порезать себе вены на руках. Потом мы, два любящих сердца, помирились, и я как бы случайно познакомил их, Аиду и Борю. Они тотчас же полюбили друг друга. Муж жену — за крепкие кривые ноги, а жена мужа — за неординарный, должно, ум.

— Ты самая егозливая блядь на свете, — сказал я на прощание светской даме.

— Я это делаю от всей души с тем, кто мне нравится, — призналась.

— Помоги супругу, он нравится стране. — И кивнул на работающий телевизор: — Его рейтинг растет как на дрожжах.

— Лучше бы у него член рос, — вздохнула привередливая. — А тебе не надо помочь?

— Зачем?

— Ты же умираешь?

— Я в отличной форме. Надеюсь, ты убедилась?

— Да, — отвечала. — Мы в отличной форме. — Чмокнула в щечку. — Ну, я побежала, сам понимаешь…

— Беги-беги.

— Не умирай!

— Не умру, — солгал.

Теперь, умирая, знаю, почему знаменитый пролетарский писатель не волновался по поводу одногодового умерщвления голодной смертью восьми миллионов крестьян в малоросских степях; его, буревестника революции, беспокоила вовсе другая проблема — он, вероятно, не хотел, чтобы его обанкротившиеся мозги были шваркнуты в помойное вульгарное цинковое ведро. Он так и не понял, труженик рев. пера, в какой стране проживал.

По провинциальному парку трусили двое: один из них держал в руках видеокамеру, второй нес хозяйственную сумку, а за плечами — затрапезный туристический рюкзачок.

Когда они приблизились к своей цели, то обнаружили, что спешили зря. Из лаза тянуло удушающим смрадом, а кусты, прораставшие рядом, были вырваны с корнем.

— Выкурили, — догадался Загоруйко.

— Как тушканчиков, — подтвердил Ник.

— Вот тебе и болваны… — призадумался ученый.

— …с мозгами. — Журналист осмотрелся. — Кто там еще?

У дальнего постамента угадывалось движение. Осторожно приблизившись к нему, друзья увидели: на гипсовой девушке с веслом лежал Ванечка — с признаками жизни. На его маловыразительной потылице холмилась шишка.

Кое-как несчастного привели в чувство. Пугаясь форм девушки с веслом, он поспешно отполз в сторонку.

— Ванечка, что случилось? — задали ему естественный вопрос. — Почему ты здесь?

— А я помню? — Щупал голову. — Кто меня так хватил?

Журналист взял пострадавшего за шиворот:

— Ну?

— Что ну? Запряг, да? Я не лошадь!

— Ты хуже, — согласился Ник.

— Ну, пошел я, — признался-таки, — на разведку. А меня по башке, суки позорные!

— За бутылкой ты пошел! — нехорошо осклабился ученый. — Твой порок сгубит не только тебя… А, что там говорить…

— Козел, осел и косолапая обезьяна! — Раздражаясь, журналист отпустил жертву обстоятельств; та рухнула на землю и тюкнулась затылком о постамент — взвыла дурным голосом:

— Вот так вот, да? Уходите, бросаете на произвол судьбы! А как же Декларация прав человека? Ну все-все, клянусь: ни грамма более, чтобы сдохнуть мне на этом месте.

В х-фокусе объектива — планета Земля.

На околоземной орбите — спутник-разведчик. Он ведет секретную съемку. Средний план: степь утюжат танки, БТР и иная мощная техника. Со скоростной трассы взмывает вертолетная эскадрилья.

На солнечную центральную площадь городка Загорский медленно выходит человек. Держит над головой трехлитровую банку с тяжелой свинцовой субстанцией. Хрипящий репродуктор смолкает. Взоры всех одушевленных истуканов обращаются на того, кто создал живительный для них «дух». Обмотанные крепким кумачом женщины тоже с надеждой смотрят на того, кто способен их выручить из беды.

Напряженный трескучий звук в небе задерживает шаг Загоруйко. На боевом марше находятся шесть летательных стрекоз. И кажется, что сейчас произойдет то, что должно произойти: точный бомбово-ракетный удар. Но что это? Чудовищная рука Великого Вождя поднимается вверх… и смахивает с небесного полотна назойливые шумные механизмы. Однако не это самое страшное: банка выпадает из рук ученого и лопается в камнях. Живительный газ для болванов расползается над площадью. Та отвечает сокрушительным победным ревом:

— Слава! Марш! Коммунизм!

Плотный туман заполняет все пространство, содрогающееся от ликования истуканов. Туман и победный их раж помогают мужчинам спасти женщин. Когда все оказываются в безопасности, Виктория первым делом вешается на шею Виктора Викторовича, Николь чмокает Ника в щечку, а Любаша отвешивает сочную оплеуху Ванюше. То есть каждый получил то, что заслужил.

1480 — это пока не повод, чтобы потрошить меня. Хотя меньше всего волнуюсь, куда меня как отход отправят. Перед смертью все равны, от идиота до кремлевских мечтателей. Пусть они меня простят — я имею в виду нынешних властолюбцев. Они героические люди героической страны, им не позавидуешь: великая федерация дышит на ладан. Еще немного — и начнутся необратимые процессы распада. Этого допустить нельзя. Народ такой безответственности не поймет. И поэтому надо действовать. Как?

Безумная идея возникла в моих практических мозгах — простая и вульгарная идея, как помойное ведро. Для ее реализации ничего не требуется, кроме желания и удачного расположения звезд. Желание, по-моему, имеется, и звезды, дай Бог, будут благосклонны.

Правда, мне часто снится один и тот же странный сон: на гвардейских плечах отца сидит маленький Боренька, я тоже мал, но иду рядом с блестящим, начищенным голенищем. Наша троица входит в магазинчик игрушек, тесный, местный, но на прилавках — невероятный, фантастический, пестрый мир.

— Па? Это коммунизм? — спрашиваю я.

— Коммунизм, — отвечает отец.

Я слышу ответ, а после раздается странный хлюпающий звук. Я оглядываюсь и вижу: ножи винтокрылого механизма, устроенного под потолком для перегонки свежего воздуха, срезают на уровне глаз легкоустранимый золотушный детский череп Бори. Открытый череп братика фонтанирует жирной отходной красногвардейской жижей…

Правительственные авто летели из кремлевских ворот, как пули у виска. Столица начинала жить на осадном положении: на окнах появились бумажные кресты на случай бомбовых ударов НАТО, на площадях жгли бледные от солнца костры, на дорогах возникали заторы, а через реку к кремлевским куполам строчил пятнистый вертолет.

Потерявший былую роскошь мятый лимузин мчался по совершенно свободному шоссе. Загоруйко и компания находились в нервозно-возбужденном состоянии: смеялись, вспоминая перипетии фантастических событий. Однако скоро всем стало не до смеха: впереди появились грозные танки с орудийными хоботами.

— Надеюсь, нас не перепутают с болванами? — поинтересовался журналист, сбрасывая скорость авто.

— Могут, но я этому не удивлюсь, — серьезно отвечал Виктор Викторович. — Пришло время собирать камни.

Впитавшие новый заряд биостимулятора болваны перестроились в нестройные ряды и решительной поступью двинулись за Великим Вождем. Они шли несокрушимой лавиной, разрушая все на своем пути. Они шли, непобедимые, и многотысячный рев из луженых глоток оглушал всю планету:

— Марш-марш-марш! Даешь-даешь-даешь! Коммунизм-коммунизм-коммунизм!

На экране телевизора маршировали памятники. Зрелище для неподготовленного зрителя представлялось невероятным и жутким. Тягостное молчание повисло в командном пункте на колесах. Наконец кассета закончилась, и пленка автоматически стала вращаться на начало.

— Ну-с, какие будут мнения, господа генералы? — спросил самый Главный Генерал, похожий на самого Главного Генерала умными печальными глазами.

Генерал авиации шумно перевел дыхание и рубанул сплеча, как генерал конной армии:

— Я бы этот ученый народец весь вешал на столбах…

— Даже знаю, за какое место, — остановил его Главный Генерал. — Еще?

Танковый генерал, сидя на стуле, как в рубке боевой машины, процедил сквозь зубы:

— Броня крепка и танки наши быстры! Разрешите?

— Еще?

Ракетный генерал, вполне интеллигентный на вид очками, неожиданно крякнул, как мужик:

— Да что там! Впарю «каскадом»! В прах! В пыль! В бога-душу-мать!

Виктор Викторович в ужасе схватился за голову — свою:

— Вы с ума сошли, господа? Идею нельзя победить силой оружия, это я вам говорю. Это так просто понять! С идеями надо бороться только идеями. Не иначе.

Генерал авиации вспылил:

— Можно! Еще как можно. Была б моя воля, я б из тебя, неуч, душу вон!..

— Прекратите! — задумался Главный Генерал, морща штабной лоб. Затем обратился к журналисту: — Включи-ка еще это интересное кино.

Заработали механизмы видеомагнитофона, лента зарябила, и скоро на экране во всем своем великолепии предстали прекрасные женские ножки (и не только они), необыкновенно поднимающие боевой дух военачальников, так как даже они знали, что красота спасет мир.

Шеф-руководитель говорил по телефону, подобострастно выгнув спину. Его упитанное потное лицо буквально худело на глазах.

— Да? Да! Понял-понял! — Почтительно опустил трубку на рычаг. Потом нажал кнопку вызова. Тотчас же на пороге явился сотрудник с военной выправкой. — Эвакуация! — завопил руководитель не своим голосом. — По плану DFSFDGHK № 000001! — И обессиленный плюхнулся в кресло. — Все! Больше ни шагу в эту Азию, сдохнуть мне на этом месте!

Я, Автор, навещаю жену в роддоме. Она бескровная, тихая, в линялом больничном халате, шлепанцах, с умытым, утренним лицом. Я целую родное лицо и не чувствую запаха… или нет, слава Богу, слабый запах немытых волос…

— Как наши дела? — бодрюсь. — Как маленькие?

— Я боюсь, — отвечает.

— Ну что такое?

— Я не хочу рожать.

— Как это «не хочу»? — нервничаю. — Надо.

— Я умру, Саша. Я знаю, умру.

— Прошу тебя.

— И они тоже умрут.

— Замолчи!

— Зачем им жить, если такая жизнь?

— Какая?

— А то ты не знаешь!

— Знаю.

— Во-о-от. Что тебе еще нужно?

— Рожать надо.

— Сам рожай! — И уносит прочь моих детей, равно, впрочем, как и своих.

Я чертыхнулся и отправился домой. Меня ждали герои — герои бациллового времени, где каждый верит в то, во что он хочет верить.

Тяжелый грузовой вертолет плыл над землей, в нем находились Загоруйко и компания, глядящая во все глаза в иллюминаторы. По степи ходко двигались одушевленные болваны. Плотное заграждение из танков и ракетных установок встречало их, но залповый смертоносный огонь не остановил истуканов. Круша игрушечную боевую технику, идолы продолжали свой революционный и радикальный поход.

— Какое это безумие! — страдал Виктор Викторович. — Я же просил, я же умолял. — Покаянно кинул голову на грудь. — Нет, все правильно. Во всем виноват я и только я! — И с этими верными словами ринулся в свободный проем вертолетного люка.

Лишь чудо и профессиональная сноровка Николь спасли совестливого гения от необдуманного поступка. Визжащие женщины навалились на страдальца, намертво прижимая к металлическому дребезжащему полу. После чего борт, взмыв еще выше к безупречным небесам, взял курс на столицу.

У окна огромного кремлевского кабинета стояло Высшее Лицо государства и смотрело в небо. У длинного стола виноватился человек со звездами маршала и алыми лампасами на брюках. Наконец Высшее Лицо, не оборачиваясь, проговорило:

— Вы свободны, господин маршал.

— Есть, господин Президент.

— Но я бы на вашем месте застрелился, — усмехнулось Высшее Лицо, продолжая глазеть в малосодержательное небо, где появились вороны.

— Есть! — И печатным шагом военачальник вышел из кабинета.

Со стороны солнца падал сокол — воронье, скандаля, прыснуло в разные стороны. Из-за птичьего гама выстрел прозвучал, точно хлопок новогодней хлопушки. Через несколько секунд дверь в кабинет приоткрылась. Не оглядываясь, Высшее Лицо спросило:

— Что?

— Господин маршал стрелялся, — сообщил секретарь.

— И что?

— Промахнулся.

Кричали вороны, и выли милицейские сирены. Я открыл глаза — будильник утверждал пять часов утра. Казалось, что мирный гражданский дом окружается спецвойсками МВД-КГБ-МО-ОМОН. Что за кошмарное явление? Потом ударили в дверь. Мне было плохо со сна, и тем не менее поспешил к жалкому последнему оплоту. Неужели меня хотят арестовать за вольнодумство и желание сделать народ счастливым?

Трое в гражданской одежде оттеснили мое тело в комнату, проверили остальные жилые и нежилые помещения. Я ничего не понимал.

— Утро доброе, утро доброе! — входил поджарый, энергичный, светящийся от избытка жизненных сил Борис. — Извини, что так рано, но вот нашел… окошко… Ты просил, чтобы я заехал, и вот я перед тобой, — пошутил, — как лист перед травой.

Младшего брата трудно было узнать. Он раздался в плечах, обматерел и даже как-то подрос. Чувствовалось, что имиджмейкеры работали в поте лица своего.

— Как чувствуешь себя, Александр? — посочувствовал. — Видок, как у трупа.

— Правильно, — согласился я. — Как может чувствовать себя труп?

— Да-да… — Рассеянно прошелся по комнате. Я обратил внимание на его туфли. Они были на модной дамской подошве. — Аида говорила, что ты почти труп. Это плохо.

— А что хорошо?

— Газеты читаешь? — повернул прекрасный государственный лбище на журнальный столик.

— Читаю.

— Почему тогда спрашиваешь?

— Сам знаешь, газеты у нас частенько врут.

— Не врут! — рассмеялся; приятная демократическая улыбка. — На сей раз не врут щелкоперы. Хотя давить их надо, как гнид. Ну ничего, я силенок наберу… я всем кузькину мать покажу!..

— Не торопись, — предупредил. — Не говори гоп, пока…

И тут затренькал телефон. Я лежал на тахте, и трубку поднял Бо:

— Аллэ! Вас слушают! Фу-фу, переберите номер, вас не слышно.

Никто не перебрал номер, и я понял, кто хотел узнать то, что хотел узнать.

— Ну? — спросил брат. — Что у тебя, а то меня ждут важные государственные дела.

— Ничего, — сказал я. — Хочу попрощаться.

— Почему?

— Умираю.

— Жаль. Интересные события грядут…

— Но это все уже без меня, — отмахнулся.

— Жаль-жаль. Прощай.

— Можно последний дать тебе совет, как брат брату?

— Ну? — глянул предательскими глазами раба.

— Никогда не торопись поднимать телефонную трубку в чужой квартире.

— Что? — Он ничего не понял, придворный шут, мечтающий о власти. Он пожал плечами и ушел, решив, вероятно, что мертвец заговаривается.

Разумеется, у меня был шанс выжить. Но от одной мысли, что меня положат на клейкую клеенку, оголят взрослый зад и в анальное отверстие будут проталкивать резиновый шланг для дезинфицирования… Нет, лучше смерть.

Или я не хочу больше жить вместе с терпеливым, Богом проклятым, затравленным, святым народом, давясь брикетами из очередных обещаний и новых надежд.

Над кремлевскими куполами зависли два вертолета. Медленно присели на брусчатку. Лопасти гнали мусорный ветер в лица встречающих. Наконец механический рев прекратился — из бортов запрыгали люди, среди них были Загоруйко и его друзья, которые оказались участниками столь эпохальных событий.

На столичной площади, где в центре, как символ тоталитарного прошлого, возвышался гранитный постамент, митинговали люди с алыми стягами. С кузова грузовичка выступал лысоватый человечек с воодушевленно-лживым личиком. Из шипящего динамика неслась позабытая революционная песня: «Мы наш, мы новый мир построим…» Под нее с хрустальным звоном молотили витрины буржуазных магазинов. Начиналась старая эпоха нового хаоса, разрухи и революционной целесообразности.

От уходящего солнца горят кумачом кремлевские купола и речная излучина. Тихие печальные коридоры державной власти. В одном из кабинетов нервничает Загоруйко:

— Теряем время. Сколько можно смотреть про Болванов? Не понимаю? Сами они там… болваны, что ли?

— Виктор Викторович, потерпите, — умоляет Вика. — Вопрос трудный. Решается судьба страны.

— Прекратите меня учить! — пыхает гений. — Кто вы такая? Пигалица, понимаешь! Безобразие! Судьба страны вот здесь!.. — больно хлопает себя по лбу. — И всего мира!.. И прекратите плакать!..

В это время дверь в кабинет открывается, на пороге — Ванюша и Любаша, глупо ухмыляющиеся. В их руках графин и стаканы.

— В чем дело? — настораживается Ник. — Водку нашли?

— Не, это вода, — отвечает Ваня. — Я ж побожился не пить проклятую.

— А что тогда?

— А это… никого нет. Нигде. Пусто!

— Ни души, — подтверждает женщина.

— Ни души? — переспрашивает журналист. — Следовало этого ожидать. Что будем делать?

И как бы ответом на этот вопрос раздается знакомый далекий гул, как при землетрясении, — это гул победного марша.

Воздушный лайнер заправляется перед полетом. Пассажиры, они же сотрудники международного корпункта, а некоторые из них агенты ЦРУ, нервничают, глядя в иллюминаторы: вечерняя синь горизонта окрашивается кровавыми всполохами. По проходу между рядами торопится человек с военной выправкой и спутниковым телефоном:

— Вас, шеф!

— Кто? — Руководитель затравленно смотрит на трубку. — Меня нет.

— Это агент SWN-JEL-2477.

— О Боги! Откуда?

— Из Кремля, сэр.

В одном из кремлевских кабинетов проистекал скверный скандал. Виктор Викторович Загоруйко решительно отказывался покидать пределы своей любимой страны.

— Никуда я не поеду! Лучше погибну вместе с родиной. Она у меня одна.

— Ну хорошо, — сказал на это Ник. — А кто ее спасать будет?

— Не знаю.

— А я знаю: ты, Виктор!

— А я не знаю, как ее спасать! — отрезал Загоруйко. — Все, счастливого вам пути.

— Тогда извини. — И классическим ударом в челюсть журналист отправляет химика в угол.

Ошеломленный ученый упал, ломая стулья. Женщины ахнули и попытались оказать ему помощь. Виктор Викторович отбивался от них и ныл в голос:

— Вот так, да? Такая, значит, у вас свобода слова: бить человека по зубам! — Стянул с плеч замызганный рюкзачок, закопошился в нем. — Если и ЭТО разбили!.. Тогда я вообще не поеду в вашу страну свободы… свободы… — И неожиданно осекся на полуслове.

Впрочем, Виктора Викторовича не слушали. Подхватив ученого под белы ручки, его товарищи поспешили вон из кремлевского кабинета.

Я, Автор, прерываю свой нетленный труд по причине отсутствия денег. Они нужны для приобретения моим новым людям (по списку жены) пеленок-распашонок, чепчиков, подгузников, ползунков и проч. И поэтому, удушив все свои принципы, звоню по телефону благодетельному В.Б. и прошу халтуру. И получаю в издательстве чудовищных размеров рукописный фолиант отставника внутренних войск. Человек я добросовестный и пытаюсь читать всю галиматью, однако через час ощущаю головокружение и ненависть к печатному слову и к самому себе. Сообщаю В.Б. о своей непрофессиональной немощи. Ты что, удивляется он, прочитай первые десять страниц, последние десять и глянь в серединку — и пиши. Неудобно, отвечаю. Неудобно знаешь что, спрашивает. И вообще, как ты относишься к составлению сборника? Как? Давай-ка составим хороший сборник; кого можешь предложить из своего поколения? Я мычу нечто неопределенное, потом вдруг слышу, как мой проклятый язык лепечет имена П.А., Л.Б., В.П., В.Б. Я же не из вашего поколения, удивляется В.Б. Нет правила без исключения, твердо стою на своем. Ну что ж, достойные имена, говорят мне. Желаю успеха!

Что же это такое, говорю я себе после. Как, оказывается, просто себя продать. А что делать, если дети должны ползать в сухих ползунках, пить витаминизированное молоко и чувствовать себя хотя бы малое время узаконенными дармоедами?

Что же делать? Названиваю П. А. - его нет. Звоню Л. Б. - он дома. Привет. Привет. Как дела? Дай в долг. Сколько? Много, жена рожает, отдам, как напечатают новую повесть «Провокатор» и запустят в кинопроизводство фантастическую феерию «Марш болванов». Где? Что где? Где печатать будут? У В.Б., вру. Ладненько, помогу, но только половиной, купил тут дачку, понимаешь. Спасибо, говорю и снова звоню П.А. - он дома. Привет. Привет. Купил дачу? Купил, а что такое? Она сгорела, шучу и бросаю телефонную трубку, представляя, какое выразительное выражение лица, похожего на бритый зад, у моего литературного приятеля П.А.

С удовольствием сажусь за кухонный столик — работать, работать, работать, как завещал нам великий Ленин.

По столичным вечерним проспектам шествовали монументальные идолы. Народные толпы встречали их алыми стягами, песнями и плясками под гармонь. На площадях жгли костры, опрокидывали автомобили, громили магазины и казенные учреждения. Наступала ночь длинных ножей и битого оконного стекла.

…Великий Вождь стоял у пустого постамента и рябил свой чугунный лоб. Внизу штормило людское море, состоящее из бесноватой молодежи и пожилого праздничного народа. Неожиданно болван наклонился и двумя пальцами выхватил из толпы экзальтированного юнца. Массы притихли. Идол потащил визжащую жертву к облакам, затем спустил ее на замусоренную площадь. И погрозил пальцем:

— Не балуй! — И новым, более грациозным движением руки водрузил на постамент бабульку божий одуванчик с пионерским флажком в руке.

Площадь взорвалась воплями восторга и ликования. Воцарилась вакханалия неистового революционного настроения.

Здание аэропорта уже пылало очистительным пожаром новой революции. Те, кто не разделял неокоммунистических взглядов, штурмовали самолеты. По бетонной полосе мчалось правительственное авто, где находились все участники исторических событий, включая и Загоруйко В.В. Воздушный лайнер со звездно-полосатой символикой выруливал на взлетную полосу. Автомобиль, не прекращая движения, нырнул под его брюхо. Через несколько томительных секунд грузовой люк самолета открылся и оттуда выпал канатный трап.

— Ой, мамочки! — ужаснулась Любаша. — Ни за что!

— А как же наша любовь до гроба? — закричал Ванюша.

— Вот он и есть наш гроб-то…

Авиалайнер и автомобиль пока шли с равной скоростью. Трап удобно и удачно болтался над машиной. За считанные секунды, проявляя чудеса ловкости и мужества, Загоруйко с товарищами забрались в самолет.

Между тем скорость увеличивалась. Застопорив педаль газа и руль, Ник, подобно агенту 007, совершил отчаянный прыжок — и благополучно. Вскарабкавшись по трапу в лайнер, уже отрывающийся от полосы, журналист попадает в объятия друзей. Но раздается крик шефа-руководителя:

— И этот с вами, господа?!

Как наваждение… по трапу забирался болван, малеванный позолоченным суриком и с приметной вмятиной во лбу.

— Даешь мировую революцию! — утверждал он, пользуясь общей оторопью.

— Это он! — закричала Николь. — Которого я булыжником!

— Вижу, — спокойно проговорил Ник. И обратился к истукану: — У нас не подают, товарищ! — и легким движением руки отщелкнул зажим трапа.

Позолоченный идол рухнул в черную бездну небытия, а воздушный лайнер, искрящийся иллюминаторами и бортовыми огнями, набрав необходимую для дальнего перелета высоту, устремился к сияющим отрогам Млечного Пути.

По моей последней блаженной прихоти полутруп вывезли военным самолетом на море. И я лежал на теплом знакомом берегу… ракушки в песке… ракушечные мозги в цинковом помойном ведре… Зачем тогда жить? Жить, чтобы умереть?

Живые, крепкие, мускулистые солдатики отряда сопровождения разбили на камнях бивуак. Купались в холодном, прозрачном море, ловили рыбу, варили уху. Им повезло, молоденьким бойцам: вместо того чтобы шагать по плацу или рыть котлован, они весело проводят неуставной вечерок. Им повезло, потому что не повезло мне.

Впрочем, почему мне не повезло? Я жил как хотел и умру, когда захочу… Умереть не страшно, все равно что нырнуть в морскую волну, где тебя встретит незнакомый, пугающий мир небытия.

Потом, вздыбив наш походный лагерь, подлетел вертолет. Отяжелевшие от сна и безделья солдатики бежали к винтокрылой машине, и казалось, что сталактитовые ножи срежут бритые затылки… Им не повезло, солдатикам, что у меня появилась блажь поговорить с отцом, который, им на беду, оказался высокопоставленным военным чином.

Блажь мертвеца.

Я услышал хруст ракушек — отец шел пружинистым веселым шагом полководца.

— Как дела, сын? — Сел на тюбинговый валун. — Живешь? — На лбу пульсировал венценосный вензель.

— Живу, — ответил я. — Тебя можно поздравить с маршальским званием.

— Спасибо, — улыбнулся отец. — Это так, игра в бирюльки, а вот скоро… — И не договорил.

Солдатики снова разжигали костер, сквозь прибой, казалось, было слышно, как огонь своей воспалительной беспощадной плазмой рвет древесную мертвую ткань.

— Живешь, говоришь? — сказал отец и косящим взглядом проверил мою телесную немочь.

Я ошибся — ошибся в собственном отце. Я даже не мог предположить, что человек так может заблуждаться, как я. Так, как ошибся я, может позволить себе ошибиться только раб. Я — раб?

Я хотел спровоцировать народ, вытащив на кремлевский помост идиота. И делал все, что было в моих силах. Я надеялся, что народец, увидев над собой дегенерата, ужаснется и поймет, что жить так нельзя, если в кумирах ходит слабоумный малый, коим, безусловно, является Бо.

Но отец, как я понял, строит свою большую игру. Он воспользуется удобной ситуацией и сделает все, чтобы власть пала в его руки.

Между тем отец стащил полевую форму с погонами, где пластались маршальские звезды, и нагишом поскакал к студеному морю. Все-таки он был до безобразия здоров, бронетанковый бригадир. Потом с ненавистью растирал полотенцем атлетическое тело, кричал мне:

— Все хотят свободы! Будет вам свобода! Это я обещаю. Дадим стране свободу! Всем — свободу! Ничего, кроме свободы!

И я увидел в его налитых кровью глазных яблоках четкие зрачки убийцы.

— Жаль, что умираешь, сын, — проговорил он. — Интересные события грядут! — И поправил командирскую портупею.

— Я знаю.

— Что?

— Что будет с ним?

— С кем?

— Моим братом Борисом.

Отец отшатнулся; присел надо мной, пожевал губами, набрякал тяжелой венозной кровью:

— Кто тебе сказал о брате?

— Алька. Ты говорил с мамой очень громко…

— Что? — Диктаторские мышцы обмякли; неожиданно улыбнулся. — Ошиблась Алька. Борька мне как сын, но настоящий его отец — Борис Абрамыч… Понял?

— Да.

— Ну что еще у тебя? — Он торопился, защитник отечества.

— У меня просьба.

— Давай.

— Не звони, пожалуйста, в пять часов утра… в чужую квартиру…

— Ха! — сказал маршал. — Между прочим, квартиру тебе сделал я. Но если просишь, больше не буду звонить. Прощай.

— Прощай.

Сталактитовые ножи лопастей вертолета качнулись, поплыли по воздуху, ускоряя собственное вибромолотильное движение.

Я не поверил отцу. Как можно было верить тому, кто хотел взять власть над рабами любой ценой — даже ценой смерти собственного сына?

Я торопился закончить повесть и поэтому заснул в пять утра. И только уплыл в муть сна, как раздался дзинь-дзинь телефона. Я цапнул трубку и услышал визг П.А.:

— Ты что, с ума сошел?

— А в чем дело?

— Он еще спрашивает, подлец!.. Я вот стою на станции… По твоей милости… А дача целая!

— Дача? — не понимаю. — Какая дача?

— Моя, которая сгорела. Ты сказал, что она сгорела.

— А что, не сгорела?

— Не-е-ет!

— Поздравляю.

— Иди ты… идиот!

— Сам такой… кто в пять утра?..

— А у меня электрички не ходят.

— Прогуляйся.

— Двести километров.

— Лови такси.

— Издеваешься?.. У тебя есть машина, давай на машине…

Я аккуратно опускаю трубку; какой привязчивый тип этот П. А., совершенно голову потерял на двухсотом километре, я его туда не посылал, и поэтому никаких обязательств у меня перед ним нет, тем более драндулет отправлен в металлолом.

Но снова — дзинь-дзинь-дзинь.

— Да иди ты, — отвечаю в сердцах, — на двести первый километр!

— Куда? — И узнаю родной голос жены.

— Ты?

— Я.

— Что случилось?

— Я хочу тебя видеть.

— Ну, что такое?

— Если я умру, ты не люби… никого…

— Дур-р-ра! — умираю от крика. — Что с тобой?!

— Ты никого не будешь больше любить, обещаешь? — рыдает.

— Никого! — рыдаю я. — Прекрати все это, ради Бога…

— Поставь за нас свечку, — просит.

— Хорошо.

— Ты знаешь… церковь у рынка…

— Знаю… Прости меня.

— И ты меня прости.

— Я скоро буду, — говорю. — Тебе принести что-нибудь?

— Ничего.

— Я принесу повесть, — шучу, — и фантастическую феерию, — шучу. Наконец родил двойню. Слово за тобой.

— Ой, я тогда точно не рожу, — шутит.

И мы оба и смеемся, и плачем.

Город с высоты птичьего полета. Он шумен, многолюден, празднично-трудолюбив, контрастен. Пластается на берегу экологически чистого океана. На одном из травяных островков возвышается Статуя Свободы, встречающая путников мира поднятой рукой, где зажат факел, похожий на гигантское мороженое в вафельном стаканчике.

В пятизвездочный отель входили две экзотические фигуры, они неряшливо ели мороженое, громко говорили по-русски, хохотали по-американски и были одеты, как техасские ковбои. Их встречала милая, чрезвычайно взволнованная девушка:

— Ваня! Любаша! Виктор Викторович пропал!

— И тута покою нету! — в сердцах говорит «техаска».

— Он меня достал! — говорит «техасец». — И в раю ему не живется.

— Да помолчите вы! — не выдерживает Виктория такого критического отношения к любимому человеку.

— Надо Коленьке звонить, — решает Любаша. — И Николиньке.

— Уже. Сейчас будут. — Слезы капают из влюбленных глаз. — Я только на минутку за этим… за чизбургером. А он ушел и не предупредил. Разве так можно?

— Ой, и не говори, мужик — одно наказание, — признается Любаша. Никакой полезной пользы от них, одни убытки.

— Поговори у меня, — супится Ванюша, — герла!

— Цыц у меня, бой! — И напяливает сомбреро по самые его ковбойские уши.

Тяжелое дыхание человека. Окропленное потом лицо. Ба! Да это же Загоруйко Виктор Викторович, ученый Божьей милостью. Неуемный практик куда-то взбирается по шершавой бетонной поверхности. За его спиной все тот же замызганный рюкзачок. Что за новое дело удумал он, скромный герой начала ХХI века?

* * *

В прекрасном и удобном номере отеля с видом на океан суматоха. Все друзья господина Загоруйко заняты поиском ответа на вопрос: где он?

— Ну куда его понесло, негодника? — спрашивает Любаша. — Все долляры на месте. А как тута без долляров?

— А может, болваны уже явились, — шутит Николь, — не запылились?

Шутку не принимают и чертыхаются, вспоминая ужасы прошлого приключения. В это время журналист выходит на балкон, с него открывается великолепный вид на океан и на малахитовые островки в нем…

— Ну конечно же! — торжествует Ник от неожиданного озарения. — Как я сразу не догадался!

— Что такое? — волнуются все.

— Вперед, за мной. Я знаю, где этот самородок!

Трудолюбивый рокот небольшого патрульного вертолетика. На борту два дежурных копа — белый Боб и черный Сэм — проверяют вверенный им участок города.

— А вот и наша красотка, — улыбается Боб. — Hello, baby!

— О, fuck! — ругается Сэм. — Гляди, псих!

— Где крези?

— Вон… прячется еще, сукин сын!

— Наверное, русский?

На могучем плече Статуи Свободы действительно находился русский человек с рюкзачком на спине. Услышав, а после увидев небесный махолет, отчаянный ученый тиснулся в щель памятника и принялся торопливо развязывать тесемки вещмешка.

— Бомба? — кричит Боб.

— Не похоже, но совсем плохой на голову! — кричит Сэм.

— Надо снять дурака!

— О'кей!

Вертолетик пытается приблизиться к памятнику, но что такое? Насыщенное газовое облако укрывает человека, затем окутывает всю Статую Свободы, и летательный аппарат с копами обволакивает, и быстроходный катер, разрезающий океанские волны, и людей в нем… И весь многомиллионный город… И весь бесконечно-вечный мир… Все Божье мироздание…

Над городом кружили боевые вертолеты, и поэтому в небе кричали остервеневшие вороны. Или они кричали, паразитарные птахи, оттого, что нашли падаль?

Где-то падаль, кто-то из живущих падаль или мы уже все падаль, я смотрел на мерцающий экран телевизора (солдатики, оставившие меня умирать, включили его с вечера). И я видел на этом экране тени прошлого: маму, Альку, бредущую на солнцепек, жрущего гусеницу Бо, разлохмаченную, сухую плоть собаки, ресторанчик над морем, горящие, как люди, свечки перед образами, рамы окон, похожие на кладбищенские кресты, дождь как из ведра; я все это вспоминал и слушал рокот вертолетов и рев бронетанковых соединений — под железный лязг хорошо спится, и в воскресный день народная страна дрыхла. Потом она проснется и начнет новый день с чистого листа, чтобы снова повторять одни и те же вековые ошибки…

1964 — я умирал; сквозь восковую муть беспамятства, безнадежности и бессилия услышал знакомый, но не очень уверенный голос диктора, сообщающий, что через несколько минут будет передано Обращение к народу…

Прожить бы эти несколько минут. Только вот зачем?

Я прожил — и услышал удары в дверь. Потом комнату заполнили штампованные призраки людей. Надо мной нависла темнеющая фигура и проговорила:

— Труп! — (Будто я сам этого не знал.) — Живо все бумаги, весь мусор в мешок.

«Зачем?» — хотел я спросить. И не спросил. Что с рабом говорить, который исправно выполняет приказ другого раба, но более высокопоставленного. Отец ошибся, думал получить свободу, взяв власть, а сам страшится мертвеца и им обгаженных бумаг…

Потом призраки пропали, они тоже ошиблись — я еще жил. Не догадались пальцами разлепить раковины век. И мне пришлось самому с невероятным усилием… Зачем? Чтобы убедиться, насколько я плох? Или увидеть, что мир изменился? Или узнать, который час? Или еще раз убедиться, что у меня есть отец, решительный и болеющий душой за вечно революционный, рабский народец?

Да, он был, мой отец, — было далекое, размытое, безликое пятно, бубнящее о свободе, равенстве, справедливости, против привилегий, о желании восстановить закон и порядок в обществе, покончить с угрозой сползания страны в хаос… (Отец раньше не знал и поэтому никогда не употреблял таких непроизводственных слов; увы — власть меняет человека, и не всегда в лучшую сторону.) Потом я услышал соболезнования по поводу жертв мелких политических амбиций… К сожалению, ни одна революция не обходится без жертв…

И я понял, что моего младшего брата, как и меня, уже нет. Бо мечтал стать мессией для народа, но народ его не принял, и теперь великодержавный неудачник, которого использовали, как куклу для игры, валяется в сукровичной луже крови, попорченный пулями и верой в свою исключительность. Лежит, жертва на потребу дня провокации.

У меня появилось желание сбросить руку, подтащить ружье с подкушеточной пылью, чтобы ударить из двух нарезных стволов… Я не сделаю этого: зачем?

Если бы я все-таки… телевизор, лопнув литыми мутными сколками, воспылает, и я буду гореть как свечка перед религиозно-философским взглядом вечности.

Да и не рекомендуется принимать поспешных решений в год активного солнца.

И потом — мы были и остаемсяяяяяяяяяяяя яяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяя я яя яяяяяя яяяяяяяяяя я яя яяяяяяя яяяя яяяяяяяяяя я яяяяяяяяяяяяяяяяя я яяяяяяяяяяяяяяяяя яяяяяяяяя яяяяяяяяяяяяяяяяяяя я я яяяяяяяяяяяяяяя яяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяя я яяяяяяяяяяяяяяя яяяяяяяя яяяяяяяяяяя я я я я я яя я я я я я я я я я я я я яяяяяяяяяяяяяяяяяяя я я я я я я я я я я я я я яя я яя яяяяяяяяяяяяяяя яяяяяяяяяяяяяяяяя я яяяяяяяяяяяяяяяяя яяя яя яяя яя я я яя я яяя яяяя яя яя яяяя яя яя я я я я я я я я

Я исполнил просьбу жены, я не хотел, чтобы мои родные люди умирали. Я пошел в церковь и поставил свечку. Твердый янтарный воск свечи вспыхнул — и ее легкое тревожное воскреснувшее дыхание: спаси и сохрани души рабов Божьих, спаси и сохрани души рабов, спаси и сохрани души, спаси и сохрани…