Там, где нынче вознесся прекрасный город Кутная Гора, раньше простирались леса и равнины. Весело щебетали птицы, гнал стадо пастух, в лесной чащобе подстерегал добычу волк. Неподалеку от вышеописанного места с назапамятных времен стоял Седлецкий монастырь. В монастыре том вели святую жизнь монахи Цистерцианского ордена, молились, предавались созерцанию, до изнеможения трудились на полях и пели часы. Если бы набожность можно было собрать в облако или тучу, то за сто шагов монастыря уже не было бы видно, а в округе денно и нощно лил бы дождь. Однако не зря говорится:

Где людей собирается много, туда направляет стопы Сатана.

Не испугался Сатана монастыря, то и дело искушал монахов всяческими соблазнами, но эти соблазны, как говорят, послужили лишь подтверждением чистоты и благости иноческих душ. Тем не менее один из послушников, какой-то монах из Тюрингии по имени Михель, едва-едва не лишился монастырских удобств и благосостояния. Его отец был рабом, а мать — рабыней. Работали они на виноградниках какого-то монастыря в Тюрингии, и Михель научился от монахов складывать буквы. А так как оказался он весьма набожным и смиренным, отличался хорошей памятью и умел прочитать наизусть в прямом и обратном порядке несколько стишков и поговорок, то и послали его в Чехию, в святую общину монахов Седлецкого монастыря. Он мог бы до самой своей смерти прожить в мире и покое, с чистым сердцем вознося хвалу Господу, если бы не искушения, которые подстерегают каждого из нас в любую минуту.

Однажды дьявол забросил свою удочку прямо у монастырских ворот, и злосчастный Михель клюнул на его приманку. Как раз в тот день он впервые облачился в монашеское платье. И безмерно радовался этому, гордясь новым облачением. В его распоряжении были два часа свободного времени, и Михель раздумывал, как бы получше их провести. И вскоре всякий мог видеть, как он шагает по склону, направляясь в южную сторону. Руки он, как и положено аббату, заложил за спину, а мечтой предавался блаженным видениям. Однако что же все-таки влекло его вдаль, в заросли кустарника, в густые леса? Какою мыслию он был одержим? Никакой! Совершенно! Гладь его мысли, как говорится, ничто не волновало. Ничто не мучило монаха, напротив, все только радовало. Шел он просто так, прогуляться, сбивал по пути гордые головки одуванчиков, любовался светом Божиим, мурлыкал себе под нос что-то веселенькое, и вот тут-то как раз и таился крючок с приманкой. Тут-то и попутал его бес, сбив с толку и вселив в душу буйство, отчего любезный монашек, полагая себя в полном одиночестве, принялся некстати и неприлично озоровать. Прыгал через канавки, аукал и ловил эхо, хлопал в ладоши, а когда на глаза ему вдруг попалась маленькая, проворная, ушастая белка с пушистым хвостом, захотел ее вспугнуть, желая посмеяться над тем, как зверек начнет скакать с ветки на ветку. Вот, стало быть, нагнулся монах, чтобы поднять камешек, как вдруг — о, посох святого Бернарда! О, свечи причетника! Кто бы мог поверить? — в расщелине скалы увидел он замечательный серебряный прутик!

Брата Михеля бросило в жар. Кинулся он бежать, обернулся, метнулся влево, метнулся вправо — и остановился. Струны в его мозгу расстроились: одна гудела, другая — причитала, третья — пронзительно верещала. Да, ничего не поделаешь, так оно и есть — бедняжка спятил.

Когда же Михель опомнился — не вполне, кое-как, наполовину, хлопнул он себя по лбу и сам с собой заговорил.

— Осел, дурак чертов, как же ты не отметил место, где отломил серебряную веточку? Как ты его теперь найдешь, как опознаешь, коли захочется воротиться?

Шел четвертый либо пятый час пополудни. На ветвях распевали птицы, а когда они смолкли и опустились сумерки, злосчастный монах все еще метался от одного места к другому, то наклоняясь к земле, то распрямляясь, и к каждому дереву привязывал клок своей рясы. Он разорвал ее на лоскутки, так что вместо рясы теперь болтались одни рукава да часть переда. Дважды отметив столь непотребным способом около двадцати мест, отправился Михель восвояси. Было уже темно. Брат, стоявший на карауле у монастырских ворот, не хотел даже его впускать — так перепугал его растерзанный вид монаха.

— Господи помилуй, брат Михель, что у тебя за вид? Куда подевалась твоя ряса? Что заставило тебя скинуть одежду, которую тебе доверили и которую ты должен носить к вящей славе ордена и собственному благу?

— Привалило мне великое счастье — я нашел веточку серебра!

— Вот и расскажи о своём счастье настоятелю, он тебя ждет, и, сдается мне, настроение у него прескверное.

Михель одолжил верхнюю одежду, порванную рясу перебросил через руку и, держа перед собой серебряную веточку, постучал в келью настоятеля.

— Уже скоро ночь, святой отец, уже поздно, но поверь, задержался я не из-за пустяка. Не бил я баклуши, не бродяжничал, но все это время искал большущий клад, который принесет мне, нашему ордену великое богатство и сделает Седлецкий монастырь самым славным во всей Чешской земле: посмотри, я нашел на твоем наделе серебряную руду и отметил это место лоскутками от рясы, поскольку в моем большом кармане ничего не было и я не обнаружил ничего для этой цели более пригодного.

Аббат покачал головой и ответил так:

— Несмышленый и грешный сын мой, тебя попутал дьявол, в руке твоей, разумеется, простая слюда, но даже если бы это было чистое золото, прилично ли из-за куска металла нарушать порядок, пропускать общую вечернюю молитву и не сидеть в положенном месте трапезной? Нет, не повезло тебе, какая же это удача?

Потом аббат выведал, где лежит серебро, и без долгих проволочек определил для Михеля вид наказания.

Злосчастный послушник сидит на хлебе и воде в своей келье, а аббат исследует серебряную веточку. Проверяет ее вес, изучает ее блеск, в задумчивости покачивает головой. Потом вспоминает о правах, данных монастырям королем Пршемыслом, и шлет двух монахов к посаднику, то бишь к управляющему королевскими горами. Драгоценную веточку, для того, верно, чтобы не искушать ворюг, тщательно заворачивает в тряпье и кладет на дно монашеской сумы, вроде той, куда собирает подаяние нищий.

В то время в серебряных кутищах где-то меж Седлецким монастырем и королевским городом Колин работали рудокопы. Их было немного. Залежи, почти исчерпанные, служили им весьма скудным средством существования.

Несколько мастеров, хозяйствовавших на собственный страх и риск, уже оставили истощенное месторождение и пошли по свету с нищенским посохом и сумой, и не нашлось ни единой доброй души, пожелавшей приобрести хоть один их надел. Короче говоря, польза, богатство и слава этих гор уходили в прошлое.

Жил среди рудокопов некий Ян по прозвищу Куренок. Он не входил в общину рудокопов, но числился среди челяди, обслуживавшей рудники. От барышей не доставалось ему ничего; получал он с выработки. Дважды в день заступал он смену, которая длилась по шесть часов. Право, этого более чем достаточно, но ежели бы надсмотрщик, которому управляющий рудниками вменил в обязанность следить за установленным распорядком, не проявлял твердости, вышеупомянутый Ян Куренок, возможно, оставался бы в забое еще по полсмены. Был он трудяга невообразимый. Ничто его так не тешило, ни к чему он не имел привязанности, ни о чем он так не радел, как о работе. Не подумайте, однако, что деньги не давали ему покоя! Ни в коем разе. Платили ему гроши, так что он едва-едва сводил концы с концами, а от пары-другой динариков, что оставались от его мзды, не было никакого проку.

Сказывают, и это очень похоже на правду, что взрослые мужчины часто живут мальчишескими привычками. Мужики, у кого за плечами Miiorpie десятки лет, жена и ребятишки, которые дома напускают на себя важность, к товарищам своим подходят чуть ли не вприпрыжку и не могут удержаться от озорства. Иной раз задираются, а то и за грудки схватятся, но это не в счет. Обыкновенно меж ними устанавливается дух приятельства и шутки, а это не забывается никогда.

Ян по прозванию Куренок вдыхал человечий дух горняцких общин с величайшим наслаждением. Безмерно им дорожил, сам небось даже не подозревая об этом. Работал там, где поставят, трудился не покладая рук и в тайниках смутной, непонятливой своей души желал, чтобы работа в горах продлилась как можно дольше и чтобы эти добрые парни до конца дней сидели вокруг костра и заливались хохотом над самыми солеными шутками.

И сталось так, что горняк, о котором идет речь, вместе со своими друзьями напал на серебряную жилу, которая сворачивала к югу. Что же другое могло прийти ему в голову, как не разведать, откуда она берет начало? Жила, или, если угодно, Erzzug, выбивалась откуда-то из глубины земли и выходила прямо на поверхность.

«Черт возьми! — сказал себе горняк. — Разроем ее! Ей-ей, возьмем-ка ее в оборот, поднатужимся да и раскопаем гонов на семь вон в энту сторону!»

Проговорив такие слова, горняк указал как раз на то место, где обнаружил серебро наш милый монах Михель.

На следующий день, вооружившись кирками, рудокопы отправились в означенном направлении. Копали там, копали сям, копали на большой глубине; каторжной работы потребовалось больше, чем им хотелось бы, но расчет оказался верен, так что после долгих упорных трудов обнаружили они прекрасные, богатые, крупные, мощные Какрагольтские залежи. Ян по прозванию Куренок рассмеялся, шлепнул по спине братана, стоявшего рядом, и сказал:

— Хвалата, дружище, давай-ка ко мне в управляющие. Нечего и ждать, ставь скорее каменные хоромы! Счастье тебе подвалило, это уж как пить дать!

— Эх, — вздохнул Хвалата, — вот когда зайцы начнут нести яйца, все исполнится до последней точки. Не строю я воздушных замков, а вот от всего сердца желал бы, чтобы тот, кто с этих залежей очень легко загребет кучу денег, поставил нам десять кувшинов доброго пива.

Пока приятели разговаривали, судили да рядили, да признавались, кто чего хочет, подошел к этому месту монах Михель, только что отбывший наказание и покаявшийся.

— Ого-го! — воскликнул он. — Что это вы тут делаете? Или алчность хорошо работать мешает, а? Жадность, что ли, ослепила? Так что вы и лоскутков не заметили, которые я на самых видных местах развесил? Эх вы, сволота, уж лучше бы ваша жадность научила вас хорошенько по сторонам смотреть! Так-то! Это мое место, и вам меня не провести, даже если родитесь заново: вы шли по моим отметкам!

Рудокопы уразумели смысл слов Михеля чрез своего приятеля, понимавшего Михелев язык. И, перебивая друг друга, стали возражать ему.

— О каких таких отметках ты твердишь, монах? Мы рудокопы, поденщики, весело звеним-бренчим нашими кирками. Чего ты к нам пристаешь? Пойми, управляющий нас похвалит, а тебя наверняка вознаградит твой аббат, потому как на земле ордена наткнулись мы на серебряную жилу. А по заведенному обычаю это сулит немалый доход и для монастыря.

— На козла вонючего вы наткнулись! — ответил монах. — На козла в стойле, как тот картас, что хозяина обворовывал!

Подскочил Михель к кустарнику и стал разыскивать лоскуты своей убогой рясы. Но всего лишь один и нашел. Остальные либо ветром унесло, либо какой-нибудь озорник сорвал. Этим уцелевшим от рясы лоскутком монах принялся размахивать под носом рудокопов, осыпая их ругательствами. Несчастный так разошелся, что уже хватал их за горло; та самая рука, что должна бы проявлять сострадание к заблудшим, резко опустилась на спину Яна. Видит Бог, горняки всего лишь оборонялись, однако., когда несколько работяг обороняются, недалеко и до беды. Славный наш Михель добежал до Седлиц в рясе, разодранной от ворота до самого низу. И устремился прямиком к аббату. Настоятель монастыря оглядел монаха с явным неудовольствием и нескрываемым недоверием. Отметил, что ряса надвое разорвана, под левым глазом синяк и, судя по всем этим приметам, не обошлось без драки. А потому и ощутил аббат неприязнь к характеру, столь неустойчивому. И осердился поделом, а потому, хоть и готов был защищать монаха своего ордена, все-таки не мог допустить, чтобы за явным проступком не последовало наказания. И потому, отправив в королевский город Колин брата приора с жалобой, наложил на грешника Михеля эпитимью. А как только ослушник отбыл наказание, аббат послал его в сопровождении помощника приора в Помуцкий монастырь.

И вот в ноябре месяце выступили из ворот Седлецкого монастыря два монаха. Подприор нежился, восседая на осле, а Михель шагал пешком.

— Достойный отче, — сказал Михель, — говорят, есть два пути: один вдоль речки Врхлице, другой — по-за холмами. Оба одинаково удобны, ни один ни длиннее, ни короче другого, как ни меряй. И все же я, монах негодный, понесший тяжкое наказание, хочу просить тебя, отче, — яви Божескую милость, поедем вдоль речки, чтобы мог я увидеть новое кутище.

Брат-монах, славный пузан, не имел причин отказать несчастному в его просьбе. Поехали они вдоль речки Врхлице и добрались до места, где Михель разорвал свою рясу. А там уже и следа нет ни от чащобы, ни от кустарников, ни от леса — зато людей словно мух. Посредине стоял ворот, поденщики углубляли подъемный колодец, какие-то писаря и надсмотрщики отмеряли с точностью лан королю и лан аббату. Суди Господь Бог людские сердца, а там кто ж его знает, какие соображения привели в эти места и седлецкого настоятеля? Михель увидел его собственными глазами! Лично смог убедиться, что месторождение манит аббата точно так же, как и послушника.

— Достойный отче, — сказал Михель, — не знаю, не обманывает ли меня зрение, будь так ласков, погляди в ту сторону, куда я покажу. Сдается мне, что среди безбожников, сбежавшихся на кутище, которое я, по соизволению Божьему, обнаружил, находится и наш милостивый аббат.

— Это и впрямь так, — подтвердил подприор, — многих недостойных и провинившихся монахов уже препроводил я в маленькие и бедные монастыри замаливать грехи. Были среди них и тяжко заблуждавшиеся, и очерствевшие сердцем люди. Тех я словом не удостаивал, а вот заблудших, вроде тебя, бывало, одарял наставленьем. Так что не стану долее воздерживаться и поведаю тебе обо всем наиподробнейшим образом.

Милостивому нашему аббату прекрасно известно, что и как делается на свете. Руду, тобою найденную, он отослал управляющему, управляющий исследовал ее и нашел тяжелой и богатой. Постой, не подскакивай и не размахивай руками, нечего притворяться несмышленым, или я умолкну. Все делается в согласии с законом. Так вот, управляющий установил, что руда эта богата серебром, велел рыть подъемные колодцы, и закипела работа. Монастырь получит свою долю, а кроме того, и подати. Королю от этого польза выйдет еще большая, доход — даже если вычесть долю, потребную на содержание горняков, — перейдет ему почитай что целиком. Таков закон и порядок. А ты, брат, возомнивший, будто обнаружил серебряные залежи, не имеешь на них ни малейшего права, поскольку то, что укрывает земля, принадлежит королю!

Во время этой речи Михель колотил себя кулаками в грудь, и скулил, и жалобился, беспрестанно повторяя: «О горе мне! Горе!»

По лицу его катились, как горох, крупные слезы. Подприор брезгливо посмотрел на него и сказал:

— До самой смерти не получится из тебя настоящего монаха. Вижу, начисто околдовало тебя серебро. Не печешься ты о спасении души, а лишь о мамоне и корысти.

— Я родом из такой убогой дыры, — возразил бедняк, — где от святого Марка и до святого Варфоломея не водилось ни гроша, так что мне ли не лить слез и не причитать, коль, найдя такое богатство, я остался ни с чем?

В подобных разговорах провели они часть пути. Монах все оборачивался, оглядывая толпы горняков, откуда неслись громкие крики, а подприор покачивался в седле. И тут повстречался им овечий пастух, который низко поклонился, желая попросить их о благословении. Подприор не отверг его просьбы. Они стояли друг против друга, и тут Михель увидел, что пастух подпоясан какой-то лентой, сшитой из лоскутков.

— Боже милостивый, не обманывают ли меня глаза? У этого парнишки пояс сшит из моей рясы!

Подприор, наверное, уже в сотый раз слышавший историю о монашеском одеянии Михеля, нахмурился, а монах, хоть и был весьма сокрушен, с великой живостью подскочил к пастуху и ухватил его за пояс.

— Довольно! — воскликнул подприор и готов уже был обрушить на монаха страшное проклятье.

— Монах, — признался пастух, — я знаю, я допустил промах. Я видел, как ты поднял веточку серебра, и сразу сообразил, что лоскутками одежды ты отмечаешь место, где лежит руда. Однако материя, которую ты рвал, была так хороша, что я не смог победить соблазна, собрал развешанные лоскутки и сшил их. Что же до серебра и мест, где оно под землей залегает, то я знаю их добрых двадцать лет. Сказывал мне об этом мой отец, а он знал о них еще от своего отца.

— Господи! — воскликнул подприор. — Ты ведь сотворил людские души по образу и подобию Своему, однако на что же они похожи? Чей образ запечатлен в них? Насколько же они несходны! Посмотри, пастуху безразлично то, что другого сводит с ума, ему давно известно о каких-то залежах, а он преспокойно пасет над ними стада, будто сам был овцой и бессловесной тварью!

Монах Михель отбыл наказание и избыл печаль, которую вызвала в его душе история с серебряной веточкой, и состарился, и сделался отнюдь не последним членом своего ордена. Когда в волосах его обильно пробилась седина, а нос свесился чуть ли не до нижней челюсти, вернулся он, согбенный годами, в Седлецкий монастырь. В ту пору Чешской землей правил король Вацлав, и писались лета девяностые славного столетия тринадцатого, и Горы Кутные разрослись в огромное людское стойбище. Монах смотрел на чад и дым, поднимавшийся над свалками мусора, и захотелось ему изблизи взглянуть на странных людей и странные их занятия.

Когда выдалась свободная минутка и ничто в монастыре его не задерживало более, вышел он из монастырских ворот и побрел тем же путем, которым шагал когда-то давно, еще будучи пылким юношей. И посещали его в том краю мысли прежние. Вспоминал он, как все было тогда, когда попалась ему серебряная веточка, вспоминал о своей давней печали, и о своем разочаровании, и о своей алчбе. Сознавал он, что жадность, эта тощая распорядительница людскими сердцами, — наверное, и до сих пор владеет им; чувствовал, что за всю свою жизнь не смог избавиться от невнятного нашептывания, будто серебряные горы принадлежат ему. Теперь впервые он мог усмехнуться этой мысли и восхвалить Господа, который дал ему силы одолеть корыстолюбие.

Было раннее утро, стоял июнь, отраднейший месяц в году, ярко светило солнышко. Чадные дымы черные, как пекло, землистые, с отсветами пожаров, дымы голубоватые и белые поднимались к ясному небу, и из становища горняков слышался грохот. Тяжкое громыханье, крики, звон ударов, шум, напоминавший долгий, непрерывный гул плотины, разносился по всему краю. На большаке, от которого перед Кутными Горами, будто нити растрепанной веревки, ответвлялись бесчисленные тропки, стояли и лежали люди из Мейссепа, Немецкого Поморья, со Словацких гор, из таких дальних мест, названия которых часто даже не были известны.

Дотащились они сюда, как говорится, высунув языки, голодные, холодные и нищие, в смутной надежде, что все переменится, что гора вздрогнет, как сказочный барашек, и выдаст им свое серебро. Кое-кто устраивался в палатках, а некоторые валялись прямо на земле, поджав под себя ноги и положив голову на свои котомки; одни переругивались, другие жевали хлеб, третьи, позвякивая порожним котелком, собирали щепки, сухую траву и пырей. Отощав от голода, изнемогая от странствий и ожиданий, они, завидев на дороге всадника, бросались к нему и хватали его коня за узду.

— Господин! Сударь! Благородный пан, достойный господин, хозяин, ежели ты владеешь рудниками, не откажи, возьми меня! Буду за двоих работать! Как в сказке разбогатеешь! У меня надежный лом и острая кирка. Сударь, добрый христианип, сам Иисус Христос и Дева Мария послали тебя ко мне: я страшно голоден, пусти меня в свою гору!

Дорога поднималась вверх, однако монах прибавил шагу, у него заложило уши от одних и тех же беспрестанно повторяемых просьб. Какое несчастье выслушивать это! Один скулит, другой канючит, третий бранится, четвертый стоит как зачарованный, разинув рот и высунув язык, и любуется облачками дыма.

«Вот так оно вес и происходит на свете, — размышлял монах, — люди дерутся за богатство, а в конце концов рады тому, ежели Господь Бог пошлет им корку сухого хлеба! Право слово, сдается мне, что эти несчастные в точности такие же, как и я: разве я сам не вожделел серебра? Ах, горе нам, грешным, горе! Остается надеяться, что всякому полегчает, ежели обратится он к Господу Богу и истово помолится. Молитва — верное средство даже от голода. Однако те, кого я вижу перед собой, о Создателе и не помышляют, а в мольбах их звучит даже угроза».

Рассуждая так, монах подошел к терриконам, которые высились по обеимсторонам тропинки. Он шел будто по дну высохшей реки. Слева и справа, подобно завалам, которые покроют нашу многострадальную землю в день Страшного Суда, когда с неба посыплются каменья, над головой монаха возвышались высоченные насыпи. Тропка петляла меж жалких построек и хижин. То там, то сям попадались монаху сбившиеся в кучу лачуги, а иногда и целые поселенья.

Как сказано выше, Михель шел будто по дну пересохшей реки — и, ей-ей, сравнение это не столь уж неуместно, ибо меж каменьев по неровностям стежки стекали струйки воды. Огромные колеса черпали из глубин земли воду. Через просветы в колесах видны были строительные леса, вороты, дробилки и сотни каких-то удивительных устройств, о которых монах даже понятия не имел. Он таращил от удивления глаза, всеобщая спешка приводила его в замешательство, ему чудилось, будто грохочущий поток несет его прямо в сердцевину пекла. Тягловые лошади, повозки, толпы людей, снующих туда-сюда; поденщики, надсмотрщики, кузнецы, сортировщики, плотники, плавильщки, скоморохи, музыканты, хохочущие шлюхи, нищие, господа, лавочники, грузчики, угольщики, что жгли в угольных ямах древесные стволы; писаря, жулики, торгаши, игроки, сельский люд с кочнами капусты под мышкой, банщики и банщицы, люди честные и пройдохи, старики и молодежь, толстые и тощие, одним словом, все, будто стадо, устремлялись к какой-то цели. К какой? Куда? Рассуди, милосердный Боже. Насколько дано человеку угадать — я бы сказал, они устремлялись к богатству и наслаждениям. Заповедями Господними никто из них, видимо, чересчур себя не обременял, а поскольку в злосчастной этой Горе трактиров было хоть отбавляй, то о храме никто и не помышлял. Две-три часовенки, наспех сколоченные из бревен, вот и всё, что было.

Подойдя к дому мелкого помещика, затаившемуся средь чудовищных построек, монах со смирением в сердце возблагодарил Господа за то, что Тот вырвал его из этого содома, и пришла ему в голову мысль примириться с теми, кто удержался в прежней жизни. В памяти его вдруг всплыло имя, которое он ни разу в жизни не произносил вслух. Вспомнил он о пастухе, встретившемся ему много-много лет назад, когда он покидал Седлец-кий монастырь. «Жив ли еще этот убогий и дурашливый пастух? Есть ли у него дети? По-прежнему ли пасет он стадо, а может — стал поденщиком и в поте лица размахивает киркою где-нибудь под землей? Уповаю на то, что Бог укрепил его дух надежнее, чем мой, поскольку прежде пастух пренебрегал серебром, пас свои стада и утаивал те места, где сокрыт клад».

Остановился монах около усадьбы, и подумалось ему, что это единственное в этом краю человеческое жилище. Все остальное привиделось ему будто в кошмарном сне. Подходило время, когда в рудниках заканчивалась смена, минуло шесть рабочих часов, и надсмотрщики, то бишь те, кто надзирал за поденщиками, бесперечь расхаживали по горам, спускаясь в самые что ни на есть глубокие дыры, и отзывали смену громкими криками. В такие минуты суета усиливалась. Когда она несколько улеглась, оглянулся Михель вокруг, отыскивая взглядом мужиков одного с ним возраста. Долго не мог ни на ком остановить взгляд. Когда же наконец увидел подходящего старика, то кивнул ему и дал понять, чтобы тот подошел к нему. Поденщик не заставил себя упрашивать.

— Отче, ты подозвал меня, а ведь я никакой не грешник. Не вожусь ни с богатыми брюзгами, ни с распутниками, ни с игроками. Отпусти лучше меня с миром, потому как, ежели припозднюсь, меня поколотят.

— Кому ты прислуживаешь? — спросил монах.

— Поденщикам, корчмарю и любому, кто даст кусок хлеба или полдинарика.

— Ах! — воскликнул монах. — Я дам тебе целый динарик и благословение в придачу.

— Сделай так, святой отец! — ответил старец и опустился подле его ног.

— Да будет тебе вечная слава на Небесах, а здесь, на грешной земле, да снизойдет на тебя мир и покой, да найдешь ты и кусок хлеба в час ядения, и крышу над головой в час отдыха! Пусть ничто не мучит тебя на старости лет, да минует тебя незаслуженная кара, да перенесешь ты со смирением все, что положено тебе вытерпеть, ибо знай, старче, что тем самым ты избегаешь более страшных мук, которые тебе и не снились. А теперь поспеши, как бы за опозданием не последовало наказаний.

— Отче, я переношу их с радостью и охотно. Я не сказал тебе всей правды, только рука у поденщиков легкая и нежная. Они сердятся, кричат, но, поверь мне, сердце у них — золотое. Боюсь, что в раю нам не встретиться, но ежели бы мне дано было судить их, я не дал бы им погибнуть.

Монах видел, что старик улыбается. Сложив руки на коленях, он щурился, смотрел на солнышко и, казалось, радовался возможности продлить пребывание в этих местах, где синеватые испарения, поднимаясь, расплываются в воздухе. Чуть поодаль стояли плотницкие козлы, лежало здесь и длинное бревно. Старик, увидев, что монах оглядывается в поисках скамьи, подтащил к нему плотницкое хозяйство и учтиво предложил устроиться на этой скамейке. Они сели, опершись спиной о стену господского дома, и залюбовались открывшимся простором, устремляя взор на Малину, Цирквицу, и все дальше, все дальше — до самого края небес; а потом заскользили взглядом обратно, все ближе и ближе — до самой свалки, которая разверзалась прямо у них под ногами.

— Зовут меня Яном, — произнес старик, — этим именем в былые времена нарекали лишь людей благородных и тех, кто был приписан к духовному сословию. Значит, лежит на мне отблеск особой милости, и я — хоть и недостойный, и грешный — часто ощущал, что Бог меня не отвергает. Я всегда рассчитывал попасть в рай, а потому, согласно природе моей души, жил весело. Любил работать, сокрушал с друзьями крепкую скалу, и сил у меня хватало. Так знай, святой отец, что хоть нарекли меня так, как я сказал, но никто меня по имени не зовет. Все, и стар и мал, прозывают «Куренком». Отчего? Оттого ли, что я слаб? Ничего подобного! Оттого, что я ни с кем никогда не ссорился. Жизнь моя — осмотри ее хоть вдоль, хоть поперек — была очень даже прекрасна. Когда в Горжанах работы уж почитай что не было, один добрый святой ударил посохом оземь, и от его удара на поверхность выступила жила. Сталось это как раз в тех местах, вон там, внизу, где стоят теперь груженые повозки.

Едва Куренок упомянул о том, как было открыто серебро, вздрогнул монах и хотел было сказать, что тот ошибается, что жилу отыскал именно он, Михель, и что находится он тут как раз потому, чтобы посмотреть, как разрослось дело, которое ему обязано своим рождением. С языка его уже готово было слететь крепкое словцо, он уж отверз было уста, но тут увидел дрожащий старческий перст и зубы, приоткрывшиеся в счастливой улыбке.

К чему спорить с человеком, который столь стар, столь беден, столь блажен и счастлив? И Михель завел речь об ином.

— Я полагал, что быть зарыту в земле и ничего не знать о ясном солнышке — занятье прискорбное и тягостное.

— Как это? — подивился Ян и принялся расхваливать горняцкую работу.

Рассказывал о тросах на пластах отвесных и на пластах наклонных, о захватывающем ощущении головокружения и об ознобе, который бьет тебя, когда спускаешься в подземную тьму.

Потом монах спросил:

— Ян Куренок, ты настолько уже стар, скажи, не доходили ли до тебя вести о поденщике по имени Бареш? Раньше он пас овец.

— Как же не доходили! Жив он и здоров, да и богат как тысяча чертей!

— Я дам у тебе три денежки, — сказал монах, — один — за рассказ, другой — за то, что ты у мясника заработка лишился, а третий — за то, что отведешь меня к пастуху. Хотелось бы мне порасспросить его о делах давнишних и о его детишках.

— Ладно, — согласился старик, поблагодарил монаха и добавил: — Только ты не вспоминай про то, как он был пастухом и стерег овец, ибо человек он очень богатый и не любит вспоминать о своей бедности.

Монах ответил, как подсказывало ему религиозное чувство, и они пошли к Барешу домой.

На следующий день после этого разговора был престольный праздник. И ожили торжища, и люд валом повалил на рынок куриный, на рынок рыбный, на рынки, где торговали дичью, к лавчонкам мясников. Среди них можно было видеть молодцев с плетенками на головах, с коробами за спиной и с корзинами, полными всякой живности. Но что такое? В горах очень мало девушек и женщин. И это — начало погибели, ибо сказано в Писании, что мир поделен на две половины — половину мужскую и половину женскую. И там, где эта добрая основа рушится, там бывает ох как худо! Там процветает распутство, там заводятся ссоры, туда ненароком забредает дьявол.

Так вот, Ян по прозванию Куренок довел монаха до жилища вышеупомянутого Бареша, бывшего пастуха, и Михель спросил каких-то челядинцев, дома ли их хозяин. Женщина полугородского, полусельского вида ответила, что нет его и ушел он в баню «У колеса». Монах посмотрел на ветхую лачугу, совершенно не напоминавшую дом зажиточного хозяина, и весьма тому подивился.

— Эх, — сказал старик, — у тех, кто торгует на рынке, денег больше, чем роскоши. Люди судят не по внешности, а по тому, сколь увесист кошелек. Вон, видишь этого ротозея? Стоит у своей бочки, опершись о нее локтем, кажется, что он и до пяти считать не умеет, а через его кран больше всего кружек пива цедится!

Никому не удавалось видеть кабатчика, который наливал бы полной мерой и так следил за потребностями тела, как умеет он.

Они остановились «У колеса», и вспомнил монах о своем сане и побрезговал войти внутрь. И то правда, в те времена о банях шла дурная слава. Сказывали, будто почти в каждой обреталась какая ни то вертихвостка. Болтать об этом было не принято, поскольку человек мог легко оступиться и погрешить против Божеских Заповедей.

— Монах, — сказал старик, — в этих банях не водится ничего дурного. Это бани монастырские, а господин аббат наверняка очень строг.

Обдумав эти слова, монах вошел в банное помещенье. Но не снял своей рясы, а остановился в предбаннике, где подле деревянных чанов, откуда валил пар, стояли скамейки, и ведра, и ушаты, и лохани, и ополовиненные бочки. А на половинки были положены длинные доски, которые один из любителей попариться скорее всего «пощипал» у плотников, готовивших обшивку для штольни. Так был устроен стол. За этим столом на бочонке, изукрашенном столь красиво, что напоминал трон и, как взаправдашний трон, имел спинку и подлокотники, восседал неимоверных объемов толстяк. Поедая одно кушанье за другим, он без удержу хвастал перед горняками.

— Послушай, — заметил на это один лукавец, — ты ведь лавочник и торговец капустой, яйцами и сыром, так что ты суешься сюда со своим уставом? Не видишь разве, здесь одни поденщики, славные рудокопы, и они знают толк в своем ремесле!

— Ха! — возразил брюхач. — Я разбирался бы в нем не меньше, да только мне в штольню спускаться неохота, ведь нутро земли — обитель дьявола, там люди сходят с ума и так устрашены, что между горняком и чертом, по правде сказать, стирается всякая разница.

— Гляди-ка, — сказал рудокоп, — каков трепач! Толстяк отер жирные губы тыльной стороной руки и ответил:

— Да знаешь ли ты, что там, где отверзлась земля, даже лицо духовное не чувствует себя уверенно и что даже в монаха может злой дух вселиться, а с ним вместе завертится и целый свет? Я, паренек, видел в молодости священника, куда как знаменитого своей добродетелью. Так вот с ним приключилась такая история. Шел он по тем местам, где теперь копи под названием «У всех святых», и там ни с того ни с сего — хоть был он очень мудрый — начал вдруг скакать и выделывать ногами вензеля, шут шутом. Но ежели ты сумлеваешься, так я тебе повторю, что видел это собственными глазами и что я тоже слышал ту сладостную музыку, которая так его развеселила, и доносилась она из адовой расщелины. Я хорошо смотрел, чуть все глаза не проглядел, и могу с чистой совестью подтвердить, что, когда тот монах оборотился, я увидел лохматую дьявольскую руку, она просунула в расщелину серебряную веточку. Господи, счастье еще, что та веточка к нему не прикоснулась, потому как тогда он наверняка потерял бы свою бессмертную душу!

— Сдается мне, — сказал поденщик, когда зеленщик умолк, — что тебе пора перестать болтать и попридержать язык, а то у стены стоит монах, и он может тебе показать, как надлежит отзываться о братьях цистерцианцах, рачительных хозяевах.

— Да ведь я, — возразил торгаш, — ничего дурного о них не сказал, одну лишь чистую правду. Тот монах долго еще искупал грехи в каком-то монастыре и будто бы полностью искупил их и получил совершенное отпущение, а в зрелые годы стал аббатом. Знай, дурак, что побежденное искушение укрепляет сердце, а тот, кто однажды спасся от дьявола, угоднее Богу, чем ты можешь себе вообразить.

Тут монах и поденщик опустились на скамейку.

— Этого толстяка зовут Бареш. Он торгует зелеными бобами, а когда-то стерег стадо, — сказал Ян.

Михель кивнул головою. Ему больше не о чем было расспрашивать. И показалось ему, что людская память годна лишь на то, чтобы все перевирать и запутывать. «Одно пустословье слышу, — подумал он. — Куренок рассказывает, будто на серебряную жилу указал святой; разбогатевший пастух считает, что это был дьявол; и только я од pih знаю истинно, как было дело и как я сам вот этой своею рукой поднял серебряную веточку. Где бы Кутные Горы были без меня!»

Древняя летопись, где упоминается об этой истории, заключает, что от монашьей кутны-рясы пошло название Кутные Горы. Иные сказания, однако, упоминают не о рясе, а о капюшоне, или «кукле», отчего близлежащий холм получил прозвание «Куклик». Этому опять-таки противоречат сведения о том, что кутно-горское серебро обнаружил не серый послушник Михель, бездельничавший в чащобах, но какой-то светский монах по имени Антонь, который в поте лица перекапывал монастырские виноградники. В отличие от тех, кто говорит об одной серебряной веточке, другие утверждают, будто над головой молодого монашка, задремавшего на скале, покрытой мохом, внезапно выросли три серебряных прутика.

Так расходятся свидетельства, и ни одно нельзя признать вполне истинным. Что до современных ученых мужей, то они допускают, что монах Михель либо послушник Антонь могли обнаружить упомянутые прутики, но о том, что монашеская кутна, то бишь ряса, могла иметь нечто общее с Горой, где добывали руду, ничего не желают и слышать.