Случай с 208-й ротой даже в царской России был необычайным и неслыханным. Полковник Головатенко за нею вовсе не приехал, и пленные его больше никогда уже не видели. Но и под военно-полевой суд они не попали, как грозил генерал. Генерал боялся, чтобы то, как он собрался в поход с целой бригадой против роты пленных, не получило огласки, и решил иначе: в своём донесении он сообщил, что указанные пленные бежали с фронта, что он их переловил и под конвоем солдат отправляет к этапному начальству в Гомеле.

Там, едва они вылезли из поезда, опять началась старая история: никто ничего не знал о том, для чего они сюда посланы, никто ими не интересовался и никто о них не заботился. Солдаты привели их в большие землянки-бараки, крыши которых начинались сейчас же от земли, передали фельдфебелю для зачисления на довольствие, и слово фельдфебеля «хорошо» заключило всю процедуру, которой так боялись пленные.

Бараки-землянки были только наполовину заняты пленными, относившимися презрительно к новым гостям. Швейк, оставаясь верен принципу, что человек прежде всего должен познакомиться с обстановкой, немедленно же направился к старым обитателям землянки для беседы.

– Братцы, откуда вы? – спросил он их своим приятным голосом. – О мире ничего не слыхали?

– В Бога, в мать, в сердце, – заговорили они сразу. На это Швейк ответил, что это его вовсе не интересует и что вежливость с их стороны требует точного ответа на поставленные им вопросы.

Тогда один из сидевших на верхних нарах плюнул на него и сказал ему по-чешски:

– Ты австрийский раб! У тебя на шапке ещё до сих пор вензель Франца Иосифа, ты к нам не лезь, мы с тобой, собакой, и разговаривать не хотим, и держись вообще подальше, а то мы тебя разрисуем.

– Ты вот хоть что-нибудь да говоришь, это хорошо, – сказал Швейк. – Так надо всегда делать, сразу видно, что за человек.

И, не обращая внимания на плевок и сопровождающее его слово «осел», он полез на нары. Среди пленных были боснийцы. Когда они увидели, что намерения у Швейка хорошие и что он не собирается ничего у них стянуть, то вступили с ним в разговор. Они тоже были на работе, но теперь вступили в так называемую сербскую дружину при русской армии и ожидали, когда их отправят на фронт.

– Ну чего ты хочешь, куда ты все-таки лезешь, австрийская собака?

– Я, братцы, люблю поговорить со своими землячками, – искренно сказал Швейк. – Я думаю, что я мог бы найти между вами знакомого. Нет ли среди вас кого из Праги, с Жижкова?

И все ответили:

– Нет.

– Жаль. – И он замолчал.

– А теперь выметайся, – сказал один из них. – Ты не подходишь к нашему обществу; приходи, когда у тебя разъяснится в затылке. Или лучше посчитай свои зубы.

– Ты мне этим своим считанием напоминаешь, – проговорил добродушно Швейк, – одного фельдфебеля Буска из шестой роты. Тот тоже все время орал на ребят: «У тебя сосчитано? Черт возьми, сосчитай свои ребра, а не то я их тебе сосчитаю!» Не был ли ты, братец, фельдфебелем в австрийской армии?

В ответ на это его сбросили с нар. И тот, с которым он разговорился, в ответ ему послал угрозу:

– Ты между нами не показывайся. Мы интеллигенты. Ты смотри, когда мы приедем в Прагу, то таким, как ты, медали раздавать не будем!

Когда Швейк возвратился к товарищам, то результаты своего обследования он изложил так:

– Есть там боснийцы, с которыми я разговаривал, и чехи, с которыми я никак договориться не мог.

Человек становится апатичным и ленивым, когда жизнь теряет для него интерес. Пленные, дни которых текли один за другим без всяких перемен, были так утомлены, что валялись на нарах в течение двадцати четырех часов и целыми днями смотрели в потолок. Так вели себя, главным образом интеллигенты. В то время как рабочие, возчики, ремесленники и крестьяне вырезывали ножами статуэтки, выстругивали табакерки, коробочки для папирос, клеили веера, люди умственного труда лежали, как полусгнившая колода. Вся интеллигенция, чешская и немецкая, в плену гнила заживо. Физическую работу они ненавидели, а умственной не было. Они валялись на нарах, ленясь даже пойти за чаем, считали весьма трудным делом посетить уборную и большой жертвой со своей стороны – ловить собственных вшей. Между пленными человек с образованием и хорошо ранее живший узнавался по тому, что он был самым грязным и самым вшивым. Это обстоятельство послужило материалом для общей поговорки: «Чем человек интеллигентнее, тем крупнее в нем водится вошь».

В некоторых лагерях определяли вшей по величине: были там деревенские, учительские, профессорские, офицерские, генеральские. Тот, кто ловил двух «генеральских», заявлял, что начнёт себе сооружать телегу.

Но никогда дело не доходило до самоубийства. Люди отдавали себя на волю судьбы и бросались в объятия самых глупых приключений. Были отношения с женщинами, в результате которых появлялась венерическая болезнь, были кражи, драки, интриги, сплетни, вообще все признаки разложения и безделья. Ум спал, тело становилось усталым, ленивым. Вообще не хотелось двигаться. Так как вольноопределяющиеся и капралы освобождались от работы, все стремились произвести себя в эти чины. А потом, когда надоело и безделье, начали записываться в формировавшиеся в это время дружины только для того, чтобы получить новые впечатления, чтобы идти навстречу чему-то, чего никто не знал. Но так как формирование войска тянулось очень медленно, записавшиеся по-прежнему гнили в бараках, отказываясь в качестве интеллигентов идти на работу.

Поручик Воробцов, комендант гомельских бараков, в которых были расположены военнопленные, был обрусевшим немцем, прадедушка которого приехал в Россию ещё при Петре Великом, и, несмотря на то что он переменил фамилию, в его крови осталась немецкая кровь. Воробцов любил порядок и, увидев, что вокруг бараков все запущено, загажено, решил заставить людей взяться за работу. Но обитателей бараков никак нельзя было выгнать на работу. Все они были записаны в дружинники, и поручик, ненавидя их по причине, о которой никто не мог догадаться, долго искал выхода из этого положения. Ему хотелось заставить работать добровольцев и вместе с тем не нарушать правила.

Из людей, находившихся в 208-й рабочей роте, никто для работы не годился. Стояли уже большие морозы, а пленные были босы и голы. Солдат, которого Воробцов посылал за рабочими в бараки, возвращался со стереотипным ответом: «Никого нет, ваше благородие, они боятся замёрзнуть».

И, к большому огорчению поручика, он рассказывал, как во время обхода барака он только и слышит: «Унтер-офицер, вольноопределяющийся, капрал, мне работать не полагается». В эти дни Воробцов приходил в отчаяние, ожидая визита представителей Красного креста. Боснийцы в бараке пустились в торговлю. На базаре они купили целого поросёнка, изжарили его и ходили по бараку, продавая отдельные жареные куски.

– Эво печена, эво печена! – выкрикивал один из них, неся перед собою железный противень с нарезанными кусками мяса. Хотя он знал, что у вновь прибывших ни у кого нет ни копейки, его благородное сердце не позволило ему не показаться среди них со своим вкусным блюдом. Он ходил мимо их нар так долго, пока запах жареного мяса не раздразнил их, так что от разыгравшегося аппетита у них начались желудочные спазмы.

– Тебя тут недоставало, – огорчённо сказал Горжин, вытирая рукавом слюни со рта.

– Да, но если бы он дал тебе кусок, то ты бы его расцеловал, – философски заметил Швейк.

– Ну да, я один… – заговорил Смочек, но быстро замолчал. Потом вышел наружу и вернулся, пряча что-то под мундиром.

Босниец распродал все и через некоторое время снова нёс полный противень.

– Эво печена, эво печена, кому надо? Эво печ… – В третий раз он уже не договорил. Внезапно, словно с потолка, свалился ему на голову кирпич, и он, падая наземь, выронил противень с поросёнком. Затем весь окровавленный, с разбитой головой, побежал к своим жаловаться, что австрийцы хотели его убить и забрали у него поросёнка.

Мясо действительно исчезло, а в бараке началась драка. Боснийцы предприняли атаку не только на австрийцев, но и на чехов, расположившихся над ними, обвиняя их в измене. Летали камни, звенели о головы котелки, пустой противень гремел, как орудийные выстрелы. Затем ворвались русские солдаты, старые ратники, и пытались прикладами разнять дерущихся. Но боснийцы дрались как львы, а чешские добровольцы образовали с ними фронт против русских. Русские ополченцы были обезоружены, ружья у них отняты; фельдфебель послал к поручику, спрашивая, что ему делать.

– Скажи им, – небрежно ответил поручик, – пусть винтовки отдадут назад; того, кто не отдаст винтовку, я прикажу завтра же расстрелять. Утром я с ними сам поговорю. А сейчас я из-за сволочи одеваться не буду.

Утром рано он пришёл в барак, выбритый, любезный, с приятной улыбкой. Его сопровождало двенадцать казаков без винтовок, но с нагайками, и поручик мягко сказал:

– Ну как, вчера побунтовали, правда? Ну это ничего. Вы все лежите, и кровь не даёт вам покоя. Я, господа, знаю, что вы интеллигенты и что вы представляете из себя самых лучших людей. Разрешите просить вас всех выйти на двор. Будьте так любезны, господа унтер-офицеры!

Они выходили, удивлённые этой любезностью, а Воробцов, подходя к другой группе, продолжал:

– Ну, вы тоже выходите на двор. Я думаю, что и среди вас много интеллигентов и унтер-офицеров!

А когда все собрались на дворе, Воробцов, продолжая быть изысканно любезным, сказал:

– Господа, кто с образованием, кто вольноопределяющийся и кто унтер-офицеры, тех прошу перейти на левую сторону.

На дворе трещал мороз, и если бы даже не было заранее известно, что интеллигентных не наказывают и не гоняют на работу, все перешли бы на указанное место очень быстро. Все сразу хлынули на левую сторону, на старом месте остался только один солдат Швейк.

Поручик подбежал к нему:

– Почему ты не идёшь за своими товарищами? Что, разве ты не заодно с интеллигенцией?

И солдат Швейк, взяв под козырёк и лаская поручика взглядом своих голубых глаз, невинно сказал:

– Дозвольте сказать, не могу я. Я глупый. Совсем глупый.

– Настоящий дурак, – подтвердил Воробцов, когда тот вытаращил на него свои глаза.

– Я в этом не виноват, но у меня есть воинский документ, и в нем сказано, что я глупый.

– Ну, землячок, ступай в барак, – мягко проговорил поручик. – Ну, иди, брат, отдыхай.

И он смотрел ему вслед, пока тот не исчез в дверях, которые открыла ему специально поставленная стража. После этого поручик прошёл мимо выстроившихся в ряд пленных.

– Господа, вы полагаете, что вы интеллигенты, а я вам скажу, что вы такое: сволочь вы! Сволочь, дрянь собачья! – пристально глядя на них, взволнованно закричал он. – Вы думаете, что раз есть среди вас люди в чине младшего унтера, старшего унтера, студенты, так и работать не надо? Уже и в отхожее место не ходите по-человечески, а около бараков начинаете гадить, как скот; вы предпочитаете замёрзнуть в бараках, чем принести себе охапку дров! Вы пленные, а хотите здесь Жить так, чтобы за вами ухаживали, как за детьми. Господа, вы люди учёные, образованные, так слушайте, что я вам говорю: оттого что вы не хотите работать, вы не имеете большей цены, чем собака. Двести человек из вас заявили себя унтер-офицерами и интеллигентами только потому, что вы принципиальные бездельники и ничего не хотите делать. Из всей массы среди вас нашёлся только один, который не побоялся работы. А я вас научу работать, потому что работать надо! Что же, вы, двести человек, хотите, чтобы на вас мы работали? Эй, ребята, – закричал он на казаков, – дайте-ка вот этой половине метлы и лопаты, а другая половина будет носить дрова и складывать их в сажени. Чтобы к вечеру здесь не было ни соринки! Отхожие места вычистить, посыпать песком. Вот там дрова, – и он показал на огромные кучи дров у дороги, – пусть их наколют и сложат возле барака! А кто работать не будет, того постегать нагайкой на мою ответственность.

Поручик взял под козырёк, щёлкнул шпорами и ушёл, а казаки роздали пленным лопаты, пилы и топоры.

Вечером, когда они вернулись, со Швейком, за исключением Горжина, никто не хотел разговаривать.

– Вот тут кусок колбасы. Я, конечно, убежал с работы, в городе много отелей и ресторанов, опять начнём зарабатывать. Но, черт возьми, и досталось же нам на этой работе! – зашептал он.

На другой день Воробцов пришёл опять.

– Господа, сегодня нет работы. Чаю попили, да? Ну хорошо. Каждый возьмите по мешку, казаки вас доведут до песчаника, туда будет вёрст пятнадцать, там наберёте песку, принесёте его в мешках и посыплете вокруг барака.

А на третий день он пришёл и похвалил:

– Хорошо сделали. Сегодня опять за песком пойдёте, там наберёте, домой принесёте, а после обеда принесёте опять. Да, да, господа, нужно разогнать кровь!

Домой они вернулись замёрзшие, обветренные, в то время как Швейк сидел возле печки и играл с русскими солдатами в карты. И за это все на него злились, пискун с ним не разговаривал, Марек его избегал, и только Горжин рассказывал ему обо всех приключениях дня.

Через пару дней после этого в бараках появились эмиссары, отбиравшие и уводившие за собой записавшихся добровольцами в полк. Добровольцы уехали ночью, и к утру в числе других в роте уже не было ни Марека, ни пискуна.

Когда Швейк пошёл за кипятком, в чайнике он нашёл свёрнутую записку: «Милый товарищ, не сердись на нас, как мы не сердимся на тебя. Все время быть вместе не можем, идём в дружинники, – все равно, быть убитым там или подохнуть здесь, но так жить нельзя. Эмиссары обещали хорошие обеды и говорили, что добровольцы пользуются успехом среди женщин. Марек идёт со мной. Ну, прости нас, а если здесь мы не встретимся, то все же, я верю, мы увидимся. И. П.»

Прочитав записку, бравый солдат Швейк вытер крупные слезы и вздохнул:

– Да, он прав, мы не можем быть всегда вместе, ведь мы не близнецы.

Это была долгая, но очень хорошая зима. Горжин ходил по ресторанам и приводил официантов в ужас своим искусством, а Швейк, только изредка посещавший базары, где он продавал перстни, производству которых снова себя посвятил, обычно сидел в бараке, ожидая своего друга, возвращавшегося с мешком, наполненным котлетами, булками и разным мясом.

Оба они питались хорошо и растолстели. Горжин приносил домой русские газеты и вечерами под лампой читал Швейку телеграммы о том, что на фронте без перемен; о том, как уральские казаки преследовали самого Вильгельма, ускользнувшего от них только потому, что у него оказалась белая простыня, в которую он завернулся и таким образом потерялся из глаз на белоснежном поле. Слушая его, Швейк говорил:

– Ха, посмотри, взял с собой простыню, и она ему спасла жизнь. Когда я служил в полку, так один наш парень из второй роты на простыне повесился. Разорвал её, сплёл из неё верёвку и повесился на крючке. Вот видишь, простыня-то, оказывается, служит не каждому одинаково.

– «У немцев, – читал далее Горжин, – текстильная промышленность так развилась и так много выпускает продукции, что теперь весь германский фронт покрыт белыми простынями, и таким образом немецкие окопы сейчас издали совершенно невидимы, что, само собой разумеется, оказывает большое влияние на стрельбу нашей артиллерии».

– А когда в Германии теперь кто-нибудь идёт в солдаты, – вставил Швейк своё слово, – жена перекрестит его и скажет: «Ну, иди и умри за отечество! Винтовка есть? Деньги есть? Патроны есть? Ах, подожди, ведь я совсем забыла положить тебе простыню!» И суеверная жена кладёт в ранец ту самую простыню, на которой она лежала в постели с мужем в свадебную ночь. Я думаю, Горжин, что история эту войну назовёт простынной войной.

Благодаря чтению газет кругозор Швейка сильно расширился. Он знал о каждом бое, о каждом дипломатическом шаге, о мерах, которые предпринял папа с целью склонить к миру воюющие стороны, и каждый раз, когда папа римский обращался с пастырским посланием к воюющим, убеждая их бросить эту бойню, во время которой святая церковь ничего не зарабатывает, потому что солдат закапывают без похоронных обрядов, Швейк вздыхал:

– У этого святого отца доброе сердце. Ну, конечно, ведь это же не пустяк. Ведь он же ответственный человек перед Богом. После смерти придёт он на небо, а его там и спросят: «Ты зачем устроил такую давку у ворот рая? Что, разве тебя напрасно сделали непогрешимым? Что, разве ты не знал, что небо к такому переселению народов не подготовлено, да ведь нам теперь угрожает невероятный квартирный кризис!»

Однажды вечером Горжин стремглав влетел в барак с газетами, раскрыл перед носом Швейка «Русское слово» и кратко сказал:

– Скоро мир, умер Франц Иосиф.

– Да не может быть! – воскликнул Швейк. – Это невероятно! Как же он мог в такое тяжёлое время оставить свои любимые народы! Это, наверно, ошибка.

Горжин пальцем указал на телеграмму, помещённую на первой странице: «Париж. Согласно телеграмме, полученной из Цюриха, император Франц Иосиф после продолжительной болезни скончался ночью».

– Бедняга, так он скопытился, – сочувственно произнёс Швейк, – даже не дождался конца войны.

Я думаю, что из-за этого ему было очень неприятно умирать. Начать такую прекрасную, такую великую вещь и не дождаться её результата – это действительно ужасно!

Он залез на нары, взял газету и принялся снова читать по складам несчастную телеграмму. А когда за ним пришли солдаты, звавшие его играть в карты, он отвечал им с нар печальным голосом:

– Сегодня я играть не буду. Вчера вы меня обыграли до копейки, да, кроме того, сегодня я не продал ни одного кольца. У меня траур, умер мой император.

И русские солдаты выразили ему своё сочувствие:

– Да, сдох, сволочь… мать. А наш царь, мать… ещё жив и здоров!

Это сочувствие было довольно двусмысленно, и нельзя было понять, упрекают ли они смерть за то, что она медлит, или благодарят небеса за то, что они упорно хранят царя.

Через несколько дней после этого Швейк отправился на базар со своими кольцами. Площадь, где торговали разным барахлом, была переполнена народом. Здесь женщины продавали коробочки из-под крема, сломанные гребни, разные тряпки, мужики – мясо и семечки, солдаты – бельё и холсты или выменивали сапоги, снимая старые и надевая новые, приплачивая за это несколько рублей. И как раз в это время на базаре появился офицерский патруль, ловивший солдат, торговавших военным имуществом.

Швейк звенел кольцами на шпаге. Толпа собралась вокруг него, выбирая и торгуясь до исступления и стараясь заплатить за одно, а украсть два. Потом толпа расступилась, чтобы дать дорогу толстому, грязному, волосатому попу, который пробирался к Швейку.

– Он, наверно, хочет у меня купить своим детям перстеньки на память, – вслух подумал Швейк и позвенел связкой своих произведений перед носом попа.

Тот протянул руку и принялся осматривать кольца. Швейк заметил, что он выбирает те кольца, в которые был вставлен крестик из красного целлулоида. И полагая, что поп хочет купить только такие кольца, он вытащил из мешка ещё целую связку.

– Хорошо, хорошо, – похвалил его поп, – я их у тебя возьму. Такие кольца продавать нельзя.

– Как нельзя? – спросил Швейк, заметив, что батюшка кладёт кольца в карман, не справляясь даже о цене.

– Нельзя, нельзя, – повторял поп. – На них крест, а ты их продаёшь солдатам. Ты знаешь, что они делают? Надевают их на палец, а потом руками штаны расстёгивают, когда идут в отхожее место.

Солдаты, стоявшие в толпе, засмеялись. Поп покраснел.

– Да что отхожее, за женские юбки руками в кольцах хватаются!

Снова раздался хохот. Поп, покрасневший, как индюк, хотел было отойти, но солдаты преградили ему дорогу.

– Батюшка, кольца австрийцу отдай назад или заплати, человек даром работать не может. Ну, давай, давай!

– Австриец не человек, он наш враг, – сердито сказал поп. – Кто дал ему право торговать кольцами? Вот в Россию пришёл хлеб жрать, пришёл Россию объедать! Да ещё кольца делает и христову веру позорит.

После этих слов среди мужиков и баб раздались сочувствующие попу голоса. Но солдаты настаивали на своём:

– Не твоё дело. Мы его в плен взяли, а какое ты имеешь право отнимать его вещи? Он человек военный, он наш, он под нашим законом.

– Дайте попу по морде, чего он человека мучит, – раздался сзади чей-то негодующий голос, придавший солдатам больше смелости.

Они начали толкать попа назад к Швейку:

– Верни кольца или плати, а то… И двадцать рук потрясли кулаками. Поп полез в карман, но вместо связки алюминиевых колец вынул «Биржевые ведомости», весьма распространённую русскую газету. Он раскрыл её и, показывая Швейку рисунки, сладко спросил:

– Это кто, знаешь?

– Это наш умерший император, – спокойно ответил Швейк.

– Да, да, да, – так же сладенько, как и в первый раз, произнёс поп. – Это ваш покойный царь, он умер. Почему ты за него в церкви не молишься, а кольцами торгуешь? Почему ты траур по нем не носишь?

Все кругом затихло. Дело становилось интересным. Поп, уверившись в своей победе, показывал дальше:

– А этого знаешь?

– Знаю. Это наш наследник Карл, – без колебания сказал Швейк. – Он мне прикалывал медаль и при этом поколол всю кожу.

– Медаль тебе дал за то, что ты в нас стрелял, – многозначительно произнёс поп, подмигивая солдатам. – А за кого ты теперь – за Франца Иосифа или за Карла?

– Я за Карла, – просто ответил Швейк, – каждый солдат должен идти за своим императором.

И поп, заметив, что бабы и мужики уже пытаются наброситься на Швейка, показал солдатам газету:

– Вот вам, ребята! Он за кайзера Карла, который обещает вести войну до победы над нами. Вот тут в газетах так стоит.

Кто-то сзади уже ударил Швейка. Поп намеревался протолкаться сквозь толпу и оставить Швейка одного в каше, которую он заварил. В это время Швейк сказал:

– Эй, батюшка, а не наврал ли ты? В газетах-то написано что-то другое, а я человек неграмотный.

– Я вам говорил, чтобы вы дали попу по морде, – снова раздался голос солдата, уже возле попа. – Ты зачем на неграмотного с газетой прёшь? Вот, товарищи, австриец, бедняга, неграмотный, а поп на него лезет, как собака. Прёт на неграмотного с поповской хитростью. Давай назад кольца, а то!..

И шляпа на голове попа загремела, – это ладонь ударила его сверху.

– Народ русский, православный, человека убивают, сволочь! Помогите, помогите! – заорал поп, в то время как на него обрушилось около десяти кулаков, а сзади его колотили ногами.

Базар заволновался. Люди, не зная, в чем дело, принялись колотить друг друга*. Бабы повалили Швейка наземь, осыпая его бранью, в то время как солдаты в свою очередь атаковывали баб и разгоняли их.

Прибежавшие городовые были беспомощны, толпа их также толкала со всех сторон, и только воинским частям, призванным из казарм, удалось разогнать дравшихся, арестовав непосредственно виновника скандала.

В то время как избитого попа с исцарапанным и побитым лицом усаживали на извозчика, не замедлившего вытащить из поповского кармана выглядывавшие кольца, бравого солдата Швейка конвойные отвели в барак и представили его в канцелярию поручику Воробцову.

Поручик, по образованию инженер, работавший раньше на одной из варшавских фабрик, случайно Швейком очень заинтересовался. Он заставил его рассказать подробно, как все было, что говорил поп и как относились к этому солдаты, что они говорили, прежде чем начали его бить, и что Швейк думает о том, почему именно били попа, а не его?

– А почему, ты думаешь, не били тебя?

– Не могу знать, – отвечал Швейк фразой, которую он слышал от русских солдат. – Я думаю, что они такие, что хотят вместе с нами посидеть в карцере. Они не любят вообще никакого начальства и знают, что, кто оказывается у власти над ними, любит таскать их за ноги. Осмелюсь доложить, что у нас кудлатых тоже не любят.

Поручик потом долго сидел возле стола, смотря на бумагу и жестикулируя, словно с кем-то разговаривал. Потом встал и говорит:

– Если овладеть этой силой, то мы можем совершить чудеса.

Он посмотрел на Швейка весёлым, искренним взглядом и сказал по-немецки:

– Можешь идти. А все-таки хорошо тебя поцарапали бабы!

Он снова принялся о чем-то рассуждать, и казалось, что он даже не замечает Швейка, и, только когда тот щёлкнул каблуками, отдавая честь, он снова улыбнулся:

– Можешь идти!

На лестнице Швейк остановился. Поручик в канцелярии насвистывал марсельезу.

Когда Швейк пришёл в барак, на вопрос Горжина, где его так разукрасили, он ответил:

– Произошло недоразумение между мною и одним попом, который решил показать на мне свою интеллигентность. Он хотел украсть у меня мои кольца, говорит, что нельзя продавать кольца с крестами, а я ему сказал, что я неграмотный. Ну, бабы меня и поцарапали. Зато попу хорошо наложили солдаты. Да, на свете много всяких недоразумений и непонятных случаев. Только объясняют их по-разному.

Раз на рудники пришёл главный инженер, – продолжал он, дуя на расцарапанные руки, – с каким-то императорским советником при суде и провожает его по руднику. Вот подводит он его к конюшне и говорит советнику: «Будьте любезны войти, я покажу вам умное животное». А там стояла лошадь, иноходец, а рядом с иноходцем стояла белая кобыла. «А ну-ка, бросьте кобыле на пол сена!» Конюх бросил охапку сена, и кобыла начала есть его. Но иноходец левой ногой начал сгребать сено в свою сторону до тех пор, пока не сгрёб его все, и принялся есть сам. «Да, у этого животного действительно весьма развиты умственные способности», – говорит на это императорский советник. А инженер хвалится: «Да, этот иноходец очень умное существо». Услышав эти слова, конюх Франта Фоусек не мог удержаться и сказал: «Да, эта лошадь умная, но мы её считаем не умной, а большим вором. И вообще я в первый раз слышу, чтобы воров называли умными существами. Я думаю, господин советник, что если бы я у вас вытащил часы, то вы бы назвали меня не умным, а негодяем, послали бы за жандармом и сказали бы ему: „Арестуйте этого грабителя!"“

Да, люди по-разному понимают слова, – продолжал Швейк свои рассуждения. – У меня была вот одна квартирная хозяйка, так она, когда ругалась со своей дочерью, всегда называла её: «Ты – симфония из филармонии». А дочь была благороднейшей девушкой – приходила домой всегда под утро, – так она отвечала матери: «Порядочная девушка должна стыдиться, что у неё мать такая драперия».

А раз со мной был такой случай в девяносто первом: стою я у ворот казармы, и вот приходит одна матушка, должно быть, из провинции, и просит меня вызвать из казармы её сына Новака. А я и говорю: «Трудно это будет, мать; Новаков у нас тут, как собак, в одной только нашей роте их семнадцать человек». А она даже и не знала, в какой роте её сын, и все повторяет: «Вацлав Новак, блондин, на меня похож». Тогда я ей говорю: «Ну, пойду поищу». Тут она вспомнила, что у него какой-то большой чин и что все ему подчиняются. А какой чин, она не знала. Я ей начинаю перечислять: фельдмаршал, генерал-лейтенант, генерал-майор, гейтман, обер-лейтенант, капитан, – а она все качает головой и говорит: «Нет, нет!» Тогда я продолжал перечислять дальше: прапорщик, унтер-офицер, капрал, а она все качает головой и шепчет так печально: «Да где там! Нет, нет». И я уже в отчаянии говорю: «Барабанщик, горнист», – а она как крикнет радостно: «Да, да, горнист! Он писал нам, что он горнист!» – И Швейк облегчённо вздохнул: – Если бы человек знал, что его ждёт в жизни и чего ему не избежать!