Лучшее прощение — месть

Ванненес Джакомо

Часть вторая

 

 

Глава 10

Дневник Марио Силенти

«Я как-то этого не заметил, — читал комиссар Ришоттани в присланных ему Брокаром записках откровения некоего Силенти, когда-то дружившего с Франческо Рубирозой, — но с того, памятного 1958 года медленно и неотвратимо прошло более двадцати лет.

Я возвратился в Париж, как пилигрим на места своей великой любви и прошедшей страсти, чтобы вновь и вновь пытаться увидеть знакомые лица через ставшие давно привычными, но не устающими ускользать образы Монпарнаса.

Наиновейший модернизм и американизм буквально захлестнули весь квартал. Старый вокзал полностью состоит из кричащих витрин и рекламы бесчисленных магазинов, но чуть поодаль вырос новый. Он меня раздражает — и внешне и внутренне — этот небоскреб. А обновленное кафе «Купол» просто обескураживает. Я пытаюсь высмотреть среди сидящих за столиками знакомую фигуру испанского художника, прозванного «Мефисто» из-за очень черной бородки клинышком, черных-черных ресниц, бровей и шевелюры, которые вместе с гигантским ростом придавали ему эдакий «дьявольский» вид. Задумчивый, молчаливый, чуть угрюмый, — художник в прямом смысле этого слова, — он обладал тем неотразимым обаянием, которое так нравится наивным дочерям ковбоев. В наше время он был частью той обстановки, так же, как столики, старые лампы и передники официантов. «Купол» был его домом. Его всегда можно было здесь увидеть, и невольно напрашивался вопрос: когда он находил время для живописи?

Он был самым опасным моим конкурентом и славился «специализацией» на американках, известной всему кварталу. Почему-то именно для них он был неотразим.

Три раза приходил я в «Купол» в самые обычные для художника часы — нет Мефисто, и все тут. То же и со старыми официантами. Весь день я в погоне за старыми друзьями, звуками их голосов. Куда уж!

Не нравится мне последеголлевский Париж. Он позволил себе такую роскошь, как мания величия, и думал, что удастся сохранить прежние вкусы, но — то тут, то там — романтический пейзаж его старинных улочек был обезображен мрачными и безвкусными нью-йоркскими сооружениями. Большие Бульвары утратили аромат, свойственный прошлому веку спокойствия и семейных традиций, которые навевались старыми магазинами и кафе, расположенными вдоль широких тротуаров. Самые современные вещи и строения наводнили город и — потихоньку исказили его «старый добрый» образ. Теперь он напоминает смесь самых разнообразных стилей, сброшенных в общую кучу. Сегодня, если вы так уж хотите посмотреть на Париж прошлых лет, ищите его в маленьких улочках, где вместе с пылью веков скопилась и пыль забвения, забвения человека и его яростного стремления к перестройкам.

На холмах Монмартра, где возвышается во всем своем великолепии собор Sacre Coeur, я набрел на маленькие улочки, столь любимые Утрилло, Гогеном, Пикассо, в общем, всеми теми, кто в ходе разговоров или за рюмкой вина нашли новые тропы в искусстве, и еще смелость, в то время отчаянную, следовать по ним.

Во время своих блужданий по Парижу я встретил множество призраков, но не встретил ни одной живой души.

Со ступенек широкой лестницы этого собора я бросил последний взгляд на панораму города, там и сям утыканную небоскребами, которые, казалось, случайно обрушились на Париж из какого-то научно-фантастического фильма, да так в нем и остались.

У меня такое впечатление, будто я вижу тело прекрасной женщины, изуродованное ужасными язвами. И, все еще недоумевая, я спрашиваю себя: прошло двадцать лет, или прошла целая вечность?

Пока я бесцельно брожу, ночные тени, разрезаемые вспышками ослепительного света реклам, еще более омрачают мою меланхолию. Случайно я увидел себя в зеркале за широким стеклом витрины: тело, как у запаленной лошади, седые волосы, черты лица, как у дряхлого старика. Мешки под глазами туманят взгляд, и в нем умирает былой огонь.

«Чем кончил, — спрашиваю я себя, — тот красивый мужчина без идеалов, без амбиций, без будущего, затерявшийся в своем тогдашнем настоящем (уже давно прошедшем), который красовался в парижских кафе и всячески старался найти в любви забвение от нее? Я стал похож на статую, стоящую на открытом воздухе. С приходом нового времени года ветер, дождь, снег, солнце делают свое дело и постепенно, по крошке, разрушают ее до основания. Статуи стареют и становятся неинтересными. Они уже не вызывают ни похвал, ни восхищения, а наводят на грустные мысли, как когда-то хорошие вещи, заброшенные на чердак.

Итак, я вернулся к своей французской любви, но неожиданно посмотрел на нее холодным оценивающим взглядом. Она показалась мне все еще красивой, но чертовски пустой.

Я понял, что понапрасну выбросил на тротуары парижских бульваров двадцать прекраснейших лет жизни, когда героизм окружающего мира увлекает тебя в бурный водоворот мучительных иллюзий.

У меня такое чувство, что я остался верен хозяину, которого у меня в самом деле не было, хозяину, которого вообще не существовало. Я — как одинокий бродячий пес на самом деле на поводке, которого никто не захотел взять в руки».

Неожиданно я почувствовал, что страшно устал. Мои мысли снова вернули меня в прошлое.

…Однажды, когда я сидел в «Селекте» на Монпарнасе, в кафе, которое ничего не имеет против студенческих пирушек, я вдруг познакомился с Франческо Рубирозой. Он появился в компании с Пьеро Мартелли, по прозванию Художник. Вообще-то он был маляр. Казалось, с чего бы мне вот так, не очень лестно о друге? Он очень недурно зарабатывал, освежая кухни и коридоры, а когда наскребал сколько надо, позволял себе отдохнуть и продолжал учиться. Он хотел стать преподавателем французского. У него был один бзик — ну, слабость какая-то — насчет всяких там титулов. Сеньор Пьеро Мартелли его не устраивало. Любой ценой ему необходимо было, чтобы о нем докладывали примерно так: профессор Пьеро Мартелли, художник. Но весь ужас, вся беда в том и заключалась, что он — ну никак не мог выдержать экзамен на этого профа, в смысле преподавателя. Опять же: ему никак не удавалось найти полностью удовлетворяющую его девочку, не говоря уже о работе. Он вроде бы родился, чтобы противоречить самому себе. В нашей компании он появлялся наскоками, всегда живо объясняя, как ловко ему удается подцепить девочек у кафе или на Бульварах. Каждый раз, найдя новую жертву, он исчезал, чтобы потом рассказывать: она бесчувственная, сексуально озабоченная, сухая и бесплодная и т. д. и т. п. и…

— Чао, Марио! — сказал Пьеро. — Вот Франческо. Новенький, только что из Рима.

— Привет!

— Здорово!

Голодного и одинокого Франческо он встретил в одном из кафе. Когда тот понял, что Пьеро итальянец, он обрадовался и попросил помощи. Франческо с трудом говорил по-французски и плохо ориентировался в городе. Он просто его не понимал.

Он жил в маленьком отеле на рю Сольферино и почти два месяца искал работу, правда, не нашел, и даже не успел ни с кем поговорить об этом. Из-за одиночества, отсутствия человеческого общения, из-за невозможности объясниться он вел какое-то полуживотное существование. Пьеро сказал ему, что в Париже, чтобы найти работу, необходимо, прежде всего, уметь говорить.

— Иди и запишись в Alliance Francaise. Там ты встретишь вагонами народу со всех частей света, а если будешь продолжать один — с ума свихнешься. К тому же в школе ты найдешь столько этих «ходячих дыр», что тебе уже будет не до одиночества.

Он отвел его куда надо и записал на вечерние курсы. Так Франческо вошел в нашу компанию, если ее можно так назвать. Ведь в Париже вы можете встретить сколько угодно людей, даже прожить ними бок о бок год или два, сообща веселиться на пирушках, сообща грустить и вместе опохмеляться. Потом ваш друг исчезает на год или на два, и от парней или девочек из другой компании вы узнаете, что он убежал в Германию или Англию, или Бельгию в поисках работы или просто со своей девушкой. Через год или два он вновь появляется, рассказывает вам все свои приключения, делится с вами опытом, и все начинается с начала, как будто он выскочил куда-то на день.

Париж — вовсе не гнездышко, в котором можно высиживать одни и те же яички, а перекресток на пути перелетных птиц, и дружба в Париже — тоже страница. Она приходит и уходит, как сменяют друг друга день и ночь, как меняется настроение в любви, как меняется само время со своими настроениями, бурями, задумчивостью дождей, яркостью солнечных дней и порывами ветра.

Пьеро сразу же спросил, что я думаю о Франческо. Я ответил:

— Дай мне немного времени, пусть распустится, пусть перебесится, потому что, мне кажется, он соскучился не только по спагетти, а прежде всего, по нормальной девке. Вот тогда я скажу тебе, что я о нем думаю.

Нудила, как мы окрестили Пьеро, стал опекать Франческо, который получил у нас прозвище Римлянина. Среди моих друзей, вращавшихся среди столиков различных кафе, Франческо Рубироза был единственным человеком, который посвящал развлечениям, т. е. женщинам, только ночи. А днем он переходил от антиквара к антиквару, чтобы пристроить бронзу эпохи Возрождения своего дядюшки.

Поначалу я ничего не знал об этой бронзе и много лет считал, что речь, действительно, идет о XV веке, о Риччо, Роккатальята и других, чьих имен я не помню, а узнал только потому, что о них говорил мне Римлянин. Однажды, возвращаясь из Флоренции от родственника, у которого там была небольшая гостиница, я, благодаря болтливости и бестактности некоторых участников Биеннале антиквариата во Флоренции, узнал, что бронза дядюшки моего друга была полностью поддельной. Речь шла о почти превосходных копиях, выдаваемых за оригиналы и имевших хождение среди антикваров. Когда разговор заходил о старом Самуэле Рубироза, многие иронически намекали на «дипломированную литейную». Хотя жизнь и приучила меня к разного рода обманам, я удивился. Я знал Франческо много лет и считал, что он неспособен на бесчестный поступок. Со временем я убедился, что это был настоящий человек, а не quaquaraqua. Я был свидетелем того, как он страдал от любви к одной женщине. Возможно, я даже не способен на такое чувство. Еще в самом начале его связи с Николь я боялся, что он окончательно расклеится. К счастью, мои опасения не подтвердились.

Он познакомился с Николь в «Белом шаре», ночном клубе со стриптизом и бесплатными билетами для студентов, которые заходили туда иногда, обязательно в час открытия, чтобы создать у постоянных клиентов впечатление постоянного оживления в зале. Прямоугольная эстрада была чуть приподнята к центру зала и проходила как раз между двумя рядами столиков. Лучшие места были с короткой стороны прямоугольника. Мы, естественно, располагались за одним из первых столиков у начала подмостков.

В тот вечер там были: я с очередной девочкой, миленькой француженкой, которую мы прозвали Куриной гузкой, потому что у нее была задорная попка с небольшим отлетом; Пьеро с бесцветной немочкой, очень в него влюбленной, к которой он относился снисходительно; Франческо и Сортир — еще один из нашей компании, прозванный так потому, что, стоило ему открыть рот, из него выплескивался поток непристойностей. Казалось, он был постоянно на взводе. Сам он был генуэзец и — как ни странно — хорошего происхождения, а не завсегдатай каких-нибудь темных переулков неподалеку от виа Прэ, где вульгарность и пошлость — дело привычное. Как раз наоборот. Но, поскольку он был маленького роста и невидной наружности, с чересчур длинным, словно утомленным лицом и маленькими запавшими глазками, настоящим человеком он чувствовал себя только тогда, когда поднимал скандал. Изрыгая потоки брани, он закуривал сигару, которая была длиннее его физиономии.

Помню, что в кордебалете была одна маленькая девица, имевшая привычку во время танца ударять кого-либо из лжеклиентов за первыми столиками искусственной картонной трубой или еще каким-нибудь подобным предметом по голове. Нам надо было постараться избежать этих ударов, особенно тех, о которых объявлялось заранее или тех, что сопровождались воинственными криками. Если кто-либо не успевал избежать удара, всеобщее веселье клиентов делало его посмешищем зала, а девица старалась, работала ловко и вкладывала в удары массу энергии.

За столиком неподалеку сидела молодая пара и рядом с ними — большеглазая брюнетка. Ее красивые чувственные губы приоткрывались в улыбке всякий раз, когда девице из кордебалета удавалась ее шутка.

Вдруг я заметил, что Франческо уставился на нее, как загипнотизированный.

В перерывах между номерами помост сцены превращался в обычную танцплощадку. Тут можно было повальсировать или отдаться томному слоу.

— Эй, Римлянин, смотри не прорви портки в опасном месте, пока ты смотришь на брюнетку! — крикнул Сортир.

— Кончай, Сортир, а то твой поганый язык заставит девочку сбежать, — сказал Франческо, пересек танцплощадку и пригласил брюнетку на танец.

Они танцевали весь вечер в перерывах между номерами до тех пор, пока она не ушла со своими друзьями. Но я уже чувствовал, что игра сыграна, карты смешаны, а моему другу выпадет пиковый туз. Ее звали Николь Субис. Жила она на бульваре Порт-Рояль, и была она тем, кого в свое время мы называли дешевками, а более дипломатично, по-французски allumeuse. Но Франческо этого не видел и ничего такого о ней не думал. Он отдал бы ей и деньги, отложенные на похороны родителей, познал город мертвых и занялся бы бальзамированием трупов, прежде, чем прозреть. В общем, он мог бы страдать, как побитый до крови пес, выброшенный на двор в разгар зимы, лишь бы потом «увидеть звезды».

Николь была женщиной весьма скудных знаний, но зато обладала огромными природными способностями соблазнять мужчин. Любой из них, встретив ее и поняв, кто она такая, не задумываясь, переспал бы с нею, потом поблагодарил бы ее, и на том бы все и кончилось. Но с Франческо она встретилась в особое время, когда, оторвавшись от семьи, он накопил в себе запасы неистраченных чувств, к тому же был одинок тем одиночеством, которое охватывает многих в больших городах. Кроме того, Римлянин с его стремлением «устроить» дядюшкину бронзу «эпохи Возрождения», с единственной целью самому себе и всем окружающим доказать, что он тоже кое-чего стоит, с его врожденной способностью идеализировать и придумывать для себя людей и обстоятельства, опираясь на собственную неутомимую фантазию, превратил Николь с ее фальшивыми ласками влюбленной кошечки в идеал женщины.

Ему казалось, что необходимо преуспеть в жизни, и потом сложить собственные успехи у ног Николь. Итак, Франческо стал идеальным мечтателем, а Николь — стержнем, вокруг которого вращались все его устремления, его музой-вдохновительницей, которой оставалось только наслаждаться рассказами о победах своего рыцаря и сострадать его поражениям. Николь стала для Франческо несравненной и единственной. А Франческо для Николь был просто забавной иностранной игрушкой, с которой — время от времени и при желании — можно и переспать. Вся эта средневековая бронза и артистический изыск тех, кто занимался ее распродажей, казались ей непонятными и смешными.

Привлекательность Римлянина не могла оставить ее равнодушной, наоборот. Но ей был вещего лишь двадцать один год, а ее мамаша, женщина твердая и расчетливая, настоящая гарпия, подстрекала ее к достижению собственных целей в объятиях одного известного в Париже человека лет сорока, с солидным положением, со связями и капиталом, и с опытом, достаточным для того, чтобы обуздать неугомонную Николь. Во Франческо она видела лишь страстного latin lover, любовника, совершенно не похожего на французов (холодных и расчетливых не только в делах, но и в любви), с которым не днем, урывками, а в ночной тиши познается глубина и трепет страсти. Но Франческо не подозревал о сопернике, а бесчувственная Николь развлекалась тем, что демонстрировала ему исключительное чувство самостоятельности француженок, их привычку иметь постоянного «друга» или «друзей», их неспособность к «единственной и неповторимой», в отличие от итальянок и испанок, любви.

Я постоянно удивлялся тому, что какая-то там паршивая девка могла так повлиять на Франческо. Это напоминало какое-то колдовство и даже рабство. Но тут я вспоминал о собственном опыте с Бритт и с нетерпением ждал, когда зверь, наконец, в нем проснется, а тем временем, вместе с Сортиром пытался, как мог, утешить его всякий раз, когда он, как побитая собака приходил к нам плакаться в жилетку в какое-нибудь из кафе на бульваре Сен Мишель или на Монпарнасе. И еще я с нетерпением ожидал, когда эта история Николь и Франческо, как и все любовные истории, подойдет к своему концу.

Пока происходили все эти парижские события, пролетело около двух лет, и в нашей компании появились еще двое новообращенных. Джанни Сиракуза и Джузеппе Примавера возникли почти один за другим. Они приехали с Юга, из самой глубинки, в поисках работы. Небольшие сбережения позволяли им заняться поисками будущего. Услышав итальянскую речь, Джузеппе подошел к нашему столику в кафе «Купол» на Монпарнасе. Мы приняли его с теплотой изгнанников и превосходством людей, которые в Париже уже успели получить необходимый предварительный опыт, позволяющий им выжить и даже сэкономить. В этот опыт мы включали и надежды, и одиночество, охватывающее тех, кто поздней ночью возвращался в свою комнату под звездами, поближе к небу.

Джузеппе Примавера из Таранто был среднего роста, страшненький, с темной шевелюрой и темной кожей, с носом, похожим на аэроплан, потому что ноздри у него были похожи на крылышки пропеллера. Он очень смахивал на «Скупого» Мольера, только говорил на другом языке. У него были маленькие руки с женскими, но очень волосатыми пальчиками. Когда он присоединился к нашей компании, ему было двадцать пять лет, хотя можно было дать и сорок. Он принадлежал к той категории людей, которые родятся старыми, растут тоже старыми, а к старости молодеют. Постоянство их внешности — как бы это поточнее? — постоянство стиля позволяет им выглядеть относительно молодо даже в достаточно пожилом возрасте, особенно в глазах тех, кто были свидетелями их как восходящей, так и нисходящей линии жизни. Это суждение возникает из-за того, что во все периоды своей жизни они мало меняются. Как и все скупцы, он был скупым в самом широком смысле этого слова. Холодный, расчетливый, несговорчивый, он был самого высокого мнения о собственной персоне. Здесь, во Франции, больше всего его раздражало обращение «мосье», в отличие от классического итальянского «дотторе» (доктор).

Он не любил ни Парижа, ни парижанок, ни французов, ни Франции. Ладно, пусть не любит французов: мы тоже считали их спесивыми и надменными типами. Но он не любил и очаровательных парижанок, которые в любви завоевали Нобелевскую премию!

Мы терпели его как необычное явление среди нашей разболтанной компании энтузиастов и мечтателей, человеколюбивых и невероятно щедрых на все то, чего у нас не было. Не довольствуясь только тем, что терпели его, мы время от времени отправлялись на его поиски, чтобы вместе провести вечер, позабавиться, подковыривая его вопросами, проверить насколько он преуспел, подзудить, подначить, попытаться вытянуть его из собственной скорлупы.

К сожалению, как и все скупцы, он был скуп и на время, которое тоже экономил из-за боязни поплатиться деньгами, чувствами, в общем, всем. Хотя этот сукин сын и не мог похвастаться особыми победами на женском фронте, но те немногие, которых он завоевал, за малым исключением, любили его до безумия. Они тоже, как и мы, отчаянно пытались его изменить, внушить ему, что жизнь одна, неделимая и непредсказуемая, пытались донести до него красоту Парижа, его огромное культурное значение, познакомить с историей города, рассказать о культе человека, царившем в этой европейской столице. Все напрасно.

После того, как он устроился на работу в OECD, он снял неподалеку от службы небольшую двухкомнатную квартиру. Все вечера он слушал радио и смотрел телевизор. Он жил в Париже как жил бы в какой-нибудь маленькой деревушке на юге Италии, но очень сожалел, что попал в Париж, потому что в деревне все бы его знали и уважали и со шляпой в руке кланялись бы: «Добрый день, дотторе Примавера! Добрый вечер, дотторе Примавера! Доброй ночи, дотторе Примавера!». А в Париже, в бесконечных коридорах ОЭСР все эти приветствия, брошенные на ходу и без уважения, напоминали какое-то бормотание сквозь зубы: «Бонжур, мосье Примавера! Бонсуар, мосье Примавера! Боннюи, мосье Примавера!», но чаще просто: «Привет! До скорого!» — без обращения и даже без фамилии. Он никак не мог смириться с безымянностью, этой привлекательнейшей и симпатичнейшей стороной парижской жизни, так же как и мы не могли примириться с тем, что столь неприятный человек носит фамилию Примавера.

* * *

Джанни Сиракуза из Бари вошел в нашу компанию примерно через год после Примаверы. Нам его представил сам Джузеппе как своего коллегу и ближайшего друга.

Маленький, безобразный, важный, он тоже отличался скупостью, но с ним случались неожиданные припадки щедрости, подобно приступу малярии, который нападает на тебя, когда меньше всего этого ожидаешь. Маленький Джанни был способен заплатить за всех и поставить всем выпивку из одного только удовольствия показаться важным, как-то покрасоваться, особенно в новой женской компании, показать ей свои финансовые возможности и убедить кое-кого подняться в его альков, соседствующий с небесами. Соблазнив очередную жертву, он вновь возвращался к своей вошедшей в пословицу экономии. Зарабатывал он, судя по всему, не слишком много, но, будучи поклонником Парижа и местных развлечений, он постоянно боролся между желанием сэкономить и желанием повеселиться. В итоге этой борьбы он, как правило, испытывал недостаток в средствах. Когда ему надо было занять денег, его любимой жертвой становился Франческо. Он обращался к Франческо (единственному из нашей компании обладателю машины, «Джульетты», и довольно приличных денег, благодаря торговле предметами старины) и простодушно начинал попрошайничать, вначале задавая одну и ту же серию вопросов, которые со временем стали чем-то вроде пароля, свидетельствующего о насущных нуждах Сиракузы.

Он начинал так:

— Как дела, Франческо? Давненько я тебя не видел.

— Хорошо, спасибо. А у тебя?

— Отлично, — торопливо отвечал Джанни.

— А как мама, все хорошо?

— Конечно, спасибо.

— Дядя? Он тоже себя хорошо чувствует?

— Да, очень хорошо.

— А сестра?

— Моя сестра? Но у меня нет сестер.

— Ах, проклятая рассеянность! Я что-то перепутал. Ну а дела? Хорошо идут?

— Довольно-таки.

— Прекрасно. Послушай, ты даже не представляешь, насколько мне неприятно обращаться к тебе в подобных обстоятельствах, но я хотел бы попросить у тебя взаймы шестьдесят, в худшем случае… пятьдесят тысяч франков. Я верну через несколько месяцев.

Франческо пытался торговаться, но кончалось тем, что давал. Бывало, через месяц Джанни вновь появлялся на горизонте и разыскивал нас в одном из насиженных кафе. В конце вечера он обычно предлагал немного проводить своего лучшего друга Франческо. Как только они оставались вдвоем, он сразу же заводил ту же пластинку, только вместо сестры спрашивал о здоровье брата, которого у Римлянина тоже не было. Тогда он переходил к насущной теме:

— Ты дал мне в долг пятьдесят тысяч, так?

— Так.

— Десять дней назад я вернул тебе двадцать, так?

— Так.

— Остается тридцать тысяч долга, так?

— Так.

— А что если ты сейчас отдашь мне двадцать тысяч, которые я тебе вернул, и добавишь еще десять? Тогда я буду должен тебе шестьдесят тысяч, согласен?

— Согласен.

— Не знаю, как тебя и благодарить. Думаю, верну через два месяца.

Всякий раз, когда Франческо представлялась возможность помочь соотечественнику, он охотно это делал, но в случае с Сиракузой веселился от всей души. Всякий раз, когда маленький Джанни из Бари начинал перебирать четки своих вопросов по поводу здоровья родственников своего друга, Римлянин вдруг застывал в картинном изумлении.

— Джанни, как ты мог забыть мою матушку? — упрекал он Сиракузу.

— Ах, да. Извини. Извини меня, пожалуйста.

Однако с годами эти шуточки стали нас утомлять, поэтому на втором вопросе мы грубо его обрывали:

— Сиракуза, не будь засранцем. Говори сразу, сколько тебе надо?

На что маленький Джанни, делая вид, что его оскорбили, отвечал:

— Прошу вас, минуточку, давайте все по порядку. Ведь не звери же мы. Все в свое время, — и невозмутимо продолжал свой инквизиторский репертуар с того самого вопроса, на котором его остановили.

За десять лет (насчет мелких сумм он никогда не беспокоил Франческо) мы раз сто обозвали его засранцем. И ничего с ним нельзя было поделать: он занимал деньги только после того, как справится о состоянии здоровья всех ваших родственников.

Он был заядлым полемистом и хотел побеждать в каждой дискуссии. Начинал он обычно так: «Извини меня, Джузеппе, но я хотел бы напомнить… Прошу, Франческо, скажи… скажи же… Извини меня, Джулио, не хотелось бы задевать твое самолюбие, но аргументация Сортира безупречна».

В качестве банкира он предпочитал Франческо Рубирозу, а в качестве консультанта по работе и советчика — Джузеппе Примаверу. Понять это более чем легко, поскольку только настоящий сквалыга может давать советы более мелкому, а Примавера питал по отношению к Джанни отцовские чувства и выставлял их напоказ. Прежде всего, потому, что он был на три года старше Джанни, а кроме того терпеливо его слушал и даже отказывался от полемики, когда речь заходила о возможностях сделать карьеру в ОЭСР. Затем, будучи не меньшим сквалыжником, Джузеппе видел в Джанни распущенного сынка, мота, которому следует внушить чувство ответственности и, особенно, понимание значения капитала, не марксова, а собственного.

Все это время Франческо показывался редко. Он был полностью поглощен любовью к Николь, которая оказалась в интересном положении. Об обычном аборте, который делают на втором или третьем месяце беременности, не могло быть и речи, потому что Николь заметила все лишь на четвертом, а до этого у нее все было нормально с месячными. Врачи утверждают, что подобные вещи, хоть и не очень часто, происходят.

Мой бедный друг Франческо серьезно влип. Николь, с врожденной способностью женщин к приспособленчеству, сделалась еще более мягкой, податливой, влюбленной, вела себя, как покорная рабыня. Ничего сверхъестественного в этом не было. Ее подстегивали два обстоятельства: невозможность сделать аборт (в то время, к тому же, эти операции во Франции были запрещены, стоили невероятно дорого и осуществлялись подпольно), а с другой — желание выйти замуж.

И вот эта нахалка, уверенная, что Римлянин уже полностью у нее в руках, совершила фатальную ошибку. Она повела его посоветоваться с известным парижским адвокатом, любовницей которого была, но надеялась стать и его женой. Франческо она сказала, что речь шла о старом друге семьи, у которого когда-то был флирт с ее сестрой, что это известный «король адвокатов» — представитель высших кругов, который благодаря своим широчайшим связям и влиянию найдет способ избавить их от неприятностей. Николь очень хотела выйти замуж, но ей очень не хотелось огорчать отца, старого вояку-расиста, участника африканской и алжирской войны, который вышвырнул из дома свою старшую дочь Фернанду за то, что она осмелилась влюбиться в одного негритянского дипломата, забеременела и вышла за него замуж. Николь ни в коей мере не желала, чтобы Римлянин женился из-за ребенка. Я тоже старался убедить его, что после всех примиряющей женитьбы у нее все равно останется сомнение, не стала ли она синьорой Рубирозой не по любви, а в силу обстоятельств. К тому же, старый папа-милитарист, будучи добрым французом, терпеть не мог иностранцев, и чтобы завоевать его благосклонность итальянцу, кандидату в мужья для его второй и самой любимой дочери, надо было постараться войти в эту семью дипломатичнее профессионального негра-дипломата, провалившего дипломатическую миссию из-за незнания законов стратегического отступления, одинаково важных как в дипломатии, так и в любви.

У Франческо была одна очень хорошая черта. Я неоднократно замечал, что когда он говорил с женщинами, он делал вид, что верит всему, что бы они ни говорили. Даже та немочка, что страдала манией величия (а сколько их было!) и не имела даже мелочи, чтобы расплатиться за булочку и кофе с молоком, рассказывавшая ему об отце — президенте фирмы «Мерседес», из-за чего она вынуждена быть в Париже инкогнито, чтобы пожить на свободе, обрела в нем верного и почтительного рыцаря, считавшего для себя честью быть рядом с такой важной дамой и счастливого тем, что делит постель с «ее высочеством». Он исходил из очень здравого принципа: «Я ее хочу, стало быть, не возражаю». Если перевести это на наш студенческий жаргон, получается: prima coita, poi cogita.

Итак, однажды вечером Франческо согласился приехать в дом этого адвоката X, человека высшего света, а также «высшего класса», обаятельного и уверенного в себе. Адвокат посоветовал Николь сделать естественный аборт: ввести внутрь небольшой зонд, через который кровь получит отток от плода, и через какое-то время произойдет его выброс. Он предупредил, что есть опасность кровотечения и до того «простер» свой альтруизм, что дал адрес «гидравлика», который вставит Николь эту трубку. В конце концов он даже предложил услуги своей конторы для подготовки необходимых документов к бракосочетанию моего друга и «искрометной» Николь.

Вот тут-то француженка и сделала свою фатальную ошибку. Она сказала, что ей надо бы в туалет, поднялась и, не спрашивая, где это находится, направилась прямо туда. Более сообразительный адвокат, заметив оплошность, тут же вскочил на ноги, догнал ее в коридоре и закричал, чтобы услышал Франческо:

— Зеркала слева, а туалет тоже слева, но в самом конце коридора! Подождите немного, я вас провожу!

Франческо сделал вид, что ничего не понял. И все-таки ему стало ясно, что Николь не впервые в этом доме. Он принялся рассматривать эстампы талантливого английского художника-юмориста XVIII века Хогарта, который очень котировался на антикварном рынке. Переходя от эстампа к эстампу он дошел до начала коридора, где в одном из защитных стекол увидел отражение страстного поцелуя между адвокатом и Николь.

Здесь мне придется признать превосходство северян над южанами. Я никогда бы не сдержался, чтобы не выхватить нож, а Франческо (он сам потом мне признался) стал холоднее льда, хотя сердце его прыгнуло куда-то вниз. Он вернулся в гостиную, удобно расположился и стал ждать, пока они вернутся.

С Николь он по-прежнему разговаривал с отеческой нежностью. В конце концов решили, что девушке слишком рано связывать себя путами материнства: ей едва за двадцать. К тому же не стоило забывать и об отце. Человек он был нетерпимый и не вынес бы, чтобы и на этот раз его самая любимая дочь вышла замуж так же «позорно» (как он считал), как и первая. Франческо во всем согласился с адвокатом и даже смог сказать:

— Не знаю, как и отблагодарить вас за вашу любезность.

В общем, он прекрасно исполнил роль рогоносца и вежливого господина.

Когда он вез домой свою Николь, он вдруг выпалил:

— Дорогая, если тебе не удастся освободиться от ребенка, кого бы ты хотела ему в отцы?

— Что ты имеешь в виду? — спросила Николь неуверенным голосом.

— Ничего особенного. Поскольку ребенок от двух отцов, не вижу нужды мне и только мне брать на себя всю ответственность.

Тут Николь все поняла и призналась:

— Ребенок твой, я уверена. Все очень просто. В то время адвокат был в Японии. Можешь мне не верить, но для меня это было прекрасное время, для нас обоих. Я решила стать твоей любовницей, чтобы ему отомстить и никогда бы не подумала, что все будет так прекрасно.

— Ну конечно! Давай уж без церемоний, тем более сейчас. Значит, так… Сколько стоит этот зонд? Я тут же даю наличные.

На него внезапно напал приступ рвоты. Это случилось почти в полночь, и в это время — как он потом рассказывал, он выбросил из себя остатки алкоголя, выпитого у адвоката, часть собственной души и всю Николь, с ног до головы.

После этого он почувствовал себя совершенно другим и понял, что каким-то чудом вновь обрел самого себя.

Наконец-то он увидел Николь в истинном свете: поверхностной, фривольной, низкой, черствой. Кроме того, он разглядел в ней то, что люди подобные Римлянину, ни в ком терпеть не могли: недостаток интеллекта при недостатке чувств. Но во время страстной любви к Николь он мог это вынести, может быть терпел бы это и всю жизнь. Но она сама погасила эту страсть, вызвала в нем тошноту.

После всего этого он почувствовал, что вновь возрождается к жизни. У него появился аппетит, он захотел новых блюд, экзотической кухни, разнообразия. Вернулась к нему и радость голода — он стал наслаждаться едой. И все мы вновь узнали в нем прежнего старого друга.

Николь сделала аборт. Через месяц у нее началось сильное кровотечение, и ее чудом удалось спасти. Франческо от щедрот своих оплатил все расходы по лечению, и вовсе не с какой-то задней мыслью, а просто потому, что легко быть щедрым, когда есть деньги. А после этого он исчез из ее жизни.

Римлянину, как видно, не очень-то нравились геометрические фигуры. Классический любовный треугольник был слишком тяжелым компромиссом для его гордости. Он предпочитал окружность. Несостоявшееся отцовство не очень его травмировало. Франческо был человеком действия, а для подобных людей само действие — лучший бальзам на раны, оставшиеся после драмы.

В отличие рт Франческо я был человеком созерцательным и ленивым от природы. У меня была масса времени, чтобы поразмышлять обо всех, самых интимных вариациях нашей связи с Брижитт, навсегда оставаясь верным ее памяти. Неспособный броситься в водоворот жизни и пережить новые воспоминания, я предпочитал жить экстазом прошлого, а не рисковать и не стремиться к новым приключениям.

А вот наш Франческо как с цепи сорвался. Днем он бодро работал, а ночью начинал развлекаться с такой яростью и постоянством, что, похоже, путал развлечения с работой. Оправдывался он тем, что должен наверстать упущенное.

Он специализировался на англичанках и ухитрялся иметь дело сразу с тремя. И все три были студентки «Альянс франсез». Однажды, по странной игре судьбы, все они одновременно спустились по лестнице к выходу из института. Римлянин, естественно, ждал только одну. Нисколечко не смутившись, он представил девушек друг другу, извинился, что не может больше задерживаться из-за работы и оставил всех троих на лестничной площадке, как будто каждая из них была просто его знакомой по институту. Потом он присоединился к нам в одном из баров на Монпарнасе и, поскольку все мы были с дамами сердца, извинился, что пришел один, потому что ему казалось безнравственным и показушным приходить сразу с тремя. Сортир воспользовался случаем, чтобы выдать одну из своих вульгарных шуточек, которые не стоит здесь повторять. Джанни Сиракуза предложил всем выпить. Ему хотелось пустить пыль в глаза одной немочке, похожей на мейссенскую статуэтку.

Прошло почти полгода, и Николь вновь появилась на горизонте с покаянным письмом. Адвокат X тем временем женился на восемнадцатилетней, невероятно богатой провансалочке, забеременевшей в ходе матримониальных баталий. Друзья побаивались за Франческо, а я нет, потому что понял: он был настоящий мужчина. Он, как и раньше это бывало, сделал вид, что все еще находится в ее власти и пригласил ее в театр.

Раньше все их стычки и перепалки проходили довольно мирно, потому что Николь вполне хватало адвоката в постели, а с Франческо она любила сходить на танцы или посмотреть какую-нибудь пьеску на Бульварах. Теперь, когда адвокат пристал к семейному берегу и покинул ее, Николь чаще стала вспоминать о Франческо в постели: ей он нравился не меньше, а может и больше адвоката. Она была большой любительницей этого дела. Чтобы устоять перед соблазном, Римлянин перед свиданием с Николь выпускал пар с одной из своих англичаночек. Потом отправлялся на встречу с Николь и вел ее в кино или театр. Чтобы постоянно держать ее в узде и придать определенную изысканность собственной мести, он иногда звонил ей в обед на работу и приводил в свою маленькую квартирку на рю Коньяк джей, которую снял совсем недавно. Здесь они обедали макаронами, а на десерт быстренько, попросту, перекручивались в постели. Потом он бегом провожал ее на работу. Неоднократно она пыталась убедить Франческо, что могла бы провести и ночь в его квартирке, но он невозмутимо отвечал:

— Сокровище мое, говорят, идет потрясающая пьеса «Боинг, Боинг». Ни за что на свете я не хотел бы лишать тебя этого удовольствия.

Месть длилась почти год. Наконец он устал и оставил Николь. Она вышла замуж за врача, который, к большому огорчению Николь и ее матери, не хотел детей.

Никогда я так глубоко не уважал Франческо, как в то время. Я чувствовал его рядом, как брата. Он жил и наслаждался местью как настоящий сицилиец и частенько шутил:

— Лучший способ простить — это отомстить.

Я часто спрашивал сам себя, не был ли и он сыном нашего острова, потому что он рассуждал, как и я: а для нас, сицилийцев, месть — это культ. Для нас, сицилийцев, месть — это религия. Для нас, сицилийцев, месть — это искусство. Но, прежде всего, для нас, сицилийцев, месть — это память».

* * *

В этом месте дневника Марио Силенти комиссар Ришоттани нашел несколько заметок комиссара Брокара.

«Дорогой друг,

из чтения воспоминаний, или, если хотите, этого дневника Марио Силенти я могу вполне определенно сделать вывод о двойственности характера Франческо Рубирозы.

Друзья вспоминают о нем, как о человеке скрытном, внешне холодном, расчетливом, способном замыслить и долгое время осуществлять план тонкой мести из-за событий, с моей точки зрения, незначительных, как это было с Николь. Незначительных в том смысле, что это просто проходные эпизоды любой человеческой жизни. Но в то же время он мог быть щедрым и отзывчивым с друзьями, хотя со многими из них и обращался свысока.

Жена, Анник, напротив, описывает его как человека тоже щедрого, но подверженного ужасным вспышкам гнева и движимого непомерными амбициями.

Углубившись в чтение вы заметите, как нарастает это стремление мстить, Я бы даже назвал его патологическим. Оно порождается непомерной гордостью и столь же сильным желанием первенствовать во что бы то ни стало, любой ценой.

Получается очень сложный портрет еще и потому, что необходимо с должным вниманием отнестись и к развитию его характера в молодости, т. е. в период, описанный Силенти, а затем и в зрелые годы, когда он встретил первую, а потом и вторую жену.

К гордости и мстительности молодого Рубирозы следует добавить и его непомерные амбиции, которые странным образом стали проявляться к сорока годам.

Я согласен с вашим утверждением о том, что глубокое знание участников этой драмы поможет разрешить это дело, но не это является главным и определяющим фактором. Что же касается Франческо Рубирозы, одного из составляющих эту мозаику, мы выставили на свет все грани этого кусочка, определили его основной цвет, и все же пока что можем лишь сказать, что кусочек этот у нас в руках, но мы не знаем, куда его поместить.

Я все более убеждаюсь, что, независимо от причин глубокой ненависти, разделявшей двух основных исполнителей драмы Рубироза, истину, видимо, следует искать и в этой проклятой документации, растворившейся в воздухе не хуже картины Рембрандта. Всякий раз, когда мы входим в контакт с людьми, которые могли бы помочь в нашем расследовании, их систематически убирают (вспомним нотариуса из Женевы), а на горизонте возникает документация, видимо, очень неугодная некоторым, пока что не установленным личностям.

В общем, дорогой Ришоттани, я бы поставил все, что у меня есть, на поиски документов. Заканчиваю и уверяю вас, что эта длиннющая тирада сделана для того, чтобы показать: дело Рубирозы и для меня стало чем-то вроде наваждения. По-моему, за мной следят. До скорого.

Ален Брокар».

* * *

Прочитав заметки Брокара, комиссар Ришоттани задумался. Он отдавал себе отчет, что следствие усложняется, и дело Рубирозы принимает исключительно опасный характер. Оно разрастается до международных масштабов, и невозможно предвидеть все повороты и опасности в его развитии. Его очень огорчал тот факт, что он втянул в это муторное дело своего друга Брокара, а вся эта неопределенность могла превратиться для Брокара в смертельна опасный капкан. Он вспомнил угрожающие намеки начальника полицейского управления: «Когда Рим повелевает, Турин трепещет». Но то, что Рим мог заставить трепетать и Париж, подразумевало сообщничество и попустительство со стороны политических и полицейских кругов. И речь тут шла не просто о страхе перед каким-то итальянским шишкой.

Холодный пот прошиб комиссара Ришоттани. Это не был страх за себя: в горах он не раз встречался со смертью лицом к лицу, так что стал считать ее кем-то вроде постоянной подружки. Но смерть в горах — довольно обычное дело. Здесь человек бросает вызов их первозданным вершинам и выступает против целого мира скал. Вот вырвался крюк, вот кусок коварной скалы сорвался под неопытной рукой, недостаточно умело пытавшейся проверить ее надежность… К этим опасностям следует еще добавить заносы, холода, снежные бури, способные пригвоздить тебя к стене на несколько дней. Ты чувствуешь, что уже не в силах сопротивляться, что силы покидают тебя, а тело постепенно леденеет и теряет чувствительность, смерть, кажется, уже неминуемо приближается к тебе, а сил, чтобы с нею бороться, у тебя уже почти не осталось. И именно потому, что ты видишь смерть совсем рядом, ты начинаешь сопротивляться с силой отчаяния, и тебе удается выстоять, дождаться спасателей. Это всегда жестокая, беспощадная, но честная борьба с грозным противником, которого ты видишь и действия которого можешь предвидеть. Дело же Рубирозы все более и более усложнялось, а сквозь густой туман, окутывавший его, даже не просматривались, а лишь чувствовались коварные, и невидимые силы, которые играли нашими следователями, как последними пешками на шахматной доске собственных желаний. Они с Брокаром вступили в коварную игру. «Ладно, там видно будет», — сам себе сказал комиссар Ледоруб с холодной решимостью, и вновь принялся читать дневник Марио Силенти. Такие давние события, как далеки они от теперешней жизни. Девственность, аборт, вопросы чести, дружба — все это как-то исказилось за дымкой времени и, казалось, отошло на тысячи световых лет.

…И, все же, все это было сравнительно недавно…

* * *

И Ришоттани вновь вернулся к чтению этого странного дневника.

«…Мы не замечали, как летело время, но помню, что с 1952 по 1955 годы произошло много событий. В то время как мои годы пролетали в ритме демимонденок, мелькавших в парижских кафе на Бульварах, Франческо вошел в круги местных антикваров и нашел новые рынки для своего семейного дела. Он уже несколько лет мечтал увидеть свое имя на рекламах Фобура Сен-Оноре или Кэ Вольтер, самых знаменитых улиц, где торгуют произведениями искусства. Продажа бронзы дяди Самуэля, изготовленной на его «дипломированной литейной», шла полным ходом. Франческо продавал эти бронзовые изделия как копии, некоторые антиквары перепродавали их уже как старые копии, а некоторые и как древние. Дядя сам или с несколькими компаньонами совершал скоростные налеты на Париж для закупок антиквариата.

Наши дружеские отношения с Франческо незаметно, но постоянно крепли. Какое-то невидимое родство душ влекло нас, столь различных внешне, друг к другу. Какие-то частички наших личностей полностью совпадали, и их можно было бы заменять друг другом, как при игре в головоломки, а другие были прямо противоположны, но взаимоуважение позволяло нам быть друзьями, несмотря на расхождения.

Однажды он пригласил меня поужинать вместе с дядей, Самуэль по-отечески мне улыбнулся, все время смотря куда-то вниз. Во время ужина он был предельно вежлив, У меня создалось впечатление, будто он принял меня за важную персону. Он сказал, что ему очень приятна наша дружба.

Отужинав у Дюпона на Монпарнасе (этого ресторана уже нет), мы отправились в «Купол» что-нибудь выпить. За те четыре часа, что мы провели вместе, мне так и не удалось рассмотреть цвет глаз дяди Франческо. Маленький, приземистый, полулысый, с небольшим животиком, этот человек обладал врожденной способностью иезуитов никогда тебе не возражать. Может, тут сказывается моя сицилийская природа, может недоверчивость, может я просто такой человек, но, по-моему, тот, кто не смеет взглянуть тебе в глаза, не относится к роду человеческому. Это или недочеловек или шпик. Я не знал, как предупредить об этом Франческо. Я прекрасно видел, что и идеи и коммерческие успехи — все это плоды его деятельности и никак не мог понять его слепого подчинения. Он оправдывался тем, что когда-нибудь, поскольку у дяди нет детей, все равно все перейдет к нему. Но я, как настоящий сицилиец, в это не верил и повторял сам себе: «Лучше иметь яйцо сегодня, чем курицу завтра». Вдобавок я никак не мог понять, почему Франческо должен делить свои успехи с дядей, создавать ему престиж, а сам оставаться в тени, удовлетворяться маленьким процентом от огромных доходов, которые он приносил семейству Рубироза. Вслед за дядей в эту семейку потащилось многое множество ближних и дальних родственников, неспособных и ленивых, которые держались на престижном уровне только благодаря имени Рубироза или косвенным связям с этим именем. Всеми этими людьми, естественно, управлял маленький, хитроватый, похожий на иезуита дядя Самуэль, который с отрешенностью истового католика вершил судьбы своих подданных. Он старался внушить племяннику, что он самое любимое его чадо, кандидат на наследника, старался успокоить его бунтарскую натуру и (по глупому) сдержать инициативу. К тому же он прижимал его с деньгами, чтобы Франческо не смог упорхнуть куда-нибудь на собственных крылышках. Будучи пьемонтцем, а они в этом смысле похожи на генуэзцев, он, всякий раз, когда Франческо просил у него денег для дела, жаловался на бедность, А Франческо возвращался в Италию раз или два в году на Рождество или Пасху и, конечно, же замечал, что все спокойненько купались в золоте.

Франческо вообще ничего не знал, потому что рогоносцы последними узнают о проделках жены, и продолжал колесить по Европе, продавая копии крупных мастеров Возрождения и приобретая оригинальные произведения XVIII века для собственной фирмы.

Все в том же 1958 году, по прошествии многих лет, он снова решил отомстить, потому что, как говорим мы, сицилийцы, месть — это память, В самом начале своей карьеры Римлянин, в полном разладе с семьей, состоявшей из дяди Самуэля и матери-вдовы, почти не имел средств к существованию и ютился на чердаке одного из домов на улице Президента Вильсона на Плас де Л.Альма. Время от времени он подрабатывал. Иногда это были какие-то реставрационные работы, а чаще всего он нанимался грузчиком в ночную смену на Центральном парижском рынке. Воспоминания об этих работах, через которые прошли все студенты, незабываемы. К полуночи в квартал дю Марэ со всех уголков Франции и приграничных государств приезжали грузовики, полные зелени, овощей и фруктов, чтобы накормить Париж. Эти грузовики запруживали почти все улицы и перекрывали движение. Если у нас было немного мелочи, то в самые морозные ночи, часа в два, мы бежали погреться луковым супом в «Пье де кошон», один из самых известных ресторанов на Центральном рынке, существующий и поныне. Однако теперь его отреставрировали, и он потерял свою оригинальность, перестал быть бойким местом. В этом ресторане мы встречали студентов, которые, положив руки на длинную стойку бара и обхватив толстые фаянсовые тарелки, грели руки и ждали, пока немного остынет суп. Здесь были простые грузчики, которые потягивали свою обычную кружку пива или что-нибудь покрепче, когда у них были деньги.

Комната Франческо в то время была убогой и неуютной. Не было средств, чтобы ее украсить, не было желания заниматься этим, потому что не было ничего, кроме голода, голода на все: не хватало еды, работы, — любви, веры, человеческого тепла, надежд, успехов, идеалов.

Возможно, Франческо увидел ее, когда однажды думал, сидя в «Куполе» за чашкой дымящегося кофе о том, как бы решить все свои проблемы. Она сидела в одиночестве, за столиком напротив, блондинка с полным круглым лицом, голубыми томными глазами, в меру полная, с приятными округлыми формами, высокая. Если бы она была маленькая, ее можно было бы назвать женщиной в теле. Кожа нежно-розовая, гладкая, как шелк, взгляд романтический, как и у Пьеро. Элегантная, изысканная. Во всем ее облике, во взгляде чувствовалась какая-то грусть, что-то вроде вынужденного смирения. Губы пухлые, но не слишком. Она была по-настоящему красива, но сразу это не бросалось в глаза. Надо было к ней присмотреться. Мягкость линий, отсутствие эротичности не позволяли с первого взгляда оценить гармоничность и красоту этой женщины.

С решимостью отчаявшегося человека Франческо встал из-за стола и, прихватив с собой чашку, подошел к ее столику:

— Если ты веришь в дружбу между народами, позволь мне выпить кофе рядом с тобой. Ты красива, я чувствую себя одиноким и мне надо, чтобы рядом был кто-то из людей.

И, не ожидая ответа, он присел к столику.

Через полчаса он знал об Эльге почти все. Она из Австрии, дочь одного из управляющих венскими железными дорогами, была приходящей няней в семье французских друзей своего отца. Ей было двадцать лет, и она прекрасно говорила по-французски, Франческо заметил, что, когда он к ней слишком близко наклонялся, у нее слегка учащалось дыхание и она краснела. В тот же вечер он привел ее в свою комнату на чердаке.

Квартира Эльги с душем и туалетом, слишком шикарная для обитателя чердака, на несколько месяцев стала для него настоящим оазисом, местом успокоения и боевых стычек. Гостеприимнейшая Эльга, которая подкармливала и согревала моего друга, оказалась нимфоманкой. Романтический поцелуй с пожеланием доброй ночи мог длиться несколько сумасшедших часов, с рукопашной борьбой. Иногда — по правилам камасутры, затем во время горячего душа это еще раз повторялось, и они садились завтракать. Потом Франческо уходил искать работу, а она с нетерпением и трепетом ждала его возвращения вечером.

За несколько месяцев изучения и повтора курса камасутры Франческо стал похожим на собственную тень. К счастью, два брата из Бари, блондины, высокие и сильные, как викинги, присоединились к нашей компании как раз вовремя, чтобы спасти бедного Римлянина.

Мне эти парни никогда не нравились. Старший, самый сильный, присматривал за неполноценным сыночком владельца ряда аптек, жена которого, очень богатая женщина, стала любовницей этого парня из Бари. Поскольку старший стал жить в относительной роскоши на содержании, он тут же воспользовался этим и вызвал из самой глубинки Юга младшего. Стоит дать южанину место под солнцем, и через несколько месяцев он сумеет превратить его в такое, что никому и не снилось (только им удается затмить свет солнца, притащив куда угодно невероятное количество близких и дальних, ближайших и самых дальних родственников). Они сняли квартиру, и пока старший брат спал с женой своего работодателя, младший присматривал за его сыном. В общем, это было малое семейное предприятие.

После нескольких недель знакомства Франческо, готовясь поехать в Турин на Рождество, объяснил младшему брату, недавно приехавшему и изголодавшемуся без женщин, общую обстановку и оставил ему в наследство прекрасную австриячку.

Передача «товара» должна была происходить по договоренности так, чтобы Эльга не заподозрила Римлянина в предательстве, в том, что он рассказал младшему из Бари о ее привычках и сексуальных слабостях. Франческо хотел оставить Эльгу, которую очень жалел, с определенным шиком. Однако он не принял во внимание неосознанную зависть этого парня, его врожденную жестокость и желание выглядеть умнее и хитрее других. Как только он остался с Эльгой, он стал упрекать ее за любовь к Франческо, который пользовался ее услугами, не питая к ней никаких чувств. Он сказал Эльге, что давно ее любит и признался, что знает все подробности ее связи с Римлянином, с которым договорился на ее счет. Естественно, он рассказал ей все это, потому что страшно влюбился. Возмущенная Эльга написала Франческо все, что она о нем думает и стала жить с обоими братьями.

Для австриячки началось рабское существование в настоящем смысле этого слова. Как настоящая горничная, она должна была следить за порядком в квартире и прислуживать братьям. Деньги, которые каждый месяц аккуратно высылал ей отец из Вены, неизбежно оказывались в их карманах. Они вынудили ее спать с обоими и, возможно, поначалу ей это даже льстило — она надеялась когда-нибудь достичь настоящего оргазма, но все было напрасно. И все-таки, вполне сознавая эту свою ненормальность, она продолжала связь с братьями, которые нашли в Париже что-то вроде двойной Америки: французскую и австрийскую. Оказавшись в завидном положении между аптеками и железными дорогами, братья неплохо лечились и путешествовали с удобствами.

Когда Франческо, как обычно, вернулся из Италии, он скрыл свои истинные чувства. Мы считали обоих братьев просто знакомыми. Они никогда не появлялись в нашей компании с Эльгой. Она оставалась заниматься домашними делами. Однажды, когда они неожиданно встретились с Римлянином, он невозмутимо поздоровался с ними и похвалил младшего за его уменье обращаться с Эльгой. Младший удивился и даже был польщен.

Прошло несколько лет. За это время, кроме драмы с Николь, в жизни Франческо мы не могли бы сосчитать всех девушек разных национальностей и положения в обществе, которые согревали нас зимой и придавали аромат нашим парижским веснам. Однажды Франческо случайно встретил Эльгу. После минутной неловкости они заговорили о старых временах, и Эльга искренне почти сразу простила его, потому что уже знала цену скотству обоих братьев. Она дала Франческо адрес и телефон, и он понял, что она продолжает пока жить с ними. Таким образом, у Эльги какое-то время было три любовника: два официальных и один тайный, который уже тогда задумал отомстить братьям.

Неожиданно благодаря Эльге такой случай представился, но она это сделала без злого умысла. Во время одной из встреч она сказала Франческо, что пока не сможет принять его дома: аптекарша развлекалась в это время со старшим братом. Анонимным звонком Римлянин предупредил обо всем ее мужа. Последствия звонка были катастрофическими. Аптекарь застал жену в самый разгар «преступления». Братья вылетели с работы. На те средства, что она получала от отца, Эльга не могла и содержать братьев и платить за наем квартиры. Она возвратилась в Вену с билетом первого класса, оплаченным Франческо. Оба брата исчезли с горизонта, будучи уверены, что все это дело частного детектива.

Я все более убеждаюсь, что в жилах Франческо — хочешь не хочешь — должна течь хоть капля сицилийской крови».

 

Глава 11

Покушение

Комиссар Ришоттани посмотрел на часы. Было почти 12 часов. Пока он читал дневник, время пролетело очень быстро. Надо было торопиться. Джулия ожидала его в баре на виа Рома в полпервого.

Из окон его квартиры в доме на холмах в окрестностях Турина открывался прекрасный вид на город. Он невольно задержался у окна, любуясь сельским пейзажем. Чуть ниже текла По, темная, илистая, там и сям покрытая полосками белой пены. «Загрязнили», — подумал он.

Он уже открывал дверь, когда голос с иностранным акцентом спросил:

— Комиссар Ришоттани?

— Кому он нужен? — спросил комиссар довольно агрессивно, уже держа руку на оружии.

— Ведь это вы комиссар Ришоттани? — снова спросил человек лет тридцати пяти, высокий, плотный, в коричневых брюках и голубой ветровке. Затем он посмотрел на Ришоттани, потом на фотографию в руке и заявил: — Несомненно, это вы. — И показал фотографию комиссара самому комиссару.

— Не понимаю, — сказал комиссар, уже успокаиваясь.

Тот, догадываясь о мыслях комиссара, сказал:

— Не бойтесь, меня послал комиссар Брокар.

— Что-нибудь серьезное?

— Да нет. Он просил передать вам вот эти фотографии, — Иностранец вручил ему довольно плотный пакет, — Я агент Жерар Лесабек. Комиссар Брокар воспользовался тем, что я еду отдыхать в Италию, — продолжал он, — и попросил передать вам эти фотографии, минуя официальные каналы.

— Ну, теперь понимаю, — расслабился комиссар и снял руку с пистолета.

— Он также просил предупредить вас, что в случае необходимости вы можете позвонить ему по телефону 42-446-328 и попросить соединить с Марком. Ни в коей мере нельзя звонить ни в полицейское управление, ни домой. В общем, вы почитайте сопроводительное письмо и все поймете. Он также просил меня, чтобы вы были предельно осторожны. Похоже, что дело, которое вы расследуете, становится все опаснее. Очень рад, комиссар, что был вам полезен. До свидания.

— До свидания, — автоматически сказал Армандо, — и спасибо.

— Не за что.

Комиссар проследил, как он сел на мотоцикл с иностранным номером, завел его и уехал. Он еще несколько секунд следил, как мотоциклист спускается по узким улочкам, потом открыл дверь в гараж и решительно вошел туда. Он вдруг заметил, что рядом с его боксом некоторые лампочки не горели, но пока что не очень обеспокоился и подумал об обычной безалаберности персонала. «Черт возьми, — выругался он про себя, — даже когда все эти лампочки горят, света не хватает. Эти хозяева прямо на всем экономят».

Две мощных железобетонных опоры рядом со входом в бокс из-за тени, которую они отбрасывали, еще сильнее уменьшали видимость. Комиссар напрасно старался сориентироваться в темноте на правую опору. Как только он ее прошел, за спиной послышался легкий шорох. Он мгновенно обернулся назад, нагнулся и выхватил пистолет 9-го калибра, который, как обычно, торчал у него за спиной, между поясом брюк и рубашкой. Звук мощнейшего удара железной перекладины, нацеленной ему в голову, адский шум и искры: железо опустилось на водопроводные трубы, поднимавшиеся вдоль опор. Комиссар не увидел, а скорее почувствовал грозящую опасность:

— Стой! Стрелять буду!

Страшнейший удар, направленный в лицо, попал ему в левое плечо. Он невольно вскрикнул от боли и присел. Он несколько раз выстрелил вслепую. Неясная тень метнулась к выходу из гаража. Армандо только на миг увидел человека со спины в луче света, просочившемся через щель выходной двери. Это был высокий и сильный мужчина. Похоже, его специально подобрали против атлетически сложенного комиссара Ришоттани. Быстро поднявшись, комиссар бросился в погоню, добежал до двери гаража и заметил пятна крови. Должно быть, нападавший был ранен, но не тяжело: быстро, напрямую, он пересекал луг между поворотами дороги. «Куда он бежит?» — мелькнуло у Ришоттани, который уже начал догонять противника. Он почти сразу же получил ответ. Скрывавшийся за деревьями автомобиль появился на дороге с открытой дверцей. Нападавший прыгнул в дверь на ходу, и машина, взвизгнув покрышками, исчезла за поворотом. Комиссар еле успел заметить часть номера.

Ришоттани сразу же почувствовал грозящую опасность. Он богом вернулся к боксу, распахнул дверь, быстро запрятал конверт Брокара под кучу старых покрышек и вновь прикрыл дверь, чтобы она не болталась. Как раз вовремя: полицейская машина со скрипом остановилась у входа. Один из агентов сказал:

— Комиссар, нам передали, что тут слышали выстрелы.

— Это я стрелял, и, кажется, ранил нападавшего. Проверьте больницы и частные клиники. Это высокий, плотный мужчина, с черными волосами. Я видел его только со спины, когда он прыгнул в машину с веронским номером 7543… Немедленно передайте эту информацию в центр и скажите мне ваши данные и данные вашего товарища, чтобы я мог написать рапорт.

— Агенты Марио Ламармора и Джулио Эспозито. К вашим услугам, комиссар.

Затем по радиотелефону они передали всю необходимую информацию в центр, чтобы установить контрольные посты и заблокировать нужные улицы в надежде перехватить автомашину, на которой исчез человек, напавший на комиссара Ришоттани.

Армандо воспользовался полицейской машиной, чтобы доехать до Турина. Когда он шел в бар на виа Рома, где его ждала Джулия, он заметил, что за ним следят, но ничего не предпринял, чтобы избавиться от слежки, наоборот, сделал вид, что вовсе и не подозревает об этом. Войдя, он сразу увидел Джулию.

— Как всегда опаздываешь!

— Ты права. Извини, но в последний момент случилась неприятность…

— Что с тобой, Армандо! Ты бледен! Тебе плохо?

— Нет, ничего страшного. Я просто не спал. Вот и все. И дело Рубироза не дает мне покоя.

— Да, у меня впечатление, что оно становится навязчивой идеей, не так ли?

— Послушай, любовь моя, предположим, у тебя перед глазами все возможные изображения и символы, связанные с некой загадкой, трагической и очень запутанной, самой сложной загадкой, встречавшейся в твоей жизни. Ты внимательно всматриваешься в каждый элемент этой задачи и понимаешь, что ключ к разгадке — в тех же самых таинственных элементах, которые ее составляют. И ты с еще большим вниманием разглядываешь всю эту символику: фигуры, буквы, ноты, математические знаки. Ты концентрируешь собственное внимание, пытаешься применить то или другое решение, но ни один ключ не подходит для решения ребуса, не открывает правды, а лишь наталкивает тебя на новые предположения, подводит к новым гипотезам. Ты становишься все нервознее и бессильнее и яростно продолжаешь искать этот верный ключ, который поможет дать ответ на все твои вопросы и точно подойдет к двери, за которой — истина. А покуда ты тратишь свои силы на тысячи попыток.

— Армандо, ты не должен принимать это так близко к сердцу. Вот увидишь, когда меньше всего будешь этого ожидать, что-то вдруг появится: какой-то просвет, какая-нибудь новая улика, какая-нибудь банальнейшая вещь, которые помогут тебе во всем разобраться и блестяще разрешить и дело Рубирозы.

— Блажен, кто верует.

— Я не оптимистка, я просто реально смотрю на вещи, дорогой мой. Я верю в талант и в интуицию блестящего комиссара Ледоруба. — Говоря это, она взяла его под руку. — Пошли домой.

Едва они вошли в квартиру, Джулия обняла его:

— Посмотрим, удастся ли мне отвлечь моего полицейского от мыслей о смерти.

Комиссар укусил ее за плечо через блузку, схватил за тугую грудь и почувствовал, как она напряглась от удовольствия… Армандо, возбужденный ее движениями и вскриками, не выдержал и тоже застонал, потом обессиленный опустился на стул. Она погладила его по лицу, слегка укусила его за щеку и поцеловала густые ресницы.

— Ты совершенно необыкновенный любовник. Жаль, что мы не можем остаться вместе и пофантазировать после любви. Сегодня у меня нет времени, я должна бежать в банк. Иди в нашу комнату и отдохни. Не забывай думать обо мне.

Она пошла в ванную, быстро поправила макияж и убежала. Уже на пороге она крикнула:

— Чао, любовь моя! До скорого! Звони!

Армандо лег на широкую постель, но заснуть ему не удалось. То, что произошло в середине дня, сильно взволновало его. Он спрашивал себя: почему его хотели убить? Потому, что он был близок к истине? Или хотели просто предупредить? А может быть, оглушить, чтобы забрать документы? Выбор оружия, сила удара — все это было смертельно. Необходимо соблюдать осторожность, ни на минуту не отвлекаться, и тогда вскоре (он это чувствовал) им удастся выяснить, кто были убийцы и какие мотивы двигали преступниками.

Он позвонил Марио в управление.

— Есть ли новости, Марио? Узнали что-нибудь о том, кто на меня напал?

— К сожалению, ничего. Растворился в воздухе. Мы нашли машину, которая, естественно, была украдена, и не нашли ни единого отпечатка. Мне очень неприятно, комиссар, но вас-то хоть не ранили?

— Нет, Марио, не беспокойся, Я в порядке. У меня дубленая кожа и пока что — хорошая реакция. Иначе я бы с тобой сейчас не разговаривал.

— Комиссар, если вам понадобятся мои услуги после рабочего дня для личной охраны или охраны дома, пожалуйста, располагайте мной, как хотите.

— Благодарю тебя, Марио. Если возникнет такая необходимость, я вспомню о твоем предложении. Через несколько минут я подъеду в управление. До скорого!

— Я в вашем распоряжении, комиссар.

Он попытался отдохнуть, но ничего не получалось. Что такого мог обнаружить Франческо Рубироза, чтобы начать параллельное расследование как в Италии, так и во Франции? На этом деле уже висят пять убийств и одно подозрительное самоубийство, а преступлениям и конца не видно. Надо предупредить комиссара Брокара об опасности. Осторожность не повредит. Надо было сказать ему, чтобы был предельно внимателен, потому что это люди опасные, организованные и пользующиеся покровительством. Высокий, сильный раненый мужчина не может исчезнуть без следа без чьей-то помощи и поддержки. Конечно, со времени нападения прошло всего несколько часов, но комиссар чувствовал, что они не найдут никаких следов нападавшего, даже если наверху и в курсе этого дела. Но почему же тогда начальство дает ему возможность докопаться до истины, зная в то же время эту истину раньше, чем он? И что это за правда? Видимо, они знали содержание документов, но не знали, где спрятаны досье. И поэтому дали ему возможность искать. Он просто наживка. Когда он докопается до правды, его уничтожат, как и прочих.

Сегодняшнее покушение — просто глупая ошибка. Они решили, что в пакете из Парижа находятся известные документы Рубирозы. И другого приемлемого объяснения пока нет.

А между тем опасность возрастала, и что-то вроде петли смерти все сильнее стягивалось вокруг него. А Рембрандт? Что за связь может быть между исчезновением картины и документами о контрабанде на аукционах? Еще одна тайна, еще одна загадка, которую следует разгадать. Могли ли простейшие свидетельства о коррумпированности некоторых политических деятелей Италии вызвать такую серию преступлений и привлечь внимание международной полиции? Абсурд. Просто абсурд! В досье, должно быть, не просто политические скандалы, к которым итальянцы уже настолько привыкли, что, едва увидев заголовок в газете, с досадой переворачивали страницу. Там, видимо, что-то настолько взрывоопасное… Ясно одно: меры предосторожности необходимо удвоить, потому что опасность вдвое возросла. «Ну, что ж, посмотрим», — решил комиссар Ришоттани.

Он отправился в управление. Только он вошел в кабинет, Марио сообщил, что начальство уже ждет. «Ну вот, — подумал Ришоттани, — кошка начинает показывать коготки». Он поднялся на третий этаж и постучал в дверь Джанни Доронцо.

— Войдите! А, это вы? — спросил начальник управления холодным официальным тоном, очень далеким от обычной слащавости. — Садитесь прошу вас.

Комиссар сел, а начальник продолжал:

— Ходят какие-то слухи о покушении на вашу жизнь…

— К сожалению, это не слухи, а правда. Я подал рапорт.

— Значит, вы обнаружили что-то опасное в деле Рубирозы? Тогда мне непонятно, почему вы, комиссар, — продолжал он тоном холодного упрека, — в нарушение моих распоряжений, не сообщили мне об этом немедленно.

— Синьор начальник управления, я думаю, дело не в этом. Ничего нового, кроме того, что вы знаете, я не обнаружил. Но нападение было, и я не знаю, с чем это связано…

— Мне кажется, многоуважаемый комиссар Ришоттани, — продолжал начальник своим обычным тоном с использованием превосходной степени, — что с этим делом вам не очень везет.

— Совершенно верно. Более того, у меня такое впечатление, что я о нем ничего не знаю, а вам известно намного больше.

— Мне? Что это взбрело вам на ум?

— Вы правы, синьор начальник управления, похоже, это покушение как-то странно на меня подействовало. К тому же у меня такое глупое… впечатление, что за мной следят…

— Галлюцинации, дорогой комиссар, это от усталости, — попытался тот обратить все в шутку. — Вы, похоже, переутомились. Дело Рубирозы и неспособность разрешить его, — он ехидно подчеркнул «неспособность», — несколько подточили ваши силы, наш глубокоуважаемый комиссар Ришоттани. В таком состоянии, — продолжал он, — человеческое воображение приводит нас к не совсем обоснованным выводам. Ну подумайте сами, что за интерес нам следить за вашими действиями? Ведь мы вам полностью доверяем. Возьмите себе несколько дней отпуска. Отправляйтесь вместе с прекрасной Джулией на какой-нибудь уик-энд в Париж или Лондон, расслабьтесь и сами увидите, как решение этого дела придет к вам само собой. Ведь не машины же мы. Время от времени надо отвлечься и отойти от всей этой повседневной рутины. Надо пожить вдали от навязчивых мыслей о нашей работе.

— Наверное вы правы. Несколько дней отдыха приведут в порядок мои мысли, — согласился Ришоттани, делая вид, что тот его убедил. — Я принимаю ваше предложение и отправляюсь в Париж: он отлично подходит для уик-энда даже тому, кто не заинтересован, чтобы дело Рубирозы было закончено.

— Что вы имеете в виду? — обеспокоенно, но твердо спросил начальник. — Кому это, по-вашему, неинтересно?

— Убийцам, разумеется, — с иронией и притворным удивлением ответил комиссар. — Убийцам, черт подери! А вы думали, что есть еще какие-то варианты? Если есть, то скажите мне, ради Бога, я с радостью выслушаю все, потому что продолжаю бродить в потемках.

— Да нет, никаких вариантов. Вы абсолютно правы, уважаемый комиссар Ришоттани. Я что-то отвлекся, не так вас понял. В ваших словах мне почудились какие-то намеки… какой-то вывод… Недоразумение, конечно. Отправляйтесь, драгоценнейший наш комиссар Ришоттани. Но отдых отдыхом, а все-таки не забывайте держать меня в курсе, — немедленно сообщайте мне, если обнаружите что-нибудь новое. И избегайте дурных встреч, — с иронией закончил Джанни Доронцо.

— Разумеется, синьор начальник управления. Разум-е-ется, не сомневайтесь.

 

Глава 12

Расследование Брокара

Возвращаясь в свой кабинет Армандо дрожал от нетерпения. Ему хотелось полететь домой, чтобы достать пакет и прочесть о результатах расследования, проведенного Брокаром. Интересно было бы узнать и о политической стороне дела Рубирозы. Одно было несомненно: «C'est un vrai merdier», как сказал бы его друг, комиссар Брокар. Но как, когда и почему — все эти вопросы пока что витали в воздухе. И без ответа. И никак не удавалось понять, что за связь могла существовать между исчезнувшей картиной и досье о контрабанде на аукционах. В то время как множество мыслей и предположений мелькали у него в голове, голос Марио вывел его из задумчивости:

— Синьорина Джулия на первой линии.

— Алло! Чао, сокровище, это ты?

— Да, я. Единственная, выдающаяся, блистательная, непревзойденная, ненасытная любительница постели замечательного комиссара Ришоттани, — представилась она шутливо.

— Ты же знаешь, что я не люблю, когда мне звонят на работу, — сухо сказал Армандо.

— Знаю, знаю, не злись, любовь моя, но после нашей близости в два часа ночи, мне просто необходимо с тобой поговорить. Ведь мне пришлось так спешить, что я не успела спросить, как я тебе понравилась.

— Ну, конечно, понравилась, — раздраженно сказал комиссар, — а пока я должен прекратить разговор. Поговорим завтра. Чао.

И не дав ей времени ответить, он бросил трубку. «Вот чертовка!» — подумал он.

С тех пор, как он сказал ей, что его телефон прослушивается, она развлекалась звонками на службу и подковыривала тех, кто подслушивал, Просто прекрасно, что во всем она находит смешную сторону. Однажды, во время одного из телефонных излияний она невинно испугалась, что кто-то может их подслушать и тут же от всей души пожелала, чтобы этому кому-то как следует воткнули в задницу. И чтоб воткнувший был болен спидом на последней стадии. Ну никак ее нельзя было угомонить. У нее была просто какая-то животная радость жизни, и она не могла понять, насколько опасно шутить с людьми, которые шутя убивают. Ему очень хотелось бы избавить ее от всего этого.

К сожалению, дело Рубирозы становилось все сложнее и непредвиденнее. Важно было выяснить правду до того, как тайные враги станут слишком опасны.

Наконец, через два часа, ему удалось сбежать домой. Он вошел в гараж и достал запрятанный пакет Брокара. Он поднялся на лифте и доехал до своей площадки. Дверь в квартиру была приоткрыта. Он вошел с пистолетом в руке. Невероятный беспорядок царил повсюду. Ящики столов были выдвинуты и вытряхнуты, мебель сдвинута с места: диван, кресло и матрасы вспороты и выпотрошены, содержимое ящиков кухонного шкафчика разбросано по полу. Они даже не позаботились замаскировать все это под кражу со взломом. Абсолютно ничего не взяли. Но вся квартира была прочесана мелким гребешком. Заглянули даже в холодильник, пошарили за холодильником, не забыли ни уголка, где можно было бы что-то спрятать. Чувствовалось, что работали профессионалы, которые знали, как и где искать.

Армандо едва сдержался, чтобы тут же не вскрыть пакет и не посмотреть, что там. Он насладится этим позднее, в более спокойной обстановке. Военные действия приняли открытый характер. Началась охота с оружием в руках и с выстрелами со стороны скрытых врагов, безжалостное преследование, которое не известно еще куда приведет, но, конечно, накосит жертв, если преследователей не остановить. А остановить их сможет только комиссар Ришоттани…

Мысль о Джулии пронзила его. «Будем надеяться, что Джулия последует моим советам: не открывать дверь незнакомым, стараться не быть одной в уединенных местах, стараться не повторять одного и того же маршрута». Он заставил ее обить железом дверь ее небольшой квартирки и дал ей для самозащиты небольшой спрей с ослепляющим составом. Но легкомыслие и непосредственность куда как сильнее, чем осторожность и страх. «Надо бы еще раз напомнить ей, чего сейчас не следует делать». С этой мыслью Армандо сел за письменный стол и вскрыл пакет комиссара Брокара.

«Париж, 15 марта 1989 г.

Мой дорогой друг,

я сразу же, без церемоний перехожу к делу, к нашему делу Рубирозы (я не могу называть его вашим, поскольку оно стало и моим из-за убийства Дюваля — помните, посредника? — и Яны Павловской, о которой вы пока что не слышали. Это любовница самоубийцы из «Рица»). Итак, по порядку.

Когда мои люди позволили неизвестным ухлопать почти у них под носом этого посредника, я лично взял все дело в собственные руки. Единственной уликой в доме жертвы оказался телефонный номер на автоответчике. Его испуганно сообщила какая-то женщина. Это оказался номер некой Моник Шантал из Парижа. Я бросился по телефонному адресу и обнаружил, что голос принадлежал Яне Павловской, ближайшей подруге Шантал и бывшей любовнице Франческо Рубирозы. Представляете, дорогой друг, мое удивление и мою радость! Наконец-то в руках у меня было нечто, что может оказаться полезным в нашей работе. И действительно, Моник Шантал сообщила нам, что бывшая любовница лет десять назад родила сына, Франческо-младшего, и что в настоящее время он учится в одном из престижных наших колледжей.

Яна вступила в связь с Марком Дювалем. Похоже, он совсем потерял голову из-за этой прекрасной женщины. Представь себе чувственную жену Франческо, но лет на пятнадцать моложе (плюс-минус год роли не играют) и брюнетку, с темно-синими глазами и соблазнительным телом со всеми положенными изгибами на нужном месте, без излишеств и недостатков. Моник, которую с точки зрения сексапильности тоже не стоит недооценивать (ведь вам известно, что насчет женщин я кое-что соображаю) с не очень большой охотой и некоторой завистью «допустила» (в то время, когда я не без удовольствия любовался фотографиями бывшей любовницы Франческо), что ее подруга была воплощением «чувственности в прекрасном теле с вулканическим темпераментом» (цитирую Шантал). Связь Марка Дюваля с Павловской, чешкой русского происхождения, была довольно бурной. Она очень переживала тот факт, что Франческо так жестоко бросил ее год назад после стольких лет искренней любви и такой же страсти и после признания сына, единственного оставшегося (к этому времени) в живых из Рубироза по мужской линии. В Марке Яна нашла приятного человека, которого можно поэксплуатировать, а может и мужчину, которому можно поплакаться: что-то вроде мести мужчинам в память о настоящей, но несчастной любви.

Когда несчастный Франческо узнал о своей неизлечимой болезни, он предпочел вызвать у Павловской ненависть, а не оставлять ее с воспоминаниями и сожалениями: молодой женщине это перенести намного труднее. Щедрый при жизни, он хотел остаться таким же и после смерти. А Яна начала мучить бедного Дюваля, постоянно угрожая уйти от него, если он не будет выполнять ее капризов. Вот вам и драгоценности, часть которых, самую малую, нашли в стене его квартиры.

В течение нескольких недель Яну преследовали телефонные звонки с угрозами и требованиями передать документы об аукционах, те, о которых вы мне в свое время сообщали. Естественно, делались намеки и на ее материнские чувства. Бедная женщина, которая совсем ничего не знала, обратилась к своему новому ДРУГУ Марку Дювалю, за которым, в свою очередь, следили, как я полагаю, те же самые люди. Это они потом замучили и убили его.

Но продолжим по порядку. Вернемся к рассказу Моник.

* * *

В то утро Яна показалась мне более возбужденной и напуганной, чем обычно. Я пыталась ее успокоить, но напрасно.

— Я не дурочка и не страдаю манией преследования. Если я говорю тебе, что за мной слежка, значит, я в этом уверена.

— То, что два или три раза ты видела в разных местах города одних и тех же людей, — возразила я, — не подтверждает твоих подозрений. А если это просто случайность?

— Черта с два случайность! Это были два араба с такими мордами, что захочешь, и то не забудешь. Послушай, — продолжала она, — примерно через час я отправлюсь в «Купол». Я возьму с собой большую косметичку, точно такую же, как у тебя. Слушай меня внимательно, и тогда ты, наконец, может убедишься. Возьми свою машину и сумку и остановись неподалеку от моего дома. Старайся не бросаться в глаза. Подожди, пока я выйду, и поезжай за мной до «Купола». Я присяду за столик ровно на столько, сколько надо, чтобы заказать кофе на террасе, а потом спущусь с сумкой в туалет. Ты спустишься за мной, и мы молча обменяемся сумками.

— А что в твоей? — спросила я ее.

— Это не телефонный разговор, да и нет времени. Потом созвонимся. Если со мной что-нибудь случится, передашь все нотариусу в Женеву. Инструкции в сумке.

У меня не было времени возразить или задать еще какие-то вопросы. Яна резко прервала разговор.

Я сделала все, как она сказала, и остановила свою машину, неподалеку от ее подъезда. Страх, который я почувствовала в ее голосе, убедил меня, что дело серьезное. Я неплохо фотографирую и в последний момент, перед тем, как сесть в машину, я чисто автоматически прихватила свой верный «Кодак». Спустя какое-то время Яна вышла из дому, села в машину и поехала к бульвару Монпарнас. Почти в этот же момент, справа от меня, откуда-то вынырнул старый «ситроен» с двумя типами, похожими на каторжников.

Яна была права. За ней следили. Эта неожиданность страшно меня перепугала, и я потеряла несколько драгоценных мгновений. К счастью, я знала, куда направлялась моя подруга и, успокоившись, после нескольких попыток тронулась с места. Доехав до «Купола», эти два типа, возможно арабы, остановились, вылезли из машины и, делая вид, что разговаривают, стали следить за Яной на террасе кафе. Такой случай мог и не повториться, подумала я и, схватив мой «Кодак», тут же нащелкала десяток кадров. Во всяком случае, говорила я себе, если что-то случится с моей подругой, я смогу предложить кому следует кое-что получше, чем приблизительный словесный портрет. Мне совсем не понравилось, какой оборот приняло это дело. Я чувствовала себя виноватой в том, что не поверила Яне и тоже начала бояться. Но потом набралась храбрости и спустилась в туалет. Тут мы обменялись сумками, и я вернулась домой. И стала ждать телефонного звонка. Но телефон как будто замолчал навечно…

* * *

В сумке мы обнаружили броши, солитеры и камни такой ценности, что их происхождение никаких сомнений не вызывало. И письмо. В письме объяснялось, что Павловская ничего не знала о содержании таинственных досье своего бывшего любовника, ко угрожая ее жизни, ей стали постоянно звонить какие-то неизвестные лица. Она предполагает, что это те самые арабы, которые тайно следили за каждым ее шагом, куда бы она ни пошла. Этих двоих она заметила чисто случайно, поскольку в течение дня три раза столкнулась с ними в разных уголках Парижа. Кроме того, ока просила Моник, если события обернутся для нее драматически, заняться воспитанием Франческо.

Она сообщала адрес нотариуса Лаффона в Женеве, своего доверенного лица, под опеку которого передавался солидный капитал в долларах, французских франках, иенах и западногерманских марках, который перейдет сыну по исполнении двадцатипятилетнего возраста. В случае смерти Франческо, капитал переходит Яне, вплоть до ее смерти, а затем к Мартине Рубирозе, дочери Франческо-старшего и Анник.

В случае преждевременной смерти Павловской, нотариус обязывался назначить опекуна, и в этом смысле письмо являлось свидетельством: в нем выражалось полное доверие Яны ее подруге Моник как возможной опекунше Франческо-младшего. Письмо оканчивалось обращением к Моник с просьбой в память о старой дружбе заняться воспитанием сына.

Обеспокоенный довольно пессимистическим тоном письма и тем, что Павловская тоже испарилась, подобно нашему Рембрандту, я запасся ордером на обыск в квартире Яны. Я позвонил у двери со слабой надеждой, что сама Павловская появится на пороге, хотя, принимая во внимание очередной поворот событий этого дела, должен был себе признаться, что почти не надеялся увидеть ее в живых. Перед моими глазами все еще стояло обнаженное истерзанное тело Дюваля, и я говорил себе, что если угрожавшие были теми же, кто убил посредника, то у бедной женщины оставалось мало шансов. Как я и предполагал, дверь не открыли. Я приказал своим людям взломать ее. Трудно описать, в каком состоянии я нашел эту квартиру. Диван, кресла, матрасы — все было вспорото и вывернуто наизнанку: вам прекрасно известно, что с этого, обычно, начинается обыск как у полицейских, так и у преступников.

Но тут еще и свернули биде и раковину в туалете, заглянули под ванну, подняли паласы и паркет, сорвали кое-где обои и даже расколотили дверь в надежде найти то, что искали. Мне показалось, будто я попал на стройплощадку.

Я сразу же попросил проявить пленку, отснятую Моник. По некоторым предварительным сведениям, полученным по каналам международной полиции речь могла идти об иранских террористах, фанатичных приверженцах аятоллы Хомейни. Я сразу же попросил принять необходимые меры, предупредил о состоянии боевой готовности во всех полицейских управлениях Франции, но все оказалось бесполезным: никаких следов Павловской и предполагаемых террористов. Хотя я и отчаялся увидеть Яну в живых, хотелось использовать все возможности. К сожалению, мои предчувствия полностью оправдались.

24 апреля руанская полиция прислала мне фотографию зверски убитой женщины, возможно, проститутки. Ее тело обнаружили на одной из строительных свалок, в сухом русле реки неподалеку от города. Хотя тело жертвы было невероятно изуродовано, сомнений не оставалось: это Павловская. Преступление выходило из общего ряда, совершенных в связи с проституцией или наркотиками. Все же несколько сомневаясь, я лично проводил Моник в местный морг для традиционного опознания. Перед прекрасным изуродованным телом подруги она сначала упала в обморок, а потом отчаянно разрыдалась. Эти негодяи на славу постарались в надежде вырвать у нее то, чего Павловская никак не могла знать, потому что ее бывший любовник абсолютно ничего ей об этом не говорил. Изнасиловав ее, они засунули ей в промежность бутылку кока-колы. Возможно, с помощью кусачек, они вырвали ей соски, гасили окурки о ее кожу, глубоко исполосовали щеку бритвой или очень тонко отточенным ножом, вырезали куски кожи, покрытые волосами. Не хочу здесь останавливаться на описании проявлений самой варварской, зверской и нездоровой жестокости. Хочу сказать только единственно, что осталось от красоты Павловской: глубокие и прекрасные ее глаза, редкой голубизны, необычайно широко распахнулись и гротескно уставились на смерть, возможно, в поисках причины подобной жестокости. Не знаю, как описать вам чувство бесполезности всего, бессилия и злобы, охватившее меня при виде этого изуродованного тела, которое даже в таком виде источало какую-то первозданную красоту. Быть может, из-за абсолютной невозможности что-либо сделать перед лицом этого неоправданно жестокого преступления или из-за подсознательного чувства восхищения этой женщиной, которое родилось во мне, когда я впервые увидел ее на фотографии, а, может быть, и еще из-за чего-то необъяснимого, внушенного мне видом этой несчастной жертвы и моих к ней чувств, наконец, попросту из-за второго поражения, которое я потерпел в этой борьбе, я почувствовал, что во мне закипает глухая жуткая ярость, стихийная ненависть к преступникам, личности которых, наконец, стали известны. Ясно одно: я не успокоюсь, пока не передам ее убийц в руки правосудия. Невозможно вот так, безнаказанно разрушать красоту.

Оставляю в стороне собственные ощущения, реакции и чувства и возвращаюсь к фактам. Должен вам сообщить, что подозрения, о которых я писал в предыдущем письме, оказались более чем обоснованными. Дома в собственном кабинете я обнаружил миниатюрные подслушивающие и передающие устройства, а наша тайная полиция следит за мной на протяжении всех двадцати четырех часов в сутки. У меня впечатление, что они ждут, когда я обнаружу что-то, чего они не позволят доводить до общего сведения. Меня беспокоят способы их действий и их желание остаться за кулисами. Я чувствую, что какая-то скрытая сила дергает меня за ниточки, как марионетку, и руководит всеми моими поступками. И я чувствую, что все эти действия не носят официального характера. Я чувствую, что я в ловушке, как лисица, за которой вплотную несется свора собак. Разница в том, что за мной по пятам мчится молчаливая и еще более злая свора, а часть выжидает в засаде, чтобы при удобном случае вонзить в меня свои клыки. Я ощущаю их присутствие и испытываю глубокое чувство бессилия. Это даже не тревога, возникающая из-за необычности дела, а сознание того, что передо мной противник, который сильнее меня и действует в тени. Он внушает мне чувство отчаяния в успехе моего расследования. Это настолько могущественные негодяи, что только таинственным досье можно их сломить.

Поэтому я интуитивно чувствую: найти документы — это победа, но одновременно, возможно, и смерть; не найти — поражение, но, вне всякого сомнения, возможность остаться в живых.

У меня ясное ощущение того, что меня затягивают в смертельную ловушку, а я не имею возможности сопротивляться. То же самое, что, конечно, испытываете и вы. Оба мы бродим в темноте лабиринта, останавливаемся, наткнувшись на стену и тщетно, лишенные света, стараемся найти из него выход. Во всяком случае, я постараюсь разобраться во всем этом, понять, кто они такие, кто стоит у них за спиной, какие цели они перед собой ставят и почему действуют тайно. Прилагаю к сему фотографии двух преступников, которых считаю виновными в жестоких убийствах Марка Дюваля и Яны Павловской. Не исключено, что сейчас они в Италии. Высылаю вам результаты моего расследования, проведенного с помощью единственного доверенного агента, на которого могу положиться, как на себя самого. Хорошо бы поскорее встретиться в Париже, чтобы проанализировать положение. Живой обмен косвенными уликами, впечатлениями и мнениями мог бы оказаться полезным для дела Рубирозы.

Будьте осторожны. До скорого! С дружеским приветом!

А. Брокар.

P. S. Драгоценности были похищены из римского филиала «Кристи» 2 декабря 1980 г. Оставляю вам возможность выявить связь (если она существует) между кражей драгоценностей, делом Рубирозы и исчезновением картины. А сам себе задаю вопрос: что за связь может быть между террористами и похищением картин?».

 

Глава 13

Калабриец

Комиссар Ришоттани, прочитав документы, высланные другом Брокаром, надолго задумался. Он особенно боялся за Джулию. Ей уже скоро тридцать, а она по-прежнему ведет себя, как взбалмошная девчонка, как будто не отдает себе отчета, насколько опасен и насколько жесток современный мир. К жизни она относится совсем не по возрасту, И все же он любил ее, возможно, именно поэтому: за ее двойственность, за любовную необузданность и за преданность. Она была постоянна и почти животна в своих привязанностях, но оставалась вечной девчонкой, оптимисткой, несмотря на всю жестокость мира, который нас окружает. Армандо очень опасался, как бы его враги не затянули ее в свои сети, когда ему удастся что-то обнаружить. После того, что произошло с Яной Павловской, у него уже не было иллюзий.

Почти полночь. Завтра он предупредит ее снова, еще раз скажет, чтобы была осторожна, посоветует уехать и немного отдохнуть, пока он не решит это дело Рубирозы. Это случится уже скоро. Если будет необходимо, придется ее очень попросить послушаться его. Кто-то там наверху очень сильно боялся. И он ни перед чем не отступится. А кто-то пониже тоже страшно боялся, но не за себя. Он поневоле улыбнулся: вот подтверждение того, что крайности сходятся. Какой-то жалкий комиссаришко, правда, с блестящим прошлым и накануне пенсии, дрожал из-за женщины, из-за своей женщины, из-за Джулии. С этой мыслью он вновь принялся за дневник Марио Силенти в надежде найти в прошлом Франческо еще что-нибудь, какие-нибудь факты, которые пролили бы свет на происходящее.

* * *

«…Похоже, что в любой точке земного шара обязательно встретишь какого-нибудь генуэзца и какого-нибудь «Сальваторе», Не библейского, конечно, а калабрийского.

Я уверен, что даже на Луне первые астронавты наткнулись на них, генуэзца и калабрийца, яростно переругивавшихся между собой. Что их объединяет, так это «белин», но первый поминает его в начале и в конце каждой фразы, а если употребляет по назначению, то делает это очень непринужденно, почти механически. Второй же настолько поражен и горд его наличием, что глаз с него не сводит, все его внимание, все заботы, все неуемное восхищение сосредоточены на этом предмете. Он будто бы говорит, вернее кричит на весь свет: «Я — мужик, как здорово-то, а? Загляните-ка ко мне в штаны!» Ну и все: кто ж его теперь удержит!

Не знаю, как теперешняя молодежь Калабрии, но у нашего Сальваторе все его достоинство помещалось между ног и целиком и полностью зависело от того, как оно там себя ведет. Ну, а в свои двадцать пять имел он достоинство вполне заслуживающее внимания.

Сальваторе и Сортир не могли, конечно, слишком симпатизировать друг другу. Один — маленький, нахальный, темпераментный, общительный и тщеславный, второй — холодный, равнодушный, подозрительный, сдержанный, а если и общительный, то по расчету. Франческо относился к Сальваторе со снисходительным терпением, а вернее с интересом антрополога. Джанни Сиракуза и Джузеппе Примавера его избегали, а я, Пьеро и Добрый Самаритянин, по причине общих корней, относились к нему с пониманием, прощая ему некоторые слабости.

Все мы, однако, сходились в одном: Сальваторе был просто помешан на женщинах. Невысокий, ладный, смазливый, он имел приятный голос и неплохо пел, аккомпанируя себе на гитаре, что и было главным источником его успеха у девушек и составляло наиболее заметную часть его индивидуальности.

Он вечно спорил, задирался и, в конце концов, всем нам немного надоел.

В отличие от Пьеро, который изводил себя и свою очередную пассию, Сальваторе, убежденный в общемировой значимости своих соображений, вовлекал всех нас в свои пустые рассуждения о девственности, о безоглядной любви и о безоговорочной преданности женщины тому мужчине, которому она отдалась. Короче говоря, у Сальваторе был такой кодекс: я могу тебя бросить, послать к черту, ты же меня — нет, дрянь этакая!

После многих легких побед и разнообразных страданий на эту тему, ему попался твердый орешек: Бритт. В отличие от других немок, Бритт была миниатюрна, очень хитра и гораздо умнее большинства своих землячек. В Париж она прибыла девственницей и с чисто немецким упрямством решила, что в Германию вернется либо в этом же качестве, либо замужней женщиной, а пока что она намеревалась вовсю развлекаться с итальянцами, которых считала симпатичнее других. Дни, из утилитарных соображений, она проводила с французами: практиковалась в языке, ну а более поздние часы целиком посвящала нам. В нашей компании ее воспринимали, как девушку Сальваторе, решившего во что бы то ни стало овладеть ею. Все к ней хорошо относились и ждали, когда же произойдет грехопадение, но Бритт была неприступна. Поцелуи и многое другое — сколько угодно, но вот семейный сейф из чистой крупповской стали должен быть остаться в целости и сохранности.

Мало того, эта пройдоха забавлялась тем, что старалась вызвать ревность Сальваторе, признаваясь, что если уж она ему когда-нибудь и изменит, то сделает это либо с Сортиром, либо с Франческо, из любви к Генуе и Риму. Она когда-то побывала там на каникулах вместе с отцом. Сальваторе так страдал, что ему не раз приходилось искать утешения в вине. Подвыпив, он становился агрессивным и искал ссоры или с кем-нибудь за соседним столиком или с самой Бритт, которая, скрипя сердцем, сносила это. Как-то раз, когда он слишком разошелся, вмешался Франческо и холодно сказал: «Кончай над ней издеваться и хватит пить. Ты ведешь себя как молокосос, демонстрирующий собственную глупость».

Что тут началось! Я сам сицилиец и свои кадры знаю, поэтому я успел перехватить Сальваторе, бросившегося на Франческо. «Сукин ты сын! Я тебя из-под земли достану, где бы ты ни был! Ни с одной теперь не перепихнешься! Где будешь ты, там буду и я, и всех их уведу у тебя из-под носа своей гитарой, да еще буду спать с ними на твоих глазах. Кто ты такой, чтобы так со мной разговаривать! Я убью тебя, засранец, кастрат, трус, северянин говенный!»

Франческо наблюдал за ним с презрительной отстраненностью. Несмотря на мои девяносто килограммов, я с трудом оттащил его прочь. На следующий день Сальваторе исчез, и Бритт сообщила нам, что, придя в себя, он от стыда подальше решил уехать ненадолго в Италию. Вернулся он через две недели. Извинился перед Франческо и принялся опять терзаться сам и терзать Бритт. Римлянин был однако не из тех, кто позволяет безнаказанно оскорблять себя. Сальваторе не выносил его невозмутимости, которую ошибочно принимал за бесстрастность, ненавистную бесстрастность северянина. На самом же деле речь шла лишь о манере поведения. Никогда не обнаруживать перед другими своих истинных чувств — вот в чем было его тайное кредо.

Как-то раз Бритт случайно встретила Франческо на бульваре Монпарнас, и они решили вечером сходить куда-нибудь вместе, в тайне от Сальваторе. Целый вечер они веселились во всю, танцевали, целовались, и Бритт позволила ему облизать себя с ног до головы. Я стал ее доверенным лицом и, деля себя отныне между Франческо и Сальваторе, немочка с любопытством следила за эволюцией собственных чувств, обсуждая все это со мной.

Проводя время то с одним, то с другим, она постепенно занималась сравнениями между ними.

По-моему, все это ее сильно развлекало. Но однажды утром Бритт вбежала в мою мансарду вся в слезах.

Из ее рассказа следовало, что Франческо почти удалось овладеть ею в какой-то момент, когда, ослабев от его ласк, она позволила ему кое-что. Он уже почти вошел в нее, когда отчаяние придало ей силы и ей удалось освободиться и убежать. Теперь она не знала, что делать, потому что чувствовала, что в следующий раз не сможет устоять. Она хотела его всем своим существом, тело ее сгорало от желания, но мысль о Сальваторе не давала ей покоя. Полились отчаянные слезы. Я пытался ее утешить, но про себя умирал от смеха. «Ну и ну! — думал я. — В результате всех своих адских мук Сальваторе удалось и у Бритт усложнить характер!» Я посоветовал ей несколько дней не видеться с нами, разобраться в своих чувствах и остановиться на ком-нибудь одном. Больше мы ее не видели. Через месяц я получил письмо, где Бритт признавалась мне, что ее выбор пал на Франческо, но, поскольку она не из тех, кто ищет легких связей, она решила вернуться во Франкфурт и подождать что будет.

Если Римлянин ее любит, то он даст о себе знать, если нет — ну что ж, она будет страдать и постарается его забыть. Конечно же она страдала и конечно же в конце концов забыла.

Для Франческо Бритт была только орудием мести. Приятной мести, но не более того. Сальваторе через несколько месяцев отправился в Германию, где с помощью своего голоса и татары вскружил голову не одной наивной немочке. Однажды в Гамбурге в одном из баров его приревновал к своей девушке какой-то немец, из тех, что испытывают ностальгию по гитлеровским временам.

Тевтон, наверное, был взбешен, видя, как млеет его девица от этого недоноска с гитарой. Однако не подал вида и пригласил Сальваторе за столик, где сидел с друзьями. Все вместе они пели и пили до поздней ночи. Когда прилично поднабравшись, решили расходиться, один из друзей тевтона пошел проводить девушку, а другие завели Сальваторе на глухую улочку, где и всыпали ему как следует, вдребезги разбив гитару о его голову. После трех месяцев, проведенных в больнице, Сальваторе понял, что в общей сложности крайний юг имеет немало ценных преимуществ и окончательно вернулся в Италию.

Больше мы о нем не слышали. Еще одно изделие «made in Italy», непригодное для экспорта.

Париж — как хорошее застолье: время здесь как будто остановилось. Но годы все-таки летели, и, достигнув тридцатилетнего рубежа, Франческо перестал находить вкус в роли ночного соблазнителя. А я оставался все тем же. Пусть все идет как идет. Я не видел причин что-либо менять в своей жизни. В отличие от моих товарищей, мысли о женитьбе не приходили мне в голову, и очарование парижских кафе продолжало сохранять надо мной свою власть.

Вечно неудовлетворенный, романтичный страдалец Нытик вновь и вновь рассказывал нам с гримасой отвращения о ненасытности белокурой, холодной Шарлотты, вновь и вновь заваливал экзамен на звание учителя французского и, наконец, внезапно осознал, в чем заключается истинное значение женщин, или, по крайней мере, некоторых из них. Сдержанная и волевая Шарлотта, которой к тому времени было уже под тридцать и которая почувствовала первые признаки увядания, нашла для своего томного возлюбленного работу. Она видимо считала его последним шансом в своих поисках матримониального причала. Ей единственной удалось в течение четырех лет выдержать его метания и его измены в череде бесконечных ссор, разрывов, расставаний, примирений и возвращений.

Мы считали, что она для него нечто вроде психотерапевта. А она, в свою очередь, относилась к нам с терпимостью, не слишком любила и считала (несправедливо), что именно мы сбиваем его с пути истинного и толкаем к безответственному и по-детски незрелому образу жизни.

С какого-то момента Пьеро стал смотреть на нее по-другому. В течение нескольких недель она вдруг стала для него женщиной, не похожей ни на одну другую, чуть ли не непорочной девственницей, безгранично умной, почти интеллектуалкой.

Они все реже проводили время с нами вместе. Сексуальный аппетит Шарлотты постепенно падал и, соответственно, она становилась все более непорочной и все более умной. Настолько умной, что мы уже были им не компания. Все это ужасно потешало меня и Франческо.

Джузеппе Примавера вернулся в Италию. Мы прямо-таки видели, как он удовлетворенно причмокивает губами всякий раз, когда его называют «профессор», а сам, тем временем, тайком, разглядывает девушек, пытаясь угадать, которую из них ждет наследство. До отъезда он успел познакомиться с белокурой красавицей Гретхен, будущей женой Франческо и побывать на свадьбе Джанни Сиракузы. Когда он узнал, что невесту ждет большое наследство, он тут же влюбился в нее, но очень ревниво охранял свою тайну. От меня, однако, не укрылись плотоядные взгляды, которые он бросал на нее, а также его участившиеся появления на наших сборищах. Он даже стал часто приглашать всех нас на ужин в свою маленькую квартирку.

Я думаю, что в этот раз он был искренен в своих чувствах, хотя это и была искренность скупца. Не знаю, чем больше подогревалась эта любовь: ее предполагаемым богатством или собственной возможностью разбогатеть, используя ее красоту. В Гретхен ему, наверное, виделся идеал жены скупца: богатство и красота, приносимые ему в дар, а сам он в домашних тапочках расхаживает по дому и убеждает жену воздержаться от посещения кинотеатра»

Франческо теперь делил время между Гретхен и работой. Между продажей изделий «дипломированной литейной», приобретением антиквариата для дорогого дядюшки Самуэля и своеобразной любовью к Гретхен. Я однако никогда не верил, что Франческо любил в истинном смысле этого слова ту, которая стала его первой женой.

У нее, безусловно, был класс. Высокий рост, белокурые волосы, красота, женственность — все было при ней, но мозги ее были типичными мозгами австриячки, а это нечто такое, что может понять только другая австриячка, да и то с помощью переводчика и хорошей дозы спиртного.

Что уж там говорить про нас! Их рассуждения так путаны, что в какой-то момент начинаешь спрашивать себя, не говоришь ли ты с марсианином. Австрийские женщины, слов нет, хороши собой, им свойственны живость и страстность, это северные парижанки, но, ради бога, не надо бы разрешать им думать, а главное, жить в других странах. Что бы ты ни сказал или ни сделал, они немедленно начинают утверждать, что ты хотел сказать и сделать нечто иное, даже если ты уже и сказал и сделал, что хотел, и, стало быть, результат налицо, он совершенно очевиден и бесспорен. Но они все равно будут настаивать на своем и твердить, что речь на самом деле идет совершенно о другом.

О румынах говорят, что это не национальность, а профессия. Я же думаю, что австриячка — это не национальность, а стихийное бедствие. Об их способе мышления я бы мог написать целую диссертацию под звуки вальса. Но в то время Франческо еще не мог понять, в какую ситуацию он себя загоняет.

Он чувствовал, что компания наша начинает распадаться, и не по причине нехватки женского пола, а потому что ослабел тот задиристый студенческий дух, который был ее основой.

Всем нам было уже по тридцать или чуть больше, и все, кроме пишущего эти строки, уже начинали так или иначе понимать, что они приустали от бесконечных и опустошающих авантюр, не имевших никакого будущего.

Франческо очень любил детей и не раз признавался мне, что не мыслит семьи без потомства. Гретхен была для него не только объектом страсти, но и женщиной высокого класса, достойной партнершей на жизненном пути. Будучи человеком действия, он, конечно, быстро понял, что между его и ее образом мыслей лежит глубочайшая пропасть, что усугублялось еще и родством этой бедняги с одной из самых богатых итальянских семей по линии тетки, тоже австриячки, с теми же особыми австрийскими мозгами, что по причине старости было даже более безнадежно. Но продолжим по порядку.

Гретхен, приехавшая в Париж, не имела ничего общего с той армией молодых особ, которые устремляются туда в поисках приключений или какого-то самоопределения.

Эта 24-летняя австрийка принадлежала скорее к тому типу людей, которые уезжают из родных мест в надежде избежать какого-то краха, не понимая, что сто тысяч километров расстояния от твоей родины и от привычных мест ни на миллиметр не удаляют тебя от себя самого. Короче говоря, если ты дурак в Вене, то останешься дураком и в Париже, и в Лондоне, и в Сиднее.

Она приехала в Париж в надежде забыть о несостоявшемся замужестве. Дело в том, что во время римских каникул на вилле своего дяди, бумажного и финансового магната, владельца нескольких газет, она влюбилась в одного мелкого промышленника, занимавшегося бизнесом шерсти и попавшего в то время в довольно трудное положение. Красавица-австриячка, под влиянием своей тетки, сулившей ей золотые горы без каких-либо, однако, вещественных подтверждений этого, как если бы дело шло о неразумном дитяти, убедила своего поклонника в возможности получить от дяди необходимую ему финансовую поддержку.

Ну а дядя, как и все нувориши, благоволил к вассалам и льстецам и терпеть не мог рьяных и амбициозных молодых людей. Он пригласил претендента на руку своей молодой племянницы к себе на яхту (роскошное сооружение длиной в 35 метров) и, хорошенько его разглядев, решил, что тот не стоит испрашиваемых ста миллионов. Затем спровадил его, произнеся какие-то приличествующие случаю слова типа: «До свидания, надеюсь вскоре опять увидеть вас. Позже мы вернемся к этому разговору».

Воздыхатель оказался умнее, чем мой бедный Франческо.

Он рассудил, в свою очередь, что жениться на девушке без гроша в кармане и при этом с замашками миллиардерши не слишком полезно для его собственного здоровья, а также для здоровья его предприятия, и исчез по-английски, к изумлению родственников Гретхен. Они в простоте душевной полагали, что родство с ними не может не составлять заветной цели любого претендента.

Гретхен, прибывшая в Париж с багажом своих воспоминаний и разбитых надежд, на какое-то время ударилась в романы, а затем в поле ее зрения попал Франческо. Собственный антиквар — это шикарно, производит впечатление, подумала она и среди всех претендентов на ее «щелочку» выбрала именно его. И сделала это в самый удачный момент.

Франческо к этому времени начинал чувствовать усталость от обычных романов.

С их помощью, как и все мы, он освоил приличное географическое пространство, простиравшееся от России до Австралии.

В его коллекции не хватало только эскимосок, что, впрочем, исключается, поскольку они, говорят, вместо бриллиантина пользуются мочой, и японок. Этих-то нет и в моей коллекции, хотя по слухам они — полный отпад.

Поскольку дядя Самуэль был бездетен, Франческо хотелось иметь семью, сына, чтобы было кому передать родовое имя, но главным образом ему хотелось этого и для себя самого. Он часто говорил: «Если я женюсь, а когда-нибудь я женюсь, я сделаю это ради детей». Как человек сторонний я видел все более четко и, предугадывая будущее, пытался открыть ему глаза. Но, так же как и в отношении его дяди, не имел здесь успеха. Каждый человек устроен на свой особый лад. Я был склонен к размышлениям, Франческо же был честолюбив и предпочитал действовать. Быстрота действия — вот что было его девизом. Что до ошибок, то он их будет исправлять «по ходу дела».

Но он, бедолага, тогда еще не знал, что эта «австрийская ошибка» будет стоить ему кучу времени и денег, а также больших промедлений в карьере.

Если делая сальто-мортале, ты падаешь на все четыре лапы — это одно, а если летишь вниз головой, то нужно порядочно времени прежде чем ты полностью восстановишься и сможешь снова приняться за акробатические упражнения! Много было предзнаменований, которые должны были бы его остановить. Однажды в Турине он был приглашен на ужин в дом дяди Гретхен. В какой-то момент он обратился к ее тетке Эвелине с таким признанием: «У меня всегда была мечта заиметь какой-нибудь дом в деревне с куском земли, чтобы своими руками возделывать его и иметь на столе то, что сам вырастил. В тот день, когда это осуществится, я был бы счастлив пригласить вас к себе». На что тетка ответила: «К тому времени, когда вы заимеете собственный дом, мы уже лишимся наших зубов», — и расхохоталась, вместе со своим бумажным магнатом.

Франческо был настоящий джентльмен. Он и бровью не повел в ответ на это лапотное хамство. Ужин закончился и он, оставив Гретхен на попечение родни, уехал в Париж.

Так, еще до свадьбы, начали появляться первые грозовые облака. Тетя Эвелина, культура и умственные способности которой были весьма ограничены (первое — не только по ее вине, второе — изначально обусловлено), исходила злобой.

Ей было тогда около шестидесяти. Черные волосы, правильные черты лица, небольшой рост, широкие плечи, повадки и манера говорить, типичное для женщины 30-х годов, не заметившей, что на дворе почти 70-е, и что мужчины восхищаются уже не ею, тетей Эвелиной, а ее племянницей Гретхен.

Что в ней было самым приметным? Пожалуй, две вещи: первая, это то, что она не ходила, а шествовала, время от времени забавно сбиваясь с шага по причине возраста и артроза. Вторая — ее манера улыбаться, изо всех сил растягивая губы и демонстрируя все тридцать два фарфоровых зуба с синеватым отливом, зловеще контрастирующими с ее лицом, все еще правильным, но уже тронутым всеразрушающим временем.

Черные ее глаза блестели зло и холодно. Она постоянно была в плохом настроении, хотя у нее было все, что душе угодно: роллс-ройс и кадиллак, два шофера, тридцатипятиметровая яхта, коллекция драгоценностей, которой могла бы позавидовать и королева, титул графини (обошедшийся ее мужу в целое состояние) и сам граф под боком.

Но все ее деньги были бессильны перед наступающей старостью, которая искажала совершенный прежде овал лица, разрушала упругость груди, расплющивала ягодицы, одаривала мешками под глазами. В отчаянной попытке остановить время и выглядеть по-прежнему, она старалась двигаться не по возрасту резво, на манер молодой кобылицы. Это делало ее смешной, но чем-то и трогательной. Она вызывала раздражение и сострадание, хотя и не заслуживала последнего, поскольку с более слабыми и менее богатыми она вела себя подло и безжалостно.

Муж ее, массивный обладатель огромных седых усов, походил на аристократа. Его изысканные, любезные манеры заставляли любого верить в его расположение к себе. Но мысль, что с его помощью ты сможешь сделаться таким же богатым, как он, внушала ему священный ужас, так же как и его жене и как любому нуворишу.

Поэтому, если ты обращался к нему за финансовой помощью или предлагал выгодное для обоих совместное дело, рассчитывать на него не приходилось. Ему легче было отказаться от денег, чем поделить их с тобой.

Странные люди, эти богатые. Мне все время кажется, что они в точности похожи на волков. Живут своей стаей и не подпускают чужих. И если кто-то пытается проникнуть к ним, они будут отпихивать его изо всех сил и постараются разорвать да еще и потешиться над ним для услады себе подобных, забывая, что и они когда-то пробивались наверх, зарабатывая это кровавым потом, что они тоже прошли через самые жестокие унижения.

Но если ты сам можешь превратиться в волка, они примут тебя в свою стаю, хотя и будут ненавидеть тебя, как они ненавидят друг друга.

Что касается Гретхен, она была для них, конечно, своя, но, будучи самой красивой племянницей графа Эдуарда и графини Эвелины Лупини, она к тому же имела несчастье вызывать ревность Эвелины, которая, как и все коварные люди, умела маскировать самые неблаговидные свои поступки дружескими улыбками и нежными словами.

Короче, это была дьявольская пара: он не выносил людей умных и честолюбивых, боясь, что они тоже достигнут богатства, а она ненавидела красивых женщин.

В то же время, в некоторых случаях, они были очень щедры.

Отец Гретхен, то есть брат Эвелины, завсегдатай казино, скачек, карточных столов, был у них на постоянном содержании по той простой причине, что мот тратит богатство, а не сколачивает его.

Правда граф иногда ворчал, оплачивая прибывающие со всех сторон счета, но в целом он даже гордился этим. Будучи безмерно богатым, он как бы искупал ту щедрость, которую проявила к нему жизнь, одарив его этим богатством.

В семье все родственники относились к отцу Гретхен с большим вниманием.

Того, что он всего-навсего дармоед, никто из них не видел и не осмеливался допускать даже в мыслях. Они бы и не поняли, как можно так неуважительно думать о брате самой графини.

Чтобы Джорджо да заслуживал презрения?! Да почему? Наоборот, все ему сочувствовали.

Эвелина, как это и свойственно настоящей австриячке, нередко злоупотребляла спиртным. Однажды вечером, она, прослезившись в подпитии, призналась присутствовавшим друзьям и родственникам: «Бедный Джорджо! Он ведь был такой хороший, такой деятельный! Вот до чего довела его моя сноха! Равнодушная, холодная, бессердечная женщина. Это из-за нее ему так плохо, из-за нее он начал пить».

Никто из них не поднял голоса в защиту бедняжки, единственная вина которой состояла в том, что она вышла замуж за бездельника, имевшего могущественных родственников.

Вот так Джорджо и превратился в жертву собственной жены, коварной Гертруды, не давшей ему семейного тепла и толкнувшей его в объятия казино, скачек и покера.

Никто никогда не осмелился объяснить графине, что мужчина от холодной женщины бежит в объятия женщины горячей. Никто этого не сделал уже хотя бы потому, что миллиардеры, как известно, всегда знают все сами и им незачем слушать других.

На мой взгляд, все, наверное, опасались иметь дело с этими австрийскими мозгами, а также с банковским счетом графа Эдуардо Лупини.

Несмотря на все унижения, которые пришлось ему пережить в их доме, Франческо все же рассчитывал жениться на своей Гретхен, открыть в Париже собственный магазин, не подпуская ее родственников слишком близко к собственной жизни, заиметь потомство и жить-поживать, как это бывает в тех сказках, что рассказывают детям.

Но эта свинья дядя Самуэль, плачась на свою бедность, вынудил его через несколько месяцев после свадьбы открыть сообща маленькую антикварную лавку в Риме. К несчастью в Риме жила и тетка Гретхен, чье злое влияние стало незамедлительно сказываться. Не раз, поглядывая на Франческо, она говорила своей племяннице: «С твоей красотой, моя дорогая, ты могла бы выйти за миллиардера». Некоторое время Франческо все это сносил молча, а затем коротко и решительно сказал жене: «Послушай, дорогая, я не хочу настраивать тебя против твоих родственников, так же, как я не потерпел бы, если бы ты делала это по отношению к моим. Ты можешь бывать у них, сколько тебе хочется, но без меня. Учти, если ты будешь настаивать, чтобы и я навещал это дерьмо, то, зная твой и мой характер, могу заранее сказать что дело кончится разводом».

Гретхен, как истая австриячка, начала превращать жизнь Франческо в настоящий кошмар, стараясь любыми способами и любой ценой, вплоть до яростных скандалов, затащить его в дом своей родни.

Она ничего не понимала в профессии своего мужа, которая требует длительных поисков и нескоро дает свои плоды. Более того, она, вслед за своими родственниками, презирала его за нищету, поскольку у него не было их миллиардов. Она постоянно понуждала его просить какую-нибудь должность на их предприятиях в ожидании наследства: «Торопись, пошевеливайся, пока не поздно. Дядя стар, посмотри на других племянников, они-то не зевают».

Он уже даже и не спорил с ней. Просто оставлял ее присматривать за магазином, а сам отправлялся в Париж, где сохранил за собой квартиру и где вечерами в нашей компании старался отвлечься от мыслей о своем неудачном браке.

«Ты был прав, Марио, — сказал он как-то. — Со стороны действительно виднее. Хоть бы она забеременела, может это ее успокоит».

Но несмотря на все усилия и обещания гинекологических светил, Гретхен никак не удавалось произвести потомства.

Причина была в перенесенном когда-то сальпингите.

Франческо уже едва терпел ее.

Я его понимал: человек не может со всех сторон получать тумаки, да еще и говорить спасибо. Иначе ты не мужчина, а тряпка.

Самуэль заставил его отказаться от Парижа. Жена оказалась бесплодной. И вместо того, чтобы терпением и нежностью смягчить этот тяжелый для него удар, она еще и обращалась с ним, как с каким-нибудь голодранцем. В довершение всего, обзывая его нищим, она на самом деле могла жить только на его заработки, поскольку своих средств у нее не было, а обещания родни оставались только словами.

Год он терпел, а потом снова стал человеком действия, то есть тем Франческо, который всегда вызывал у меня восхищение. Во время своих наездов в Париж он опять начал ухаживать за девушками. Это был наш последний золотой период. Мы были вместе, и от наших проделок небу было жарко!

Я обычно изображал статую. Он, под предлогом помощи мне, начинал «обрабатывать» намеченную для меня жертву, не забывая попутно и свои интересы и проявляя при этом такую фантазию и такую энергию, которые поистине достойны были антиквара международного класса. Все нам годилось, за исключением, конечно, австриячек.

Иногда к нам присоединялся Сортир, и тогда казалось, что мы почти вернулись в прежние времена.

Однажды Франческо познакомился в «Селекте» с прелестной и очень молоденькой мулаткой. Сортир не преминул прокомментировать: «Белин! Ты любишь древности, но в постели предпочитаешь модерн! Может, я и ошибаюсь, но этой вроде нет еще и восемнадцати. Белин! Какая штучка!»

И в самом деле, Женевьеве было только шестнадцать, и она совершенно потеряла голову из-за Франческо. Он был первым мужчиной в ее жизни, первой любовью, в общем первым во всем.

Если бы она встретилась ему несколькими годами позже, может, она и смогла бы стать для него идеальной женщиной, ко тогда Франческо еще не потерял какую-то надежду поправить свои дела с Гретхен, и постепенно, шаг за шагом, сам создал предпосылки для их разрыва. Он становился все равнодушнее, все рассеяннее, и, наконец, Женевьева в отчаянии написала ему душераздирающее прощальное письмо, которое навсегда осталось самым прекрасным из любовных писем, полученных Франческо.

Год спустя она вышла замуж за какого-то француза, еще через два — развелась. В последующие годы она продолжала проявлять явную склонность к итальянцам, которые, однако, не обнаруживали никаких матримониальных устремлений.

…Франческо, все более отдаляясь от своей жены, вернулся к прежним холостяцким привычкам. Думаю, что он не разводился с Гретхен только из соображений удобства.

Она занималась их маленькой выставочной галереей в Риме, а он разъезжал по всей Европе, часто заглядывая в Париж.

О дяде Самуэле он больше не заговаривал, и я чувствовал, что их отношения дали большую трещину. Давно пора, думал я. Наконец-то он прозрел.

Как-то я все же спросил:

— А как поживает твой дядя?

— Этот сукин сын поживает прекрасно. Я не хочу о нем говорить. Противно.

И я заметил, как в глазах его блеснула искра жестокой ненависти.

— А богатые родственники твоей Гретхен?

— Лучше не спрашивай. Иногда я задаюсь вопросом, каким образом появляются на свет подобные типы? Я расскажу тебе одну вещь, которая может показаться невероятной, и тем не менее это сущая правда.

Тетка моей жены пригласила нас как-то на ужин вместе с племянником мужа Родольфо и его женой Микелой.

О Микеле я знал, благодаря болтовне Эвелины, что, познакомившись с Родольфо, она тут же собрала нужную информацию о его семье. Узнав об ожидавшем его громадном наследстве, она сразу же обручилась с ним.

Родственники поговаривали, что для удовлетворения собственного тщеславия она способна на все.

Рассказывали, что в поездках она присваивала себе титул графини и что она страдала жесточайшими головными болями. Эвелина, зная это, во время карнавальных праздников всегда старалась, как бы шутя, щелкнуть ее по голове картонной дудкой.

Маленькая, смуглая, аппетитная Микела была то, что называют женщиной для постели. И это ужасно раздражало Эвелину, все и всех ревнующую, как бывает с примадоннами, стремящимися всегда быть в центре внимания. Все должно вращаться вокруг них, подобно тому, как Земля вращается вокруг Солнца.

Меня-то все это мало касалось: они были прямыми наследниками дядюшки и, стало быть, вольны делать все, что считают нужным. Мне они были безразличны, лишь бы меня не трогали.

Но одна вещь меня ужасно раздражала: способность Микелы глотать самые грубые насмешки и терпеть крайнее унижение с невозмутимостью, достойной настоящего игрока в покер.

Однажды за картами Эвелина, которая держала банк (когда бы это она отдала его другому хоть на минуту!), начала вдруг рассказывать нам о своей жизни и о том, какое это несчастье, что она бездетна. Весьма искусно намекая на истинного виновника ее бесплодия.

Время шло уже к полуночи, и обильные возлияния несколько тормозили ее красноречие.

Слова падали медленно, как если бы алкогольные пары не давали им облекаться в звуки. В подобном состоянии тетя Эвелина нередко теряла нить разговора, начиная беспорядочно жестикулировать, поднимать и резко отбрасывать черную массу своих волос, громко выкрикивая по-немецки некоторые слова при общем благоговейном молчании. Потом ярость сменялась покоем депрессии, и она возвращалась к прежней теме: так о чем, бишь, я говорила?

— Ты говорила, как тебе хотелось иметь детей, тетя.

— Ах, да. Но вообще-то, поверьте мне, — продолжала она, вперив взгляд в Микелу, у которой детей было трое, — дети — это всего лишь вопрос везения. Есть женщины вроде животных или вот как проститутки — они пекут детей с такой легкостью… как тараканы.

И раздавленная Микела: «Да, тетя, ты совершенно права», — поглаживая ей при этом руку.

— Поставьте какую-нибудь музыку, к черту всю эту меланхолию! — говорит вдруг тетя Эвелина со слезами на глазах. Слезы были обычным делом, когда время приближалось к полуночи.

Тетка моей жены очень любила поплакать над своей жизнью и над жестокостью судьбы, которая дав ей все, осмелилась не обеспечить ее эликсиром молодости.

Вспомнила она и «своего дорогого брата», того самого мота и дармоеда, и из ее слов вырисовывался портрет самого ангела. Ну, а то, что он, возвращаясь домой в подпитии, нередко колотил жену и дочерей, так это вика Гертруды. Но Эвелина все равно любит ее и не перестанет любить. Проливая пьяные слезы, она вопрошала: «Ну почему, почему Гертруда терпеть меня не может?»

Между тем муж Микелы, Родольфо, включил проигрыватель и поставил пластинку с отчаянной самбой.

Музыка произвела целительное действие ка тетю Эвелину, настроение которой мгновенно поменялось, что весьма типично для алкоголиков. Сердито смахнув слезы, она встала и со словами: «Сейчас я вам покажу, что такое настоящая самба!», бросилась в такой судорожный танец: что трудно было понять, какому из африканских племен она подражает.

Спотыкаясь, но все же не падая, она яростно взмахивала головой, шевелила губами, испуская какие-то звуки, морщилась, выставляя напоказ сверкающие, белоснежные зубные протезы, вращала плоскими ягодицами, пытаясь из последних сил следовать дьявольскому ритму этого танца. Зрелище было смешным и неприличным. Неописуемое убожество.

Наконец задыхающаяся и обессиленная, она села и повелительно обратилась к Микеле: «Покажи мне, как бы ты станцевала такую самбу».

И Микела покорно, под невозмутимым взглядом мужа, согласившегося на это — а как же, ведь наследство же! — начала так бешено крутить животом, ягодицами, так трясти грудью, что это могло бы вызвать зависть у какой-нибудь платной девки из бара.

Я подумал тогда, что как ни посмотри, а все-таки в каждой тщеславной женщине сидит шлюха.

Потом пришла очередь и моей жены. Я взглянул на часы.

Что тут поднялось! Совершенно уже пьяная и распоясавшаяся Эвелина набросилась на меня.

— Где это вы научились смотреть на часы в доме, куда вас приглашают как гостя?

— Графиня, — незамедлительно ответил я. — Вы не раз просили меня чувствовать себя здесь как дома, но поскольку у вас нет для меня отдельной комнаты, я предпочитаю откланяться, независимо от вашего к этому отношения. Завтра мне рано вставать, нужно открывать магазин, а сейчас уже второй час ночи. К тому же я не умею и не испытываю желания танцевать самбу. Спокойной ночи.

И ушел, оставив бедную тетю Эвелину с открытым ртом. Я надеялся, что жена последует за мной, но она осталась со своей теткой.

Ну, а сцену, которую устроила мне Гретхен на следующий день, ты можешь легко себе представить. Это была, может быть, одна из лучших ее сцен, но в результате она оказалась и последней каплей, заставившей меня мысленно сделать жест римских императоров: опустить вниз большой палец в знак смертного приговора гладиатору, И сделал я это с какой-то особой жестокой радостью, сам удивляясь такому своему чувству.

Гретхен, которая с этого момента уже не была для меня женой, продолжала кричать:

— Ты оскорбил тетю! Ты не хочешь ее понять! Она сама говорила мне, что ты никогда не гнешь спину, а они привыкли к почтительности. В Неаполе, в роскошном отеле, они давали такие чаевые, что при отъезде весь персонал выстроился и проводил их поклоном, называя герцогом и герцогиней. Ты это понимаешь? — кричала она все громче. — Герцогиней, хотя она только графиня!

— Дорогая, — отвечал я спокойно и с улыбкой. — Что касается титулов, то я признаю только подлинные, а не купленные. Ну а по поводу спин, то у меня спина антиквара, а не лакея. Меня не очень трогает, что ты сравниваешь меня с лакеями, но я в состоянии оценить интуицию твоей тетки: всех ее миллиардов не хватит, чтобы заставить меня показать хоть кусочек спины, хотя я с удовольствием и безвозмездно могу ее продемонстрировать всю целиком людям интеллигентным, порядочным, чутким, то есть действительно благородным.

Этими добродетелями твоя дорогая тетушка никогда не будет обладать, ибо они не покупаются.

И, наконец, третье. Мне от этого дерьма ничего не надо. Это ты пытаешься сделать из меня их мальчика на побегушках, потому что тебе вечно всего мало. Ты веришь их обещаниям, вилами по воде писанным, и не видишь той реальности, которую предлагаю тебе я. Может быть, это и немного, учитывая твои претензии, но зато вполне конкретно. Ты видишь только их миллиарды, но не думаешь ни об их одинокой старости, ни об убожестве их жизни. Ты видишь блеск их золота, но не замечаешь их лет, их морщин, их немощей. Ты видишь драгоценности твоей тетки, но не видишь разверстую пасть могилы у ее ног.

Ты не видишь всего этого потому, что ты глупа, поверхностна, пуста, как и полагается чванливой австриячке.

— Когда-нибудь я стану богата, — закричала она. — И тогда ты, ничтожество, бог знает что из себя изображающее, еще придешь ко мне, чтобы попросить взаймы.

— Вот как? — удивился я.

— Да, да. Именно так. Ты ведь подыхаешь каждый раз, когда тебе не удается купить то, что тебе понравилось. И вот тогда мой шофер привезет меня на роллс-ройсе и может быть, если ты будешь достаточно вежлив, я и куплю тебе что-нибудь.

Поняв, что разговор приобрел форму совсем уж мерзкой перебранки, я крикнул:

— Заткнись, идиотка! Убирайся! Отправляйся за прилавок!

Она промолчала и вышла.

Теперь ты понимаешь, Марио, почему Гретхен больше не существует для меня. Я наставляю ей рога и не испытываю никаких угрызений совести, наоборот, я чувствую радость, какое-то особое ощущение, которое даже не могу объяснить.

Когда мы поженились, я думал: «Если она поймет всю поверхностность и эгоизм своих родственников, то станет мне другом и помощником в достижении моих целей». Вместо этого я обрел врага. Не ценя тот скромный комфорт, который она имеет только благодаря мне, она превращает мою жизнь в ад.

И теперь каждая моя измена похожа на раунд греко-римской борьбы, я прижимаю ее лопатками к земле. И наполняюсь радостью, радостью победителя.

— Ну, а дядя Самуэль? — спросил я, меняя тему.

— Я уже просил тебя, не упоминай о нем. Он оказался настоящей сволочью. Ни его имени, ни имени моей жены я больше не желаю слышать.

И я снова увидел в его глазах тот жестокий блеск. Хорошо, хорошо, не злись. Но в глубине души я спрашивал себя: что же произошло между дядей и племянником, откуда эта глубокая ненависть?

С тех пор мы не возвращались к разговору о его родственниках.

Когда Франческо появлялся в Париже, мы часто проводили время вместе, иногда я сопровождал его в походах от одного антиквара к другому, разыскивая «невежду», как он говорил.

Он объяснял мне, что профессия антиквара строится на знаниях. Чем больше знаешь, тем шире круг знакомств, тем больше у тебя возможностей хорошо заработать.

Если какой-либо антиквар предлагает тебе вещь (рисунок, бронзу, майолику, мебель) и не имеет точного представления ни о ее возрасте, ни о происхождении, ни об истинной ценности, то у тебя есть хороший шанс приобрести ее с большой выгодой для себя.

Во время изматывающих походов от одной лавки к другой, я познакомился с неким Аароном Райхманом, по прозвищу «раввин из Маре».

Франческо восхищался его познаниями в классической культуре и большой человечностью. «Вот человек интересной судьбы, — говорил он мне, — когда-нибудь я расскажу тебе о нем».

Но случилось так, что мое общение с Франческо вскоре прекратилось, вернее оборвалось, как обрывается обстоятельствами нить незаконченного повествования.

Сразу же после того разговора, а он был, если мне не изменяет память между 1969 и 1970 годами, я уехал в Англию, где и осел окончательно в качестве преподавателя итальянского языка.

Мы обменялись несколькими открытками и на этом все кончилось.

Со стороны я слышал, что он вторично женился и что ему удалось добиться успеха.

Потом я узнал, что в Лондоне он открыл еще одну художественную галерею. Я мог бы, конечно, разыскать его. Но ощущение уже возникшего между нами расстояния останавливало меня. Такая встреча нам обоим ничего бы не принесла, кроме грусти и чувства неловкости.

И я предпочел просто сохранить память об этой дружбе, такой крепкой когда-то, по-настоящему мужской, основанной на взаимном уважении…»

* * *

Комиссар Ришоттани прервал чтение, посмотрел на часы и лениво потянулся, проворчав сквозь зубы, что вот почти уже и 2 часа ночи. «Дочитаю завтра», — подумал он. Усталость победила любопытство, комиссар решил все-таки поспать. Наутро, приехав на работу, он как всегда нашел на письменном столе уже принесенные верным Марио свежие газеты: «Стампа», «Коррьере делла Сера», «Джорно», «Аванти».

На первой странице все они помещали материал о террористическом акте по захвату итальянского туристического судна «Акилле Лауро».

Четверо палестинских террористов, проникнув туда во время стоянки в Александрии, овладели им в открытом море и, сделав заложниками четыреста человек, потребовали освобождения пятидесяти «братьев», содержащихся в израильской тюрьме.

Жестокость террористов достигла предела, когда во время переговоров один из пассажиров — 69-летний американец Леон Клингхоффер — инвалид, прикованный к коляске, был убит выстрелом в упор прямо в лицо самым молодым из них, продемонстрировавшим таким образом своим товарищам слепую и фанатичную веру в общее дело.

Говорят, что фанатизм порождается невежеством. В таком случае религиозная и политическая власть песет свою долю ответственности за разгул этих темных, разрушительных, смертоносных сил.

Небольшой кучке людей удавалось держать в напряжении весь мир, все общественное мнение. Кучки людей, находящихся на стадии варварства, было достаточно, чтобы разрушить любую структуру и повсюду сеять смерть, действуя подло и из-за угла.

Терроризм — вроде бы и не война, поскольку она никогда не была объявлена, хотя ее разрушительные последствия дают себя знать на каждом шагу, и в любой миг могут раздаться крики смертельного отчаяния в самых неожиданных точках и в самых непредсказуемых ситуациях.

Война грязная, без линии фронта, с постоянно тасующимися союзниками и сторонниками, в зависимости от поставленных на карту политических и коммерческих интересов.

Война, подогреваемая молитвами и блеском лезвий, погружаемых в невинную человеческую плоть.

Война, творимая под сенью обмана, где самый лояльный удар — это удар в спину.

Комиссар Ришоттани испытывал самые противоречивые чувства, думая о жестокости и одновременно бессмысленности свершившегося. Как всякий спортсмен, Армандо совершенно не выносил ни явной, ни скрытой подлости. Она вызывала у него почти физическое отвращение.

Привыкнув иметь дело с благородством обитателей гор, он не мог понять, как можно так хладнокровно убить кого-то только из фанатизма.

Весь день у него было плохое настроение. Только звонок Джулии заставил его немного отвлечься. Вечером, сев поужинать, он включил телевизор, чтобы послушать выпуск новостей.

И вдруг, во время интервью с террористами, он узнал среди них одного из предполагаемых убийц Павловской, чьи фотографии прислал ему комиссар Брокар.

Изумление сменилось лихорадочными размышлениями. Чем же могли быть связаны между собой преступления по делу Рубироза, кража драгоценностей из римского филиала Кристи, досье Франческо, исчезновение Рембрандта и террористы?

А каким образом во все это вписывалась распродажа на ТЗМС, мог знать только сам Господь Бог.

Если террористы будут схвачены, решил комиссар, надо будет допросить их по делу о краже драгоценностей и убийстве Павловской.

А пока надо дочитать дневник Марио Силенти и подождать, как будут развиваться события на судне.

 

Глава 14

Раввин из Маре

Жизнь — странная штука. Нет-нет да и подкинет тебе какой-нибудь сюрприз или невероятное совпадение.

Я потерял из виду Франческо, поскольку пути наши слишком разошлись, и вдруг, во время одного из наездов в Париж, встречаю там Доброго Самаритянина, и он принимается рассказывать мне о перипетиях судьбы одного польского еврея, того самого, о котором упоминал Франческо в наш последний вечер. Таков Париж. Прерванная нить многочисленных историй может вновь связаться и пополниться через несколько дней, месяцев или лет другими событиями, которые пересекаются, переплетаются или соприкасаются друг с другом. Большей частью случайно. И так же случайно ты узнаешь об этом, чтобы в недоумении задать себе вопрос: не есть ли жизнь человеческая всего лишь игрушка в руках судьбы?

А судьба — жестокий ребенок, которому нравится играть этими жизнями. Мы перебираем с Джулио наши воспоминания, и вдруг он говорит мне, что Франческо в свое время завязал тесные дружеские и деловые отношения с неким Аароном Райхманом по прозвищу «раввин из Маре», поскольку этот Аарон жил в квартале Маре и пользовался всеобщим расположением.

Весьма симпатичная личность, с которой у Доброго Самаритянина, впрочем, было мало общего, Джулио продолжал сохранять прочную веру в коммунизм, польский беженец давно и окончательно потерял веру в возможность равенства между людьми. Первый исповедовал и пропагандировал свою веру, приводя различные доказательства. Второй — реально пережил в Варшаве ее практическое воплощение в повседневной жизни.

Эти двое могли, конечно, терпеть друг друга, но не более того.

Должен признать, однако, что, невзирая на личные пристрастия, Добрый Самаритянин был достаточно объективен.

Поляк был преподавателем литературы, тихо и скромно жившим в старой Варшаве под властью коммунистической бюрократии, для характеристики которой он нашел собственное определение: «Если ты встречаешь начальника, который спрашивает у тебя, сколько сейчас времени, то самым разумным и мудрым будет ответить: «А сколько вы хотите?».

Ответ, конечно, несколько в восточном духе. На мой взгляд, однако, он довольно точно передает суть положения, сложившегося в некоторых странах при определенных режимах.

По внешним данным раввина никак нельзя было назвать красавцем. Рост средний, возраст — около 45, склонность к полноте и намечающаяся лысина. Продолговатое, с опавшими щеками лицо, голубоватые водянистые глаза, зажигающиеся странным блеском, когда разговор начинал его интересовать.

У него был особый дар слова, которым он пользовался со сказочным искусством, хотя иногда и бывал чересчур многоречив. Физическую непривлекательность он с лихвой возмещал изысканным красноречием, очаровывающим собеседника.

У этого незаконного сына варшавского адвоката и горничной были крепкие и грубые руки, которые должны были бы принадлежать скорее крестьянину, чем человеку от литературы.

Одевался он самым смешным и нелепым образом. Вечно в каких-то дешевых, слишком тесных брюках, еще больше подчеркивающих, по причине начинающегося брюшка, нескладность его фигуры. Бесчисленные связки ключей и записные книжки во всех карманах брюк и пиджака только увеличивали ощущение запущенности, исходившее от всей его фигуры.

Он постоянно боялся воров. Если бы это было можно, он запер бы на замок даже свою ширинку. В нем сочетались душа цыгана и голова филолога.

При первом знакомстве он производил впечатление человека любезного, но с оттенком какой-то липкости.

Правда, не всегда.

Временами эта липкость исчезала, и его врожденная любезность делала приятной любую беседу, деловые переговоры или простой формальный контакт.

Удивительная память позволила ему в молодости получить классическое образование и блестяще закончить варшавский университет с благосклонного разрешения партии, в чьи планы входило использовать его врожденную сердечность и легкость в приобретении друзей из любой среды на посту культурного атташе польского посольства в Париже.

Хорошо познав на собственном опыте, что такое коммунистическая реальность, Аарон, прибывший во Францию, думал только об одном: освободиться от партийных пут и начать свободную жизнь в Париже. Типичная еврейская особенность — умение проникнуть в любую среду — помогла ему в осуществлении этого намерения.

В поисках работы он попал как-то на рю де Прованс, улицу старьевщиков и мелких антикваров. Все они были, в основном, евреи и вели дела только с коммерсантами.

Там продавалось все на свете, от всякого старья до настоящих древностей, Никто из этих торговцев особенно не заботился о тщательном подборе, об определении стиля и эпохи продаваемых вещей. Главное было — продать быстро. И человек разбирающийся всегда имел возможность найти там что-нибудь интересное и по сходной цене.

Вот к одному из таких торговцев и постучался Аарон. Это была весьма колоритная личность — еврей венгерского происхождения по имени Лев, пользовавшийся большой известностью среди антикваров.

Коренастый, на голове — вечная шляпа, которую он не снимал ни перед клиентами, ни перед дамами, ни дома в обществе жены и дочерей. Лицо жесткое, с приплюснутым носом.

Кроме этой шляпы он обладал еще одной примечательной особенностью — никогда не говорил нормальным голосом: все свои немногочисленные реплики он подавал таким громоподобным ревом, как если бы имел дело с глухими.

Это придавало его разговору, касавшемуся только продажи товара — старой мебели, светильников, гобеленов — такую ноту агрессивности, что при первом знакомстве человек, попавший в его лавку, начинал тут же думать, как бы оттуда уйти.

Но со временем, если вы были завсегдатаем рю де Прованс, вы переставали обращать на это внимание, и мощь его голосовых связок начинала вызывать лишь веселое изумление. На вечно меняющихся экспонатах его лавки (товарооборот происходил с потрясающей скоростью) всегда красовалось одно и то же объявление: «Продаем только коммерсантам».

А если какой-нибудь бедняга-любитель случайно попадал в эту лавку, его встречали таким громоподобным приветствием, как будто оно было адресовано всему Парижу.

Известно, что любителя всегда можно распознать по тем вопросам, которые настоящий опытный антиквар никогда не будет задавать: Какова высота? Ширина? Какое это дерево? К какому стилю относится? Кто автор? Как насчет атрибуции?

После первого же подобного вопроса, обнаруживавшего непрофессионализм посетителя, Лев орал: «Вы читать умеете? Здесь продают только коммерсантам!»

И возмущенный клиент уходил.

У Льва была своя слабость — карты, и за карточной игрой, сопровождаемой жутким ревом, он продавал свой товар антикварам, прибывающим со всех концов Европы в поисках старинных вещей для пополнения своих магазинов.

Кроме этой слабости была у него и другая, более приятная: женщины. От них он не смог отказаться и тогда, когда, по причине возраста, вынужден был прибегать для демонстрации своих мужских качеств к гормональным инъекциям, очень вредным для его предстательной железы.

В то время, когда Аарон постучал в его дверь, Лев переживал особый момент своей жизни. Он только начал тогда пользоваться гормонами, и ощущение вновь обретенной потенции располагало его к некоторой благостности и щедрости. Щедрости на еврейский манер, естественно: если я даю тебе 5, ты должен вернуть мне 10, потому что одалживая тебе эти 5 лир, я должен получить доход, как от всякого вложенного капитала.

Но у польского беженца были тогда две неотложные нужды: уладить вопрос о своем проживании во Франции и как-то прокормиться.

Поначалу все шло хорошо, и ничто не предвещало перемен, если бы Аарон не совершил непростительной ошибки: думая как-то повысить собственные акции, он сообщил работодателю о своем филологическом дипломе.

Никогда не признавайтесь богатому невежде, что вы бедняк с университетским дипломом!

Вы не можете доставить большего удовольствия садисту, чем сказать ему: «Не бей меня, мне больно!»

С тех пор хлеб Аарона стал горек и черств.

Вот когда простое происхождение и крестьянская кровь со стороны матери сослужили свою службу: терпение и железное здоровье получили хорошее подкрепление смирением и умением выстоять перед любой провокацией и хитростью.

Один орал, второй терпеливо молчал.

У Льва было две дочери, обе дурнушки. Правда, одна была тощая, а другая толстая, но с довольно приятным лицом, что было почти незаметно, поскольку все внимание поглощалось ее необъятным задом.

Казалось, что эта бедняга вынуждена была постоянно носить высокие каблуки, чтобы, спускаясь по лестнице на своих коротеньких и толстых ножках, не стукаться задом о ступеньки.

Но нашему Аарону в этом объемистом молодом заде увиделась такая перспектива покоя, довольства, изобилия, утешения и плотских удовольствий, что он, в конце концов, уже и сам не мог понять, что его больше привлекло: возможность взять реванш за все издевательства старика или само обладание хозяйкой этого седалища.

Лев взял себе в привычку, подзывая его, орать: «Арман!» (это была кличка его любимой собаки, которая совершила однако непростительную ошибку: издохла во время охоты на кабана).

«Понимаешь?! — проорал он как-то Аарону в минуту разговорчивости. — Умерла лет на 5 раньше срока. Разорение! Никогда больше у меня не было такой умной и преданной собаки. Ела мало, а какая была выносливая!»

Ну, а Аарон только что хвостом не мог вилять. Зато убирался в лавке, бегал в бар для хозяина и его гостей, принося им выпивку, сносил все выходки Льва, любившего сопровождать свои приказания словами: «Эй! Магистр! Три кофе и побыстрей!»

Аарон никогда не обнаруживал своих подлинных чувств. Не протестовал, не оскорблялся. Он жил, как тень, всегда под рукой, тихий, исполнительный, отзываясь на каждый крик хозяина и, в отличие от собаки, не выражая ни боли, ни радости. Чем больнее его унижали, тем больше утешения находил Аарон, поглядывая украдкой на цветущий зад дочери хозяина.

Под этими взглядами, как и у всех дурнушек, первоначальное недоверие и изумление Мелани сменились удовольствием от сознания, что она пользуется чьим-то вниманием. Впервые она почувствовала себя женщиной.

И потихоньку от отца она начала посещать этого поляка, который приводил ее в состояние ступора своей изысканной вежливостью и нежными взглядами светлых глаз, заволакиваемых иногда странной истомой.

Время, пролегающее между взглядом и первым прикосновением, пропорционально силе желания.

А это желание достигло у обоих гигантского накала, пропорционального их приниженности.

Аарон окончательно влюбился в Мелани и, как все влюбленные или убедившие себя в этом, не замечал, что предмет его любви был достойной дочерью своего папаши.

Влияние поляка на эту француженку-коротышку поперек себя шире имело двойную природу: тут действовала и восточная экзотика, всегда привлекающая женщин, и некий вызов отцовскому авторитету.

«Отцовский авторитет», в свою очередь, тоже не дремал. Изображая неведение, он тем временем взвешивал ситуацию. С одной стороны, Лев трезво оценивал небогатые возможности своей дочери и понимал, что шансов выдать ее замуж, не заплатив за это хорошенько, у него маловато.

С другой стороны, неплохо было заполучить и дармового работника, хотя Аарон и не мог бы быть слишком большим помощником в его делах.

Итак, бедняга поляк получил наконец доступ к этому роскошному заду.

Судьба никогда не была с ним щедра. Впервые в жизни он тоже получил от нее что-то, и ему казалось, что он попал в рай.

Но время шло, и когда он проснулся, то проснулся в аду.

Этот парижский ад Аарона был населен умирающим, но по-прежнему заносчивым и недоверчивым тестем, двумя маленькими дочерьми и женой, которая после нескольких лет надежд, иллюзий и несбывшихся мечтаний превратилась в типичную французскую жену-хозяйку в еврейском варианте: мещанка-коротышка, мелочная и сосредоточенная только на деньгах.

Сухая, вульгарная, грубая, надутая, беспросветно глупая и, конечно же, претенциозная.

Глупость и претенциозность всегда неразрывно связаны между собой.

Аарон занял, наконец, место тестя, и Мелани, надеявшаяся достигнуть с его помощью вершин успеха, очень скоро столкнулась с совсем иной реальностью.

Мужу ее, так резко перешедшему от туманной красоты поэзии к конкретной жестокости мира торговли, только и удавалось, что очаровывать клиентов своей эрудицией и изысканной любезностью, но товар, который он покупал и продавал, походил скорее на экспонаты какой-нибудь выставки по теме плохого вкуса, чем на антиквариат.

Правда, на том «поле чудес», которое представляет собой парижский рынок предметов искусства, уродство, подделки и поздние подражания находят себе больше покупателей, чем настоящая прекрасная старина. Уже хотя бы потому, что настоящая старина может быть распознана и понята только истинными знатоками, людьми образованными, утонченными, способными услышать ее язык и, главное, способными заплатить за нее громадные деньги.

Смирившийся Аарон работал один как целых два еврея, а это значит — работал за десятерых. Вместо рева прежнего хозяина он слушал теперь истерические вопли своей жены, ставшей еще шире после двух беременностей и еще недоверчивей по отношению к окружающему миру.

Умной она не была, но зрение-то имела хорошее, и, когда ей попадалось зеркало подходящих размеров, не могла, конечно, быть слишком польщена тем зрелищем, что представало перед ее глазами. И всю свою злобу и неудовлетворенность она вымещала на муже.

А верный себе Лев, тем временем, уже неизлечимо больной раком предстательной железы, продолжал начинять себя гормонами и по-прежнему предавался сексу.

В завещании он, со свойственной некоторым старикам зловредностью, поделил свой значительный капитал, помещенный в швейцарских банках, на две равные части: одну часть — дочери некрасивой и худой, а вторую — некрасивой и жирной, но на следующих условиях: до самой своей смерти Мелани имела право только на проценты, а затем капитал переходил поровну к двум ее дочерям.

Аарон не повел и бровью. Привыкнув к жестокости коммунистического режима, в Париже он жил, отделив себя от реальностей окружающего мира. Как вол на ферме, который покорно несет свое ярмо, он реагировал лишь на запах привычной домашней пищи, механически распознавал знакомые очертания спальни и привычно сносил нападки Мелани с терпением, свойственным такому рабочему волу.

Этот поляк, отдавший столько лет зарабатыванию денег, почти не отдавал себе отчета, что он живет во Франции, демократической стране, где он мог бы, при желании, развестись, поменять профессию, жениться на другой и как-то повлиять на свою судьбу. От одного рабства он перешел к другому с естественностью человека, уверенного в отсутствии всякого выбора.

Его еврейская природа и коммунистическое прошлое способствовали тому смирению, с которым он переносил все унижения и нападки со стороны Мелани. Он одевался убого и некрасиво, покорно принимая то, что давала ему жена, не будучи в состоянии хотя бы в этом настоять на своем.

Он был полностью задавлен. Его ум и восприятие жизненных фактов, которые должны были бы развиваться и оттачиваться под влиянием кипящей парижской жизни, испытали на себе, так сказать, «эффект Мелани». Мало-помалу он деградировал и достиг, наконец, дедуктивных способностей жены, единственной целью которой и источником самого большого удовлетворения были деньги.

Ежедневно, входя в лавку или звоня туда по телефону, она, без единого слова приветствия, злым и жестким тоном задавала мужу один и тот же вопрос: «Что-нибудь продал?».

Аарон всегда отвечал «да», даже если это было не так, только бы не раздражать ее.

Коллеги с улицы де Прованс относились к нему несколько пренебрежительно. Когда о нем заходила речь, они, усмехаясь, говорили: «Le larbinde Madame».

Наверное, никогда еще слабость к женскому заду не была оплачена такой дорогой ценой. Вот подходящий случай, чтобы сказать: «Взяли за жопу».

С годами от блестящего филолога остались одни воспоминания.

Попав в местечковую среду, он сам стал типичным ее обитателем, занятым мыслью о деньгах, неспособным к какому-либо самосовершенствованию или к попыткам достичь другого уровня жизни, но даже хотя бы к желанию обладать теми вещами, что сопутствуют этому уровню.

Неприятие роскоши, заложенное в коммунистической матрице его воспитания, только усилилось с превращением в мелкого торговца еврейского квартала под пятой Мелани.

Он и подумать бы не мог о хорошем ресторане, настоящем отеле, о том, чтобы поехать куда-нибудь отдохнуть или сшить себе костюм на заказ у известного портного, короче, о том, что является вещественным признаком того мира, который он сам определял как «дряблое чрево Европы».

В час дня, если дела не вынуждали его пригласить к обеду какого-нибудь клиента, он забирался в глубь магазина, где поспешно съедал в одиночестве ломтик паштета, жадно откусывая огромные куски хлеба, склонившись над жирным листом бумаги, где лежал этот его «обед».

Крошки хлеба падали изо рта на бумагу, смешиваясь с остатками паштета. Войдя неожиданно, вы заставали его сгорбившимся над смятой бумагой, торопливо, тайком поглощающим свою пищу, будто бы он ее где-то украл и теперь должен был поскорее уничтожить следы этого воровства.

Лиса, только что побывавшая в курятнике — вот на что это было похоже. Давясь хлебом, он вежливо спрашивал, не хотите ли и вы разделить его трапезу, делал несколько больших глотков пива и только после этого обретал какое-то подобие спокойствия.

Закончив свой поспешный обед, он возвращался к работе, начиная звонить клиентам, поставщикам, посредникам. Там, где хватило бы и десяти слов, он произносил по крайней мере пятьдесят, пускаясь в бесконечные любезности и всякие формальности, не без некоторой чрезмерной услужливости в тоне. Его говорливость была удивительна, так же как и способность терпеливо выслушивать собеседника.

Без телефона он бы пропал. Телефон оказывал на него целительное действие, освобождая от страхов, подбадривал, делал увереннее, заряжал энергией, как и стены лавки, от которых он не решался отделиться.

Если надо было куда-то поехать, это стоило ему больших усилий. Как какой-нибудь раб он мог действовать только под плеткой Мелани и только имея под рукой свои орудия труда: телефон и привычную обстановку. В магазине он все делал сам: покупал, продавал, переносил мебель, вел учет.

А кроме того ходил за покупками для дома, отводил дочерей в школу, и все только диву давались, откуда берется эта энергия, почти ярость, которая бурлила в нем с шести утра до двенадцати ночи.

Некоторые считали, что всему причиной деньги: человек с востока, открывший их существование, уже не знает удержу. Аарон, может быть слишком образованный, чтобы быть достаточно умным, просто не понимал, что деньги не цель, а только средство.

Добрый Самаритянин рассказал мне, что Франческо завязал с раввином из Маре тесную дружбу. Он доверял ему перепродажу товара невысокой художественной ценности, но главной целью их встреч была необходимость поговорить о превратностях судьбы, потому что они чувствовали себя «братьями по несчастью», как любил говорить раввин. Обоих бессовестно использовали, и оба накопили достаточно злобы и обиды против этой жизни и против тех, кто их унижал и заставлял вести такое существование. У каждого из них жена была явно не сахар, и оба хотели бы бежать от нее. Но Римлянин-то уже освободился, и на его горизонте появилась Анник, а поляк, весь во власти золотой лихорадки, мог освободиться от своей Мелани только в мечтах. Для развода ему не хватило бы смелости, и он находил у случайных подруг заслуженное отдохновение, тайно испытывая справедливое удовлетворение, наставляя рога своей мучительнице.

Несмотря на постепенное падение, Аарон пользовался авторитетом в квартале Маре. Он был известен не только своей добротой, но и глубокими знаниями в области мировой политики, за которой он следил с неослабевающим вниманием.

Литераторы, журналисты, советники министров, а иногда и министры звонили и встречались с Аароном в самое разное время и в самых невероятных местах, чтобы послушать его мнение по поводу разных событий, выслушать его предположения об их возможном развитии.

Эти постоянные визиты политических деятелей не могли укрыться от ока французской полиции, которая некоторое время подозревала его в шпионаже в пользу Восточной Европы, ни разу не получив этому хоть какое-нибудь доказательство.

Затем они убедились, что раввин из Маре не представляет никакой опасности и потеряли к нему интерес. Аарон, как и полагается «шпиону», продолжал влачить жалкое существование подкаблучника и постепенно все больше сближался с Франческо, найдя в нем друга, пытавшегося, правда тщетно, заставить его встряхнуться и выйти из состояния гражданской смерти.

Франческо попробовал приобщить его к элегантности, отвезя к своему портному, приучить его к более приятной жизни, сходив с ним несколько раз в роскошные рестораны. Но для Аарона, неподатливого и уже разрушенного скупостью, все эти вспышки света в монотонной бесцветности его существования были только явными признаками европейской слабости, о чем он с ворчанием не забывал напомнить своему другу:

— Vous, avec vos vices et vos mollesses, vous etes le ventre mon de l'Europe et un jour if Russie finara par devorer.

Франческо на это говорил ему:

— Мы двадцать лет знакомы, десять лет дружим. И двадцать лет подряд ты повторяешь эту фразу. А между тем началась перестройка, русские ушли из Афганистана, Европа живет в роскоши и изобилии, а ты живешь как зверек в своей норе, который бывает счастлив только сидя в собственной грязи, настораживаясь при каждом постороннем звуке, не реагируя на свет, на прогресс. Пожалуй, я начну верить, что кроме работы тебя ничто не интересует.

— Признаюсь тебе, что за исключением женщин, работы и хорошей книги, все остальное мне безразлично.

* * *

Кончив читать дневник Марио Силенти, комиссар Ришоттани надолго задумался. Он был доволен.

Интуиция подсказывала, что Аарон Райхман может стать ключевым персонажем для решения дела Рубироза. Раввин из Маре, называвший Франческо «братом по несчастью», должен был кое-что знать о причинах той ненависти, что пролегла между главными представителями семейства Рубироза.

Эта фигура должна была стать недостающей частью мозаики. Необходимо немедленно отправиться в Париж и с помощью Брокара добраться до раввина. Но прежде — до террористов, захвативших корабль.

Было уже три часа ночи и Армандо почувствовал усталость.

Он заснул с мыслями о Марио Силенти. Странный тип. Такой несовременный. Он был ему симпатичен. Трезвый реалист в оценке событий и друзей, а сам романтик и мечтатель.

Симпатия сицилийца к сицилийцу? Может быть. На этой мысли он заснул.

Наутро 8 апреля первые полосы самых крупных газет Италии обсуждали непонятное решение главы итальянского правительства Кракси, поддержанное министром иностранных дел Андреотти, отправить югославским самолетом двух главных террористов, взятых в плен и принявших на себя ответственность за захват итальянского судна.

Комиссар Ришоттани погрузился в чтение «Коррьере делла Сера», где в разделе «События и факты» под заголовком «Что произошло той ночью в Сигонелле» Андреа Пургатори писал:

«Коротко. — Террористы, сдавшиеся египтянам и не предпринявшие больше никаких кровавых действий, должны быть отправлены в Алжир. Командир египетского Боинга-737 не подозревает, что он под контролем.

Во время полета его начинают вести американские самолеты и принуждают к вынужденной посадке на военной базе в Сигонелле, где находятся 1800 американцев, 200 призывников и 50 карабинеров.

Избежать вооруженной схватки между карабинерами и американцами из севших самолетов удалось только чудом. После лихорадочных переговоров военной базы с премьер-министром Кракси и Белым домом, а также Андреотти с американским президентом Рейганом, возобладал дипломатический путь решения проблемы.

Египетский самолет вылетает в Рим, унося на своем борту Абу Аббаса, одного из главарей ООП, его телохранителя и четверых террористов, ответственных за захват «Акилле Лауро», и садится там в аэропорту Чампино. Американский самолет, ссылаясь на неполадки, тоже совершает посадку в 10 метрах от египетского Боинга. Дальше все идет по привычной схеме: у трапа намеренно создается суета, так что кажется, будто все пассажиры Боинга вышли из самолета.

На самом деле Аббас и его телохранитель остаются на борту, и позже их пересаживают на самолет югославской линии».

Прочтя все это, комиссар Ришоттани только чертыхнулся.

Но, сразу же овладев собой и начав размышлять, решил, что надо ехать в Париж раньше намеченного, прежде чем что-нибудь случится еще и с Аароном Райхманом. Раввин из Маре скорее всего ни о чем не знает и, конечно, не подозревает, что над ним нависла смертельная опасность.

Террористы на свободе, и теперь безжалостная охота за всеми, имеющими отношение к Франческо, начнется с новой силой в надежде раздобыть знаменитое досье.

Немедленно предупредить Брокара!

Аарона надо предохранить от опасности и в то же время использовать его как приманку, если вдруг террористы дадут о себе знать. Необходимо проявить максимум предусмотрительности и не дать новому преступлению помешать расследованию дела Рубироза.

Среди всего этого потока мыслей, комиссар Ришоттани вдруг вспомнил о телефонном номере, оставленном ему вместе с дневником Марио Силенти агентом Брокара, приезжавшим в Италию.

— Марио! Марио! — крикнул он.

— Я здесь, комиссар.

— Меня не будет все утро. Если позвонит Джулия, скажите ей: свидание в 12.30 на обычном месте. Вот, видите, я написал это на листочке. Очень прошу, передайте точно.

— Не беспокойтесь, комиссар. Сделаю все, как вы говорите.

Выйдя из Управления Ришоттани взял такси и велел шоферу ехать на вокзал. За ним тут же тронулась какая-то машина. Усмехнувшись, комиссар подумал: «Охота началась, гончие близко!»

На вокзале он купил пригоршню жетонов и набрал условленный номер.

Жестковатый голос произнес:

— Alio, qui est a I'appareil?

— Комиссар Ришоттани. Я хотел бы поговорить с комиссаром Брокаром.

— Дайте мне номер телефона по которому вы говорите. Вам позвонят ровно через 45 минут.

— 701–847.

— A tres-bien biexitot.

Комиссар Ришоттани направился к бару, расположенному в нескольких десятках метров от телефонной будки, сел за столик и заказал Кампари-Сода.

Через несколько минут в бар вошли два типа лет по сорок каждый. Оба плечистые, один с большой лысиной, второй с рыжеватыми усами, опускающимися вниз как руль гоночного велосипеда. Они сели позади и чуть правее комиссара.

Через две-три минуты телефон зазвонил.

— Alio, c'est vous Commissario Risciottani?

— Да, это я. По голосу чувствую, что вы в хорошей форме, комиссар Брокар. В чем причина: устрицы или шампанское?

— И то и другое.

Оба рассмеялись.

— Думаю, все же, что вы мне позвонили не только но поводу моей формы?

— Угадали. Мне нужна ваша помощь. Некоего Аарона Райхмана по прозвищу «раввин из Маре» нужно поберечь незаметно для него. Объяснять по телефону что и как было бы слишком долго.

— Это касается все того же дела Рубироза и исчезновения Рембрандта?

— Совершенно верно.

— Хорошо. Еще что-нибудь?

— Раввин из Маре упоминается в дневнике Марио Силенти. Вполне возможно, что он как раз тот человек, который сможет нам много рассказать о досье, об исчезнувшем Рембрандте и об убийстве Рубироза.

— Я тоже об этом подумал и уже кое-что предпринял. Увидев на захваченном корабле убийц Павловской, я приставил к вашему раввину одного верного человека.

— Отличная работа! — одобрил его Армандо. — Я буду в Париже через три дня, увидимся в ресторане Бофингер на улице Бастилии. Около 9 вечера. Идет?

— Согласен. Тогда и расскажу последние новости.

— Прекрасно. До скорого.

Выйдя из кабины, Армандо заметил, что те двое стоят неподалеку, старательно вглядываясь в вокзальную суету. Не обращая больше на них внимания, он сел в такси и назвал свой домашний адрес.

Дома, взяв присланные Брокаром фотографии и дневник Марио Силенти, записал кое-что на листе бумаги, и, выйдя из квартиры, пошел к гаражу, держа пистолет наготове. Напрасная предосторожность. На этот раз его никто не подкарауливал.

Он сел в машину и поехал вниз с холма в сторону центра. Сначала ему показалось, что за ним не следят. Потом он увидел их. Те же самые, что и на вокзале, в мощной БМВ.

Не обнаруживая своего открытия, он не спеша поехал дальше. Въехав в город по аллее Риволи, Ришоттани затормозил на желтый свет, заблокировав и БМВ, отделенную от него тремя другими машинами.

И как только желтый сменился на красный, резко выжал газ и, одновременно нажимая на клаксон, бросил машину вперед. Чудом увернувшись от выехавшего слева автомобиля, под возмущенные гудки водителей он вырвался вперед, оставив БМВ перед светофором в рутинной очереди машин.

Через несколько минут он был уже в баре на виа Рома. Возбужденная Джулия ждала его за одним из столиков.

— Чао, комиссар. Нас ждут опасности?

— Надеюсь, что нет, — ответил Армандо. — Выслушай меня внимательно.

Он рассказал ей о последних событиях и протянул фотографии, дневник Силенти и листок с записями.

Она должна уехать на несколько дней, никому не говоря, куда именно. Он заставил ее пообещать, что она немедленно поедет к своим родственникам в Альбу и будет ждать там его возвращения.

Если в течение пяти дней он не появится, передать все Монтанелли из «Новой газеты» в Милане. Это один из немногих оставшихся в Италии порядочных людей и единственный, кто может довести до конца запутанное и сложное дело Рубироза.

Услышав «если не вернусь», Джулия отчаянно запротестовала и стала настаивать на том, чтобы Армандо взял ее с собой.

Но комиссар был неумолим.

— Послушай, — сказал он, видя, что она готова расплакаться. — Если ты поедешь со мной, я не смогу быть осторожным. Меня будет слишком волновать мысль о твоей безопасности. Я должен буду думать о нас обоих, и это может оказаться роковым для меня.

— Я сама могу позаботиться о себе.

— Не сомневаюсь. Но одна мысль, что с тобой может что-то случиться, измучает меня и не даст действовать собранно и свободно, как это бывает, когда я один. Кроме того, ты помешаешь мне вести дело. Там, куда я иду, — солгал он, — женщин не очень-то принимают.

Скрипя сердцем, Джулия согласилась.

Через некоторое время они уже ужинали у Джулии, молча и без особого аппетита.

Какая-то грусть и тревога владели обоими. Потом они любили друг друга, и она была тиха и нежна, как испуганный ребенок.