На исходе долгого больничного дня я очнулся и наконец освободился от рваного тягостного сна. В нашей большой палате разговаривали о птицах.

Вернее, рассказывал один – наш морской капитан Поликарп Герасимович. Говорил он, как всегда, спокойно, негромко, не торопясь.

– Замечательно красивая птица. Альбатрос. Судно дает, вы представляете, тридцать узлов, а он стоит над палубой, парит, крыльями вроде не шевелит, а не отстает.

– Это где же? В каких водах? – поинтересовался Витя, мой сосед, атлетически сложенный парень из рязанской деревни, ныне студент Нефтехимического института.

– Пятидесятые широты, – охотно объяснил Поликарп Герасимович и продолжал: – Ну, мы поймали одного. Есть еще голубые альбатросы. А этот белый…

– А размеры у него какие? – полюбопытствовал Витя.

– Крыло сто сорок три сантиметра. Измерили. Грудь, – Поликарп Герасимович показал руками, – сантиметров двадцать. Клюв, правда, здоровый. А перышко каждое с узором, исключительно красивый рисунок, тонкий. Царская птица. Но особенно он хорош, конечно, в полете.

– А как поймали, Поликарп Герасимович? – не унимался Витя.

– На крючок.

– Рыбу насадили?

– Конечно, рыбу. Прыгающую. Ну, как называют, летающую. Врач его с крючка снял аккуратно, чтобы не повредить. А он с палубы сам взлететь не может. Его надо на борт посадить, он бросается вниз, и пошел. А сам взлететь не может…

Я замер, ожидая, что сейчас он скажет о Бодлере, и, поскольку он все еще не упоминал о нем, хотел сам сказать: «А вы знаете, был французский поэт Шарль Бодлер, в середине прошлого века. И он написал знаменитое стихотворение «Альбатрос»… Но я был еще слишком слаб и не смог бы прочитать его вслух целиком.

Временами хандра заедает матросов, И они ради праздной забавы тогда Ловят птиц Океана, больших альбатросов, Провожающих в бурной дороге суда. Грубо кинут на палубу, жертва насилья, Опозоренный царь высоты голубой, Опустив исполинские белые крылья, Он, как весла, их тяжко влачит за собой. Лишь недавно прекрасный, взвивавшийся к тучам, Стал таким он бессильным, нелепым, смешным! Тот дымит ему в клюв табачищем вонючим, Тот, глумясь, ковыляет вприпрыжку за ним. Так, Поэт, ты паришь под грозой, в урагане, Недоступный для стрел, непокорный судьбе, Но ходить по земле среди свиста и брани Исполинские крылья мешают тебе [1] .

– Исключительно красивая птица, – говорил между тем Поликарп Герасимович. – Чучело хотели сделать на память, для кают-компании, но команда запротестовала. Пожил три дня, и отпустили. Пищи, правда, много берет…

Наша палата была самая большая в отделении, и к нам заходили многие, запросто, поболтать.

– Ну что? – спросил Поликарп Герасимович стоящего у дверей человека. – Завтра операция? А жена уже прилетела?

– Да, – смущенно улыбнулся тот. – Как погоду дали, первым бортом вылетела. – И, продолжая улыбаться, рассказал: – А вы знаете, у нас птица кедровка, леса кедровые сажает. Она птенцов-то поздно выводит и вот на зиму заготовляет им корм, кедровые орешки. А уж выбирает самые отборные, ни одного бракованного. Ямки она выкапывает обязательно на полянке, на открытом месте, и прячет орешки-то. И всегда запасает больше, чем нужно. А зимой под снегом находит – нюх такой, что ли, или ориентировка такая. Но не все лунки все же находит, вот они и прорастают потом и растут, кедры-то. Будете в тайге, увидите, на полянке кедры молоденькие растут, три-четыре из одного места, – считай, кедровка посадила. Клюв у нее сильный, мерзлую землю долбит, никого она не боится, но когда орешки откапывает, в снег углубится, увлечется, тут ее хищник сверху-то берет беззащитную.

– Ишь ты! – удивился Витя. – А величина ее какая?

– Величина? Как вам сказать? Знаете скворца? Так вот примерно один с четвертью скворца.

– Интересно, – задумчиво сказал Витя. – Бывает, идешь в поле – так? видишь: что за птица здоровая такая? А подойдешь ближе – скворец. Так расхохлился.

– Нет, – возразил кто-то, – это когда они весной прилетят, худущие, в скворешник так и проскакивают, а уж осенью с трудом пролезают.

– Один с четвертью скворца, – повторил сибиряк.

– Как голубь?

– Что голубь! Голуби – тунеядцы!

– Тунеядцы! – обиделся слесарь Николай Степанович, работающий здесь же, в больнице, и заходящий к нам в палату проведать знакомого. – Это же не голуби, которые под колесами по асфальту ходят. Я до войны тридцать голубей держал. Два нагула у меня было. Почтовые у меня все отдельно, никогда в другое не зайдет. Ну, я вступил в Осоавиахим. Приехали шесть человек, сетку мне поставили, все сделали. А кидал я голубей из разных мест, чтобы запутать, ну там из Марьиной Рощи, от Савеловского. Потом из пригорода, ну там из Пушкина, из Раменского. Каждый раз из другого места. Осоавиахим билеты оплачивал мне, проезд в электричке. Ну, они все приходили, как часы. Потом стали их кидать из других городов, ну там из Одессы, из Ленинграда кидали. Ружье взял и зеркало.

– Это как? – не понял Витя.

– Ну, трельяж. Призы. Кинули с Дальнего Востока. Всесоюзное соревнование. Моих было четырнадцать голубей. Пришли два. Один в срок, другой через полтора месяца. На кого ожидал – не пришли, на кого не ожидал – вот они, явились.

Ну, после войны один друг, с которым гоняли, вез мне из Германии двух галок, такая порода редкая, черные-черные, потому называются галки. Так они не очень интересные, а в голубятне, когда свет поступает, исключительно черные. Вез пару. А через границу их провозить нельзя, спрятал в чемоданчик. Пока то да се, открыл, самец уже погиб. Самка осталась, они более живучие. Ну, я когда на рынок ее носил, искать ей пару, мне давали за нее пятьсот – семьсот рублей. Знаешь, какие там люди ходят? Вот с такой бородой. Ну, месяц я ее держал, не пускал, потом решил рискнуть, пустил. Другие почтовые всегда уходили часов на пять и кого-нибудь приводили. А этой весь день не было, с утра. Потом смотрю: идет. И промазала, села около Колькиной голубятни, на гребне сидит. А уже стемнело. Все соседние голубятники фонари зажгли, они все злые на меня были, я у них многих уводил, а Колька пополз к ней, хотел схватить, но промахнулся. Она взлетела и села около меня на дерево. Я зажег три свечи, и она зашла. После этого жила у меня четыре года…

Позвали ужинать, и все ходячие, покопавшись в своих тумбочках, потянулись в столовую. В большой нашей палате остались только мы с Витей.

За окнами небо еще светлело, но на земле уже совсем смеркалось, и у перекрестка ясно стали видны сразу три светофора – будничная иллюминация, световая реклама размеренности и порядка.

Мы в задумчивости следили, как на всех трех одновременно вспыхивал зеленый, потом желтый, потом красный, потом на одном сбоку приклеивалась зеленая стрелочка поворота и вновь отпадала, потом опять желтый, опять зеленый – и так без конца.

1969