Адвокат философии

Варава Владимир

Особенность этой книги состоит в том, что в ней нет специализированной терминологии и прямых ссылок, цитат и упоминаний различных авторов. В ходе ответов на поставленные вопросы обсуждаются такие проблемы, как сущность философии; отличие философии от науки, религии, искусства; социальная миссия философии в обществе и культуре. Рассматриваются причины современного «упадка философии», которые связываются с тем, что философия подменяется иными формами духовной культуры. Ставится задача раскрыть значимость философии средствами самого языка и через обращение к жизненным ситуациям человека.

Книга будет интересна для всех, кто интересуется философской проблематикой, не исключая, однако и тех, кто подвизался на профессиональном философском поприще.

 

Предисловие

Когда современный человек видит или слышит слово «философия», у него возникают весьма разнообразные и, как правило, неадекватные образы и представления. Это касается и любителей, и «профессионалов». Философия теперь мыслится всего лишь как одна из форм культуры и воспринимается как предмет исключительно частного интереса и личной склонности. И это в лучшем случае. Говорить о каких-либо универсальных всечеловеческих измерениях философии уже невозможно, как невозможно говорить о влиянии философии на общественную и культурную жизнь. Только в качестве академической философия сегодня имеет хоть какую-то социальную и культурную легитимность. Академическая философия стала одним из проектов гуманитарной науки, но проектом, нужно сказать, не самым прибыльным и не самым интересным. А главное – не улавливающим существо того явления, которое в метафизических глубинах души по-прежнему вызывает восторг и благоговение. Роль философии в академическом пространстве, увы, умалилась, что позволило некоторым интеллектуалам говорить о «смерти философии». Конечно, в современной череде смертей, среди которых смерть Бога, смерть Автора, смерть Человека и т. д., смерть Философии не выглядит как-то особенно катастрофично.

Считается, что культура вступает в новую фазу своего бытия, сопровождающуюся отмиранием прежних институтов, принципов и ценностей, среди которых философия с ее притязаниями на истину выглядит как наиболее зловещее образование, явно враждебное установкам медийной культуры. А установка здесь одна – удержать человека в коконе бессмысленного существования как нормы, так и не дав родиться ничему существенному. Многообразие возможностей такой культуры оборачивается на деле пустотой, поскольку философия, как главная инстанция смыслообразования, оказывается не работающей. Стенать по этому поводу бесполезно, но говорить об этом надо.

Власть медиа настолько сильна, что создает угрозу превратить жизнь в бессмыслицу. В этой ситуации вся надежда только на философию, которая очевидно нуждается в защите. В защите от непонимания, которое рождает скуку и пренебрежение. В защите от тех, кто профанирует философию. Но и в защите для тех, кто ищет философии и только философии. Цинизм культуры не должен пугать истинных рыцарей философии. Конечно, сами философы во многом виноваты в том, что положение философии стало шатким и неопределенным, а порой и смехотворным. Официальная философия (и досоветская, и советская, и постсоветская) демонстрировала и демонстрирует по преимуществу наукообразную форму философии, которая убивает всякое живое движение мысли. Пожалуй, наукообразие (хотя бы и в одеждах религии) – самый страшный враг философии. Поэтому вопрос о новых формах и типах философствования давно стоит на повестке дня. Но именно философствования, а не подмены философии одним из существующих «дискурсов культуры». Представленный текст выполнен в форме вопросов и ответов (лучше – только вопросов). Это требует некоторых пояснений. Дело в том, что в философии каждый ответ рождает новый вопрос. Такова «логика и структура философского знания», если выразиться стандартным языком. По-иному можно сказать, что философия существует по преимуществу в форме вопрошаний, в форме вечных вопрошаний. Ответы (конечные ответы) дают все остальные области «духовной культуры». Дело философии – спрашивать, пробуждая нравственную и интеллектуальную совесть живущих, не позволяя им окончательно впасть в спячку, которую провоцирует утвердительная убедительность разных ответов. Истина вопросов – вот истина философии. И потому разговор о ней должен быть построен преимущественно в форме философских вопросов.

Но может возникнуть закономерный вопрос: «А нуждается ли вообще философия в оправдании и обосновании?»; то есть: «Нуждается ли философия в защите?» Действительно, кто может претендовать на то, чтобы выступить в роли адвоката философии? Чья это вообще забота – философия?…

Так нуждается ли сегодня в защите философия? Вопросов может быть гораздо больше – или меньше; главное, чтобы они были.

 

Вопросы о философии

 

1. Существует ли основной вопрос философии?

С этого вопроса, собственно говоря, и нужно начать, ответив, что основной вопрос философии, конечно, существует и что это есть вопрос о самой философии. Мы так отвыкли от серьезного, что уже считаем нахождение главного в какой-то сфере, в том числе и в философии, нарушением некой негласной политкорректности. Если мы основным вопросом философии полагаем вопрос о самой философии, то тем самым не провозглашаем никакую замкнутость, элитарность и отстраненность философии; в этом нет вообще никакой кастовой, то есть профессиональной, изоляции. Это поистине всеобщий вопрос, касающийся всех и каждого, но который в силу определенных причин стал маргинальным, незначимым, несущественным. Действительно, сегодня мало кого волнует основной вопрос философии и даже судьба самой философии (что не значит, что с этим можно и должно мириться). Такое вопиюще абсурдное положение вещей говорит лишь об одном: о крайнем обмельчании и оскудении современных людей (и философов в том числе). Конечно, наивно и утопично полагать, что философия может стать общим делом. Но современное забвение и дискредитация философии поистине нестерпимы и несовместимы с достоинством человека. Ситуация в культуре складывалась в последние несколько столетий таким образом, что основной вопрос философии представал в виде вопроса о первичности – «первичности бытия» или «первичности сознания». Вопрос о «первичности» является в действительности вторичным вопросом, то есть вовсе не является философским вопросом; как будто вопрос о бытии бытия или о бытии сознания был решен или хотя бы поставлен! Постановкой о «первичности» были дискредитированы и основной вопрос философии, и сама философия, которая стала восприниматься массовым общественным сознанием, в том числе сознанием творческим и не чуждым образованности, в качестве смертельно скучной наукообразной штуки, представляющей интерес и какую-то особую значимость лишь для «ненормальных» профессоров и заумных чудаков. Основной вопрос философии, претендующий на основность и серьезность, звучит так: почему люди философствуют? Как возможна философия? Что есть собственно философия? Основной вопрос философии, будучи исключительно философским вопросом, в то же время есть основной жизненный вопрос, поскольку жизнь организована таким образом, что в ней главным действующим лицом является не просто человек, но человек философствующий. Недооценка этого свойства приводит к искаженным представлениям о жизни, порождающим то, что принято называть «ложным сознанием» в его различных видах. Концентрация внимания на основном вопросе философии, в центре которого – вопрос о человеке философствующем, должна способствовать раскрытию иллюзорности и неподлинности ложного сознания и основанных на нем представлений о жизни, питающихся отбросами того мышления, которое давно покинула философия. Все это должно продвигать к истинной жизни – единственно возможному человеческому прогрессу; ее достижению способствует правильно поставленный основной вопрос философии.

 

2. Как философия связана с жизнью?

Поскольку основной вопрос философии есть жизненный вопрос (в плане того, что жизнь организуется философствующим «субъектом жизни», то есть человеком), то необходимо прояснять всегда возникающий вопрос о том, как связаны и связаны ли жизнь и философия? Здесь сразу же возникает опасность неверной трактовки связи жизни и философии, проявляющейся в постановке, например, таких вопросов: насколько жизнь философична, а философия жизненна или, наоборот, насколько нефилософична жизнь, а философия безжизненна.

Все это в свете основного вопроса философии, который есть вопрос о самой философии, неважно. Совершенно неважно, как соположить жизнь и философию, потому что можно бесконечно размышлять о жизненности или нежизненности философии или философичности или нефилософичности жизни, и это нас никоим образом не приблизит к пониманию ни жизни, ни философии. Жизнь, конечно, сильнее философии в том плане, что можно жить, не философствуя, но нельзя философствовать, не живя. Осознание того, что жизнь без философии вовсе и не жизнь, приходит слишком поздно и не ко всем, поскольку «жизненные» заботы умело отвлекают человека от главного, уводя в несущественное под видом жизненно необходимого. Враждебные по отношению к философии люди упрекают философию в «нежизненности», а слишком увлеченные философской стихией во всех жизненных проявлениях склонны видеть только философию.

Главное здесь понять, что вопрос о философии есть основной вопрос философии, и в этом смысле он же есть основной вопрос жизни, поскольку жизнь творится, осмысляется и постигается тем, кто способен философствовать. Основной вопрос философии есть поэтому основной вопрос человека, поскольку в своем философствовании человек попадает под собственное вопрошание. Это тот вопрос, который задает человек самому себе на вершинах своего духа и на пределе своей искренности. Неверно упрекать философию в отрыве от жизни, поскольку философия является высшей формой жизни (что, конечно, не отрицает иные формы жизни, но, по крайней мере, их не оправдывает и тем более не возвышает). Философия строга в этом плане, и ее надменность проистекает из той жизненной ситуации, в которой находится человек. Более того: философ преодолевает дуализм жизни и философии тем, что полагает саму философию предельным случаем жизни. И вопрос о смысле жизни есть вопрос о смысле философии. Поиск смысла жизни в самой жизни или за пределами жизни бессмыслен, поскольку жизнь и смысл сущностно внеположены друг другу. И если уж спрашивать о смысле жизни человека, то нужно спрашивать: в чем смысл жизни умерших? Но это уже за гранью всякой логики и этики. Нужно искать не «смысла жизни» и смысла нужно искать не в «жизни», но в философии, которая по-своему, «по-философски» ставит этот вопрос, в самой постановке которого проявляется человеческое и только человеческое.

 

3. Можно ли дать ответ на философский вопрос?

Особенность философского вопроса в том, что он существует не для того, чтобы на него давать ответ, и тем более «правильный». В философии каждый ответ – это новый вопрос. Взгляд, согласно которому можно дать ответ на философский вопрос, значительно сужает философский горизонт, превращая философию в шараду или головоломку, которую, предполагается, можно разрешить логически правильным ходом мысли. Все дело в том, что философские вопросы – это вопросы только по форме, по привычной грамматической форме; то есть лингвистически философские вопросы – это вопросы, грамматические вопросы языка, на которые, согласно всем нормам этого языка и мышления, должен быть дан ответ. Что не имеет ответа – не имеет права на спрашивание и задавание. Но «философские вопросы» – это вовсе не вопросы, а вопрошания, то есть бытийные сентенции, в «темном» просвете которых возникает все то, что не разумеет разум, не чувствует чувство, но то, что наполняет, удерживая в пребывании. Философские вопросы-вопрошания поэтому держат. Это и есть держание истины, держание истиной. И в этом смысле пытаться отвечать на философские вопросы, как это всегда имеет место в других областях культуры, значит опускать жизнь в «духовные низины», если вообще не подрывать ее основы. Вот почему вопрос о подлинной жизни – это исконный философский вопрос, возникающий как ответ на нефилософский вызов ответов, которыми так бессодержательно полна человеческая культура. Смысл философии в том, чтобы держать накал философских вопросов, не давая им ослабеть или вовсе пропасть в ответах жизни и культуры.

 

4. Как философия бытийствует?

Поскольку философия по своему существу самая непринуждаемая и невынуждаемая форма человеческого духа, чья беспредметность равна творческой и нравственной дерзости философствующего, то всегда оказывается чрезвычайно трудно определить строгую сферу философии, выявить ее этос, который был бы равен ей самой и не сводился бы к чему-то другому – нефилософскому, околофилософскому, псевдофилософскому. «Официальная» (культурно-канонизированная) история философии – это как раз история по преимуществу псевдо– и околофилософии. Но дух философии воистину дышит как хочет. Это создает всегдашнее напряжение внутри философского сообщества по поводу нахождения «чистой» философии, отделения философии от не-философии. Собственно, существующая история философии по большей части этим как раз и занята. Если давать детальное описание того, как представлена философия в человеческой истории, то получится долгая и запутанная история, с бесконечным размыванием жанровых границ и переходом из одного культурного ареала в другой. В конечном итоге философией окажется либо вообще все, либо ничего. Такая странная ситуация говорит не о дисциплинарной слабости философии; она свидетельствует о странном положении человека в мире: он может вынести свое бытие лишь с помощью философии. Понять, что философствование есть основной способ человеческого бытия, говорящий о человеческом наиболее внятно, честно и непредвзято, может только настоящий профессионал от философии. Философия может быть сознательной (как в случае профессиональной философии) или бессознательной (как во всех остальных случаях), но именно философия способствует протеканию человеческой жизни в наличных условиях. В жизни нельзя не быть философом; человек заключает определенную «метафизическую сделку» посредством философии, поэтому он существует во всем диапазоне своих проявлений. И бытийствование философии так же многообразно и разнообразно, как многообразны и разнообразны состояния человеческого духа. Но есть все же некий, при всей условности и относительности, канон философии, задающий определенные инвариантные темы, положения и конструкции, в которых философия получает наиболее адекватное бытийствование. Ядро этого канона – само философствование, в процессе которого происходит немыслимое, посредством чего все мыслимое получает легитимность. Это ядро невозможно полностью рационально и вербально эксплицировать, поскольку в нем задействованы предельные состояния человека: удивление, отрешенность, ужас, отчаяние, вопрошание… Но при всей неопределимости ядра философии сама философия проявляется в формулировании онтологических положений о мире. Таково требование мира, которое философия нарушить не может; она всегда формулирует положения о мире, что, безусловно, сужает диапазон «чистой философии». По этой причине она всегда так или иначе располагается на иных территориях, с безусловной потерей своей автономности. В мире существует по преимуществу культурно-эксплицированная философия, которая предстает в таких наиболее распространенных формах, как религиозная философия и научная философия. В них используется лишь техника философского мышления для достижения внефилософских целей (в одном случае религиозных, в другом – научных). При этом нельзя сказать, что онтологические положения не формулируются в научной и религиозной философии; они, конечно, имеют место и в них, но подчинены иным целям. Сильнее, глубже и оригинальнее, нежели в науке и религии, философия проявляет себя в искусстве, однако, в отличие от устоявшихся определений «религиозная философия» и «научная философия», определения «художественная философия» не существует. При этом онтологические положения с большей степенью свободы могут формулироваться вербально (в литературе) и даже невербально (в музыке и живописи), что отнюдь не ставит знака равенства между философией и литературой, философией и музыкой (как, естественно, нет его и между философией и наукой, философией и религией). Введение искусства в сферу философии приводит к разделению философии на академическую (научную и религиозную) и вольную (эссеистскую, основанную на художественном творчестве, а не на научной эпистемологии). Это дает возможность «отщепить» еще один слой философии; его можно назвать житийным (не путать с «житейским», то есть с обыденными рассуждениями профанов), в котором философствование происходит не словом и мыслью, не каким-либо иным невербальным эстетическим жестом, но поступком и самой жизнью. Такой вид философии можно было бы определить как нравственную философию, если бы это словосочетание не было основательно «испорчено» в недрах академической философии, где ему предписан строгий методологический статус, совпадающий с дисциплинарным пространством этики. Все это невероятно проблематизирует существующий философский дискурс в поисках истинной философии, осложняя и запутывая ситуацию, но в то же время способствуя более глубокому постижению основ философии и человеческого бытия.

 

5. В чем двуликость философии?

Философия всегда предстает в двух ипостасях. С одной стороны, это – традиционно наиболее утонченная и филигранная умственная деятельность некоторых избранных, количество которых несравнимо мало по сравнению с «обывателями», на бесконечность отдаленными от этой деятельности и не имеющими ни малейшего представления о том, что такое философия и чем она занимается. Такое рафинированное представление о философии глубоко укоренено и широко распространено в истории, обществе, культуре, да и в самой философии. С другой стороны, элитарность философии, вполне правомерная, не исчерпывает всей ее полноты и перестает работать, когда философия раскрывает другую свою ипостась – предстает как философствование, то есть как вопрошание о самых сокровенных для человека вещах, без чего он не может быть человеком. Это универсальное свойство философии включает в ряды философов все человечество до последнего его представителя, поскольку такое размышление – не «умствование» одиночек, а насущная потребность всех. Этот универсализм философии обнаруживается только у нее; ничего подобного нельзя сказать ни о религии, ни о науке, ни об искусстве: их творцы и высшие представители (ученые, жрецы и художники, то есть «профессиональная каста») существенно отличаются от адептов и простых потребителей «продуктов» религии, науки и искусства. В философии как философствовании ситуация принципиально иная. Здесь «профессионалы» не имеют привилегий перед простым человеком; последнего нельзя назвать дилетантом, поскольку для него философствование и есть его жизненный «профессионализм» быть человеком.

 

6. С чего началась философия?

Что было в начале: философ задумался, а потом удивился или сначала удивился, а потом задумался? В любом случае удивление всегда значимее как наиболее глубокое проявление человеческого существа. И совершенно бессмысленно и бесполезно для понимания сущности философии думать о ее «историческом начале», гадать о том, был ли период, когда философии еще не было, была ли предфилософия, произошла ли философия из мифа, обыденного языка или еще из какой-нибудь иной нефилософской стихии. Это все предмет для теоретических изысков, мало имеющих отношение к человеку в его бытийной связи с философией. Философия была всегда; она существует столько, сколько существует человек, поскольку это – основной способ его бытия как человека. Человек существует посредством философского укоренения в сущем, осознает он это или нет. А спрашивать, сколько существует человек, значит вообще не понимать человека.

 

7. Почему несостоятельно выражение «философия – любовь к мудрости»?

Как иногда может подводить перевод, даже правильный лингвистически, то есть научно верный перевод! Убеждение в том, что философия есть любовь к мудрости, разделяют абсолютное большинство людей, так или иначе соприкасавшихся с философией или, по крайней мере, слышавших такое слово. Это самый удобный, безопасный и бесполезный способ понимания философии. Взгляд на философию как на любовь к мудрости является в высшей и худшей степени дилетантским воззрением, исходящим из поверхностных представлений о том, что такое философия. Здесь искажение прямо пропорционально непониманию и, более того, коллективному умопомрачению. Придерживающиеся такого воззрения априори убеждены в том, что мудрость – высшее свойство человека, а мудрец – высший и исключительный человек. При таком воззрении философу уделяется служебная и вторичная роль быть всего лишь любителем мудрости, наподобие любителя хорошего вина или изысканных произведений искусств. При достижении мудрости нужда в философии отпадает, потому что мудрец – не философ: он мудрец, в нем философия прекращает свой поиск, поскольку цель достигнута. Если же философия так и не достигает этой цели и остается лишь на положении любви к мудрости, ее ценность как неудачного дела падает. Но тогда вряд ли кто-то занимался бы столь безнадежным делом всерьез.

 

8. Что значит неведомый Бог философов?

Вопрос о Боге – не только религиозный вопрос. Еще предстоит выяснить, как произошло, что именно религия сделалась официальным «департаментом культуры» по «делам Бога». В любом случае необходим минимальный исторический экскурс, чтобы прояснить самоочевидное. Христианству присуще умаление значимости античных философов и в то же время их некоторое возвышение. Философы в глазах христиан не просто язычники, это – «детоводители ко Христу», «христиане до Христа», которые, несмотря на то что жили в «темные» времена, были частично просвещены светом «Божественной истины». Современники считали античных философов «атеистами», поскольку последние отрицали реальных богов, видели в их «атеизме» нечестие, отход от «культа предков» и нежелание почитать «народные святыни». Но христиане считают, что это отрицание связано как раз с тем, что философы, зная «неведомого Бога», уже не могли в полной мере поклоняться ложным языческим богам. Такова стандартная апологетическая схема, вписывающая дохристианскую философию в более широкий христианский культурный контекст. Но суть в том, что философы вообще не поклоняются никаким богам – ни «ложным», ни «истинным». Не поклоняются они, как того хотели бы гуманисты, и человеку. «Неведомый Бог» философов неведом религии вообще: ни христианской, ни языческой, ни атеистической. Бог философов – Бог Бытия, то есть Тайна Бытия. Это особый, принципиально нерелигиозный тип мировосприятия, в котором нет «выделенного» места «божественному» как такому высшему началу мироздания, которое являлось бы моноисточником всего сущего, на основании чего сущее делится на «духовное» (невидимое, божественное, «мир идей») и «материальное» (небожественное, видимое, «мир вещей»). Дуализм, объясняющий неизвестный мир, не имеет к философии прямого отношения. Он, можно сказать, контрабандой проник в философию под маской идеализма (вернее, аскетического идеализма, питаемого изначально жаждой антропологического раскола). «Тело – гроб души» – такова максима аскетизма, порождающего дуализм мира идей и мира вещей, положенный в основание христианской метафизики, вне которого она не могла бы состояться. Тот же дуализм послужил науке, став ее «методологией». Это та точка, где христианство и наука слились в едином порыве – познать невидимое. Но Неведомое философии не равно Невидимому религии и науки; философия хранит тайну неведомого мира. «Неведомый Бог» философов чужд всякого дуализма; он ведает только неведомое, он знает только тайну бытия, в свете которой невозможны никакое объяснение бытия, никакая вера и никакое знание, но возможно лишь единственно верное чувство по отношению к неведомому миру – удивление. Здесь философское совпадает с истинно человеческим; удивление перед тайной Бытия и есть то мирочувствие и мироощущение, на основании которого любой человек может прийти к философии, если он «правильно» мыслит и чувствует и при этом честен перед собой.

 

9. В какой мере философия зависит от языка?

Тема языка – достаточно модная тема в философии. Недавно попав в нее, она наделала там много шума и суеты, извратив образ философии, которая стала восприниматься еще менее адекватно. Еще неизвестно, что больше причинило вреда философии: закрытие философских школ или «лингвистический поворот». Но «попадание» языка в философию не случайно. Философия есть во многом поиск философии, и потому – поиск языка философии. Что есть подлинный язык философии? И есть ли он? Все имеют свой язык, который ни с чем нельзя спутать. Богословский текст отличается от художественного, и оба, в свою очередь, отличаются от научного. Бывают пограничные (междисциплинарные) зоны и некие «синтетические» построения. Однако, как правило, они неудачны и не имеют особого значения в культурном развитии. Чистота стиля является залогом культурного прогресса, если таковой вообще существует. Только чистый язык религии смог создать религию как мощнейший социальный институт и великую духовную силу; только чистый язык искусства создает мир искусства, художественную власть над миром; и только чистый, беспримесный язык науки создает науку, которая приобретает уже лидирующее положение в самой жизни. И только философия не имеет своего чистого «стопроцентного» философского языка, который можно было бы просто показать, ничего не доказывая. Философия часто дрейфует то в сторону науки (и тогда возникает иллюзия «научной философии»), то в сторону религии (и тогда появляется миф о «религиозной философии»), то в сторону искусства в его различных формах. Искусство – более уместное обиталище для философии. Однако оно всегда побеждает: эстетика изгоняет этику, такова печальная судьба философии в искусстве. Искусство также стремится к чистоте и всегда жертвует «философской глубиной» ради художественного изящества. Определить же философский язык, тем более как вербальный язык, не представляется никакой возможности. Его нет, есть только дух философии, который и есть сама философия. Невоплотимый ни в один из языков философский дух воплощается в саму философию, в ее имя. И только. Этого достаточно, чтобы философия, не будучи связанной ни с каким особым философским языком, да и вообще с языком как таковым, стала единственной реальной силой в истории и в самой жизни.

 

10. Почему язык есть препятствие для философии, а философия есть борьба с языком?

Философия в своем прорыве к истине (безотносительно к тому, как ее понимать: как подчиненную бытию или тождественную бытию) всегда прорывается через множество препятствий, которые возводит язык. Многообразие языков раздробляет мышление, и мышление вместо того, чтобы соответствовать бытию, часто подчиняется языку. Борьба философии за истину – это борьба с языком. Язык не позволяет сформулировать ни одну по-настоящему философскую проблему, уводя в глубь бесконечной вереницы иносказаний, интерпретаций и многозначности. Власть языка безгранична. Хитрость его в том, что он стремится перевести значимое в незначимое, абсолютное в относительное, философское в житейское. Ничто так не отдаляет от истины, как эстетическая прелесть языка и его семантическая неисчерпаемость. Есть где разгуляться поэту, лингвисту и герменевтику, но философу в этой компании делать нечего. В том-то и заключается борьба философии с языком. Однако язык может стать «проводником истины», если его воспринимать не как «средство коммуникации», а по крайней мере как «дом бытия». Это другой, «нелингвистический», язык – язык самой философии, в котором истина бытия обретает свое бытие. Эту динамику высших сущностей улавливает философия, понимает ее и потому сохраняет. Язык философии – сама философия; по сути, она является метаязыком для наличного языка, то есть языка, в котором в силу его бесконечных несовершенств (или совершенств, что в данном случае одно и то же) происходит забвение бытия. Наличный язык непригоден для философии; наличный язык приспособлен более всего для литературы, поскольку в ней искаженная истина бытия приобретает эстетически приемлемый вид. Поэтому часто философия делает рывок в сторону молчания как наиболее верного способа заклания языка. Только нужно понимать, что философское молчание не равно религиозному безмолвию и научному косноязычию. Философское стремление к истине всегда наталкивается на языковое препятствие, которое есть и соблазн, и безумие и преодолеть которое значит встать на путь философии.

 

11. О чем говорит философское вопрошание?

О чем оно только не говорит! И все же философское вопрошание имеет свою строго очерченную «интенциональную структуру», что, однако, не делает философию «строгим знанием». Эта структура совершенно очевидно отличает философское вопрошание от научного познания, религиозной веры и творческого вдохновения. Вот только для чего и нужно говорить о строгой форме философского вопрошания. В чем же существо отличия? Раскрывая структуру философского вопрошания, мы сталкиваемся со странным парадоксом: истинное философское вопрошание свидетельствует о бесполезности истинного философского вопрошания. Чтобы не попасть в «порочный круг» логики и не стать жертвой обывателя, который обрадуется, услышав о бесполезности философии, и в очередной раз упрекнет философию в ненужности, следует прояснить, что означает «бесполезность» в данном случае. Ведь существует давний налет презрения, покрывающий философию как нечто совершенно ненужное, нежизненное и бесполезное. Бесполезность в философском плане понимается, конечно, не в узкоутилитарном смысле, но в смысле высших интонаций человеческой мысли, поскольку философия есть предельная мыслительная деятельность из всех существующих. Что же открывается в результате мышления на пределе возможного? Что это: вопрошание ни о чем, ни у кого и ни зачем? Зачем нужно философское вопрошание? Принесло ли оно какую-либо пользу человечеству? Нисколько. Зачем же тогда это никому не нужное философское вопрошание? Ни зачем. Спрашивать о том, зачем философское вопрошание, все равно что спрашивать о том, зачем бытие? Но именно в этом предельность мысли достигает своего мыслимого предела. Действительно, зачем бытие? Зачем быть? В логике языка такой вопрос правомерен, но его правомерность указывает на конкретный прагматический смысл; в логике философии этот вопрос переступает все границы дозволенного, принятого и понятного. На него можно было бы наложить «апофатический запрет» (наподобие того, как в богословии табуирован вопрос о «смысле бытия Бога»). В том-то и дело, что бытие и, соответственно, философское вопрошание о бытии никому не нужно, ни к чему не ведет, ничего не прибавляет. Это открытие, но открытие особого рода – открытие-потрясение, в котором мы понимаем, что философское вопрошание все же о чем-то свидетельствует и на что-то намекает, что в этом странном намеке свершается истина бытия, доступная человеку, делающая человека человеком. Ничего не давая человеку конкретно, философское вопрошание дает ему все; оно дает ему возможность делать и давать, то есть быть, быть вообще. А быть без спрашивания о том, «зачем быть?», человеческому существу невозможно. Вот почему человек никогда не сможет обойтись без философского вопрошания. Он может обойтись без всего, пожертвовать всем, но вот отказаться от философского вопрошания – не в силах, ибо он – человек. В самых потаенных и бессознательных глубинах его души свершается работа философского вопрошания. У одних она свершается радостно и непринужденно, у других – надрывно и тяжело, но свершается у всех, кто называет себя людьми. И пока человек остается человеком, он будет непрестанно вопрошать. За миг до окончания жизни свершается вся полнота философского вопрошания – полнота заката и удушающего отчаяния. Вот это и есть «хлеб наш насущный», это и есть всё. Потому что есть философское вопрошание, им и жив человек.

 

12. Из вопрошающей сущности философии возможно ли понять истину жизни?

Да, возможно; из чего же еще ее понимать? Пусть это звучит как максима, но вопрошающая сущность философии есть единственная возможность понять, осмыслить, принять и оправдать наше существование. Если мы, конечно, хотим понимания истинного, то есть искреннего, честного и правдивого. Чем бы это нам ни угрожало. Если не хотим и дальше пребывать в иллюзии. Отказ от философского вопрошания всегда порождал чудовищ.

 

13. Что мы делаем, когда философствуем?

Философствование нужно рассматривать как предел философии. Когда мы философствуем, то нельзя сказать точно, что мы делаем. Можно определить это через отрицание: когда мы философствуем, мы точно не – не познаем, не объясняем, не рефлексируем, не трансцендируем, не медитируем, не созерцаем, не молимся, не изменяем, не критикуем. Когда мы философствуем, мы лишь философствуем, и все. Это предел делимости, за которым следует «натуралистическая ошибка». Философия есть философствование, и когда мы философствуем, мы ничего другого не делаем, кроме того что философствуем. Вот такая странная тавтология. Это не уход от ответа, это не «пустота» философии – это ее сущность. Объяснить, что такое философствование как таковое, значит свести философию к не-философии. Так и поступают чаще всего: воспринимают философию как деятельность познания, созерцания, понимания и проч. Можно сказать, с чего началась философия. С удивления. Но сверх того, что в философствовании мы лишь философствуем, мы более ничего сказать не можем. В чем заключена сущность смеха помимо «смеяния», а сущность плача помимо «плакания», сущность познания помимо «познавания»? Ни в чем. Все это неразложимые, предельные основания, за которыми не следует ровным счетом ничего. Философствование для философии и является таким предельным и неразложимым основанием. В философствовании происходит философствование. Кто на это способен, тот знает, о чем идет речь.

 

14. Связана ли смерть с философией?

Философия так много, глубоко и оригинально размышляет о смерти, что за последней утвердилась репутация быть неизменной спутницей философии. Однако на чаше весов абсолюта возникает дилемма: что важнее – вопрос о бытии или вопрос о смерти? Она возникает неспроста, поскольку есть сомнение в том, насколько вопрос о смерти является в строгом смысле философским вопросом. Возможно ли философское вопрошание о смерти? Входит ли вопрос о связи смерти и бытия в самый нерв философского вопрошания? Не происходит ли здесь какой-то подмены? Человеку как мыслящему и чувствующему существу свойственно размышлять о смерти, что он и делает в той или иной мере практически каждый день. Однако философская ценность такого ежедневного размышления о смерти сильно преувеличена, поскольку это по большей части вынужденное спрашивание, вызванное физиологическим испугом, моральным дискомфортом, психологическим желанием если не избавиться от самой смерти, то, по крайней мере, уйти от «гнетущих мыслей» о ней. Неотступность смерти безжалостно истребляет всякую прочность и стабильность; вновь и вновь возникающая смерть или надвигающаяся ее тень невольно возбуждают вопрос о смерти, оставляемый обыденным сознанием не просто нерешенным, а «плохо» нерешенным. В конечном итоге обыденное сознание трансформируется в традицию, которая предлагает ритуал умирания и смерти, в котором далеко не все сердечно, но зато все понятно. Ритуал равнодушен к страданиям и переживаниям отдельного человека, и тот, чувствуя его неподлинность и лицемерие, всегда стремится выйти за границы традиции – и приходит к философии. А что же философия? Не учит ли она как-то особенно относиться именно к смерти? И не отличает ли истинно философский взгляд на вещи собственное «философское» отношение к смерти? Можно с уверенностью сказать, вспомнив лишь вершинные философские произведения, что философия учит презирать смерть, не бояться смерти, возвышаться над смертью, не замечать и не принимать ее, в конце концов. Но возможно, что именно здесь происходит тонкая и незаметная подмена философии религией, поскольку очень часто философское презрение к смерти превращается в духовное желание избавиться от смерти, оставив неосмысленным сам феномен по существу. Оправдание философии видят в том, что она своими размышлениями готовит почву для религии, которая в принципе может обойтись и без нее. Как правило, так и происходит: философия, подойдя к пределу, сдает свои полномочия религии, отрицая тем самым всяческую самостоятельность. Непоставленность и нерешенность вопроса о смерти существенным образом «портит» наличное существование, так и не позволяя восторжествовать ни справедливости, ни свободе, ни счастью в той мере, в какой бы это соответствовало подлинно человеческим представлениям о жизни. Но как же можно поставить и тем самым решить вопрос о смерти, если он сжигает? Смерть обжигает всякого, кто осмеливается к ней прикоснуться даже мысленно. Смерть просто-напросто убивает, не оставляя ни малейшего шанса никому и ни на что. Возможно, философия именно в этом вопросе, в вопросе о нерешенности вопроса о смерти, соприкасается со смертью больше, нежели в «размышлениях о смерти», которые всегда имеют утилитарную цель «правильной» подготовки к смерти.

 

15. Существует ли истинное понимание смерти?

Необходимо признать, что человечество не имеет, не имело и не будет иметь ни правильного представления о смерти, ни правильного понимания смерти, ни правильно поставленного вопроса о смерти, ни тем более «правильного» ответа. Единственно, к чему пришло человечество в вопросе о смерти, так это к альтернативе: либо смерть – конец, и жизнь конечна; либо смерть – переход, и жизнь бесконечна. Но это относится к «обыденному» нефилософскому человечеству. Что же у самой философии? Если философию полагать главным делом человека, делом его подлинной жизни, нужно прямо и честно спросить: может ли быть основной заботой человека его «смертное» или «бессмертное» существование? Так ли существенна проблема бессмертия для человека? Не есть ли это сугубое дело верующих и концептуальных атеистов? Смерть может как приводить человека к философии, так и уводить от нее. Часто бывает, что и философ при соприкосновении со смертью перестает быть философом и превращается в обыденного человека, срываясь в область конкретного знания о смерти и конкретного ответа. Амбивалентность действия смерти в том, что, с одной стороны, она разрушает целесообразность самого вопрошания, а с другой – именно смерть делает философское вопрошание целесообразным в высшем смысле, поскольку посредством него человек делается человеком. Возможно, философское вопрошание и не возникло бы, не будь смерти. Поэтому смерть входит и в «план вопрошания», и в «план существования». И входит не в качестве возможного модуса «субстанции» бытия (или небытия), но как главный мотив философского вопрошания. В любом случае мы должны смерть принять в расчет и сказать, что философское вопрошание – не вопрошание о смерти и смысле смерти, это – вопрошание о смысле бытия, которое делается возможным (уместным и приличным) лишь в ситуации смерти. Абсолютное незнание смерти и смирение с этим незнанием – «норма приличия», задаваемая философским вопрошанием. Смерть делает философию приличной, делая неприличным обыденное существование, которое так грубо обходится со смертью, давая конкретные ответы там, где надо лишь скорбеть и молчать. И в такое неприличное обыденное существование попадает большинство традиционных ритуализированных форм поведения человека, то есть того, как он привык вести себя (например, «научно», «религиозно» или еще как-то – сообразно с канонами своего «культурного», «национального» или «профессионального» сообщества). Все эти «неприличные формы жизни» основаны на нецеломудренном отношении к бытию, таинственное покрывало которого всегда рвется под грубым натиском ответов и решений. Смерть пробуждает истинное благородство, разоблачая самодовольную претензию на знание и понимание, раскрывающее такое «приличное», но такое неистинное существование.

 

16. Может ли философия выступать в роли воспитателя?

Если воспитание и возможно, то воспитание философией есть единственный род достойного и мудрого воспитания. Философия воспитывает человека тем, что пробуждает в нем философствование. Такова филигранная духовная выделка человека, его этико-эстетическая сущность, как говорят ныне. Уже греки понимали это, видя, что философия, побуждая человека к философскому вопрошанию, раскрывает в нем благородный образ мыслей и поступков. Вот почему «мыслить» и «быть» синонимичны: философски мыслить значит благочестиво быть. Отмеченное особым образом проявляется в том, что, не имея никаких конкретных ответов на вопрос о смерти, не имея никаких «философских образов» смерти, только философия принимает смерть в расчет, только философия учтиво и обходительно относится к смерти. Оставаться благородным перед лицом абсурдно-неумолимой судьбы и неизбежного уничтожения! Кто еще способен на такое, кроме человека? Никто, кроме человека, воспитанного философией. Философия – великий воспитатель великого в человеке.

 

17. Может ли философия быть публичным делом?

Некогда говорили: «толпа не может заниматься философией». Это так. Такова истина. И дело не в том, что «толпа» недостаточно образованна, изысканна и благородна, чтобы заниматься философией. Парадокс философии состоит в том, что философия есть всеобщее свойство человека, не приемлющее коллективных и публичных форм. Философия – дело одинокое. Публичный философский диспут – всегда схоластический спор, в котором важна не истина, но способ аргументации того или иного мнения. Философия монологична по самой своей природе. Философия монологична вопреки всем дифирамбам диалогичности. Подлинный диалог как форма высокой диалектики есть на самом деле монолог. «Другой», «иной», «ты» – все эти понятия философии диалога имеют отношение к диалогу, но не к философии. И если уж говорить о диалоге, то диалог философа – это диалог с истиной. Философию можно только слушать, слышать, услышать. Здесь не предполагается никакого спора, никакой аргументации, никакого ответа, поскольку есть необходимость высказать собственную метафизику и быть услышанным. А услышанным можно быть лишь в тишине внимательного и почтительного слушания (что сродни музыке, которую воспринимают, даже если не понимают). Для философии необходима благонамеренная расположенность к принятию того, что часто теперь называют событием мысли. Или просто к истине, которая проходит через философскую мысль. Не «логика мышления» здесь нужна, а благочестивое смирение перед мыслью. Если этого нет, то мысль не придет, не родится или не обретется. Можно, конечно, «обсуждать», но по мере философствования круг участников обсуждения уменьшается, пока не превратится в точку трагического одиночества.

Бытие философии не коллективно; можно философствовать перед публикой, для публики, на публике, но не с публикой. Поэтому лекция и выступление в современных условиях – единственные возможности публичного философствования, где еще возможно философствование. Но как только выступление переступило черту «вопросов и ответов», то философия кончается; начинается обыденный разговор в форме схоластического спора.

 

18. В чем актуальность философии?

Словосочетание «актуальность философии» нелепо, но наше время – время, когда «актуальность» является способом легитимизации в культуре и, особенно, в «гуманитарном дискурсе». Давно уже пора ставить вопрос об актуальности самой актуальности, поскольку современное бытование актуальности связано лишь с компенсацией отсутствия глубины и смысла актами имитации глубины и смысла. Поэтому актуально то, что популярно, а не то, что насущно, ибо существенно. Говоря об «актуальности философии» именно в насущном смысле, нужно сказать, что философия всегда опережает и упреждает постоянно ускользающую от взора таинственную сущность вещей. И таинственная сущность всегда оказывается главной темой жизни, концентрированным выражением всего наиболее важного и сущностного, необходимого для жизни. В этом бытийная актуальность философии, поскольку для обыденной жизни, всегда полагающейся лишь на внешнее, очевидное и доступное научному уразумению, не видно, как свершается жизнь, из каких глубин и источников она черпает бытийную силу. Поэтому темы и вопросы философии всегда актуальны для ищущих жизни, а не проживания; философия всегда разворачивается там, где бытие в очередной раз приготовило свои дары. Но принять их можно лишь философией. И если это происходит, то жизнь обогащается новой «дозой» смысла, идущего из глубин бытия. Кто видит – тот видит, кто понимает – тот понимает.

 

19. Что такое школьная философия?

Часто, говоря о «вечных философских вопросах», уходят вообще от философии. Философские вопросы сводятся к перечислению стандартного набора тем, получивших статус «вечных». Обязательные среди них: смысл жизни и смерти; проблемы истины, добра и красоты; проблемы человека; возможности и границы познания; страдание и счастье, долг и любовь; природа и общество; язык и культура, религия и нравственность, знание и вера. Дело не в том, что эти темы не важны, что они не значимы и не вечны, а в том, что они не имеют отношения к философии. Все это может входить в круг философии, как и многое другое. Но важно понять, что философия – не набор жизненно важных, «экзистенциальных» тем, вопросов и проблем, но состояние, в котором все получает свою проблемность, неочевидность, неестественность и загадочность. А значит, не стоит заниматься выделением каких-то особенно «важных» и «значимых» для жизни вопросов, которые якобы могут быть решены с помощью философии. Возможно, для «школьной философии» это подойдет, но совершенно не подойдет для философии как состояния захваченности, составляющего исток всякого подлинного философствования. Школьная философия – это коллекция сюжетов философии, осевших в истории интеллектуальной мысли; гербариум мысли, в котором есть лишь тень и след мысли, но не сама вечно живая и ускользающая мысль. Вот почему обыденного человека совершенно не трогают темы смерти, жизни, страдания и т. п. Не тема зажигает философа, но свет, в котором видна проблемность всех вещей мира и самого мира.

 

20. Каковы наиболее распространенные заблуждения по отношению к философии?

Это заблуждения со стороны религии, науки и заурядного мышления. Поскольку они имеют наиболее сильное влияние на массовое сознание, общественное мнение и культурные ценности, то их взгляд на вещи часто просто полагается естественным и единственным. Общее у них одно: считать философию либо строго рациональной деятельностью, либо интеллектуальной игрой, неоправданной дерзостью, претензией, кичливой заумью. Понимание разума здесь исключительно интеллектуальное. Заблуждения со стороны религии выглядят так: 1) философия – логическое и систематическое конструирование мира, имеющее целью полное и абсолютное, то есть истинное, его описание; 2) философия основывается на религиозной интуиции, которая есть откровение мира (или откровение Бога о самом себе). Религиозная критика философии – это критика за отвлеченность, абстрактность, с одной стороны, и претенциозность на создание истинной, абсолютной картины мира – с другой. Ошибки со стороны науки таковы: 1) философия – наука, целью которой является рациональное осмысление чего угодно – методологии науки, нахождения предельных оснований культуры и т. д.; 2) философское удивление – разновидность психологической эмоции. Научная критика философии – это критика за рациональную невменяемость, заключающуюся в постулировании «туманных метафизических» предложений. Заблуждения со стороны заурядного мышления: восприятие философии как странной, чудаковатой, заумной, оторванной от жизни деятельности или как формы эскапизма. Здесь критика – это критика за непрактичность. Все эти ошибочные (и весьма распространенные) воззрения на философию имеют гносеологический исток: убеждение, что философия – рациональная деятельность, то есть деятельность познания, упирающаяся в пределы, поставленные наукой, религией и заурядным мышлением (и преодолеть их невозможно, ненужно, да и опасно). Тем самым ошибочное отношение к философии есть раскрытие тех тупиков и ограниченности, которые обнаруживает человеческий разум, став научным, религиозным или заурядно-повседневным.

 

21. Вопрошают ли о разном философ и не-философ, когда они вопрошают?

Философия раскрывает общие свойства человека, являющиеся наиболее человеческими свойствами человека. Общие значит не обезличенные, лишенные индивидуальности и своеобразия, а наиболее существенные. Только у философии есть возможность показывать истинное равенство людей, обнаружив, что оно проявляется в способности к философскому вопрошанию. Но как быть с тем, что некоторые не вопрошают вообще, а если и вопрошают, то их спрашивание разнится так сильно, что ставит под сомнение единство человеческой природы, с таким трудом добытое философией? Если человек един, то и вопрошание его должно быть едино, если вопрошание вообще должно быть. Однако здесь встают вопросы: обыденный человек и философ вопрошают об одном, но в разных формах (в зависимости от культуры мышления и происхождения) или же они и вопрошают-то о разном? не является ли чистое философское вопрошание более возвышенным и благородным, таким, что и не снилось простолюдину? или же самый закоренелый в пошлости низкого существования простолюдин если уж вопрошает, то вопрошает «по полной», как великий философ? и о чем вообще вопрошает вопрошающий, когда он именно вопрошает? ставит ли философия знак равенства между людьми? Итак, на повестке дня вопрос о содержании философского вопрошания и, соответственно, о типах человека вопрошающего, то есть о человеке как таковом. Прикоснуться к этому вопросу совершенно немыслимо ни со стороны антропологии, ни тем более психологии. Только восстановление изначальной сути философии в самом человеке поможет приблизиться к человеку.

 

22. Является философия чем-то особенным или же само особенное являет себя в философии?

Что такое – «особенное» в философии? Нет ничего особенного в философии в том смысле, что нет никаких «профессиональных» философов, или «философов Божьей милостью» (вроде художников, писателей, ученых и прочих одаренных людей). В философии человек одарен самим собой. В этом сущность философии и сущность человека, их особенное. Кто, кроме философии, может указать не на природную, божественную или какую-то иную нечеловеческую особенность человека, а исключительно на человеческую? Человек – уже особенность, особенная особенность, и только философия замечает ее в полной мере.

 

23. Так ли уж сложна на самом деле философия?

Нужно ли много знаний, опыта, понимания, эрудиции, образования, культуры мышления, просто-напросто ума для того, чтобы философствовать всерьез? Или нужно нечто иное, за вычетом чего философии часто отказывают в праве на существование, ссылаясь на ее мнимую сложность? Философия, конечно, сложна, но не той сложностью, о которой говорят те, кто хочет укрыться от философии. Философия сложна своей простотой, которая требует от человека искреннего настроя на истину, а не каких-то особенных знаний и умений. Святая простота философии требует всего человека на суд его совести. Ибо нельзя, прикоснувшись хотя бы раз к философии, оставаться прежним – прежним лицемером жизни. Философия, освобождая мир от предрассудков, суеверий и идолов, делает жизнь неудобной в моральном смысле. В этом и только в этом действительная сложность философии, вытекающая из ее глубочайшей нравственной сущности. Вот почему нечистые сердцем бегут от философии.

 

24. Почему же недолюбливают философию?

Судьба философии – судьба нелюбимой или нелюбимого, печальная и нелегкая судьба. Люди любят пофилософствовать в обыденно-житейском смысле, но не приемлют серьезного и ответственного философствования. Почему? Потому что не понимают и не принимают сложность философских размышлений? Действительно, есть достаточно сложный уровень философии, но речь не об этом. Чаще мы сталкиваемся с тем, как люди просто уходят от реальных философских вопросов. Что же стоит за всеобщим неприятием философии как философии, откуда этот заговор презрения, молчания и замалчивания предельных вопросов? Не кроется ли за этим что-то более существенное и нелицеприятное для человека? Не из-за боязни ли, не из-за страха ли перед собой, перед своей последней глубиной (или мелкотой)? Не есть ли пресловутая сложность философии просто-напросто формой ухода от вопросов непонятных, неприятных, страшных? В нелюбви к философии сказывается нежелание человека быть собой.

 

25. Где исток современной апатии в философии?

Повсеместные уныние и неуверенность, охватившие философскую общественность в последнее время, неуверенность в том, что философия способна занять то высокое место в обществе и культуре, которое у нее было ранее, выносят смертельный приговор философии. Постоянно указывают на закат философии, разоблачают ее эфемерность и безосновательную претензию на создание истинной картины мира. Более того, философию (по крайней мере одну из ведущих ее линий) часто обвиняют в выработке политических доктрин, посягнувших на человеческую свободу. Ситуация такова, что мы вроде бы являемся свидетелями агонии философии, длящейся чуть ли не целое столетие. Справедливости ради нужно сказать, что именно в последнее столетие произошло крушение некоторых философских иллюзий, основанных на исключительно рациональном понимании философии. Пошатнулся образ научной философии – той философии, которая вошла в тесный контакт с наукой, став ее методологией («служанкой»). Эта философия (по-другому ее еще называют академической, университетской или даже «шутовской») действительно утратила свои позиции, базировавшиеся на принципах метафизического рационализма. Внутри философии произошла борьба за философию, в результате чего и случилось падение академической философии, долгое время отождествлявшейся с философией вообще. Но эта философская разновидность не есть философия как таковая, то есть философия, имеющая отношение к сущности человека, к самому существенному в нем. Настоящая, философская философия исчезнуть не может, поскольку на ней держится существование человека, которое есть пребывание в бытии, легитимизируемое философией. А вот рационалистическая разновидность философии, стремившаяся исключительно понятийно постичь мироздание (не бытийно, а понятийно), утратила господство, потянув за собой образ философии как таковой. Потому и сложилось впечатление о неспособности философии более что-то решать и формулировать. Отсюда апатия. Апатия может быть по отношению к жизни, культуре, религии, но апатии по отношению к философии быть не может. Надо говорить точнее: о закате и агонии научной философии, за которыми следуют закат и агония самой науки. Вот и ответ на то, как преодолеть всех изъевший «духовный кризис эпохи»: вернуться к философии.

 

26. Дала ли что-то религия философии?

Можно ли говорить о религиозном вкладе в философию? Интересна ли вообще религия для философии? В каком смысле можно философски говорить о «вере», «грехе», «душе», «искуплении», «вечной жизни», «спасении»? Философия соприкасается с Богом, но не так, как это делает религия. Есть Бог философии и есть Бог религии, и это разные «боги». Философия, соприкасаясь с Богом, соприкасается с Бытием, которое в Боге явлено особым образом. В философии через Бога проявляется единство бытия – бытия непостижимого, таинственного и невозможного. Религия, соприкасаясь с Богом, соприкасается с «высшим», которое рассекает бытие на «высшее» и «низшее», аккумулируя «божественное» в «священных топосах» религиозного пространства, которое понижает таинственность всего бытия до его «сакральных локусов», за бортом которых оказывается бытие «профанное», то есть мирское, греховное (по сути, все остальное бытие как бытие). Единое бытие как тайна перестает существовать в религии. Неумение религии сохранить тайну как тайну оправдывается презрительным термином «пантеизм». Такая «сниженная» метафизика мало интересна философии. В религии нет ничего того, чего бы уже не было в философии. Но поскольку путь в философию – это путь через разоблачение своего морального лицемерия, то людей, стремящихся обрести истину в философии, гораздо меньше, нежели в религии. И по прошествии времени можно в целом говорить о враждебном отношении религии к философии. Вся история религии – не борьба с материализмом, атеизмом, неверием и прочими поверхностными и второстепенными вещами, не имеющими серьезного значения для человека; это – борьба с философией, борьба за то серьезное место, которое философия занимает в бытии человека, в его сердце, в культуре. Потому что в сердце человека – не «любовь к Богу», а просто любовь.

 

27. Кто такой философ?

Истинные философы всегда говорили о том, что философия не привилегия одного человека, не профессиональное занятие группы специалистов, не призвание и даже не особый склад ума и характера (хотя есть «тип философа», и про некоторых людей можно сказать – это философ по преимуществу). Но все это социальные и культурные транскрипции философии, в которых так мало от подлинной философии. Если отрешиться от привычных канонических образов философии, в которых уже давно стерт ее первозданный лик, то можно сказать, что философия – это философское состояние, редкое и прекрасное состояние духа, когда истина приближается к человеку и раскрывается в наиболее полном и ясном виде. Вдруг бытие предстает как тайна – и очевидность. Ничего сверхъестественного, заумного и запредельного, но как при этом неестественно естественное! Как удивительно то, что есть, и то, что вообще что-то есть! Это состояние присуще человеку как таковому, всем людям, а не отдельному человеку, который как-то особенно «занимается» философией. Можно анализировать после именно это состояние, стремясь его понять и описать; таких людей и называют философами (вернее, профессиональными философами). Но это уже вторично; главное же то, что философское совпадает с человеческим, являясь главным показателем человека.

 

28. Чей удел философия?

Касте профессиональных философов присущ определенный «философский шовинизм», который не только философию отдает малой и избранной группе узких специалистов, но даже народы и культуры делит по признаку философских и нефилософских. «Профессиональный шовинизм» – нормальное явление, когда речь идет о любой области человеческой деятельности, кроме философской. Философский профессионализм уместен, но лишь когда он не выдается за философское делание как таковое. И в философии нужны переводчики, историки, аналитики, интерпретаторы и комментаторы, нужны люди, обладающие «техникой мышления». Все они нужны для того, чтобы философия предстала в культуре как одна из ее форм. Философия, конечно, значима для культуры, но более значима она для жизни. И разве может сама философия принадлежать одному народу, одному человеку или узкой группе людей, связанных какими-то особенными «духовными» или «профессиональными» узами? Это нелепо. Что такое вообще «профессионализм» в философии? Не есть ли это самая радикальная форма истребления философии через ее мнимое углубление? Что такое философский интерес? Может ли он быть частным делом и личным уделом какого-то философа? Или он есть всеобщее? В философии – не частное, а честное. Вот почему в ней ставится вопрос о всеобщей судьбе человека, что делает философию всеобщим делом человека и человечества.

 

29. Почему философия может претендовать на всеобщую всеобщность?

Потому что философское дело – дело человеческое. Такова аксиома. Аксиома, чья очевидность становится очевидной в результате честной работы ума. Философия раскрывает дело человека как всеобщее дело человека, дело его жизни, потому что жить-то надо человеку – всегда конкретному, вот этому человеку. Но так нужно жить всем. Единичное человеческое философия возводит до всечеловеческого, а всечеловеческое одушевляет единичным, устраняя тем самым крайности, возникающие как в случае усиления индивидуального, так и в обратном случае, в переносе акцента на универсальное. Философия не дает возобладать ни частному, ни общему, препятствуя абсолютизации всего относительного. И поэтому философия – и не «элитарное» занятие, и не «всенародное» дело. Философия – всечеловеческое дело, в котором решается судьба человека и человечества. Только в философии понятно подлинное единство человека. Все и всегда разделяет людей: интересы, пристрастия, желания, таланты, языки, культуры, религии, картины мира, ценности, верования, суеверия, обычаи, законы, времена, пространства. И только философия объединяет всех общей судьбой. У разных людей много разных судеб, совпадающих с частным сюжетом жизни. Но есть человек и его судьба. Вот судьбой человека как такового и занята философия по преимуществу.

 

30. Понимаем ли мы этот вопрос – о всеобщей судьбе человека?

Это – вопрос о том, понимаем ли мы, что значит ставить вопрос о судьбе человека как человека!

 

31. В чем заключается особенность философской озабоченности судьбой человека?

Эта особенность в том, что, в отличие от политики, психологии, морали, индивидуальной этики или историософии (и тем более в отличие от теологии, биологии и антропологии в любом ее виде – естественно-научной или «философской»), в отличие от гуманитарных наук, «наук о духе» (как, впрочем, и от наук «о природе»), философия в лице философского вопрошания озабочена не психологическими (или историософскими) частнособственническими (или коллективистскими) вопросами о той или иной судьбе, о характере той или иной судьбы в свете возможного ее наилучшего устроения или хотя бы постижения. Это – дело психологии и политики. Философская озабоченность всеобщей судьбой человеческого проистекает из бытийной взволнованности от чуда бытия, удивления от самого бытия.

 

32. Почему философское сомнение не есть скепсис?

Скептицизм возникает как разочарование в возможностях познания. В этом смысле скептицизм – несостоявшийся рационализм. То, что в истории философии идет под титулом «философского скептицизма», есть в действительности очень узкий гносеологический нюанс. Философское сомнение – существенный момент в целостной структуре философского вопрошания, которое не связано с возможностью или невозможностью познания. Даже если бы была возможность полного и окончательного познания, философское сомнение не могло бы исчезнуть, поскольку оно возникает по поводу бытия, а не по поводу возможностей его познания. Философское сомнение – не неуверенность, основанная на незнании с соответствующей нерешительностью в выборе. Такое сомнение дискредитирует философию, раскрывая ее как бы нерешительность, половинчатость и т. д. Настоящее философское сомнение – позитивная стратегия вопрошания, конституирующая особый этос философии.

 

33. Можно ли говорить о современной философии?

Философия сегодня – это не современная философия. То, что всегда, а не только сегодня, идет под рубрикой «современная философия», может быть и не философским, и несовременным. В выражении «современная философия» есть пагубная двузначность. С одной стороны, здесь делается реверанс в сторону философии со стороны общества, которое говорит: «Если есть современная философия, значит, мы вправе требовать от нее социально значимых решений». С другой стороны, именно современная философия убивает философию как таковую. И дело не в том, что есть «вечная философия» и что «философы всегда говорят одно и то же». Дело в том, что философия как таковая всегда современна, то есть со-временна, поскольку со-бытийна. Главное в философии не время, а бытие, и если уж и говорить о времени, то лишь в связке «бытие – время». Иначе происходит распадение внутреннего единства философии на времена, эпохи, идеи, теории, течения, направления, имена, концепты, школы, термины, то есть на историю философии, которая в обратном порядке не собирается вновь в философию. Философия сильна своей вневременностью и несовременностью. Но это более всего не понятно. В этом извечный конфликт между философией и обществом.

 

34. Что имеет большее отношение к философии: время или бытие?

В философии бытие не какая-либо субстанция, а сама чистая возможность бытия чего угодно. Как возможно чему-то быть? Это есть загадка, удивление и предмет для философского вопрошания. Для философии важно не только как возможно, но и глубоко личное – для чего возможно? Наивно было бы сказать, что первый вопрос рождает натурфилософию, а второй – этику. Здесь соединяются и философия бытия, и философия существования: и человек, и бытие уже есть, они уже включены в онтологический круг тайны бытия. Поэтому возможность чистого «бытия чего угодно», в том числе человека, Бога и времени, есть сущностная основа философии. Время важно и дорого для философии, но как время бытия, а не как время мира, и тем более не как время истории, и даже не как время жизни. Поэтому современность философии задается не ее соотнесенностью с духом времени какой-либо эпохи в истории человечества, но в ее глубочайшей связанности с проблемой бытия. Умение философии выйти к бытию, не увязнув во времени, делает ее по-настоящему современной.

 

35. Можно ли говорить о заблуждениях в философии?

Часто можно услышать, что философия есть история человеческих заблуждений, некая «ересеология», вобравшая в себя всякие домыслы и вымыслы. Поэтому так много в ней мнений, школ и направлений, что является в глазах противников философии доказательством ее неистинности. Отсюда делается вывод о несостоятельности и невменяемости философии, которая-де тщится самостоятельно добраться до истины, построить совершенную систему мира, но ей это не удается, поскольку каждый раз приходит очередной ниспровергатель, разрушает все предшествующие построения и провозглашает свою систему, которой уготована судьба быть разрушенной следующим ниспровергателем. Таков распространенный, но совершенно посторонний взгляд – взгляд, которого едва ли касалось философское чувство. Так может говорить о любви сексолог, никогда не любивший и не бывший любимым. В философии нет заблуждений и ошибок в том смысле, в каком они есть в науке и богословии. Здесь действительно есть ошибки и заблуждения, которые становятся когда-то очевидными и повторять которые вряд ли кто-то решится, будучи в здравом уме. А что ж такое с философией и философами, почему в ней все время повторяются одни и те же «ошибки»? Почему философы до сих пор не научились не повторять ошибок? И кто такие эти философы, повторяющие одни и те же ошибки? Достаточно самого поверхностного взгляда, чтобы увидеть, что те, кого история называет философами, – отнюдь не заурядные люди. Это выдающиеся умы и мыслители, великие люди, определившие пути человеческой истории и культуры. Почему же заблуждались и заблуждаются эти великие люди? Не пора ли и им образумиться и приобрести достаточные научные знания и логику правильного мышления или религиозную веру, чтобы впредь никогда уже не ошибаться? Неверующие туманные метафизики – вот кто такие философы, наращивающие сумму заблуждений, которые соблазняют честных и добрых людей и отвлекают их от правильной жизни; так думают хулители философии. Но хулители философии не понимают, что философия – не поиск истины (той Истины, которой давно обладает религия) слабым и ограниченным человеческим разумом; такой поиск заведомо обречен на заблуждения и ошибки. Философия – то, где свершается бытийная судьба человека, человеческое свершение человеческой судьбы. Именно поэтому здесь не может быть речи о заблуждениях и ошибках. Разве можно говорить о чьей-то судьбе как об ошибочной? Можно говорить о трагической, несчастной или счастливой, трудной судьбе, но никогда – об ошибочной судьбе. Про философию можно сказать, что она как история идей есть путь человечества в бытии. Не путь куда, а путь в чем. Вот суть философии, раскрывающая человеку его бытийное положение.

 

36. Что такое тайна в философии?

Тайна наряду с удивлением есть, безусловно, основная «метафизическая константа» философии. Это – инвариантные темы, воспроизводимость которых обеспечивает философии ее статус-кво в истории. Прежде всего нужно чувствовать отличие философской тайны от той тайны, которая имеет место в различных областях жизни и культуры. Обыденное понимание тайны связано с ее восприятием как чего-то скрытого, неизвестного, вокруг чего образуется некая интрига. Здесь смысл тайны в том, что она, создав интригу напряженности, непременно должна быть разгадана: саспенс всегда гарантирует успех предприятия. Но разгадка тайны означает ее исчезновение. Тайна, таким образом, – покров неизвестности, исчезающий вместе с раскрытием этой неизвестности. В философии тайна имеет принципиально иную диспозицию. Здесь тайна – не то, что должно быть разгадано тем или иным образом, когда-нибудь, где-нибудь, кем-нибудь, а тайна бытия, чья непостижимость абсолютна. Это есть основная интрига нашего существования и познания; мы можем познавать и познать что угодно, но бытие остается абсолютно непостигаемым. Никогда нельзя ответить ни на один вопрос, связанный с бытием: ни что такое бытие, ни откуда бытие, ни зачем бытие? Спрашивать об этом бессмысленно, но не спрашивать – нельзя, иначе человеческое существование превращается в сущее ничто. Мы не знаем главного, не имеем ни малейшего понятия об основах нашего существования. Можно только удивляться этому. Абсолютная непостижимость бытия рождает удивление, которое задним числом создает принцип приблизительности. Не относительно все, а приблизительно; вот истина, исходящая из удивления, вызванного нашим непониманием бытия, которое есть чудо и тайна. Сказав, например, что Бог создал бытие или что бытие есть результат действия природных закономерностей, мы не сообщим ровно никакого сущностного знания с точки зрения философии. Мы просто множим сущности. Бытие навсегда остается в своей таинственной непроясненности, что бы ни было сказано о его «происхождении». И здесь дело совсем не в вере: верит ли, например, человек в Бога или не верит. И тем более не в знании: осведомлен ли человек по поводу концепций современного естествознания или его знания ограничены средневековым курсом алхимии. Дело в том, что бытие выше веры и неверия, знания и незнания. Это совершенно иная область, где безостановочно властвует лишь удивление. Мы не можем понять смысл этого загадочного существования; человеческая претензия всегда разбивается о твердыню тайны. Невозможность познания бытия (ни полного, ни частичного, ни постепенного) и, как следствие, невозможность окончательного принятия решения, невозможность до конца довериться чему-то вызывает к жизни метод приблизительности как основной ориентир в наших делах, мыслях и поступках. Можно не признавать таинственного характера бытия, но это совершенно не дает ничего, не приближает человека ни к чему. Он так и остается в плену приблизительности, думая, что пребывает в абсолюте. Ситуация с непостижимостью бытия достаточно опасна; каждый может проверить на своем опыте, что стоит честно додумывать мысль о «начале» и «причине», и вспомнить, как охватывает странное состояние, справиться с которым не всегда возможно. Коллективный опыт человечества предпочитает поэтому не доводить философствование до конца. Вот почему тайна игнорируется. Обыденное мышление, в отличие от философского, удивляется свойствам бытия, а не его наличию. Отсюда неполнота всякого дуализма, заключающаяся в том, что постулируется некий скрытый, невидимый мир, отыскание которого и составляет якобы сущность философии. На самом же деле философия не ищет скрытого мира, а удивляется тайне бытия, делающей невозможным никакое обнаружение. В основании мира – тайна, а не сила и воля. Полагание скрытых сил есть десакрализация философской тайны и всегда – указание на «вот причину». Философия поэтому стоит на страже тайны, постоянно спасая наше существование от угрозы более мелкого, то есть понятного, существования.

 

37. Почему философия не гуманитарная наука?

Не только потому, что философия не наука вообще. Философия не наука именно потому, что она философия. Этим уже все сказано. И кто хочет видеть в философии науку, в действительности не хочет видеть философии. Здесь дело в другом. Гуманитарные науки – преимущественно науки о духе, о культуре, в отличие от естественных наук – наук о природе. Гуманитарные науки имеют дело с невидимой, тонкой материей (идеи, ценности, принципы), в то время как философия имеет дело с бытием, в котором всякое разделение на естественное и сверхъестественное, видимое и невидимое, материальное и духовное теряет смысл. Если бытие было бы лишь духовным принципом целеполаганий человеческого разума, тогда философия была бы не только гуманитарной наукой, но первой среди первых из таких наук.

 

38. Что нужно для занятий философией?

Для профессионального занятия философией нужно наличие вещей, которые не так часто встретишь. Это то, что нужно вообще для занятий каким-либо серьезным делом: достаточное развитие ума, достаточный уровень образования и достаточный досуг. Совпадение трех этих условий может создать наиболее благоприятную среду для философии. Понятно, что перечисленные условия существенно ограничивают круг тех, кто мог бы предаться философии свободно, творчески и с любовью. Но это внешние социальные обстоятельства для философии, необходимые для нее, но не достаточные. Наличие ума, времени и знаний не гарантирует подлинного философствования. Необходимо еще вдохновение. Что же вдохновляет философа, что есть вдохновение для философа? Специфика философского вдохновения в том, что можно назвать фундаментальной настроенностью на истину, которая проявляется лишь в состоянии «захваченности бытием». Это состояние возникает из особого взгляда на мир, в основе которого – удивление перед миром. Философское удивление – не удивление «удивительному», а ошеломительное понимание-прозрение того, что есть, что есть вообще что-то. Молниеносное осознание отсутствия причин, оснований и необходимости для мира превращает его в великую загадку, в великую энигму бытия, которая обрушивается на сознание своим наличием, заставляя забыть все предшествующие «знания». Открывшаяся чистота безосновности и беспричинности сущего и есть источник подлинного философского удивления – того предела, до которого вообще может дойти человек. Поэтому для занятий философией нужно только одно – удивление, а его дает вдохновение, вдохновение особого рода, вдохновение от бытия, от понимания его невозможности, ненужности, неизъяснимости.

 

39. Почему философия не является социальным институтом?

Наличие социального института обязательно для всех известных форм культуры. Религия существует как духовная потребность (вера) и как социальный институт (Церковь); наука существует как духовная потребность (познание) и как социальный институт (научные учреждения и установления); искусство существует как духовная потребность (эстетическое влечение) и как социальный институт (музей, условно говоря). Одна только философия существует как метафизическая потребность, которая никогда не имеет социальной структуры, в которой эта потребность могла бы быть реализована так, как это имеет место с другими формами духовной культуры. Метафизическая потребность в философии не имеет социального института для своего выражения. Есть, конечно, академическая философия в университетах, есть журналы, есть «школы», есть даже философские общества. Но все это незначительно; к тому же в социальных институциях доминирует лишь один (академический) тип философии. Действительно, за все время существования философия так и не обрела своего социального пристанища вроде того, какими обладают религия, наука и искусство. У философии нет социального не от недостатка, а от избытка. Сами философы противятся созданию социального института философии. Философия настолько глубже, больше, выше всех социальных проявлений, что ей нет никакой нужды в социальной институализации, необходимой тем, кто чувствует свою неуверенность и ограниченность. Философия дышит как хочет и обитает на самых опасных, смелых и прекрасных островах свободного человеческого духа.

 

40. Где искать философию?

Проблема в том, что философии очень часто нет в самой философии (вернее, в «исторической философии»). Это – парадокс, но философия может ускользать именно из философии, переходя в иные области, оставляя за собой обманчивый след видимости. Нередко случается, что философии бывает больше в литературе, науке и религии, нежели в профессиональных обителях. А как смешны бывают попытки сделать из философии какое-то сверхсерьезное дело, призванное облагодетельствовать человечество, особенно его социальную жизнь! Как мало можно встретить иной раз философии у того, чье имя стало символом самой философии. И в то же время совершенно неожиданно философия обнаруживается там, где ее никто и не чает отыскать, например – в сплетении жизненных обстоятельств. Сама жизнь тогда становится философом. Если же всерьез, то искать философию не надо вообще, потому что она сама находит тех, кто может вынести ее «невыносимую легкость».

 

41. Кого же считать тогда философом?

Кого угодно, кто сможет так или иначе совершить чистое философское действо, неважно в чем – в слове, в мысли или поступке. Это редкостная вещь – чистое философское действо, и оно происходит там, где этого захочет сама философия. Потому в областях, исторически «помеченных» как философские, философия может вообще не появляться, и есть внезапная философия, рождающаяся самым неожиданным образом. Молнии философского озарения вспыхивают без предупреждения, посещая обычных людей, далеких от всякой философии (вернее, от традиций философского знания). Знающий философию может не быть философом, как знающий искусство – не обязательно Художник. Философия может посетить самого заурядного человека и может никогда не посетить глубокомысленного мудреца. Мудрость и философия отнюдь не частые спутники. Как раз здесь и возникает острый вопрос о профессиональной философии. Вопрос не возникает в случае определения того, кто такой профессиональный врач, инженер или политик. Но может ли кто-то быть профессиональным философом? Не есть ли это в высшей степени нелепое противоречие? Профессиональным знатоком философии – да, но профессиональным философом… Здесь стоит только развести руками. Если философия – всеобщее дело человека, где свершается его всечеловеческая судьба, если человек сбывается только в философии, то есть философствуя, то философия – это «профессия человека», если уж говорить о профессии. И профессиональный философ – просто человек, настоящий человек, то есть такой человек, который еще хочет стать настоящим человеком.

 

42. Каковы «жизненные» выводы философии?

Проеденный насквозь прагматикой ум современного человека спрашивает всегда о «жизненности» и «практичности». Про философию можно сказать, что ее выводы слишком близки к жизни и в то же время слишком далеки от нее. С одного ракурса видно полное слияние философии и жизни: жить значит философствовать, а философствовать значит жить. С другого ракурса – ничего более несхожего, чем философия и жизнь, нет и не может быть. Нет более разных вещей в мире, чем философия и жизнь. Есть философия жизни – но это совсем другое, это тоже философия, не имеющая отношения к жизни. Философия – самое близкое и самое далекое. Выводы философии, возможно, не годятся для жизни и культуры в плане их устройства, но философская работа совершенно необходима для структурирования фундаментальных основ бытия, которые не имеют отношения к жизненной «практике», но вне которых жизнь человека не может не только свершиться (или не свершиться) – она не может и начаться как следует. Вот почему многие, живущие без философии, проживают жизнь вхолостую. Строг приговор, но как иначе объяснить нелепицу существования, пронизывающую жизнь большинства! Никто не имеет права судить других; вообще другой – «потемки»: его интимно-глубинное существование (цель, смысл, надежды, желания, представления, ценности) на бесконечность закрыто от всех. Но в философской проекции нет более нелепой вещи, нежели человеческое существование.

 

43. Насколько правомерно говорить о разных типах философии?

За всю историю существования человека и его философии сложилась достаточно пестрая и разнообразная картина философских школ, направлений, течений. Что ни философ, то собственная картина мира, несхожая с другими. Противники философии ставят под вопрос оправданность философии, поскольку в ней так и не удалось договориться о единстве; всяк философствует, исходя из самого себя, и философия в конечном счете – личное дело каждого, переходящее чуть ли не в произвол. Может действительно сложиться впечатление, что ни о какой обязательности и всеобщности в философии говорить нельзя. Но дело в том, что невероятное разнообразие философских направлений складывается не из-за того, что философы не могут обнаружить никакого единства, а во многом из-за того, что историки философии, то есть принципиальные не-философы, не в силах понять единство всечеловеческой мысли, ее единое мировое движение и задним числом характеризуют историю философии как таковую в терминах разнообразия и несводимости, раскрашивая ее разными красками философских традиций, направлений и систем. В действительности все истинные философы говорят всегда об одном и том же – на несколько отличающихся языках, но об одном и том же. Это «одно и то же» философии есть Бытие. Различие в подходах к Бытию возникает не тогда, когда применяются разные критерии в его истолковании, свойственные различным философским системам и течениям, но когда выявляются онтология и этика как две философские оптики, единые в своей сути. И онтология, и этика видят одно и то же Бытие: онтология делает акцент на чудо Бытия и на возникающую философскую реакцию удивления; этика делает акцент на переживание Бытия (как проявило это боль или радость) и на возникающую реакцию страдания и сострадания. Онтология – удивление, этика – страдание и сострадание, но в сущности это одно и то же; и удивление, и страдание, и сострадание есть высшие человеческие реакции на чудо Бытия, на его невозможность и непостижимое великолепие и на его надломленность. То и другое вызывает, вызывало и будет вызывать всегда одну и ту же чистую философскую реакцию: Бытие неизменно, человек неизменен. Человек в жесткой сцепке с Бытием. Поэтому говорить о различных направлениях в философии нельзя, ведь в таком случае нам пришлось бы ввести разные предметы философии. А предмет у нее один – Бытие. Поэтому философия едина и единство философии гораздо сильнее, чем единства других духовных деланий человека, будь то в науке, в искусстве, в религии или в чем-либо еще.

 

44. В чем вред философского наукообразия?

Из всех существующих философских дисциплин особое недоумение вызывает теория познания. Иногда вообще очень трудно понять, чем она занимается. Здесь абстрактность, присущая философии как таковой, усиливается еще, как правило, неспособностью представителей данного направления, заякоренных на науке и логике научного мышления, говорить человеческим языком. Теория познания возникла из желания философии во всем походить на науку. В результате наукообразие – наиболее серьезный изъян, которым страдает академическая философия; он делает ее непривлекательной и отталкивающей в глазах многих людей, искренне стремящихся встретить живую и глубокую мысль, но наталкивающихся на груду неудобоваримых терминологических конструкций. Но изъян наукообразия, которым страдает философия, является отклонением, присущим нашему времени с господствующей узостью взгляда на мир. Если говорить о подлинной теории познания (она с точки зрения философского абсолюта не будет называться ни теорией познания, ни гносеологией, но будет просто философским прояснением вопроса о возможностях человеческого разума познавать бытие и формулировать на этом основании философские положения о бытии), то такая теория познания также должна быть приближена к жизни человека, к его духовным запросам, находящимся вне всякого соприкосновения с вопросами теории познания. Иначе говоря, и в своей теоретической части философия должна быть практична. То есть ее нельзя делить на теоретическую и практическую: и практическая должна быть теоретичной, и теоретическая – практичной. Это значит, что философия должна не столько служить жизни, познавать ее или преобразовывать и совершенствовать, сколько быть в некотором отношении к жизни. В выяснении меры соотнесенности философии и жизни и заключается задача теории познания.

 

45. Можно ли научиться философии?

В силу того что философия есть способ бытия, в котором сбывается человеческое существование, научиться философии нельзя. Здесь «научиться» означает «понять человека как человека»; научиться философии значит научиться быть человеком. Но это, пожалуй, единственное, чего до сих пор не умеет делать человек: быть самим собой.

 

46. В каком смысле нужно понимать философию как духовную гигиену?

Понимание философии как духовной гигиены гораздо в большей степени соответствует ее сущности, чем понимание ее как, например, любви к мудрости. Философия действительно способствует максимальному очищению духа, освобождению от всего лишнего и второстепенного, не имеющего отношения к бытию. Философия стоит на страже бытия, его чистоты. А бытие постоянно «загрязняется» самыми нелепыми фантазиями и представлениями. «Шлаки сознания» так сильны, что нам часто кажется, что бытие – или продукт эволюции, или результат провидения, или совокупность культурных форм, или еще что-нибудь. Философия, стоящая на страже бытия, устраняет все ложные интерпретации бытия через что-то еще, что не является бытием. Бытие есть самая загадочная возможность быть чему угодно, в том числе и таким предельным вещам, как смерть, Бог и не-бытие. Кроме удивления оно не может вызывать никаких чувств и интерпретаций. Это и есть гигиена духа, которую осуществляет чистая философия.

 

47. Почему философия не является утешением?

Великая профанация философии – видеть в ней утешение, такая же распространенная, как и полагание философии любовью к мудрости. Эта психотерапевтическая функция абсолютно утилитарна и относится к психологии, но не к философии. Психология, используя некоторые наработки философской этики практического плана, приловчилась использовать ее для достижения душевного комфорта; пусть это и остается в ведении психологии. Но часто именно философию стремятся использовать как средство утешения в жизненных невзгодах. Она выступает как панацея для неудачников, ее методику применяют, чтобы успокоить людей, не имеющих популярности, славы, богатства, успеха, не достигших в карьерных делах вершин, а в любовных – потерпевших фиаско. Все это не имеет абсолютно никакого отношения к философии. Конечно, человек, занимающийся созерцанием или аналитикой Бытия, менее чуток к разного рода житейским невзгодам, чем обычный человек. Но это касается любой деятельности, сильно захватывающей человека, и философия здесь не исключение. Если же речь идет о простом человеке, чьи ценности и мировоззрение принципиально нефилософичны, то как ему, бесконечно далекому от философии, она может помочь? Заставить его созерцать бытие, восторгаться чудом бытия бесполезно, раз уже он сам не делал этого ранее, не прибегал к философии. Да и вообще к философии не прибегают как к лекарству, способному решить житейские коллизии и невзгоды, как правило, прагматического характера. Для того есть психология и религия. Вряд ли, взяв с полки настоящую книгу по философии, человек сможет решить свои духовные, психологические, моральные или какие-то иные проблемы. Да он и не возьмет ее, а пойдет к священнику, психотерапевту или к другу. А кто уже взял, у того нет таких проблем, потому что философ не нуждается в психологической помощи и в религиозном утешении. К философии не прибегают, но философия сама захватывает человека. А захваченному Бытием человеку зачем утешение? Он уже утешен философией. В таком глубинном смысле философия утешает, то есть утишает остроту и пестроту несущественного. Но использовать философию в психотерапевтических средствах успокоения не нужно и невозможно.

 

48. Какое преимущество имеет философ?

Философ имеет преимущество, и заключается оно в том, что он – философ. Другого преимущества у него нет.

 

49. Как отличить философию от не-философии?

Есть множество критериев, по которым можно отличить философию от не-философии. Но главное отличие заключается в том, что философ, в отличие от всех остальных, менее всего стремится к каким бы то ни было отличиям.

 

50. Нуждается ли философия в защите и оправдании?

С точки зрения бытия философия не нуждается ни в чем, в том числе в оправдании и защите, но с точки зрения культуры философия нуждается в оправдании и защите в той мере, в какой в них нуждается сам человек.

 

51. Кто вообще определяет, что такое философия и кого считать философом, а кого нет?

Самая болезненная и каверзная задача, самое рискованное предприятие – определять, кто и что есть философия. Можно просто ответить: время и история. Но это касается прошлого, «ставшего». А что можно сказать относительно современников? Философы, историки философии, историки культуры, писатели, обществоведы, биографы или библиографы, или просто люди – кто определяет, что такое философия? Этот вопрос еще не ставился никогда.

 

52. В чем наиболее сильное искушение для философии?

Всегда есть соблазн заняться «анализом современности» и получить оправдание своей философской деятельности, приобретя при этом социальные и экономические дивиденды. В этом соблазн и опасность скатывания философии в эмпирическую науку, какой бы гуманитарной она ни была. Это судьба всей философской культуры, в которой очень мало действительной философии. Если философия держится своего «бытийного метода», то ей нет нужды слишком сильно погружаться в событийный ворох фактов, явлений и процессов, которыми отмечена современность, всякая современность. Идти «в ногу со временем» значит оказываться безнадежно устаревшим. Более глубокое постижение бытия дает более адекватное понимание современности. В философии нет затворничества от мира, свойственного аскетически-пугливому отношению к нему. В мир не нужно сильно входить не потому, что он «греховен», «порочен» и проч., а потому, что в нем нет ничего нового: «что было, то и будет», и существование всегда будет вздыматься на дыбу проклятия возвращения к тому, в чем истребляется всякая надежда на сущностную новизну. Но уйти «из мира» нельзя. Нельзя сказать, что философ живет «в бытии», когда другие «в мире». Философ живет в бытии, оставаясь в мире, такова его миссия – быть философом в мире, не отдаваясь полностью миру. Философ в мире и есть единственная форма настоящей философии. В этом смысле самым современным является философ, который совершенно не «в курсе» относительно происходящего «здесь и сейчас». Для него нет опасности отстать от времени, потому что он не причастен к всегдашнему устареванию времени.

 

53. Возможно ли философствовать одним вопрошанием?

Специалисты говорят, что вопрошание – один из типов философского дискурса наряду с другими (например, аналитическими) формами философии. Это существенное умаление философии. В действительности вопрошание есть не одна из форм философии, а то, что отличает философию от не-философии. Только вопрошание способно поднять человеческий дух на недосягаемую вершину, с которой видна ущербная относительность всех человеческих представлений и на которой захватывает дух от сияющей близости к истине. И это – не профессиональная привилегия, но особенность человека.

 

54. В чем разница между философией и философствованием?

Каждый раз при столкновении с этим бесконечное количество раз промысленным вопросом открываются все новые и новые грани, аспекты, нюансы. Казалось бы, вопрос изучен абсолютно: философствование – это процесс, в котором свершается главное событие бытия, благодаря чему оно получает свое оправдание и смысл, а философия – рациональная фиксация этого процесса в доступных нашему мышлению и языку формах, присущих той или иной культуре. Соответственно, философствование как «живой процесс» может иметь различные формы выражения, диапазон которых необъятен и включает как невербальные, так и сверхвербальные формы. Здесь приемлемо практически все: даже музыка может всерьез рассматриваться как форма философствования, не говоря уже о живописи; поступки человека, особенно на грани нравственных проявлений, тоже могут восприниматься как своеобразный жизненный (в отличие от «трактатно-кабинетного») стиль философствования. Иными словами, философствование свершается в формах, не имеющих строго канонических форм. Притом что философия как рациональная форма отражения должна иметь определенные (преимущественно научные) формы. Этим разделением вопрос как бы исчерпывается; дело лишь за тем, чтобы иметь творческую волю к свободному философствованию, с одной стороны, а с другой – научную волю к рациональному осмыслению таких творческих проявлений. И судя по тому, что всегда достаточно много как философов, так и философоведов, подобное разделение на философию и философствование кажется вполне справедливым. Однако стоит повнимательнее присмотреться даже к самим этим словам – и увидишь, что в них заключено какое-то до конца не понятое различие. В других языках тоже есть аналогичное различение: философия – это существительное и субстанция, философствование – отглагольное существительное или субстантивированный глагол, то есть нечто подчеркивающее процессуальность явления. Однако при таком верном грамматическом и семантическом различении между ними пропадает какое-то еще едва схватываемое и уловимое сущностное различие. При переводе из области языка в область человеческих действий и проявлений все значительно усложняется. Нельзя же, например, считать философом исключительно того, кто лишь философствует, потому что он творчески более одарен; а тех, кто не может творчески философствовать, называть менее одаренными «учеными от философии». И несмотря на то что некогда было авторитетно заявлено, что философ не равен профессору философии, истины ради нужно сказать, что это тонкая грань: и философствующий прибегает к философии, и философия срывается в философствование. Все равно это какой-то единый процесс, какое-то событие философии; и неважно, как оно свершается – посредством ли свободного философствования или в качестве академической философии. Но различие все-таки имеется, и оно существенно. Что это значит: философствующий стремится к философии? Можно ли прийти к философии не через философствование? И обязательно ли философствование завершается именно в философии? Есть все-таки философия и философствование, и это – разные вещи. Здесь в русском языке обнаруживается до конца не понятый смысловой нюанс. Возможно, в этом заключена определенная перспектива для русской философии: в конечном счете расслышать именно в стихии русского языка различие между философией и философствованием.

 

55. Философия открывает «мир как мир» или «скрытый мир»?

Слово «метафизика» одно из наиболее частотных в европейском культурном словаре, однако это самое непонятное и непонятое понятие. Как ни странно, вопрос о метафизике не только не решен, он даже еще не поставлен должным образом. Он как-то не ставится. До сих пор в стане профессиональных философов царит полное несогласие по поводу того, что считать метафизикой. А среди дилетантов от философии метафизикой называется вообще все что угодно. Можно уже говорить о метафизике метафизики. Что же такое метафизика, в конце концов? Как держать мир в орбите смысла? Значит ли это открыть мир таким, каков он есть, то есть показать, что мир как мир и есть истинный мир, или доказать, что истинный мир не есть явленный мир, что истинный мир сокрыт и что философия должна открыть этот сокрытый мир, не доступный обычному человеческому взгляду? Вот здесь мы подошли к сущностным истокам метафизики, которые противоположны по своей сути. Истина сокрыта или не сокрыта? Не надо спешить с ответом на этот вопрос. Мы до сих пор не знаем, в каком мире живем, вот почему и существует метафизика. В этом смысле метафизика – единственно возможная истинная дистанция приближения к истине, в свете которой истина не очевидна. Неочевидность истины есть ее метафизическая привилегия. Что бы было, если бы истина была очевидна и доступна?! Истины поэтому как бы и нет. Но интеллектуальная совесть, обитающая лишь в интеллектуально честных, то есть вопрошающих, душах, говорит нам не только о том, что есть истина, но и о том, что путь к ней неизбежен. Мы обречены на поиск истины. Поэтому метафизика и есть тот «туман», который не позволяет увидеть истину въяве. Истина видна лишь в свете «тумана» метафизики, но его устранение, как того хотели бы прыткие дельцы от философии, в данном случае приводит к устранению самой истины; в результате остаются лишь голые факты, которые нам ровным счетом ничего не говорят о существе истины.

 

56. Как происходит профанация философии?

Профанация философии происходит всегда; сегодня она проявляется в таких словосочетаниях, как «философия человека», «философия истории», «философия общества», «философия культуры», «философия науки», «философия здоровья» – и так до бесконечности. Они означают, что это – философия чего угодно, кроме самой философии! Внутренняя суть философии здесь расщепляется, от нее отчуждается ее собственное и главное, становясь инструментом для осмысления какого-то постороннего явления («человека», «истории», «общества», «культуры», «здоровья»…). Таков переход «сакрального» в «профанное». В действительности должна быть только философия философии. И все. Только философия, а не «философия чего-то». Философия сама по себе цельное и самодостаточное явление, не могущее быть ни «инструментом», ни «методологией», ни «способом», «ни детоводителем», ни чем-то еще. Но дело в том, что выдержать, понять, а тем более как-то употребить такую чистую, беспримесную философию оказывается непросто. В ней, в такой чистой философии, не усматривается ни смысла, ни пользы. Мало тех, кто может наслаждаться красотой метафизического рисунка бытия, порождаемого философией, как мало тех, кто вообще может оценить что-то стоящее, истинное, прекрасное. От философии, в которой не усматривают прагматического приложения к чему-то, презрительно отворачиваются «серьезные» люди, притом что всегда даже самый далекий от философии человек чувствует, что в ней есть что-то высокое, великое, что-то невероятно значительное, чего нет, например, в тех же науке и религии. Философия имеет тайное преимущество и какую-то особенную загадочную притягательность, которую не объяснить. И утилитарный ум обывателя стремится похитить философию, превратив ее вот в такой инструмент осмысления какого-то «предмета». Никто не может запретить такое использование философии, но в этом кроется ответ на вопрос: почему так мало философии, притом что всегда так много шума вокруг нее? Какое, скажем, общественное, научное, моральное значение может иметь музыка? Это самосущая вещь; те странно-неизъяснимые наслаждение и восторг, которые дарит нам музыка, ни объяснить, ни понять нельзя. Пока мы не научимся ценить и любить философию как музыку, то есть саму по себе, вне ее приложения к чему-то еще, будет продолжаться профанация философии.

 

57. Насколько серьезны философские вопросы?

Серьезность философских вопросов не измеряется моментальным практическим эффектом, как это может быть с другими вопросами. Серьезность философских вопросов особая; не требуя не только быстрого, но и вообще любого ответа, философские вопросы свидетельствуют о наличии «живой жизни» в человеке. И это очень серьезно. Вся громада человеческой жизни во всех ее измерениях и проявлениях (и личностных, и общественных) держится на тонкой нити абсурда, постоянно обрывающейся и разрушающей привычный уклад существования. Поэтому «плохие» вещи (суицид, терроризм, коррупция, нигилизм, любые патологии и перверсии) – неизбежные спутники человеческого существования! Задним числом всегда находят рациональное объяснение случившемуся и принимают меры, наказывая виновных. Так работает социум, по-другому он не может. И потому социальная жизнь всегда нестабильна, несмотря на колоссальные усилия всех вместе взятых «людей доброй воли» наладить и благоустроить социальную жизнь. Философия уже заранее знает об этом и этому не удивляется, поскольку область ее удивления распространяется на другие вещи. Но философские вопросы сколь серьезны, столь же и опасны. Для нормальной, то есть обеспеченной, жизни философия не годится.

 

58. В чем ценность философии?

Философия дорога тем, кому дорого стремление к истине. Истина не всегда совпадает с моралью, что создает драматичную проблемность существования. Истина бытия – это еще и возможность удивления перед чудом бытия, а оно есть наша главная надежда и радость, в свете которой меркнут все иные (нефилософские) перспективы жизни. Вот в чем ценность философии.

 

59. В чем состоит философская забота?

Время от времени духовные институты культуры настолько «загоняются» в своем мифотворчестве, что загоняют человека в тупик, выбираться из которого помогает философия. Не дать себя обмануть никому, освобождаться из плена мифологических построений культуры, прорываться к подлинному бытию – таково внутреннее дело философии, ее служебный долг, ее забота. И в то же время именно философия раскрывает ценность абсолютной беззаботности и беспечности человеческого существования, поскольку философия озабочена высшим и предельным, в свете которого меркнут все житейские заботы человека. Всегда можно вернуться к житейскому, но вот отвратиться от него, увы, – не всегда.

 

60. Какой возраст более подходящ для философии?

Есть мнение о несовместимости молодости и философии, о том, что философия – удел исключительно зрелости, если не старости. Есть и другое мнение: философская дерзость присуща исключительно молодости, когда жива фантазия, сильны мечты и нет страха перед жизнью. Его сторонники с подозрением смотрят на человека преклонных лет, все еще страстно увлеченного философией. (Но ведь не менее странно выглядит и молодой человек, размышляющий о смерти и о смысле жизни.) Есть мнение, что философия вообще не зависит от возраста, как она не зависит от языка. Конечно, важна мысль, приобретенная в ходе жизни, но важны и смелость, отчаянный порыв. Есть опасность, что отсутствие опыта может быть фатальным для глубокой мысли (она требует точного выражения); и есть также опасность утратить задор по мере накопления опыта. Нужно признать, что возраст не имеет большого значения для философии, как не важны иные эмпирические свойства (например, знания или природная склонность). Для философии важен не возраст, а настроенность – настроенность на философию. Философствование происходит в особых состояниях – состояниях захваченности философией, то есть немыслимых, невозможных, высших и предельных. Для вхождения в них не нужны ни возраст, ни знания; в этом смысле нельзя научиться философии, как можно научиться чему угодно (даже писать стихи). Но философии нельзя выучиться, нельзя дорасти до нее. Философия случается или не случается, и возраст тут ни при чем.

 

61. Действительно люди бы не стали философствовать, если бы не было смерти?

Как велик соблазн сделать смерть условием философствования! Чуть ли не очевидно, что философствование появляется тогда, когда разум сталкивается с неизбежностью смерти, и катастрофа сознания порождает философию. В таком случае философия предстает как нечто вынужденное, проистекающее из ущербности существования в качестве компенсации неполноты человеческой природы. Сознание, разум, воля оказываются зажатыми в смертные тиски, из которых стремятся во что бы то ни стало вырваться. Вырываясь, человек обретает закалку существования в конечном мире, навык смертного бытия. Но есть ли это философия? Имеет ли это отношение к философии? Можно надеяться, что философия возникает не только как реакция на смерть, но также из более глубоких состояний, связанных скорее с нечто, а не с ничто. Бытие, чье таинственное стояние есть причина метафизического изумления человека, – больший повод для философствования, нежели смерть. Можно предположить, что, если бы не было смерти, власть философии была бы абсолютна; тогда человеческое бытие, которое не должно было бы отвлекаться на вынужденную заботу о сохранении, созываемой угрозой смерти, совпало бы полностью с философствованием. В этом смысле смерть не побуждает к философствованию, но отвлекает от него. Только вечное стояние вечного и бесконечного бытия, абсолютно неподвластного никому и ничему, и есть самое главное изумление – причина философии. Ссылка на животных, у которых нет философии, потому что нет знания о смерти, несостоятельна именно потому, что у них нет механизма понимания; нет знания не только о смерти, но и о бытии. Осознание бытия, присущее только человеку, рождает философию, для которой самое непостижимое и таинственное и есть бытие.

 

62. Кто враг философии?

Практически все является врагом философии. Враг философии тот, кто считает, что мир естественен, и тот, кто считает, что мир сверхъестественен. Враг тот, кто думает, что можно определить добро и зло, красоту и безобразие. Враг тот, кто, в конце концов, знает, в чем смысл и цель жизни человека и как можно их достичь. Враг и тот, кто знает, что такое человек. Враг философии поэтому сам человек, потому что человеку свойственно и философствовать, и никогда не доводить философствование до предела, свойственно останавливаться на полпути, а то и вовсе отворачиваться от философии.

 

63. В чем главная опасность философии?

Философия в действительности не такое уж безобидное и безопасное занятие, как думают те, кто полагает философию «теоретизированием», «спекуляцией» и «заумью». Некоторые даже считают, что само влечение к философии является показателем какой-то патологии. Действительно, какой нормальный человек будет размышлять о смысле бытия всю жизнь, называя это своей профессией? Можно, конечно, иногда задуматься о чем-нибудь «таком», но чтоб всерьез и на всю жизнь! Кем же нужно быть, чтобы быть философом?! Какое странное и неуместное занятие, так не совместимое с тем, что зовется нормальной жизнью?! Наверное, нельзя ответить на вопрос, почему действительно одни (коих абсолютное большинство) только на время становятся философами, вынужденные каким-нибудь внезапным катастрофизмом, жизненными обстоятельствами (смерть, любовь, несчастный случай, смертельная болезнь), а другие являются философами по преимуществу. Причина еще в том, что философия – опасное для жизни занятие. Жить по канонам нормальной жизни можно, лишь не философствуя. Философия в действительности может стать оружием парализации жизни, поскольку только философия знает, как лишить жизнь смысла, и знает, что жизнь не имеет смысла (причем не абстрактно-теоретически, а жизненно-практически). Философская методология есть разоблачение человеческих мифов о жизни, среди которых миф о смысле жизни является наиболее распространенным. Лишение жизни этого главного мифа чревато психологической, духовной и физиологической катастрофой как личного, так и социального уровня. И человек знает об этом. Потому и отвращается от философии всеми доступными ему средствами, предпочитая жить не в истине, а в комфорте. Точнее, в душевном комфорте, который достигается тогда, когда власть какого-либо рационального мифа о жизни напрочь отбивает ум и совесть. Вот почему философия традиционно так гонима.

 

64. В чем главный парадокс философии?

Хорошо известно: где опасность, там и спасение. Мощнейшее философское оружие разрушения может стать инструментом созидания человеком самого себя. Парадокс философии в том, что жить человек может, лишь не философствуя, но в то же время он не может жить, не философствуя. Может быть, здесь речь идет о разных смыслах философии? Вообще о разных философиях? Нет, философия одна и та же на все времена, не бывает двух разных философий. И вот одна и та же философия оказывает столь радикально различное влияние на жизнь. Это действительно так; парадокс философии возвращает человеку его парадоксальность: отвращаясь и убегая от философии, человек всегда прибегает к философии, чтобы просто существовать. Дыхание философии есть дыхание жизни. Но кроме такой опасно-безопасной парадоксальности парадоксальность философии проявляется в том, что это – самое ненужное и в то же время самое необходимое дело в мире. Занимаясь философией, человек занимается как бы ничем, чем можно и вовсе не заниматься, поскольку в жизни есть гораздо более важные, серьезные и насущные проблемы. Можно сказать, что философия здесь подобна музыке. Зачем музыка? Для эстетического наслаждения преимущественно. Однако философия – не музыка, поскольку человек может обойтись и без эстетического наслаждения. Без всего может человек обойтись – без науки, без религии, без искусства, но без самого себя он обойтись не может. Он может быть никем, но не быть собой – не может. И не просто потому, что ему хочется быть, а потому, что бытие есть его долг. Это – самый невынужденный долг, ведь никогда нельзя обосновать необходимость существования. И все же понятно, что существование это – не прихоть судьбы, не случайность, не иррациональная и злая воля, не природная закономерность, не сон, не игра, не иллюзия. Существование – это серьезно. Человек хочет быть человеком – достойным человеком. Подлецом, мерзавцем, негодяем он быть не хочет. Он им может, конечно, быть, но не хочет, потому что – хочет быть человеком. А быть человеком значит быть хорошим человеком. Вот почему нужда в философии нескончаема. И вот почему философия не нуждается в защите и оправдании; сам человек, если он хочет быть человеком (поскольку он не может быть никем иным), всегда будет прибегать к философии и только к философии как к самому твердому, безусловному, надежному и последнему пристанищу.

 

65. Чего же хочет философ?

Интерес представляет, конечно, «чистый» философ, а не философ-ученый, философ-богослов, философ-писатель и прочие представители околофилософской деятельности. Что нужно философу, чего хотел бы он, каким бы мог быть философский мир? Философ не претендует на абсолютную истину в любом ее изводе (научном или религиозном), он не хочет познать высший смысл, познать Бога или изменить действительность. Он не ставит перед собой цели переделать мир, поскольку точно не известно, что такое мир. И это не лукавое увертывание от действий, направленных на переустройство несовершенства мира; это – наиболее честный и трезвый взгляд на существующее положение вещей. Мы недостаточно знаем мир, чтобы считать абсолютно истинным и оправданным наше радикальное намерение по отношению к миру, в чем бы оно ни заключалось (радикальное переустройство или резиньяция). Социальное реформаторство или отшельническая аскеза – по ту сторону подлинного интереса философа. В то же время философ – не гедонист-одиночка, не индивидуальный пользователь мудрости для личного духовного усовершенствования. Философу равно отвратительны и подлость конформизма, и глупость утопизма. Если бы мир был миром, в котором окончательно бы воцарились сытость, благодушие и равнодушие, такой мир философ скорее хотел бы уничтожить, чем переделывать. Слава Богу, мир не таков! Философ острее других чувствует боль и несправедливость и страдает от них, именно страдает. Ибо философия есть в числе прочего мудрость, рожденная страданием. Но страдание не обязательно приводит к нравственному совершенствованию. Человек, испытавший бездну страданий, не обязательно становится совершеннее, человечнее: страдание может озлобить, ожесточить. Оно равно может быть помощью и препятствием на пути человека к человеческому, но чаще всего это судьба. Задача философа в том, что он почему-то хочет, чтобы человек стал человеком – вопреки (или благодаря) страданиям и судьбе. Задумавшись над тем, что такое человек во всей глубине и проблемности этого вопроса, человек становится философом. Становиться философом значит становиться человеком, а становиться человеком значит становиться философом. Это процесс, на пути которого всегда много препятствий. Неизвестно, что происходит с теми, кто умирает, так и не став философом. Но поскольку абсолютное большинство именно так умирает и умирало всегда, все же можно надеяться на собственное непонимание в этом вопросе – и на то, что смерть на самом последнем острие жизни человека совершает таинственное действо превращения нефилософов в философов. Потому что нельзя уйти в смерть не философом: жить можно, а умереть нельзя. Какова цена этого последнего философского мига, мы знать не можем. Это еще одна проблема, вопиющая неразрешимость которой добавляет веса в философскую копилку человека. Философ, как никто иной, понимает относительность и неистинность всех человеческих представлений, чего бы они ни касались. Но при этом он, как никто иной, жаждет абсолютного, стремится к нему порой ценою своего благополучия и даже жизни. Ни скепсис, ни пессимизм, ни тем более релятивизм и цинизм не свойственны философу, который ищет только одного – истины. И если он узнает, что истины нет или она недостижима, он все равно не оставит своего безнадежного дела.

 

66. Что такое философское очищение?

Как много в философии не-философии, как всегда много не– философии! Мы так привыкли к научному, религиозному и заурядному образу философии, что упустили главное: наличие коренной, нерасторжимой связи философии и человека, философствования и наиболее человеческого в человеке. Мы привыкли к некоему каноническому образу философии, с которым отождествляется философия, но с которым живая жизнь философии не имеет никакой связи. И когда этот сформированный в недрах науки и религии канонический образ философии пришел в упадок, наступили апатия и скепсис, повлекшие за собой убеждение в смерти философии, в ее ненужности. Такое настроение есть настроение разочарованности в философии. И в этом настроении есть своя правда. Действительно, рационалистическая философия пришла в упадок; но нужно видеть и понимать, что стоит за упадком рационалистической и идеалистической философии. За ним стоит упадок науки и религии, научной и религиозной картины мира. Рационалистическая философия была последней надеждой религии и науки спасти себя, свое положение, свою метафизику. Они пользовались услугами философии, которая прошла унизительный круг, будучи их служанкой. И когда пришло время освобождения философии (и она действительно освободилась), это нанесло смертельный удар поддерживающей науку и религию философии. Однако появилась новая опасность пленения, на этот раз – пленения искусством и культурой. Здесь главное понять, что с упадком рационалистической философии произошел закат догматизма в философии, закат догматической философии, то есть той философии, образ которой был придуман наукой и религией и навязан массовому сознанию в качестве непреложной истины о философии. Борьба за философию, за чистоту философии, за очищение ее от научно-религиозной и всякой иной культурной примеси и есть бытие философии. Эта борьба в конечном счете означает борьбу за человека.

 

67. Может ли быть философия осмыслена философски?

Иначе: возможна ли метафизика философии? Во многом сама философия и есть процесс осмысления философии, нескончаемые попытки понять, что она такое, войти в ее суть. Философия и есть в этом смысле самая первейшая и чистейшая метафизика, а метафизика и есть философия, осмысляющая сама себя. Ни природа, ни человек, ни общество, ни Бог никогда не являются предметом философии, никогда не являются ее нервом. Все это вторичные приложения к философии. Попадание этих «предметов» внутрь философии в качестве ее главной заботы означает затмение философии, ее профанацию. Философия – сама для себя, но именно поэтому она – для всех. В этом ее элитарная вездесущность и вездесущая элитарность.

 

68. Почему самопознание не является истинной целью философии?

Одна из суеверных догм, которую повторяет «из рода в род» сонм причисляющих себя к философии, заключается в том, что философия полагается деятельностью по самопознанию, познанию своего «внутреннего Я». Но это чисто психологическая задача. «Познай самого себя» – кредо психологии, часто маскирующееся под философию. По недоразумению оно навязывается греческим философам. Мы недостаточно знаем Античность, чтобы приписывать ей свои намерения и цели. Греки не менее современных метафизиков и экзистенциалистов понимали: вглядываясь в себя, всегда вглядываешься в пустоту, и чем больше вглядываешься, тем пустота кромешнее. Это ли цель философии: видеть ничтожество своего ничто? Хорошо же такое самопознание, не приведшее в итоге ни к чему! В действительности нелегко понять, почему самопознание не имеет отношения к философии. Самопознание, или философия себя (так же, как и философия природы, философия общества, философия культуры, философия искусства, философия религии и прочие виды философии чего-то еще), вторично и производно и в принципе может быть вообще не связано с философией. Интеллектуальное осмысление не есть философия. Очевидно, что философия близка к самопознанию, но только не в смысле постижения в себе каких-то особенностей и глубин. Философская мысль проходит через человека, поэтому здесь важен не человек со своим этико-психологическим нутром, со своими «безднами», «мыслями», «мировоззрениями» и «картинами мира», то есть всеми человеческими погрешностями, а то, что через него проходит философия. В этом тождество бытия и мышления, поскольку только философским мышлением можно воспринимать истину бытия. Конечно, только человек способен сознавать бытийную суть философии. Поэтому нельзя сказать, что это абстрактная, отвлеченная, холодная и безразличная истина бытия, важная лишь для разума и не имеющая никакого отношения к человеку, к его жизненным нуждам и сердечным запросам. Философия как бытийное дело имеет самое непосредственное отношение к человеку, но лишь в той мере, в какой человек сможет отвлечься от своей частности ради всеобщности. Всеобщность – не пустая абстракция, не отвлеченность, а самая что ни на есть бытийная конкретность, приобщившись к которой человек может реально наполнить свою жизнь существенными вещами, а не иллюзорной пустотой, которая всегда приходит, если человек занимается самопознанием.

 

69. Имеют ли философы привилегию говорить на вечные темы?

Существует достаточно распространенное мнение о том, что именно философам принадлежит эксклюзивное право на область вечного. При этом само вечное часто понимается банально и упрощенно, в обыденно-романтическом ключе разговора о духовном, о жизни или, что чаще, о вечной жизни. Если отбросить явные упрощения, то говорить о вечном могут все, и здесь никакой особый профессионализм не требуется. Весь вопрос в том, говорит ли философия на вечные темы? Есть традиционное понятие Philosophia perennis, которое имплицирует религиозную трактовку бытия и поэтому весьма условно и иносказательно называется философией. Здесь не «вечная философия» как таковая, но философское обоснование религиозно понимаемой вечности. Если соотносить философию с наиболее органичными для нее вещами (такими, как бытие, удивление, истина), то стремление к истине бытия, рожденное в результате удивления бытию, может быть единственной вечной темой философии, истинным предметом «вечной философии». Но именно об этом никогда в жизни не будут говорить те, кто хочет рассуждать о вечности в терминах духовности.

 

70. Из-за чего возникает скепсис по отношению к философии?

Столь много всего сказано, написано, продумано в философии, а жизнь не изменилась нисколько! Не изменился сущностно и человек. Не изменился и не преобразился. Значит ли это, что, как полагали некоторые, философия призвана изменить жизнь, а не только созерцать? Нет. Философия не изменяет жизнь, но она ее и не созерцает; нельзя практическое действие противопоставить созерцанию; по крайней мере, ни то ни другое не имеет отношения к философии. Философы не зрители и не участники, они просто философы. Настоящая философия удерживается на уровне удивления, не переходя в объяснения с соответствующими социальными деяниями. Неумение остаться на уровне удивления порождает скепсис по отношению к философии, который задним числом отравляет всю жизнь. Вот, наверное, почему философы все же самые счастливые из смертных.

 

71. Как философия говорит на разных языках?

Бытие не как категория рациональной метафизики, а как прецедент удивления является и предметом, и «началом», и «концом» философии, ее вечно непостижимым содержанием. Поэтому язык чистой философии – это язык самого бытия, которое вещает посредством идей (мыслей, образов и дальше уже – слов) о самом себе. Здесь чистый неотмирный наднациональный логос философии входит самым глубоким и основательным образом в самую толщь и глубь национального языка. И философия невольно попадает в капкан филологии. В русском языке имеется слово «Бытие», в английском – «Being», в немецком – «Sein», «Da-Sein». Есть ли нечто общее у этих слов, через вербальную несхожесть которых проходит самое главное? Но что должно пройти: Being, Бытие или Da-Sein? Насколько фатально для мысли столкновение с фонетической и графической фактурой слова? Насколько слова разных языков могут вместить и приютить мысль о бытии? Какой язык может удержать бытие в большей мере? Можно ли вообще переводить Being и Sein русским словом «бытие», и наоборот? Нужно ли глубже всмотреться в графический образ слова, вслушаться – в фонетический, вдуматься – в семантический, чтобы почувствовать почву и первооснову? А может быть, нужно совсем забыть о языке, чтобы дать простор мысли? Ведь дело не столько в различии между Бытием, Being или Da-Sein, сколько в том, что эти вербальные знаки способны репрезентировать чистую идею бытия, которая формирует все проявления конкретных вещей мира. Именно эти знаки, а не какие-то иные. И потому философское благочестие все же требует от нас склонить головы перед Being, Бытием и Da-Sein.

 

72. Что препятствует философии?

Философии всегда препятствуют излишние эстетизм, религиозность, одержимость научностью и утилитаризм здравого смысла. Все это мешает чистоте философского мировосприятия, портит философию.

 

73. Кто такие профессиональные философы?

Это люди со своими собственными сугубо личными и индивидуальными представлениями о философии.

 

74. Кто такие философы?

Это люди без всяких идей и представлений о философии, поскольку они сами есть представление и идея философии.

 

75. Что значит для философии чистота мысли?

Всякий естественный язык есть препятствие для мысли. Язык может быть грубым, грязным и фальшивым, тогда это сильное препятствие для мысли. Философия, которая стремится выразить кристально чистую, то есть истинную, мысль о бытии, является «санитаром языка». Она не только «гигиена духа», но и «очиститель языка». Однако вопреки позитивистам, считающим, что философия должна избавлять язык от «туманных» положений метафизики как ненаучных и бездоказательных, нужно сказать, что философия должна избавлять всякий язык от шлака, в какой бы стилистической огранке он ни представал: в научной, религиозной, художественной или обыденной. Наука не в меньшей мере нуждается в избавлении от дурных положений своей собственной, такой же туманной научной метафизики, как и религия, и идеалистическая философия. Истинное философское положение возможно на любой языковой территории; нельзя сказать, что научный язык более истинен, нежели религиозный или художественной, или наоборот. Главный философский критерий – чистота мысли, достигаемая лишь одним – предельной честностью. Честность мысли – вот условие ее чистоты. Поэтому философия должна стремиться не к логической чистоте, достигаемой верификацией и прочим, а к нравственной чистоте, достигаемой честной мыслью. Когда человек мыслит абсолютно честно, мысль его всегда найдет правильную форму, не важно, в каком стилистическом пространстве (это может быть и религиозный, и научный, и художественный текст). Плох не сам по себе научный или религиозный текст: плох текст лживый, сотворенный исходя не из чистых и честных намерений, а из предзаданности, создаваемой авторитетом какой-либо традиции (научной, религиозной, литературной). В этом смысле философия совершенно антитрадиционна, поскольку она – вне всяких традиций. Есть только одна традиция – традиция истины. И хранителем и выразителем ее является философия.

 

76. Что отличает современных философов?

Пожалуй, то, что отличает современных философов от их предшественников, слишком очевидно. Иногда это отличие столь радикально, что выглядит если и не как приговор философскому делу, то, по крайней мере, как глобальная смена парадигмы. Ни в коем случае нельзя игнорировать, не замечать или презирать смену философской тактики, которая сместилась в сторону комментирования, интерпретации, толкования. Экзегетов было всегда предостаточно (по крайней мере, гораздо больше, чем людей подлинно мыслящих). Важно понять, почему имеет место почти что всеобщий отказ от философской метафизики? Стал ли мир прагматичнее, умнее, экономичнее или даже глубже и ближе к истине или он стал глупее, пошлее, примитивнее? В любом случае, сегодня чисто метафизические исследования считаются если и не признаком умственной невменяемости, то, по крайней мере, неоправданной роскошью. В современном философском мире царит мелочная «политкорректность», заключающаяся в усмотрении опасности в философской привилегии на истину. Низвержение философии до прикладной, проясняющей и прочих совершенно несущественных функций может омрачить настроение неискушенных умов, исходящих из чистых истоков вопрошания, которое они вдруг обнаружили в себе. Несоответствие современной философской конъюнктуры своей исконной сути может породить разочарование и неуверенность и вызвать апатию, уже ставшую почти что повсеместной. Здесь нужно проявить философскую волю и заняться чистой (то есть совершенно непрагматичной, наивной и «несовременной») философией вопреки духу времени. Возможно, это и есть истинно философское дело сегодня – противостоять всяческому отрицанию философии.

 

77. Можно ли говорить, что сегодня отсутствует стремление к философскому вопрошанию?

Оно отсутствует не только сегодня, оно отсутствует всегда. Но каждое время характеризуется собственным отсутствием этого стремления. Сегодняшнее отсутствие, безусловно, имеет свои особенности. Понять это значит понять причины собственной никчемности, в которую всегда впадает человек, лишь в редкие минуты достигающий истинного бытия. Истинное бытие не недостижимо, оно труднодостижимо. В большинстве ситуаций и случаев человек живет, повинуясь психофизиологическим импульсам и социальным инстинктам. Но философия освобождает его от власти природы и общества, сталкивая с самим собой. Что сегодня не позволяет человеку посмотреть на себя философски? Трудно без дидактики дать однозначный ответ. К дидактике стремится все, даже самое недидактическое, то есть философское. Но ставя так вопрос, ставя его неотступно сегодня перед всеми (и перед философами, и перед нефилософами), мы спасаем человека от его собственного бездумья и безумия. Философия ничего не может предложить человеку, кроме самой себя. В этом ее абсолютная непрактичность (в отличие от науки и религии), но и безусловное преимущество: не предлагая человеку ничего конкретного, философия не предлагает ему и ничего утопичного, абсурдного, нелепого. Не получая ничего конкретного, в философии человек получает самого себя. Поэтому, отказываясь от философии, он отказывается от себя. А что может быть хуже для человека, чем потерять себя?

 

78. Есть ли у философии какая-то духовная и моральная миссия в наше время?

В каждую эпоху люди впадают в свой абсурд существования – не в тот высокий и трагический абсурд, который доступен лишь избранным тонким натурам, но в абсурд заедающей повседневной пошлости. Сегодня – коммерческий абсурд, опустошающий душу до неприличной наготы. Власть коммерческого сегодня настолько сильна, что это грустно и смешно одновременно. В коммерциализации жизни задействованы все – и власть, и народ; таков обоюдный процесс. Здесь они показывают себя самым нелицеприятным образом: подлость власти в том, что она задает исключительно коммерческие условия существования, а глупость людей в том, что они всерьез надеются коммерчески решить свои жизненные проблемы. Философия в силу исконного благородства и дара видеть бесценное в мире может раскрыть некоммерческую ценность бытия, показать и обосновать приоритетность неутилитарного смысла существования. Чистая сущность бытия, его прелесть и интрига, детскость и наивность – утопия, скажут современные прагматики. Но ситуация безвыходная: или мы идем в философию, или нам конец. Честным и порядочным людям существовать сейчас неприятно, поскольку бессмыслица социального мира усилена до неприличия всеобщей жаждой комфорта любой ценой. Сегодня неподлинное существование, в том числе и существование социального мира, может быть отчасти преодолено философией. И в этом ее главная духовная и моральная миссия.

 

79. Что значит философия как алиби бытия?

Тот уровень философии, который соприкасается с основами нашего существования, совершенно не имеет никакого отношения к истории философии, вообще к «профессиональной» философии. Это та философия, настоящая философия жизни, о которой нельзя сказать: я ею не занимаюсь. Сказать так – все равно что сказать: я не существую. Кто не занимается философией жизни, тот не существует. В философии человек получает осмысленное и ответственное бытие, то есть бытие, достойное человеческого, а не животного существования. Отказываясь от философии осмысленности и ответственности, человек отказывается от существования. Вот почему большинство людей просто не существуют: они отказываются не от «профессиональной» философии, но от осмысленности бытия, которую ставит перед ними честная философия жизни.

 

80. В чем предельный смысл философии?

В принципе, философствование – роскошь. Человек может еще и философствовать! Да кто же он тогда, этот человек?! Человек философствует – и этим почти все сказано. И какое это удивительное и загадочное дело – философствовать!

 

81. В чем состоит философское чудо?

Если желание философа сбывается и человек хотя бы на миг становится философом, то происходит чудо: мир действительно становится лучше. Благодаря философии он становится все лучше и лучше. Одномерное мышление видит «конец света», упадок, закат, кризис, не видя прелести мира, открывающейся чистому взору философии. Философ, глядя на мир, видит, как тот становится «лучшим из миров». И это происходит благодаря философии, ее особому видению мира. Благодаря философии мир становится все лучше и лучше, и так будет, пока мы не поймем, что живем не в «мире греха», не в мире социальных несовершенств и враждебной природы, а в лучшем из возможных миров.

 

Вопросы около философии

 

82. В чем действительное различие между людьми?

На самом деле разница между философами и не-философами гораздо значительнее, нежели разница между верующими и неверующими, учеными и неучеными и т. д. Это говорит о том, что у людей есть свойство, которое можно назвать метафизической потребностью, иногда переходящей в метафизическую страсть или находящей выход в метафизической апатии. Определить однозначно сущность этой потребности нельзя; ясно, что ее нельзя недооценивать. Метафизическая потребность возникает у человеческого существа, специфическое бытие которого заключается в наличии этой потребности и особого способа ее удовлетворения. Сама же потребность проистекает из вездесущего стремления понять, постичь, оправдать существование, найти его смысл, цель и ценность. Таково рациональное объяснение этого, по сути дела, глубоко иррационального импульса, связанного с «мета», то есть с тем, что по ту сторону видимого и понятного. Различные способы удовлетворения метафизической потребности отличают людей друг от друга более всего. Эта потребность может быть выражена сильнее или слабее, может быть осознанной или бессознательной, но она присутствует у всех людей, а не является свойством отдельных людей как их психическая или какая-то иная особенность. Различие между людьми зависит от того, как человек относится к этой своей потребности: считает ли он ее достойной, заслуживающей уважения и требующей, соответственно, культивации, или же он ее игнорирует, невнимательно к ней относится, презирает ее, не обращает на нее никакого внимания, стараясь жить так, как будто ее нет. Наиболее интересный критерий классификации «психологических типов», который как раз психологией никогда не принимался в расчет, отношение людей к метафизической потребности. В этом человеческие существа расходятся на бесконечное количество типов, сделав невозможной какую бы то ни было классификацию (что, по нашему мнению, и составляет главное дело психологии). Однако в культурной институализации есть формы, принятые для выражения этой потребности: с одной стороны – философия, с другой – искусство, религия, наука. Именно в этих формах метафизическая потребность находит свое удовлетворение. Самая малочисленная, но самая чистая форма ее удовлетворения – философия. Здесь наличествует высшая и предельная метафизическая чистота, лишенная всякой субъективности и эмпирики; по мере убывания чистоты – искусство, наука и религия. Ближе всего к философии – искусство, дальше всего – наука и религия. Адептов науки и религии гораздо больше, чем адептов философии. Как получилось все-таки, что есть наука и религия?! Почему одни видят одно, другие – другое (притом что все видят одно и то же)? В этом и заключено основное отличие, создающее непреходящий конфликт между истиной и мнением, между элитой и толпой, в конце концов – между «рабами» и «господами». Но только в философии критерий аристократизма и господства коренится исключительно в духовных качествах и не передается ни по какому наследству и ни по какой традиции.

 

83. Что кроется за вопросом о «начале» и «происхождении»?

Насколько он обоснован и серьезен? Почему всегда возникает такой вопрос? Не присущ ли вопрос о «начале» самой «безначальной» сущности человека? Мир был бы глупейшей и пошлейшей шуткой, если бы была верна хотя бы одна версия о его происхождении. Нужно заметить, что «вопрос о начале» не относится к разряду философских вопросов. Хорошо известно, что древняя авторитетная философская сентенция гласит: мир не создал никто из богов и людей, он – вечно сущий и именно в таком качестве представляет собой тайну, изумляющую человека своей очевидностью, простотой, безответностью и противоречивостью. Здесь исток философского удивления перед бытием, снимающего вопрос о его происхождении. А вопрос о происхождении – самый нефилософский вопрос, контрабандой проникший в философию из других (прежде всего, религиозных и научных) областей и занявший место главного вопроса. Поэтому так много не-философов в философии, порождающих кривотолки вокруг философии. В философии – «всякой твари по паре». Сказанное не значит, что найдется некто, кто сможет совершить «чистку» философских рядов, освободить философию от «исторического балласта» философии (это – дело санитаров истории философии, которые творят собственную картину философского бытия). Сама же философия есть метафизическая гигиена духа, и тот, кто стремится к истине, не должен обращать внимания ни на что, кроме истины.

 

84. И все-таки почему возникает вопрос о начале?

Просто ли здесь дело в любопытстве, любознательности, детской наивности или взрослой пытливости? Как понять, что философское вопрошание о смысле не тождественно научному вопросу о происхождении и религиозному – о творении. Оно далеко и от пошлого равнодушия обыденности к чему бы то ни было. Как далеко философское удивление от всего этого! От всего «слишком» человеческого, которое не есть «только человеческое».

 

85. Почему судьба человека никогда еще не подпадала под вопрос?

Всегда есть засада и преграда на пути постановки философского вопроса о всеобщей судьбе человека. С одной стороны, мешает общий безликий вопрос об истории, в рамках которого и решается вопрос о человеке. Вопрос о человеке здесь означает вопрос об историческом человеке, о человеке в истории. Это вопрос науки, религии и культуры, но не философии. Здесь есть некая презумпция исторического существования человека: раз человек уже существует в истории, значит, последняя имеет априорный (хотя и неявный) смысл, гарантирующий смысловое алиби и коллективному, и индивидуальному бытию человека. Кроме обезличивающего человека исторического бытия, слишком масштабно и панорамно смотрящего на человека и тем самым уничтожающего всякий его личный смысл, еще одним препятствием для постановки философского вопроса о загадочной судьбе человека является мелкий и незначительный психологический взгляд на человека. Он настолько мелок и незначителен, настолько не важен и не существенен, что в нем человек просто-напросто испаряется, растворяется в «аффектах», «реакциях» и «мотивах», так что и следа не остается от какой-либо целостности, всеобщности, человечности. Так, с одной стороны, история, с другой – психология, создавая совершенно неверную оптику в оценке реальных масштабов «глубин» и «высот» человека, создают тотально нефилософскую модель человека в качестве всеобщей и общеобязательной. Обыденный человек, то есть исторический и психологический человек, хватается за микро– и макромиры, где разворачивает свое бытие уже человек природный, он же социальный (или общественный). Здесь вместе с истиной исчезает и проблемность, создаваемая философией, от которой пытается избавиться заурядный человек. История и психология в этом смысле не менее значительны, чем наука и религия. Будет правильно сказать, что история и психология – это те методы науки и религии для создания ложных образов человека, живущего в неистинном мире.

 

86. Чем создается неистинный мир?

Неистинный мир создается совокупными усилиями Истории и Психологии: История и Психология, с их формальными методами, заполняются содержимым Науки и Религии, а Наука и Религия соотносятся со своими референтами – Природой и Обществом. Человек так привык к нечеловеческому, что уже не только не понимает, но и не замечает самого себя. В конце концов, мы должны понять и привыкнуть к тому, что истина есть, но мы живем в неистинном мире. Неистинный мир, в котором мы живем, – такая же банальность, как восход и заход солнца. Этот всепоглощающий неистинный мир окончательно отбил какое бы то ни было живое стремление к истине. Отсюда все наши беды, но в этом и наше счастье, поскольку сохраняется надежда на истину.

 

87. Кем быть и что делать в неистинном мире?

Кто понимает, что явленный мир (то есть мир наличный, социальный) не есть истинный мир, тот, не будучи глупцом и подлецом, не будет стремиться к тому, чтобы занять лидирующие позиции в нем (неважно, в политике, экономике, культуре или религии). В лучшем случае такой человек, уязвленный его неправдой и лицемерием (а они обязательно ему откроются, когда он постигнет наличный мир как мир неистинный), будет стремиться усовершенствовать его, внося добро, истину и красоту в окружающую действительность. Этим он может заниматься и как художник, и как филантроп, и как политический деятель, и как революционер, и как волонтер, на свой страх и риск решившийся бороться с неправдой. Однако когда он поймет утопичность своего благородного замысла переделать мир, его могут охватить отчаяние, нигилизм, апатия – что угодно. Возможно, он уйдет в себя, решив начать со своего духовно-нравственного совершенствования, или станет отчаянным террористом, который вознамерится отомстить «неведомому богу» за ложь, жестокость и несправедливость, царящие в мире. На избранном пути он может стать отшельником или самоубийцей, поняв, что искомое недостижимо. Но это касается только тех, в ком есть пытливый ум и живое совестливое начало. Поскольку у большинства таких качеств никогда не было, нет и не будет, ничего не изменится, и мир останется неистинным миром.

 

88. Живем ли мы или умираем?

Живем ли, умираем ли – все равно не живем и не умираем. И не потому, что смертью живых мы живем, а жизнью умерших умираем. Жить или умирать, умирать в жизни или жить в смерти – все это метафоры нашего непонимания и основанного на нем страха. Непонимания прежде всего своего бытийного, а не жизненного или смертного положения. Исходя из бытия, нельзя сказать просто «жизнь» или «смерть», «смертная жизнь», «вечная жизнь». Бытие выше и больше жизни и смерти в любых их взаимоотношениях. И жизнь есть, и смерть есть; и главное здесь не то, что они жизнь или смерть, а то, что они есть.

 

89. Откуда такая воля к жизни?

Воля к жизни не есть воля к цели или воля к наслаждению. Или воля, основанная на преодолении страха смерти. Тем более это не воля к каким-то несущественным идеям, принципам, вещам (при всей видимости их существенности). И уж точно она не есть воля к смерти. Воля к жизни есть воля к воле. Это чистый принцип бытийной потенции. Любые цель, смысл, идея, положенные в основание воли, убивают ее в силу своего наличия. Только бесцельность и бессмысленность воли создают открытую возможность для всех целей и всех смыслов.

 

90. Что такое вера?

Этот вопрос почти не возникает за его якобы очевидностью и понятностью. Слово «вера» – одно из наиболее частотных не только в религиозном лексиконе. Есть некая априорная убежденность в том, что без веры нельзя жить, что сущность человека – в вере. «Главное – верить», – говорит обыденное сознание, совершенно не задаваясь вопросом о смысле и содержании этого понятия. Возникает подозрение, что аналитические работы о вере отсутствуют (есть лишь апологетические трактаты). Психология здесь не в счет, поскольку в ней все «духовные» явления имеют оно и то же происхождение. Даже в философии (в критической по отношению к религии философии) речь идет, как правило, о критике «предметов веры» (Бога, чудес, аскетизма и т. д.); наличие самой веры, способности верить не подвергается сомнению (потому что верить можно не только религиозно). Мы же хотим поставить под сомнение не предметы религиозной веры, но саму веру как таковую, заявив, что в человеческом духе, в духовном мире человека отсутствует такое явление, состояние, качество, способность, модальность, как вера. «Маловерие» – несуществующее явление. В любом случае, когда говорят вера, то всегда имеют в виду нечто другое, другие состояния (реально существующие): доверие, уверенность, знание, надежда, желание, чаяние, воление, стремление, хотение, предположение, устремленность, обетование. Ряд при желании можно продолжать. За всеми этими понятиями стоят реальные душевные силы и способности человека. За понятием «вера» нет ничего, кроме веры. В случае с верой имеет место классическая «натуралистическая ошибка»: говоря о вере, всегда имеют в виду нечто другое. Парадоксально то, что сам Бог реальнее веры в Бога. Есть Бог, но не может быть «веры в Бога». Есть мир, но не может быть веры в мир. Есть человек, но не может быть веры в человека. Во всех этих случаях чаще всего речь идет о доверии либо об уверенности. Без веры действительно не может существовать – но не человек, а язык. В языке концепт «веры» имеет значимую семантическую функцию; это – «семантический фантом», то есть не существующее реально явление, обладающее понятийной силой собирать духовные (в религиозной терминологии) или метафизические (в философской) способности и проявления человека. На что всегда может поступить возражение, что это «лингвистическая деконструкция языкового концепта», в то время как в действительности, в реальной жизни есть чувство и состояние, которое называется верой. Сильна еще вера в веру! Если и можно говорить о чем-то реально существующем применительно к вере, то только о «вере в веру». Разоблачение веры не есть злонамеренный и кощунственный акт, происходящий по «сатанинскому наущению», здесь нет никакого нигилизма и святотатства. Это, если хотите, продвижение к большей нравственности, к большей истинности. Но разве обладающие «верой» хотят истины?

 

91. Кто носитель заурядного мышления?

Часто употребляются такие словосочетания: «обыденное мышление», «массовое сознание», «здравый смысл». Можно встретить и более откровенные формулировки: «плебейское мышление», «чернь», «толпа», «мораль рабов». Это разные обозначения неэлитарного сознания, неаристократического духа. Они охватывают широкие пласты людей, объединяемых одним – невзыскательным (если не сказать низким) взглядом на вещи, иначе – дурным вкусом. Это характеристика представителей низших социальных групп, интеллектуальный уровень которых невысок, как невысок и уровень художественной одаренности и талантливости. Однако деление людей на «элиту» и «массы» устарело в эпоху глобального кровосмешения страт, реально разделяемых лишь экономическими показателями. Вообще, элита в своей массе давно уже утратила аристократические черты, став в лучшем случае «образованной чернью». Сейчас нужно думать о том, что действительно духовно, а не экономически разделяет людей. Нужно говорить о «заурядном мышлении», главной отличительной чертой которого является нефилософичность. Представитель заурядного мышления может обладать мощным интеллектом, богатым воображением, огромным творческим дарованием, талантом и быть даже гением! Он может быть порядочным человеком в нравственном отношении, верующим – в религиозном. Это может быть очень умный человек с обширными знаниями, эстетически развитый человек с тонким вкусом, глубокий знаток искусства и культурный эрудит, известный ученый и первоклассный богослов, выдающийся политик, достигший успеха финансист, блестящий писатель, гениальный композитор или художник, тонкий психолог – знаток человеческой души. Это может быть богатый, успешный, сильный и здоровый человек, многократный чемпион мира. Этот человек может быть кем угодно! Он может быть даже религиозным подвижником и святым. Но главное, что все его дарования и способности не являются препятствием для заурядного мышления, которое характеризует лишь одно – неспособность к открытому и честному философствованию. На одной чаше весов – философия, на другой – все остальное. Именно поэтому по-настоящему великое – столь редкое явление.

 

92. Почему бессмысленно и безнравственно спрашивать и рассуждать о «жизни после смерти»?

Вопрос о том, что будет «потом», «там», то есть за гранью наличной жизни, совершенно неправомерен, поскольку проистекает из неверной презумпции обязательного «конца». Но конец концу рознь. Да, жизнь имеет видимый конец. Об этом мы можем судить, видя, как умирают люди, другие люди. Но этим сущностная картина жизни не исчерпывается, поскольку жизнь как таковая не исчерпывается ни «началом», ни «концом». И не только потому, что «начала» и «концы» сокрыты от человека, но и в силу того, что жизнь выше этих определений. Жизнь настолько загадочна, что полагать ее конечной и мыслить о том, что там «дальше», крайне недальновидно, если не сказать безумно. Непонимание сущности жизни здесь и теперь, что есть философская близорукость, порождает вопрос о том, что «там». Как будто что-то может разрешиться «там»! Почему? Зачем? Для чего? Не желая напрягаться на наличное, мы переносим все вопросы в «потустороннее». Причем неважно: в потустороннее религиозное или потустороннее научное. Научное «ничто», или абсолютная смерть, тоже есть определенное «там»; это тоже потустороннее. Научная, материалистическая смерть – отрицательная трансцендентность, скорее даже нулевая; она так же бессмысленна, как и религиозная «жизнь» после смерти, то есть положительная трансцендентность. Неважно: смерть после смерти или жизнь после смерти. Главное, что «после» смерти. А вот это «после» как раз и невозможно для жизни: для нее никакого «после» нет. Философское понимание бытия снимает проблему «после» в любом ее виде (научном или религиозном). Думая о «после» как о самом важном, мы снимаем с себя и ответственность за происходящее, и возможность его более глубокого осмысления, напрочь убиваемую всяким постулированием «после». «После нас хоть потоп» (максима атеизма) или «Да приидет Царствие Твое» (максима религии) равно аморальны, поскольку равнодушны к наличному и существующему и совершенно беспомощны перед ним. Вот почему размышления о «жизни после смерти» бессмысленны и безнравственны.

 

93. Почему религия не решает проблему смерти и секса?

Несмотря на сложившееся впечатление, что религия существенно вовлечена в эти проблемы, именно они (с одной стороны, крайне физиологичные, а с другой – исключительно «духовные») религией по преимуществу обходятся стороной. Физиологичность их в том, что смерть производит минимально привлекательное и максимально отвратительное тело, а секс – наоборот; в смерти имеет место наиболее ущемленная и ущербная физиологичность, практически сведенная к нулю, уничтоженная материальность, в то время как в сексе именно материальность, физиологичность, телесность достигают своего пика и расцвета. Секс – торжество физиологичности, однако за счет духовности, а смерть – фиаско телесности за счет максимального раскрытия духовности. «Выпустивший дух» в смерти (труп) сакрализуется, обретает ореол таинственности и святости, перед которым испытывают неподдельный священный и благоговейный ужас и трепет. Да и сама смерть, ее приближение, приход – некая кульминация метафизического торжества: здесь таинственность бытия достигает своего вершинного измерения. Это духовная сторона смерти. Секс дает нечто противоположное: здесь максимальное проявление физиологичности (оргазм) обратно пропорционально духовности. Оргазм – пик биологичности и фиаско духовности. В нем цель стремления никогда не оправдывает себя; при достижении желаемого природа дает резкий откат если не в сторону отвращения и разочарования, то, по крайней мере, в сторону безразличия. Биологическое и духовное разошлись в сексе без гарантии встретиться в любви. Это драма человека любящего, человека хотящего. Драма, которую решить нельзя, но проигнорировать можно. Однако, решая ее, пускай болезненно и мучительно, с бесконечными «пробами и ошибками», человек все же раскрывает для себя нечто существенное. Религия игнорирует именно метафизическую сторону смерти и секса, видя в них законное и закономерное проявление и итог человеческой греховности. Разница лишь в том, что в одном случае закономерная греховность, достигшая своей кульминации в смерти, подлежит «ритуальной обработке», а в другом, в сексе, – абсолютного отрицания и порицания. В сущности, религии нечего сказать по поводу двух «предельных» состояний, состояний наиболее «греховных» и в силу этого наиболее человечных, интересных и важных именно для человека, и потому она проходит мимо этих феноменов, оставляя человека неуспокоенным и неудовлетворенным по поводу главных в его жизни событий.

 

94. Имеет ли смысл спрашивать о смысле боли и страдания?

С медицинской точки зрения, безусловно, не имеет. Здесь спрашивать о смысле значит спрашивать о причине, поскольку эти состояния здесь оцениваются как ненормальные, как патология, то есть как болезнь. А заболевание всегда имеет причину; так мыслится с медицинской точки зрения. И неважно, как трактовать саму причину болезни: как нарушение равновесия или средство приспособления. В любом случае болезнь и боль – вещи неприятные, взывающие единственно к избавлению от них. По мере нарастания боли и страдания происходит как раз убывание смысла. Смысл (и связанное с ним все ценное, умное, благородное) как бы радикально отрицается, перечеркивается, убивается болью. Боль парализует смысл, страдание раскрывает смысловую пустоту боли и, соответственно, смысловую пустоту существования. Страдание обессмысливает жизнь, парализуя радость и волю к жизни, то есть к действию, поскольку жизнь, как правило, отождествляется с действием. Поэтому единственный смысл для человека разумного в том, чтобы воспринять боль как сигнал к необходимости действий по избавлению от нее. Медицина как раз и есть системное отрицание ценности боли и страдания. С религиозной точки зрения все совершенно наоборот. Именно боль и страдания имеют смысл, поскольку они есть нормальные для ненормального (греховного) состояния человека. Боль и болезнь всегда нужно если и не искать, то, по крайней мере, приветствовать, поскольку в них – духовный итог или всей прожитой жизни (если это смертельная болезнь), или какой-либо ее части. Болезнь для религии имеет высшее ценностное значение, поскольку это трансцендентный сигнал («знак свыше»), который нужно принимать с благодарностью и с пониманием как средство к исправлению и спасению. Возможно, сильная ценностная нагруженность страдания в религии и ослабляет боль, чего нет в нерелигиозном случае. Это распространяется не только на физическую боль, но и на душевную. Восприятие и душевной, и физической боли через ценностную, то есть промыслительную, призму снимает остроту боли, давая возможность ее вытерпеть без особых проклятий и разочарований. А значит – сохранить благочестие, необходимое для «спасения». Философия может предложить иное по отношению к смыслу боли, нежели медицина и религия. Но абсолютное большинство существующих философских теорий идет или за наукой (гедонизм), или за религией (аскетический стоицизм), потому именно эти наиболее распространенные побочные ветви философии также не могут ничего предложить. Они лишь обосновывают гуманизм медицины или аскетизм религии, а значит, не раскрывают возможностей философии как философии. Однако именно философия как раз имеет свой подход к боли и страданию. Во-первых, нужно сказать, что нет ничего в медицине и религии, чего бы уже не было в философии; во-вторых, именно в философии есть то, чего никогда не будет в медицине и религии, – собственно человек и человеческое переживание боли. Но об этом, чтобы не быть лицемером, нельзя говорить.

 

95. Почему так сложна и одновременно так проста жизнь?

Если оставить в стороне невероятную иррациональность жизни как таковой, не позволяющую точно составить о ней более или менее ясное и отчетливое представление, которое было бы усвоено всеми или хотя бы большинством, то можно сказать, что в одной конкретной жизни конкретного человека постоянно происходит столкновение разнородных целей и ценностей, делающих задачу гармонизации жизни просто невозможной. Человек, с одной стороны, стремится к тому, чтобы жить – и не просто, но наиболее комфортно с его точки зрения. Такова прагматика жизни, взывающая к непрестанному труду в «поте лица». Что сложно само по себе. Но еще добавляется ощущение, периодически возникающее в душе всякого человека, самого невзыскательного в этическом, интеллектуальном и эстетическом плане, что «все не так», «все не то». Появляется чувство тщетности, бессмысленности, ненужности происходящего и всех суетных забот о жизни и ее устроении. Оно возникает не в результате неудач или от усталости, но само по себе, беспричинно. Это страшно. Причина есть, но она слишком далека от понимания. Она в том, что к человеку приходит ощущение духовной несделанности, неприятное чувство того, что жизнь проходит, а упускается самое важное, не сводимое к заботам текущего дня. Что это, понять трудно, потому и раздражение, и досада, и гнев, и тщетные попытки «духовного обновления», «начинания сначала» и прочее. В таком свете любая жизнь есть неудавшаяся жизнь. Такова метафизика жизни. Когда сталкиваются прагматика и метафизика жизни, то непонятно, чему отдаться в полной мере. Полностью отдаться прагматике не дает метафизика, а полностью отдаться метафизике не дает прагматика. Происходит «экзистенциальная замотка» человека, наступает «психологическое утомление» и часто «нервное истощение». Причину порой совершенно невозможно понять. Но есть спасительная простота жизни – чудный подарок Провидения, которая сама, без всякой нашей помощи и вмешательства, все как-то решает и распределяет. Блаженное умиротворение и успокоение от того, что все так легко, ясно и понятно, к тому же правильно и мудро, всегда приходит к человеку. Поэтому человечество все еще существует, как существовало всегда и будет вечно существовать, несмотря на абсурд и невозможность.

 

96. Почему лицемерие есть сущность «человека социального»?

Именно потому, что человек есть нравственное существо в своей исконной чисто человеческой природе. Нравственное начало настолько сильно и глубоко в человеке, что это поистине его фундаментальная характеристика. Но человек есть также существо общественное, поскольку он обречен на общение и общее. В силу того что глубоко нравственное существо обречено на общение, общественная мораль обречена на лицемерие. Лицемерие неизбежно возникает, когда возникает другой человек. Не понимать этого значит вообще ничего не понимать. Все бесконечные этические обласкивания «другого» есть более тонкое и изощренное интеллектуальное лицемерие. Другой может быть только другом, но в социуме друзей нет, там лишь «коллеги». «Коллегиальная мораль», в которой не этические друзья, но бесконечно чужие и другие, то есть коллеги, вот эта мораль и может существовать только за счет лицемерия. Иного просто не дано. Либо ты несоциальный друг, либо социальный коллега. В социуме действует только общественная мораль, в которой лицемерие становится единственной нормой взаимоотношений между людьми. Нравственно человек в социуме уже погиб, такова моральная (или аморальная) аксиома. И в этом трагедия человека, выйти из которой невозможно. Либо ты становишься лицемером, умертвляя в себе живое нравственное начало, либо сохраняешь нравственность, но погибаешь от лицемерия социума. Это что-то наподобие смертельной болезни смертного человека; человеку и так умирать, а тут еще невероятное ускорение данного процесса. Именно здесь, а не в каких-то иных пластах, истинная причина социального неустройства жизни, всегда сопровождающего человека, которое он пытается исправить, вновь и вновь впадая в самые разные утопии.

 

97. Что значит «не знать»?

Велико значение незнания в жизни человека. Как эвристический принцип незнание способствует достижению большего знания; такова всеобщая логика роста научного знания. В философии все иначе: здесь незнание – не стартовый импульс, приводящий к увеличению и расширению области познания, а искомое состояние, в некотором роде вершина и предел понимания, которого в принципе может достичь человек. Самое важное здесь – честное признание своего абсолютного незнания всего. Именно всего, поскольку фрагментарное знание отдельных фактов не в счет; никогда никакое «количество» не переходит в «качество», потому что речь идет совсем о других вещах. Лишь опустившись в глубины полного гносеологического смирения, человек получает дар немотивированной радости от наличия неразгадываемого и непонятного смысла, компенсирующего незнание и непонимание сущего, давая волю к жизни; просто волю к жизни как жизни, не предполагающей ни научных свершений, ни творческих достижений, ни религиозных подвигов.

 

98. В чем истинное достоинство женщины?

Проблема женщины (вернее, с женщиной) в том, что она одновременно двоякое существо. По видовому признаку женщина, безусловно, человек, но по своей духовной, ментальной сущности женщина человек особого рода; она – женщина, чем уже все сказано. Что отражается на особенностях ее физиологии и психологии, которые на бесконечность отдаляют ее от мужчины, составляя одновременно предмет бесконечного сличения и страстного влечения. Вот эта непостижимая смесь «человеческого» и «женского» в женщине и есть самая большая женская проблема; она же – ее достоинство, которое раскрывается при правильном воззрении на женщину, заключающемся в том, чтобы в женщине видеть женщину, а не мужчину. Женский вопрос к тому же – философский вопрос, поскольку объективность и беспристрастность со стороны мужчин достижимы лишь тогда, когда чары женского эроса блекнут перед пепелящим огнем эроса философского. Что не значит, что мужчина-философ не чувствителен к женщине; он может быть более чувствителен, чем не-философ, но он знает ограниченность женской власти, о чем сообщает ему философия. И понимающий описанное выше понимает истинное достоинство женщины, то есть понимает, что остается в женщине истинно привлекательного, когда философский логос разоблачает «женскую логику».

 

99. Как возможен мир?

Важно задуматься не только над тем, как возможен мир с космологической, то есть с естественно-научной, точки зрения, но с точки зрения смысловой, то есть духовной и культурной. Духовный универсум человечества – такая странная смесь различных мировоззрений, языков, религий, культур, традиций, ценностей, что совершенно непонятно, как это все может уживаться в одном смысловом пространстве бытия. Здесь разнообразие скорее contra уникальности человека, нежели pro. Оно не позволяет прийти ни к какому существенному и серьезному единству. Все бывшие и существующие единства (политические, религиозные, социальные, культурные и прочие) – псевдоединства; ни одному из них не суждено более или менее прочного и стабильного бытия. Все они обречены на гибель, поскольку насквозь проедены социальным лицемерием. Гибель империй – дело времени; дело вечности – взирать на это с высоты своего нравственного превосходства. Также и существующие общечеловеческие ценности – пародия на единство. Единственное единство – единство разнообразного человечества без всякого единства, что вовсе не есть единство. Но человечество едино, что очевидно. Так в чем же подлинное единство всего человечества? На этот вопрос еще предстоит ответить человечеству. По крайней мере, предстоит отвечать, задуматься или, лучше всего, удивиться.

 

100. Виновен ли человек по существу?

Государство, религия, экономика тем или иным способом заставляют человека поверить в свою виновность, чтобы заставить работать на себя. Это самый верный способ подчинения и господства, потому что чувство вины – сильнейшее нравственное чувство и моральное свойство, присущее человеку. Оно во многом делает человека человеком. И дело не в том, виновен или не виновен человек в действительности, а в том, что человек не виноват ни в чем конкретно, он без вины виноватый. У него есть только чувство вины, но нет реальной вины за какой-то некогда совершенный проступок. Он виновен потенциально, а не реально. Поддержание в себе чувства вины, неведомой вины, возможной вины нужно человеку для сохранения своей человечности. Чувство вины необходимо ему исключительно для внутреннего нравственного роста, а не для того, чтобы служить внешним институтам. Освобождение от чувства вины, возможно, приведет к вырождению человека; именно здесь терпят крах все анархические теории человека. Только наивный гуманизм может петь дифирамбы «свободному и невиновному человеку». В том-то все и дело, что человек виноват, но он не знает, в чем именно. И никто никогда не укажет, в чем его вина; «всеобщая виновность» не позволит этого сделать. Указать таковую значит приобрести незаконную власть над человеком. Человек не виновен настолько, чтобы государство, религия и экономика могли проявить над ним свою власть. Они обвиняют человека в совершении конкретного зла, за которое он должен чувствовать вину. Но человек потенциальный виновник, а не преступник. В действительности же у него никогда и не было по-настоящему никакой «презумпции невиновности»: человек всегда виновен в том, что он – потенциальный преступник. Для освобождения от гнета государства, религии и экономики, которые эксплуатируют чувство вины человека, делая его тотально зависимым от социальных институтов, нужно всегда «переводить стрелки» с человека на государство и религию, видя в них основной и главный источник вины.

 

101. Есть ли грех?

С «виной» совершенно очевидно связан и «грех». Есть слово «грех», есть метафора греха, есть ощущение греха, но есть ли сам грех как грех? Здесь есть над чем задуматься и поразмышлять, не доверяя своей «греховности» в вопросе о грехе. Можно предположить, что грех – укрупненное обозначение некоторых слабых свойств человеческой природы, которые в этике трактуются как пороки, а в религии вменяются в вину. Такова по сути рационалистическая трактовка греха. Но все же главный вопрос здесь в следующем: грех – это приобретенное или исконное? Искоренение греха будет ли способствовать улучшению человеческой породы? Или наличие греха необходимо для поддержания должного нравственного уровня в человеке? Грех как исконный порок, как «антропологический элемент» нравственности, требующий не полного уничтожения, но постоянной работы над ним, присущ человеку. Однако «концепт греха» – очевидное «изобретение» религии; не моральное «открытие», но именно «изобретение». В религии происходит коллективная институализация греха. Ведь в чем смысл религии? В том, чтобы спасать человека, избавляя его от греха. Уберите грех, и религия исчезнет. Она основывается не на Боге, а на грехе. Не страх смерти и вера в Бога, но культ и культивация греха есть основоположение религии как социокультурного института. Для религии не так опасна наука, поскольку последняя совершенно слепа к иррациональным («греховным») проявлениям человека, как философия, которая знает истину относительно реальной природы человека и его «греха». Конечно, остается до конца необъяснимой власть греха над верующим человеком. Вера и грех скреплены намертво узами вины, разрубить которые под силу только философии, а не гуманизму и атеизму. Но можно надеяться, что с уменьшением веры будет уменьшаться и грех, а значит, и зла в мире будет меньше. И если старая максима гласила: грешно, что смешно, то новая должна звучать так: смешно, что грешно.

 

102. Почему мир не меняется?

За всю необозримо-обозримую историю существования человечества произошло несметное количество самых разнообразных событий, которые парадоксальным образом не сдвинули стояние исторической жизни с мертвой точки. Социальный прогресс не поколебал «суеты сует» и не внес в человеческое бытие той чаемой динамики, которая свидетельствовала бы о реальных изменениях человеческой природы и всей совокупной жизни человечества. Можно сказать, что мир меняется только социально, но само социальное не имеет решающего значения в вопросе о человеке. Основополагающие формы человеческого бытия остаются неизменными в своих главных проявлениях: культурные, антропологические, духовные, нравственные матрицы человеческого существования остались теми же самыми. Конечно, меняется дух времени: он делает невозможным точное историческое познание, то есть такое познание, которое бы нам гарантировало достоверный исторический образ прошлого. Прошлого мы не можем понять с той полнотой, с какой нам бы хотелось, чтобы оно было понято. Отсюда – бесконечные аналогии с современностью при интерпретации прошлого. Но дух времени на то и дух – улетучивается, оставляя неизменным так и не понятое прошлое. Оставшиеся после нашествия духа времен «исторические останки» свидетельствуют, что перед нами всегда одно и то же человечество, одна и та же история, один и тот же человек. Мир как мир не меняется. И это одна из наиболее странных загадок человека.

 

103. Действительно ли мир загадочен?

Мир, безусловно, загадочен, но не в смысле обыденного мышления, настроенного на «жгучие тайны». Загадочность мира является в обычных и неприметных вещах; мир загадочен сам по себе. Научное ли изучение мира, религиозное ли его толкование, эстетическое ли его обоготворение не «расколдовывают» мира; мир как мир всегда остается загадкой, чья загадочность превосходит всякую человеческую способность даже задать адекватный вопрос о сути этой загадочности. Достаточно постоянно ощущать то, что мир загадочен. Этого вполне нормально для здравой и полноценной жизни духа. Если теряется загадочность, пошлость повседневности давит скукой обыденности; жить становится неинтересно и неприятно. Если же гипертрофируется загадочное, то человек впадает в экзальтацию, мистицизм, оккультизм и другие явно загадочные интерпретации мира, которые профанируют его. Потому легкое ощущение загадочности мира и приятная метафизическая эйфория от этого вполне достаточны, чтобы чувствовать себя человеком.

 

104. Почему политика наименее философична из всех родов человеческой деятельности?

Язык политиков абсолютно стерилен в философском смысле. Политики никогда не касаются метафизических вопросов. Если не принимать в расчет мечты древних философов о руководстве последними государством, то нельзя даже и на миг представить публично философствующего политика, размышляющего всерьез о смысле бытия, смысле смерти и страдания, абсурдности человеческого существования, о триединстве истины, добра и красоты, об изначально злом в человеческой природе и проч. Можно сказать, что такое не является профессиональной сферой политической деятельности. Но дело не только в этом. Так в чем же здесь дело? Либо метафизика несущественна, либо политики столь недалеки, что не могут выйти за узкий круг социальных вопросов? Или здесь что-то иное? Именно то, что политики никогда не затрагивают философских вопросов, говорит в пользу философии. Политика как наиболее публичный вид деятельности должна делать вид, что жизнь неметафизична. Более того, цель политика в том и заключается, чтобы в максимальной степени минимизировать философские проявления, не допустить их в публичную сферу. Политик самим фактом своего существования утверждает нефилософичность и неметафизичность жизни. Философия потому и не должна, не может становиться общественным делом, что чревато и для философии, и для общества. Для философии это опасно тем, что в случае «обобществления» она профанируется (как это имеет место в так называемой социальной философии), а в случае философизации общества последнее рискует быть метафизически парализованным, поскольку может исчезнуть зримая и очевидная цель общего существования. Вот почему философия и общество несовместимы, и политика стоит на страже их несовместимости. Таков истинный смысл политики, ее оправдание и назначение.

 

105. Имеет ли ценность для философии знание языков?

Существует стойкое убеждение в среде профессионалов о необходимости знания языков для философии. Причем речь идет не об изучении истории философии, не о компаративном анализе различных философских традиций, что по определению предполагает обязательное знание языка изучаемой традиции, но о необходимости такового для самого философствования. Это неверно в принципе: знание языков не нужно для полноценной философии; более того, как правило, именно это знание прямо или косвенно мешает философии, отвлекая на несущественное. Вообще введение языка в качестве аргумента значительно сужает перспективу философии до уровня продукта того или иного национального языка и национальной культуры. Философия тогда мыслится как «вещь среди других вещей» культурной традиции. В философии есть свое понимания языка, но это бытийное, а не лингвистическое понимание, оно никак не связано с национальной эмпирикой. Абсолютизация национального языка приводит к тому, что движение мысли попадает в зависимость от лингвистической субстанции. Но поскольку философствование – дело всечеловеческое и универсальное, то не важно, как выражена мысль. Имеется в виду, естественно, не философское качество выражения, то есть глубина и оригинальность мысли, а способ ее языковой манифестации. Никто не говорит о небрежности, неряшливости и невнятности письма; философ, как и поэт, и писатель, обязан писать хорошо. Но главное для философа, чтобы мысль выразилась, родилась, произошла. Если происходит событие мысли, то есть философское событие, то язык всегда найдется как подручное средство. И чтобы мысль была понятна представителю другого народа, всегда довольно хорошего перевода. Если мысль истинно философская, она всегда будет понятна носителю другого языка, представителю иной культуры. Хватает даже намека на нее, потому что мысль сильнее языка. В противном случае мы ставим лингвистический барьер для философской мысли, думая, что сила мысли слабее формы ее выражения. Рождение мысли всегда заметно и понятно; чтобы понять ее, не нужно знания языка, на котором она свершилась. Через перевод мысль всегда просветит во всей своей полноте. Подлинная философская мысль как молния просвещает наличную тьму языка и тьму сознания, разрушая все лингвистические и психологические преграды. Она становится понятной и очевидной, как солнце. Если же для мысли нужен перевод, причем хороший, или обязательное чтение в оригинале, то это уже не философская мысль, а философская техника. Парадокс здесь в том, что хорошая мысль может и должна прорваться через плохой перевод. Язык никогда не служит препятствием для настоящей мысли. Есть, конечно, филологическое гурманство, озабоченное выявлением стилистических нюансов выражения мысли. Но это не имеет отношения к философии. В некоторых случаях филология – не меньший враг для философии, нежели физика. В любом случае, ни язык, ни природа не играют существенной роли в философии; более того – это то, что должно быть преодолено, ибо с языка и с природы начинается трагическое падение философии в не-философию. Такова герменевтическая хитрость, вернее, хитрость герменевтики: уйти в язык и остановить мысль, то есть утонуть в бесконечных толкованиях, интерпретациях и комментировании. Рождение мысли всегда праздник или событие. Если оно происходит, то становится известно имя творца, имя философа, породившего эту мысль. Мысль отождествляется с именем, и само имя становится мыслью. Вот почему в истории философии, в истории профессиональной философии, важен личностный аспект – важны большое имя и большая идея, а не знание языков, которое необходимо для философской науки, но которое совершенно беспомощно для подлинной философской мысли.

 

106. В чем ценность перевода для философии?

Очень важно различие перевода в философии и литературе. Для литературного произведения перевод – не самоценная вещь (она самоценна только для переводчика, который сам становится автором); перевод в литературе – всегда копия, вторичная идея, отражение отражения, это временное пристанище для незнающих языка, способ хоть как-то прикоснуться к оригиналу. Но прикосновение к оригиналу здесь навсегда опосредовано переводом, а тот равно как приближает к оригиналу, так и отдаляет от него. Самое лучшее для художественного текста – быть прочитанным в оригинале. И те, кто утверждает, что перевод невозможен, поскольку это всегда перевод не только из языка в язык, но из культуры в культуру, совершенно правы, поскольку в художественном тексте происходит полное (почти полное) отождествление «плоти текста» с языком культуры. Не просто с авторским языком, но с конкретным национальным языком. В художественном тексте язык и есть сам текст. От перевода остаются лишь крохи национальной роскоши, свершающейся в космосе национальной культуры, в стихии родного языка. И перевод здесь всегда утрата и бледная копия, к нему прибегают от нищеты. Вот почему для профессионального филолога-компаративиста просто немыслимо не знать языка изучаемой литературы. Нельзя быть синологом, не зная китайского; и так с любым языком, с любой литературой. С философией ситуация принципиально иная. Здесь перевод играет абсолютную роль; в отличие от литературы, философский перевод – не перевод из культуры в культуру, а переход из мысли в мысль, то есть из бытия в бытие, поскольку тождество мышления и бытия аксиоматично для философии. Для философии важен не язык, а мысль, и если мысль свершается, то свершается тождество мышления и бытия у представителей разных народов. Это совершенно другая история, нежели с художественным текстом, который рождается всегда в лоне родного языка, стремясь показать все его великолепие и могущество. Художественная литература строго ограничена языком: литература – экспликация языка, торжество языка, в то время как философия – торжество мысли. Что не значит, что в литературе нет мысли, нет философских идей. Но все это «внутри» самого языка; в литературе мысли интересны постольку, поскольку они рождены конкретным языком. Всегда интересно, как язык рождает ту или иную мысль. В философии происходит мировое рождение мысли, не зависящее от языка; в философии свершается судьба человека и человечества через бытие и мысль, а не через национальный космос. Мировая философская мысль в подлинном смысле наднациональна, поскольку преодолевает национальную ограниченность языка и культуры. Она не космополитична, но наднациональна, поскольку в философии всегда свершается бытийная судьба человечества. В философии мысль обязана быть наднациональной. Человечество живо философской мыслью, которая и есть история. История – это история идей, а не событий и фактов, и философия – основоположение истории. Вот почему просто перевод – необходимое и достаточное условие для философии, в то время как для литературы – это либо начало, либо конец.

 

107. Что нас более всего раздражает в другом человеке?

Раздражение, которое вызывает другой человек, – одна из наиболее сильных и распространенных эмоций. Ее нельзя недооценивать. Этот психологический аффект существенно портит жизнь людей, если не понимать его истинных причин. В другом раздражает все: внешность, ум, одежда, запах, социальное положение, манера говорить, ходить, есть, пить, спать, дышать, жить, в конце концов. Другой раздражает как таковой: раздражает всем, всем своим существом. В другом раздражает сам другой. Даже самые близкие (друзья и любимые, кровные родственники, имеющие привилегию незаслуженного милосердия с нашей стороны), и те время от времени (в случае с родственниками, конечно, гораздо чаще, чем с друзьями и любимыми) попадают в черную дыру нашего раздражения. И тогда ближний ни чем не отличается от любого дальнего, вообще от любого. Самое неприятное – видеть человеческую низость в своих близких. Здесь нужна уже не любовь к ближнему, которая в ситуации отсутствия реальной любви всегда становится лицемерием, но этика сострадания к другому за его существование, которое если не любовь, то жалость вызывает всегда.

 

108. Что нас более всего пугает в другом человеке?

Пугающего нас в другом гораздо меньше, чем раздражающего. Однако то, что пугает, гораздо глубже и сильнее, гораздо страшнее. Пугает отсутствие презумпции моральной невиновности, проявляющееся в том, что другой всегда может стать предателем по отношению к нам. Никогда нет уверенности, что нас не предадут. Как бы ни был близок, искренен и откровенен с нами другой человек, всегда остается опасность измены, о чем ведает наше глубинное знание. Не просто знание «случаев», но знание, основанное не на опыте, а на понимании человеческой природы. А такое понимание, как бы глуп ни был человек, присуще всем. Если другой и не предает коварно и лицемерно, то, по крайней мере, мы никогда не можем быть уверены в его искренности. Червь сомнения грызет душу нещадно. Вот это отсутствие абсолютной уверенности в моральной чистоте другого, в его нравственной благонадежности и доброкачественности пугает более всего. Мало ли у кого какие мотивы существования! Они могут быть чудовищными или прекрасными, могут быть нелепыми или абсурдными. Проникнуть в мотив существования другого нет никакой возможности, даже если другой – друг, самый близкий и преданный. Предательская стена отчуждения навсегда разделила людей, скрыв друг от друга их последние цели, мотивы и желания. Это обрекает человеческое общение и, значит, существование на неподлинность и бесконечную проблемность, связанную с прояснением оснований и отношений (чем, собственно говоря, люди занимаются испокон века).

 

109. Что нас больше всего прельщает в другом человеке?

Трудно сказать, что конкретно прельщает, но, безусловно, что-то прельщает. И этого вполне достаточно, чтобы люди выносили друг друга.

 

110. Как можно говорить об общих ценностях?

Разве это то, что мы больше всего любим и ценим? Все любят разное, вот что наиболее ценно. Одинаковое – малоценно. Но может ли что-то быть и общим, и ценным одновременно?

 

111. Прилично ли говорить о «первобытном обществе»?

Среди множества мифов, которые питают сознание современного человека, одним из наиболее стойких является миф о «первобытном человеке» и «первобытном обществе». Несмотря ни на что, эта история прочно заняла свое место в социальном бытии. Здесь косность и невежество являют себя во всей полноте, находят самое комфортное и надежное пристанище. Это самый удивительный миф, свидетельствующий о поразительной наивности, доходящей до вопиющей глупости, и одновременно о потрясающем безразличии человека к самому себе, к своей бытийной судьбе. Ну разве можно всерьез верить в «первобытного человека» и при этом оставаться человеком?

 

112. Почему мир именно таков, каковым является?

Если не принимать в расчет иллюзии относительно других миров (неважно, какова степень этой «другости»: космическая, психическая или метафизическая), то мир, в котором мы живем, есть единственный мир. Но единственность не означает его умаления, а введение «другого мира» вряд ли существенно обогатит картину мироздания. Единственный означает абсолютный, абсолютный во всех смыслах. Единственность этого мира есть не только принуждение к совершенно определенному порядку вещей, но и намек на его тайну. Однако почему мир именно таков?

 

113. Почему нет «другой» жизни?

Трудно говорить утвердительно по поводу неочевидных вещей, существуют они или не существуют. Насколько «другая жизнь» – вещь очевидная или неочевидная? Дело в том, что сама жизнь всегда уже в некотором роде другая жизнь. Жизнь настолько исчерпывающа для самой себя, что нет нужды вводить нечто иное, сверхжизненное для ее дополнения. Ведь всегда, когда говорят о «другой» жизни, как правило, имеют в виду какую-то иную – параллельную ли, последовательную ли, потустороннюю ли, – одним словом, жизнь, которая наступает после окончания «этой» жизни. Но отрицающие «другую» жизнь совсем не обязательно материалисты, атеисты, неверующие. Это могут быть более метафизически зрячие люди. В указанном смысле поэты – самые радикальные метафизики, они же – наиболее сильные отрицатели «другой» жизни. Они творят в самой жизни, раскрывая ее бездонность; они не спириты и не верующие, они не выходят из себя в экстазе трансцендентальной медитации, но умеют увидеть красоту как несбывшееся и неставшее. Этим они восхищаются и увлекают других в даль неведомого мира, которую дарит прекрасная и таинственная жизнь, а не «другая» жизнь.

 

114. Зачем человек спит?

За явной очевидностью этого вопроса, граничащего с абсурдом, просматривается нечто существенное. Почему сон не оставляет в покое никого? Почему наука, религия, искусство так озабочены этим состоянием? Кроме явного физиологического смысла данного феномена культура создает мифологию сна, становящуюся «второй реальностью», параллельным миром. Границы между явью и сном стерты навсегда. Аналогия сна и смерти серьезно запутывает проблематику; подобная аналогия становится источником бесконечных художественных сюжетов. В «вещих снах» обыденное сознание совершенно попадает в тупик, открывая дорогу невероятному мифотворчеству. Бессонница – блаженное состояние для влюбленных и аскетов. Все видят сны. Насколько сновидение реальность? И что это за реальность? Возможно ли как-то постичь герметичную зону нашего духовного наваждения? Впрочем, и физиологический аспект сна не так очевиден. Для животных такое состояние нормально и естественно, но для человека и с физиологией сна не все так однозначно. К тому же отсутствуют какие-то однозначные универсальные нормы относительно гигиены сны; все спят по-разному. Для одних сон – мука, для других – забвение и избавление от абсурдного и гнетущего дня. Однако принято считать, что он является отдыхом. Кроме физиологического, нет никакого более или менее правдоподобного объяснения. Но это слишком скучно, чтобы быть правдой. В отдыхе нуждаются только лентяи. Люди бодрого и ясного духа не нуждаются ни в сне, ни в отдыхе.

 

115. Почему человек борется против бессмысленности истории более всего?

Интеллектуалы и духовные лидеры всегда придают истории тот или иной смысл. Ретроспективно или перспективно, но истории не позволено существовать как бессмысленной и бессвязной цепочке ничего не значащих событий, фактов и явлений, которых единственно связывает следование их друг за другом. Придание смысла истории не только идеологическая функция государства, духовная миссия религии, это и метафизическая потребность самого обычного сознания, которому требуется всегда некая «модель исторического». На этом основывается институт образования, который организует социальную реальность. Сама история как область деятельности профессиональных историков во многом есть результат их бессознательной эстетической работы: посредством нахождения в ней смысла они создают определенный смысловой узор всего «исторического развития». Человечество никогда не существует в хаосе и пустоте, но всегда – в надежно смонтированном жилище, декорированном светлой и прекрасной миссией. Парадоксально, но при почти полном равнодушии к своему индивидуальному смыслу существования человек не мирится с тем, что род человеческий мог бы существовать бессмысленно.

 

116. Что такое «человеческое»?

Когда мы говорим, что философия раскрывает самую глубокую сущность человеческого и только человеческого, то мы должны хорошо представлять, что такое «человеческое». Оно есть естественное для человека его естество. Но не в естественно-научном смысле: естественное не значит природное, ибо в человеке очень много сверхприродного. Как и большинство явлений, человеческое двойственно: есть великое человеческое и есть мелкое человеческое, которое принято называть «слишком человеческим». Первое нужно культивировать, от второго избавляться, но прежде всего надо понимать, что такое есть описанная двойственность. В свете философии человеческое проявляется сильнее всего. Это значит, что лучшее человеческое становится еще лучше, а худшее – хуже, вплоть до своей гибели. Такова аналитическая функция философии, помогающая разобраться в том, что такое «человеческое», и помогающая избавиться от дурного, низкого, то есть «злого», в человеке. Никто человеку, кроме философии, не скажет о нем ту правду, которой он заслуживает: не дидактическую правду, обязывающую быть кем-то (например, приличным гуманистом-материалистом или таким же благочестивым верующим). Философия говорит человеку, что в нем есть дурного, заставляя совесть работать самостоятельно по очищению души. Мир объективный может познавать и дурной человек (и познавать достаточно успешно); но человеческое можно познать, только исходя из философской честности. Все остальное будет лукавством, лицемерием, двойными стандартами, конформизмом. Мы познаем настолько, насколько чувствуем добро и зло, даже находясь по ту сторону от них. Вот почему многие интеллектуально развитые гуманитарии не приемлют философию.

 

117. Почему самоубийство – не грех, а эвтаназия – зло?

Не занимаясь ни в коей мере апологией самоубийства, все же можно сказать, что этот акт в силу его абсолютной «нечеловечности» выражает нечто глубинно и исконно человеческое. Только человек способен на самоубийство – самый чудовищный поступок с точки зрения естественного жизнелюбия, которое призывает любить жизнь, любить ее безмерно и бесконечно. И сознательно лишить себя жизни в данной логике жизнелюбия совершенно немыслимо. Здесь какая-то страшная правда и высота человека, испугавшись которой религия заклеймила ее, назвав самым страшным грехом. Есть чистое самоубийство, не объяснимое никакими логическими, экономическими или психологическими причинами. Удивительное явление. Но эвтаназия – не самоубийство, это – убийство низшего уровня, убийство своей боли, вернее страха перед ней. В высшей степени безнравственно упрекать человека в желании прибегнуть к эвтаназии; теоретизирования в ситуации практической нужды выглядят как лицемерие. Но можно апеллировать к тем бесчисленным случаям отказа от эвтаназии, которые выглядят всегда более достойно, у которых можно чему-то поучиться. Эвтаназия, в конце концов, негуманна, поскольку здесь реализуется принцип «умирающего добей».

 

118. Как ребенок становится человеком?

Такие явления, как ребенок и детство, считаются принадлежащими области антропологии, психологии, педагогики. Воззрение на детство, которое имеет место в этих науках, существенным образом искажает перспективу человека. Если детство есть действительно то, что о нем говорит психология и антропология, то как же скучна и неинтересна вся история человека! Обучить, воспитать, развить – вот, собственно, и все, что они могут сказать. Но, увы, эти науки нельзя улучшить; можно только постараться минимизировать их влияние, чтобы увидеть в детстве чудесный феномен бытия, тот феномен, который и является предметом философии. Здесь чудо обнажает себя наиболее глубоко и властно. Однако вся наша логика, весь наш здравый смысл, все наши знания говорят о том, что это «естественный процесс перехода количества в качество». Достаточное «количество» физиологии дает «качественный» прирост в виде взрослого. Здесь работает исключительно логика возраста; одно состояние организма плавно перерастает в другое: меняется физиология, меняется психология, меняется интеллект. Однако есть нечто парадоксальное, что не замечается; процессы перехода «количества в качество» действуют не согласованно, не логично. Качественный рывок в области физиологии и интеллекта дает сильнейший минус в области метафизики. Чем человек интеллектуально-физиологически более развит, тем он сильнее деградирует в метафизическом плане (конечно, если видеть эту метафизику, понимать ее, чувствовать). Но большинство, абсолютное большинство взрослых людей как раз (пускай неосознанно) чувствуют метафизику ребенка. Наиболее талантливые педагоги интуитивно понимают детство, знают, что при встрече с этим чудом рассыпаются всякие построения. Умиляясь, восторгаясь, радуясь детству, взрослый человек проявляет свои метафизические качества в наиболее полном виде. Ничто не дает такого восторга – ни звездное небо «над», ни моральный закон «внутри», ни загробные видения «после», ни жгучие «тайны» земли, – как умилительное созерцание в форме простого наблюдения за ребенком. И вот задача и загадка: откуда произрастает взрослый, из каких физиологических пластов детства рождается весь этот взрослый мир? Где тот сор, из которого вырастает взрослый?

 

119. Как человек становится трупом?

Завершение жизни человека означает переход его в иное качество, которое называют по-разному: покойник, мертвец, труп, умерший. Это изменение очевидно (видно глазами), не требует ни духовных актов веры, ни экспериментальных подтверждений. Как эмпирически наблюдаемое явление оно относится к разряду естественных, то есть таких, в которых нет никакой мистики и никакой метафизики. Как естественное явление переход из «человека в покойника» должен был бы относиться к ведомству науки. Однако, будучи явлением естественным, оно совершенно сверхъестественно; научно можно только вскрыть тело умершего и весьма приблизительно определить причину смерти. Сам же процесс этой необычайной трансформации, которая всегда потрясает и будет потрясать живого человека при встрече с умершим (даже при созерцании лица умершего человека), выходит за всякие разумные пределы понимания. Можно поставить диагноз смерти, но понять, как произошел (эволюционный, революционный?) скачок из человека живого в человека мертвого, не представляется возможным. Наука здесь «умывает руки», давая волю мистике. Так неискушенное сознание отвечает на вызов смерти. Однако религия тоже оставляет этот период бытия человека неосмысленным. Религия «знает», что душа отделяется от тела в момент смерти, чтобы потом воссоединиться с ним и предстать в новом (преображенном) качестве. Но это все потом. А сейчас? Кто сейчас умерший человек, в чьем он ведении? Он еще не принадлежит полностью природе, поскольку в нем только началось столкновение естественного и противоестественного (на бытийной грани: уже умер, но еще не погребен); также он не Богово ведение (Бог смерти не создал), поэтому он попадает «естественным образом» в мифологическое «царство мертвых», где обретает свое пугающе-сказочное бытие. Но философия, не давая никаких, совершенно никаких ответов на вопрос о состоянии умершего человека (о его «бытийном» статусе), делает все же одно очень важное дело. Философия обращает внимание на невозможность, нелогичность, неестественность того состояния, фиксация внимания на котором просто разрывает сознание, уничтожая всякие разумные и добрые предположения в этой сфере. Что такое мир и человек, если в нем возможен труп? Труп не возможен, однако он есть! И жизнь есть, и труп есть. Вот высший абсурд, вот чудо, вот тупик. Труп совершенно не осмыслен, что делает все наши представления о смерти (соответственно, и о жизни) двусмысленными, половинчатыми и недостоверными.

 

120. Кто понимает?

Временами возникает тревожное ощущение, когда кажется, что никто ничего не понимает. Кажется, что все живут исключительно в соответствии с каким-то неведомым никому собственным внутренним смыслом, по какой-то своей лично-интимной программе, в которой совершенно нет места для каких-либо общих вопросов, общих ценностей и общих переживаний. И ужас в том, что создается впечатление, что другие именно знают, как правильно жить по своей программе. Тогда приходит страшное чувство, что никто ничего не понимает, что только ты, один-единственный в мире странный человек, тяготишься бременем непонимания. Понимают ли другие, что ничего не понимают? И если понимают, то почему ничего не предпринимают? А если не понимают, что не понимают? Или у каждого есть свое собственное понимание, совершенно ни на что не влияющее? Еще неизвестно, что хуже! В любом случае, стоит лишь задуматься над проблемой всеобщего понимания, как сразу же всеобщность человеческого бытия подвергается серьезному испытанию. Нужно искать то место, где возможно общее понимание. Этим и занимается философия, спасая человека от прозябания в бессмыслице личных видений. И занимается, по всей видимости, не безрезультатно, потому что худо ли, бедно ли, но род человеческий продолжает свое существование.

 

121. Действительно ли добро и зло относительны?

Во многом этот вечный вопрос, вокруг которого было сломано немало умственных и душевных копий, не так уж и важен. Добро и зло – одновременно сфера фундаментальной метафизической неопределенности и наиболее твердое и безусловное основание бытия. В данной области возможны самые невероятные гипотезы и построения; здесь интеллектуальная совесть может найти волю в создании наиболее шокирующих и примитивных теорий. Неумно отрицать абсолютность моральных императивов, так же как и утверждать их. Гораздо правильнее (и сложнее!) понимать относительность всяческих человеческих нормативных принципов, чья релевантность варьирует от индивидуального предрассудка до фундаментальной нормы культуры, и одновременно бескорыстно, по-донкихотски служить моральным принципам, веря в их святость и чистоту. Это невозможно, но гораздо правильнее, нежели вести бесплодные и лицемерные разговоры о добре и зле. Если о чем-то и нужно молчать, то прежде всего о морали. Нравственная философия как раз и занимается обоснованием тех положений, которые делают невозможными и ненужными разговоры о морали.

 

122. Почему дети не должны стремиться быть похожими на родителей ни в чем?

Подлинное достоинство человека может проявляться в ограниченном количестве вещей. Одно из наиболее существенных проявлений достоинства – непохожесть на других. Непохожесть во всем: во внешнем облике и образе мыслей, в эстетических суждениях и нравственных поступках, в мировоззрении и ценностных приоритетах, в своем жизненном деле и судьбе (иначе говоря, во всех своих проявлениях, даже в физиологической конституции). Лишь тогда человек значим и интересен, когда все в нем окрашено яркой и глубокой индивидуальностью. Дело не в оригинальничании, эпатаже, китче и проч., но лишь в самобытности человека. И во всем этом то, что унаследовано от родителей (порода, ценности и жизненное дело), играет большую (увы, отрицательную) роль. Природа посмеялась над человеком, сделав его похожим на родителей и одновременно поставив перед ним сложную задачу: или быть просто клоном (своего рода, традиции и т. д.), или родить себя заново, приложив максимум личностных усилий для этого. Повтор родителей малоценен. Он целесообразен для социальной жизни рода, но для индивидуального развития вреден. Если дети продолжают жизнь и дело родителей во всем, то они на самом деле их окончательно погребают. Именно повторение родителей есть предательство родителей, а не наоборот. Родители никоим образом не должны повториться в детях, а дети должны избавиться от «мертвого» груза родителей. Речь не идет о плохом отношении к родителям; нужно быть низким человеком, чтобы не любить родителей, не заботиться о них, не почитать, не жалеть, не скорбеть об их уходе. Это – элементарные вещи, вписанные в структуру нравственного сознания, и религия здесь зря обеспокоилась навязыванием строгой заповеди. Это излишне и унизительно для человека: как будто без заповеди он не любил бы, не почитал родителей, не заботился о них. Если этого не происходит, мы имеем дело с нравственной патологией. Но стремление освободиться от родительской доминанты означает выход за пределы природной детерминанты, в чем и состоит залог физического и духовного здоровья, нравственной силы и эстетической красоты. Все одинаковое – скучно, серо и нездорово. Только духовное противостояние родителям во всем может спасти ситуацию. Родители и даны и заданы; их данность – это любовь, забота и скорбь, их заданность – отрыв и уход в бесконечность собственного свершения. Только прорыв в свое, что есть разрыв с родительским («отчим лоном»), есть единственная возможность для человека стать самим собой. Именно здесь – возможное ослабление межпоколенческого конфликта (родового проклятия взаимной ненависти «отцов и детей»). Родовая сила одинаковости страшно противится всякому своеобразию; вот почему все неординарные люди – изгои. Нужна большая воля, чтобы не повторить родителей ни в чем, тем самым внося в однообразное и скучное существование человечества нечто значимое и ценное. И на самом деле только так и происходило всегда. То, что называют «развитием человечества», есть разрыв с родовым и качественный скачок в иное, то есть неродовое. Повтор одного и того же, слепое воспроизведение предшествующего – антитворчество. Род – это тиран, человек – творец. Избавляясь от родовой тирании, он приобретает творческую независимость духа. В таком смысле философия – самое неродовое занятие; здесь – максимум творчества, минимум повтора. Во всех остальных так называемых духовных сферах – максимум повтора, минимум творчества. Само наличие философии – знак родового преодоления (оно уже произошло в философии). Поэтому кто хочет быть подлинным человеком, что означает избавление от ига рода, тот должен всеми силами стремиться к философии – отчизне вечно одинокого ностальгирующего духа.

 

123. Насколько несущественен вопрос о «случайности» и «необходимости»?

Эти понятия – наиболее распространенные знаки непонимания того, что с нами происходит. Полная моральная нелогичность жизни, временами потрясающая любого, даже самого бесцветного человека, – одна из основных причин создания главного (в своей сути космогонического) мифа нашей жизни и культуры о существовании «случайности» или «необходимости» и различных диалектических (или псевдодиалектических, что одно и то же) взаимоотношениях между ними, которые находят выражение в сентенциях типа: «случайность – это непознанная закономерность». Случайное так тонко и незримо переходит в необходимое, а необходимое так коварно и восхитительно – в случайное, что стираются всякие смысловые границы и различия между ними. Никогда не удается понять точно, что случайно, что нет; есть ли вообще случайность, есть ли необходимость? Размышления на эту тему стали давно уже околофилософским фарсом, не имеющим никакого значения ни для теории, ни для жизни. Вообще данный спор и вопрос, попавший в философию, во многом инициирован физикой. В современной рефлексии на тему детерминизма и индетерминизма еще чувствуется неисчезнувший след старой греческой натурфилософии. В реальной жизни, в которой все так трагично, то есть глубочайшим образом переплетено в непостижимо-незримом соцветии событий, явлений и прочего, нет ничего, что можно было бы мыслить в строгой логике случайного или необходимого. Во всяком случае, стремление нечто интерпретировать как случайное или необходимое есть попытка ускользнуть от своей судьбы, от ее принятия. Принятие судьбы не означает смирения перед происходящим: смирение всегда отдает чем-то рабским и двуличным. Можно и не принимать судьбы, и проклинать ее, и бороться с ней, но все это – судьба, а не случайное или необходимое. В любом случае судьба – то, что выше, глубже, страшнее и прекраснее всех случайностей и необходимостей. Принятие судьбы освобождает человека от унылой необходимости бояться случайностей и смиряться с необходимостью.

 

124. Может ли презрение к смерти быть основой морали?

То презрение к смерти, в котором нет ненависти, основанной на страхе, и нет страха, основанного на ненависти, такое презрение может быть основанием морали. Но это противоречит самой морали.

 

125. Насколько бесполезны и вредны религиозные нравоучения и научные знания?

Они вредны настолько, насколько их притязания распространяются на всевластность и целостный захват истины. Религиозное нравоучение претендует на моральный абсолютизм, научное – на гносеологический. Их бесполезность в том, что от этого люди не становятся ни умнее, ни добрее, а вред в том, что они закрывают дорогу иным, более тонким и верным душевным стремлениям.

 

126. Как понять, что ничего нового не происходит?

Нескончаемый калейдоскоп событий, явлений, идей, вещей, людей, происшествий, слов создает в мире ощущение непрестанного изменения и новизны. Слишком много всего, всегда. Но как определить, что за этой бесконечной сменой происходит реальное изменение, а не простая перемена слагаемых? Ведь конечный набор элементов космоса культуры нам неизвестен, как неизвестны и его начальные предпосылки. Здесь можно указать на такие вещи, как человек, антропологически остающийся одним и тем же на протяжении всего доступного анализу и пониманию периода его существования; можно непредвзято посмотреть на природу и также увидеть в ней одно и то же и понять, что все глобальные изменения (например, потепление) есть не более чем часть общей иллюзии изменения; можно внимательнее посмотреть на общество и увидеть равномерную воспроизводимость всех его базовых институтов, количественный состав которых ограничен и известен. И в то же время совершенно очевидно, что все происходящее – это новое, появление нового, выявление ранее не бывшего. И притом, охватывая происшедшее, понимаешь, что, собственно говоря, нового ничего не произошло. Коварство мерцающей сменяемости, не дающей закрепиться ни на чем достоверном и определенном. Можно сказать, что это – вообще надуманный вопрос: какая разница, есть новое или нет; достаточно того, что нам кажется, что есть новое. В действительности вопрос о новом важен и для насущной жизни человека. Произойдет ли с ним что-то новое в смерти? По сути дела, вокруг него и вращается вся известная нам вселенная смыслов.

 

127. Почему курит женщина?

Кто-то громко рассмеется, услышав такой вопрос в перечне философских. Какой же это философский вопрос, разве могут быть такими «вопросы философии»? В лучшем случае это – область психологии, общественной морали, истории нравов, но уж никак не философии. И все же понять, почему женщина курит, отталкиваясь от представлений о женской природе, значит приблизиться к пониманию таких вопросов, как, например, социальное самочувствие современной женщины. Возможно, это продвинет нас к пониманию современного общества, в котором такую важную роль играет женщина, которая курит. Разница между курящей и некурящей женщиной колоссальна, не видеть ее – и смешно, и близоруко. За этим скрываются знаковые процессы (уже завершенные и еще происходящие), коим курящая женщина является знаком. Такая женщина на самом деле серьезный вызов нормативной этике, которая, возможно, терпит крах именно в этом пункте. «Женщина курящая» – уже особый антропологический тип и факт важнейшего события в современной жизни; недооценивать его, не замечать или просто порицать и морализировать по этому поводу – недальновидно. Курящая женщина производит гораздо большую «антропологическую революцию», чем многие явления, которые мы считаем революционными.

 

128. Что делает женщину женщиной?

Есть некоторые особенности женской природы, которые более отчетливо видны с высоты философской позиции, поскольку они обнажают чистую, беспримесную субстанцию женской души, ее моральную суть. Рассмотрение женщины с точки зрения «глубинной антропологии» говорит о том, что женщина более всего должна любить то, что на языке современной психологической науки и массовой культуры обозначается словом «секс». Это несколько бескрылое и физикалистское понятие, которое, однако, раскрывает главную особенность женщины, проявляющуюся в ее главной зависимости – в зависимости от мужчины. Если женщина любит секс, тогда она женщина: лишь в таком случае она чувствует полную зависимость от мужчины, поскольку никто и ничто не может заменить ей радости отдачи. Женское и сексуальное во многом синонимичные явления; по крайней мере, одно без другого не существует в полноценном виде. Сексуальная женщина в некотором роде избыточное выражение, ведь подчинение и отдача – в этом вся женщина, вокруг этого выстраиваются все ее остальные «ласковые» свойства. Господство и власть – аномальные для женщины вещи; в них источник перверсивных наслаждений для мужчин. Женщина отдается – и в том ее высшее наслаждение и предназначение: наслаждение, ставшее предназначением, и предназначение, ставшее наслаждением. Но для этого она должна любить прежде всего секс, так как вне его по-настоящему отдаться нет никакой возможности. Если женщина не любит секс, то она не может и отдаваться, не умеет и не хочет; тогда она – «мужчина», мужчина в плане социальной функции. Эмансипация есть в некотором роде восстание фригидных женщин в социуме (наподобие аналогичного явления – восстания рабов в морали). Проблема и трагедия женщины в том, что она считает подчинение и отдачу унизительными вещами для себя. Она не понимает главного: становясь «мужчиной», то есть выполняя социальные функции мужчин, она в силу своей природы не решает и не ставит философских проблем. Философия – в большей мере истинно мужское занятие. Женщина даже и не понимает груза и тяжести философских проблем, которыми осознанно (а чаще бессознательно) мучаются мужчины, из их неразрешимости черпая огромную силу для жизненных свершений и социальных проявлений. У женщины понимание связи философия – энергия социального делания отсутствует. Вот почему женщина не только плохой философ, но и плохой «социальный работник». И поскольку, несмотря ни на что, основную работу в обществе продолжают выполнять мужчины, есть надежда на то, что женщина хочет оставаться все же женщиной и получать исключительно женское наслаждение и свои сугубо женские привилегии, вытекающие из этой только ей присущей способности давать высшее наслаждение. И здесь мужчины-философы должны научить женщину раскрывать в себе также и человеческое начало: они должны научить ее любить.

 

129. Насколько мифологичны понятия «природа» и «общество»?

Мы так привыкли к тому, что живем в обществе и природе, полагая, что общество – вторая природа, что совсем не замечаем того, насколько мифичны и мифологичны эти понятия. То, что окружающий социальный мир принято называть обществом, а нерукотворный мир – природой, предстает перед нами как самоочевидное явление. Такие убеждения настолько глубоко въелись в наше сознание, что изъять их оттуда без риска его разрушить уже не представляется возможным. Это, наверное, самые неоспоримые достоверности. Именно с их помощью человек ориентируется в мире. Природа и общество задают логичную и рациональную метрику нашему существованию, вне рамок которой просто-напросто нет ничего. История, культура, жизненный мир – все это всегда находится где-то между природой и обществом. Именно природа и общество создают наибольшую иллюзию достоверности происходящего, поскольку в них легитимизируются наше биологическое (природа) и сверхбиологическое (общество) в особой конфигурации человеческого существования. Природа и общество также защищают человека от всяческих «бездн»: общество – от бездны человеческого общения, а природа – от бездны биологической немоты. Поэтому мы и не знаем по-настоящему ни человека, ни мир вне человека. Не странно ли, что до сих пор ничего толком не ясно?! Жизнь в природе и обществе дает нам приблизительное существование, чья мера погрешности прямо пропорциональна нашему страху перед неведомым. Самое страшное – другой человек и нечеловеческий мир. С помощью природы и общества удается приручить, одомашнить эти бездны, так никогда и не открывавшиеся человеку. Природа и общество спасают нас от истины, погружая в спячку бессмысленного прозябания. Вот почему социология и биология – заведомо провальные вещи в плане познания достоверного, и вот почему философия может только разоблачать мифологемы общества и природы, но никогда ни созерцать, ни изменять их.

 

130. Почему так много людей?

Главное понять, что это не демографическая проблема. Бытие людей не поддается никакой биосоциальной, геополитической аналитике, которая задним числом всегда подгонит какую-нибудь теорию. Здесь ничего ни понять, ни отрегулировать невозможно. Любое планирование в этой сфере, какой бы краткосрочный успех оно ни имело, всегда обречено на провал. Почему-то нужно, чтобы в мире было много людей, чтобы всегда было очень много людей. Поэтому всегда было и всегда будет очень много людей.

 

131. Откуда такое неодолимое влечение

Временами у каждого человека, даже весьма далекого от искусства и лишенного элементарного эстетического чувства, пробуждается какая-то животная страсть к искусству. Речь здесь идет прежде всего о непрофессионалах, нехудожниках, у которых своя, совершенно особая эстетическая мотивация. Речь идет о «простых» людях, о людях, далеких от профессионального искусства; о людях, которые не являются ни творцами, ни искусствоведами. Вот именно у них-то и нужно искать подлинный смысл искусства, поскольку они не мотивированы никакими амбициями. Что же человека порой поражает в искусстве? Почему произведения искусства вызывают умиление, благоговение, восторг, преклонение? Только лишь здесь дело в мастерстве художника? Или искусство влечет как искусство безотносительно к степени талантливости мастера и технике письма? Конечно, не стоит брать в расчет явную мазню, как принято пренебрежительно говорить о бесталанных произведениях или произведениях крайне сложных, исключительно авторских и субъективных. Но даже и они способны вызвать высшее чувство. В чем же тайна искусства? Искусство, выражая некое намерение художника, не отражает мир, не удваивает его, не преображает, не усовершенствует. Обычные люди, то есть зрители, сами не будучи творцами, ничего не могут говорить о произведении искусства, о замысле художника и прочих подобных вещах. Искусствоведы тоже не могут, также не будучи творцами. И всегда ведь восхищает не намерение художника, а сотворенная им реальность. Что мы в ней можем найти? Все что угодно; искусство вообще ни о чем; искусства могло бы и не быть! Поскольку искусство совершенно ненужно с точки зрения утилитаризма, нас восхищает, более всего впечатляет и поражает прежде всего эта его блаженная ненужность. Здесь кроется обещание счастья, какой-то намек на бесконечную свободу и радостное творчество любви. Но и эти слова – тоже уже аналитика, объяснение необъяснимого. Искусство отсылает нас к сущности человека, который еще способен на бескорыстные чувства, вызываемые навсегда непонятным искусством.

 

132. Имеет ли смысл то, что я делаю и думаю?

Так может подумать о себе любой человек и прийти в ужас от того, что его мысли, дела и поступки, да и сама жизнь как таковая, жизнь в целом не имеют никакого смысла, за исключением крохотных нужд, которые обеспечивают выживание ему и его ближайшему окружению. С точки зрения этих малых нужд, конечно, все имеет смысл, но с точки зрения людской или вообще человеческой – вряд ли. Как бы я ни старался придать значимость и универсальность моим делам, мыслям и поступкам, они именно такого смысла и не имеют, оставаясь в круге мизерных и незначительных смыслов и потребностей. Жить с этим нельзя: человеческое достоинство не позволяет. И несмотря на это, большинство жило, живет и будет жить именно так, в ситуации мелких смыслов как единственных. Механизм умерщвления в себе живого начала – наиболее действенный инструмент социальной жизни, с помощью которого весьма успешно регулируются жизненные процессы. Однако никому не чуждо стремление к высшему, иному, истинному. Если бы этого не было, человек был бы совершенно иным. Поэтому нам всем нужна философия, которая выводит за рамки нудной ограниченности житейскости на широкий простор бытия. Именно на этом уровне мысли приобретают значимость; и человек хотя бы в малой степени может почувствовать в себе подлинное величие, которого он начисто лишен, находясь в гуще социальных событий и процессов.

 

133. Всеобщи ли мои мысли?

Разумеется, когда речь идет о частных вопросах, касающихся круга интимных жизненных вопросов, то о всеобщем вряд ли стоит даже упоминать. Там личное и только личное. Но когда я отхожу от частно-бытового уровня проблем к вопросам более универсальным и общим, я тоже, естественно, имею собственный взгляд на вещи. Интересно здесь вот что: мыслят ли другие так же, как я, о «предельных вопросах»? Имеет ли человеческое мышление универсальную логику при подходе к высшему и предельному? Это как раз та сфера, в которой частному мнению не должно было быть места, если речь идет о «правильном мышлении». Но возможно ли правильное мышление в принципе? Даже если предположить, что на высшем уровне мышления включается одна и та же всечеловеческая программа «чистой мысли», то она всегда наталкивается на «нечистое воплощение», которым нагружено все человеческое (язык, мировоззрения, ценности, верования и т. д.). Получается, что сам человек и является «органом-препятствием» на пути к истине.

 

134. Связаны ли смерть и познание?

В библейской картине мира смерть является наказанием за познание; прорыв в познании достается ценой смерти. Но это «смертное познание» так никогда и не достигает смысла «божественной истины». Правда здесь не в том, что познание смертного не достигает «божественной истины», а в том, что познание соприкасается со смертью. Суть познания в том, что мы познаем, чтобы достичь некоего предела. Поскольку «последний предел» недостижим, необходимо нечто, что может разомкнуть дурную бесконечность познания. Этим «нечто» и является смерть. Только она – не наказание, а принцип, с помощью которого процесс познания возможен и возможен его безостановочный характер. Прекращая все, парадоксальным образом именно смерть и размыкает все; она размыкает «последние вещи», делая их еще более последними, отодвигая их в бесконечную мглу непостижимости.

 

135. Как работает обыденное мышление?

Принято считать, что человек обыденный, который не занимается профессиональной мыслительной деятельностью, практически никогда, за редчайшим исключением, не задумывается над смыслом своего существования, что он живет рутинно, как «все», плывет по течению, и ему совершенно чужд вопрошающий стиль мышления. Но это не так. Человек, в том числе и самый обыденный, только и делает, что думает о высшем и предельном; вряд ли возможно сосчитать, сколько раз на день он всерьез задумывается о смерти, смысле, счастье, Боге, судьбе и прочем, что принято относить к ведомству «духовной культуры». Разница в том, что просто человек ежеминутные «взрывы сознания» научился «гасить» и не делать сутью своей профессиональной и повседневной жизни, в то время как люди иной организации полагают эти вопросы основанием и жизни, и творчества. Все наиболее значимые творения в области философии, религии, искусства основываются на реконструкции взглядов простого человека, человека как такового. Поэтому выражение «обыденное мышление» – снобистское клише «культурной элиты», для которой «люди обыденного мышления» и есть единственная референтная группа их творчества. Обыденное мышление, таким образом, работает в качестве подсобного материала, из которого произрастают все духовные плоды культуры.

 

136. Что такое время?

Время с точки зрения физики то же самое, что пространство с точки зрения геометрии. Но как это связано с тем, что время помогает нам пережить ужас вечности?

 

137. Когда политика становится предельным смыслом?

Политика не такая уж значительная вещь. Неверно определять сущность человека через атрибут «политический»; общественный – да, но не политический, особенно в современном значении этого слова. Язык противится ставить слово политика в один ряд с такими словами, как честность, мудрость, справедливость. Истина, добро и красота обходят дом политики стороной. Все чаще обман, лукавство, насилие применимо к этой сфере. Нормальное состояние народа и человека – аполитичное состояние, что не означает гражданской индифферентности; просто политика – не то место, где лучшие порывы души могут находить свою реализацию. Наоборот: в политику идут люди с заведомо «каменной» душой. Но наступают времена в исторической жизни народа, когда политика и только политика становится сферой общих интересов, в которой решаются последние вопросы существования, когда от решения политической проблемы зависит судьба человека. В такие времена политика захватывает всех, мгновенно становясь общим высшим смыслом. Политическое выступает синонимом нравственного, лучшие силы души собираются в политике. Тогда нельзя сказать: «я не занимаюсь политикой, меня политика не интересует»; это значит расписаться в беспринципности. Наступает время господства политического эроса, который просто убивает все остальные чувства и стремления человека. Можно сказать, что социальная жизнь в пиковые и драматические периоды своего бытия порождает политический эрос, а можно сказать, что возбужденный политический эрос задает социальной жизни проблемный характер. В любом случае, все должны пройти через ярость политического эроса, чтобы оправдать свое дальнейшее существование, успокоив социальную совесть.

 

138. Относительно или абсолютно?

Бессмысленный спор по поводу того, относительно ли все или абсолютно, в различных логических комбинациях издавна преследует человеческую мысль. Это как раз пример того, когда власть языка оказывается сильнее здравого смысла.

 

139. Как возникает великая страсть

Несмотря на блаженную беспечность относительно «конечных вещей» и «абсолютов», свойственную большинству людей, время от времени возникает сильное и страшное чувство, граничащее с исступлением и безумием, что все не так, все не правда, что так жить нельзя, нельзя в глобальном смысле, и надо что-то делать. Вследствие прозрения в неистинность существующего возникает чистая воля к истине. Приходит время метафизического бунта против существующего как такового. Это присуще не только избранным, но всем без исключения. Малейшая несправедливость может превратиться в мощнейшую взрывчатку, грозящую уничтожить мир зла и неправды. Праведный гнев охватывает многих, и любой экстремизм может быть оправдан как благодеяние, уничтожающее зло. Такова чистая воля к истине в политической проекции. Она может находить и духовное выражение (в религиозной, например, или художественной форме), но более всего она находит выход в форме морали. Со временем и политический экстремизм, и религиозный дидактизм, и философский морализм дискредитируют себя тем, что они не могут уничтожить или изменить существующий «порядок зла», толком не знают, в чем именно заключается зло, и уж тем более на бесконечность расходятся по поводу причин зла. И тогда снова наступает период тихого и безмятежного, блаженно-беспечного существования, на которое равнодушно-лукаво взирает одно и то же солнце.

 

140. Почему любовь не может быть однополой?

Любовь рождается как вспышка молниеносной тоски и безумного влечения к иному, а иное в мире одно – другой пол. Две бездны, две вселенные – мужчина и женщина; они никогда не поймут друг друга, они будут насмерть противостоять друг другу, вечно наслаждаясь своей сладострастно-блаженной враждой. Вся их любовная мука и есть их единственное счастье, выше которого нет ничего и не должно быть. Любовь – не столько любовь конкретного представителя одного пола к другому, сколько всепоглощающее влечение одного пола к другому, которое и образует все прекрасное и таинственное коловращение жизни. Взаимное влечение полов есть самый большой интерес и самая большая тайна в мире, и все, что препятствует этому, все, что противоестественно стоит на великом пути живой жизни, всегда погибает само естественным образом.

 

141. Почему не важно, существует Бог или нет?

Этот с виду важный вопрос в действительности не имеет того значения, которое ему придают теологи и атеисты. И те, и другие ответ на этот вопрос полагают основанием всей своей мировоззренческой системы и практической этики. Мало сказать, что невозможны никакие «быть» и «доказать» по отношению к Богу; здесь настораживает стойкое намерение доказывать или опровергать там, где это лишено всякого смысла.

 

142. Что есть настоящее зло?

Многое из существующего можно назвать злом. Более всего это то, что несправедливо и неприятно. Но всегда есть опасность релятивизации, в результате чего снимаются острота и однозначность, и то, что было абсолютным злом на фоне других вещей, спустя время уже не кажется таковым. Нужно быть очень злопамятным, чтобы помнить все зло, особенно причиненное лично человеку. Память о зле тоже зло. Даже самое страшное зло в совокупности различных обстоятельств, включающих объемную многомерность события и допускающих бесконечное количество толкований и переживаний, перестает быть абсолютно ужасным. Если бы существовало настоящее зло, оно бы не имело цены.

 

143. Что значит простота?

Есть простота, а есть упрощение. Меж ними разница велика. В действительности то, что называют простотой в смысле духовной мудрости, непростое дело. Здесь простота равна глубине, что делает ее чрезвычайно редким явлением. Не бывает легкой простоты. Но повсеместно мудрость глубокой простоты подменяется вульгарной глупостью упрощения. Упрощение есть повседневный взгляд повседневного человека на все вещи мира, в результате чего мир становится пошлым, плоским, банальным; основной способ интерпретации мира, делающий мир более или менее сносным для вульгарной жизни, то есть жизни большинства. Когда «упрощенцы» говорят, что философия сложна, непонятна и далека от жизни, то это звучит голос пошлой обыденности.

 

144. Почему этика и эстетика – одно и то же?

На обывательском уровне часто путают эти понятия, что является ошибкой – ошибкой профессиональной некомпетентности. С точки зрения методологии междисциплинарного знания разница между этикой и эстетикой значительна, но велико и единство, поскольку добро и красота имеют бесконечное множество взаимосвязей. Одинаковость этики и эстетики все же в другом. Дело не в единстве добра и красоты и не в том, что это область «духовных ценностей». Единство этики и эстетики заключено в магии их вербальной похожести. Так до конца и не выяснив, в чем сходство и различие между ними, главное – всегда ставить их рядом. Поодиночке они беспомощны, и лишь поставленные рядом (даже через семантическую ошибку подмены «этики» «эстетикой», и наоборот), они образуют реальную силу. В странном соположении «этики» и «эстетики» есть нечто, заставляющее себя уважать даже самых недальновидных и откровенно неумных людей.

 

145. Что такое «стыдно»?

Религиозные вопросы такие же интимные, как и вопросы сексуального характера, и их крайне неприлично выставлять напоказ, подвергать публичности. Это сакральные области души и тела, это то, что подлежит укрытию, дабы сохранить целомудренную притягательность. Должно быть стыдно обнажать не только гениталии тела, но и «гениталии души». Выставленную напоказ сексуальность принято называть пошлостью; поскольку подлинно показать эрос не удавалось еще никому, то здесь чаще всего происходит эксплуатация страстей для достижения коммерческих или массмедийных целей. Такова порнография, которую можно определить как пошлость эроса. Но пошлость проникает и в религию, когда она становится публичной; поэтому уместно уже говорить о религиозной пошлости. В религии вера теряет целомудрие. И как подлежит осуждению публичная борьба за «сексуальные права», так осуждению подлежит публичная борьба за «религиозные права».

 

146. Что такое «невозможное»?

Есть ностальгия, есть тоска, есть надежда. Вместе они – глубокое переживание, переходящее в муку страдания. В его основе лежит стремление к невозможному – единственная вещь, достойная желания и стремления. Невозможное – не мечта, не фантазия, не вера. Это наша тоска быть, вытесняемая невозможностью быть, быть в полноте счастливого обладания. Злая сила мира стоит на страже нашего несчастья, но воля к невозможному, находящаяся в сердце сокровенной философии, всегда прорывается наружу, делая наше существование возможным и сносным.

 

147. Прилично ли до сих пор говорить о кризисе культуры?

Употребление некоторых словосочетаний является признаком дурного тона. Это слова, которые передают либо устаревшие, либо не оправдавшиеся, либо откровенно пошлые идеи. Есть все основания отнести словосочетание «кризис культуры» к разряду именно таких идей. Однако именно сегодня оно имеет наибольшую употребительность. Вряд ли можно встретить сейчас мало-мальски самостоятельное сочинение, в котором не шла бы речь о кризисе культуры. И как в свое время нужно было значительное интеллектуальное усилие, а то и дарование, чтобы прозреть «кризис», причем «кризис культуры», то сейчас необходимо такое же усилие мыслительной воли, чтобы увидеть, что этого кризиса уже нет. Дело не в том, что культура наконец оздоровилась, что нет никаких изъянов и прорех, что вообще кризис прошел. Прошло время – время кризиса, вот почему говорить о «кризисе культуры» уже невозможно. Нужно понять, что стартовый разгон мысли, которая отталкивается от констатации кризиса, ищет его причины и способы преодоления, заведомо обречен. Это стартовое торможение и поражение мысли. И мысль будет становиться более зрелой и основательной по мере освобождения от «кризиса культуры», превратившегося исключительно в моралистическую сентенцию, весьма удобную для того, чтобы не давать мысли свершаться.

 

148. В чем действительное различие между полами?

Женщина не воспринимает философию (по крайней мере так, как воспринимает ее мужчина) – в этом основное различие между полами; основное духовное различие, поскольку все остальные видны невооруженным глазом.

 

149. Что такое ожидание?

Люди всегда столь много ждут, что становится незаметной вездесущия стихия ожидания. Это не только стихия существования, но и структура бытия, поскольку жизнь свершается только в стремлении к цели, к той или иной цели или целям. Такое стремление (иногда его некрасиво называют «целеполагание») имеет форму ожидания, в котором и протекает жизнь любого свершения и свершение самой жизни. При достижении цели появляется новая цель, что и обеспечивает смысловую сменяемость различных периодов жизни. Мы ждем достижения цели, потом ждем новой – и так до бесконечности (вернее, до конечной бесконечности). Ожидание пронизывает не только внутреннюю «ткань жизни», являясь ее содержанием: сама жизнь как таковая есть также ожидание, ожидание какого-то высшего свершения. Оно имеет форму надежды или терпения, которые в иной терминологии называются «верой». Ожидание говорит нам о том, что наша жизнь никак не может исполниться до конца; мы ждем исполнения, так и не дожидаясь его. Ожидаемое и чаемое, что всегда придавало свет и тепло нашей жизни, оказывается по «эту сторону жизни», когда она заканчивается. Законченная жизнь не является жизнью, в которой наше ожидание достигло своей цели. Это говорит не о том, что наша жизнь тщетна, что тщетны наши надежды и желания, но лишь о том, что наша жизнь есть ожидание.

 

150. Так все же, в каком мире мы живем?

Самое невероятное и невозможное то, что мы не знаем, в каком мире мы живем! Мы знаем многое о мире, мы знаем множество миров; но мы не знаем ничего о самом мире, в котором мы живем. Мы действуем в мире, не зная его. Никто никогда не обосновал, что наши действия проистекают из сущностных и смысловых оснований мира. Наши действия продиктованы нашими желаниями и ценностями, но ценности не равны бытию, а желания тем более. Ценности – это ценностные предпочтения, связанные с двумя главными вещами жизни: как выжить и как организовать свой досуг, досуг выживших. Наша жизнь как таковая, то есть жизнь, организованная вокруг выживания и досуга, ничего не сообщает о ценности бытия, о его смысле и назначении. Это создает в конечном счете главное противоречие нашей жизни, которая так и остается неустроенной даже относительно досуга и выживания. Человек всегда кое-как выживает и организует свой досуг. Самое великое в человеческой истории всегда было направлено на деяния, идущие вопреки выживанию и досугу. Вопрос о смысле бытия, в котором могла бы проясниться суть мира, – вопрос, который некуда вписать в рамках привычного круга жизни. Ему нет места ни в социуме, ни в культуре, ни в политике, ни в религии. Но «неотвеченность» на этот вопрос, а чаще даже его «непоставленность» портит существование: портит безмятежную радость жизни и делает саму жизнь в мире в высшей степени проблемной. Отсюда вековечный поиск счастья, стремление к идеалу, единству, гармонии. Возникающая иллюзия на время снимает остроту и проблематичность бытия, но философская бескомпромиссность вновь и вновь делает проблему актуальной, отбрасывая нас вновь и вновь к вопросу о том, в каком мире мы живем.

 

151. Какова ценность размышлений?

Размышления, высший «этаж» интеллекта, – странная роскошь для человека. Временами его охватывает скука, граничащая с отчаянием, от понимания тщетности размышлений над высшим и предельным. Действительно, размышления – не более чем эстетическая игра ума для интеллектуального ублажения души. Условия нашего существования заданы раз и навсегда; человек действует в узком диапазоне своих предпочтений, продиктованных, как правило, необходимостью выживания, в которой нет места необходимости размышлять. Конечно, философски можно поставить названную необходимость под сомнение, указав на суицид, например. Однако это принципиально не меняет общего положения вещей, которое так и остается непонятным и неизменным. На смену скуке и отчаянию от беспомощного протеста приходит полное принятие наличного, в основе которого лежит тождество разумного и действительного. И принятие также есть результат размышлений.

 

152. Что такое «серьезное отношение к жизни»?

Жизни более всего противны дидактика и рефлексия над ее основоположениями. Дидактика и рефлексия – наиболее репрессивные инструменты, с помощью которых формируется совершенно определенное («истинное») понимание того, что такое жизнь, с вытекающим отсюда набором правил жизненного поведения. Придерживаться этих правил и называется серьезным отношением к жизни в обыденном представлении. Здесь традиция, история, голос предков, мудрость поколений. Однако все это может оказаться ошибкой, обманом, иллюзией. Виновата здесь не сама жизнь, а наша неспособность справиться с ее ужасом и великолепием, с ее неизъяснимой таинственностью и бездонной противоречивостью. Неспособность оборачивается дидактической рефлексией по поводу жизни, результаты которой опровергаются самой жизнью. Вот почему жизнь не стоит на месте, притом что ничто никуда не движется.

 

153. Почему люди не любят и никогда не будут любить друг друга, исходя из заповеди любви?

Любовь как естественное чувство и свойство не нуждается ни в каких объяснениях и оправданиях. О любви вообще говорить почти невозможно; разве только поэты могут выразить восторг и ужас любви. Все теории любви – это более или менее изощренная услада немощного интеллекта, столкнувшегося с бездной любви. Но речь идет о существующем императиве любви («этика любви»), исходящем из доктринальных основоположений гуманизма (не важно, светский это гуманизм или религиозный), занимающегося моральным принуждением к любви как к необходимому общественному благу. Здесь – профанация любви, поскольку в ней действует презумпция нелюбви людей друг к другу. Потому любовь здесь нечто дополнительное и надлежащее: как задание, призыв или заповедь. Но в этом нет никакой нужды, поскольку люди и так любят друг друга достаточно без всякого принуждения и необходимости. Та любовь, о которой говорит религиозный гуманизм, была бы крайне необходима, если бы мир и человек в мире были такими, какими он его рисует: конечным, несовершенным, злым, обреченным на гибель. Но мир, слава Богу, не таков! Слава Богу, что мир не таков! В мире не нужно всем любить всех. Вакханалия гуманизма проистекает из мелкого взгляда на вещи, прежде всего на другого человека.

 

154. В чем смысл сегодняшней устремленности к телу и телесности?

Внешне такая устремленность выглядит как компенсация, реабилитация телесности, репрессированной в культуре, в которой долгое время доминировала душа в ущерб телу. Апологеты телесности считают, что это неправомерно, поскольку тело несет в себе множество социальных, культурных и духовных смыслов; так много человека в его теле. Это правильно, но лишь отчасти. В действительности культура вновь входит в новую фазу отхода от человека, от человека как такового. Первая фаза отхода от человека была связана с полаганием его по преимуществу духовным существом с неизбежным приоритетом души, вторая – связана с телесной трактовкой человека, что влечет приоритет телесных практик в самом широком диапазоне. Но в телесности нет человека (так же, как нет его и в духовности). Нет человека и в синтезе тела и души, потому что человек – не тело, и не душа, и не душа и тело, вместе взятые. Человек как человек не имеет отношения к душе и телу или к их соединению. Это – метафоры, в которых происходит редукция человека. Душа – религиозная метафора-редукция, тело – научная. Человек же – тайна, которую не могут постичь ни «телесники», ни «духовники». Человек всегда будет ускользать от всяческих определений и попыток его понять (не важно, на духовной или телесной основе). Человек – то, что по ту сторону души и тела. Это – то знание, которое дает философия.

 

155. Возможно ли истинное равнодушие к Богу?

Почему вообще нужно обязательно определяться по отношению к Богу? Причем неважно как: в модусе веры или в модусе неверия. Между ними в действительности разница не столь уж велика: верующие мало чем отличаются от атеистов, а атеисты – те же верующие, только с другим знаком. Но кто знает истинную «волю Бога»? Не хочет ли Бог от нас самостоятельности, полной и окончательной независимости от себя? Не слишком ли долго человек пытался безуспешно вернуться к Богу, попросту не понимая, что дело не в этом. Неумение справиться с собой, полное непонимание мира, в котором пребывает человек, рождает движение к Богу. Проблема не в том, есть ли Бог или нет, а в том, куда идти человеку. До тех пор пока человек будет самоопределяться по отношению к Богу, даже в крайне отрицательном смысле, он будет несвободен и несчастлив, поскольку не будет самим собой.

 

156. Связана ли тайна с потусторонним и сверхреальным?

Часто в жизни и культуре происходит профанация тайны. Эта профанация случается, когда тайну путают с чем-то другим (например, с загадкой, секретом и т. д.) или когда областью таинственного полагают нечто, лежащее по ту сторону мира. Тайна – неразгаданное запредельное; таково наиболее общее, расхожее понимание тайны. В любом случае речь здесь идет о количественных измерениях тайны, которые так или иначе решаются, преодолеваются. Если тайна связана с высшим и запредельным, то существуют мистико-аскетические методологии достижения слияния с Абсолютом; если тайна отождествляется с какой-то великой загадкой, то она также может быть раскрыта либо научно-эмпирическим, либо религиозным путем. В любом случае потусторонняя и запредельная тайна так или иначе перестает быть тайной, оставляя после себя неудовлетворенность и неприятное чувство поруганного целомудрия. В основе этого – метафизический дуализм, рассекающий сущее на эмпирическое осязаемое и сверхэмпирическое неосязаемое, то есть непостижимое эмпирическим путем, но в принципе постижимое мистическим. Повторим: все это – профанация тайны. Религия в этом смысле – наибольшая профанация, ибо она посягает на Бога и профанирует его в «говорении» и «служении». Абсолютно чистое значение тайны таково: таинственными являются не какое-то высшее начало мира, сверхмирный исток, «первоначало сущего» и прочее, а сам мир, то есть мир как мир. Невозможность выдержать непостижимость самого мира приводит к метафизическому рассечению мира на видимое и невидимое, чувственное и сверхчувственное, физическое и метафизическое, человеческое и божественное. Мир как мир сам по себе достаточно таинственен и непостижим, чтобы вводить еще «сверхмирные» инстанции (религиозный бог, загробный мир и т. д.). То, что мир есть и что он именно таков, каковым является, уже есть Абсолют, Бог, иначе – тайна. Это никоим образом не пантеистическое отождествление Бога и мира – это взгляд на мир как мир, взгляд честный и беспристрастный, в результате которого сам мир становится непостижимой тайной и отпадает нужда вводить какие-либо категории, и прежде всего Бога как категорию. Религия вводит Бога как категорию, наука отрицает Бога как категорию, но та и другая не чувствуют таинственности мира, поэтому рефлектируют вокруг Бога, не замечая мира. И наука, и религия равно не видят мира и его тайны, потому вынуждены либо тайну выносить на пределы мира (как в религии), либо сводить мир исключительно до эмпирического остова (как в науке). Мир же остается нетронутым. А все, что есть, – это и есть мир со всеми «вытекающими последствиями». Этот мир, он же – и бытие. Называние мира бытием, поскольку тайна мира в его бытии, есть суть философского мироощущения.

 

157. Почему невозможна художественная литература?

Невозможность литературы отнюдь не отменяет самого факта литературы и не налагает никаких запретов на литературную деятельность. Вообще, было бы нелепо отрицать наличие того, что есть. Художественная литература не просто есть: она является одной из наиболее значимых форм культуры, без которой последняя вообще вряд ли состоится. Можно на этом остановиться и умиляться художественным творениям, превознося до небес писательское ремесло. Однако изначальная философская точка зрения почему-то вообще считает искусство малоценной вещью (и, добавим, не только малоценной, но и невозможной). Отсюда традиционное стремление изгнать искусство из чистых чертогов философии. С вершин философского абсолюта меркнет всякая истина, кому бы она ни принадлежала (искусству, науке, религии, политике, здравому смыслу). Художественная литература невозможна не только в силу «больших» философских причин, но и «малых» – причин «формального» и «технического» свойства. Писатель создает вымышленный, воображаемый, несуществующий мир, но это полбеды. В литературе происходит расщепление некоей целостности на автора, героя и читателя, к выяснению концептуальных отношений между которыми сводится по сути дела весь литературный процесс (не важно, с точки зрения читателя или писателя; они в равной мере должны решить эти отношения со своего места). «Проклятая триада» – автор-герой-читатель – до бесконечности запутывает сущность литературного творчества, сводя на нет все художественные задания, которые настоящий писатель всегда ставит перед собой. Но мало кто видит, что писатель никогда не выполняет своих собственных обещаний, ему никогда не удается создать «идеальное произведение». Никогда нельзя выяснить, кто говорит, от какого лица идет повествование, более того – кому говорится то, что пишется. Наивно полагать, что писатель пишет для себя; так же как наивно полагать, что он пишет для читателей или «для Бога». В этом смысле литература всегда есть литературоведение (непрофессиональное, но бессознательное, поскольку писатель и читатели – не профессионалы-литературоведы), не приводящее ни к какому итогу и не решающее никакой задачи. Разве сущность литературы в том, чтобы автору выразиться, а читателю получить сильную эстетическую и психологическую эмоцию от прочитанного? Это слишком мелко, однако по сути так оно и происходит всегда. Литература оценивается по степени авторского своеобразия, которое способно увлечь за собой читателей, заставить их переживать и сопереживать. Глубинная неудовлетворенность всегда чувствуется и у читателей, и у писателей: одни не перестают писать, а другие читать. В таком смысле никоим образом нельзя путать философию и литературу; то, что есть некая форматная близость между ними, заключающаяся в сходстве языков, никоим образом не говорит о том, что философия и литература суть одно и то же. Философия никогда не путается в дебрях отношений между автором и героем, читателем и писателем. В конечном счете дело писателя – забавлять и веселить публику, а дело философии – проблематизировать бытие и прояснять сущее, удивляясь, восторгаясь и ужасаясь ему по мере возможности. Предписывать литературе задачу быть «учителем жизни» значит скатываться в сухой морализм. Но именно потому, что литература невозможна, она прелестна. Именно эта невозможность и заставляет писателей творить неустанно, а читателей так же неустанно читать. Абсолютная метафизическая несостоятельность, даже неудача, литературы является залогом ее ошеломительного социального и культурного успеха. Художественная литература имеет и духовную ценность: разочаровавшиеся писатели и читатели, сбросив ее колдовские чары, могут еще решиться на рискованное мероприятие подлинного поиска истины.

 

158. Философия и бизнес: есть ли что-то общее?

Достаточно большое количество людей живет в полном неведении относительно того, что существуют метафизические проблемы, которые не менее важны, чем физические. Они даже не подозревают, что нисколько не мешает им жить и жить (по их меркам) довольно счастливо и успешно. Как раз люди, которых называют некрасивым техническим словом «бизнесмен», представляют собой наиболее чистую породу людей, лишенных метафизического чутья. От этого они не перестают быть людьми, и никто не вправе упрекнуть их в отсутствии человечности. Они могут быть очень даже хорошими и добрыми людьми, то есть людьми вполне обычными. Все истории о злых и бездушных капиталистах не более чем морализаторство. Но именно порода бизнесменов обладает одним качеством, благодаря которому они и могут быть бизнесменами, – они полностью лишены метафизического чувства. Нет людей более чуждых, далеких и даже враждебных философии. В действительности существует оппозиция между бизнесом и философией, а не между бизнесом и моралью (в других терминах: между предпринимательством и нравственностью). Напряжение между совестью и деньгами довольно успешно разрешается в этике бизнеса – эффективном компромиссе между моралью и экономикой. Несмотря на то что этика бизнеса не решает последних вопросов нравственности, отказывать бизнесменам в нравственном чувстве невозможно. Есть, в конце концов, и бескорыстная благотворительность. Но вот непонимание между бизнесом и философией куда более радикально. То, что называют философией бизнеса, – лишь методология успешного ведения дела. Философия бизнеса одна: как добиться успеха любым путем. И потому появляется этика бизнеса, помогающая снять некоторые моральные коллизии, чтобы открыть дорогу успеху. Философия бизнеса – это философия действия, направленная на преодоление всяких препятствий на пути получения прибыли. Успех – критерий истины в философии бизнеса. Но бизнес натыкается на мертвую стену непроходимости, когда в его поле зрения попадает не мораль, но философия с ее проклятыми вопросами о целесообразности, смысле, тщетности, абсурде, оправданности жизни. Это – реальное препятствие для бизнеса. И если нравственные муки совести хоть как-то снимаются в этике бизнеса, то философия бизнеса совершенно беспомощна перед философией как таковой. Она предпочитает ее игнорировать, но это игнорирование не вынужденное и не вымученное, поскольку бизнес притягивает людей, изначально не одаренных философски (только такие люди и могут заниматься бизнесом; отдельные чудаки-бизнесмены, «интересующиеся» философией, не в счет – везде есть исключения). Принципиальная установка такова: метафизическая рефлексия не способствует деловой активности. Вот почему между философией и бизнесом нет, не было и никогда не будет ни малейшего взаимопонимания. Видимо, растущее отчуждение между философией и бизнесом есть одна из наиболее характерных черт нашей эпохи, поскольку количество бизнесменов растет, а философская непреклонность в области проклятых вопросов остается бескомпромиссной. В этом состоит наиболее серьезное противоречие нашего времени.

 

159. Можно ли жить в обществе и быть свободным от общества?

Для большинства людей конечно же нет. Для большинства жизнь в обществе – единственная возможность общения и выживания. Но любое общество – «плохое». Ничего, помимо утопических проектов, общественная жизнь предлагать не может; утопия остается утопией, поэтому общественная жизнь в существенных основаниях не меняется и всегда оставляет желать лучшего. Общество – коллективная проекция индивидуальных пороков, формирующихся в общественную мораль, главный принцип которой – социальное лицемерие. Потому для большинства жизнь в обществе – трудная жизнь, а для людей чуть более одаренных она просто невыносима. Любой по-настоящему одаренный человек всегда стремится «уйти из общества», чтобы самореализоваться. И чем сильнее его дарование, тем сильнее внутреннее неприятие и отчуждение от общества. Потому для людей с творческой организацией не только можно, но и нужно быть свободными от общества, чтобы сохранить себя для творчества. Однако не только для творческих людей жизнь в обществе невыносима: она такова для большинства совестливых и порядочных людей, которые также не могут пойти на компромисс с собой в угоду социальному лицемерию. Они также стремятся уйти из общества. Но уход из общества тоже утопия: ни монастырь, ни психиатрическая лечебница, ни «башня из черного дерева», ни что-то иное более радикальное не являются полной изоляцией и не дают чаемого освобождения. Человек – не просто существо общественное: он обречен на то, чтобы быть общественным; общественное – проклятие, которое он вынужден нести до скончания дней своих. Поэтому для людей более утонченных ставится задача более сложного уровня: обязательно быть в обществе, оставаясь притом свободным от общества. Выполнение этой задачи требует преодоления общественной морали или, по крайней мере, презрения к ней.

 

160. Почему процветают церкви и тюрьмы?

Любые проблемы, не только научные, религиозные, метафизические, но и бытовые, психологические, являются псевдопроблемами с точки зрения абсолюта, который нельзя игнорировать, не проигнорировав при этом самого себя. Частные проблемы какой-либо области выдвигаются, чтобы закрыть основную проблемность – проблемность бытия и проблемность нашего существования. По этой причине им придается такая важность. Никакие проблемы человеческой жизни с «точки зрения вечности» не имеют абсолютного характера. Есть лишь одна корневая проблема, неутихающая проблемность которой дает о себе знать тем, что человек в мире не устроен. Социальный инстинкт зорко стоит на страже духовной безопасности человека и не дает предельным философским вопросам прорваться в социальную жизнь и внести смуту, крайне нежелательную для социального целого. Для социума нужен здоровый, то есть лишенный философской рефлексии, член общества. Как была бы устроена жизнь, если бы не политика, экономика и культура, а философия определяла существование?! Поскольку такого никогда не было, здесь мы можем только гадать и мечтать. Философия всегда носила маргинальный и локальный характер, никогда не становясь движущей силой истории. Речь здесь идет не о философии на личностном уровне, но о философии как социальном институте. Любой социальный институт (будь то религия, наука или искусство, а не только политика, экономика) гораздо могущественнее, нежели философия. Однако в социуме происходит системная профанация бытия – несущественное выдается за существенное, а существенное за несущественное, что создает непреодолимую для социальной жизни сложность. Экзистенциальная тоска человека, которая живет в любом человеке, долго не находя для себя никакого выхода и видя игнорирование своей подлинной духовной жажды, находит в конце концов патологические, деструктивные формы, что создает реальные социальные проблемы. В итоге социальная жизнь в любом ее измерении (и в национальном, и во всемирно-историческом) представляет собой движение «белки в колесе»; все самые примитивные социальные проблемы возвращаются в общество при любом уровне его технико-экономического развитии, тормозя его движение и отбрасывая все наработки к стартовой позиции, поскольку не решена главная проблема. Глубинный инстинкт социума знает об этом – знает, что она не может быть решена, и старается обойти ее, поскольку тратить время и деньги на экзистенциальную проблематику бессмысленно. Вот почему процветают церкви и тюрьмы.

 

161. Значит ли, что мы живем в истинном мире, если мы живем в объясненном и понятном мире?

Поскольку «другого мира» нет и не будет, то в какой-то мере мы должны признать, что вот этот мир – мир природы и общества, не выдерживающий и минутной критики, в каком-то смысле является также истинным миром. При всем критическом пафосе по отношению к наличному положению вещей нам ничего не остается, как продолжать в нем жить. Конечно, объясненный мир нисколько не является истинным миром в смысле абсолюта, но он истинный в том смысле, что единственный мир. Это парадокс, трагическая необходимость, фарс и абсурд, однако мы должны быть благодарны неистинному и понятному миру за то, что он может возбуждать против себя сильные метафизические эмоции.

 

162. Смыслы или домыслы?

Человеческая душа ищет смысла – смысла чистого, истинного, настоящего, но чаще всего наталкивается на домыслы – на обломки смыслов, из которых и состоит космос человеческой культуры. Домыслы – это измышления заурядного ума по поводу «главных вещей» бытия, ставших своего рода нормами и канонами мировосприятия. Домысел – и не мысль, и не смысл, а ментальный суррогат, питающий сознание обывателя любого ранга. Домыслить значит не мыслить, но «прицепиться», «присосаться» к уже промысленному в качестве духовного паразита. И в результате исказить промысленное, испортить чистый философский продукт. Поэтому не только прояснением смысла занимается философия, но и борьбой с домыслами.

 

163. В чем аморальность искусства?

Аморальность искусства не в том, что оно, не занимаясь морализаторством, эстетизирует уродливое и безнравственное (смертное и сексуальное), то есть эстетику ставит выше этики. В своем художественном пространстве автор волен делать все что угодно, имея лишь одну этическую задачу – делать это хорошо. Аморальность искусства в другом. Искусство есть искушение несуществующим и неосуществимым. Соблазнительная нагота мира, ставшая болью необладания, – вот суть подлинного искусства. И чем оно подлиннее, тем боль сильнее, потому что сильнее разочарование. Этот эстетический обман грозит обернуться метафизической катастрофой личности, попавшей под очарование вечного. В конечном счете художник создает иллюзию доверительности, говоря голосом всеобщего, при этом думая лишь о самовыражении. Иными словами, автор всегда эксплуатирует невинность своего слушателя, читателя, зрителя, используя его всегдашнюю готовность довериться кому-то или чему-то, что выводит его (хотя бы на миг) из унылого однообразия гнетущей повседневности. Всякий художник, обладая своим даром, должен, чтобы остаться в рамках морали, совершить жертву заклания собственного таланта, чтобы не искушать невинные души. Но художники всегда выбирают себя и свою реализацию, нимало не заботясь о душевном состоянии публики. Но кто их станет за это порицать?

 

164. Этический универсализм, или Как быть человеком?

Все существующие социально-антропологические статусы человека ущербны по существу. Они построены по принципу компенсирующей идентичности. Например: что значит, когда говорят, что кто-то христианин, или консерватор, или экзистенциалист, или гуманист, или монархист, или авангардист – и так до бесконечности. Ничего особенного не говорится в этом случае; речь идет всего лишь о существующей социальной, культурной, мировоззренческой и прочей детерминации человека. Подтверждается его национальная, конфессиональная, политическая, эстетическая и иная принадлежность (или идентичность). Все поделены и разделены между собой разнообразной массой вещей. Кто-то скажет (что справедливо): это – сложность человеческого бытия, так необходимая для культурного разнообразия человечества, спасающая его от скучного и унылого однообразия в рамках какой-то одной доктрины. Но во всех идентификациях чувствуется всегда антропологическая неполнота. Почему нельзя сказать о себе: я есть тот, кто я есть? Потому что страшно: открывается безосновность, и человек проваливается в непостижимую бездну. Ему всегда нужны опоры в виде нации, веры, языка… Но это как раз – признание своей частности, неполноты, ущербности, в итоге – недочеловечности. Когда человек говорит, что он кто-то, да еще это нечто ставит на первый план, то он расписывается в своей недочеловечности. Говоря, что мы – христиане, мы боимся признаться, что мы – люди, и прячемся за могущественным культурным статусом христианства, в котором исчезает наша личная ответственность за бытие, а вместе с нею и смысл существования. Только единицы пытаются быть людьми, раскрывая в себе истинно человеческое, глубоко запрятанное, проход к которому оказывается слишком трудным. Философия, раскрывая человеческую всеобщность, как раз помогает обнаружению человеческой истинности, способствуя тем самым этическому универсализму – единственно подлинному равенству людей без уничижения их своеобразия. Этический универсализм есть человеческое равенство людей, достигаемое лишь на путях философии, устраняющей все частное, наносное, временное, относительное. Это последняя и предельная глубина человека, в которой раскрываются его сущность и единство. В этом и смысл, и оправдание человека.

 

Вопросы философии

 

165. Кому нужно, чтобы существовал мир?

Кому нужен мир как мир, бытие как бытие? Нужно честно ответить: никому. В том-то и заключен абсурдный и нелепый парадокс, что существование мира не нужно никому: ни человеку, ни человечеству, ни государству, ни культуре, ни истории. Человек не несет высшей ответственности за свое существование. По крайней мере, у него ее никогда не было. У него была бы ответственность, если бы был Ответ (ответ полный и абсолютный) на вопрос о цели и смысле своего бытия и бытия мира. Но поскольку такого ответа нет, не было и не будет, поскольку именно такой ответ означал бы коллапс мироздания, в котором невозможен был бы человек как духовно открытое существо, то человек не несет полной ответственности за свое существование. Остается лишь частичная ответственность: государственная, родовая, семейная, религиозная, моральная – и прочие виды социальной ответственности. Во всех этих случаях есть «вышестоящая инстанция», навязывающая свою волю и принуждающая к ответственности. Полная и подлинная ответственность была бы бытийной ответственностью, то есть ответственностью за само бытие. Но это странная и страшная ответственность, ибо это ответственность за существование мира как такового, мира ненужного и непонятного, ибо конечная цель мира неизвестна, так же как неизвестны ни его начало, ни причина, ни сущность; ответственность за существование именно такого мира отсутствует. А кто может взять ответственность за такое никому не нужное существование, за чистое бытие как таковое? Если в случае социальном есть высшая инстанция, которая принуждает, создавая хотя бы видимость видимой ответственности, то в случае с самим миром, когда верховная инстанция неведома, в таком случае как взять такую неведомую ответственность? Взять ее означало бы одно: человек бытийно осведомлен. Но это был бы тогда уже какой-то совершенно другой человек и какой-то совершенно другой мир. Пока нам интересен и важен человек наличный, каковым он всегда являлся и является в мире, пускай даже в своих самых мелких и ничтожных, а иногда и необъяснимо великодушных и благородных, подлинно величественных проявлениях и реакциях на мир, который ему не нужен. Вот пока нам важен именно такой человек, совершенно необъяснимым остается вопрос о нужности или ненужности самого мира.

 

166. Что значит явное отсутствие цели и смысла жизни?

Это значит, что бесцельная и бессмысленная жизнь гораздо больше всех ее логических целей и смыслов. В слове «смысл» всегда слышен оттенок «здравого смысла», а в слове «цель» – «целесообразности». Одним словом, логика и утилитаризм. Так разве мы хотим найти логический смысл и утилитарную цель жизни, когда задаем философский вопрос о смысле жизни? Нет, скажет честный исследователь; мы хотим найти духовный, метафизический смысл. А не значит ли это отрицательного ответа в качестве истинного? Тем, кто ищет духовного смысла, то есть неутилитарного, подлинного, нужно сначала познакомиться с философией и признать явную бессмысленность и бесцельность жизни за высшее благо для человека взыскующего, ищущего, стремящегося. И если приходит понимание бессмыслицы и бесцельности, тогда этот вопрос логически (в данном случае – этически) переводится в вопрос об оправдании жизни. Здесь уже иная перспектива, не такая статичная, как со «смыслом» и «целью». Кто встречается с философией на путях поиска смысла, тому открывается иррациональная бездна непостижимости, в которой вопрос о цели и смысле жизни становится ничтожным и соответствующим весьма невзыскательному уму. Именно отсутствие статичных, рациональных, утилитарных смыслов и целей жизни и является необходимой предпосылкой для подлинного нравственного и творческого искания. Пугаются явного отсутствия смысла и цели лишь неглубокие умы, коих, увы, большинство; они прячутся от философии в уютный кокон обозримых социальных смыслов. Поэтому социальная жизнь так статична и банальна, но это – тот первичный барьер, который нужно преодолеть тем, кто занят подлинным исканием.

 

167. Как жить?

Традиции, общественная мораль, нормы культуры и прочие социальные институты имеют определенную «программу жизни», имеют набор рецептов, регулирующих и регламентирующих жизнь и поведение в плане не только формы, но и содержания. Человеку очень многое предписывается содержательно, сама социальная жизнь есть ритуализированная разметка во времени и пространстве со своими знаками, значениями, ценностями и событиями. Однако никакая социальная регламентация не в силах уловить метафизическую проблематику скуки, пустоты, отчаяния, бессмысленности; и на последнем изломе своей судьбы человек сам принимает решения по поводу того, жить ему или не жить, как ему жить, зачем жить. Часто ждут помощи от философии в вопросе «как жить». Но философия – не психология и не религия, она не дает ответов. Только внешний взгляд на философию ожидает от нее практических ответов. Такой взгляд происходит от непонимания того, что философия уже имплантирована в жизнь, в любую жизнь, как ее смысловая ткань, как ее метафизический остов и нерв. Все дело в том, что, в отличие от всех остальных форм духовной культуры, философия не существует в качестве набора заповедей и правил, норм и канонов, системы взглядов или изречений мудрости. Все это бесконечно внешнее для нее. Философия – самый глубокий интимный центр человека, где он один на один с бытием решает свою бытийную судьбу. Поэтому не обращение к какой-то философской системе может помочь человеку, но обращение к своему «философскому нутру» подскажет, как жить и жить ли вообще.

 

168. Как не жить?

Как? Не жить? Какой абсурд! Жить, только жить, что же еще?!

 

169. Зачем жить?

Это самый коварный вопрос во всей веренице философских вопросов, вопрос из разряда «ниже пояса»: он некорректен до самых крайних пределов. Он слишком серьезен, чтобы на него правильно ответить – и совершенно нелеп и абсурден, чтобы на него вообще отвечать. Вызывая усмешку, этот вопрос непременно вызывает и гнев. Здесь коренится причина «всенародной» нелюбви к философии. Этот вопрос и пугает, и раздражает, и вызывает недоумение одновременно. За явной очевидностью ответа, который сводит на нет, практически дискредитирует все глубокомысленные попытки всерьез поговорить «о главном», моральное неудобство этого вопроса связано с тем, что всякий человек в глубине души понимает, что в нем речь идет не о «поесть» и «попить», и не о том, чтобы «посадить дерево, построить дом и родить сына», и даже не о «вселенской миссии человека», а о чем-то другом, о чем-то гораздо более непонятном и неприятном и в то же время очень понятном, но о чем всегда не хочется думать, от чего всегда хочется уйти. Недолгое честное размышление на данную тему может всерьез повредить все разумные, добрые основания жизни, может подорвать все устои и принципы – в том случае, если размышление будет именно честным. В чем же сила этого вопроса? Не есть ли он вражеский лазутчик, засланный из ненужных человеку и посторонних для него областей, которые просто мешают жить, сбивая с толку приличных и порядочных людей? Или показатель моральной патологии и психической анормальности? Или здесь заключено то самое важное, игнорирование чего приводит в конечном итоге к разрушению всякой жизни, к ее финальному поражению, какой бы внешне благополучной, удавшейся и успешной она ни казалась? По крайней мере, этот вопрос никогда не исчезает с горизонта нашей жизни, и само его наличие сообщает нам что-то существенное о нас самих.

 

170. Почему бы не умереть?

Страх смерти настолько парализует ум и волю человека, что избежать ее, хотя бы ценой иллюзорного перенесения в другой мир, считалось и считается огромной ценностью для большинства людей. Конечно, нельзя признавать смерть благом: это моральная недальновидность и неблагородный цинизм. Но стоит внимательнее присмотреться к тому, как люди не хотят умирать, как они цепляются за жизнь, какие неимоверные силы тратят на сохранение и поддержание жизни, как будто их жизнь – величайшее и предельное благо! Страх смерти и основанный на нем витальный инстинкт жизни очень сильны; люди готовы смириться с любой бессмыслицей, бесцельностью, несправедливостью, абсурдом, пошлостью и скукой, лишь бы выжить, выжить любой ценой. Чем же так ценна жизнь? Ведь достаточно трезвого честного взгляда любого человека, отнюдь не философа, чтобы вынести смертный приговор жизни. Тщета, несправедливость, равнодушие, ложь, тупость, финальное поражение в смерти в любом случае – разве не достаточное основание для полного отвержения жизни, всякой жизни, даже самой счастливой и удачной по временным канонам? Неужели человек так низок и мелочен, что готов терпеть неправду, лишь бы только жить, лишь бы есть и спать, лишь бы мелко наслаждаться? Именно мелко, ибо большое наслаждение – риск, большой смертельный риск, на который способны немногие. Или, может быть, долг перед детьми не позволяет человеку снизить градус своей витальности? Ответственность перед родом? Почему бы, в конце концов, не умереть, презрев все мнимые или даже подлинные блага жизни? Или все же человек на что-то надеется? На что он надеется, в чем его последняя надежда? Вряд ли кто-то скажет что-то вразумительное по этому поводу. Если отбросить религиозный сумбур и научный примитивизм, то мы, увы, во всей истории человеческого существования не найдем никакого ответа на этот вопрос. Можно только стенать и вопрошать. Это странно и не подлежит всеобщему рассмотрению, поскольку неполиткорректно и всегда вытесняется в самые глубокие и темные подвалы человеческой души, где и вынуждено влачить полулегальное существование. Самое высокое, искреннее и честное в самом недостойном положении! Вот так устроен социальный мир, в котором действуют законы социального лицемерия. Поэтому честно никто и не скажет: почему бы не умереть?

 

171. Имеет ли значение, вечна жизнь или конечна?

Всегда возникает нефилософский вопрос о вечности или конечности жизни. Только на первый взгляд он философский; в действительности же – религиозно-философский, а при более глубоком воззрении только религиозный (или только научный) – и совершенно не философский. По сути, вечная или конечная жизнь – одно и то же. Вечная жизнь – такой же абсурд, как и конечная жизнь. Нельзя сказать, что вечная жизнь есть выход из тупика и ужаса конечной жизни, финальное разрешение, искомая истина, которую нужно искать, ждать, обрести и, наконец, успокоиться. Вечная жизнь ничего не решает по существу, если не решено по существу нечто в конечной жизни. А в конечной жизни как раз по существу не решено ничего. И может ли быть что-то решено в конечной жизни, если даже вопрос о ее смысле не может быть поставлен в принципе? Он не может быть поставлен ни правильно, ни неправильно – он вообще не может быть поставлен. Сама жизнь выталкивает этот вопрос из тела своего бытия, никогда не давая его никому поставить. Нужно понять не невозможность вечной жизни (что отчасти еще можно было бы решить с помощью веры), а ее ненужность. Вечная жизнь в ситуации наличного абсурда – та же вечная смерть и вечный абсурд. Нужно не ужасаться конечной жизни и не спасаться от нее через бегство в «другую» жизнь либо через экстремальное наслаждение как кратковременное забвение конечности в «этой» жизни. Нужно осмыслить жизнь как жизнь, а не как вечную или конечную жизнь. Вечность и конечность – две полярные сугубо рационалистические проекции наших страха и непонимания жизни как жизни, дающие наиболее искаженные и извращенные образы жизни. В конце концов, вечная жизнь, как и конечная, – два способа стыдливого и пугливого убегания от истины, которой не нужны ни вечность, ни конечность, если только это истина. Вечная жизнь, как и конечная жизнь, – это наша неспособность выдержать сущее, понять существующее; в конечном счете – наше неумение быть.

 

172. Зачем живут люди?

Самый страшный вопрос. Этот вопрос не равен вопросу: «в чем смысл жизни?». Вопрос о смысле жизни – во многом пустой вопрос; за ним кроются либо полное непонимание того, что действительно с нами происходит, либо тираническая воля навязать свое малое и относительное видение мира всем остальным. А спросить «зачем живут люди?» значит убить все ничтожные претензии нефилософского разума обрести смысл жизни.

 

173. Почему до сих пор существует человечество?

Странно на первый взгляд задавать такой вопрос, поскольку естественность существующего и происходящего столь очевидна, что редко возбуждает сомнение относительно самой себя. Однако время от времени возникает именно вопрос о существовании, причем он возникает не на грани возможных опасностей, подстерегающих человечество и грозящих его уничтожением; совсем нет, этот вопрос возникает, исходя из внутренней логики существования человечества, чье существование, именно исходя из внутренней логики, не является целесообразным ни в каком смысле. Путь человечества – это бессмысленный путь из ниоткуда в никуда; безумный лабиринт скитаний и страданий, озарений и восторгов, страхов и разочарований, надежд и упований, который не имеет никакого позитивного исхода в последний и окончательный смысл. Окончательный смысл был бы окончательной смертью. В такой ситуации говорить, например, о вселенской миссии человечества, которая была бы оправданием вселенского абсурда, смешно. Когда приходит такое понимание, возникает вопрос о том, почему же до сих пор существует человечество.

 

174. Почему бессмыслен и вреден призыв «помнить о смерти»?

С точки зрения религиозной аскезы это совсем не вредно; наоборот, здесь единственное средство спасения. По ошибке и историческому недоразумению такая точка зрения стала отождествляться чуть ли не с самой философией. В значительной мере такое положение дел объяснимо, поскольку смерть – область, в которой религия и философия сближаются наиболее тесным образом, вплоть до полного неразличения. Но именно здесь они и расходятся на бесконечность без всякого шанса на какое-либо содружество. Слишком велика разница в подходе к смерти у религии и философии. Высказывания отдельных весьма почтенных представителей философии были восприняты как аксиома (еще одно серьезное напоминание о том, как вреден догматизм в философии). За установкой о непрестанном «памятовании» о смерти кроется жесткая и жестокая установка, согласно которой размышление о смерти есть единственное, что продвигает человека к «истинной жизни». Но это неправильно. Непрестанные размышления о смерти вне философского ее осмысления могут привести в худшем случае к психическому расстройству, в лучшем – в монастырь. И действительно, интенсивное размышление о смерти может деформировать то, что на языке науки называется сознанием и психикой. Но философия как раз спасет человека, по крайней мере, от неправильного размышления о смерти – того размышления, которое заканчивается либо полным нигилизмом, либо полной апатией. Исходя из метафизической сущности философии, предмет которой – бытие, а метод – удивление чуду бытия, попадание смерти в поле зрения философии будет иметь эффект совершенно иной, нежели в случае с религией или обыденным сознанием. Философия не рассматривает смерть в качестве банально-очевидного факта конца жизни, не занимается терапией снятия страха смерти и уж тем более обещанием совершенно эфемерных вещей. Морализаторство (причем неважно, гуманистическое или религиозное) по поводу того, как «правильно прожить жизнь, если есть смерть», также за гранью философской рефлексии. Мы умрем, что же делать? Можно ли вообще жить в таких удручающе-тоскливых условиях? Здесь любой ответ, будь то гуманистический, заключающийся в том, чтобы жить и интенсивно наслаждаться жизнью, которая неизбежно кончится (правда, наслаждаться разумно и с пользой для общества, по крайней мере не во вред ему), или религиозный, сводящийся к тому, чтобы перестать наслаждаться, дабы получить вознаграждение после жизни, которая неизбежно закончится, явно неуместен. И в том, и в другом случае мы имеем капитуляцию перед смертью на основании признания медицинского факта «прекращения» жизни. Это прекращение в одном случае – гуманистическое предсмертное наслаждение, в другом – умерщвление всякой возможности даже намека на наслаждение. Разве может нечто подобное предлагать философия, которая прозрела чудо бытия?

 

175. Что такое бытие?

Возможно, именно так и нельзя ставить вопрос о бытии. Сам вопрос о бытии ставить как раз надо, но не в однозначно-вопросительной форме, требующей предикативной дефиниции. В любом случае важна хотя бы какая-то наводка на бытие как бытие, и в таком смысле можно ставить вопрос. Дело в том, что никакие попытки постичь сущность бытия или определить его свойства никогда ни к чему не приводят. В вопрос о бытии постоянно вторгается несвойственный философии, приводящий ее в упадок и деградацию вопрос о причине бытия. Эта теологическая интервенция, произошедшая в схоластической традиции, внесла сумятицу в сознание, замутнив ясный вопрос о бытии, о беспричинном бытии, непролазными терминологическими нагромождениями и сделав философию непонятной и мнимо сложной. Первозданная чистота философского удивления, рожденная первозданной чистотой самого бытия, ушла, оставив место бесконечным дискуссиям, в которых умерла истина. В бытии заложен самый чистый и немотивированный принцип существования, и нефилософские попытки осмыслить его всегда будут сводиться к отысканию мотивов и причин. Здесь кроется причина вечной неудачи ответа на этот вопрос, потому что понять, почему существует все или хотя бы что-то, нельзя. И кто действительно может ответить на вопрос: человек, общество, природа, история, Бог? Или мировое сообщество ученых, мудрецов, святых, все совокупное человечество за всю историю своего существования? А может быть, здесь политический вопрос государственной важности? В том-то и ужас, что на самое простое и, казалось бы, очевидное нет ответа. И возможно, это не объективный вопрос о том, что такое бытие в своей сущности, а вопрос, отсылающий нас к самому спрашивающему, поскольку естественная необходимость наличного существования всегда анестезирует вопрошающую способность нашего духа задавать самые неудобные вопросы самому себе. И когда человек все же решается бросить вызов самому непонятному вопреки всеобщему заговору молчания в случае возникновения такого вопроса, именно в вызове и проявляется максимальное достоинство человека, рискнувшего самостоятельно, на свой страх и риск, минуя все существующие ответы как несостоявшиеся, все же ставить данный вопрос. И здесь главное не в том, как найти правильный ответ, а в том: какова цель данного вопроса? Иными словами: что мы хотим узнать, когда задаем вопрос о том, что такое бытие? А это уже вопрос о том, кто мы такие – способные задавать такой вопрос всерьез?

 

176. Почему бытие, а не ничто?

Что это значит: бытие есть? Почему не обратное? Этот столь привычный для философии вопрос отнюдь не привычен для людей, которые просто живут. Абсолютная бесцельность бытия, с одной стороны, и его непостижимость – с другой, делают бытие онтологически прозрачным, то есть совершенно незаметным и как бы естественным. Совершенно ведь естественно, что что-то есть, что все есть, как же иначе? Логика обычного восприятия не замечает бытия, поскольку оно «естественно». Спрашивать о целесообразности бытия не принято, потому что, в сущности, спрашивать не о чем. Бытие есть прозрачная и очевидная среда обитания, мир, который просто есть – и все. Уникальность философского взгляда в том, что в естественном бытии видится неестественность, таинственность, нелогичность, невозможность, в конце концов. То, что рождает философское удивление. Закономерно, что вопрос о бытии всегда переносится на человека. Что значит быть человеком, будучи в бытии? В бытии непостижимом, непонятном, неизведанном; в бытии абсолютно бесцельном и беспричинном, в чистом бытии бездонного океана бытийственного. Парадоксальность человеческой ситуации в том, что естественные основы его существования отнюдь не естественны. Более того, они абсолютно неестественны. В редкие минуты приходит прозрение об этом. Социальное бытие не связано с бытием. Бытие и социальный смысл находятся по разные стороны. Бытие как таковое с точки зрения социума не является проблемой – это принцип чистого существования, в котором человек создает различные смыслы и ценности. Философия стремится прорваться к смыслу бытия: не приписать бытию относительный смысл, но постичь невероятное и невозможное постичь смысл самого бытия. Возможно, что периодическое спрашивание об этом (иначе: постановка вопроса о смысле бытия) и является одним из принципиальных конституирующих смыслов нашего существования. Бессмысленное и бесцельное бытие задает радикальную перспективу человеческому существованию, которое проявляется в конструировании смыслов. Однако философские настойчивость и честность требуют от нас большего; они заставляют нас отбрасывать все относительное и приблизительное, чем живут социум и культура, и выспрашивать у бытия его исконный смысл. Безнадежность в данном случае не отменяет самого намерения, благородство которого как раз рассчитано не на конечное торжество, но на бесконечное повторение пройденного пути.

 

177. Естественно или неестественно бытие?

Бытие всегда предстает в двух ипостасях: бытие как естественная очевидность и бытие как тайна. Таковы два вида бытия, объединенные одним словом. В первом смысле, в смысле естественной очевидности, нет ничего банальнее и даже вульгарнее бытия. Оно – самая нефилософская вещь; то, что не потрясает, не изумляет, не удивляет. Бытие как естественная данность, естественная среда обитания, как вода для рыбы не вызывает никаких философских эмоций и философских реакций. В среде обитания нет ничего, что могло бы возбудить элементарное метафизическое чувство. Бытие как естественная очевидность – результат совершенно нефилософского, обычного и обыденного воззрения, возникающего всегда и у всех. В таком состоянии таинственное предстает как сверхъестественное, запредельное, выходящее за круг непосредственного восприятия и очевидной данности. Здесь бытие не чудо; чудо – то, что лежит за пределами бытия. Второе воззрение принципиально отличается тем, что именно обычная и обыденная окружающая действительность, действительность посюсторонняя, без всякого даже намека на потусторонность, запредельность, трансцендентность, наиочевиднейшая естественность и представляет собой самую жгучую и непостижимую тайну. Не нужно никаких «иных» миров, не нужно никакого удвоения реальности, не нужно никакого бессмертия души, бессмертных богов или иных невидимых сущностей, лежащих по ту сторону мира; окружающее – то, что есть, – и есть самое невероятное и неестественное. Уловить удивление и потрясение именно от этого естественного, понять его чудесность и невозможность, понять совершенную невероятность существования не потустороннего, запредельного, а именно наличного, значит поймать истинно философское чувство и состояние.

 

178. Что первичнее: время или бытие?

Если бы вопрос о первичности удалось легитимизировать, то он должен был бы звучать именно так. Время и бытие – своего рода корреляты религии и философии, в схватке между которыми разыгрывается основная драма сущего. Можно это взаимоотношение сформулировать так: время и бытие как главные предметные экспликации религии и философии. Иначе: имей религия и философия свои, строго очерченные, предметные области, ими были бы время и бытие. Время в таком случае предстало бы в качестве предмета и субстанции религии, а бытие – философии. Бог – это бог времени, властелин необратимости (прошлого) и неотвратимости (судьбы). Но у времени, как и у всего остального, есть свое бытие. Можно сказать, что и у бытия есть свое время, но время бытия – это вечность, в то время как бытие времени – это судьба, неотвратимость, конечность или историчность. Суть времени – во временном, конечном; суть бытия – в вечном. Бог, безусловно, обладает атрибутом вечности; Бог не конечен, но он не вечен в том смысле, в каком вечно бытие. Бог вечен конечностью, временными проявлениями. Бытие же дает любой конечности, временности свершиться. Свершение бытия во времени есть действия Бога в истории, во времени. Время как таковое – пустое время физики; время человека – это история, в которой разыгрывается действие божественного промысла. Здесь Бог властелин; посредством судьбы – глубоко таинственной – свершается смысл временных событий. Событие – это временное сосуществование с бытием. Жизнь событийна, потому конечна; ее судьбу, то есть конец и способ протекания, определяет Бог посредством промысла. Вот почему ни история, ни жизнь, ни судьба не бессмысленны. Они находятся в ведении неведомого промысла, который удерживает событийность во временном протекании. Бытие же – абсолютное вместилище всего, включая Бога, время и судьбу. В этом смысле и Бог тоже обладает своим бытием, которое является не временностью, но вечностью. Бытие Бога тоже вечно, но иной, отличной от бытия вечностью. Бог – властелин времени, его хозяин и распорядитель, но оно ему сущностно не принадлежит. Мы должны признать, что наряду с бытием времени, бытием бытия есть еще и бытие Бога (или по-другому: наряду с вечностью времени, вечностью бытия есть еще и вечность Бога как иная, не сводимая ко времени и бытию сущность), либо мы должны признать, что бытие Бога есть тайна для Бога, поскольку бытие как таковое есть абсолютная таинственная тайна, чья непостижимость прямо пропорциональна ее очевидности. Здесь богословское преодоление онтологической антиномии – не более чем конфессиональная апологетика. В любом случае в мире обнаруживаются три сущности: вечность (бытие) Бога, вечность (бытие) времени, вечность (бытие) бытия, в жесткой сцепке которых и возможен человек как человек. Человек в этом смысле обладает тройной бытийной сущностью (но не такой, как в распространенной рационалистической трактовке троякого отношения – к природе, обществу и культуре, и не такой, как в фантастической рационалистически-духовной антропологии, предполагающей наличие в человеке тела, души и духа). Тройная сущность человека определяется его отношением ко времени, бытию и Богу. Бог, время и бытие – «окружение» человека, в котором свершается его бытие, в которое он погружен, чем и определяется его парадоксально-невозможная, необъяснимая и непостижимая сущность. Мы всегда можем как-то объяснить Бога, время и бытие: у нас есть, в конце концов, богословие, физика, философия, история. А вот чем объяснить человека – пересечение этих трех величин, мы не знаем; у нас нет и не будет никогда никакой приемлемой «антропологии». Но бытие человека достаточно проявляется. Так, отношение к Богу реализуется в религии, отношение к бытию – в философии, отношение ко времени – в истории. Три начала несет в себе человек: религиозное, философское, историческое, чем и определяется его неантропологическая специфика, невозможность рационального его постижения и рационального обустройства, которое было бы возможно в случае рационального постижения. Именно тройственное бытие не дает возможности рационализации и рационального устроения. Бытие человека сущностно неустроенно. Человек так устроен, что несет в себе божественное, философское и историческое начала; он распят на кресте бытия, времени и Бога. Зачем? Для чего? Этот вопрос нужно оставить без ответа. Смысл человеческого бытия остается открытым.

 

179. Что такое ужас?

Как часто употребляется в нашем языке слово «ужас»! Это восклицание то и дело слышится в самых различных житейских ситуациях. Им обозначается сильная эмоция негативного порядка. Еще ужасом называют такое психологическое состояние, как высшее проявление страха, когда ужас переходит в парализующую волю стадию. Еще есть фильмы ужасов – один из жанров современного кинематографа, чей диапазон весьма широк: от массовых примитивных продуктов до серьезных психоделических драм. В экзистенциальной философии ужас – одна из главных категорий, в ней подчеркивается его немотивированный (а значит, непсихологический) характер. Стилистически это слово – одно из наиболее заманчивых для эстетствующего литератора. Культура полна проекциями банального ужаса, который по мере своей эстетизации теряет глубину и остроту. Ужас совершенно неосмыслен и, возможно, по-настоящему не пережит. К ужасу нужно пробираться не через экзистенциализм, а через самое обычное, через то, что всегда под рукой. Но это самое трудное, если не невозможное. Ужас – как бы изнанка философского удивления, его противоположный полюс. По сути, удивление и ужас – одно состояние: ужас удивителен, а удивление ужасно. Главное, что перечисленное не имеет отношения ни к психологии (это не аффект), ни к религии (это не «страх Божий»), ни к искусству (это не восторг и вдохновение), ни к повседневности (это не испуг). Оно имеет отношение к бытию и к бытийному в человеке. В какой мере человек чувствует удивление и ужас бытия, в такой мере он философ, потому что бытие как таковое не удивительно для обыденного сознания (оно удивляется чему-то сверхъестественному) и не ужасно (оно боится чего-то особенного, страшного, а не ужасается тому, что есть).

 

180. В чем же последняя надежда человека?

Может возникнуть сомнение не в самой надежде, но в последней надежде. Само словосочетание «последняя надежда» строго рационалистическим мышлением может быть взято под подозрение. Но последняя надежда есть. И ее характеристика в качестве последней говорит о ее безусловных свойствах. Ошибочно путать ее с конкретными целями, планами, желаниями. Эта надежда не связана ни с «небом», ни с «землей». Она и надежда именно потому, что не связана ни с чем зримо-жизненным или незримо-сверхжизненным, то есть безнадежным. Последняя надежда всегда будет последней и в качестве таковой не осуществится никогда. Осуществить надежду значит убить ее. Жизнь в свете надежды наиболее подлинна с точки зрения бытия. Чистый свет надежды всегда просветляет жизнь, выявляя в ней сор мелких желаний и стремлений. Надежда, в конце концов, – самое надежное, то, что не подведет, не оставит никогда. Именно потому она никогда не умирает, в этом ее надежность. Недостижимость последней надежды есть ее неуничтожимость, и в этом, возможно, наша последняя надежда.

 

181. Так, значит, философствовать – это учиться умирать?

Так до сих пор считают многие представители философии. Однако здесь присутствует обманчивая двойственность, которую не всегда бывает легко обнаружить. Есть, конечно, особое философское понимание смерти; оно не всегда очевидно, и путь к нему не прост. Высокая философская мысль о смерти не такая однозначная и конкретная, каковой является идея философии как умирания, которая всегда легко переводится в русло христианского умерщвления. В этом состоит наибольший отход от философии, поскольку за подобным умерщвлением стоит умерщвление не только плоти, но и духа, что есть заклание всех претензий смертного грешника на самостоятельный прорыв в метафизическую область, поскольку она давно и крепко приватизирована «подвижниками духа». В недрах философии (вернее, околофилософии) некогда зародилась терапевтическая струя, предлагавшая метод избавления от страха к смерти через «соумирание» с ней в жизни. Логика здесь такова: стоит постепенно умертвлять живое посредством созерцания «небесного», чтобы, когда наступит власть мертвого, живое оказалось бы почти неживым; следовательно, смерти не досталось бы уже ничего существенного. Это сопровождается риторикой о тщетности, бренности и конечности всего сущего, снижающей позитивный аспект жизни. Сама жизнь трактуется как заболевание, от которого смерть – верное лекарство. Здесь гарантировано стопроцентное излечение. Последствия аскетической философии оказались столь сильны, что повлияли на христианскую религию и постхристианскую психологию, в которых жизнь попадает в «смертельную» ловушку. Дело философии здесь существенно нарушается; философия именно в этом пункте отходит от бытия и уходит в несущественное. Философия – не «школа умирания», поскольку жизнь в целом не есть «подготовка к смерти», ее преддверие. Смерть – вообще не то, что о ней думает большинство. Но понять, что смерть «совсем не то», можно лишь с беспристрастных высот философии. Философам действительно присуще некоторое настороженное отношение к жизни, вообще ко всем эмпирическим вещам. Но это не более чем настороженность, из чего нельзя делать ложных выводов о том, что приготовление к смерти есть высшая философская цель. Такая «некрофилическая» философия рождает искаженное понимание философии, отпугивающее от нее людей. Есть жизнь, есть смерть, есть таинственная связь между ними. Философия пытается ее постичь, постичь таким образом, чтобы человеку остаться человеком, а не попадать в заложники смерти. Как заложник смерти (а таковым человек является, прежде всего, в научной и религиозной картине) он не может ничего прояснить, поскольку его взор ослеплен либо страхом перед смертью, либо вожделением блаженств иной жизни, что сопровождается ненавистью к этой; в любом случае он угнетен своей смертной сущностью. Философия учит достойному отношению ко всему, в том числе и к смерти. Именно потому, что смерть способна уязвлять человека более всего в жизни, требуется философия, которая может возбудить даже наиболее радикальные идеи преодоления смерти, но никогда – идеи умирания. Поэтому сводить все дело философии только лишь к подготовке к смерти значит профанировать саму смерть. Философия намного страшнее, чем думают «терапевты духа».

 

182. Можно ли обойтись без религии?

По нашему мнению, надо говорить не о религии вообще, но о христианстве (в других религиозных традициях ситуация иная). Так вот, можно ли обойтись без христианства – без того христианства, которое некогда было основой духовных ценностей европейской цивилизации, сформировало главные институты нашей культуры? Существует ли еще сегодня такое христианство? Эта постановка вопроса может испугать многих, привыкших мыслить себя принадлежащими к большой традиции, в которой можно легко находить смысл и оправдание своего существования. Материалистов и атеистов такая постановка вопроса обрадует, так как они самим фактом своего безрелигиозного существования подтверждают это. Однако здесь все сложнее. Обойтись без религии не значит жить в атеистическом мире. Атеизм – не антитеза религии. По крайней мере, времена, когда можно было противопоставить атеизм теизму, прошли; история показала, что атеизм всегда слабее и ничтожнее своего оппонента. Вопрос в том, как можно обойтись без религии, не будучи атеистом? Это – более гибкая постановка; возможно, она потребует появления нового человека, человека с новыми моральными и интеллектуальными свойствами. Освобождение от тотальности христианской метафизики не может не способствовать улучшению нравственной природы человека, ведь в действительности никто уже не живет в христианском мире, но жизнь продолжает свершаться в мире, пропитанном христианскими ценностями. Нужна гигиена, новая гигиена духа, ибо наступает время, когда ни теизм, ни атеизм более не будут представлять собой реальной силы для усложненного и утонченного человека, испытавшего горькое экзистенциальное разочарование, но не ставшего циником и негодяем, способного на сильную любовь, бескорыстное добро, объективную оценку и имеющего к тому же надежду.

 

183. Можно ли обойтись без науки?

Без науки, породившей величайшие технические достижения, без которых мы не сможем прожить сегодня и минуты; науки, представляющей сегодня основу системы образования; науки, являющейся основным мировоззрением современности? Вопрос кажется диким и абсурдным. Однако освобождение от тотальности христианской метафизики должно неизбежно привести и к освобождению от тотальности научной метафизики, столь же удушливой для свободного человека, как и религия. Глубочайшая ошибка думать, что крушение религии связано с торжеством науки, что освобождение от религиозного диктата приводит к свободе, достигаемой в науке. Наука – такой же диктат и несвобода, как и религия. Это нужно чувствовать; наука и религия – однопорядковые системы, метафизически репрессирующие свободу духа, творчества и достоинства человека. По-настоящему человек может быть человеком лишь вне ценностной парадигмы науки и религии. Необходимо также понять, что технический мир создан не наукой, а во многом вопреки ей. Техника в том или ином виде всегда при человеке, притом что наука необязательна. Если техника проистекает из глубинной антропологии человека, то наука возникает из моральных намерений упрощения страшного и непонятного мира, в котором мы живем. В этом смысле наука, как и религия, обслуживает потребности низового сознания (сознания массового человека), всегда нуждающегося в упрощенных моделях мироздания. Это не затрагивало высокого аристократического сознания духовной элиты, которая всегда с брезгливостью относилась к религии и с насмешкой – к науке. Однако объективно историческое время науки и религии заканчивается, и мы должны думать о том, как теперь жить всем (не только элитам, но и массам) в мире, где уже никогда не будет ни науки, ни религии. Сможет ли человек отказаться от «костылей» науки и религии, захочет ли он перестать быть «метафизическим инвалидом» и вступит ли на тропу свободного человеческого существования? Вот в чем вопрос, от которого действительно зависит судьба человека и человечества.

 

184. Откуда столько зла?

Согласно стандартным канонам гуманизма, человек добр и разумен по природе; у него есть алиби исконной моральной чистоты. Несовершенны всегда внешние обстоятельства, которые поддаются постепенному усовершенствованию. Однако есть существенное препятствие для признания такого взгляда верным хотя бы отчасти. Это – фактическая несозданность разумного и справедливого общественного устройства за известный нам период существования человечества, в котором зло если и не полностью уничтожено, то, по крайней мере, хотя бы существенно минимизировано, канализировано, сублимировано, одним словом, рационализировано. Ничего подобного мы не наблюдаем; скорее можно говорить о фатальном нарастании зла, если смотреть правде в глаза. Значит, человек не добр и не разумен, его нравственная природа порочна, то есть испорчена? Это тоже крайне поверхностный, к тому же злонамеренный взгляд. Но тогда зло – внешняя, привходящая сила. Однако и это – явное мифотворчество; человек был и остается единственным источником и добра, и зла. Откуда же тогда столько зла?

 

185. Неужели неистинно все?

Ощущение полной неистинности присуще сознанию в такой же мере, как и ощущение полной истинности. Строго логически ни то, ни другое не имеет смысла и вряд ли правомерно в системе позитивного философского знания. Уместнее поэтому говорить именно об ощущениях истинности или неистинности, имеющих все же далеко не последнее влияние на жизнь. Конечно, позитивная философия и логика сами по себе не имеют высокой ценности, но это тот фон, на котором проявлены ощущения истинности или неистинности, поскольку доказательства в этой сфере – безнадежное дело. Здесь коренится до конца неосознаваемая драма нашего сознания, иногда предстающая как драма бытия. Логика и здравый смысл нам говорят, что все не может быть истинным или неистинным. Но жизненное мирочувствие влечет нас именно ко всему: либо все, либо ничего. Индифферентизм логики не близок сердцу. И здесь почему-то важен вопрос об истинности или неистинности всего. Только глубокое ощущение истинности дает необходимую волю к жизни, позволяющую жить в тотально неистинном мире. И только глубокое ощущение неистинности также дает необходимую волю к жизни, позволяющую выжить в тотально истинном мире.

 

186. Почему знание и вера не имеют сущностного отношения к человеку?

Знание и вера возникают как эпизод нашей бытийной одиссеи. Гавань веры, как и гавань знания, – временное утешение и надежда для уставших от вечных скитаний по бездонным просторам мироздания. Мы затеряны, мы заброшены, говорит нам жизненная очевидность в минуты наиболее ясного прозрения. Влекущая бездна непостижимости одновременно манит и пугает, но пугает более, чем манит; в конце концов, манит она только некоторых, уходящих в бесконечное плавание к неведомым горизонтам. Остальные ушли на покой и поселились на комфортабельных островах веры и знания. В конечном счете вера и знание – одно и то же, два наименования, две стороны одного и того же явления, имя которому – страх перед неведомым. Сущностного различия между ними нет и никогда не было. Общее – то, по поводу чего появились знание и вера, использующие лишь различную методологию подхода к бытию. Наивное мышление полагает, что знание – область достоверного, фактического, «реального», экспериментально проверенного, а вера – в лучшем случае область упования и надежды, а в худшем – невежества. В действительности разница между знанием и верой лингвистическая, может быть, еще и психологическая, но никогда – онтологическая. Знание всегда переходит в веру, а вера в знание, образуя два огромных скучных материка человеческой обыденности – науку и религию, которые борются с человеческой неуспокоенностью перед лицом неистинного.

 

187. «Неужели я настоящий и действительно смерть придет»?

Трагическая притягательность смерти проявляется в ее удивительном свойстве быть единственным средством, подтверждающим легитимность человеческого существования. Существования пусть и бесконечно несовершенного, страшного, уродливого, далекого от идеала, но единственно возможного. Другого существования нет, и в этом его, можно даже сказать, божественная уникальность, которая даруется тем, что именно смерть подтверждает его реальность, то есть бесконечную ценность. Здесь какой-то непостижимо высокий Божественный замысел – сотворить наличную жизнь как единственную и конечную со всеми ее ужасами, бедами и несчастьями. Бесконечная ценность конечной жизни в том, что она именно конечна. И эту ценность этой бесконечно конечной жизни придает только смерть. Смерть, конечно, зло; но не будь смерти, человеческая жизнь была бы принципиально иной, причем до такой степени иной, что все попытки мыслить человеческое бессмертие обречены на грубейшие утопии, в лучшем случае – на литературный жанр фантастики, в котором еще приемлемо и оправданно говорить о бессмертии как факте жизни. В таком смысле смерть парадоксальным образом является единственным гарантом бытия, гарантом нравственным и смысловым, и устранение смерти равносильно устранению самой жизни, ее глубинного нравственного смысла. Глубоко правдивы поэтому и такие слова: «Я человек, мне бессмертья не надо. Страшна неземная судьба».

 

188. Чего же боится человек, боясь смерти?

Однако при всем «достоинстве» смерти человек, несомненно, боится ее, причем боится совершенно особым образом. Эта боязнь столь могущественна, что перед ней меркнет практически все. На таком фоне и возникает идея уничтожения смерти, после чего как бы должно последовать воцарение подлинного счастья. Исходя из наличной конституции человека, то есть со строго биологической точки зрения, человек как раз и не должен был бы бояться смерти. Смерть как естественное событие жизни должна была бы быть если и не желанным, то вполне закономерным событием, которое не должно было бы возбуждать такого ужаса и отвращения, встречающегося повсеместно в человеческой жизни. Представляется, что причины страха смерти, да и сам страх смерти исключительно иррациональны. Нельзя объяснить ни психологически, ни физиологически, ни духовно невыносимый страх, возбуждаемый смертью во всех ее известных образах: ничто, прекращение существования, страшный суд, переход, встреча с иным, провал в бездну… Во всех этих «образах смерти» смерть не равноценна возбуждающему ею страху. Этот страх столь велик, что поистине представляет собой какую-то исполинскую, прямо-таки божественную силу в человеке, но только с обратным знаком. Страх смерти – не позитивная сила, а парализующая сила, парализующая силу воли и волю к жизни в крайних пределах ее отрицания. Все разговоры о том, что это – спасительная для человека вещь, что инстинкт экзистенциальной безопасности, не позволяющий слишком беспечно относиться к своей жизни, быть внимательным, осторожным, бдительным, поверхностны и прагматичны. В конце концов, все перечеркивается таким фактом: несмотря на огромную силу страха смерти, человек иногда легко перешагивает через него, совершая самоубийство или самопожертвование. Вывод один: иррациональная природа смерти порождает иррациональный страх смерти. Поэтому нельзя избавиться от страха смерти, не избавившись от самого себя. Но философия, в отличие от всех остальных духовных практик, может показать наиболее человечный, то есть исходящий из человеческого естества и существа способ восприятия и отношения к смерти. Она проблематизирует само бытие, и смерть меняет свое обличье, будучи поглощена чудом философского удивления. Здесь есть горизонт того неведомого, где может сбыться (или постоянно сбываться) человеческое бытие. Вот почему философия не преодолевает смерть и не смиряется со смертью, но задает те условия, при которых последняя теряет свой обыденный смысл, приобретая глубокую значимость в бесконечном лабиринте человеческого духа.

 

189. Что значит, что дети иные?

Вопрос о детстве почему-то не считается философским и всегда отдается в более «надежные» руки педагогики и психологии. Возрастная психология (привычка к ней выработалась в результате долгого диктата мыслить мир и человека в мире лишь эволюционно) значительно исказила наши представления о самом значительном, дорогом и таинственном периоде человеческого существования, называемом детством. Невозможность вытерпеть абсолютную непостижимость детства, его радикальную инаковость заставляет смотреть на него исключительно количественно. В результате формируется точка зрения, полагающая, что детство – довольно забавное, но всегда неполноценное состояние, смысл которого в том, чтобы закончиться в конечном итоге. Все здраво и рационально, к тому же весьма прагматично, ибо способствует «становлению личности». Педагогика и озабочена этим «умерщвлением» детства, поскольку она помогает ребенку развиться, то есть как можно скорее утратить детские черты. Для этого есть веские основания: социальный детерминизм педагогики вынуждается и подгоняется биологическим детерминизмом. Педагогика поэтому обречена на социальную адаптацию, она не видит и не может видеть в детстве самодостаточного явления. Отказаться от этого невозможно, не впав в наивный утопизм. Но взрослые, находящиеся под влиянием такой педагогики, лишаются тем самым возможности насладиться прелестью детского чуда в полной мере, то есть без навязчивого «обучения и развития». Если и возможна истинная педагогика, то это должна быть педагогика созерцания детства, целью которой было бы не научение ребенка, а преображение взрослого. Главное: понять, что ребенок – самый естественный «носитель философии», в котором философия живет в самом непосредственном и неискаженном виде. И неосмотрительно не соприкоснуться с этим чудом без посредников.

 

190. Что такое философское смирение?

Когда сознание сталкивается не просто с чудовищным многообразием жизненных проявлений, проявлений нелогичных, недобрых и непрекрасных, проявлений, не сводимых в какой-то общий смысл и не подвластных никакому общему смыслу, тогда человек чувствует горечь, разочарование, чувствует себя обманутым, униженным, оскорбленным, выброшенным на обочину мира, где ему не будет достойного места. Пустота, одиночество, скука. Катастрофа сознания, вызванная столкновением с непонятным миром, всегда одинаково равнодушно-настойчиво непонятным миром, может обернуться не только «реакцией тошноты». Здесь есть еще одна возможность исхода, которую как раз и предлагает философия. Можно удивиться всему происходящему, происходящему именно так, как оно происходит. И тогда тень смысла, смысла неявного, неоднозначного и непонятного, но все-таки истинного и прекрасного, касается человека, ослабляя отчаяние и вселяя светлую уверенность и надежду, что и дает силы быть. Это, безусловно, какая-то божественная игра или метафизическая интрига, но такова суть вещей. И этого невозможно не принять, какие бы объяснения для себя мы ни предлагали, сочиняя свою собственную, более разумную и достойную, версию происходящего. Бытие принуждает к истине своего бытия. И философия помогает принять такой постулат, примиряя человека с бытием, то есть с истиной существования. Отсюда и бесконечность философского вопрошания, возникающая из невозможности точно сформулировать ни один философский вопрос и уж тем более ответить на него. И дело здесь не в неспособности, несовершенстве или в еще каких-то «недо». Явно здесь дело в другом. Мы обречены на ужас безответности и бесцельности философского вопрошания, ненужность коего так же неизбежна, как и его необходимость. Понимание неизбежности философского вопрошания при полном непонимании его смысла – вот удел человеческого существа.

 

191. Может ли философия помочь человеку в трудные минуты жизни?

Такой вопрос часто возникает, когда речь заходит о непрактичности и нежизненности философии. Истина в том, что философия позволяет расставить значимые жизненные акценты. Она делает это так, как не может сделать никто иной. Такова не только прерогатива моральной философии или этики, как принято академически считать, поскольку этика – вроде как практическая философия. Любая философия, просто философия, философия как таковая, имеет практический характер, но практицизм философии особого рода: это – не религиозное утешение и примирение с наличной всегда несовершенной и несправедливой действительностью и не психологическое снятие стресса и гармонизирование отношений с окружающим миром. В свете философии, то есть в свете философской истины, многие вещи кажутся совершенно иными, нежели казались ранее. Можно сказать, что философия видит мир в истинном свете; видеть мир философски значит видеть его истинно, насколько возможно применение слова «истина» к этому миру и существованию. Таким образом, философия действительно может помочь человеку справиться с жизненными трудностями, поскольку раскрывает собственную трудность жизни, которая не сводится к отдельным неприятностям, проблемам, трагическим случаям, неудачам и прочему. Философия раскрывает бытийную трудность жизни, нелицемерно обнажая то, что скрывают иные духовные институты культуры, включая традиционную мораль, основанную на традиционной религии, или гуманистическую этику, основанную исключительно на секулярном видении мира. Ни традиционная мораль, ни гуманистическая этика не в силах понять реальную проблемность жизни с ее действительными ужасами и проклятиями. И традиционализм, и либерализм утилитарны в своей сущности; они основаны на неглубоком видении вещей, им свойственно или не замечать трагических сложностей и противоречий жизни, или сглаживать их, или подавлять силой. Все это результат философской слабости и недальновидности. Только философия, имеющая перед собой одну святыню и один авторитет – авторитет самой истины, может действительно раскрыть все противоречия и тупики жизни. Раскрыть не значит разрешить. Раскрытие неразрешимости тоже является очень важным и значимым для человека, помогающим ему осознать свое бытийное положение в мире. Естественные, инертные силы человека стремятся к полному и окончательному разрешению проблем, находя в этом высшее счастье и успокоение. И соответствующие социальные институты способствуют им. Неразрешимость, противоречивость – смертельные враги человека социального и вообще социальной организации. Им нисколько не свойственны глубина и философичность. Человек как таковой, изъятый из потока жизни, из повседневности, абсолютно нефилософичен. Нефилософичность обычного человека проявляется в том, что он не терпит и не выносит никакой неразрешимости и противоречивости, стремится уйти от них всячески, даже ценой пустых и иллюзорных решений. И если философия раскрывает, показывает и даже доказывает неразрешимость вопросов жизни, то понятно, почему люди, как правило, избегают философии, а не влекутся к ней. Влекутся они к тому, кто дает ясные ответы и решает проблемы. Конкретного жаждет душа человека! Вот одна из причин непонимания и нелюбви к философии: она не предлагает ничего конкретного. Но именно раскрывая, показывая и, отчасти, доказывая неразрешимость главных вопросов жизни, философия помогает человеку не только в трудные минуты жизни, но и в легкие, то есть просто помогает в жизни.

 

192. Почему человек не верит в свою смерть?

И нужно к этому добавить: почему наука и религия убеждают и заставляют его поверить в смерть как в закон или как в кару? Человек не просто не хочет умирать на основании того, что ему жаль расставаться с жизнью; не просто боится смерти как боли, страдания, «ничто», неведомого; он не только не приемлет свою смерть, потому что совершенно не может ее представить; все это в конечном счете сугубо прагматические психологические интерпретации, исходящие из очевидно банальных вещей. Дело здесь совершенно в другом: человек именно не верит в свою смерть, понимая абсолютную невозможность бессмертия. Здесь говорят не страх и не жалость. Он даже и не столько верит, сколько знает, что смерть в первом лице почему-то невозможна. Здесь нет никакой религиозной веры в другую жизнь, поскольку такая вера возникает на основании уверенности в своей смерти; другая жизнь «за гробом» – это жизнь именно после смерти. А человек не приемлет смерть как таковую; это не нежелание умирать, а философское знание о том, что смерть невозможна. Человек понимает, что ему не нужно умирать, в этом нет ни смысла, ни ценности, ни объективного закона. Ни в уме, ни в сердце человека нет никаких оснований для смерти. И вот такое чистое детское сознание искажается существующим «принуждением» к смерти со стороны науки и религии, которые внушили человеку, что есть смерть, заставили его поверить в нее как в неизбежность, неизбежность духовную или физиологическую. Но неизбежности смерти как раз и нет, о чем сообщает нам чистый философский разум, который гораздо глубже и добрее, чем научное знание и религиозная вера.

 

193. Что кроется за нашим равнодушием к своему существованию?

Несмотря на сильнейшую волю к жизни и мощнейший страх смерти, человек в принципе равнодушен к своей бытийной судьбе. Ему хочется просто жить и не хочется умирать; причин много, почему он не хочет умирать. За некоторыми исключениями, человек бытийно равнодушен к своему существованию. Он, конечно, цепляется за жизнь в случае ее физической угрозы. Он метафизически ленив и апатичен, большинство своих действий совершает рутинно и инерционно, а умирает пусть и со страхом и неохотой, но безразлично. Как будто существование и не нужно человеку, как будто существование и не его вовсе. Как будто кто-то другой существует за него.

 

194. Что же такое настоящее зло?

Если б только знать, что есть настоящее зло! Многое бы было другим и по-другому. То, что зло реально, не вызывает сомнения. Но беспощадная субъективизация и релятивизация зла не позволяют абсолютизировать «абсолютно истинную» концепцию зла. Тем более последствия зла со временем блекнут, превращаясь в «исторические события», о которых даже и приятно вспомнить и полезно их изучить. Историческое сознание зорко стоит на страже прошлого зла и не позволяет предать его забвению, возбуждая вновь и вновь значимость исторической памяти. Зло очевидно, когда оно современно, когда оно касается конкретного человека в конкретной ситуации. За давностью лет исчезает острота восприятия зла, превращая его в нейтральное событие мировой истории. Если встать на путь теоретического изучения, то есть создать «всемирный компендиум» различных трактовок и определений зла, которые обнаружились в интеллектуальной истории человечества, то и здесь мы не сможем найти ни внятного, ни тем более общего определения зла. Зло чрезвычайно ситуативно, и это осложняет вопрос о его природе. Что в свою очередь осложняет так называемую борьбу со злом, которая часто сама оказывается злом. Это побудило кое-кого говорить о зле как об иллюзии, как о несуществующем, как об отсутствии добра, чтобы разорвать связь с «благим творцом». Однако жгучая реальность зла делает эту концепцию лицемерной; все теоретические попытки отказать злу в существовании не снимают боли и страдания; они являются лучшим доказательством зла, с которым так и непонятно, как бороться и что вообще делать. Но возможно, что страдания и боль вовсе и не зло? Это уже другой ракурс. Наличие зла, неистребимого и всемирного зла, говорит в свою очередь об отсутствии презумпции моральной невиновности человека, что значительно подрывает идею «хорошего общества» и «общего блага».

 

195. В чем наша главная забота?

Кроме «голода и холода», требующих преодоления, чтобы продолжать существование, что еще держит человека всерьез в жизни? После того как он выжил, ради чего все же стоит жить? Или жить значит только выживать, делая процесс выживания более или менее интересным и приятным, то есть культурным? Ради чего бесспорно нужно жить, кроме выживания? Каковы безусловные ценности жизни, лежащие за пределами ее физиологичного плана, то есть за пределами физической необходимости? Есть ли духовная необходимость существовать? И не имеет ли большую ценность несуществование на шкале абсолютных ценностей? Здесь область, где невозможны никакие однозначные ответы. Но безответность по поводу главного тоже есть ответ; нужно иметь философский разум, чтобы внять безответности. В этом и заключена главная «практическая» значимость философии, поскольку только она может принять вызов безответности. Это достаточно опасно, потому люди не решаются даже ставить вопрос о главной заботе. Только блаженная беззаботность, в сохранении которой полагается главная забота существования.

 

196. Стремится ли человек к счастью?

Разве можно стремиться к тому, чего нет?! Но именно это стремление и есть счастье.

 

197. Существует ли молитва философа?

По своей сути, молитва – мольба, обращение к тому, что выше горизонта твоих возможностей; и в этом смысле молитва – не исключительно религиозный феномен, если не понимать религиозность расширительно (как всякую мольбу и просьбу вообще). Можно молитву трактовать и более метафизично: как предстояние высшему в акте благоговейного восторга и почтительной благодарности. Но в обычном понимании это все-таки определенная эмоциональная (или сверхэмоциональная), искренняя (или не очень) форма обращения к Богу. Слово «молитва» ассоциируется прежде всего с религиозным пониманием Бога. Если философия понимает Бога в ином ключе, нежели религия, то что тогда может означать словосочетание «молитва философа»? Важно понимать, что философия – не профессия (как любая иная), изнутри которой нет смысла говорить, например, о молитве врача, или молитве художника, или молитве строителя. В этих случаях речь идет о религиозной вере, и специальность человека не важна; молится человек, а не врач, художник, строитель. С философией и философом ситуация принципиально иная. Его «профессия» такова, что существенным образом трансформирует все привычные представления и понятия, и прежде всего религиозные. У философии есть свое собственное, отличное от религиозно-канонического, представление и о Боге, и о вере, и о прочих религиозных вещах. Нельзя сказать, что философствует философ как профессионал, а молится – как человек. В том-то и дело, что если он и молится, то совершенно не так, как это делает обычный верующий. Сила философии столь велика, что она претендует на самостоятельный строй бытия, соравный религии, а во многом и превосходящий ее. Философия тоже своеобразная религия по силе духовного влияния и самостоятельности бытийной и ценностной картины мира. Поэтому, если и есть молитва философа, то она – совершенно не молитва в обыденном религиозном смысле слова. Возможно, этим всерьез еще и не занимались, полагая, что если философ человек, то он и молится (если молится), как обычный человек. Проблема усугубляется еще и тем, что философ даже более религиозен, чем обычный верующий, хотя принято легкомысленно считать, что философы – сплошь и рядом вольнодумцы и материалисты. Таков ограниченный и невежественный взгляд. Такое понимание философии исходит из идеологического ее использования как «оружия против религии». Настоящая философия «знает» Бога, и потому никогда не является служанкой науки. Но она не служанка и религии. Философия – более глубокое проникновение в сущность вопросов, которых лишь поверхностно и частично затрагивают наука и религия. Вот почему философия часто оказывается разрушительной для науки и религии: не потому, что она их отрицает, а потому, что призывает идти вглубь, на что наука и религия не согласны, так как у их руля находятся неглубокие в философском плане люди, совсем не философы, а люди обыденного сознания.

 

198. Реальна ли судьба?

Правильно будет сказать, что только судьба и реальна. Судьба – самое реальное, что происходит с человеком, поскольку именно судьба выдает ему «свидетельство о существовании» – единственный в своем роде «метафизический документ», подтверждающий бытийное алиби человека. Никто и ничто не имеет бытийного алиби, кроме человека и его судьбы. Жизнь дарит в итоге лишь «свидетельство о смерти», делающее всех одинаковыми. В смерти одинаковость людей достигает всепоглощающего универсализма, в то время как судьба раскрашивает неповторимым узором каждую человеческую жизнь, придавая поистине вселенскую значимость любому самому малому и незначительному, поскольку оно – единственное, уникальное и неотменимое. Судьба не отпускает жизнь в нигилизм смыслового уничтожения. Как спасти умершее, уже умершее? Не просто прожитая жизнь, ушедшая в итоге в никуда и ничто, но судьба вписывают человека в контекст вечности. Человек уже как бы воскрешен судьбой: в жизни он умирает, но в судьбе получает вечное присутствие в бытии, поскольку его бытийная судьба свершилась. В этом смысле ему и не нужно иное, постороннее для него воскрешение, как не нужно и предсказание судьбы. Воскрешение и предсказание не столько невозможные, сколько ненужные вещи. Страх и непонимание гонят человека избавиться от судьбы, «поймать ее в сети» или заново начать все в «новой жизни». Но неотменимость судьбы, ее невозвратность и неизменность всегда настигают человека, и это есть действительная милость судьбы. Судьба – гораздо больше, чем жизнь и смерть, вера или неверие, счастье или несчастье, успех или поражение и прочие важные, но не судьбоносные вещи. Их реальность может быть легко поставлена под сомнение. И только судьба несомненна.

 

199. Умру ли я?

Умру ли я в принципе? Нас слишком приучили к мысли о том, что мы смертны. Здесь и наука, и религия, и здравый смысл заодно. Все видят смерть друг друга, все уверены в смерти всех. Личные переживания и представления собственно человека умирающего всегда не в счет. Что может значить чье-то мелкое субъективное мнение перед лицом «природного закона» или «кары небесной», перед лицом очевидного факта смерти? Однако именно эти системы отнимают мою личную смерть, перепоручая ее более высокой инстанции – Природе, Богу, Случаю. Тем самым мой сокровенный смысл существования, возможно таящийся в том, как я сам отвечу на этот вопрос, у меня похищают посторонние мне силы; смерть профанирована в великих идеологических системах – в науке, в религии, в здравом смысле. Вот почему вопрос «умру ли я?» должен всецело лежать в области моего собственного понимания этого вопроса, если я претендую на то, чтобы быть человеком.

 

200. Должен ли я умереть?

С точки зрения науки и религии – обязательно. Система человеческой идеологии, в основании которой – наука и религия, помноженные на здравый смысл, убеждает человека в неизбежности и необходимости смерти. Да я и сам, может быть, не против умереть. Но только не на тех основаниях, которые мне предлагают наука, религия и здравый смысл.

 

201. В чем смысл моей смерти?

В ответе на этот вопрос великие системы идеологии терпят полный крах. Мое личное, внутреннее глубинное ощущение никогда не примет смерть на основании безличных законов природы, о которых говорит наука, и также никогда не согласится видеть в смерти кару за грех, что вменяется религией. И никогда не доверится близорукой случайности, о которой твердит здравый смысл. Смысл моей смерти не известен никому, и в этом смысл моей смерти. Свою смерть я не отдам ни Богу, ни природе, ни случаю. Она моя, в полном моем распоряжении. И позвольте мне самому распоряжаться моей смертью, как мне будет угодно.

 

202. Какой же главный вопрос человеческого существования?

Можно ли его понять и как-то ответить на него? Есть, конечно, возвышенный нравственный уровень, в котором главным является не то, зачем и почему живет человек, а то, за что он может и готов умереть. Таково идеальное измерение существования; оно правильно с точки зрения высших духовных ценностей, однако люди в большинстве своем живут, не руководствуясь столь высокими целями и ценностями. Иногда, в редкие минуты жизненных трагедий, человек проявляет невероятную высоту духа и умирает за истинно-нравственные цели. Это может человек, на это он способен. Однако это составляет субстанцию повседневного существования большинства людей: живших, живущих, собирающихся жить. Моральный идеализм влечет нас к тому, чтобы думать о человеке в более привлекательной манере, чем просто как о «человеке толпы». А человек толпы, каков его главный вопрос? Каков вопрос тех, кто в принципе не склонен к каким-либо вопросам? О чем думает такой неискушенный и необремененный метафизически человек в минуты тихих созерцаний? Присуща ли ему хоть какая-то метафизика в повседневности? Или сама повседневность и есть уже метафизика, и человек, захваченный стихией повседневного, то есть обычного и естественного, на самом деле находится во власти какой-то еще невиданной доселе метафизики – метафизики повседневности?

 

203. Что вообще нужно делать, помимо того чтобы жить и выживать?

О том, что делать нужно что-то еще и что это не делается, говорит нескончаемое чувство неудовлетворенности, которым всегда полна душа человека. Даже душа самого мелкого человека, в самые мелкие минуты жизни. Нужно что-то делать. Но что? В этом самое сильное моральное коварство жизни, потому что человек не знает, что ему делать, зная о том, что делать всегда нужно большее. Выход своим нефизиологическим стремлениям он находит в искусстве, политике, религии, науке, то есть в культуре. Культура дает возможность для реализации духовных проектов, создающих, однако, иллюзию дела. Почему иллюзию? Потому что цели культуры никогда не достигают реализации – ни полной, ни частичной, а то, что оказывается воплощенным в действительность, чаще вызывает сожаление, раздражение и разочарование. Время совершает жестокий культурный отбор: только редкостные памятники искусства застыли немым упреком невыразимой тоски в несбывшемся порыве к абсолютному идеалу. К тому же цели культуры чрезвычайно пестры и разнообразны и потому не могут дать вразумительного ответа на вопрос о деле, которое должно было бы быть общим делом. Ведь неудовлетворенность и тоска возникают не от отсутствия дела (жизнь человека всегда полна делами), но от отсутствия общего дела. Непонятно даже, в каком направлении идти, где и чего искать. А неудовлетворенность продолжает снедать человека. Есть какая-то скрытая цель существования, но она так неочевидна и далека, что оставляет лишь след в виде идеала, а он и есть единственная звезда, в чьем свете видно отсутствие однозначного единого всемирно-исторического дела человека. Вот поэтому всегда актуальна философия, вынуждающая человека на «клеточном уровне» исследовать смысл своего личного бытия, само исследование которого хоть как-то наполняет смыслом его существование. Именно смыслом, выходящим за пределы, очерченные физиологической необходимостью. Но, даже исследовав себя философски, то есть предельно искренне и глубоко, человек не может внятно ответить на вопрос о том, что же нужно делать.

 

204. В чем трагедия и преимущество русской философии?

Мы обречены на язык; не только на язык как универсальный антропологический феномен, но и на язык как факт локальной национальной культуры. Есть области культуры, в которых гнет языка наиболее силен и болезнен. Таковой является философия. Здесь власть языка сказывается наиболее радикальным образом, и часто философские темы оказываются заложниками языковых структур. Язык прокладывает тропы, по которым идет мышление, а должно быть наоборот. Поскольку мышление протекает не в аморфном пространстве невербальной стихии, а в тропах и тропинках языка, то универсум философского логоса оказывается раскроенным по лингвистическим меркам национального языка. И действительно, нельзя пренебречь языком и его властью над нашими сознанием, жизнью и культурой. Очень часто мыслитель достигает подлинного успеха лишь в случае совпадения своей мыслительной интенции с адекватной формой языкового выражения. В проекции на экран мировой философии это выглядит таким образом: западные философы, размышляющие над метафизическими безднами человеческого бытия, над катастрофизмом его нравственного мира, являются или одинокими вспышками, стоящими в стороне от общего потока, или ординарными интерпретаторами русских гениев, проявившихся в этой области бесспорно и однозначно. В свою очередь, русские философы, занимаясь проблематикой, свойственной исключительно западноевропейскому, то есть научно-рациональному, философскому дискурсу, также обречены на неудачу. Они всегда будут лишь комментаторами, переводчиками (что само по себе не плохо, вполне достойно и нужно для развития общей философской культуры). Но русский философ обречен, если он задумает написать на русском языке что-то оригинальное, самостоятельное в области научной философии. И не потому, что он плохой мыслитель, а потому, что язык не позволит. В то же время философские писатели в России, идущие в русле традиций нравственной метафизики, всегда будут обречены на успех (естественно, при наличии одаренности). Можно возразить, что мы преувеличиваем значение языка, особенно для такой свободной области творчества, как философия. Однако пренебрегать силой языкового давления не следует. Язык помогает помогающим ему и оказывает фатальное сопротивление тому, кто выступает вопреки его таинственной нормативности. Отмеченное отнюдь не нарушает свободы творческого самовыражения, нужно только поймать ту «языковую волну», которая была бы конгениальна философской интенции национальной традиции: в России – нравственное, на Западе – научное. Иначе откуда столько непризнанных гениев (несостоявшихся в философии людей) как в России, так и на Западе – людей, не угадавших язык своей философской традиции. Для философии поэтому нужна культура чувствования стихии национального языка, языковой национальной стихии. Здесь не закрепощение, а как раз освобождение. Взяв в спутники язык, можно достичь больших свершений и прорывов в философии. В этом смысле проблема русской философии, возможно, является проблемой неправильного выбора языка. Нет никакого специфического философского языка; есть просто язык, национальный язык, в духовной стихии которого возможно свершать философское творчество. И чем национальнее оно будет, тем оно будет свободнее, а значит, оригинальнее.

 

205. Что значит, что не осмыслена проблема бытия?

Вопрос о бытии должен был бы стать первым вопросом человеческого существования, поскольку здесь сконцентрировано самое невероятное – невозможная возможность нашего существования! Однако он таковым не стал и сохраняет свое существование, лишь будучи вдвинутым в философию. Вопрос о бытии является поэтому философским вопросом: именно в таком качестве он и сохраняет свое существование. И здесь важно видеть, насколько философия оказывает (или не оказывает) влияние на остальную жизнь. Думают, что наивно жизнь ставить в зависимость от философии. Но в этом как раз состоит роковая неудача людей, решивших обойтись без философии. Нерешенность и непоставленность вопроса о бытии наносит серьезный урон основам человеческого существования, делая его приблизительным, относительным и недостоверным. Именно так устроены люди, с этим ничего поделать нельзя. Если хотя бы один человек уже умер неосмысленным, остальные просто не имеют никакого морального права на лучшую участь.

 

206. Принадлежит ли мне что-нибудь сущностно и принадлежу ли я сам себе?

Принадлежность еще не являлась философской категорией и не выступала в качестве предмета философской рефлексии. Она всегда растворяется в других терминах и понятиях. Принадлежность – это собственность и право владения этой собственностью. Иначе: экономическая, юридическая и социальная величина. Но если ее применить к самой жизни, то может ли вопрос о принадлежности быть эксплицирован экзистенциально? Здесь всегда напрашивается (в силу смертности и конечности жизни) отрицательный ответ о ее принадлежности. Если жизнь мне и принадлежит, то лишь временно: «во время жизни», пока я жив. «До» и «после» – сферы, где собственником моей жизни является или безличная природа, или личный Бог, но, во всяком случае, не я сам. Да и в самой жизни, которая постоянно раздираема заботами, страхами, предрассудками, вытекающими из смертной сущности, мне также по существу ничего не принадлежит. Мои мысли, идеи, воплотившиеся в формах культуры, уже принадлежат культуре, а не мне; мои дети, ставшие членами социума, уже принадлежат обществу, а не мне; мое тело, смертью превращенное в биофакт, уже принадлежит окончательно природе – и так все, что связано со мной. Что мне остается? Чувства, страдания, переживания, не имеющие никакого всеобщего значения. Но они-то мои. Как только что-то претендует на всеобщность, оно выходит за границы моей самости и отчуждается от меня в безликую универсальность общества, природы, культуры. Значит, мне принадлежит то, что никогда не сможет стать чужим, что не сможет быть передано другой инстанции, даже другому (любимому) человеку. Передача – отдача – отчуждение; такова неумолимая логика, «формула непринадлежности».

Еще остается боль. Боль – то, что всегда возвращает меня к самому себе, отсылает меня к себе. В предельном крике боли моя принадлежность достигает вершины. Предельная боль очерчивает радикальный круг моего одиночества. Первое движение самости, к которой пришла боль, – передать ее другому: врачу, близкому, Богу. Но когда понимаешь, что никто, никто не берет твою боль, что ты в ней остаешься один на один с самим собой, тогда либо прозреваешь в свою собственную принадлежность, либо не прозреваешь. Пределом боли является смерть; и если в боли мы достигаем максимум одиночества, а значит – принадлежности, то смерть и есть абсолютная наша принадлежность. То, что максимально отчуждает нас от всего, максимально нас и приближает ко всему. Значит, в смерти, и нигде иначе, мы достигаем полноты бытия, достигая полноты своей принадлежности.

 

207. Почему до сих пор ничто не уничтожило человечество?

Если верить злым пророкам от науки и религии, то человечество могло сгинуть сотни, тысячи раз. Особенно в прошлом веке, когда в силу технического развития в области вооружения, а также всеобщей моральной деградации и духовного кризиса существование сделалось подобным существованию на пороховой бочке. Да и кроме того, множество причин могло привести к падению человечества как такового. Только представить, сколь ничтожно человечество в астрономической перспективе. Бездна бесконечного космоса может поглотить эту мелочную случайность вмиг. Встреча с любым астероидом чревата. А тепловая смерть, а энтропия? А экологическая катастрофа? Но этого не происходит и, вероятнее всего, не произойдет никогда, поскольку уже не произошло. Ничего, что может привести к гибели всего человечества, не произойдет. Что же, человечество будет существовать вечно? Скорее всего, да. А кто против этого? Вечная перспектива существования для всего человечества есть вообще единственная перспектива.

 

208. Почему глупо говорить о тщетности жизни, несмотря на смерть?

Потому что это – всего лишь первичный ожог от смертоносного пламени жизни, получаемый каждым. В его пламени можно сгореть дотла. Но пламя смерти никогда не пожирает жизнь полностью; всегда есть лазейка, в которую утекает наше сомнение относительно тщетности жизни. За выражением «тщетность жизни» кроется сговор слабых душ, не могущих выдержать трагического напряжения жизни, ее божественно-благодатного великолепия и горя предельного отчаяния. Всякий разговор о тщетности – капитуляция перед неприступно-непостижимой твердыней жизни. Лучше и благороднее говорить, что жизнь абсурдна и бессмысленна, чем тщетна.

 

209. Каким хлебом жив человек?

Библейские сентенции «не хлебом единым» и «хлеб наш насущный» стали настолько распространенными в жизни и культуре, что их глубоко метафорический смысл давно уже стерся и стал пониматься буквально и одномерно. Этот буквальный и одномерный смысл несет в себе радикальную идею дуализма – идею разделения на тело и душу, на духовное и материальное. Такое разделение является одним из основополагающих мировоззренческих устоев человечества. «Не хлебом единым» в системе тотального дуализма означает приоритет духовных ценностей над материальными. Однако именно философия, рассматривая человека как человека, видит его высшее единство – единство не только без приоритета духовного над материальным, но вообще без всякого разделения. Антропология есть абстракция, никогда не улавливающая таинственную суть человека, в котором нет ни духовного, ни материального, ни тела, ни души, но есть человек как великая тайна, требующая всей жизни для ее постижения. Любое разделение суть упрощение, и библейское упрощение – не исключение. А поскольку оно наиболее распространено, постольку именно оно и задает меру «антропологической погрешности» в восприятии человека, в которой на бесконечность искажается непостижимая глубь человека, его истинный образ, причем где бы то ни было: в гуманитарных и естественных науках, в религиозной жизни, вообще в культуре. Отказ от понимания усеченного, то есть рассеченного библейской антропологией человека – человека, разделенного на тело и душу, влекущий за собой отказ от исключительно духовного понимания фразы «не хлебом единым», будет равен истинно духовной революции, наподобие той, которая произошла в результате «коперниковского поворота», приведшего к формированию современной картины мира.

 

210. Почему мы никогда не узнаем истину?

Потому что ее нет? Или потому, что мы несовершенны? Или, может быть, потому, что она невыразима? Отсутствие истины или отсутствие человеческих возможностей здесь причина? Все это не то, все – мелочный рационализм. Истина есть истина – всем понятно. Но мы ее никогда не узнаем. И это тоже всем понятно.

 

211. Действительно ли нуждается человек в спасении?

Если не принимать в расчет глобальные угрозы человечеству (экологические, демографические, климатические, астрономические и др.), всегда только угрожающие и никогда полностью не сбывающиеся (поскольку ни одно злое пророчество о гибели человечества не должно сбыться), то возникает вопрос: «Что же действительно угрожает человеку и человечеству?» Смерть и ничего кроме смерти. Все существующие системы безопасности исходят из угрозы смерти; государство занимается безопасностью физической, религия озабочена духовной безопасностью. Смерть – единственное, что по-настоящему угрожает человеку; так, по крайней мере, говорит нам коллективный инстинкт безопасности, основанный на страхе смерти. Но действительно ли смерть – угроза? Все ли понятно в самой смерти, чтобы вменять человеку жажду спасения в качестве единственной надежды и основы его жизни? С чем связана опасность смерти? Только лишь с тем, что смерть прекращает жизнь (материалистическая точка зрения), или с тем, что начинается после смерти, поскольку неправедному угрожает вечная духовная смерть? В любом случае, смерть – то, что пугает, и то, чем пугают. Однако она неустранима с сущностного горизонта в принципе, ибо устранить ее значит изменить существование до невообразимого уровня научной и религиозной фантастики. К тому же смерть не осмыслена как факт жизни. Этому мешает страх смерти, парализующий всякую волю к ее постижению. Мнимая угроза порождает мнимое спасение. При этом никто не знает, как спасаться; меры спасения столь различны, что заставляют здесь сильно сомневаться. И если честно заглянуть в глубину человеческого сердца, то мы там вряд ли найдем соответствие тому чувству, которое на духовном языке зовется «жаждой спасения». Если вдруг окажется, что человек не нуждается в спасении, какая весна жизни тогда наступит!

 

212. На чем держится наше существование?

Ни на чем. Безосновность – главный принцип любого основания.

 

213. Почему люди предпочитают не думать о «последних вещах»?

И почему их нельзя упрекать в этом? Беспечность, бездумье, легкомыслие, беззаботность – это ли не странно? Почему бы людям, если они действительно находятся в столь ужасном положении, как рисуют некоторые пессимистические философы и религиозные проповедники, то есть если люди смертны, конечны, обречены на вечное небытие или страдания, причем и при жизни и после нее, почему бы людям действительно не объединиться в едином порыве против столь очевидного зла? Неужели они настолько тупы и бесчувственны, настолько злы и эгоистичны, как говорят пессимисты и проповедники? Почему они ничего и никогда не делают? Человечество живет так, как будто оно бессмертно, беспечно и беззаботно; оно живет, боясь смерти, но совершенно не думая о ней, что сводит с ума проповедников «иной» жизни. Может быть, у людей нет выбора и, за явной недостаточностью аргументов пессимистов и проповедников, люди предпочитают пусть бессмысленное, но реальное сиюминутное благо вечной, но отнюдь не очевидной перспективе? Или дело в чем-то ином? Природа человека так неясна, что разумнее всего не делать здесь никаких однозначных выводов в пользу человека или против него. Человеческое существование само по себе достаточно сильный аргумент, таково метафизическое алиби человека. Человек существует, не зная – зачем. Это ли не глубоко?

 

214. Почему иногда становится совершенно безразлично – жить или не жить?

Неоднородность жизненных состояний столь велика, что порой действительно приходит ощущение странного безразличия к своей жизни, не связанное ни с какими кризисными событиями жизни, ни с какими патологическими состояниями психики. Вдруг охватывает безразличие – не вообще ко всему, но именно к вопросу о том, жить или не жить. В таком состоянии вопиющей очевидности одновременно исчезают и страх смерти, и воля к жизни. Здесь кроется большой соблазн психологической трактовки данного состояния, который сводит на нет всю его метафизическую подоплеку. Видимо, за этим безразличием скрываются какие-то истины о жизни, которые не были достаточно известны и исследованы.

 

215. Почему мы так ничего и не узнаем, когда умрем?

Мы точно знаем, что ничего не узнаем. Это единственное, что мы точно знаем. Презумпция незнания именно «после смерти» самая обнадеживающая. Стоит хотя бы на миг предположить, что нам что-то достоверно известно о смерти и о «после» нее, сразу же разрушается всякая возможность и свободного мышления, и подлинного бытия.

 

216. Мы вечны?

Почему-то именно такое ощущение возникает время от времени в нашей душе как нечто истинное и само собой разумеющееся. Отсюда, возможно, и наша беспечность, и наше неверие в смерть в первом лице. Несмотря на абсурдность и абсолютную непредставимость личной вечности, только интуицией вечности можно хоть как-то оправдать тот кошмар зла, в который мы погружены; и только интуицией вечности можно как-то объяснить принципиальную необъяснимость ничего, преследующую род человеческий неотступно.

 

217. В чем суть нравственной истины?

В ситуации полного релятивизма трудно говорить об истине, поскольку истина требует абсолюта. А какая истина сегодня может претендовать на абсолютность, если подвергнуто сомнению право истины на истинность и даже на существование. Теоретизировать здесь значит лить воду на мельницу относительности, частности, дробности, всякости, кажимости, незначительности, случайности, пустоты и суеты. Но не той суеты сует, которая рождает томление духа, а пошлой и глупой суеты, за которой не стоит ровно ничего. И в ситуации разросшегося релятивизма все равно нужно обращаться к исконному чувству человека, нужно идти в самую глубь души, в ее черную бездну, где сокрыто то, что делает человека человеком. Без этого «практического» разворота (который в действительности совершенно непрактичен, поскольку направлен именно против «практичности») вопрос об истине будет носить убийственно отвлеченный характер. «Практический» характер истины заставляет нас говорить о нравственной истине как об истине самого существования. Здесь нет ни капли утилитаризма и практицизма; здесь именно этика как практическая философия предстает в высшем неутилитарном виде. Суть нравственной истины в поиске того начала, которое делает человека человеком. Как бы высокопарно это ни звучало, но такова суть нравственной истины, к которой человек неустанно возвращается, как бы далеко он ни отошел от нее. Человек обречен на самого себя, приговорен навечно к себе. Он может быть верующим или неверующим, ученым или неученым, талантливым или бездарным, но он должен быть человеком. Можно быть хорошим или не очень хорошим верующим, хорошим ученым или совершенно неученым, можно быть гениальным или совсем не обладать никаким талантом – все это вторично, второстепенно, может быть, а может и не быть. Но человек должен быть, если он есть.

 

218. В чем действительная проблема человека?

Часто философию упрекают в том, что она занимается измышлениями, создающими квазипроблематику человеческого существования. Иначе: в философии создается ряд неверных предложений, на которые нельзя дать правильный ответ, поскольку они неправильно заданы. Это относится и к вопросу, вынесенному в заголовок. Насколько он правомерен? Можем ли мы задуматься над ним всерьез – всерьез как над главной проблемой нашего существования? А есть ли вообще такая проблема? И если есть, то не слишком ли она оскорбительно проста для взыскательных умов и требовательных душ? Проблемность нашей проблемы – вот над чем нужно задумываться всерьез, прорываясь постоянно сквозь стену равнодушия и собственного морального табу. Кто-то поставил запрет в нашем сознании на вопрошание. И нужно понять, почему и зачем, кому невыгодно наше философствование?

 

219. Предназначен ли человек для чего-то высшего?

Человек потому человек, что он предназначен для высшего. Именно предназначен. Не спрашивая о том, кто назначил его, ибо таким образом можно легко уйти от понимания существа предназначения, важно чувствовать, осознавать и понимать это предназначение. В самом стремлении-порыве выполнить свое высшее предназначение проявляется лучшее в человеке. Но как только предназначение объективируется (а объективируется оно всегда при обнаружении субъекта, назначившего его: либо «сознательный» Бог, либо «бессознательная» природа, либо «коллективный разум» общества), оно сразу делается абсурдным, скучным и пошлым. Человек тогда теряет веру в высшее, впадает в апатию. И плоды его действий в таком случае или разрушительны, или пусты. Лишь живое ощущение своего предназначения на что-то высшее рождает в человеке высшие порывы духа, которые всегда воплощаются в высокие достижения (в области ли материальной культуры или духовной, неважно). Ощущение своего высшего предназначения способно реально облагородить человека. Но трудно сохранить это тонкое, хрупкое ощущение; нетерпение и торопливость всегда губят дело. Недостаток философской трезвости разрушает самые высокие порывы человека.

 

220. Что происходит вообще?

Кем был бы сегодня человек, который мог бы произнести такие слова: «Я призываю все науки, все религии, все искусства… Я взываю ко всему духовному, интеллектуальному, нравственному опыту всей мировой истории… Я прошу знания и веру, разум и опыт, мудрость и познания всего человечества, вместе взятого, во всей полноте своего бытия… Я прошу ученых, подвижников, страдальцев и скитальцев, мучеников познания и простых тружеников, гениев озарения… Прошу ответить мне: что это? что есть то, что есть? почему оно есть? для чего?»

 

221. В каком смысле философия есть честность?

Ложь как форма мысли (и, соответственно, жизни) – традиционная мишень философии. Кто кроме философии отважится на то, чтобы указать на ложь науки, религии, искусства, политики, культуры?! Ложная форма жизни вообще зарождается там, где нет философии. В таких местах царит сумрак и расцветают грубые суеверия. Ложь в принципе несовместима с философией, а философия несовместима с ложью. На пути к пониманию этого стоят лжефилософские преграды в виде идеализма, рационализма, скептицизма и прочего. Сама потребность терминологически выделять философские направления свидетельствует об интеллектуальной нечестности. Философия как таковая является принципом честности, поскольку ее бескорыстный поиск истины оказывается несовместимым со всеми ложными, то есть нефилософскими, формами сознания. Ложное сознание – нефилософское сознание, которое саму философию стремится превратить в глобальную форму заблуждения. Философия как неложное сознание – не привилегия профессиональных философов, а возможность для любого человека быть честным, свободным и независимым. В философии два начала: метафизическое и этическое. Метафизическое есть удивление перед тайной бытия, этическое – честный образ жизни и мысли, происходящий из этого удивления. Что делать и как жить, исходя из факта бытия, из его чуда, из его непостижимости и невозможности никаких ограниченных, то есть рациональных, конструкций мироздания? Философия – это честный взгляд на мир, который порождает самый простой образ жизни.

 

222. Возможен ли сегодня философский ренессанс в России?

Бывают периоды, отмеченные в обществе повышенным интересом к философии. Скептики утверждают, что они прошли, что современное прагматичное время не способно живо интересоваться философией, что философия – прошлое, ушедшее безвозвратно, ставшее, в лучшем случае, частью интеллектуальной истории. В действительности же неверно то, что сегодня ослабел интерес к философии, так же как неверно и то, что когда-то был особо высокий интерес к философии. Такого не было никогда. Дилетантское увлечение, философская мода бывали и в России, и на Западе. Интерес к философии стабилен; лишь иногда на очень короткий период ее власть становилась значимой, но быстро сходила на нет за явной практической бесполезностью философии. И все же есть периоды, которые можно было бы назвать философским ренессансом. Однако это нечто другое, нежели публичный интерес к философии. Философский ренессанс – время, когда общество немного мудреет, и не потому, что в нем больше появляется философов, но потому, что философские идеи становятся более доступными и внятными. Большее количество людей пробуждается от спячки и может более адекватно осознать свое положение в мире. Это отражается на творческом духе эпохи, в результате чего культура порождает очевидно значимые и талантливые произведения. С Россией ситуация особенная. То, что принято называть философским ренессансом, на самом деле таковым не было, поскольку философия в тот период в основном была озабочена апологетическими целями защиты и оправдания религии, действительно подвергшейся многочисленным грубым нападкам «плоского» материализма; впрочем, даже не столько защиты религии, сколько реабилитации духовности. Русским мыслителям нужно было бы осуществить более глубокую и радикальную философскую критику религии, по сравнению с которой обнаружилась бы мелочность тогдашнего атеизма. Но этого не произошло (отдельные представители не в счет, они редкое исключение). Бытие философии в России особое: она часто выступала в роли «могильщика» философии. Россия менее всего приспособлена для философского дискурса, здесь очень низкая культура философского мышления, вообще слабо развита философская культура как таковая. Но нигде кроме России философия не проявляла себя таким удивительным образом. Отсутствие философской культуры совершенно не означает, что в России нет философии и что словосочетание «русская философия» бессодержательно. Можно сказать, что бытие философии здесь являет себя в первозданно-непосредственном виде, поскольку «философские крохи» рассыпаны повсюду, что не позволяет говорить о философии как особом социальном институте. Жить в России во многом значит быть философом, потому что жизнь здесь всегда на грани, всегда в состоянии предстояния бездне небытия. Здесь не занимаются эстетическим философствованием, зато практическая философия, или этика, находит наиболее конкретное жизненное проявление. В отечественной этике жизнь и философия сливаются в единое целое. И не нужно русскую философию называть неуклюжим словом «любомудрие». Здесь не любители мудрствовать лукаво собрались, здесь происходит схватка с самим бытием. В России философствуют не только и не столько словом и мыслью, сколько самим жизненным поступком, который всегда есть жизненный подвиг. Это не похоже на то, что называется философией в западном мире. Вот почему вопрос о сущности русской философии, о ее своеобразии и вообще о ее бытии не иссякнет, покуда будут существовать Россия и мыслящие люди в ней. Они и существуют во многом вопреки тому, что есть. А это и есть философский ренессанс. Русское бытие создает возможность для ренессанса философии, который завершится тогда, когда философия здесь обретет строго рациональные, то есть понятные и культурно приемлемые, формы.

 

223. Что значит честно думать об истине?

Это значит встать на путь философии.

 

224. Почему нам дорога философия?

Потому что мы хотим быть людьми.

 

225. Что такое стремление к истине как истине?

Философское стремление к истине есть стремление к нравственной правде, которое редко бывает совместимо с религиозным откровением. Религиозное откровение бесконечно «превышает» всякую правду человека, который есть не что иное, как ложь, в ее глазах, и потому оно всегда по ту сторону нравственных ценностей человека. В правде истина теряет свою объективную отстраненность и становится человеческой, то есть «сердечной», истиной. Становясь «сердечной», она не теряет своей достоверности, сообщаемой ей бытием, а не знанием. Стремление к истине не совпадает и с научным познанием. Истина слишком нелицеприятная и непонятная вещь для привычных способов общения с ней. Сердечность истины забрала себе религия, а достоверность – наука. Возвращая истине философичность, мы возвращаем ей ее человечность.

 

226. Кто может воскликнуть: «Пусть погибнет человек, лишь бы восторжествовала истина»?

Так всегда говорят наука и религия. В них действительно «гибнет» человек, поскольку торжествует истина. Но торжествует в них истина не человеческая, а научная или религиозная. Как велика достоверность научного открытия по сравнению с человеческой субъективностью или как духовнее благодать религиозного откровения по сравнению с человеческой греховностью! Научная или божественная истина намного превосходят частные, относительные, маленькие истины маленького человека. В философии же речь идет исключительно о человеческой истине, об истине человеческого существования, потому что, кроме человеческой истины, нет никакой иной. Божественная или научная истина имели бы смысл и оправдание, если бы они были человеческими истинами, то есть истинами для человека. Ничего подобного ни в науке, ни в религии мы не находим. В этих системах степень истинности прямо пропорциональна степени нечеловечности. Ибо в природе нет ни научного образа человека, ни религиозного. Вернее, они есть, но как мало в них правдивого, искреннего по отношению к реальному живому человеку из плоти и крови. Есть человек, человеческий человек, свято охраняемый философией от разного рода нефилософских (то есть нечеловеческих) посягательств. Истинная истина и есть истина человека, раскрываемая философией. В философии истина и человек навечно сочетаются узами взаимного влечения.

 

227. Все же смысл жизни или промысел?

Что такое смысл жизни, в чем он, как его достичь, есть ли вообще этот смысл? Такие вопросы причисляют и к философии, и к религии (с той лишь разницей, что смысл в большей мере принято относить к философии, в то время как промысел – к религии). Смысл жизни в религии – промысел. Часто говорят, что в философии невозможно найти такой смысл, поскольку это – дело религии. Здесь есть логика, поскольку смысл жизни – абсолютный смысл. В религии Абсолют дан «воочию», в то время как в философии он только задан. Если, конечно, задан вообще, поскольку есть традиция, отрицающая правомерность именно для философии даже ставить такой вопрос. Есть и другая точка зрения, согласно которой смысл жизни – в поиске смысла, безотносительно к возможности его нахождения. В любом случае, философия всегда как бы проигрывает по сравнению с религией; ее действия вокруг смысла оказываются в конечном счете неполными, поскольку так и не удается ни достичь смысла жизни, ни даже понять его. В религии картина иная; здесь есть проблема не с бытием смысла, но только со способом его достижения. Поэтому философия, всерьез озадачивающаяся вопросом о смысле жизни, последовательная в своих действиях и размышлениях, непременно становится религиозной философией. А строгая философия вынуждена либо принять скептическую точку зрения о возможностях позитивного разрешения вопроса о смысле жизни, либо отказаться от этого вопроса как от нефилософского. Таков исток взгляда на философию как на рационалистическое действие, оторванное от практической жизни, от реальной духовной потребности человека в обретении смысла жизни, которая может быть осуществлена только в религии.

Философия здесь предстает как «сухая теория», разум, замкнутый на себя самого, в то время как религия – «живая жизнь», то есть жизнь истинная и вечная. На долю философии остаются лишь логические задачи и теоретические упражнения. Философия, лишившись права на постижение смысла жизни, теряет смысл. Увы, такое впечатление складывается. Обыватели отворачиваются от философии как от непонятного и заумного теоретизирования, не имеющего отношения к жизненным нуждам, а профессионалы сворачивают философию до логического анализа языка либо до еще каких-то несущественных проблем, тем самым капитулируя и перед религией, и перед обывателями, и перед самой жизнью. Но философия, несмотря ни на что, существует, продолжает существовать вопреки явному торжеству религии, триумфу науки и празднику обыденной нефилософской жизни. Что же держит философию, что сохраняет философское напряжение в мире?

 

228. Жизнь всерьез или нет?

Если жизнь всерьез, то ее серьезность не может ограничиваться лишь индивидуальным выживанием или коллективной заботой сохранения и продолжения рода. Также не может она заключаться в социальных проектах «творения истории», «развития культуры» и т. п., что является относительным и необязательным. Физиологическое выживание естественно, естественно и продолжение рода; относительно всех социальных проектов человека и человечества можно сказать, что они необязательны; человек не верит в них до конца, поскольку они не проистекают из его глубочайшей сути. Все это в конечном счете несерьезно и даже абсурдно. Ни род человеческий, ни история, ни государство, ни «космическая судьба человечества» не могут быть его последними целями, в них нет высшего и предельного. Но в своей глубине человек знает, что его существование подлинно и серьезно и что это не гордыня (гуманистическая или религиозная). Человек существует серьезно, то есть существует в поиске истинного бытия.

 

229. Что значит быть человеком?

Об этот вопрос, как об исполинские скалы, разбиваются все бысторолетные птицы человеческих мыслей, желаний и надежд.

 

230. Почему человеком быть трудно?

При всех бесконечных заботах и проблемах человека есть одна особенность человеческого бытия, делающая его не только трудным, но подчас и невозможным, – осознание и несение в себе двуипостасной природы. Самым распространенным, но в принципе верным обозначением двуипостасности является противоречие между духовным и телесным и, как следствие, – неудобства со смертностью, счастьем, моральностью, смыслом жизни, верой и прочими атрибутами духовности. Это неудобства, потому что никогда не удается найти здесь что-то удовлетворительное в принципе. Всяк живет на свой страх и риск, во тьме бытийной мглы, находя свой собственный, единственно возможный путь. А причина – в непримиренности и непримиримости духа и плоти. Наивно полагать, как думает наука, что можно решить указанные противоречия путем прогресса знания или, как не менее наивно полагает религия, путем духовного совершенствования. Поскольку данная проблема не была решена, то нет никаких оснований полагать, что ее можно будет решить в будущем. Почему вообще будущим поколениям должно так невероятно посчастливиться с решением основной, трагической и мучительной проблемы человека? Да и нужно ли ее решать? Нужно просто понять и осознать трудность бытийной ситуации человека, нужно понять, что человеком быть действительно трудно, и трудно не по экономическим и социально-политическим факторам; человеку трудно быть метафизически, то есть быть самим собой. Ведь непонятно, кем нужно быть, чтобы быть человеком. Никто и никогда не спросит: быть или не быть человеку человеком; это дело исключительно совести самого человека. Нет никакой внешне принуждающей инстанции, обязывающей его быть человеком. Вот почему, наверное, так мало истинных людей. Но они все же есть – те люди, которые всегда светили и светят остальным. Свет их жизни достается им в результате неимоверного подвига внутреннего мучительного примирения духа и плоти; невозможная боль этого примирения не видна постороннему взгляду. Большинство выбирает либо дух в ущерб плоти, либо, наоборот, достигая более или менее сносного существования. Но выбрать самого себя, с бесконечным смертным борением духа и плоти, – на такое способны лишь единицы. Итогом такого выбора является не счастье, а истинная жизнь. Она трагична и мучительна – таков удел людей, выбравших философскую честность, а не моральный конформизм. Вот почему человеком быть трудно.

 

231. Почему абсурдно все?

Потому что мы непрестанно ищем смысла, все и всегда ищут только смысл, не важно, понимают они это или нет. Такой поиск можно называть по-разному: поиск Бога, стремление к истине, любовь к мудрости, желание добра и правды и т. д.; за всем этим всегда кроется одно: поиск смысла и более ничего. Почему так? Да потому что все знают, понимают, осознают (если не в повседневной успокоенности, то в минуты ужаса и отчаяния, в пограничных ситуациях, как принято говорить), что смысла нет, все абсурдно или, более точно, смысла нет, поэтому все и абсурдно. Бессмыслица и абсурд – не одно и то же, но они связаны причинно-следственными связями. Отсутствие смысла компенсируется приблизительными и условными смыслами, не дающими возобладать хаосу и нигилизму, которые наступили бы непременно, будь абсурд не прикрыт. Таковы экзистенциальные правила игры: все делают вид, что живут в осмысленном и нормальном мире, хотя знают, что это не так. Отсюда – сделка со своей совестью, социальное лицемерие, неудовлетворенность, неустроенность, тоска и поиск смысла. Абсурдно все, отсюда – и начало, и конец; так устроен мир, таковы условия нашего бытия.

 

232. Чем жива душа русского человека?

В этом вопросе всегда было много пафоса, много бахвальства, много самомнения и национальной гордыни, переходящей в самобичевание. Но было и много правды, высокой лирики и подлинного человеческого достоинства. Верно одно: русский человек устроен несколько иначе, нежели его «антропологические» собратья по «всемирной культуре». Отличия можно перечислять до бесконечности, в чем нет нужды; таково дело культурологов, геополитиков, этнопсихологов, антропологов, историков, писателей, политиков. Но мало кто замечал философический способ жизни русского человека. Возможно, именно здесь кроется ответ на вопрос, почему же в России так мало философии западного типа. Дело не в особой ментальности или прочих душевных свойствах народа, а в том, что тут явлен иной тип философии, иная репрезентация философского дискурса, в которой жизнь и философствование становятся едва различимыми вещами. Жизнь переходит в философию, а философия – в жизнь: «философский текст» создается самой жизнью живущих. У других народов культура – алиби философии: там скорее философия – алиби культуры. «Загадочная душа» загадочна потому, что чревата жизненными срывами в философию и философскими срывами в жизнь. Нельзя сказать, что русский человек жив философией, он ее совершенно не знает; но сама жизнь организована по некоторым философским принципам. Это невозможно, но потому такая невозможная жизнь в России. На Западе есть философия и есть жизнь, есть философия жизни; все это разные вещи. В России нет ни жизни, ни философии, а есть только философия как жизнь и жизнь как философия. Вот такая отечественная философия жизни, которой во всем блеске жизненной эрудиции владеет самый маленький человек в России.

 

233. Изменилось ли что-то в самих основах бытия?

По-прежнему светит солнце; люди рождаются, любят, страдают, надеются и умирают. Все это относится к разряду обычных и банальных вещей круга нашей жизни. Если особенно не доверять экологам, то ни свет, ни вода, ни «твердь земная» не изменили своей сути. Антропологическая порча не затрагивает самих сущностных оснований бытия. Они попросту вечны. Сказанное не значит, что мир не меняется: он меняется только лишь в социальной перспективе, которая игнорирует удивительный факт бытия как такового. Почему она его игнорирует? Потому что не знает, что с ним делать. Неумение видеть неизменность бытия порождает бесконечную суету социальных проектов, как правило становящихся социальными утопиями. Невоплотимость утопии порождает множество социальных неурядиц, бед и катаклизмов, из которых соткана человеческая история. Могло бы быть иначе? Могло, но лишь в одном случае: если бы миром правили философы.

 

234. Мог бы мир быть иным?

Этот, в сущности, праздный вопрос, кочующий от одного философского текста к другому, выводит, однако, на действительно важную проблему взаимоотношения мира и бытия. Есть такие ракурсы данной проблемы, как возможные миры, множественность миров, иной мир. Но нет и не может быть даже и речи об ином бытии, множественности бытия. Бытие едино и единственно, и такова его единая единственность дает потенциальную возможность для самых невероятных вариаций на тему множественности миров. Про бытие кроме того, что оно есть, и сказать больше нечего. Ни происхождение, ни сущность, ни судьба бытия не являются в строгом смысле философскими вопросами и относятся скорее к области псевдофилософской или околонаучной эзотерики. Ни понять, ни познать бытие невозможно, можно только молчать и удивляться, если поймать «метафизическую волну». В состоянии захваченности бытием открывается то, что мир таков, каков он есть, он не может быть и не будет другим, поскольку другого мира, вне этого, наличного, просто нет. Это не истина материализма и атеизма; это – бытийная истина, в свете которой открывается удивительная единственность мира. Мы можем, конечно, желать иного и лучшего и приписать миру массу злокачественных атрибутов (конечность, бренность, тщетность, порочность и проч.), но все они не схватывают самого существа мира, в свете бытия столь же таинственного и непостижимого, как и «сотворившее» его бытие.

 

235. Новое религиозное сознание или просто сознание?

Одно из главных лукавств нашей философствующей интеллигенции (как дореволюционной, так и современной) состоит в том, что она, не желая показаться одномерно материалистической и атеистической, вступает в интеллектуально-нравственный компромисс с религией. Конкретно это выражается в такой установке: историческая Церковь плоха, но христианство хорошо, и если мы вернем дух первоначальной христианской чистоты, то это будет способствовать выходу из кризиса и духовному возрождению. Но необходимо все-таки иметь мужество и признать: христианство давно перестало быть реальной духовной силой, оно «ушло» из культуры, некогда бывшей христианской. Мы уже долгое время живем в нехристианском мире, и если что мешает полноценной жизни, так это не недостаток христианства, а его остаток. Пора перестать тешить себя иллюзией, что христианство несет подлинную духовную и творческую свободу, способную преодолевать косность наличного природного и социального бытия. Любое введение религиозной идеи в онтологию приводит к ущербной антропологии. Человек не должен выяснять свои отношения с Богом, чтобы потом навечно вернуться к нему, пройдя круг ошибок, разочарований и поражений. Такой мелкой и незначительной не может быть миссия человека даже в качестве «Божественного творения». Догматизм в христианстве – это не догматическое богословие, а неспособность мыслить иначе. Уже был в нашей истории колоссальный (вполне удачный) опыт построения безрелигиозных государства, общества, морали и культуры, что разрушило идею о неминуемой гибели «человека без Бога». В несовершенных условиях наличного существования этот опыт может быть оценен как абсолютное поражение религии; и если произошла гибель этого безрелигиозного общества, то не от недостатка религии, а от недостатка философии, только благодаря которой и можно обрести подлинную нравственную основу. Философия способствует становлению человеческого, то есть нравственного, а не религиозного сознания. Нравственное и религиозное не совпадают в изначальном пункте своего назначения – в человеке. Вот почему прожекты на тему нового религиозного сознания обречены на провал. Всякое религиозное сознание в современном мире может быть либо сектантским, либо клерикальным. Возможно, желание возродить христианство вполне искренне, но в исторической перспективе это недальновидно. Нужно честно признать, что общего между философией и религией (в данном случае с христианством) нет и никогда не было. Их разделяет гораздо больше, чем объединяет. Перспектива человека связана только с человеком.

 

236. Что значит сегодня, что философия есть поиск человека?

Это древняя максима: ищу человека. Наряду с «познай себя» она сегодня выглядит несколько старомодно. Современный человек может и не понимать в действительности истинных (и, возможно, единственно истинных в своей сути) философских сентенций. Нужна ли другая формулировка для выражения глубинного смысла, стоящего за названными нами максимами? Сегодня вряд ли кто-то понимает, что человек не равен самому себе, что человек задан, а не дан, что стать человеком человеку еще предстоит и что вообще неизвестно, что такое человек; и это – единственное, что известно; все остальное исходит из главной странности, связанной с человеком. Возможно, что все это современный человек как-то понимает, но понимает по-своему, вне соприкосновения с тем, что называется философией. Конечно, философия не может и не должна подстраиваться под всегда мелкие запросы современных людей, но она может искать более адекватные формулы языка, фигуры речи для того, чтобы освобождать современного человека от бытийной спячки. Современный человек при всей его гиперсоциальной активности и мобильности спит, спит так же, как его бесчисленные предшественники. Но философия всегда пробуждала хотя бы тех, кто мог свершать живые и осмысленные поступки. Сегодня спят все: элита, духовные лидеры, деятели культуры и тем более обыватели. Спящий человек не понимает, что значит искать человека. Для него человек есть человек – и все. Философия выглядит в глазах общества либо слишком архаичной, либо заумной и абстрактной. Она – что-то вроде клуба по интересам: кто-то любит кинематограф, кто-то – шахматы, балет, шоу-бизнес, а кто-то – философию. Говорить о социальной миссии философа уже давно не принято. Еще менее понятно, что философия есть наиболее важная форма духа, в которой воплощена всеобщая человечность, человечность как таковая. Только философия может сказать о человеке самые существенные истины. Такое понимание утрачено именно сегодня, когда под философией понимается множество вещей и явлений, не имеющих к ней прямого отношения. В такой ситуации, если человек хочет остаться человеком, ему нужно найти себя, а для этого ему нужна философия. В этом ее сила и ее слабость, ибо она не дидактична. Философия не может принудить к себе, заставить человека заниматься философией. Она не может сказать, не перестав быть самой собой: «Ты должен обратиться к философии, чтобы обрести себя». Так может говорить только духовная мудрость религии, во власти которой – ведание абсолютной истиной. Таков трагический парадокс философии: человек умирает от неистины, находясь вблизи истины.

 

237. Возможна ли философская альтернатива?

Альтернатива – одна из культурных стратегий современности. Это не оппозиция, а претензия на принципиально иной взгляд, основанный на видении иного порядка вещей. Альтернатива более всего проявлена в музыке, искусстве, кинематографе и литературе; некоторые философские течения также стремятся быть альтернативой классике. Но дело в том, что сама философия уже есть альтернатива; она изначально была таковой, поскольку представляет иной, по сравнению с обыденным, взгляд на мир. Обыденными могут быть и альтернативное кино, и музыка, и искусство. Философия же необыденна в изначальном принципиальном смысле, поэтому именно философия есть наиболее радикальная альтернатива – альтернатива обывательскому мнению, религии, науке и даже искусству. При всей альтернативности искусства философия всегда будет альтернативнее самого альтернативного искусства. Она – вечная альтернатива существующему порядку вещей, но в разные времена меняется вектор альтернативности в философии. Так, в классический период философия была трансцендентной альтернативой, а в современности философия есть альтернатива альтернативе. И поэтому к философии будут всегда стремиться люди, которые по-настоящему смотрят на мир. Стоящие и есть настоящие.

 

238. Зачем же все-таки нужна философия?

Рационально на этот вопрос ответить нельзя, поскольку здесь речь идет о неведомых глубинах человека, всегда взыскующего философии. Таков тонкий и невыразимый уровень; здесь бесконечная множественность интерпретаций только усугубляет проблему невыразимости и непостижимости философствования. Ответить на вопрос о нужности философии можно, только исходя из рациональных аргументов. Но при этом неизбежен отход от метафизического смысла философии: указывая на принципиальную ее непрояснимость, он раскрывает драму человеческой непроясненности, проявляющейся в кровной завязке на непонятную философию. Рационалистическое толкование философии раскрывает ее практическую нужду быть смысловым ориентиром в мире неясного и нерешенного. Несмотря на огромную интерпретационную силу научных и религиозных систем, стремящихся тотально объяснить мир, всегда остается та нерешенность, которая может вызвать метафизическое смущение у живущих. Наука и религия на определенном этапе сдают свои позиции. Наступает время, когда ни наука, ни религия уже не в силах ничего существенного объяснить человеку и существующая картина мира терпит фиаско. Вот тогда мир обращается к философии, дающей смысловую модель мироздания, в которой наука и религия вновь обретают свою силу.

 

239. В чем разочарование философа?

Может ли философ разочаровываться? В некотором роде философия есть уже предельное разочарование. Разочарование, даруемое философией, не имеет ничего общего с рухнувшими надеждами, потерей смысла, скепсисом, пессимизмом, тоской, унынием, депрессией и прочими временными состояниями не пробужденного философией духа. Философское разочарование – это бытийная трезвость, в свою очередь не равная здравому смыслу, прагматизму, утилитаризму (иначе: рационализму во всех его проявлениях – от научной достоверности до религиозного «трезвения»). Бытийная трезвость философии – предельно честный и глубокий взгляд на мир; взгляд, свободный от иллюзий, но не от надежд, чуждый утешения, но не радости, лишенный лукавства, но не иронии, отрицающий очевидное, но не истинное. Разочарование, к которому приходит философия, в определенном смысле – норма для тех условий, в которых обнаруживает себя человек, некая предельная величина. Можно ли идти дальше? Можно ли, став философом, то есть достигнув максимально возможного и предельного, разочароваться?

 

240. Что значит это философствование всерьез?

Не означает ли оно жизни всерьез? Может ли быть несерьезной жизнь? Жизнь серьезна сама по себе, поскольку это жизнь. Что философия добавляет жизни? Не происходит ли философия из самой жизни? Не порождает ли сама жизнь философию? Всегда есть философия и есть жизнь. При всем различии философии и жизни общее у них сильнее и значительнее. Вражда между ними есть видимость вражды, видимость с точки зрения людей, не способных ни к философии, ни к жизни. Заурядные люди создают миф о несовместимости жизни и философии, потому что в действительности не хотят ни жить, ни философствовать. А жить значит философствовать и философствовать значит жить – это и есть последняя (не как числительное) истина жизни и философии. Философия есть жизнь, а жизнь есть философия. И не какая-то особенная философская жизнь, жизнь странных философов, а просто жизнь, жизнь как таковая. Философия рождается из глубин самой жизни, хватает жизнь за «жабры», вопрошает ее, отрицает, поносит и порицает, страждет, отчаивается, но именно потому и живет человек своей человеческой жизнью. Философия делает жизнь человека человеческой, осмысленной, что значит: попавшей под вопрос, под самый страшный вопрос. Философия не есть дело каких-то особенных людей (философов), людей, обладающих особым, философским складом ума, и не есть деятельность сродни какой-либо эстетической, научной или прочей деятельности, исходящей из частного таланта и узкого дара человека. Философия происходит из самой жизни и из самого человека. Тот, кто отказывается от философии, отказывается от жизни. Вот почему главный вопрос философии – это всеобщий вопрос, вопрос, касающийся не отдельных людей (ученых или неученых, верующих или неверующих, талантливых или неталантливых), вопрос не о том, как устроено мироздание, а о том, в чем суть подлинной жизни. Никакой игры, никакого сна и притворства, никакого чудачества и шарлатанства, никакого безумия и позы, только один-единственный вопрос о подлинной жизни. И единственно честным и разумным ответом будет такой: подлинная жизнь есть жизнь в философии. Это и есть философствование всерьез.

 

241. В чем наша задача?

Наполнить мир культуры философскими текстами. Еще слишком мало философских текстов, поэтому так уныла и скучна, так несовершенна, так безобразна и безобразна наша жизнь.

 

242. Где же искать философию?

Где угодно и нигде. Где угодно, потому что философский эрос вездесущ; он наполняет животворящим дыханием смысла все сущее, всякую живую человеческую душу, безотносительно к тому, ведает ли она что-либо о существовании самой философии или нет. И, увы, нигде, потому что философия, истинная философия, редка и трудна, как редко и трудно все истинно прекрасное. В ней есть парадоксальное сочетание всеобщности и уникальности, общедоступности – и недоступности ни для кого, принципиальной открытости – и абсолютной закрытости, кристально чистой ясности и прозрачности – и абсолютной непонятности.

 

243. Почему так мало философии?

Несмотря ни на что, философии действительно мало, как мало и других достойных вещей: благородства, мужества, отваги, честности, истины, добра и красоты; гораздо больше серости, подлости, лжи, гнусности, уродства. В исключительные и лучшие минуты истина сияет во всем блеске всех своих добродетелей. Это сияние ни с чем несравнимо. Но такое происходит крайне редко, вот почему и философия – крайне редкое явление. Ведь давно известно, что все прекрасное так же редко, как и трудно.

 

244. Почему все-таки философия – самая лучшая вещь в мире?

Именно лучшая. При всей неопределимости слова «лучше» всегда понятно, о чем идет речь. Конечно, про многое можно сказать, что оно – лучшее. Но самая лучшая вещь в мире все-таки одна – это философия, ибо здесь имеется какая-то еще неведомая перспектива для существования всего сущего.

 

245. Что происходит сейчас?

«Век поэтов» (и не только поэтов) закончен? Возможно, что и поэзия не вечна, но это становится понятным лишь в философской перспективе. Сама философская перспектива не связана ни с какой культурной ситуацией. Каждая эпоха однажды уходит от философии – и тогда наступает ее закат, упадок, конец. Возвращение к философии есть возрождение – рождение новой культуры, новой жизни. То же самое и с человеком. Сегодня мировая культура находится в состоянии ухода от философии, в забвении того, что есть философия, и того, что философия есть. Поэтому так много всяких философий при отсутствии Философии. И потому, что Философия не «захватила» никого, так много людей, «занимающихся» философией. С самой философией не произошло ничего, что-то произошло с человеком. Она вернет себе универсальность, то есть всеобщность, тогда, когда хотя бы некоторые люди всерьез займутся философским делом. Призывать всех к философии так же нелепо, как и принуждать всех к любви. К философии должны пробудиться некоторые. Тогда философия вновь станет оплодотворять людей светом надежды и смысла. Это уже будет новая эпоха, рожденная новой, то есть вернувшей себе исконную сущность, философией. Философия вернет себе философичность, вернув себе аристократическую сущность, только когда философией вновь по-настоящему займутся единицы, а ее плодами будут пользоваться все.

 

Заключение

О чем бы мы ни говорили, куда бы ни вела нас мысль, мы всегда придем к философии. К философии как пристанищу мысли и судьбы, тому берегу, на котором бытие берет свое начало. Мы предельно одиноки, но только философия дает нам по-настоящему понять это. Возможно, что мы не только одиноки, но и счастливы; и опять же только философия обещание счастья делает наиболее полным. Счастье нашего одиночества – вот что дает нам почувствовать философия. Не как наука в рамках культурной традиции, но как предельно возможное осознание своего места, своего положения, своей судьбы. Как еще мы можем понять себя, если будем обращаться к тому, что ниже нас или выше нас, что не наше? В философии мы обнаруживаем предельную близость к чему-то близкому и родному. Ностальгия и есть то, что может нам дать философия, поскольку мы сущностно ничему не принадлежим. Но мы хотим принадлежать, мы чувствуем боль и тоску нашей непринадлежности. И философия приближает нас к этим состояниям. Что такое философия, каковы ее природа, сущность, происхождение, определение и прочее, мы не знаем; более того, все это нам должно быть глубоко безразлично, ибо это все – игры праздного ума. Философию нельзя ни изобрести, ни придумать, ни улучшить, ни ухудшить. Философия всегда есть, и мы посредством нее приближаемся к своим потаенным истокам.

Содержание