Лопе де Вега, или Дитя бурных страстей

Однажды после полудня при неярком свете зимнего дня 1562 года, шестого года правления чрезвычайно ярого приверженца католической веры, короля Филиппа II, хрупкая худенькая женщина, чей силуэт, правда, был весьма «утяжелен» драгоценной естественной ношей, с большим интересом наблюдала за игрой света и тени на бледных лужах, покрывавших вымощенный каменными плитами двор. Она, без сомнения, задавалась вопросом, откуда взялись эти лужи и эти тени, или мечтала о том, чтобы поймать целый мир в бесконечную сеть этих постоянно меняющихся переплетений отблесков. Она была столь неподвижна, что ее можно было бы счесть «пленницей» какого-нибудь скульптора андалузской школы, пожелавшего увидеть в ней образец, с которого он стал бы ваять героиню сцены посещения Пресвятой Девой святой Елизаветы.

Если бы мы могли пройти сквозь время и проникнуть в те сокровенные помыслы, что порождала в ее головке мысль о неизбежности появления на свет ее младенца, то тогда, быть может, мы смогли бы постичь суть священного закона существования таинственных истоков человеческой гениальности. Когда Франсиска Фернандес дель Карпьо положила руку на оконную задвижку, чтобы открыть окно, в тот же миг ее рука окрасилась в красный, желтый и голубой цвета, как крыло экзотической птицы. Те, кто любит различные символы и придает им значение, те, кто увлекается расшифровкой предзнаменований, могли бы заметить, что в тот миг только ее лицо было освещено лучами заходящего солнца и что ее взгляд жадно вбирал в себя эти последние лучи. О, сколько счастливых предзнаменований для пера и разума!

Если бы мы следом за ней обратили бы свои взоры к уходившей вдаль улице, мы вместе с ней могли бы увидеть перенаселенный квартал около площади Пуэрта-дель-Соль, где несколько горящих факелов отбрасывали круги света на тонкий слой свежевыпавшего снега, который топтали небольшие группы о чем-то тихо шептавшихся людей, проскальзывавших между замерзшими фонтанами по направлению к арке, образованной «Воротами Гвадалахары», и находившихся под защитой башни Луханес.

В синеватых сумерках, создававших странную атмосферу всеобщего соучастия в некоем заговоре и всеобщего восторженного ожидания чуда, можно было различить прозрачные намеки, обращенные к тем, чей разум может проникнуть в лучезарные сферы сути природы вещей, к тем, чье воображение может постичь суть истоков человека и уловить это ощущение некой дрожи, что побуждает нас попытаться выведать тайну рассвета новой жизни. Внезапно город, словно оцепеневший от холода и продрогший от резких порывов ветра, озарила ярким пламенем чудесная процессия. Освещенные светом факелов, из тени выплыли гарцевавшие на скакунах всадники, сопровождаемые целой толпой слуг, и эта шумная процессия прокладывала себе дорогу сквозь сборище любопытных зевак; кстати, кое-кто из зевак при этом осенял себя крестным знамением. Из приотворенного только что окна тоже изливался на улицу теплый желтоватый, янтарного оттенка свет, как бы бросавший вызов мраку улицы. Тишина и шум словно бы слились воедино, чтобы внезапно вместе погрузиться в неведомые глубины, где невнятно и грозно ревут и рокочут бесформенные тайны бытия и где самые рассеянные помыслы, как помыслы этой женщины, оказывают воздействие на будущее, предопределяя его… на будущее, измененное особенным, единственным и неповторимым литературным гением того, кого она носила под сердцем.

Но ее нынешнее спокойствие, однако, пришло на смену самым страшным бурям страстей, точно так, как порядок приходит на смену хаосу. Ибо ничто так не похоже на любовь, как ад, как говорила жившая в то время святая Тереса Авильская. Для людей любовь — источник всех противоречий. Не состоит ли и сама душа из совокупности ужасных ядов, получающихся в результате мгновенной концентрации всех ее сил и всех ее радостей и наслаждений? Первые порывы страсти Франсиски Фернандес дель Карпьо были освящены законом и дали ей священные права; она предпочла потерять дом и имущество, чтобы только не потерять эту любовь. Она отказалась бы даже от солнечного света ради нее! Эти созданные небесами узы предопределили ее судьбу точно так же, как возбуждали в ней приступы неистовой, бешеной темной ярости и праведного гнева, заставившие ее в начале 1562 года покинуть благородный город на берегах реки Писуэрги — Вальядолид, чтобы прибыть в Мадрид, новую столицу королевства, в город, который ее муж, Феликс де Вега Карпьо, влекомый некой навязчивой идеей, а вернее, капризом, избрал в качестве места проживания, покинув семью. Чтобы заглушить терзавшие ее сомнения и вернуть себе законные права, отнятые соперницей-узурпаторшей, Франсиска Фернандес дель Карпьо, очень походившая характером на отважных астуриек, от которых она вела свой род, отправилась в путь ради повторного завоевания беглеца, ибо изречение, гласящее, что несчастье закаляет сильных духом, совершенно справедливо.

Прибыв в город, еще не окруженный толстыми крепостными стенами, которыми позднее одарил его Филипп IV, Франсиска без труда проникла в лабиринт этих узких улочек, где на каждом углу кипели и булькали стоявшие на треножниках огромные котлы, в которых готовились разнообразные яства из бобов, чеснока и лука, привлекавшие своим запахом и дворян, и их слуг; и все эти звуки создавали в этом лабиринте свой особый ритм. Итак, Франсиска прошла по Калье Майор, еще не отличавшейся теми прекрасными пропорциями, которыми она поражает сейчас, и вскоре оказалась на площади Аррабаль, пересекла ее и остановилась, чтобы перевести дух, под портиком большого здания.

Она ступила под сень аркад, где было очень многолюдно, однако же она шла так, словно находилась посреди безлюдной пустыни, хотя ее и толкали со всех сторон, но она никого не видела и ничего не слышала, ибо среди всех голосов и городских звуков прислушивалась лишь к одному голосу — голосу мстительницы-смерти, окончательно погрузившись в приводящие в оцепенение одуряющие размышления и потерявшись в них. Усталость завершила дело и усыпила ее сознание.

Желание, сподвигнувшее Франсиску отправиться в Мадрид, было удовлетворено: она нашла Феликса де Вега Карпьо и одержала победу над своей соперницей, чье имя история даже не сохранила. Последовали примирение и покаяние. И если за чувством ревности раньше все более отчетливо проступала мысль о смерти, то теперь из прощения изливался мощный поток жизненной силы Лопе де Вега, которому предстояло стать «поэтом земным и небесным», «средоточием всех чудес», человеком, которого Сервантес впоследствии назовет «Фениксом человеческого духа и разума» из-за его бесконечной способности к возрождению и обновлению собственного гения; надо сказать, что это прозвище придется как нельзя кстати тому, кто станет счастливым плодом любви, возрожденной из пепла. Итак, для Лопе все началось в атмосфере некоего озарения, предвещавшей всеобщее ликование, в атмосфере грядущего апофеоза.

История его рождения, ставшего результатом счастливой развязки приключений, связанных с изгнанием и разнообразными волнениями, будет представлена здесь в восстановленном виде, как объект поэтического исследования, произведенного брошенным назад взором самого заинтересованного лица и совершенным под влиянием и на основе некоего послания, написанного им к одной перуанской поэтессе и опубликованного в 1621 году. Эта дама, жившая очень далеко от поэта, на другом краю земли, за морем, влюбилась в него и в его славу и получила в ответ на все свои вопросы и восторженные восклицания послание, адресованное ей, в котором она, правда, выступила не под своим именем, а под пасторальным, то есть заимствованным из пасторального романа, под именем одной из последних возлюбленных Лопе — Амарилис, но не просто Амарилис, а Амарилис Индийской (надо отметить, что в те времена в Испании Новый Свет все еще именовали Индиями, хотя, конечно, уже было известно, что Америка лежит очень далеко от той Индии, на поиски которой отправился Колумб. — Ю. Р.).

«На границе того вышитого тысячами разноцветных нитей ковра, что покрывает Кастилию, возвышаются благородные горы, где находится долина, которую испанцы называют долиной Каррьедо.

Именно там в стародавние времена Испания собралась воедино, именно там ее начало. Но какое дело тому, кто нынче стал тонким камышом, до того, что родился-то он лавром?

В тех краях деньги — большая редкость, и земля почти ничего не стоит, а потому мой отец покинул старинные владения семейства Вега, вот так благородное сословие изгоняет из своих рядов бедных.

Его супруга, ослепленная ревностью, однажды последовала за ним в Мадрид, где он воспылал любовью к испанской Елене, похожей на греческую Елену.

В Мадриде супруги помирились, и в тот день был заложен первый камень в основание памятника моей жизни, покоившегося на умиротворении, воцарившемся в ревнивом воображении моей матери.

Итак, я родился из ревности. Какое замечательное рождение! Я предоставляю вам самим увидеть некое предзнаменование для жизни, начавшейся под покровительством таких страстей в такой час».

Рождение и происхождение

Лопе Феликс де Вега Карпьо родился 25 ноября 1562 года (6 декабря по григорианскому календарю), в День святого Лупа, мученика-епископа Веронского, и младенца по обычаю, бытовавшему в Испании, нарекли испанским вариантом его имени, присовокупив к нему имя отца — Феликс. Кстати, имя, данное будущему драматургу при крещении, было в очень большой моде в Италии в XV веке, но в Испании употреблялось тогда редко; оно соответствовало имени святого, звучавшего по-французски как Луп, а по-испански как Лопе. Наш поэт не преминул неоднократно по разным случаям ставить свою подпись в латинском варианте: «Lupus a Vega Carpius» и играть на этимологии своего имени, роднившего его с волком (Lupus и loup по-латински и по-французски означает «волк». — Ю. Р.).

Как бы там ни было, это было простое и короткое имя, состоящее из четырех легко произносимых звуков или из двух слогов, произносившихся раздельно, так, словно ударение падало на гласную второго слога: Ло-пé.

Лопе де Вега родился на полтора года раньше Шекспира, рядом с тем местом, где предстояло умереть Кальдерону де ла Барке — вот так Провидение распорядилось временем и пространством, — около Пуэрта-де-Гвадалахара (Ворота Гвадалахары), остатков средневековой крепостной стены, в доме, давно привлекавшем всеобщее внимание и принадлежавшем семье Херонимо де Сото, известного в те времена мадридского архитектора и строителя. Чтобы быть более точной, скажу, что дом этот находился в той части Калье Майор (Главной улицы), которую совсем недавно мадридцы называли Асера Анча (Широкий тротуар), между Ла Кава-де-Сан-Мигель (ров святого Михаила) и улицей Миланцев, как раз напротив тех развалин крепостной стены, что соединяли два квартала и образовывали сводчатую арку, именуемую Пуэрта-де-Гвадалахара.

Века ничего не сохранили от этого жилища, хотя оно и являлось весьма драгоценным для тех, кто склонен с благоговением вспоминать о его знаменитых жильцах; увы, напрасно мы стали бы искать хоть какие-нибудь следы этого дома там, где он предположительно находился, на четной стороне Калье Майор, а ведь некоторые эрудиты в начале XX века без сомнений делали там фотографии, в особенности дома под номером 48, где сейчас возвышается отвратительное здание из стекла и бетона одного из отделений Сберегательного банка Испании. То же самое произошло и с приходской церковью Сан-Мигель-де-лос-Октойес, где был крещен юный Лопе 6 декабря 1562 года, несколько дней спустя после появления на свет божий; крестил дитя преподобный отец Муньос в присутствии Антонио Гомеса, его крестного отца, и супруги Антонио Гомеса — Луисы Рамирес, крестной матери Лопе, как о том свидетельствует чудом сохранившийся документ, то есть акт о крещении.

Эта церковь практически находилась напротив того дома, где родился Лопе; она стояла там, где соединяются улица Сан-Мигель и улица Чамберго (Широкополых шляп), и дважды становилась жертвой огня. Первый раз это произошло 16 августа 1590 года, вскоре после того, как из нее забрали акт о крещении Лопе, чтобы на печатном станке в типографии сделать с него копию; во второй раз это случилось день в день через двести лет, 16 августа 1790 года, во время ужасного пожара, опустошившего Пласа Майор и оставившего от церкви всего лишь развалины, которые были разрушены в эпоху вторжения в Испанию наполеоновских войск. Потеря эта тем более вызывает горькие сожаления, что Филипп III после восшествия на престол в 1598 году лично руководил процессом ее восстановления, и по его воле она опять стала великолепным и просторным храмом, каким ее увидел уже взрослый Лопе. Церковь эта была богато украшена множеством картин и дорогих предметов церковной утвари, особенно прекрасны были алтарь и величественные заалтарные образа, на золоченых рамах которых мерцали отблески сотен и сотен свечей, установленных в огромных канделябрах. Стены церкви, инкрустированные плитками разноцветного мрамора, изящно изгибались, образуя крохотные часовенки и приделы, своды коих поддерживали колонны из порфира. В церковь стекались верующие с соседних улочек, а по окончании богослужения там можно было увидеть, как благородные дворяне погружали пальцы в огромные раковины, чтобы затем передать священную воду высокородным дамам, носившим на поясах множество медальонов с изображениями святых и длинных, изукрашенных лентами четок. Когда в церкви отмечали какой-нибудь религиозный праздник, вокруг нее на газонах разбивали цветочные клумбы, в середине которых располагались фонтаны, чьи струи низвергались в глубокие серебряные чаши, а вокруг них росли апельсиновые деревца и кусты жасмина в человеческий рост высотой, и источаемое цветами и плодами благоухание смешивалось, образуя аромат более утонченный, чем запах ладана, исходивший из кадильниц.

Эта приходская церковь, привлекшая к себе внимание самого монарха, церковь, которую посещали придворные, располагалась по соседству с живописным и колоритным кварталом, где обитали ремесленники и где обосновался отец Лопе, мастер, владевший искусством вышивания (в некоторых исследованиях говорится, что отец Лопе был не просто вышивальщиком, а золотошвеем. — Ю. Р.). Позднее этот квартал был снесен, и на его месте возвели крытый рынок в стиле парижского павильона Бальтар, или Бальтард (где сейчас проходят самые известные выставки кошек. — Ю. Р.). И по сей день, несмотря на значительные изменения, произошедшие в городском пейзаже, названия улиц представляют собой как бы отметины на искаженном суетой и суматохой лике города и доносят до нас как эхо память о тех многочисленных профессиях, представителей которых новая столица притягивала к себе как магнитом: улица Бордадорес (Вышивальщиков), Колорерос (Красильщиков), Херрадорес (Кузнецов, или Кузнечная), Кабестрерос (Шорников), Латонерос (Медников), Дорадорес (Позолотчиков). В этой богатой церкви и проходила скромная церемония крещения отпрыска семейства с неясным прошлым с точки зрения происхождения предков, но со славным будущим.

Лабиринт предков

Секрет жизни, погребенной в тени веков, разумеется, не следует пытаться разгадать, роясь в кипе астрономических таблиц и прочих записей, но всякое конкретное указание на какие-либо сведения возбуждает, интригует и призывает к исследованию фактов. Вот так действует на нас и этот простой, чудом сохранившийся документ, это свидетельство о крещении, чей лаконизм вовсе не отменяет его важности. В нем многое, как говорится, «опущено», то есть отсутствует, но даже в этих упущениях есть свой особый смысл, и документ этот дает нам сведения о том, из какого рода ведет свое происхождение наш герой. Его прямые ближайшие родственники, а также крестный отец и крестная мать своими фамилиями объявляют нам о своем скромном, незнатном происхождении, ведь у них нет перед фамилиями частицы «де», свидетельствующей о принадлежности к дворянству, нет у них и других признаков благородного происхождения, вроде слов «дон» или «донья»; однако же в то время претензии самих родителей Лопе на благородное происхождение были широко известны. Эти робкие поползновения, вероятно, были как-то связаны с их, как мы бы сейчас сказали, малой родиной, с местами, где долгое время жили их предки. Как нам о том поведал сам Лопе де Вега в «Послании к Амарилис», колыбель или родовое гнездо семейства располагалось в живописной долине Каррьедо, на северном склоне Астурийских гор, неподалеку от города Сантандера. Надо сказать, что в тех краях многие руководствовались твердым коллективным убеждением, широко, кстати, распространенным, что некоторые семьи, как, например, семья Лопе, принадлежат к очень древней прослойке дворянства, чье происхождение восходило к славным потомкам вестготов, удалившимся в эти края после сокрушительного поражения в битве при Херес-де-ла-Фронтера, в края, именуемые в Испании либо Бургосскими, либо Астурийскими горами, либо просто Астурией. Они унесли туда с собой впоследствии знаки принадлежности к некоему определенному общественному слою ради сохранения свободной веры новой Испании, сделав священными те края, где зародилась Реконкиста (то есть процесс освобождения Испании от власти мавров. — Ю. Р.) под предводительством Пелайо, их первого героя. Вот почему все население этой провинции требовало признать свою принадлежность к благородному сословию; не зря Кеведо называл Астурию «колыбелью дворянства, ведь всякий астуриец, подобно одному из действующих лиц романа Сервантеса про приключения Дон Кихота, мужу дуэньи, говорил про себя, что он такой же „идальго“, то есть такой же дворянин, как король, потому что он родом из Астурии».

Абсолютно неоспоримая принадлежность к благородному сословию, избавляющая от необходимости упоминания титулов и от всяческой «систематизации», заключается в употреблении слова «дон». Однако это слово, которое в то время широко использовали и которым часто злоупотребляли, никогда не украшало имя отца Лопе; не украшал женский вариант «донья» и имени его матери, за одним-единственным исключением, которое, пожалуй, можно назвать весьма показательной аномалией, в чем-то даже разоблачительной. Действительно, во время судебного процесса, связанного с обвинениями, выдвинутыми впоследствии против самого Лопе, его мать фигурировала иногда под именем доньи Франсиски Фернандес де Флорес, а иногда как Франсиска дель Карпьо. Эта занятная инфекция, выражавшаяся в желании непременно принадлежать к благородному сословию, быть может, проистекала из того «права родной земли», о котором речь шла выше, или из близкого родства по материнской линии, так как дядя поэта, инквизитор дон Мигель дель Карпьо, занимал высокий пост, был одним из высокопоставленных иерархов церкви, отправлял службы в кафедральном соборе города Кадиса; кстати, сам Лопе во время пребывания в Севилье какое-то время жил у дяди в доме и именно о нем столь пылко писал в посвящении, предшествующем пьесе «Прекрасная Эсфирь».

Однако сам Лопе никогда не применял слова «дон» ни в одном из своих писем, где стоит его подпись. Став кавалером ордена Святого Иоанна Иерусалимского, он не присвоил себе этого звания. Скорее его можно было бы, как говорится, поймать на том, что он, по его собственному выражению, в своей пространной переписке с негодованием и возмущением писал о «приниженности его крови» и «дома» (имея в виду род, семью), писал с тем блеском и с тем глубоким чувством гордости, которые Сервантес подарил своему герою, Санчо Пансе, который, якобы став губернатором острова Баратария, говорил:

«Но кого это называют доном Санчо Пансой?

— Вашу Милость, — ответил интендант.

— Братец, — сказал Санчо, — заметьте, что я не зовусь доном Санчо и что никто никогда из моего рода не носил сего титула. Меня зовут Санчо Панса и все, моего отца звали Санчо, моего деда звали Санчо, и все они были просто Панса, а не доны и не доньи».

Но чтобы быть уже совсем точными и верными исторической истине, мы должны упомянуть об отклонении от обычного поведения, когда, вступив в полнейшее противоречие со щепетильностью и с приверженностью принципам простоты, в 1598 году Лопе де Вега позволил себе присвоить герб рода дель Карпьо и изобразить его на титульном листе первого издания «Аркадии» со всеми девятнадцатью башнями родового замка, за что и подвергся яростным нападкам со стороны своих литературных собратьев. Конечно, за всем этим немного наивным желанием Лопе найти для себя высокородного родственника, а именно Бернарда дель Вега Карпьо, явно вырисовывается прежде всего интерес Лопе к геральдике. Однако подпись, помещенная Лопе в самом низу титульного листа, гласившая: «Если герб принадлежит Бернардо, то невзгоды — мне», — свидетельствует о том, что он был далеко не глуп и что явно содержащие упрек строки Гонгоры были чересчур жестокими и лишними:

Мой милый Лопе, сотри-ка Эти девятнадцать башен с твоего герба, Ибо все они созданы из ветра, И я боюсь, что у тебя Не хватит сил на столько башен.

Жестокие слова, идущие от скованных льдом глубин сердца, резкий выпад одной души против другой, и как все это далеко от почтительного уважения, которое Лопе сумел выразить Гонгоре и с которым относился к простому ремесленнику, своему отцу.

Об отце Лопе, мастере-вышивальщике, охваченном страстью к новой столице

Плоды моего естества и моей удачи, Эти стихи, коим ты обучал меня, еще когда я лежал в колыбели, Преисполненные нежности воспоминания о любимой Первопричине и основе Того существа, которым я Являюсь и самим существованием Коего я обязан тебе.

Вот так Лопе, вспоминая отца, превращал его в поэта, пробудившего в нем самом поэтический талант. Вероятно, стихи, которые он слышал в колыбели и которые по веским причинам остались неведомыми последующим поколениям, сочинялись во время кратких минут отдыха, украденных мастером-вышивальщиком у трудового дня. От этих стихов не осталось ничего, кроме воспоминаний, выплывающих из младенчества, из лимбической коры головного мозга, из той загадочной и почти виртуальной сферы, что однако же обладает живительной силой и способностью к возрождению и к многократному бесконечному возврату к прежнему. Ибо точно так же, как в игре зеркальных отражений, нам позволено увидеть начальный этап жизни, так в данном случае через картины детства Лопе мы видим и жизнь его отца. В поэме сына перед нами предстает жизненный путь отца, эта довольно короткая, ограниченная рождением и смертью траектория, которая может блистать, как луч маяка, устремленный к горизонту; быть может, это мираж или некое заколдованное место, в котором мы угадываем время, пространство и действие, которые были его временем, пространством и действием. Мы наблюдаем за отцом и сыном в многоцветье этой новой столицы, избранной Филиппом II, чтобы из нее править миром, в этом центре «новой городской черты», как называли Мадрид современники Лопе.

Феликс де Вега был выскочкой, добившимся успеха, парвеню, первоначально движимым грехами молодости, заблуждениями и даже распутством, хотя, наверное, руководил им еще и дар глубокого инстинкта, дарованный Провидением и многое предопределивший. Ведь ради осуществления своей профессиональной деятельности в качестве вышивальщика он должен был потеснее «жаться» к сильным мира сего, держаться поближе к тому месту, где сосредоточивалась роскошь. Но где бы он все это нашел, если не в Мадриде? Где бы мог лучше продемонстрировать свое искусство, если не рядом с людьми, пребывающими в твердой уверенности, что им, для того чтобы соответствовать своему положению в обществе, сохранить его и утвердить свою власть, надлежит следить за своей одеждой и заботиться об украшении своих жилищ. Разве не должен свет выказывать почтение к тем, кто производит столь огромные траты ради него? Феликс де Вега услышал сей призыв, и это всеобщее стремление к роскоши сулило ему большие виды на будущее, что пробудило в нем всю поэзию удовлетворения желаний: тонкое белье, рубашки, камзолы, ливреи, расшитые обшлага рукавов, лацканы, баски, кармашки, шарфы, перевязи, коврики, подушки, бесконечное множество мелких предметов — о, сколько возможностей для вышивальщика! Добавим также, что эта новая, недавно рожденная столица привлекала благородных дворян, титулованных господ и владетельных сеньоров, прибывших туда в сопровождении более чем двадцати тысяч чиновников и служащих, на которых присутствие в городе короля действовало как магнит; новая столица всегда держала свои ворота открытыми для всех ремесленных цехов, не ограничивая их количества, как того требовала юридическая практика в других городах королевства.

Через несколько месяцев Феликс де Вега мог констатировать, что сам факт того, что он обосновался в Мадриде и начал свою мадридскую жизнь с таким пылом, принес добрые плоды. Обустройство на новом месте, точные расчеты и налаживание дела — все было сделано превосходно и с великим тщанием, и вот он уже стоит на пороге своей мастерской, весь во власти помыслов о грядущих победах и завоеваниях, погруженный в шум большого города, словно нарочно сгущавшийся в этом «месте стратегического назначения», коим стала площадь Пуэрта-де-Гвадалахара, пешеходы, кареты, просители и торговцы которой представляли собой чрезвычайно живописное зрелище. Именно здесь, на этой площади, в период правления Филиппа IV, третьего короля, при котором протекала жизнь Лопе, будут вывешены тексты его законов, направленных против роскоши и чрезмерных расходов, принятых для того, чтобы положить конец или хотя бы обуздать хвастливое мотовство жизни, где роскошь выставлялась напоказ и ради этого совершались немыслимые затраты. Но это общественное потрясение оказалось тщетным, ибо благочестивым намерениям общества, увлекаемого головокружительным вихрем своего сверхбогатства, был положен конец взрывом сумасшедшего хохота: молодые шутники, сорвав текст закона со стен, подожгли свитки бумаги, а потом привязали эти горящие факелы к хвостам собак и те разбежались в разные стороны, гонимые страхом.

Но сейчас, когда над столицей занималась заря благоденствия, хозяин мастерской, господин вышивальщик, ощущал себя тесно связанным с жалкими жилищами из кирпича, сделанного из смеси глины и соломы, с лачугами, что примыкали к его собственному домишке и словно бы лепились друг к другу, создавая невообразимо запутанный лабиринт улочек, чье «говорящее» название «Выйди, если сможешь» («Sal si puedas») определяло конфигурацию этого района. Над крышами домов там и сям торчали колокольни, как бы выдававшие факт присутствия церквушек, словно запрятанных среди скопища домов; эти колокольни впивались, как чернеющие зубы, в светло-голубую полоску неба. Направо от дома Феликса открывался вид на более свободное пространство «его» улицы, Калье Майор, длинной и широкой, на которой было так светло, что она, пожалуй, могла соперничать с Калье-де-Аточа, с которой она пересекалась около Пласа дель Аррабаль, пробуждая мысли о дворянстве, богатстве и празднествах, ибо именно там впоследствии проводились самые пышные придворные церемонии и устраивались самые торжественные празднества. С противоположной стороны Феликс де Вега мог бы разглядеть как бы чуть спрятавшуюся другую площадь, тоже бывшую средоточием разнообразных зрелищ и развлечений, хотя и гораздо более скромных размеров: площадь Пуэрта-дель-Соль (Врата солнца); ее можно назвать «точкой прицеливания» и «главной точкой наблюдения» за городом, именно там можно было созерцать, как «король-солнце» проезжал под аркой знаменитого небольшого замка, сооруженного в 1520 году, чтобы защитить Мадрид от наступления сил Комунидадес, этой фронды знати; как говорят, на фасаде замка на выпуклом круглом барельефе был изображен так называемый солнечный маскарон, то есть архитектурная деталь, нечто вроде декоративной маски. Напротив (если мысленно начертить трапецию и вписать в нее различные сооружения) возвышался дом, а вернее, дворец графов д’Оньяте и чрезвычайно посещаемая церковь Буэн-Сусесо (что означает «успех, удача»). Ее название считалось добрым предзнаменованием, и к вечерней службе стекался народ с многолюдных улиц Калье-де-Алькала и Калье-де-Сан-Херонимо, а по утрам здесь как бы «назначали свидание надежды»: слуги и лакеи, желавшие предложить господам свои услуги, собирались под кровами часовенок и приделов, находившихся в церкви. Напротив этого храма находился прекрасный фонтан, известный и ценимый не только из-за качества воды, но и из-за своей примечательной архитектуры: сие сооружение из лазурита и алебастра завершалось изображением женской груди, символа плодородия. В 1625 году, когда флорентийский архитектор Лудовико Турки присовокупил к нему бронзовых гарпий, слава фонтана стала еще громче, ведь теперь струи воды били из гордо и смело выпяченных грудей. Водоносы, слуги в ливреях родовых цветов своих господ суетились около него, наполняли водой глиняные кувшины и пользовались случаем, чтобы выслушать проповедь священнослужителя, еженедельно по пятницам устанавливавшего около фонтана свой налой.

От этих извилистых, заполненных пестрой толпой улиц взгляд уходил ввысь, к готическим башням монастыря Сан-Херонимо-эль-Реаль, построенного столетием ранее по указу короля Фердинанда Арагонского и королевы Изабеллы Кастильской (коих в истории именуют Католическими из-за их фанатичной приверженности католической вере. — Ю. Р.), далее взгляд устремлялся к колокольням соборов Сан-Луис и Сан-Хинес (названных так в честь святых Людовика и Генезия), а затем и к двум квадратным башням собора Сан-Фелипе. Эта церковь славилась своей лестницей, ибо на ней собиралось изысканное общество, как бы представлявшее собой в миниатюре весь королевский двор, и эта пестрая по своему составу толпа находила на этих ступенях нечто вроде парижского «Кафе де коммерс», то есть места, где можно вести праздные и пустые разговоры о политике; и собиравшиеся там господа слушали, как сочинялись различные истории, легенды и новости для будущих фельетонов и газетных статей, порожденные известиями, пришедшими из Старого и Нового Света; эта лестница была свидетельницей как возникновения самых смелых планов, так и крушения самых безумных надежд.

Оглядываясь по сторонам, Феликс де Вега видел, как город становился все более многолюдным и как у всех возникало желание жить на широкую ногу. В переливах радуги, пробегавших по этой пестрой толпе, чьи волны докатывались и до него, заполняя улицы и площади, он мог усмотреть обещание богатой клиентуры для своей мастерской, клиентуры с неограниченными потребностями.

На взгляд этого заинтересованного наблюдателя, ничто не могло показаться излишним и чрезмерным, потому что могло еще более возбудить ту щедрость, что окружала его, ту жажду роскоши в украшении одежды и предметов обихода, о которой говорили, что она достигла в Испании масштабов воистину разорительных и разрушительных. Кстати, следует заметить, что Феликс знавал и другой королевский двор, когда тот находился в Вальядолиде, временной столице, где он постигал основы своего ремесла у прославленных мастеров золотошвейного дела, например у Херонимо де Брукселаса, унаследовав от него целую сокровищницу секретов техники работы с различными материалами, собранную его учителем с великим тщанием. Ведь ремесло вышивальщика и золотошвея, хотя бы просто из-за того, что надо было сначала набросать эскиз будущего узора, требовало от мастера настоящего таланта художника, пристрастия к рисованию, к живописи, каковые у Феликса имелись и каковые он впоследствии передал Лопе, своему сыну. Отныне, находясь в постоянном контакте с этой толпой, обеспечивавшей его заказами не только на предметы повседневного обихода, но и на предметы роскоши, необходимые для бесчисленных празднеств и пышных торжественных церемоний, он работал как одержимый, и по звукам, доносившимся из мастерской, можно было угадать четкое и быстрое движение иглы, делающей стежок за стежком шелковой или золотой нитью, и под аккомпанемент этих бесконечно повторяющихся звуков, у которых был свой особый ритм, похожий на некую музыкальную модуляцию, призванную питать эту хвастливую, кичливую мужскую моду, не уступавшую в роскоши моде женской, и рождались настоящие шедевры ремесленника-художника.

Действительно, чрезвычайно строгие изображения благородных дворян на портретах Эль Греко, а также легенда, существовавшая более трех столетий и превратившая Филиппа II не то в монаха, не то в жестокого, сухого и зловещего чиновника-бюрократа, легенда, подвергшаяся сегодня радикальному пересмотру благодаря усилиям английской историографической школы, во многом способствовали тому, что реальный образ блестящего двора, существовавшего при монархе-эстете, человеке Возрождения, был очень и очень искажен, затемнен и очернен, а ведь те прекрасные одежды и украшения, что носили представители обоих полов, во многом и составляли прелесть и блеск этого двора. Золотой век был тогда на подъеме, в стадии начинающегося расцвета; еще не было и в помине прагматиков-тиранов, стремящихся ограничить до минимума пышность и красоту нарядов, роскошество коих чаще всего проявлялось не в буйстве и яркости цветов, обычно довольно сдержанных и спокойных, а в качестве тканей и богатстве вышивки, покрывавшей ткань так густо, что ее иногда почти не было видно, о чем свидетельствуют живописные полотна Алонсо Санчеса Коэльо и Хуана Пантойа де ла Крус, официальных придворных художников.

Черный, коричневый или бледно-алый бархат, расшитый шелком такого же цвета или золотыми нитями, тафта с позументами, золотая или серебряная парча, расшитая золотом или серебром, темно-лиловый атлас, отделанный вышивкой шелковыми нитями, галуны, петлицы с кисточками, канитель (тонкие золотые или серебряные нити), шнуры с металлическими наконечниками, подвески с драгоценными камнями — все это было основой основ искусства вышивания, искусства золотошвейного дела. Все эти мелкие детали можно было увидеть на лифах, юбках и фижмах дам, а также на камзолах, полукафтанах, штанах, коротких и удлиненных, благородных дворян. Эти предметы одежды отличались невероятным разнообразием, в особенности камзолы, сплошь шитые золотом и потому выглядевшие как латы. Камзолы также украшали черными и темно-синими лентами и витым шнуром, уложенным в замысловатые узоры. Что до дамских платьев, то чаще всего их шили из шелка цвета спелого граната с многочисленными вставками из парчи, украшали лентами и драгоценными камнями, а манжеты рукавов — роскошным кружевом.

Эти описания показывают, насколько важны некоторые детали, способные воссоздать истинную картину нравов общества, предоставившего привилегированное положение в нем умелому мастеру-вышивальщику. Опытный, искушенный взгляд Феликса де Вега жадно вбирал в себя все детали и мог уловить те знаки, что свидетельствовали о ранге клиента. Он узнавал, что вот в этих вышитых шелком лепестках цветов или в причудливой вязи орнамента применялся сложный шов «назад иголкой», а вот в том сочетании шерстяных и шелковых нитей, в узелках, изображающих цветочные тычинки, проглядывает прошлое — слегка подправленное, богатое на приключения и деньги. Кстати, Феликс де Вега мог похвастаться тем, что владел множеством технических приемов: он умел работать и на квадратных, и на круглых пяльцах, умел растягивать ткань на подставках и на особых растяжках, которые были предназначены для очень трудной работы: вышивания тонких узоров на перчатках, сумочках и кошелях, крепившихся к поясу. Он украшал вышивкой ткани и из хлопка, и из шерсти, и из шелка, используя витой шнур, тесьму и сутаж, а также золотые и серебряные нити.

Однако одной из главных его «специальностей» была вышивка, украшавшая церковные облачения и вообще одеяния священнослужителей. Его мастерская славилась искусством тончайшей вышивки золотом риз, стихарей и балдахинов для торжественных служб, а также умением нанести сложнейший орнамент на епитрахили, брыжи и прочие детали облачения. Он превосходно владел секретами искусства нанесения позолоты и умел украшать вышивкой золотой и серебряной нитью не только обычную, но и кружевную ткань. Благодаря тому, что у него в мастерской работали в основном женщины, он также испытал себя в таком чрезвычайно трудном деле, как вышивка ликов святых на хоругвях, что требовало приложения искусных и чувствительных женских рук; при нанесении на ткань изображений Пресвятой Девы, Христа и святых использовались тончайшие нити, не толще человеческого волоса, и эти шедевры называли «живописью, созданной иглой».

Вот так Феликс де Вега привлек в число своих клиентов многих представителей церкви, проживавших в Мадриде, чему в самом начале его карьеры, вероятно, способствовали его родственные отношения с дядей-инквизитором. С этой средой юный Лопе был очень хорошо знаком с детства, и именно там позднее он нашел поддержку и опору, чтобы пройти курс обучения в университете, а затем — чтобы сделать карьеру в лоне церкви.

Встреча, предопределившая очень многое

Жизнь Феликса де Вега резко изменилась, быть может, именно потому, что его мастерскую часто посещали священнослужители. Он сумел добиться, чтобы к его мастерской относились с должным уважением, чему в немалой степени способствовало как почтение, питаемое к важным особам, приближенным ко двору, так и доверие к самому мастеру, коим он в значительной мере был обязан именно тому, что у него столь почтенные заказчики. Превосходная репутация сыграла свою роль и возвысила его до того, что в своем цеху золотошвеев он стал выполнять функции эксперта, ибо к его услугам и знаниям стали прибегать, когда требовалось восстановить справедливость, особенно в ходе споров между ремесленниками и клиентами, которые не соглашались выплачивать большие суммы за крупные заказы.

Итак, с рождением Лопе началась для его отца новая жизнь, и появление последующих детей только укрепило его положение. Три года спустя родилась дочь Хулиана, крещенная, как и ее брат, в приходской церкви Сан-Мигель-де-лос-Октойес, а затем и второй сын, нареченный Хуаном, который, вероятно, погиб в 1588 году на борту корабля «Сан-Хуан», где он находился рядом с Лопе во время похода «Непобедимой армады» к берегам Англии. Итак, Феликс де Вега отказался от чрезмерных плотских утех, от увлечения коими не будет избавлен его сын, так и не ставший образцом праведной жизни; Феликс же отдался во власть безмятежного спокойствия жизни труженика, то есть обратился к созидательному труду под воздействием самой искренней набожности и самого чистого человеколюбия. Полагают, что ступить на сей путь добродетели Феликсу помогла очень многое предопределившая в его жизни встреча с человеком, ставшим его другом и отчасти духовным наставником и советчиком его семьи; вероятно, человека этого направило к нему само Провидение! При дворе сей праведник был известен своими добродетелями, высокими моральными принципами и чрезвычайной требовательностью к себе и другим. Звали его Бернардино де Обрегон. Сей выдающийся военачальник был приближенным дома Гонсало Фернандеса де Кордова, третьего герцога Сессы, потомку коего предстояло впоследствии стать покровителем Лопе де Вега и быть таковым на протяжении двух последних десятилетий его жизни.

Этот образец добродетели, каковым стал дон Бернардино, изначально таковым не был и проделал нелегкий путь к совершенству, что не оставило равнодушным Феликса и оказало сильнейшее катарсическое воздействие на его образ мыслей и поведение.

Дон Бернардино де Обрегон в своей бурной и преисполненной самонадеянной спеси молодости однажды пережил глубочайшее потрясение, заставившее его сменить роскошные, расшитые золотом одежды героя-любовника и галантного кавалера на сшитое из грубой шерстяной ткани монашеское одеяние. Так вот, однажды, прогуливаясь по одной из самых шумных, блестящих и богатых улиц Мадрида — по Калье-де-лас-Постас (улице Почт), он впал в ярость оттого, что некий неопытный подметальщик улиц допустил оплошность и обрызгал грязью (разумеется, невольно) нашего дворянина чуть ли не с головы до пят. Привыкший к любым свободным проявлениям гордыни и неумеренной властности, охваченный гневом дворянин покарал виновника сего происшествия, с силой ударив его по лицу. Однако же подметальщик, с которым обошлись столь жестоким образом, вместо того чтобы как-то попытаться отомстить за нанесенную обиду (а ведь такая попытка была бы вполне объяснима и оправдана тем, что чувство чести присуще в Испании любому человеку, даже простолюдину), кротко взглянул на дона Бернардино и произнес слова, преисполненные благородства и великодушия: «Пусть ваша милость примет мою нижайшую благодарность за эту пощечину, оказавшую мне честь и покаравшую меня вполне справедливо за мою оплошность. — И добавил: — Прошу вашу милость даровать мне прощение».

Дон Бернардино был настолько потрясен тем, что бедный подметальщик преподал ему урок смирения, что поспешил удалиться, сгорая от стыда. Сие происшествие способствовало тому, что вскоре он погрузился в размышления о своей жизни, и эти размышления не замедлили превратиться в страстные поиски в духовной сфере. Покинув свет, он посвятил свою жизнь уходу за больными и в конце концов основал монашеский орден, коему дал свое имя: Конгрегацию (или монашеское братство) братьев Обрегон.

И сотворил сын отца

Если верить ходившим о доне Бернардино слухам, этот человек, ведший праведную жизнь, стал своеобразным ангелом-хранителем мастерской Феликса де Вега и надежным советником мастера. Сам же господин ремесленник, пораженный примером дона Бернардино, старался ему во всем подражать, предавался похвальным размышлениям и праведным делам. Он сопровождал дона Бернардино, когда тот посещал мадридскую богадельню; Феликс отправлялся туда вместе с детьми, и они все, в том числе и Лопе, работали не покладая рук, мели и мыли полы, перестилали постели больных, поддерживали выздоравливающих, приносили им одежду и подарки.

Благочестивые и великодушные деяния этого святого человека произвели в душе Феликса де Вега глубочайшие перемены, которые проявились в восторженном увлечении мистицизмом, весьма созвучным его чувствительной, мятущейся душе, ищущей совершенства. Такие же склонности и характерные черты впоследствии обнаружатся в его пылком и порывистом сыне, всегда словно зажатом в тиски столь противоположных явлений, как доводящие до экстаза плотские утехи и приводящие в восторг духовные поиски.

Именно в тот период, когда Феликсу де Вега сопутствовал успех на профессиональном поприще и когда он пребывал в состоянии душевной экзальтации, фанатично предаваясь увлечению мистицизмом, и возникло между отцом и сыном то полнейшее духовное единство, та крепчайшая и нерушимая связь, которой Лопе будет гордиться и дорожить всю жизнь и, ставя свою подпись, всегда будет связывать воедино свое имя и имя отца, как о том свидетельствуют многочисленные подписи, поставленные им на рукописях. Демонстрируя таким образом свою сыновнюю любовь, Лопе, быть может сам того не ведая, поставил самого себя под знак, предвещавший плодовитость: ведь слово «felix» на латыни означало «плодовитый», а ведь плодовитость была не последним свойством его личности и таланта. Плодовит он был чрезвычайно, и плодовитость его превосходила все пределы человеческих способностей и возможностей.

Если невозможно подвергать сомнению тот факт, что пример отца оказал в раннем детстве огромное влияние на формирование личности Лопе в ходе сложного процесса самоидентификации и отождествления себя с отцом, о чем так много толкуют сегодня современные исследователи, то было бы и непростительной ошибкой недооценивать ту роль, которую сыграла в формировании его личности та жизнь, что кипела вокруг и картины которой ежедневно были у него перед глазами, тот ослепительный блеск, что исходил от новой столицы и от все возраставшей мощи власти, тот блеск, что сначала притягивал взор его отца, а потом и его собственный. Это постоянное состояние возбуждения и восторга, в котором он пребывал, эта головокружительная энергия, бившая в нем ключом и способная порождать как ангелов, так и демонов, нуждалась в том, чтобы он находился в «центре Вселенной», каковым был новый Мадрид, в том ядре, в том сердце королевства, где блистали самые великие умы, где воздух был буквально пропитан новыми идеями и где все постоянно обновлялось. Все улицы и площади этого города вскоре вновь оживут в вихре страстей, представленные как место действия его пьес, имевших оглушительный успех у публики, пьес, о которых мы еще будем говорить, когда придет время. Пуэрта-дель-Соль, улица Алькала, площадь Пуэрта-де-Гвадалахара, улицы Сан-Херонимо и Аточа, квартал Виктория станут теми декорациями, среди коих будут жить и действовать герои его знаменитых пьес, таких как «Ошибки любви», «Наказание благоразумного», «Воды Мадрида» и многих других. Осознание воистину сыновних уз, связывавших Лопе с Мадридом, неразрывно связано с осознанием крепости его уз с отцом, не утративших своей силы и после безвременной кончины Феликса де Вега в 1578 году; оно красной нитью прошло через всю жизнь драматурга, правда, совершенно не оставив места для выражения сыновней любви к матери, ибо слезы о ней, как это ни странно, совершенно отсутствуют в его творениях и письмах. Хотя Франсиска Фернандес дель Карпьо и пережила своего мужа на десять лет, память о ней как бы оказалась поглощена толщей времени, быть может, по той причине, что она смогла полностью принять мир, в котором она жила, и как бы раствориться в нем; Лопе же принял этот мир не сам по себе, а как наследие своего отца, как его достояние, перед которым тот испытывал душевный трепет и восторг, что и предопределило «счастливую планиду» сына и рождение его поэтического гения. В комедиях Лопе де Вега постоянно будет ощущаться восторженное отношение к незаурядной личности отца.