Саломон Толедано кичился тем, что говорит на дюжине языков и может свободно переводить как с них, так и обратно. Этот низенький и тощий человек тонул в своих мешковатых костюмах, которые, видимо, специально покупал на несколько размеров больше, чем нужно. У него были реденькие волосы и черепашьи глазки, не всегда позволявшие определить, бодрствует он или спит. Брился он раз в два-три дня, не чаще, из-за чего лицо его всегда казалось грязно-серым. В общем, если судить по внешнему виду, ноль без палочки, дон никто. А между тем он обладал уникальной способностью к языкам и слыл фантастически талантливым переводчиком. Его наперебой старались заполучить международные организации и правительства, но он так и не согласился занять постоянную должность, потому что в качестве free lance чувствовал себя вольной птицей да и зарабатывал больше. За все годы, что я отдал «профессии призраков», как он ее называл, мне не встречалось переводчика лучше и человека оригинальнее.

Все коллеги им восхищались, все ему завидовали, и очень мало кто любил. Трудно было вынести его болтливость, бестактность, нелепые ребяческие выходки и ничем не прикрытое желание всегда быть в центре внимания. Саломон Толедано выражался обычно витиевато и с пафосом, но вместе с тем весьма тривиально, потому что, зная язык в общем и целом, сознательно пренебрегал оттенками или местными особенностями, из-за чего часто выглядел неотесанным и даже грубоватым. Но было очень занятно слушать, как он рассказывает анекдоты, делится семейными воспоминаниями или описывает свои путешествия по миру. Я восхищался этим человеком, этим инфантильным гением. И готов был часами внимать его байкам, почему он в конце концов и проникся ко мне симпатией. Больше того, если мы вдвоем оказывались в переводческой кабинке на какой-нибудь конференции или конгрессе, Саломон Толедано уже ни на миг не отлипал от меня.

Он родился в семье сефардов в Смирне, и дома у них говорили на ладино, потому что считали себя «не столько турками, сколько испанцами, хотя и отставшими от истории на пять веков». Отец его вроде бы занимался торговлей или был преуспевающим банкиром, во всяком случае, нашел возможность послать Саломона учиться в частные школы Швейцарии и Англии, потом — в Бостонский и Берлинский университеты. Еще до получения диплома Саломон знал турецкий, арабский, английский, французский, испанский, итальянский и немецкий, а став дипломированным специалистом по романской и германской филологии, несколько лет прожил в Токио и на Тайване, где выучил японский, китайский и местный диалект. Со мной он всегда говорил по-испански, но его испанский был слегка архаичным — например, переводчиков он называл «толмачами». Поэтому мы и прозвали его Толмачом. Иногда, сам того не замечая, он перескакивал с испанского на французский, или английский, или на какой-нибудь более экзотический язык, и тогда мне приходилось прерывать его и просить, чтобы он вернулся в мой крошечный — по сравнению с его собственным — лингвистический мирок. Когда мы познакомились, он начал учить русский и через год усиленных занятий уже мог читать и говорить гораздо свободнее, чем я, хотя у меня на проникновение в тайны кириллицы ушло пять лет.

Чаще всего он переводил на английский, но, если возникала необходимость, также на французский, испанский и другие языки, и я не уставал восхищаться беглостью и легкостью, с какими он изъяснялся на моем родном языке, хотя никогда не жил ни в одной испаноговорящей стране. Он не был начитанным человеком, мало интересовался культурой, его занимали исключительно грамматики и словари. Досуг он посвящал филателии, хотя имел и еще одно, не слишком распространенное, увлечение — коллекционировал оловянных солдатиков, и в этой области был не менее компетентен, чем в языках. Невероятное впечатление получал тот, кто слушал, как Саломон говорит по-японски или по-китайски: он тотчас, возможно сам того не замечая, преображался, перенимая повадку, жесты и мимику восточных людей, — словом, был настоящим хамелеоном. Благодаря ему я открыл для себя, что талант к языкам — такая же загадка, как и способность некоторых людей к математике или музыке, и никак не связан с остротой ума или образованностью. Это что-то, стоящее особняком: просто одни имеют такой дар, а другие — нет. Вот и все. Саломона Толедано природа им наделила, и так щедро, что нам, его коллегам, он, вопреки своей внешней безобидности и невзрачности, казался своего рода монстром. При этом, когда речь не касалась языков, он проявлял обезоруживающую наивность и неправдоподобную инфантильность.

Мы с ним и прежде нередко сталкивались в часы работы, но настоящая дружба между нами зародилась в тот период, когда я в очередной раз потерял всякую связь со скверной девчонкой. Ее развод с Дэвидом Ричардсоном обернулся катастрофой: на суде, разбиравшем их дело, он сумел доказать, что миссис Ричардсон является двоемужницей, что она уже была замужем во Франции за сотрудником Министерства иностранных дел, с которым не удосужилась развестись. Убедившись, что бой проигран, скверная девчонка сочла за благо поскорее унести ноги из Англии и забыть проклятых ньюмаркетских лошадей. Она отбыла в неизвестном направлении. Однако сперва заглянула в Париж — во всяком случае, меня она хотела в этом убедить, — и в марте 1974 года позвонила мне якобы из нового аэропорта «Шарль де Голль», чтобы проститься. Рассказала, что бывший муж одержал полную победу, она сыта по горло судами и беготней по адвокатам, которые ободрали ее как липку, и теперь уезжает туда, где никто не будет трепать ей нервы.

— Если желаешь остаться в Париже, мой дом в полном твоем распоряжении, — предложил я очень серьезно. — А если хочешь еще раз выйти замуж, давай поженимся. Мне плевать на то, двоемужница ты или троемужница.

— Остаться в Париже? Чтобы месье Робер Арну, узнав об этом, кинулся в полицию? Или сделал еще какую-нибудь гадость? Нет, я покамест с ума не сошла. Но тебе, Рикардито, в любом случае спасибо. Мы с тобой, дай бог, еще свидимся. Пускай только уляжется буря.

Заранее зная, что она ничего мне не скажет, я тем не менее спросил, куда она держит путь и что на сей раз намерена сотворить со своей жизнью.

— А это я расскажу тебе при нашей следующей встрече. Целую! Да смотри, не слишком часто изменяй мне с француженками!

В тот раз я опять остался в полной уверенности, что уже никогда больше ничего о ней не услышу. И в очередной раз поклялся себе забыть скверную девчонку. Мне тридцать восемь лет — пора влюбиться в какую-нибудь менее взбалмошную и более понятную женщину, короче, в нормальную, с которой можно жить без внезапных встрясок, даже, если угодно, жениться и завести детишек. Но дальше планов дело не пошло, потому что в нашей жизни очень редко сбывается то, что мы, несмышленыши, для себя планируем.

Вскоре я вошел в нормальный рабочий ритм, и хотя обязанности мои порой нагоняли на меня скуку, отвращения все-таки не вызывали. Профессия переводчика, на мой взгляд, достаточно бесцветна, зато относится к числу занятий, которые не ставят перед тобой глубоких нравственных проблем. К тому же она позволяет путешествовать, неплохо зарабатывать и иметь довольно много свободного времени.

Единственной ниточкой, связывающей меня с Перу, служили письма дяди Атаульфо, которые становились все более безрадостными. Его жена, тетя Долорес, всякий раз собственноручно приписывала какое-нибудь приветствие, а я время от времени посылал в Лиму ноты, потому что при ее болезнях музыка, игра на пианино относились к числу редких доступных ей развлечений. Восемь лет военной диктатуры генерала Веласко и проводимая им экономическая политика — национализация, аграрная реформа, создание промышленного комплекса, командное управление экономикой, — по словам дяди Атаульфо, не приблизили страну к решению проблемы социальной несправедливости и колоссального неравенства, как и проблемы эксплуатации большинства привилегированным меньшинством. Попытки делались, но все меры на поверку оказались совершенно негодными — они лишь способствовали обеднению и тех и других, а заодно отпугнули инвесторов, уничтожили сбережения граждан, усугубили беспорядок и вызвали рост преступности. Хотя на втором этапе диктатуры, в последние четыре года, когда у власти стоял генерал Франсиско Моралес Бермудес, популизма в политике поубавилось, но газеты, радиостанции и телеканалы по-прежнему принадлежали государству, политическая жизнь была парализована, и на восстановление демократии вроде бы не оставалось никакой надежды. Каждая буква в письмах дяди Атаульфо буквально сочилась горечью, и я искренне его жалел, как и других перуанцев того же поколения, которые, дожив до преклонных лет, вдруг обнаружили, что их мечтам о динамичном развитии страны не суждено осуществиться, мало того, сами эти мечты теперь выглядят нелепо и абсурдно. Перуанское общество стремительно беднело, гибла культура, воцарялось варварское беззаконие. Что ж, выходит, я правильно сделал, перебравшись в Европу, хотя и живу здесь совсем одиноко. Одинокий безвестный толмач.

Постепенно меня перестала интересовать французская политическая жизнь, хотя прежде я следил за ней с неусыпным любопытством. В семидесятые годы, в пору правления Помпиду и Жискара д'Эстена, я уже нечасто читал новости. В газетах и журналах меня привлекали исключительно страницы, посвященные культуре. Я регулярно посещал выставки и концерты, но в театр стал ходить гораздо реже, потому что он заметно сдал по сравнению с минувшим десятилетием. Зато ходил в кино, иногда по два раза в неделю. К счастью, Париж оставался раем для киноманов. Литературные новинки тоже мало меня волновали, ибо, на мой взгляд, во Франции романы и эссе, как и театр, переживали не лучшие времена. Я очень сдержанно относился к интеллектуальным идолам семидесятых — Барту, Лакану, Деррида, Делезу и прочим, и над их многословными опусами, честно говоря, засыпал. Исключение составил разве что Мишель Фуко, чья история безумия произвела на меня сильное впечатление, как и его же эссе о тюремном режиме («Surveiller et punir»), хотя меня не слишком убедили его рассуждения о том, что история европейского Запада — это история многочисленных институционных репрессий, когда с помощью тюрьмы, больницы, секса, правосудия и законов власть колонизировала все пространства свободы, дабы подавить любое инакомыслие, любые протесты. По правде говоря, в те годы я читал лишь умерших авторов, главным образом русских.

Я вечно был загружен работой и всякими прочими делами, и тем не менее именно в семидесятые годы впервые, задумываясь над смыслом собственной жизни и стараясь при этом быть предельно объективным, пришел к мысли, что существование мое по сути бесплодно и меня ждет обычная судьба закоренелого холостяка, к тому же обреченного оставаться чужим в этой стране, потому что я никогда по-настоящему не впишусь в жизнь своей горячо любимой Франции. И я всегда помнил пропитанную апокалипсическим скепсисом тираду Саломона Толедано, который однажды, когда мы собрались в комнате переводчиков в ЮНЕСКО, заявил: «Если вдруг, почувствовав приближение смерти, мы зададимся вопросом, какой след оставим на этой дерьмовой земле, придется честно ответить: никакого следа мы на ней не оставим, никакого — потому что только и делали, что говорили за других. Перевели миллионы слов, не запомнив ни одного, ибо они и не стоили того, чтобы их запоминать». Легко понять, почему коллеги-переводчики не слишком жаловали Толмача.

Однажды я признался Саломону, что ненавижу его, ведь та фраза время от времени всплывает у меня в мозгу как напоминание о бесполезности моего существования.

— Да, мы, толмачи, люди бесполезные, дорогой мой, — сказал он вроде бы мне в утешение. — Зато мы своей работой никому не причиняем вреда. А всякое другое ремесло способно принести человечеству большие беды. Возьмем, к примеру, адвокатов или врачей, не говоря уж про архитекторов, политиков и так далее.

Мы сидели в бистро на улице Сюффрен и пили пиво после долгого рабочего дня в ЮНЕСКО, где как раз в это время проходила ежегодная конференция. В порыве откровенности я поведал ему, не называя, конечно, имен и не вдаваясь в подробности, что вот уже много лет люблю некую женщину, которая то появляется, то исчезает, подобно огню-призраку, то на короткий срок озаряет мою жизнь счастьем, то погружает во мрак, превращает в сухую, бесплодную пустыню, сделав прививку против новых радостей или новой любви.

— Влюбляясь, человек всегда совершает ошибку, — изрек Саломон Толедано, вторя словам моего покойного друга Хуана Баррето, который исповедовал ту же философию, хотя излагал свои взгляды куда проще, во всяком случае не так красочно, как Саломон. — Женщину надо хватать за волосы и швырять на койку. Чтобы враз увидела все звезды на небосводе. Вот единственно верный рецепт. Мне он, увы, не подходит из-за моей физической неприглядности, hélas. Был случай, когда я попытался проделать подобный фокус с одной лихой бабенкой, но она разбила мне морду в кровь. Поэтому, вопреки собственной теории, с дамами — особенно с проститутками — я обхожусь как с королевами.

— Никогда не поверю, что ты ни разу не влюблялся, Толмач.

Он признался, что было дело, один-единственный раз он действительно влюбился — когда учился в Берлинском университете. В польскую девушку. Она была рьяной католичкой, до такой степени, что каждый раз, когда ложилась с ним в постель, рыдала из-за угрызений совести. Толмач сделал ей предложение. Она его приняла. Они с трудом получили благословение родителей. Для этого понадобилось провести сложные переговоры, во время которых было решено праздновать двойную свадьбу — по иудейскому и католическому обряду. В разгар свадебных приготовлений невеста сбежала с американским офицером, у которого закончился срок службы в Берлине. Толмач, обезумев от горя и обиды, совершил весьма странный поступок: сжег свою великолепную коллекцию марок. Потом поклялся никогда больше не влюбляться. То есть впредь любовь только покупать. И слово держал. После того случая он имел дело лишь с проститутками. А вместо марок начал коллекционировать оловянных солдатиков.

Несколько дней спустя, вообразив, что делает мне великое одолжение, он пригласил меня в субботу вечером на кутеж с двумя русскими девицами, которые, по его заверениям, во-первых, дадут нам шанс поболтать по-русски, а во-вторых, покажут «бурю и натиск славянской любви». Сперва мы пошли ужинать в ресторан под названием «Большой самовар» на бульваре Батиньоль, потом на площадь Клиши в boite de nuמt, где было тесно, темно и душно, так что мы едва не задохнулись, и там мы встретились с нашими нимфами. Мы выпили много водки, и воспоминания мои теряют четкость с того мгновения, как мы вошли в берлогу под названием «Казаки», ясно запомнилось только одно: из двух русских барышень судьба в лице Толмача выбрала для меня Наташу, ту, что была погуще накрашена и потолще, хотя обе они отличались вполне рубенсовскими формами. Обеим, кстати, было лет под сорок, не меньше. Моя дама щеголяла в розоватом блестящем платье с прозрачными газовыми вставками, и когда она смеялась или двигалась, груди ее колыхались, словно два смертоносных ядра. Она будто сошла с картины Ботеро. Насколько я помню — а вскоре мою память затянуло алкогольным туманом, — Толмач болтал по-русски, как попугай, сдабривая свою речь ругательствами, на которые наши дамы отвечали громким хохотом.

На следующее утро я проснулся с головной болью и ломотой в костях: спал я на полу, рядом с кроватью, на которой храпела та, что назвалась Наташей. Она не удосужилась раздеться и снять туфли и днем казалась еще толще, чем ночью. Подруга моя мирно проспала до полудня и, открыв глаза, с удивлением оглядела комнату, кровать, на которой лежала, а заодно и меня. Я пожелал ей доброго утра. Она тотчас стала требовать три тысячи франков, а в те времена это было равноценно шестистам долларам — мол, именно столько она берет за целую ночь. У меня не нашлось с собой такой суммы, и началась отвратительная перебранка — в результате мы сошлись на том, что я отдам ей все имеющиеся у меня наличные, то есть половину того, что она просит, а также несколько фарфоровых фигурок, украшавших комнату. Она удалилась с дикими воплями, а я долго стоял под душем, давая себе клятвы больше никогда в жизни не участвовать в подобного рода авантюрах.

Когда я описал Саломону Толедано свое ночное фиаско, он стал хвастаться, что им с подругой ночь удалась на славу: они резвились до изнеможения и по праву могли бы претендовать на место в Книге рекордов Гиннесса. Правда, после этой истории он уже не решался приглашать меня на ночные приключения с экзотическими дамами.

В конце семидесятых я с огромным удовольствием читал рассказы Чехова и вообще русскую литературу, отдавая ей многие часы. Мне никогда не приходило в голову заняться литературным переводом, в первую очередь потому, что я знал, насколько плохо такая работа оплачивается — в любой стране и на любой язык, а на испанский наверняка хуже, чем на другие. Но в 1976 или 1977 году через общего друга я познакомился и подружился с испанским издателем Марио Мучником. Услыхав, что я знаю русский и очень люблю книги, он спросил, почему бы мне не подготовить сборник рассказов Чехова, которые я хвалил взахлеб, уверяя, что он такой же замечательный рассказчик, как и драматург, хотя из-за отвратительных переводов у нас эту часть его творчества до сих пор не оценили. Мучник представлял собой весьма интересное явление. Родился в Аргентине, учился, нацеливаясь на карьеру академического ученого, но вскоре забросил науку и увлекся издательским делом, что и прежде было его тайной страстной мечтой. Он, издатель милостью божией, любил книги и печатал только качественную литературу, хотя это, по его словам, неизбежно вело к финансовым катастрофам. Зато приносило ему величайшее удовлетворение. Он говорил о книгах, которые издавал, с таким заразительным энтузиазмом, что я, немного поразмыслив, принял его предложение и взялся перевести рассказы Чехова, но попросил не ставить мне жесткого срока. «Договорились! — сказал он. — И учти, заработаешь ты мелочь, но испытаешь огромное наслаждение».

Я очень долго тянул со сдачей сборника. Работа и вправду доставила мне массу удовольствия — каждый ее этап. Сперва я перечитывал всего Чехова, выбирая лучшие рассказы, потом переводил их на испанский. Тут требовалась тонкость, немыслимая при переводе докладов и выступлений. Кроме того, художественный перевод помогал хотя бы отчасти избавиться от ощущения, будто ты призрак, неотступно преследовавшего меня, когда я работал устно. Здесь приходилось самому принимать решения, копаться в словарях, выискивая слова, способные передать нужные оттенки и ритм, семантическую изысканность и затененность смысла — чудесное искусство Чехова, а также выразительное богатство русского литературного языка в целом. Истинное наслаждение, которому я целиком посвящал все выходные. Я послал Марио Мучнику обещанный сборник почти через два года после того, как получил заказ. Но работа принесла мне столько радости, что я готов был вернуть чек, полученный в качестве гонорара. «Может, этих денег тебе хватит на то, чтобы купить красивое издание какого-нибудь хорошего писателя, например, Чехова», — написал он.

Когда некоторое время спустя до меня дошли экземпляры сборника, один я вручил Саломону Толедано с дарственной надписью. Мы с ним довольно часто отправлялись куда-нибудь выпить, иногда вместе совершали обход лавок, торгующих оловянными солдатиками, или марками, или антиквариатом, — он все тщательно осматривал, хотя редко что покупал. Толмач поблагодарил меня за книгу и стал пылко убеждать, что вряд ли стоит и дальше следовать по этому «очень опасному пути».

— Ты сильно рискуешь, — увещевал он. — Литературный перевод — первый шаг к писательству, то есть первый сигнал, что человек вот-вот станет бумагомаракой-неудачником. Беда ведь вот в чем: ни один писатель никогда не захочет раствориться в своем ремесле, как это делаем мы, хорошие переводчики. Ни в коем случае нельзя отказываться от статуса рыцаря-призрака, ежели, конечно, не желаешь превратиться в клошара.

Вопреки моему убеждению, что полиглоты непременно должны обладать хорошим музыкальным слухом, Саломон Толедано совершенно не интересовался музыкой. В его квартире в Нейи я не обнаружил даже проигрывателя. Тончайший слух в данном случае был настроен только на языки. Как он рассказывал, у них дома в Смирне говорили в равной мере и на турецком, и на испанском — вернее, на ладино, от которого он быстро и бесповоротно избавился, проведя лето в Саламанке. Способность к языкам Толмач унаследовал от отца, который легко выучил их полдюжины, потому что это очень помогало ему в бизнесе. С детства Саломон мечтал о путешествиях, мечтал увидеть разные города, что тоже послужило мощным стимулом для изучения языков. В результате он стал тем, что он есть, — гражданином мира. Та же страсть к кочевому образу жизни еще в детстве сделала его страстным собирателем марок — это увлечение он бросил только после того, как в Берлине расстроилась его свадьба с коварной полькой. Ведь собирать марки — тоже способ побывать в разных странах, познакомиться с их географией и историей.

Оловянные солдатики выполняли совсем другую функцию — они его по-настоящему забавляли. Солдатикам была отдана вся квартира Саломона — от прихожей до спальни, включая кухню и ванную. Он выбрал эпоху — наполеоновские войны. И основные сражения были у него отлично инсценированы — с маленькими орудиями, конницей, штандартами, так что, пройдя по его жилищу, можно было проследить военную историю Первой империи до Ватерлоо, а главные действующие лица окружали постель Саломона Толедано с четырех сторон. Кроме оловянных солдатиков в его квартире была куча всяких словарей и грамматик. Еще один экстравагантный штрих: маленький телевизор стоял на полке перед туалетом. «Телевизор для меня — отличное слабительное», — пояснил он.

Почему я проникся симпатией к Саломону Толедано, в то время как большинство коллег избегали его, считая типом совершенно несносным? Наверное, причиной тому было его одиночество, схожее с моим собственным, хотя почти во всем остальном мы выглядели антиподами. Оба когда-то давно приняли решение покинуть родину и теперь чувствовали бы себя там — он в Турции, а я в Перу — больше иностранцами, чем во Франции, где, нельзя не признать, мы тоже оставались чужаками. И оба отлично понимали, что никогда не станем полностью своими в стране, которую для себя выбрали и которая даже дала нам паспорт (оба мы получили французское гражданство).

— Франция не виновата, дорогой мой, что мы с тобой чувствуем себя здесь иностранцами. Это судьба. Как и наша профессия переводчиков — тоже один из способов всегда быть иностранцем, присутствовать, не присутствуя, и быть, чтобы не быть.

И он был прав, изрекая свои мрачные афоризмы. Но разговоры такого рода надолго выбивали меня из колеи, иногда я не мог после них заснуть. Быть призраком — с такой судьбой не так легко примириться, а вот его это вроде совсем не терзало.

Поэтому, когда в 1979 году Саломон Толедано, захлебываясь от возбуждения, выпалил, что принял предложение поехать в Токио и целый год будет работать переводчиком в «Митцубиси», я выслушал новость не без облегчения. Он был хорошим и занятным человеком, но в его натуре таилось что-то такое, что будило во мне грусть и тревогу, потому что он открывал мне некие сокровенные пути моей собственной судьбы.

Я поехал провожать его в аэропорт «Шарль де Голль» и, пожимая ему руку у стойки «Japan Air Lines», почувствовал в ладони крошечный металлический предмет. Это был гусар русской императорской гвардии. «У меня таких два, — объяснил Саломон Толедано. — А тебе, дорогой, он принесет удачу». Я поставил солдатика на тумбочку у кровати, туда же, где лежала изящная зубная щетка марки «Герлен».

Несколько месяцев спустя в Перу наконец-то пала военная диктатура, прошли выборы, и в 1980 году перуанцы снова избрали президентом — словно заглаживая вину — Фернандо Белаунде Терри, свергнутого военными в 1968-м. Счастливый дядя Атаульфо решил отпраздновать это событие и, не поскупясь на расходы, отправиться в Европу, где он ни разу не был. Он, конечно, хотел бы, чтобы вместе с ним поехала тетя Долорес, но она посчитала, что недуг помешает ей сполна насладиться путешествием, и не хотела чувствовать себя обузой. Так что дядя Атаульфо прилетел один. Приезд его оказался как нельзя кстати — мы вдвоем справили мое сорокапятилетие.

Я приютил его у себя, уступив спальню, а сам спал на раскладном диване в гостиной. Дядя сильно постарел с тех пор, как мы виделись в последний раз — пятнадцать лет назад, и от своих семидесяти с хвостиком отмахнуться уже не мог. Он почти облысел, с трудом передвигал ноги и быстро утомлялся. Кроме того, ему с помощью таблеток приходилось регулировать давление и, судя по всему, ужасно мешала вставная челюсть, во всяком случае, он постоянно кривил рот, словно пытаясь получше приладить ее на деснах. Но сейчас он излучал довольство, потому что наконец смог увидеть Париж, исполнить давнюю свою мечту. Любуясь улицами, набережными Сены и древними зданиями, он шепотом зачарованно повторял: «Все это куда лучше, чем на фотографиях». Я показал дяде Атаульфо Нотр-Дам, Лувр, Дом инвалидов, Сакре-Кер, музеи и галереи. Париж и вправду самый красивый город в мире, но я, прожив здесь столько лет, словно стал об этом забывать. Обитал в окружении множества прекрасных вещей, почти их не замечая. Так что за несколько дней я получил не меньше удовольствия, чем дядя, когда мы гуляли по городу, который меня усыновил. Мы подолгу сидели на террасах бистро, заказав по бокалу вина, и разговаривали. Дядя был страшно рад, что в Перу пал военный режим и началось восстановление демократии, но больших перемен в ближайшее время не ожидал. По его мнению, наша страна — это котел, где кипят ненависть, предрассудки и свары, и все это только усугубилось за те двенадцать лет, что у власти стояли военные. «Сейчас ты не узнал бы свою родину, племянник. В воздухе растворена незримая угроза, ощущение такое, будто в любой момент может стрястись что-то очень страшное». И на сей раз его слова оказались пророческими. Вскоре после возвращения в Перу — кроме Франции он побывал в Испании, проехал на автобусе по Кастилии и Андалусии, — дядя Атаульфо прислал мне вырезки из столичных газет. Там были жуткие фотографии: никому ранее не ведомые маоисты повесили на фонарях в центре Лимы каких-то бедолаг, прицепив им на грудь плакаты с именем Дэн Сяопина, которого обвиняли в том, что он предал Мао и прекратил «культурную революцию» в Народном Китае. Так началась вооруженная борьба «Сендеро луминосо», которой суждено было продлиться целое десятилетие — все восьмидесятые годы. Такого история Перу еще не знала: реки крови, более шестидесяти тысяч убитых и пропавших без вести.

Прошло несколько месяцев после отъезда Саломона Толедано в Японию, и вдруг он прислал мне длинное письмо. Своей жизнью там он был очень доволен, хотя в «Митцубиси» его заставляли работать столько, что вечерами он с трудом доползал до постели. Зато здорово обновил свой японский и познакомился с приятными людьми — короче, совсем не скучал по дождливому Парижу. Но главное, у него закрутился роман с адвокатшей из той же фирмы, разведенной, красивой — ноги у нее, между прочим, вовсе не кривые, как у большинства японок, а очень даже стройные, и взгляд прямой и пристальный, из тех, что «проникают в самую душу». «Но ты не беспокойся, я останусь верен своему правилу и ни за что не позволю себе влюбиться в эту японскую Иезавель. Да, влюбляться не стану, но всю программу намерен выполнить до конца». Далее стояла подпись, а ниже лаконичный постскриптум: «Привет от скверной девчонки». Когда я дошел до этого места, письмо Толмача выпало у меня из рук. Мне даже пришлось сесть — так сильно закружилась голова.

Выходит, она в Японии? И каким, интересно, образом Саломону удалось встретиться в многолюдном Токио с неугомонной перуанкой? Я сразу отбросил мысль о том, что она и есть японская адвокатша с пронзительным взглядом, в которую, по всей видимости, без ума влюбился мой коллега, хотя, когда речь заходит об экс-чилийке, экс-партизанке, экс-мадам Арну и экс-миссис Ричардсон, все возможно, даже то, что теперь она изображает из себя японскую адвокатшу. Два эти слова — «скверная девчонка» — свидетельствовали о том, что между ней и Саломоном установились довольно близкие отношения и чилийка, судя по всему, рассказала ему кое-что о нашем с ней давнем и не единожды прерывавшемся знакомстве. А может, они уже успели переспать? В последующие дни я обнаружил, что проклятый постскриптум всколыхнул мою жизнь и вновь пробудил болезненную страсть, которая отняла у меня столько лет, не дав прожить их нормально. И тем не менее, вопреки моим сомнениям, ревности и назойливым вопросам, уже сам по себе факт, что я знаю, где сейчас находится скверная девчонка — реальная, живая, в конкретном месте, пусть и очень далеко от Парижа, — дал толчок моему воображению. Опять. Я словно вынырнул из полусна, в котором прожил четыре минувших года — после ее звонка из аэропорта «Шарль де Голль» (во всяком случае, она сказала, что звонит оттуда), когда сообщила, что убежала из Англии.

Выходит, ты по-прежнему влюблен в непоседливую соотечественницу, Рикардо Сомокурсио? Да, вне всякого сомнения. После письма Толмача у меня перед глазами день и ночь стояло смуглое лицо с дерзкими глазами цвета темного меда — и я сгорал от желания поскорее заполучить ее в свои объятия.

На конверте с письмом Саломона Толедано не стояло обратного адреса — Толмач не снизошел и до того, чтобы дать хотя бы номер своего телефона. Я попытался навести справки в парижском офисе «Митцубиси», и мне посоветовали написать в токийское управление кадрами. Так я и поступил. В ответном письме Толмачу я не сразу подступил к заветной теме. Сперва поделился профессиональными успехами: его гусар принес мне удачу, и в последние недели я получил несколько блестящих предложений. Потом поздравил его с любовной победой. И только под конец перешел к тому, что волновало меня больше всего. Рад был узнать, что он знаком с моей старинной приятельницей. Неужели она обитает в Токио? А ведь я потерял с ней всякую связь. Не может ли он сообщить мне ее адрес? Или номер телефона. Очень хотелось бы после многих лет разлуки восстановить знакомство с соотечественницей.

Я отправил письмо, не слишком надеясь на то, что оно попадет к нему в руки. Однако он его получил, а вот ответное послание едва не затерялось на дорогах Европы. Во всяком случае, письмо Толмача приземлилось в Париже, когда сам я был в Вене — работал в Международном агентстве по атомной энергии, и наша консьержка, следуя моим распоряжениям, данным на тот случай, если появится письмо из Токио, переслала его в Вену. Когда письмо пришло в Австрию, я уже возвращался в Париж. В итоге вместо недели оно добиралось до меня целых три.

Наконец я получил ответ Саломона Толедано — взяв его в руки, я почувствовал, как все мое тело бьет крупная дрожь. Даже зубы стучали. Я читал его медленно, почти по буквам, чтобы, не дай бог, ничего не упустить. С первых же строк он начал пылко расхваливать Мицуко, ту самую японскую адвокатшу, и следом признался, правда, не без легкого смущения, что данный им после «берлинских сентиментальных неприятностей» зарок — никогда больше не влюбляться — нарушен, хотя целых тридцать лет он хранил ему верность. Виной тому красота, ум, деликатность и чувственность Мицуко, женщины, которую, по всей видимости, послали ему синтоистские божества, чтобы круто повернуть его судьбу, — не случайно ведь ему в голову пришла счастливая мысль посетить Токио, где вот уже несколько месяцев он чувствует себя самым счастливым человеком на свете.

Благодаря Мицуко он помолодел, у него прибавилось сил и энергии. Даже в лучшие годы своей юности он не был способен в постели на такие подвиги, как сейчас. Толмач вновь открыл для себя любовь. Ужасно сознавать, что он растратил столько лет, столько денег и сперматозоидов на продажные ласки! Хотя, пожалуй, нет, все, что он делал до сих пор, было этапами восхождения, тренировкой духа и тела, чтобы быть достойным Мицуко.

Когда он вернется в Париж, первым долгом бросит в огонь своих солдатиков и будет смотреть, как плавятся кирасиры, гусары, всадники с плюмажем, саперы и артиллеристы, которым посвятил годы и годы, — хотя увлечение это столь же обременительное и затягивающее, сколь и бесполезное, — вместо того чтобы наслаждаться счастьем и любовью. Никогда больше не станет он ничего коллекционировать; единственным хобби для него будет заучивание наизусть — на всех известных ему языках — эротических стихов, чтобы нашептывать их на ухо Мицуко. Ей нравится их слушать, хотя она ничего не понимает, после чудесных «удовольствий», которым они каждую ночь предаются в разных декорациях.

Затем он перешел на лихорадочную и порнографическую прозу, описывая тайные достоинства и прелести Мицуко, а среди них особую разновидность — безобидную и невинную, нежную и чувственную — грозной vagina dentate, прославленное греко-римской мифологией. Токио — самый дорогой город в мире, так что жалованье, хотя и довольно высокое, утекает сквозь пальцы — ведь Толмач с Мицуко проводят время в ночных увеселительных заведениях Гиндзы, посещают рестораны, бары, кабаре и, в первую очередь, дома свиданий — самый большой цветок в венке японской night life. Но стоит ли печалиться о деньгах, если на другую чашу весов положено счастье! К тому же изысканная утонченность японской культуры по-настоящему проявляется вовсе не там, где я наверняка ожидал бы ее найти: не в гравюрах эпохи мэйдзи, не в театре Но, не в театре Кабуки, не в куклах Бунраку. А в домах свиданий, или maisons closes, которые в Японии получили французское название châteaux, и самом знаменитом из них — «Шато Мэгуру», истинном рае для плотских утех, где японский гений щедро обнаружил себя, соединив самые современные технические достижения с любовной наукой и ритуалами, облагороженными традицией. Все возможно в покоях «Шато Мэгуру»: любые крайности, фантазии, мечты, экстравагантности обретают здесь нужные декорации и приспособления, чтобы стать реальностью. Они с Мицуко пережили незабываемые часы в его укромных номерах: «Там мы чувствовали себя богами, дорогой мой, и, клянусь честью, я ничуть не преувеличиваю и ничего не сочиняю».

Наконец, когда я уже начал опасаться, что влюбленный Толмач ни словом не обмолвится о скверной девчонке, он уделил несколько строк и моему поручению. Саломон виделся с ней всего один раз после того, как получил от меня письмо. Ему с большим трудом удалось улучить момент, чтобы поговорить с ней наедине, потому что «по понятным причинам» решил не упоминать моего имени при «господине, с которым она живет, во всяком случае, всюду с ним показывается, и с которым ее привыкли видеть». Этот «тип» пользуется дурной славой, и, надо признать, видок у него жутковатый, взглянешь — дрожь прохватит и в голове тут же вспыхнет мысль: «Не хотел бы я иметь такого в числе своих врагов».

Итак, при содействии Мицуко он смог перемолвиться парой слов с упомянутой особой и передать ей от меня привет. Она ответила, что «ее petit ami ревнив», поэтому лучше не писать на ее домашний адрес, а то он устроит скандал (или даже взбучку). Но если я захочу черкнуть пару строчек и отправлю их через Толмача, она будет счастлива получить от меня весточку. Саломон Толедано добавил: «Нужно ли говорить, дорогой мой, что я буду только рад сыграть в этой истории роль сводника? Ведь наша профессия — не более чем завуалированная форма посредничества, или сводничества, так что я вполне готов выполнить столь благородную миссию. И будь спокоен: уж я сумею прокрутить дело так, чтобы твои письма не попали в руки к этому беглому каторжнику, с которым путается девушка твоей мечты. Прости, дорогой, но я, кажется, догадался: это она и есть любовь всей твоей жизни? Или я ошибаюсь? Кстати, прими мои поздравления: она, конечно, не Мицуко — второй Мицуко на свете не сыскать, — но в ее экзотической красоте есть ореол тайны, и она очень даже соблазнительна. Берегись!» И подпись: «Обнимаю тебя! Твой Толмач из «Шато Мэгуру».

С кем, интересно знать, связалась она на сей раз? Что с каким-то японцем, это понятно. Возможно, с гангстером, одним из крестных отцов якудзы, и у него наверняка ампутирована часть мизинца, что в этой банде служит опознавательным знаком и паролем. С другой стороны, чему же тут удивляться? Она, скорее всего, познакомилась с ним, когда ездила на Восток с мужем, а ведь мистер Ричардсон тоже гангстер, но только в костюме и при галстуке, да еще владеет конюшнями в Ньюмаркете. Японец — личность криминальная, если верить шуточкам Толмача. Саломон ведь пишет, что «видок у него жутковатый». Что он имеет в виду? Внешность? Или прошлое? Только такого типа и не хватало в послужном списке чилийки: среди ее любовников действительно еще не было главаря японской мафии. Зато она нашла мужчину с деньгами и властью, тут можно не сомневаться. И с несколькими трупами за плечами. Меня терзала ревность, но в то же время мною овладело странное чувство — смесь зависти, любопытства и восхищения. Я еще раз убедился: скверная девчонка никогда не перестанет удивлять меня своими сногсшибательными подвигами.

Я двадцать раз повторил себе, что буду последним идиотом, если напишу ей и попытаюсь хоть в какой-либо форме восстановить наши отношения, потому что она, как всегда, проглотит меня, а потом выплюнет. Но не прошло и двух дней после получения письма от Толмача, как я написал ей несколько строк и начал обдумывать, каким образом мог бы перенестись в Страну восходящего солнца.

Мое письмо было от начала до конца фальшивым — я не хотел навлекать на ее голову неприятностей (у меня не было ни малейших сомнений, что на сей раз, в Японии, она увязла в настоящей грязи). Я писал, что был рад получить известия о ней от моего коллеги, нашего общего друга, был рад узнать, что дела у нее идут очень хорошо и она довольна своей жизнью в Токио. Рассказал про себя, про частые командировки в разные европейские города, и сообщил, что — вот игра случая! — в недалеком будущем собираюсь побывать в Токио, куда меня пригласили в качестве переводчика на международную конференцию. Надеюсь, мы увидимся и вместе вспомним былые времена. Я не знал, какое имя она теперь носит, поэтому начал свое послание так: «Дорогая перуаночка!» Послал и томик рассказов Чехова со следующей дарственной надписью: «Скверной девчонке с неизменной любовью от желторотого птенца, который перевел эти рассказы». И письмо, и книгу я отправил на адрес Саломона Толедано, сопроводив короткой запиской, где благодарил его за хлопоты, признавался, что завидую его счастью и любви, и просил: если он узнает о том, что на какой-нибудь конгресс или конференцию требуются хорошие переводчики со знанием испанского, французского, английского и русского (но без японского!), пусть сообщит, потому что мне вдруг ужасно захотелось побывать в Токио.

Но мои попытки устроить себе командировку в Токио не увенчались успехом. Я не знал японского, поэтому на конференциях национального уровня делать мне было нечего, но в настоящий момент в Токио не проводилось совещаний какой-либо из организаций ООН, где бы пользовались официальными языками этой организации. Путешествие за свой счет в качестве туриста стоило бешеных денег. Даже короткая поездка сожрет добрую часть сбережений, которые мне удалось сделать за последние годы. Но я решился на это. И уже собрался было идти в туристическое агентство, когда мне позвонил мой бывший шеф господин Шарнез. К этому времени он уже ушел на пенсию и теперь руководил частным бюро переводов, с которым я тесно сотрудничал. Он подыскал для меня конференцию в Сеуле — продолжаться она будет пять дней. Значит, я по крайней мере получу билет — туда и обратно. А из Кореи гораздо дешевле слетать в Токио, чем из Европы. С этого дня жизнь мою закрутило безумным вихрем: я оформлял визы, покупал путеводители по Корее и Японии. И в то же время неустанно талдычил себе, что совершаю ужасную глупость, что, оказавшись в Токио, скорее всего, даже не смогу увидеться со скверной девчонкой. Скорее всего, она уже улепетнула куда-нибудь в другое место, и дай бог, чтобы главарь якудзы не успел вспороть ей живот, а труп бросить собакам, как поступил герой-злодей в японском фильме, который я недавно смотрел.

В один из таких безумных дней меня чуть свет разбудил телефонный звонок.

— Ты все еще любишь меня?

Тот же голос, тот же, что и прежде, насмешливый и ликующий тон, а чуть поглубже — отголосок типичного для Лимы говора, от которого она так до конца и не избавилась.

— Да похоже, что так, скверная девчонка, — ответил я, мгновенно стряхнув с себя остатки сна. — Сама подумай, чем еще объяснить такое: едва узнав, что ты в Токио, я бросился стучаться во все двери и просить контракт, чтобы поехать туда, хотя бы на один день. И добился ведь своего: еду в Сеул. Через две недели. Оттуда рвану в Токио — повидаться с тобой. И пусть меня изрешетит пулями твой гангстер из банды якудза, с которым ты завела шашни, как донесли мои шпионы. О чем все это говорит? О том, что я тебя люблю!

— Выходит, что так! И слава богу, пай-мальчик. А то я уже стала побаиваться, не забыл ли ты меня за столько лет. А шпионские донесения получены от коллеги Толедано? Ну, о том, что я состою при главаре мафии?

Она расхохоталась, придя в полный восторг от такой характеристики. Но почти сразу сменила тему и заверещала очень ласково:

— Я так рада, что ты приедешь! Хотя вряд ли мы сможем видеться часто. Знаешь, а я ведь постоянно тебя вспоминаю. Сказать почему? Потому что у меня не осталось других друзей — только ты.

— Запомни хорошенько: я тебе не друг и другом никогда не буду. Неужели ты до сих пор не поняла? Я твой любовник, я влюблен в тебя, еще мальчишкой до потери рассудка влюбился в чилиечку, потом — в партизанку, в жену чиновника, жену коннозаводчика и любовницу гангстера. Ведь я несмышленыш, недотепа и живу только мечтами о тебе, мыслями о тебе. Так что в Токио мы вряд ли станем предаваться воспоминаниям. Я хочу обнять тебя, целовать, кусать, любить…

Она снова рассмеялась, теперь уже веселее. — А ты еще на что-нибудь годишься? — спросила она. — Ну слава богу. Знаешь, с тех пор как мы расстались, никто не говорил мне таких вещей. Теперь вот приедешь и наплетешь целый короб, да, Рикардито? Ну-ка, давай, скажи что-нибудь!

— В ночи полнолуния я выхожу на улицу и, глядя в небо, начинаю лаять, и тогда мне видится твое лицо — там, наверху. Сейчас я отдал бы десять из оставшихся мне лет жизни, лишь бы взглянуть на свое отражение в глубине твоих милых глаз цвета темного меда.

Она довольно смеялась, но вдруг, чего-то испугавшись, перебила меня:

— Все, пока, больше говорить не могу.

Я услышал щелчок. И заснуть уже не мог, пребывая в плену радости, перемешанной с тревогой, и так промаялся до семи утра — в этот час я обычно встаю и иду готовить себе завтрак: черный кофе и тост с медом, или ем то же самое у стойки соседнего кафе на улице Турвиль.

Две недели, остававшиеся до отъезда в Сеул, я занимался вещами, которыми, по моему разумению, в стародавние времена занимались снедаемые нетерпением женихи и невесты в дни перед свадьбой, когда обоим предстояло лишиться невинности: я покупал одежду, обувь, стригся (но не у своего обычного парикмахера, в заведении, лепившемся за зданием ЮНЕСКО, а в роскошном салоне на улице Сент-Оноре). И конечно, бегал по бутикам и лавкам в поисках особого подарка, который скверной девчонке было бы легко спрятать дома, среди одежды, но непременно оригинального, изысканного, чтобы он говорил ей те же нежные и милые вещи, какие мечтал нашептать на ухо я сам. И тем не менее, выбирая подарок, я твердил себе, что веду себя еще глупее, чем раньше, и заслуживаю, чтобы меня снова отшвырнули в грязь носком туфли — только вот на сей раз сделает это уже любовница главаря якудзы. Наконец, после долгих поисков, я купил первую же вещь, которая пришлась мне по вкусу в «Вюиттоне»: несессер с набором хрустальных флакончиков для духов, а также кремов и губных помад, и еще со вторым дном для записной книжки и карандаша, украшенных перламутром. Кстати, это самое двойное дно, устроенное в кокетливом несессере, таило в себе намек на адюльтер.

Конференция в Сеуле оказалась изнурительной. Она была посвящена патентам и тарифам, и выступающие говорили на очень специфическом языке, что делало мою задачу вдвойне тяжелой. Предотъездные волнения, jet lag разница во времени между Парижем и Кореей лишили меня сна и привели в страшное нервное напряжение. Добравшись до Токио, а случилось это во второй половине дня, я рухнул на кровать и заснул, едва переступив порог крошечной комнатки, которую подыскал мне Толмач в одной из гостиниц, расположенных в центре города. Я проспал без задних ног часа четыре, а может, и пять, и вечером, после долгого холодного душа, который помог мне очухаться, отправился ужинать с Толмачом и его японской пассией. С первой же минуты у меня зародилось подозрение, что Саломон Толедано влюблен в нее куда сильнее, чем она в него. Толмач выглядел помолодевшим и радостно возбужденным. На нем был галстук-бабочка, которого я никогда прежде не видел, и костюм современного молодежного покроя. Он сыпал шуточками, всячески демонстрировал подруге свое внимание и под любым предлогом целовал то в щеку, то в губы, а то и обнимал за талию, что, по всей видимости, ее смущало. Она была гораздо моложе Саломона — милая и на самом деле весьма привлекательная: на фарфоровом личике сияли большие и очень выразительные глаза. И ноги у нее действительно были красивые. Итак, она почти не скрывала раздражения, когда мой друг льнул к ней. Она неплохо говорила по-английски, но надо сказать, ее выдержка и природная добросердечность подвергались серьезному испытанию, потому что Толмач слишком бурно демонстрировал свои нежные чувства. А он словно ничего не замечал. Сперва мы отправились в бар «Кабуките» в Синдзуки. В этом районе было полно кабаре, секс-шопов, ресторанов, дискотек и массажных салонов, сновали толпы людей. Отовсюду неслась оглушительная музыка, вокруг сияли огни — целые воздушные кущи афиш, вывесок и рекламы. У меня даже слегка закружилась голова. Потом мы ужинали в более спокойном месте, в Ниси Адзабу, где я впервые попробовал японские блюда и теплое терпкое саке. К концу вечера я укрепился во мнении, что отношения между Саломоном и Мицуко отнюдь не такие безоблачные, как их представлял Толмач в своих письмах. Но я старался успокоить себя: все дело, конечно, в том, что Мицуко привыкла проявлять свои чувства куда сдержанней и еще не успела свыкнуться с необузданным средиземноморским темпераментом Саломона, которому не терпелось продемонстрировать всему миру обуревавшие его эмоции. Ничего, это дело времени.

Мицуко первой заговорила о скверной девчонке — где-то в середине ужина вдруг самым естественным тоном спросила, не хочу ли я, чтобы она позвонила моей приятельнице и сообщила о том, что я в Токио. Я, конечно, попросил ее о таком одолжении. И, если можно, пусть даст ей номер гостиничного телефона. Ведь самому мне лучше не звонить, коль скоро господин, с которым она живет, это, по всей видимости, японский Отелло, а может, даже убийца.

— Это он тебе наговорил? — засмеялась Мицуко. — Какие глупости. Господин Фукуда действительно человек довольно странный, говорят, он занят какими-то темными делами в Африке. Но никогда никто не назвал бы его гангстером, нет, ничего подобного. Он очень ревнив, это правда. Во всяком случае, так утверждает Курико.

— Курико?

— Да, скверная девчонка.

Мицуко произнесла слова «скверная девчонка» по-испански и сама захлопала в ладоши, радуясь своему лингвистическому подвигу. Ах вот оно как, значит, теперь она зовется Курико. Тем же вечером, когда мы прощались, Толмач улучил момент, чтобы перекинуться со мной парой слов наедине. Он спросил, указав на Мицуко:

— Ну как она тебе?

— Очень красивая, Толмач. Так что тебя легко понять. Она прелесть.

— Да, при том что ты видел ее только одетой, — сказал он, подмигнув и хлопнув себя по груди. — Нам с тобой надо бы потолковать поосновательнее, дорогой. Тогда сам увидишь, какие у меня грандиозные планы. Завтра я тебе позвоню. А пока спи, мечтай и воскресни.

Но рано утром позвонил мне вовсе не он, а скверная девчонка. И дала час времени на то, чтобы побриться, принять душ и одеться. Когда я спустился в холл, она уже ждала меня, сидя в кресле. На ней был светлый дождевик, под ним — блузка кирпичного цвета и коричневая юбка. Юбка открывала гладкие и круглые колени и точеные ножки. Скверная девчонка похудела против прежнего, да и глаза смотрели как-то устало. Но никто и никогда не сказал бы, что ей перевалило за сорок. Она выглядела свежей и привлекательной. Издали ее вполне можно было принять за одну из тех хрупких миниатюрных японок, которые безмолвно и плавно двигались по улицам. На лице скверной девчонки вспыхнула радость, когда она меня увидела. Она вскочила и кинулась ко мне в объятия. Потом подставила мне обе щеки, но не отвернула лица и когда я поцеловал ее в губы.

— Я тебя очень люблю, — прошептал я. — Спасибо за то, что ты осталась такой юной и прекрасной, чилийка.

— Пошли, вон там автобусная остановка, — сказала она, хватая меня за руку. — Я знаю одно замечательное местечко, где можно спокойно поболтать. В парке. Когда цветет сакура, весь Токио едет туда на пикники, а также чтобы напиться. Там ты сможешь говорить мне какие-нибудь свои глупые красивости.

Она схватила меня за руку, и мы двинулись к автобусной остановке, расположенной в двух или трех кварталах от гостиницы, там мы сели в сверкающий чистотой автобус. И у кондуктора, и у водителя на лице была маска, какие я, к своему удивлению, уже заметил у многих людей на улицах. И вообще Токио по целому ряду примет напоминал больницу. Я вручил скверной девчонке несессер «Вюиттон», но она приняла его без особого восторга. Зато меня самого рассматривала с радостным любопытством. Я тоже оглядел ее с головы до ног.

— А ты превратилась в настоящую японочку. И манерой одеваться, и даже чертами лица, всей повадкой, цветом кожи… С каких это пор тебя зовут Курико?

— Так меня прозвали приятели — уже не помню, кому первому это пришло в голову. Наверное, есть во мне что-то восточное. Ты и сам однажды говорил мне в Париже, разве не помнишь?

— Конечно, помню. Знаешь, а я ведь боялся, что ты подурнела.

— Зато у тебя полно седых волос. И морщинки, вот здесь, под глазами. — Она сжала мою руку повыше локтя, и в глазах у нее сверкнул злой огонек. Потом понизила голос: — А ты хотел бы, чтобы я стала твоей гейшей, пай-мальчик?

— Хотел бы — и этого тоже, разумеется. Но больше всего хочу, чтобы ты стала моей женой. Вот видишь, даже примчался в Токио, чтобы в тысячный раз предложить тебе руку и сердце. И уж теперь-то уговорю тебя, обещаю. Кстати, неужели ты ездишь на автобусе? Разве главарь якудзы не может предоставить в твое распоряжение автомобиль с шофером и телохранителями?

— Он бы этого не сделал, даже если бы мог себе такое позволить, — сказала она, не отпуская моей руки. — Это было бы нескромно, а японцы ненавидят нескромность. Здесь не принято выделяться — ни в чем. Поэтому богатые изображают из себя бедных, а бедные — богатых.

Мы вошли в парк, где было полно народу — служащие пользовались обеденным перерывом, чтобы съесть сэндвич и выпить газировки под деревьями, рядом с газонами и прудами с разноцветными рыбками. Скверная девчонка повела меня в чайный домик, притаившийся в углу парка. Там стояли столики с удобными креслами. Ширмы создавали атмосферу интимности. Как только мы сели, я принялся целовать ее руки, глаза, губы. Потом долго рассматривал, вдыхал ее аромат.

— Ну что, Рикардито, надеюсь, экзамен я выдержала?

— На «отлично». Но выглядишь ты слегка утомленной, японочка. Может, это от волнения — мы ведь с тобой не виделись целых четыре года?

— И от напряжения, в котором я постоянно живу, — добавила она очень серьезно.

— И в каких же злодеяниях ты участвуешь, чтобы так нервничать?

Она посмотрела на меня долгим взглядом и ничего не ответила, потом провела рукой по моим волосам — тем самым ласковым жестом, полулюбовным-полуматеринским, который я так хорошо помнил.

— Сколько седых волос у тебя появилось, — повторила она, разглядывая меня. — Давай-ка выдерну хотя бы несколько! Скоро мне придется называть тебя пай-дедушкой, а не пай-мальчиком.

— Скажи честно, ты и вправду любишь этого Фукуду? Надеюсь, ты живешь с ним только из-за денег. Кто он? Почему у него такая дурная слава? Чем он занимается?

— Слишком много вопросов сразу, Рикардито. Лучше сначала скажи мне что-нибудь в духе телесериалов. Вот уже много лет я ни от кого ничего подобного не слышала.

Я заговорил очень тихо, глядя ей в глаза и время от времени целуя руку, которую держал в своих ладонях.

— Я еще не потерял надежды, японочка. Даже если я кажусь тебе последним идиотом, все равно буду добиваться своего, буду добиваться, чтобы ты согласилась вернуться ко мне. Мы будем жить в Париже, а не нравится Париж — где пожелаешь. Я ведь переводчик и могу работать в любой части земного шара. Клянусь, что сделаю тебя счастливой, японочка. Прошло столько лет… У тебя должны были рассеяться последние сомнения… Я очень тебя люблю и сделаю все, чтобы ты была со мной, чтобы ты осталась со мной. Тебе нравятся гангстеры? Тогда я стану налетчиком, грабителем, мошенником, наркоторговцем — кем твоей душеньке угодно. Четыре года я не имел от тебя вестей и вот сейчас с трудом нахожу слова и плохо соображаю от волнения только потому, что чувствую тебя рядом.

— Недурно, — засмеялась она, потом нагнулась ко мне и поцеловала в губы — быстро, словно птичка клюнула.

Она по-японски сделала заказ, но официантка плохо ее поняла и пару раз переспросила. Когда принесли чай и печенье, она налила мне чаю и только после этого ответила на вопрос.

— Я не знаю, что меня связывает с Фукудой, не знаю, любовь это или нет. Но никогда в жизни я не попадала в такую зависимость, как сейчас. Если сказать правду, он может делать со мной все, что ему заблагорассудится.

Она произнесла это без радости и упоения, с какими Толмач описывал нахлынувшее на него внезапно чувство. В ее голосе звучали скорее тревога и даже оторопь: неужели и с ней могло случиться нечто подобное? Ведь она всегда считала себя неуязвимой для таких слабостей. В ее глазах цвета темного меда промелькнула легкая грусть.

— Раз он может делать с тобой все, что ему заблагорассудится, значит, ты наконец-то влюбилась. Надеюсь, этот Фукуда заставил тебя страдать так же, как по твоей милости, снежная королева, столько лет страдал я…

Она схватила меня за руку и принялась царапать.

— Никакая это не любовь, слышишь? Побожиться готова. Уж не знаю, как такое называется, но только не любовью. Скорее это болезнь, или извращение, или прихоть. Вот что такое для меня Фукуда.

История, которую я услышал, вполне могла быть правдивой, хотя наверняка о многом скверная девчонка умолчала, многое смягчила и кое-что приукрасила. Я уже давно отучился верить ее словам, с первого дня нашего знакомства в ее рассказах было больше лжи, чем правды. И думаю, в нынешний период своей жизни новоявленная Курико и сама не слишком четко разграничивала реальный мир, в котором живет, и мир, в котором будто бы живет. Как я и предполагал, с Фукудой она познакомилась несколько лет назад, когда, как обычно, путешествовала по восточным странам с мистером Дэвидом Ричардсоном, который вел дела и с японцами тоже. Однажды Фукуда сказал ей следующее: достойно сожаления, что такая женщина, как Вы, наделенная столь сильным характером и хорошо знающая свет, довольствуется ролью супруги мистера Ричардсона, хотя и сама вполне могла бы сделать карьеру в мире бизнеса. Его слова накрепко засели у нее в голове. Когда муж узнал о нерасторгнутом браке с Робером Арну, она, почувствовав, как почва уходит у нее из-под ног, позвонила Фукуде, рассказала все, что с ней случилось, и попросилась работать под его началом, заранее согласившись на любые условия. Японец прислал билет на самолет Лондон — Токио.

— Помнишь, ты позвонила мне из парижского аэропорта, чтобы попрощаться? Ты направлялась к нему?

Она кивнула.

— Да, только звонила я из лондонского аэропорта.

В тот же вечер, когда она прилетела в Токио, Фукуда сделал ее своей любовницей. На первых порах они жили порознь и только через пару лет поселились под одной крышей. До этого она обитала в пансионе, размещаясь в крошечной комнатке — «меньше, чем каморка моей филиппинской служанки в Ньюмаркете» — со встроенной кухней. Если бы ей не приходилось столько ездить, выполняя поручения Фукуды, ее доконали бы приступы клаустрофобии и одиночество. Да, она была любовницей Фукуды — но лишь одной из многих его любовниц. Японец никогда не скрывал, что спит с разными женщинами. Время от времени он оставлял ее на ночь у себя, а потом мог не давать о себе знать несколько недель. В такие периоды их отношения были в буквальном смысле слова деловыми: отношениями патрона и служащей. В чем заключались «поручения» господина Фукуды? Наркотики, контрабанда бриллиантов, картин, оружия, деньги? Подчас она и сама толком этого не знала. Увозила и привозила то, что он давал, — чемоданы, пакеты, сумки или портфели. И к счастью, — она постучала по деревянному столу, — до сих пор ей удавалось благополучно проходить через таможни, пересекать границы и не попасть на заметку к полицейским. Путешествуя таким образом по Азии и Африке, она на своей шкуре узнала, что такое панический страх. Но, с другой стороны, никогда раньше не жила такой напряженной, такой насыщенной жизнью, и каждая поездка дарила ей ощущение, что жизнь — чудесное приключение. «Теперь у меня все по-другому, и Ньюмаркет по сравнению с этим — медленная смерть в окружении лошадей!» Проработав на Фукуду два года, она получила от шефа, довольного ее успехами, своего рода награду: «Ты заслужила право жить со мной под одной крышей».

— Все кончится тем, что тебя зарежут, убьют или на долгие годы упекут в самую кошмарную тюрьму, — сказал я. — Ты сошла с ума? Если все, что ты рассказываешь, правда, безрассудство твое не знает предела. Когда тебя засекут на контрабанде наркотиков или на чем-нибудь похуже, думаешь, этот бандит о тебе позаботится?

— Нет, конечно! Он и сам меня об этом предупреждал, — перебила она. — Он, по крайней мере, со мной очень откровенен… Если тебя схватят — выкручивайся как можешь. Я тебя не знаю и никогда не знал. Понятно? Меня это не касается.

— Сразу видно, что он тебя любит.

— Меня? Нет. Он никого не любит, тут мы с ним похожи. Но у него характер сильнее, и вообще он сильнее меня.

Мы сидели вместе уже больше часа. Начало смеркаться. Я не знал, что еще ей сказать. И совсем пал духом. Впервые мне казалось, что она душой и телом принадлежит какому-то мужчине. Итак, улетучились последние надежды: скверная девчонка никогда не будет твоей, несмышленыш.

— Что-то ты взгрустнул, — улыбнулась она. — Из-за моих откровений? Но ты единственный человек, кому я могу довериться и рассказать такие вещи. А мне очень нужно было кому-то открыться. Но, наверное, напрасно я это сделала. Давай так: я тебя поцелую — и ты меня простишь.

— Мне больно узнать, что впервые в жизни ты кого-то по-настоящему полюбила, и этот кто-то — не я.

— Да нет, это не любовь, — повторила она, мотнув головой. — Все куда сложнее… Скорее это болезнь, я ведь уже говорила. Болезнь, которая помогает мне почувствовать себя живой, полезной, активной. Да только не счастливой. В меня словно бес вселился. Не смейся, я не шучу, иногда я чувствую, что одержима Фукудой.

— Если ты так его боишься, значит, не рискнешь лечь со мной в постель. А ведь я примчался в Токио, чтобы ты сводила меня в «Шато Мэгуру».

Рассказывая о своей жизни с Фукудой, она сохраняла очень серьезный вид, но услышав мою просьбу, широко распахнула глаза и закатилась веселым смехом.

— Да ведь ты только что сюда приехал, откуда же тебе известно про «Шато Мэгуру»?

— От моего друга, переводчика Саломона Толедано, он с некоторых пор сам себя называет Толмач из «Шато Мэгуру». — Я взял ее руку и поцеловал. — Ну так как, хватит у тебя пороху, скверная девчонка?

Она глянула на часы и немного помолчала, над чем-то раздумывая, что-то просчитывая. Потом с решительным видом попросила официантку вызвать нам такси.

— У меня совсем мало времени, — сказала она. — Но ты сидишь с видом побитой собаки… На тебя больно смотреть. Ладно, поехали, хотя я здорово рискую, потакая твоим капризам.

Дом свиданий «Шато Мэгуру» представлял собой здание, выстроенное в виде лабиринта с множеством коридоров и темных лестниц, которые вели в номера, где имелись сауны, джакузи, кровати с водяными матрасами, зеркала на стенах и на потолке, радио и телевизоры, а рядом на полках — строй кассет с порнофильмами, фантазии на любые вкусы, но с явным перегибом в садомазохизм. В маленькой витрине — презервативы и вибраторы разных размеров и с разными насадками: от петушиного гребня до хохолка из перьев, а также богатая коллекция всего, что нужно для садомазохистских забав: хлысты, маски, наручники и цепи. Так же, как на улицах, в парке или автобусе, здесь царила безупречная, почти больничная чистота. Когда я вошел в комнату, у меня возникло ощущение, будто я нахожусь в лаборатории или на космической станции. Честно говоря, мне трудно было понять восторг Саломона Толедано, который называл садом наслаждений эти технически оснащенные спальни, похожие на секс-шопы.

Когда я начал раздевать Курико, когда прикоснулся к шелковистой коже и вдохнул ее аромат, я уже не мог, как ни старался, сдержаться. Тоска, от которой у меня сжималось сердце с той минуты, как она рассказала о своей полной зависимости от Фукуды, вдруг выплеснулась наружу. Я разрыдался. Она дала мне выплакаться, не проронив ни слова. Постепенно я справился с нервами и пробормотал какие-то извинения. Она снова погладила меня по волосам.

— Мы пришли сюда не для того, чтобы грустить, — сказала она. — Лучше скажи, что любишь меня, дурачок.

Мы разделись, и я убедился, что она и на самом деле сильно похудела. Ребра выпирали и спереди и на спине, а маленький шрам на животе будто бы растянулся. Но фигура осталась прелестной, груди — крепкими. Я медленно и долго целовал все ее тело. Нежный аромат, исходивший от кожи, словно просачивался изнутри. Я шептал слова любви. Мне уже было на все наплевать. Даже на то, что ее околдовал этот японец. Только пугала мысль, что из-за темных дел, в которые он ее втянул, она угодит в какую-нибудь африканскую тюрьму или погибнет от пули. Но я готов был весь мир перевернуть, чтобы спасти ее. Потому что с каждым днем любил скверную девчонку все больше и больше. И буду любить вечно, даже если она станет изменять мне с тысячью японцев, потому что она самая нежная и самая прекрасная женщина на свете: моя королева, моя принцесса, моя мучительница, моя обманщица, моя японочка, моя единственная любовь. Курико закрыла лицо локтем и молчала, она вроде бы даже перестала меня слушать, полностью отдавшись своему наслаждению.

— А теперь сделай то, что мне нравится, пай-мальчик, — приказала она наконец, раздвинув ноги и притягивая мою голову к низу своего живота.

Целовать ее вульву, впитывать влагу и словно на вкус пробовать тонкий аромат, исходивший из лона, — все это дарило мне такое же счастье, как и прежде. На несколько бесконечных минут я забыл и про Фукуду, и про тысячу и одно приключение, о которых она мне рассказала. Меня накрыло волной умиротворяющего и лихорадочного восторга, я глотал сладкие соки, сочившиеся из нее. Я почувствовал, что она содрогнулась, и овладел ею — как всегда с трудом, вопреки ее жалобным стонам и попыткам вырваться. Я был сильно возбужден, но мне удалось до предела растянуть падение в бездонную пропасть. Наконец я изверг семя. И долго не отпускал ее, прижимая к себе крепко-крепко. Гладил, покусывал дивной формы ушки, волосы, целовал, просил прощения за то, что финал случился слишком быстро.

— Есть одно средство, чтобы эрекция сохранялась предельно долго, часами, — прошептала она мне на ухо прежним своим насмешливым тоном. — Знаешь какое? Хотя, что ты можешь знать о таких вещах, ангел безгрешный. Это порошок, приготовленный из перемолотых слоновьих бивней и носорожьего рога. Не смейся, никакого колдовства тут нет, а средство и вправду отличное. Я подарю тебе баночку — возьмешь с собой в Париж на память обо мне. В Азии порошок продается за бешеные деньги, честно. Вот ты и будешь вспоминать Курико всякий раз, как окажешься в постели с какой-нибудь француженкой.

Я лежал, уткнувшись носом ей в шею, но тут поднял голову и взглянул в лицо: она была сейчас очень красива — бледная, с голубоватыми кругами под глазами, утомленная наслаждением.

— Это и есть та контрабанда, которой ты занимаешься, мотаясь по Азии и Африке? Порошки, приготовленные из слоновьих бивней и рога носорога для доверчивых болванов? — спросил я и громко расхохотался.

— Да, и это лучший в мире бизнес, уж ты мне поверь, — засмеялась она в ответ, — А благодарить надо экологов, которые добились запрета на отлов слонов, носорогов и еще каких-то животных. Зато теперь эти самые бивни и рога стоят ужас сколько — особенно в далеких странах. Правда, я вожу и кое-что другое, но тебе лучше ничего об этом не знать. Хотя главный бизнес Фукуды — именно порошок. Ой! Мне пора, пай-мальчик.

— Я не собираюсь возвращаться в Париж, — бросил я, глядя, как она голая на цыпочках идет к ванной. — Я останусь в Токио и, если не сумею убить Фукуду, удовольствуюсь ролью твоего верного пса — раз уж ты сама превратилась в послушную собачку этого гангстера.

— Гав-гав, — тявкнула она.

Я вернулся в гостиницу и нашел там записку от Мицуко. Она хотела встретиться со мной наедине — по срочному делу. Не могу ли я позвонить ей рано утром на работу?

Я позвонил, как только проснулся. Подруга Толмача осыпала меня бесконечными японскими формулами вежливости, и сквозь них пробилось приглашение в полдень выпить с ней кофе в баре гостиницы «Хилтон», потому что у нее возникла серьезная проблема. Едва я повесил трубку, как телефон зазвонил снова. Это была Курико. Она рассказала Фукуде, что в Токио приехал ее давнишний перуанский приятель, и главарь якудзы попросил от его имени передать мне приглашение: сегодня вечером мы все вместе, включая Толмача с подругой, сперва выпьем по рюмке у Фукуды дома, а потом отправимся ужинать в самое популярное варьете в Гиндзе. Я решил, что ослышался.

— Кроме того, я сказала, что в ближайшие дни собираюсь показать тебе город. И он вроде бы не против.

— Надо же, какой добрый! Какой любезный! — воскликнул я, вспыхнув от негодования. — Неужели ты просишь разрешения у мужчины? Я тебя не узнаю, скверная девчонка.

— Ты вогнал меня в краску, — пробормотала она, чуть смутившись. — А я думала, ты обрадуешься, узнав, что мы будем видеться каждый день — до самого твоего отъезда из Токио.

— Я ревную. Разве ты не понимаешь? Раньше я не обращал на такие вещи внимания, потому что и ты сама не баловала вниманием своих любовников и мужей. Но этот японец… Он тебе очень даже не безразличен. Ты напрасно призналась, что он может делать с тобой все, что ему угодно. Ты вонзила мне в сердце кинжал, и я буду носить его там до могилы.

Она расхохоталась, словно ее позабавили веселой шуткой.

— Сейчас у меня нет времени слушать твои глупые красивости. Ладно, я постараюсь сделать так, что ты перестанешь ревновать. У меня приготовлена для тебя королевская программа на весь нынешний день, вот посмотришь…

Мы договорились, что она зайдет за мной в бар «Хилтона» около полудня, и я отправился на встречу с Мицуко. Когда я пришел, та уже ждала меня. Она курила и, судя по всему, сильно нервничала. И сразу же снова начала извиняться за свой звонок, но, сказала она, ей просто не к кому больше обратиться, а «ситуация становится невыносимой», и она не знает, как поступить. Может, я что-нибудь посоветую.

— Ты имеешь в виду ваши отношения с Саломоном? — спросил я, хотя уже догадался, о чем пойдет речь.

— Поначалу я отнеслась к ним как к легкому флирту, — кивнула она, выпуская дым одновременно через рот и нос. — Приятное приключение, мимолетная забава — из тех, что никого ни к чему не обязывают. Но Саломон все воспринимает иначе. Он решил, что это на всю жизнь. И хочет, чтобы мы поженились. А я никогда больше не выйду замуж. Мне уже довелось пережить неудачный брак — с меня хватит… Кроме того, я всерьез занята карьерой. И еще: он доводит меня до бешенства своей настырностью. Как разрубить этот узел? Чтобы сразу…

Мои подозрения подтвердились, но радоваться собственной прозорливости не хотелось. Толмач строил воздушные замки, и разочарование будет слишком жестоким.

— Вы с ним близкие друзья, он тебя очень уважает, вот я и подумала: тебе его судьба не безразлична, ты сумеешь мне помочь.

— Но как и чем я могу тебе помочь, Мицуко?

— Поговори с ним. Объясни. Скажи, что я никогда не выйду за него замуж. Что я не хочу продолжать наши отношения в той форме, в какой хочется ему. Если честно, он мне просто надоел — для меня все это стало мукой смертной. Я занимаю в компании солидную должность, и подобная история может повредить карьере. Поверь, мне стоило большого труда стать тем, кто я есть в «Митцубиси».

Впечатление было такое, что все курильщики Токио вдруг собрались в безликом баре гостиницы «Хилтон». Все вокруг было пропитано запахом табака, в воздухе висели легкие облачка. Почти за каждым столиком говорили по-английски. Здесь было столько же иностранцев, сколько японцев.

— Извини, Мицуко, но я не хочу вмешиваться в такие дела. Это не тот случай, когда требуется участие третьего, тут решать вам двоим. Поговори с ним откровенно, и чем раньше, тем лучше. Потому что Саломон по-настоящему влюбился в тебя. Думаю, никогда в жизни он никого так не любил. И теперь он полон радужных надежд. Но хуже другое: он ведь искренне верит, что ты отвечаешь ему взаимностью.

Я бегло пересказал то, как Толмач отзывался о ней в своих письмах. Мол, после встречи с ней он стал иначе относиться к любви. Известно, что когда-то давно, в Берлине, невеста-полька сбежала от него в разгар свадебных приготовлений. Но мои слова, как я сразу заметил, мало тронули Мицуко, видно, Толмач и в самом деле ее допек.

— Я прекрасно понимаю ту девушку, — произнесла она ледяным тоном. — Твой друг часто бывает… Не знаю, как лучше сказать по-английски… Навязчивым, утомительным… Когда мы проводим время вместе, я нередко чувствую себя так, словно попала в тюрьму. Он не оставляет мне даже узенькой щелочки, чтобы быть собой, чтобы свободно дышать. Кроме того, он постоянно тянет ко мне руки, трогает меня. А ведь я не раз пыталась ему втолковать, что здесь, в Японии, не принято так откровенно выражать свои чувства на публике.

По тону Мицуко я понял, что трещина в их отношениях гораздо глубже, чем она признается. Прилюдные поцелуи и поглаживания, наверное, опротивели ей не меньше приставаний наедине, так что она просто возненавидела Толмача.

— Так ты считаешь, что я сама должна поговорить с ним?

— Не знаю, Мицуко, тут я не готов давать советы, вопрос слишком личный. Мне важно одно — избавить друга от страданий. По-моему, если уж ты не хочешь продолжать ваши отношения и решила порвать с ним, то лучше сделать это побыстрее. Потом будет гораздо труднее.

На прощание она снова долго извинялась, исполнив весь ритуал учтивости. Я же чувствовал себя скверно, меня эта история по-настоящему огорчала. Я предпочел бы избежать разговора с Мицуко, то есть ничего не ведать о том, что моего приятеля, которому снится волшебный сон, очень скоро разбудят и сбросят с небес на землю. К счастью, мне не пришлось долго сидеть одному. Вскоре в дверях кафетерия появилась Курико, я поспешил ей навстречу, с облегчением покинув дымный зал. На Курико был светлый дождевик в клеточку, шляпка из той же ткани, темные фланелевые брюки, свитер гранатового цвета с высоким воротником и спортивные мокасины. Лицо ее было еще свежее и моложе, чем накануне. Девушка сорока с лишним лет. Стоило ее увидеть, как все мои печали как рукой сняло. Она первая подставила губы для поцелуя, чего раньше никогда бы себе не позволила — инициатива всегда исходила от меня.

— Значит, так. Я покажу тебе синтоистские храмы, самые красивые в Токио. Там повсюду свободно разгуливают лошади, петухи, голуби. Их считают священными — якобы это реинкарнации. А завтра поедем в храмы дзен, посмотрим песочные сады и скалы, которые монахи каждый день разравнивают и строят заново. Они тоже чудесные.

Целый день мы пересаживались с автобуса на автобус, потом — на метро и несколько раз брали такси. Мы заглядывали в храмы и пагоды, посетили огромный музей, где имелись перуанские гуако, но не подлинные, как и указывала табличка, — заведение уважало принятый в Перу запрет на вывоз из страны предметов, представляющих археологическую ценность, поэтому оригиналов здесь быть не могло. Но я довольно рассеянно скользил глазами по тому, что мне показывали, все мои пять чувств были сконцентрированы на Курико, которая все время держала меня за руку и выглядела непривычно ласковой. Она шутила и кокетничала, от души смеялась, и глаза у нее вспыхивали всякий раз, когда она шептала мне на ухо: «Ну-ка, скажи еще одну глупую красивость, пай-мальчик». А я только рад был во всем ей потакать. Ближе к вечеру мы зашли в кафе при Антропологическом музее, сели за стоящий особняком столик и заказали сэндвичи. Она скинула свою шляпу в клеточку и пригладила волосы. Теперь они были пострижены довольно коротко, так что не мешали любоваться прекрасной шеей, по которой зеленоватой змейкой вилась жилка.

— Слушай, кто тебя не знает, решил бы, что ты в меня влюблена, скверная девчонка. Не припомню, чтобы за все время нашего знакомства — с тех пор как в Мирафлоресе тебе пришло в голову выдавать себя за чилийку, — ты еще когда-нибудь была такой милой и ласковой.

— Кто знает, может, я и вправду влюбилась в тебя, только вот сама пока об этом не догадалась, — сказала она, и рука ее скользнула по моим волосам. Потом она приблизила лицо, чтобы я заглянул в насмешливые и дерзкие глаза. — А если я сейчас признаюсь, что так оно и есть и что я даже подумывала, не соединиться ли нам?

— Меня сразу хватит инфаркт — прямо тут и рухну без чувств. Ну так как, Курико, любишь ты меня или нет?

— Я страшно рада, что мы сможем видеться каждый день, пока ты будешь в Токио. Я все прикидывала, как устроить дело так, чтобы нам с тобой встречаться почаще. И рискнула поговорить с Фукудой. Видишь, получилось все преотлично.

— Великодушный гангстер дал тебе позволение показать соотечественнику красоты Токио. Ненавижу твоего Фукуду, будь он проклят. Я бы предпочел не знакомиться с ним и никогда его не видеть. Сегодня вечером мне предстоит тяжелое испытание — любоваться на вас двоих. Могу я попросить тебя об одолжении? Ради бога, не прикасайся к нему и не целуй его в моем присутствии.

Курико рассмеялась и закрыла мне рот ладонью.

— Молчи, глупый, он никогда не позволит себе ничего подобного — ни со мной, ни с другими женщинами. И вообще ни один японец так себя не ведет. Здесь существует неодолимая граница между тем, что делается на людях, и тем, как ведут себя наедине, понимаешь, самые естественные для нас вещи японцев шокируют. Фукуда не такой, как ты. Он обращается со мной как со своей служащей. Иногда, правда, и как со своей шлюхой. А вот ты — что правда то правда — всегда обращался со мной как с принцессой.

— Теперь глупые красивости говоришь ты. Я взял лицо Курико в свои ладони и поцеловал ее.

— И о том, что этот японец обращается с тобой как со шлюхой, ты тоже не должна была мне говорить, — прошептал я ей на ухо. — Неужели и вправду не понимаешь, что это все равно что сдирать с меня живого кожу?

— Считай, что я ничего тебе не говорила. Забудем и перечеркнем.

Фукуда обитал довольно далеко от центра, в жилом районе, застроенном очень современными шести— восьмиэтажными домами, но были там и домики в традиционном стиле: с черепичными крышами и крошечными садиками — казалось, их вот-вот раздавят высоченные соседи. Его квартира находилась на седьмом этаже. Внизу сидел консьерж в форме, и он проводил меня до лифта. Двери лифта открылись прямо в квартиру. Я миновал маленький голый холл и попал в просторную гостиную с огромным окном, за которым расстилалось под звездным небом бескрайнее полотно мерцающих огоньков. Гостиная была обставлена просто, без излишеств, на стенах висели синие керамические тарелки, на полочках стояли полинезийские статуэтки, а на низком и длинном столе — изделия из слоновой кости. Мицуко и Саломон уже ждали нас с бокалами шампанского в руках. Скверная девчонка надела длинное платье горчичного цвета с низким вырезом, ее шею украшала золотая цепочка. Она сделала макияж, какой делают для самых торжественных случаев. Волосы уложила на прямой пробор — такой прически я никогда прежде у нее не видел, и она подчеркивала восточные черты лица Курико. Ее и так вполне можно было принять за японку, а теперь особенно. Она поцеловала меня в щеку и сказала господину Фукуде по-испански:

— Это Рикардо Сомокурсио, мой друг, о котором я тебе рассказывала.

Господин Фукуда отвесил мне традиционный японский поклон. И на вполне сносном испанском поздоровался, протягивая руку:

— Главарь якудзы рад приветствовать Вас. Шутка меня сильно смутила, и не только потому, что я не ожидал ничего подобного, — мне ведь и в голову не приходило, что Курико способна передать ему мои слова, — но еще и потому, что господин Фукуда пошутил — пошутил? — без малейшего намека на улыбку, с тем же невозмутимым и отсутствующим выражением на сухом лице, какое будет сохранять и весь вечер. Лицо его напоминало маску. Когда я выдавил из себя: «Так Вы говорите по-испански?» — он отрицательно помотал головой и впредь изъяснялся только по-английски — медленно, натужно. В тех редких случаях, когда он вообще открывал рот. Он протянул мне бокал шампанского и указал место рядом с Курико.

Это был низенький человечек — ниже Саломона Толедано, — тощий, в чем только душа держится, и даже по сравнению с миниатюрной и изящной скверной девчонкой выглядел сухим прутиком. Я представлял его совсем другим, поэтому сейчас готов был поверить, что меня разыгрывают. На нем были круглые темные очки в металлической оправе, и он не снимал их весь вечер, из-за чего тревога моя нарастала, ведь вдобавок ко всему я никогда не знал, смотрят на меня или нет его маленькие — в моем воображении холодные и злые — глазки. Седые волосы плотно прилегали к черепу, возможно, благодаря бриллиантину; он зачесывал их назад, как это было в моде у аргентинских певцов, исполнителей танго конца пятидесятых. Темные костюм и галстук придавали ему похоронный вид. Порой он подолгу сохранял неподвижность, безмолвствовал и сидел, положив крошечные ручки на колени, словно окаменелый. Но, пожалуй, самой красноречивой деталью его облика был безгубый рот, который, когда Фукуда говорил, едва шевелился, как у чревовещателя. Я чувствовал такое смущение и напряжение, что, против обыкновения, выпил лишнего, хотя мне нельзя много пить — алкоголь на меня быстро действует. Когда господин Фукуда поднялся в знак того, что нам пора выезжать, я уже успел влить в себя три бокала шампанского, и голова у меня слегка кружилась. Почти не слушая, о чем беседуют в гостиной — правда, говорил главным образом Толмач, рассуждавший о региональных диалектах японского, которые он понемногу начинал различать, — я в недоумении спрашивал себя: «Что же нашла в этом невзрачном и старом человечке скверная девчонка и почему так к нему относится? Что такого он ей говорит, как ведет себя с ней, почему она утверждает, будто он — ее болезнь, ее морок и может делать с ней все, что угодно?» Ответа я не находил, только еще сильнее ревновал, еще сильнее злился и презирал себя, проклиная за нелепый поступок — путешествие в Японию. Однако уже мгновение спустя украдкой бросал взгляд на Курико, чтобы лишний раз убедиться: только однажды, на балу в парижской Опере, она казалась мне такой же неотразимой, как сегодня.

У дверей дома нас ожидали два такси. Мне выпало ехать вдвоем с Курико — так скупым и властным жестом распорядился господин Фукуда, который сел во вторую машину вместе с Толмачом и Мицуко. Не успели мы тронуться, как скверная девчонка схватила мою руку и притянула к своим коленям, чтобы я их погладил.

— Он что, совсем не ревнует? — спросил я, кивнув на второе такси, которое как раз в этот миг обгоняло нас. — Как это он позволил тебе ехать со мной?

Она сделала вид, что не поняла, о чем я толкую.

— Ну что ты сидишь такой нахохленный, дурачок? — бросила она. — Может, разлюбил меня?

— Я тебя ненавижу. Никогда еще я не ревновал так сильно, как сейчас. Неужели этот карлик, этот недоносок и есть великая любовь всей твоей жизни?

— Перестань молоть чепуху, лучше поцелуй меня.

Она обвила руками мою шею, подставила губы, а потом я почувствовал, как кончик ее языка нырнул между моими губами. Мы долго целовались, и она пылко отвечала мне.

— Я люблю тебя, будь ты проклята, люблю, обожаю, — шептал я на ухо Курико. — Поедем со мной, японочка, поедем, и клянусь, мы будем счастливы.

— Уймись, — сказала она. Потом отодвинулась от меня, достала бумажный носовой платок и вытерла рот. — Мы уже прибыли. Оботри губы, а то я немного измазала тебя помадой.

Фукуда пригласил нас на ужин в мюзик-холл. Столики и столы побольше были расставлены веером вокруг огромной сцены, а невероятных размеров канделябры ярко освещали бескрайний зал. Стол, заказанный Фукудой, находился прямо у сцены, так что видно все было великолепно. Представление началось вскоре после нашего прибытия и мало чем уступало самым лучшим бродвейским шоу: были номера пародийные, пантомима и чечетка. Были также роскошный кордебалет, клоуны, фокусники, акробаты. Песни исполнялись на английском и японском. Конферансье, казалось, знал столько же языков, сколько Толмач, хотя, по словам последнего, на всех говорил одинаково плохо.

И здесь тоже господин Фукуда властным жестом указал каждому из нас его место. Меня он снова усадил рядом с Курико. Едва погас свет — стол освещался неяркими софитами, спрятанными среди цветочных гирлянд, — как я почувствовал рядом со своей ногой ногу скверной девчонки. Я взглянул на нее. Она как ни в чем не бывало болтала с Мицуко по-японски, но язык ее, судя по напряжению, с каким слушала японка, пытаясь хоть что-нибудь понять, был таким же условным, как когда-то французский и английский. В полутьме зала она казалась мне очень красивой: матовая, чуть бледная кожа, округлые плечи, длинная шея, сияющие глаза цвета темного меда, четко обрисованные губы. Она скинула туфельку, чтобы я лучше почувствовал нежные прикосновения ее ноги, которая почти весь ужин покоилась на моей, иногда чуть поглаживая мне щиколотку — я не должен забывать, что Курико тут, рядом, что она делает это нарочно, бросая вызов своему хозяину и повелителю. А тот с каменным лицом смотрел шоу или беседовал с Толмачом, едва заметно шевеля губами. Только однажды он обратился ко мне, спросив по-английски, что происходит в Перу и знаком ли я с кем-нибудь из тамошней японской колонии, довольно многочисленной, судя по всему. Я ответил, что много лет не был на родине и только понаслышке могу составить представление о том, что там творится. И что мне не довелось познакомиться ни с одним перуанским японцем, хотя да, их там много, потому что Перу стала второй страной в мире после Бразилии, открывшей в конце XIX века свои границы для японской иммиграции.

Ужин уже подали, и блюда — очень красиво украшенные, с большим количеством зелени, даров моря и мяса, — без перерыва сменяли друг друга. Я едва к ним прикасался — лишь из вежливости. Зато опустошил несколько крошечных фарфоровых чашечек, в которые гангстер подливал нам теплое и сладкое саке. В голове у меня поплыл туман еще до того, как закончилась первая половина представления. По крайней мере дурное настроение улетучилось. Когда зажегся свет, босая нога скверной девчонки, к моему удивлению, осталась лежать на моей и по-прежнему ее поглаживала. Я подумал: «Она знает, как ужасно я страдаю от ревности, и хочет таким образом утешить». И действительно утешила: всякий раз, когда я поворачивался, чтобы взглянуть на нее, стараясь не выдать истинных своих чувств, у меня мелькала мысль, что я никогда еще не видел ее такой красивой и неотразимой. Например, маленькое ушко со всеми его изгибами и крошечным завитком-мочкой — это просто шедевр минималистской архитектуры.

Потом вдруг вспыхнула вздорная перепалка между Саломоном и Мицуко, хотя я упустил, с чего она началась. Мицуко вдруг вскочила и удалилась, ни с кем не попрощавшись, без всяких объяснений. Толмач кинулся за ней.

— Что случилось? — спросил я господина Фукуду, но тот лишь уставил на меня невозмутимый взор и не удостоил ответом.

— Ей не нравится, когда ее гладят или целуют на людях, — объяснила Курико. — Твой приятель слишком развязно себя ведет. И Мицуко бросит его не сегодня-завтра. Она сама мне сказала.

— Саломон умрет, если они расстанутся. Он влюбился в нее как теленок. Втюрился по уши…

Скверная девчонка залилась хохотом, широко раскрыв пухлые губы, которые сегодня были покрыты ярко-красной помадой.

— Как теленок! Втюрился по уши! — повторила она. — Сто лет не слышала этих забавных выражений. Интересно, в Перу они до сих пор в ходу? Или придумали что-нибудь новенькое?

Она тут же перешла с испанского на японский и принялась объяснять Фукуде смысл этих оборотов. Он слушал с невозмутимым и непроницаемым лицом. Время от времени движением механической куклы брал рюмку, не глядя подносил ко рту, делал глоток и ставил обратно на стол. Неожиданно вернулись Толмач с Мицуко. Они, судя по всему, помирились, во всяком случае, улыбались и держались за руки.

— Нет ничего лучше ссор для поддержания любовного огня, — сказал мне Саломон, светясь счастьем, и подмигнул. — Настоящий мужчина, то есть мачо, должен время от времени наказывать женщину, чтобы она не слишком о себе воображала.

У выхода нас опять ожидали два такси. И опять господин Фукуда жестом велел нам с Курико сесть вместе в одно из них. А сам поехал с Саломоном и Мицуко. Проклятый японец начинал мне даже нравиться — он ведь явно отличал меня всякого рода привилегиями.

— Знаешь, подари мне хотя бы туфельку с той ноги, которой ты меня весь вечер гладила. Я возьму ее с собой в постель, раз уж тебя там не будет. А потом стану хранить рядом с зубной щеткой.

Однако, к полному моему удивлению, когда мы подъехали к дому Фукуды, Курико, вместо того чтобы попрощаться, взяла меня за руку и пригласила подняться в квартиру — «выпить на посошок». В лифте я с горьким отчаянием поцеловал ее. И, целуя, начал говорить, что никогда не прощу, что именно нынче вечером она была так красива, — я, например, открыл для себя, что ее ушки — чудесные минималистские творения. Я в восторге от них, мне бы хотелось их отрезать, забальзамировать и возить с собой по миру в верхнем кармане пиджака — у самого сердца.

— Скажи еще что-нибудь из твоих глупых красивостей, несмышленыш. — Она выглядела довольной, веселой, очень уверенной в себе.

Фукуды в гостиной не было.

— Пойду посмотрю, приехал он или нет, — пробормотала она, наливая мне виски. И тут же вернулась, на лице ее играла бесшабашная улыбка.

— Его пока нет. Тебе повезло, пай-мальчик, это значит, что он уже не приедет. Останется ночевать где-нибудь в другом месте.

По всей видимости, ее не слишком огорчило, что этот человечек, ее морок и болезнь, куда-то исчез. Наоборот, такому повороту событий она вроде бы очень даже обрадовалась. Фукуда часто исчезает таким вот манером, внезапно, объяснила она, после ужина или посещения кинотеатра, не сказав ей ни слова. А на следующий день возвращается как ни в чем не бывало и не опускается до объяснений.

— Ты хочешь сказать, что он проведет ночь с другой? Имея дома самую красивую женщину на свете, этот болван способен отправиться куда-то еще?

— Не у всех мужчин такой же хороший вкус, как у тебя, — бросила Курико, сев ко мне на колени и обвив руками мою шею.

Пока я обнимал ее и гладил, целовал плечи, уши, из головы у меня не шла мысль о том, что боги, или кто-то там еще, проявили неслыханную щедрость: они сманили отсюда главаря якудзы и подарили мне волшебное счастье.

— А ты уверена, что он не вернется? — спросил я в тот миг, когда последний луч здравомыслия вдруг метнулся у меня в мозгу.

— Я же его знаю — если сразу не приехал, значит, останется ночевать где-то еще. А что, неужели боишься?

— Нет, тут дело не в страхе. Если ты сегодня велишь мне убить его, сделаю это, не раздумывая. Никогда в жизни я не был так счастлив, японочка. А ты никогда не была такой красивой, как нынче вечером.

— Пойдем, пойдем.

Я последовал за ней, с трудом одолевая головокружение. Все предметы водили вокруг меня хороводы — словно в замедленной съемке. Я чувствовал себя до того счастливым, что, проходя мимо огромного окна, из которого был виден город, подумал: если открыть створку и броситься вниз, в пустоту, я буду порхать, как перышко, над бескрайним светящимся покрывалом. Мы миновали едва освещенный коридор с эротическими гравюрами на стенах и вошли в полутемную комнату с ковром на полу, о который я тотчас споткнулся и упал на большую рыхлую кровать, заваленную подушками. Я еще ни о чем не успел попросить, как Курико сама начала раздеваться. А потом помогла раздеться мне.

— Ну, чего ты ждешь, дурачок?

— Ты уверена, что он не вернется? Вместо ответа она всем телом прижалась ко мне, обвилась и, отыскав мои губы, наполнила мне рот своей слюной. В жизни не чувствовал я такого возбуждения, такого волнения, такого блаженства. Неужто все это происходит на самом деле? Скверная девчонка никогда не была такой пылкой, такой неуемной, а всегда вела себя пассивно, почти безразлично, то есть словно бы просто смирялась с тем, что ее целуют, ласкают и любят, а от себя ничего не добавляла. Теперь же она сама целовала и покусывала мое тело и отвечала на ласки нетерпеливо и горячо, что приводило меня в дикий восторг.

— А ты не хочешь, чтобы я сделал тебе то, что тебе нравится? — спросил я шепотом.

— Сначала я, — ответила она, подталкивая меня маленькими нежными ручками, чтобы я лег на спину и раздвинул ноги. Она встала между ними на колени и впервые за все время—с тех пор, как мы стали любовниками в chambre de bonne в «Отель дю Сена», — исполнила то, о чем я столько раз понапрасну ее молил. Я отчетливо слышал собственные стоны, хотя и был оглушен наслаждением, которое дробило мое тело на мельчайшие атомы, превращало его в сгусток чистого ощущения, в музыку, в потрескивающее пламя. И тут, в одно из самых волшебных мгновений, когда казалось, будто все мое существо безраздельно сосредоточено в куске благодарной плоти, которую скверная девчонка лизала, целовала, сосала, едва не заглатывая, в то время как пальчики ее ласкали меня, я увидел Фукуду.

Он почти растворился во мраке, рядом с большим телевизором, словно являл собой неотъемлемую часть обстановки, всего в двух-трех метрах от кровати, где находились мы с Курико. Фукуда сидел то ли на стуле, то ли на банкетке, неподвижный и безмолвный, как сфинкс, в своих вечных темных очках, будто киношный гангстер. Обе руки он запустил в ширинку.

Я схватил Курико за волосы, заставив прервать дело, которым она занималась, — и услышал жалобный протест. Совершенно ошарашенный внезапным и ужасным открытием, испуганный и растерянный, я очень тихо сказал ей на ухо глупую фразу: «Но ведь он здесь, Фукуда — здесь». Она же, вместо того чтобы выпрыгнуть из кровати, изобразить на лице ужас, броситься прочь, истошно кричать, всего лишь замерла на миг и начала было поворачивать голову в ту сторону, но, словно передумав, сделала то, чего я никак не ожидал: крепко обняла меня, прижалась изо всех сил и попыталась снова опрокинуть на постель, потом отыскала мои губы, впилась в них, возвращая слюну, перемешанную со спермой, и заговорила — с отчаянием в голосе, быстро, нервно:

— Ну какое тебе до него дело? Какая разница, здесь он или нет! Тебе ведь хорошо, я ведь все сделала, чтобы тебе было хорошо! Не гляди на него больше, забудь о нем.

Меня будто громом поразило, и вдруг я все понял: Фукуда вовсе не застал нас врасплох, они заранее обо всем условились, он наслаждался зрелищем, загодя ими подготовленным. Я попал в ловушку. Удивительные вещи, которые происходили на протяжении нынешнего вечера, получили свое объяснение, все было тщательно спланировано японцем, а исполнено ею, покорной его приказам и прихотям. Я понял, почему Курико была так ласкова со мной в эти несколько дней, и особенно сегодня вечером. Она вела себя так не ради меня и не ради себя, а только ради него. Чтобы ублажить хозяина. Чтобы доставить повелителю удовольствие. Сердце мое бешено колотилось, и казалось, вот-вот выскочит из груди, я ловил ртом воздух. Недавнее головокружение словно рукой сняло. Пенис мой вдруг опал, съежился, как будто ему стало стыдно. Я резко оттолкнул от себя Курико и попытался приподняться, хотя она удерживала меня, и закричал:

— Я убью тебя, негодяй! Будь ты проклят! Но Фукуды уже не было в спальне, он успел раствориться во мраке, а у скверной девчонки сразу переменилось настроение — она орала, ее лицо и голос исказились от бешенства:

— Какой же ты идиот! Чего ты скандалишь? — Она лупила меня кулаками по лицу, по груди, била куда попало. — Ты остался таким же нелепым, таким же провинциальным. Ты всегда был и останешься недоумком, чего от тебя ждать, несмышленыш проклятый!

В полутьме я отпихивал ее от себя и одновременно пытался нащупать на полу свою одежду. Сам не знаю как, но в конце концов я сумел одеться и обуться, хотя и не помню, сколько продлилась эта дикая сцена. Курико уже перестала колотить меня, она сидела на кровати и истерично визжала, перемежая вопли бранью.

— Ты думал, это я ради тебя стараюсь, голодранец, неудачник, придурок! Да кто ты такой, кем ты себя вообразил? Знал бы ты, до чего я тебя презираю, до чего ненавижу, трус несчастный!

Наконец я оделся и почти бегом припустил по коридору с эротическими гравюрами, мечтая о том, чтобы в гостиной меня ждал Фукуда с револьвером в руках и двумя телохранителями, вооруженными палками, я бы кинулся на него, сорвал проклятые очки и плюнул ему в лицо — и пусть потом они меня убьют, чем скорее, тем лучше. Но ни в гостиной, ни в лифте никого не было. Внизу, у дверей, мне пришлось долго, дрожа от холода и гнева, ждать такси, которое вызвал по моей просьбе облаченный в форму консьерж.

Добравшись до гостиницы, я прямо в одежде рухнул на постель. Последние силы оставили меня, я чувствовал себя измученным и оскорбленным, не было воли даже на то, чтобы раздеться. Я пролежал так несколько часов, ни о чем не думая, не в состоянии заснуть, ощущая себя последней тряпкой — наивным, нелепым кретином. И все время как одержимый повторял: «Ты сам виноват, Рикардо. Ты ведь ее знаешь. Знаешь, на что она способна. Она никогда тебя не любила, всегда только презирала. Ну и о чем ты теперь плачешь, несмышленыш? На что жалуешься, ублюдок, придурок, бестолочь? Она же внятно объяснила, кто ты такой, и мало тебе! Радуйся теперь! Ты должен быть счастлив, должен, как подобает современному интеллигентному человеку — и как поступают все эти недоумки — сказать себе, что ты добился-таки своего. Ты затянул ее в постель? Она обихаживала твоего птенчика? Ты кончил ей в рот? Чего тебе еще надо? Какое тебе дело до того, что этот недомерок, главарь якудзы, сидел в спальне и смотрел, как ты развлекался с его шлюхой? Ну и что тут особенного? А кто вообще велел тебе влюбляться в нее? Ты сам во всем виноват, ты один, Рикардо».

Едва начало светать, я побрился, принял душ, собрал чемодан и позвонил в «Японские авиалинии», чтобы поменять свой билет до Парижа — с обязательной пересадкой в Корее — на ближайший рейс. Нашлось место в самолете, отлетающем в Сеул в полдень, так что времени хватало только на то, чтобы добраться до аэропорта «Нарита». Я позвонил Толмачу, простился и объяснил, что должен срочно возвращаться в Париж, потому что мне вдруг предложили очень выгодный контракт. Он захотел непременно меня проводить, хотя я отбивался как мог.

Когда я уже спустился вниз и оплачивал счет за номер, меня пригласили к телефону. Я услышал в трубке голос скверной девчонки, повторявший «Алло, алло!» — и сразу повесил трубку. Потом вышел на улицу и стал ждать Толмача. Мы сели в автобус, который забирал авиапассажиров из разных гостиниц, так что путь в аэропорт «Нарита» занял около часа. По дороге Саломон поинтересовался, не случилось ли чего между мной, Курико и Фукудой, но я заверил его, что все в порядке и мой внезапный отъезд связан исключительно с тем, что господин Шарнез прислал факс с предложением работы на великолепных условиях. Толмач не поверил, но больше к этой теме не возвращался.

Он заговорил о своем, об отношениях с Мицуко. Раньше у него была стойкая аллергия на брак, и он считал женитьбу своего рода отречением от прав человека на свободу. Но Мицуко очень хочет, чтобы они поженились, и раз уж она так хорошо к нему относится и вообще оказалась такой славной девушкой, он почти что решился пожертвовать свободой, чтобы доставить ей удовольствие. «Надо будет, так женюсь хоть и по синтоистскому обряду, дорогой».

Я не рискнул ничего на это возразить, даже не стал советовать, чтобы он немного повременил, не торопился делать столь важный шаг. Пока он говорил, я со щемящей тоской думал о том, как мучительно будет для него услышать от Мицуко, что она хочет порвать их отношения, потому что не любит его и даже ненавидит. А ведь она уже вполне созрела для такого разговора.

В «Нарита», когда объявили посадку на самолет в Сеул, я обнял Толмача, и, как это ни абсурдно, у меня слезы накатили на глаза. На прощание он попросил:

— Ты согласишься быть свидетелем на моей свадьбе?

— Конечно, старик, для меня это большая честь.

Через два дня я был в Париже — и физически, и морально совершенно разбитый. Двое последних суток я не смыкал глаз и не мог проглотить ни крошки. Зато твердо решил — решение это я мусолил все часы полета — взять себя в руки и не поддаваться депрессии, которая начинала меня скручивать. Рецепт у меня имелся. Подобные недуги лечатся работой. А свободное время следует занимать какими угодно делами, которые с головой затягивают человека, если не находится дел полезных и творческих. Ощущая, как воля начинает-таки понемногу подчинять себе тело, я попросил господина Шарнеза подобрать мне побольше контрактов, потому что должен погасить серьезный долг. Он проявил всегдашнее свое расположение и готовность помочь. В следующие месяцы я почти не бывал в Париже. Работал на самых разных встречах и конференциях — в Лондоне, Вене, Италии, Англии, в северных странах и дважды в Африке, в Абиджане и Кейптауне. И во всех городах я после работы спешил в спортивный зал, где доводил себя до полного изнеможения: качал пресс, бегал по дорожке, крутил педали велосипеда, плавал и занимался аэробикой. А еще я продолжал совершенствовать свой русский, теперь уже самостоятельно, и потихоньку переводил рассказы Ивана Бунина, которые ставил на второе место после чеховских. Я перевел три из них и отправил Марио Мучнику в Испанию. «Из-за своего упрямого желания печатать только шедевры я обанкротил уже четыре издательства, — ответил он. — Ты не поверишь, но я окучиваю некоего предпринимателя-самоубийцу, уговаривая помочь мне открыть пятое. Там я выпущу твоего Бунина и даже заплачу гонорар — хватит на несколько чашек кофе с молоком. Посылаю договор». Постоянная занятость помаленьку вытянула меня из душевного недуга, с которым я упрямо боролся после поездки в Токио. Но ничто не могло излечить внутреннюю тоску, глубокое разочарование — они еще долго преследовали меня, стали моей тенью и, подобно кислоте, разъедали всякий душевный порыв или интерес, которые вроде бы иногда просыпались. И много ночей подряд я видел один и тот же грязный сон: в углу спальни, где сгустился мрак, сидел на скамеечке Фукуда — неподвижный, тощий, невозмутимый, как Будда, человечек, он мастурбировал и испускал струю спермы, которая падала на скверную девчонку и на меня.

Прошло примерно полгода. Однажды, вернувшись в Париж с какой-то конференции, я нашел в ЮНЕСКО письмо от Мицуко. Саломон покончил с собой в своей маленькой съемной квартире — выпил целый пузырек снотворного. Его самоубийство стало для Мицуко полной неожиданностью, потому что, когда вскоре после моего отъезда из Токио она последовала моему совету и решилась на откровенный разговор, объяснив Толмачу, что им надо расстаться, что она хочет полностью посвятить себя карьере, Саломон вроде бы проявил понимание. Не устраивал никаких сцен. Они сохранили дружеские отношения, что было неизбежно в силу их профессиональных обязанностей, но старались держаться на расстоянии. Иногда встречались в чайном салоне или в каком-нибудь ресторане, часто говорили по телефону. Саломон сообщил ей, что не собирается продлевать контракт с «Митцубиси» и, когда срок истечет, намерен вернуться в Париж, где у него «есть хороший друг». Поэтому и для нее, и для всех, кто знал Толмача, его решение уйти из жизни стало шокирующей неожиданностью. Компания взяла на себя расходы, связанные с похоронами. К счастью, в своем письме Мицуко даже не упомянула имени Курико. Я не ответил ей и не принес своих соболезнований. Просто положил письмо в ящик прикроватной тумбочки, где хранились оловянный гусар, подаренный Толмачом в день его отъезда в Токио, и зубная щетка фирмы «Герлен».