Пятьдесят лет назад мадридский район Лавапиес, где когда-то кучно селились евреи и мориски, считался одним из самобытнейших мест в испанской столице: там еще можно было встретить своего рода исторические достопримечательности: чулапо и чулапу, как и прочих персонажей сарсуэлы, а также щеголей в жилете, кепке, шейном платке и узеньких брючках, и манол, затянутых в платье в горошек, с большими серьгами в ушах, в шалях, наброшенных на собранные в тугой пучок волосы, и при зонтиках.

Когда я поселился в Лавапиесе, а случилось это в 1987 году, район уже успел настолько перемениться, что у меня порой возникал вопрос: остался ли здесь, в этом Вавилоне, хоть один коренной мадридец или все его обитатели, подобно нам с Марчеллой, мадридцы новоиспеченные. Испанцы понаехали сюда из самых разных уголков страны. В Лавапиесе можно было встретить любой тип внешности и любой говор, так что возникало впечатление, будто ты попал в бурлящий котел, где смешались расы, языки, акценты, традиции, стили одежды. Лавапиес стал особым микрокосмом. И несколько его кварталов вобрали в себя человеческую географию всей планеты.

Достаточно было покинуть улицу Аве Мария, где мы жили на четвертом этаже ветхого, обшарпанного дома, чтобы увидеть вокруг вавилонское столпотворение: торгующих чем-то китайцев и пакистанцев, индийские прачечные и лавки, крошечные марокканские чайные, бары, заполненные латиноамериканцами, колумбийских и африканских наркоторговцев, а еще — группками на каждом углу, в каждой подворотне — румын, югославов, молдаван, доминиканцев, эквадорцев, русских и азиатов. Испанские семейства всячески старались подчеркнуть свое отличие от пришлого люда, блюдя старые традиции: устраивали посиделки, переговариваясь с балкона на балкон, развешивали белье на веревках, натянутых под навесами и между окон, а по воскресеньям церемонные пары — он при галстуке, она с ног до головы в черном — торжественно шествовали к мессе в церковь Сан-Лоренсо, расположенную на углу улиц Доктора Пиги и Салитре.

Наша квартира была гораздо меньше моей предыдущей, на улице Жозефа Гранье, во всяком случае, мне она казалась меньше, потому что повсюду громоздились эскизы декораций, выполненные Марчеллой из картона, бумаги и фанеры. Они, как когда-то оловянные солдатики Саломона Толедано, заполонили обе комнатки и даже кухню с ванной. К тому же у нас было много книг и пластинок. Жилище наше выглядело тесноватым и тем не менее не вызывало клаустрофобии благодаря выходящим на улицу окнам, сквозь которые лились потоки яркого и белого кастильского света, так не похожего на парижский, к тому же имелся у нас и балкончик, куда вечером мы могли вынести стол, чтобы поужинать под мадридскими звездами, которые все-таки существуют, хотя и приглушены сиянием городских огней.

Марчелла обычно работала дома: рисовала, лежа на кровати, или сидела на афганском ковре в маленькой гостиной и сооружала макеты из кусков картона, дощечек, резины, глянцевой бумаги, пользуясь клейстером и цветными карандашами. Я же облюбовал для себя ближайшее кафе «Барбиери» и там занимался переводами, которые заказывал мне издатель Марио Мучник. Или читал, а также наблюдал за местной фауной — постоянными клиентами заведения, и это никогда мне не надоедало, потому что там было представлено все многоцветье Ноева ковчега, расположившегося в самом центре Мадрида.

Кафе «Барбиери» находилось на той же улице Аве Мария и напоминало — так сказала Марчелла в первый же раз, когда привела меня туда, а она-то в таких вещах толк знала, — экспрессионистские декорации Берлина двадцатых годов, гравюры Гросса или Отто Дикса: облупленные стены, темные углы, на потолке медальоны с портретами римлянок, а также таинственные кабинетики, где, казалось, можно совершать преступления — и ни один клиент того не заметит, можно проигрывать безумные суммы в покер, решать карточные споры, пуская в ход ножи, или служить черные мессы. Кафе было огромным, с углами, закоулками и петляющими коридорами, с темными сводами, затянутыми серебристой паутиной, с хилыми столиками и хромыми стульями, с консолями и деревянными скамьями, грозившими вот-вот развалиться от старости. Оно было мрачным, дымным, всегда до отказа набитым посетителями, которые выглядели ряжеными — толпой статистов из комедии-буфф, которые стоят за кулисами в ожидании своего выхода. Я старался занять столик в глубине — там было чуть больше света, а вместо стула стояло довольно удобное кресло, обитое бархатом, когда-то красным, а ныне там и сям прожженным сигаретами и вытертым множеством задниц. Одним из моих излюбленных развлечений при каждом посещении кафе «Барбиери» было угадать, какие языки я услышу, пока от входа дойду до своего столика в глубине зала, и порой за кратчайший путь метров в тридцать я насчитывал их не меньше полудюжины.

Официанты и официантки также отражали этническую пестроту нашего района: шведы, бельгийцы, американцы, марокканцы, эквадорцы, перуанцы и так далее. Они постоянно менялись — видимо, им плохо платили за восьмичасовой рабочий день в две смены, при том что приходилось без роздыха носить туда-сюда пиво, кофе, чай, шоколад, рюмки с вином и бутерброды. Как только они замечали, что я устроился за своим обычным столиком и разложил тетради, ручки и книгу, которую переводил, сразу спешили принести мне чашечку кофе с молоком и бутылку минеральной воды без газа.

Там же я проглядывал утренние газеты, а после полудня, устав переводить, брался за чтение — уже не по обязанности, а ради чистого удовольствия. К тому времени я успел перевести три книги — Дорис Лессинг, Пола Остера и Мишеля Турнье. Перевод их текстов на испанский не стоил мне особого труда, зато и большого удовольствия не доставил. Эти авторы считались модными, но заказанные мне романы на самом деле не были лучшим из того, что они написали. Как я всегда подозревал, литературный перевод до неприличия скудно оплачивается, гораздо хуже коммерческого. Но заниматься последним я уже не мог — долгое умственное напряжение меня утомляло, нужный темп не давался. Тем не менее даже эти ничтожные доходы позволяли кое-что вручать Марчелле на домашние расходы и не чувствовать себя иждивенцем. Мой друг Мучник попытался достать для меня какой-нибудь перевод с русского, что меня больше всего соблазняло, и мы чуть не уговорили одного издателя напечатать «Отцов и детей» Тургенева или потрясающий «Реквием» Анны Ахматовой, но из этой затеи ничего не вышло: русская литература — и уж тем более поэзия — пока мало интересовала испанских и латиноамериканских читателей.

Я затруднился бы сказать, нравится мне Мадрид или нет. Другие части города я знал неважно — хорошо если оглядел мельком, когда ходил в музей или в театр с Марчеллой. А вот Лавапиес был мне по душе, хотя там меня впервые в жизни ограбили: два араба отняли часы, бумажник с какой-то мелочью и ручку «Монблан» — последний из оставшихся в моем владении предметов роскоши. Честно признаться, в Лавапиесе я чувствовал себя как дома и с головой окунулся в его кипучую жизнь. Иногда Марчелла заходила за мной в кафе «Барбиери», и мы гуляли по округе, которую я уже знал как свои пять пальцев. И неизменно обнаруживал что-то новое — примечательное или чудное. Например, маленький переговорный пункт боливийца Альсерреки, который, чтобы лучше обслуживать клиентов-африканцев, выучился говорить на суахили. А еще мы ходили в синематеку, когда там показывали какие-нибудь классические ленты.

Во время наших прогулок Марчелла трещала без умолку, а я слушал. Только изредка вставлял слово-другое, чтобы дать ей передохнуть и чтобы мимолетным вопросом или комментарием подтолкнуть к дальнейшим рассказам о проекте, в котором она хотела бы поучаствовать. Иногда я не слишком вслушивался в то, что она говорит, потому что больше следил за тем, как она говорит: пылко, убежденно, мечтательно и радостно. Я никогда не встречал человека, который бы так самозабвенно — так фанатично, сказал бы я, если бы слово не обрело слишком мрачных реминисценций — отдавался своему призванию и так точно знал, чего хочет в жизни.

Мы познакомились три года назад в Париже, в клинике в Пасси, где я проходил обследование, а она навещала только что прооперированную подругу. За те полчаса, что мы сидели рядом в приемной, она с таким энтузиазмом рассказала мне про мольеровского «Мещанина во дворянстве», поставленного маленьким театриком Нантера в ее декорациях, что я пошел посмотреть спектакль. В театре я встретил Марчеллу и после спектакля пригласил посидеть в бистро у метро.

И вот уже два с половиной года мы жили вместе, первый год — в Париже, потом — в Мадриде. Марчелла была итальянкой, на двадцать лет моложе меня. По желанию родителей — оба архитекторы — она изучала в Риме архитектуру, но со студенческой поры начала работать театральным художником. Родители разгневались на то, что она бросила архитектуру, и на несколько лет их отношения почти прервались. Примирение произошло, когда отец с матерью убедились, что театр для дочери не каприз, а подлинное призвание. Изредка Марчелла ездила в Рим повидаться с ними, а так как зарабатывала она мало — трудно было найти на свете человека трудолюбивее Марчеллы, но заказы она получала от маргинальных трупп, которые платили за работу сущую ерунду или вовсе не платили, — родители, люди вполне обеспеченные, периодически подкидывали ей денег, благодаря чему она могла отдавать всю свою энергию и все свое время театру. До сих пор она не сумела громко заявить о себе, но Марчеллу это мало беспокоило, потому что она ни на миг не сомневалась — как и я, впрочем, — что рано или поздно театральная публика Испании, Италии, Европы признает ее талант. И хотя она ужасно много говорила, помогая себе при этом руками, совсем как итальянка с карикатуры, меня болтливость подруги не утомляла. Марчелла излагала идеи, которые порхали у нее в голове и которые могли произвести революцию в художественном оформлении «Вишневого сада», «В ожидании Годо», «Слуги двух господ» или «Селестины». Несколько раз ее приглашали в кино помощником художника-декоратора, и в этой области она вполне могла бы добиться успеха, но ей нравился театр и не хотелось жертвовать мечтой, хотя в театре гораздо труднее сделать карьеру, нежели в кино или на телевидении. Благодаря Марчелле я научился смотреть спектакли совсем другими глазами, то есть обращать внимание не только на сюжет и героев, но еще и на второстепенные, казалось бы, детали оформления и на освещение.

Марчелла была миниатюрной блондинкой с зелеными глазами, очень светлой и гладкой кожей и донельзя веселой улыбкой. Она излучала энергию. Одевалась небрежно: обычно на ней были джинсы, потертая куртка и босоножки. Для чтения и в кино надевала очки — крошечные, без оправы, придававшие лицу что-то клоунское. Она была бескорыстной, нерасчетливой, щедрой, способной кучу времени отдавать самой незначительной работе — например, студенческой постановке комедии Лопе де Веги, когда декорации надо сотворить из пары раскрашенных холстин и всякого подручного материала. Она занималась этим с такой же отдачей, как если бы ей впервые поручили оформлять постановку в парижской Опере. Она получала от работы колоссальное удовольствие, что с лихвой компенсировало скудость — а то и отсутствие — доходов, от очередного проекта. Если кто и был готов работать «из любви к искусству», так это Марчелла.

Из тех эскизов, что выживали нас из нашей квартиры, едва ли десятая часть попала на сцену. Большинство же не было завершено из-за отсутствия средств. Часто идея приходила в голову Марчелле, когда она читала пьесу, та ей нравилась, и Марчелла принималась за работу — но дальше макетов и эскизов не продвигалась. Она никогда не обсуждала сумму будущего вознаграждения и могла запросто отказаться от выгодной работы, если только режиссер или продюсер казались ей фарисеями, равнодушными к эстетической стороне дела и думающими только о прибыли. Зато если она принимала заказ — как правило, от авангардных трупп, не имеющих доступа в стационарные театры, — она отдавалась работе душой и телом и не только была готова расшибиться в лепешку, чтобы как следует выполнить свою задачу, но и помогала во всем остальном: искала спонсоров, подбирала помещение, договаривалась о прокате реквизита и костюмов, трудилась плечом к плечу со столярами и электриками, а если нужно, подметала сцену, продавала билеты и рассаживала зрителей. Я всегда с восхищением наблюдал за тем, как она с головой погружается в театральные дела, правда, иногда в такие лихорадочные периоды мне приходилось напоминать ей, что человеческие существа живут не только театральными декорациями, надо еще есть, спать, не упуская из виду и прочие обыденные вещи.

Я так и не смог понять, почему Марчелла выбрала меня — что, собственно, мог добавить я в ее кипучую жизнь? Ведь при всем желании мне не удалось бы соучаствовать в том, что интересовало ее больше всего на свете, — в работе. Всему, что я знал о сценографии, научила меня она, а суждения, которыми я готов был делиться, были безусловно поверхностными и дилетантскими. К тому же она родилась настоящим творцом, настоящим художником и без чужих советов понимала, чего хочет. Скорее мне выпала роль внимательного уха, на тот случай, когда ей требовалось выговориться, облечь в слова придуманные образы, варианты, а также сомнения, возникавшие в начале каждого нового проекта. Я слушал с завистью и готов был слушать сколько угодно. Я ходил с ней в Национальную библиотеку, чтобы подобрать нужные гравюры и книги, ходил к антикварам и мастерам-ремесленникам, а по воскресеньям мы непременно отправлялись в Растро. Мое поведение объяснялось не только любовью, нет, просто все, что она говорила, всегда звучало неожиданно, удивительно, а порой даже гениально. Рядом с ней я каждый день узнавал что-то новое. До нашей встречи я и не подозревал, какое значение приобретает на сцене — часто исподволь — второстепенная вроде бы деталь декорации, свет, присутствие или отсутствие какого-нибудь самого обычного предмета, скажем, метлы или банальной вазы.

Разделявшая нас разница в двадцать лет, кажется, совершенно не беспокоила Марчеллу. Зато очень даже беспокоила меня. Я постоянно твердил себе, что наши добрые отношения не могут не измениться, когда мне стукнет шестьдесят, а она останется еще молодой женщиной. Она полюбит человека своих лет. И уйдет от меня. Марчелла была весьма привлекательной, хотя мало занималась своей внешностью, во всяком случае, на улице мужчины провожали ее взглядом. Однажды в постели она спросила: «А ты хотел бы, чтобы у нас родился ребенок?» Да. Если она этого хочет, я был бы только рад. Но тотчас почувствовал острую тоску. Почему? Наверное, потому, что после многолетней истории встреч и расставаний со скверной девчонкой я в свои пятьдесят с хвостиком уже потерял веру в возможность постоянного союза между мужчиной и женщиной, даже нашего с Марчеллой, хотя наши отношения развивались плавно, без рытвин и ухабов. Наверное, мои сомнения вздорны. Мы ведь с ней так хорошо ладим, что за два с половиной года вроде бы ни разу не поссорились, если не считать мелких размолвок и мимолетных обид. Но не было ничего предвещающего разрыв. «Я рада, что ты не против, — сказала Марчелла в тот раз. — Я спросила не потому, что хочу, чтобы мы заделали bambino прямо сейчас, нет, сперва надо успеть совершить всякие важные дела». Она, разумеется, имела в виду себя — это ей предстояло совершить дела, которые можно назвать «важными». Мне же оставалось тешить себя надеждой, что в ближайшие годы Марио Мучник добудет какую-нибудь русскую книгу, и я с большим трудом и с не меньшим энтузиазмом переведу ее на испанский — что-нибудь поталантливее тех романчиков light, содержание которых улетучивалось из памяти с той же скоростью, с какой я их переводил.

Марчелла жила со мной потому, что, вне всякого сомнения, любила меня, — никакой корысти тут просто не могло быть. В некотором смысле я даже представлял для нее финансовую обузу. Как она могла влюбиться в меня? В ее глазах я наверняка выглядел стариком. К тому же был человеком без определенных занятий, совершенно непривлекателен внешне и со слегка угасшими интеллектуальными способностями, для которого с детства единственной и главной целью было прожить до конца своих дней в Париже… Когда я рассказал об этом Марчелле, она расхохоталась: «Отлично, caro, ты своего добился. Можешь быть доволен: ты и вправду всю жизнь прожил в Париже». Она произнесла это ласково, но в ее словах я уловил оттенок горькой иронии.

Марчелла заботилась обо мне больше, чем я сам о себе заботился: напоминала, чтобы я принял таблетки, регулирующие давление, чтобы каждый день гулял не меньше получаса, чтобы ни в коем случае не выпивал больше двух-трех бокалов вина в сутки. И часто повторяла, что, когда она получит хороший гонорар, мы потратим деньги на поездку в Перу. Ей хотелось посмотреть не столько Куско и Мачу-Пикчу, сколько район Лимы под названием Мирафлорес, о котором я так часто рассказывал. Я поддакивал, хотя в глубине души знал, что этому путешествию не бывать и сам постараюсь оттягивать его до бесконечности. Мне не хотелось возвращаться в Перу. После смерти дяди Атаульфо родина перестала для меня существовать, растаяла, словно мираж в пустыне. Там не осталось больше ни родственников, ни друзей, и даже воспоминания юности постепенно выветрились из моей головы.

О кончине дяди Атаульфо я узнал из письма Альберто Ламиеля, причем с опозданием на несколько недель. К тому времени мы уже полгода как жили в Мадриде. Марчелла принесла письмо в кафе «Барбиери», и новость ужасно расстроила меня, хотя я и знал, что дни старика сочтены. Я тотчас прервал работу и долго как сомнамбула бродил по тропинкам Ретиро. После моей последней поездки в Перу — в конце 1984 года — мы обязательно не реже раза в месяц писали друг другу. Из его посланий, написанных дрожащей рукой, которые я порой расшифровывал подобно палеографу, я узнавал подробности экономической катастрофы, поразившей Перу в результате политики Алана Гарсиа. Инфляция, национализация, разрыв отношений с кредитными организациями, контроль над ценами и валютным рынком, рост безработицы и падение уровня жизни… По письмам дяди Атаульфо было видно, с какой душевной тоской он ждал смерти. Умер он во сне. Альберто Ламиель также сообщал, что собирается переехать в Бостон, где с помощью родителей жены-американки надеется подыскать себе хорошую работу. «Только последний идиот, — добавил он, — мог поверить обещаниям Алана Гарсиа, за которого я голосовал на выборах в тысяча девятьсот восемьдесят пятом году, как и многие другие наивные квалифицированные специалисты». Поверив словам президента, обещавшего не трогать долларовые сертификаты, Альберто хранил в них все свои сбережения. Когда вновь избранный президент издал указ о принудительном переводе валютных сертификатов в перуанские соли, Ламиель остался ни с чем. И это было лишь первым звеном в цепочке несчастий. «Лучшее, что я могу теперь сделать, это последовать твоему примеру, дядя Рикардо, и уехать, потому что в этой стране уже невозможно работать, если только ты не находишься в услужении у правительства».

Таковы были последние новости, полученные из Перу. С тех пор мне очень редко доводилось узнать о том, что там происходит. В Мадриде я практически не встречался с перуанцами. Мадридские газеты писали главным образом про то, что у какой-то женщины родилось сразу пятеро младенцев, про землетрясение или падение в пропасть автобуса, ехавшего через Анды, в результате чего погибло тридцать человек.

Я так и не уведомил дядю Атаульфо о том, что брак мой распался, поэтому до самого конца он в своих письмах передавал приветы «племяннице», а я в ответных — приветы от нее. Сам не знаю, зачем я это скрывал. Наверное, чтобы не пришлось как-то объяснять случившееся — а любое объяснение выглядело бы абсурдным, непонятным, какой эта история, собственно, до сих пор казалась и мне.

Мы расстались внезапно, хотя только так всегда исчезала скверная девчонка. Правда, на сей раз она, строго говоря, не исчезла и не убежала, все свершилось при полном соблюдении правил приличия, все было обсуждено и договорено. Именно поэтому я сразу понял, что теперь, в отличие от прошлых разов, мы расстаемся окончательно и бесповоротно.

Наш медовый месяц, последовавший за моим возвращением из Лимы, когда я с ужасом вообразил, будто она ушла, потому что телефон не отвечал три или даже четыре дня подряд, продлился всего несколько недель. Поначалу она была ко мне так же ласкова и внимательна, как и в первый день после моего приезда. Вскоре я отправился в месячную командировку по линии ЮНЕСКО, а когда вернулся, нашел ее на кухне: вырвавшись пораньше с работы, она готовила мне ужин. Было и такое, что она ожидала меня в гостиной при погашенном свете и романтических свечах, горевших на столе. Потом ей по поручению Мартины пришлось дважды съездить на Лазурный берег, и она звонила мне каждый вечер. Чего еще желать? Я даже почти что поверил, что скверная девчонка вошла в возраст здравомыслия и что наш брак нерушим.

Потом в какой-то миг, трудно вычленить, в какой именно, ее настроение и поведение начали меняться. Сперва перемены были едва заметны, она их старательно скрывала, словно сама еще в чем-то сомневалась, и я только задним числом осознал смысл ряда мелочей. А тогда не обратил внимания на то, что пылкие проявления любви, которыми она осыпала меня в первые недели, постепенно уступили место легкому отчуждению — ведь сдержанность всегда была ей свойственна, а непривычными выглядели бурные выплески чувств. Я заметил приступы рассеянности: она часто, нахмурив лоб, погружалась в размышления, словно уносясь куда-то далеко — туда, где мне было ее не достать. По возвращении из таких воображаемых странствий она выглядела напуганной и, когда я пытался вернуть ее какой-нибудь шуткой к реальности — «Что такое случилось с нашей принцессой с земляничными губками?» — сильно вздрагивала. Какие мысли угнетали принцессу? Может, принцесса влюбилась? В ответ она краснела и только неестественно смеялась.

Однажды я довольно рано вернулся из бывшего агентства господина Шарнеза — сам он ушел на покой и теперь жил на юге Испании, — где мне в четвертый или пятый раз сказали, что пока никакой работы нет. Едва я открыл дверь нашей квартиры, как увидел в гостиной ее: она сидела в строгом коричневом костюме, рядом стоял чемоданчик, который она всегда брала в поездки, и я сразу же понял, что случилось что-то серьезное. Она явно была не в себе.

— Что с тобой?

Она вздохнула, набираясь духу, — под глазами у нее залегли синие тени, а сами глаза блестели, — и без обиняков выпалила фразу, которую, вне всякого сомнения, приготовила заранее:

— Я не хотела уходить, не поговорив с тобой, чтобы ты не думал, будто я убегаю. — Все это она сказала на одном дыхании, ледяным тоном, которым обычно пользовалась, подвергая меня эмоциональным пыткам. — Только прошу, ради всего святого, не устраивай сцен и не грози покончить с собой. Мы с тобой уже не в том возрасте… Прости, что говорю жестокие вещи, но, думаю, сейчас так будет лучше.

Я рухнул на стул — напротив нее. И почувствовал бесконечную усталость. Мне показалось, что я слушаю заезженную пластинку: одна и та же фраза повторялась и повторялась, только вот звук с каждым разом становился все глуше. Скверная девчонка по-прежнему была очень бледна, но теперь лицо ее искажал гнев, как будто необходимость сидеть здесь и давать какие-то объяснения наполнила ее злобой против меня.

— Ты сам видел: я очень старалась приладиться к такого рода жизни — чтобы порадовать тебя, отплатить за то, что ты мне помог, когда я была больна. — Казалось, ее холодность закипает яростью. — Больше не могу. Для меня это не жизнь. Если я из сострадания либо из жалости останусь с тобой, я тебя в конце концов возненавижу. А я не хочу тебя ненавидеть. Попробуй понять, если сможешь.

Она замолчала в ожидании какого-нибудь ответа, но я был придавлен усталостью, и у меня не было ни сил, ни желания говорить.

— Я здесь задыхаюсь, — добавила она, обводя взглядом гостиную. — Эти две комнатки — тюрьма, и больше мне здесь не вынести. Я ведь знаю свой предел. Меня убивает вся эта рутина, серость. И я не желаю прожить так остаток своей жизни. Вот тебя это устраивает, ты вполне доволен — и слава богу! Но я-то другая, я не умею довольствоваться малым и приспосабливаться. И не хочу. Понимаешь, я не готова провести те годы, что у меня еще есть, рядом с тобой — только из жалости. Прости за прямоту. Лучше тебе знать правду. И лучше тебе с ней смириться, Рикардо.

— Кто он? — спросил я, когда она снова замолчала. — Ты можешь по крайней мере сообщить, к кому на сей раз уходишь?

— А ты что, собираешься закатить сцену ревности? — ответила она с негодованием. И язвительно напомнила: — Я ведь женщина свободная, Рикардито. Мы поженились исключительно ради того, чтобы я получила настоящие документы. Не вздумай требовать от меня каких-нибудь отчетов.

Она хорохорилась и наскакивала на меня, как молодой петушок. А я вдруг понял: к чувству усталости прибавилось ощущение, что все это выглядит смешно. Она права: мы уже слишком стары для подобных сцен.

— Как я вижу, ты все уже решила, и нам, собственно, не о чем больше говорить, — перебил я скверную девчонку, поднимаясь на ноги. — Пойду прогуляюсь, а ты тем временем спокойно собирай чемоданы.

— Все уже собрано, — ответила она с тем же вызовом.

Я пожалел, что она не ушла, как обычно уходила прежде, оставив короткую записку. Я повернул к двери и услышал за спиной слова, которые она постаралась произнести примирительным тоном:

— И еще я хочу, чтобы ты знал… На всякий случай. Я не собираюсь требовать ничего, на что могла бы претендовать в качестве твоей жены. Ничего.

«Очень любезно с твоей стороны! — подумал я, медленно закрывая за собой дверь. — Хотя единственное, на что ты могла бы претендовать, это долги и заложенная квартира, которую при нынешних обстоятельствах у меня не сегодня-завтра отберут». На улице накрапывал дождик. Зонта не было, и я спрятался в кафе на углу, где просидел довольно долго, колдуя над чашкой чая, который успел остыть и сделался совершенно безвкусным. По правде говоря, было в скверной девчонке что-то такое, что не могло не вызывать восхищения. По сходным причинам мы восхищаемся каким-нибудь отлично выполненным творением, хотя по сути своей оно порочно и аморально. Она одержала очередную победу и сделала это вполне расчетливо — ради того, чтобы снова начать восхождение по ступеням социальной и финансовой лестницы и в результате обрести внутреннюю уверенность, а заодно и выбраться из двух комнатенок на улице Жозефа Гранье. И вот, не моргнув глазом, решила съехать отсюда, а меня — меня отшвырнуть в сторону. Кто же, интересно, этот новый счастливец? Кто-нибудь из тех, с кем она познакомилась благодаря службе у Мартины — на конгрессе, конференции или семейном торжестве, которые помогает устраивать. Видно, удалось-таки кого-то соблазнить. А почему бы и нет? Она отлично выглядит… Но, как ни крути, ей уже за пятьдесят. Chapeau! Скорее всего, окрутила старичка, которого, чего доброго, угробит своими ласками, чтобы заполучить наследство, как героиня «Баламутки» Бальзака? Когда небо расчистилось, я, стараясь убить время, несколько раз обошел вокруг Военной школы.

Домой я вернулся около одиннадцати, скверная девчонка уже отбыла, оставив ключи в гостиной. Она забрала все свои вещи, упаковав их в пару имевшихся у нас чемоданов. Все старое и ненужное выбросила: тапочки, нижние юбки, пеньюар, несколько пар чулок, блузки, а также кучу баночек из-под кремов и всякой косметики. Но франки, которые мы хранили во встроенном в шкаф маленьком сейфе, не тронула.

Кто же это? Может, познакомилась с кем-то в спортивном зале на проспекте Монтеня? Заведение дорогое, и туда наведываются, чтобы спустить лишние килограммы, богатенькие старички, которые способны обеспечить ей более веселую и комфортную жизнь. Я понимал одно: сейчас для меня нет ничего хуже, чем перебирать такого рода версии и догадки. Чтобы не потерять рассудок, надо побыстрее забыть ее. Потому что на сей раз мы, конечно же, расстались навсегда. Конец истории нашей любви. Но разве можно назвать историей любви эту шутовскую комедию длиной в тридцать с лишним лет, Рикардито?

В следующие дни и недели мне как-то удавалось отгонять мысли о ней, потому что я был занят поиском работы. При этом я чувствовал себя мешком, набитым костями и мускулами, где не осталось места для души. Работа была нужна срочно — для погашения долгов и на повседневные расходы, а еще потому, что я знал: нет лучшего способа пережить невзгоды, чем с головой окунуться в какое-нибудь дело.

На протяжении двух месяцев мне доставались лишь самые невыгодные заказы. Наконец позвонили из ЮНЕСКО с предложением заменить кого-то на международной конференции по авторским правам. Я несколько дней страдал невралгией, что сам объяснял результатом душевных терзаний и плохим сном. Боролся я с ней принимая анальгетики, как посоветовал аптекарь из угловой аптеки. Я включился в работу конференции — и потерпел полное фиаско. Из-за невралгии я не мог должным образом выполнять свои обязанности, и через два дня пришлось честно объяснять шефу отдела переводов, что со мной происходит. Врач из страховой компании нашел у меня отит и направил к специалисту. Много часов я просидел в очереди в больнице Сальпетриер и еще не раз возвращался туда, прежде чем попал на консультацию к оториноларингологу доктору Пено. Тот подтвердил диагноз и вылечил воспаление за неделю. Однако невралгия и головокружения не проходили, и я обратился к другому врачу — терапевту из той же больницы. По его рекомендации я прошел полное обследование, включая ядерный магнитный резонанс. У меня осталось крайне неприятное воспоминание о тех тридцати или даже сорока минутах, что довелось провести в металлической трубе, словно заживо погребенным и неподвижным, как мумия, жутко страдая от шквала оглушающих шумов.

Резонанс установил, что я перенес микроинсульт. Это было причиной невралгии и головокружения. Ничего опасного, вернее, опасность уже миновала. Впредь мне надо беречь себя, делать специальные упражнения, соблюдать диету, следить за давлением, по возможности избегать алкоголя, вести спокойную жизнь. «Режим как у пенсионера», — написал доктор. По всей видимости, количество работы придется сократить, по крайней мере надо дождаться, пока восстановятся память и способность концентрироваться.

К счастью для меня, в Париж на месяц приехали Гравоски, на сей раз вместе с Илалем. Он заметно подрос, а по манере говорить и одеваться стал настоящим маленьким гринго. Когда я объяснил, что мы со скверной девчонкой разошлись, он с грустью заметил: «Так вот почему с некоторых пор она не отвечает на мои письма».

Присутствие верных друзей оказалось как нельзя кстати. Мы болтали, шутили, ходили вместе ужинать, в кино, и это в какой-то мере вернуло мне вкус к жизни. Однажды вечером, когда мы пили пиво на террасе бистро на бульваре Распай, Элена вдруг сказала:

— Эта сумасшедшая чуть не свела тебя в могилу, Рикардо. А ведь тогда она со всеми своими безумствами пришлась мне очень даже по душе. Но вот этого я ей никогда не прощу. И запрещаю тебе снова мириться с ней.

— Ни за что на свете, — пообещал я. — Урок пошел мне на пользу. К тому же я теперь настоящая развалина, и вряд ли ей захочется вновь вторгаться в мою жизнь.

— Неужели любовные горести вызывают апоплексические удары? — спросил Симон. — Что за романтический бред?

— Вот речь бездушного бельгийца, — отозвалась Элена. — Рикардо не такой, как ты. Он романтик, человек, умеющий чувствовать. Она его доконала своей последней выходкой. Нет, никогда ей этого не прощу, клянусь чем хотите. И надеюсь, что ты, Рикардо, не будешь тряпкой и не побежишь за ней следом, как собачка, если она вздумает опять тебя поманить, чтобы ты помог ей выпутаться из очередной авантюры.

— Сразу видно, что ты любишь меня куда больше, чем скверная девчонка, — я поцеловал Элене руку. — Кроме того, «тряпка» — как раз то слово, которое для меня весьма подходит.

— Кто бы стал спорить, — буркнул Симон.

— А что такое тряпка? — спросил юный американец.

По настоянию Гравоски я пошел на консультацию к нейрохирургу в частную клинику в Пасси. Друзья утверждали, что, каким бы легким ни был инсульт, он чреват серьезными последствиями, короче, я должен знать, как себя вести и чего ждать в будущем. Не слишком надеясь на успех, я обратился в свой банк за новым кредитом, чтобы справиться с процентами по ипотеке и предыдущим займам, и, к моему удивлению, мне не отказали. Я доверился доктору Пьеру Жудре, обаятельному человеку и, насколько мог судить, хорошему специалисту. Он направил меня на всевозможные обследования и назначил лечение, чтобы привести в норму давление и поддерживать хорошее кровообращение. Именно в ожидании его консультации я однажды познакомился с Марчеллой.

В тот вечер в Нантере, после спектакля «Мещанин во дворянстве», мы пошли посидеть в бистро. Итальянка показалась мне очень милой, и меня очаровали пылкость и убежденность, с какими она описывала собственную работу. Она рассказала про свою жизнь, про ссоры и примирения с родителями, про декорации, выполненные для маленьких театров в Испании и Италии. Театр в Нантере — первый опыт работы во Франции. Она болтала без умолку и под конец сообщила, что лучшие театральные декорации, виденные ею во Франции, это магазинные витрины. Мы можем как-нибудь вместе погулять и посмотреть… И тогда с лица моего исчезнет скептическая улыбка.

Прощаясь у метро, мы расцеловали друг друга в обе щеки и договорились встретиться в ближайшую субботу. Экскурсия меня позабавила, и не столько витрины, мимо которых мы ходили, сколько ее объяснения и теории. В «Самаритен» она показала, например, залитые белым светом песок и пальмы и заявила, что все это чудесно подошло бы к «Oh, les beaux jours!» Беккета, а ярко-красная маркиза в арабском ресторане на Монпарнасе — в качестве задника для «Орфея в аду», а витрина известного обувного магазина, что у церкви Святого Павла в Марэ — в качестве дома Джепетто для театральной постановки «Пиноккио». Все, что она говорила, было остроумно, ее восторженность и веселость потешали и забавляли меня. Во время ужина в «Ла птит перигурдин», ресторане на улице Дез-Эколь, я сказал, что она мне нравится, и поцеловал ее. Она призналась, что с того дня, когда мы впервые разговорились в приемной клиники в Пасси, она знала: «какая-то искра между нами проскочила». По ее рассказам, она около двух лет жила с одним актером и порвала с ним совсем недавно, хотя они «остались добрыми друзьями».

Мы отправились в мою квартиру на улицу Жозефа Гранье. У нее было изящное тело, маленькие груди, и она была нежной, пылкой и понятной. Она осмотрела мои книги и упрекнула за то, что там были только поэзия, романы и кое-какая эссеистика, но не нашлось ни одной пьесы. Она обещала помочь мне заполнить этот пробел. «Ты очень вовремя появился в моей жизни, caro», — добавила она. В ее широкой улыбке, казалось, участвовали не только глаза и рот, но еще и лоб, нос и даже уши.

Через пару дней Марчелле предстояло ехать в Италию, так как, возможно, в Милане она получит заказ, и я проводил ее на вокзал, потому что она ехала поездом (боялась самолета). Мы несколько раз говорили по телефону, и, вернувшись в Париж, она явилась прямо ко мне домой, а не в маленькую гостиницу в Латинском квартале, где обитала до сих пор. В руках она держала большую сумку, там лежали все ее пожитки: брюки, блузки, свитера, мятые куртки — и баул с книгами, журналами, эскизами костюмов и макетами декораций.

Марчелла так быстро вошла в мою жизнь, что я даже не успел поразмыслить как следует, не опрометчиво ли поступаю. Наверное, разумнее было бы обождать немного, лучше узнать друг друга, посмотреть, как сложатся наши отношения. В конце концов, она еще совсем девчонка, и я гожусь ей в отцы. Но отношения наши сложились отлично благодаря ее умению приспосабливаться, невзыскательности, готовности с улыбкой встретить любые неприятности. Я бы не рискнул сказать, что влюблен, во всяком случае, совсем не так я любил скверную девчонку, но мне было хорошо рядом с Марчеллой, я был признателен ей за то, что она живет со мной и даже питает ко мне нежные чувства. Рядом с ней я становился моложе, она помогала мне похоронить прошлое.

Время от времени Марчелла получала заказы и оформляла спектакли в театрах нашего района, которые, как правило, субсидировались местными властями. Тогда она с такой безрассудной самоотдачей погружалась в работу, что забывала о моем существовании. А я теперь все с большим трудом доставал себе переводы. Я уже не брался за синхрон, потому что потерял былую уверенность в своих силах. К тому же, по всей видимости, среди коллег пополз слушок о моих недугах, поэтому и число заказов на письменные переводы заметно поубавилось. Мне как будто перестали доверять. А на те, что я все-таки добывал — после долгих хождений и просьб, — тратил слишком много времени, потому что, посидев за столом час-полтора, чувствовал головокружение и головную боль. В первые месяцы нашей с Марчеллой совместной жизни мои доходы упали почти до нулевой отметки, а ведь предстояло еще выплачивать проценты по ипотеке и займы.

Служащий из «Сосьете женераль», которому я обрисовал ситуацию, посоветовал мне продать квартиру. Это единственный выход. Цена на нее значительно выросла: я могу получить хорошие деньги и, расплатившись со всеми долгами, буду располагать определенной суммой, которая, если распорядиться ею с умом, позволит нам какое-то время жить спокойно. Я посоветовался с Марчеллой, и она тоже сказала, что лучше всего квартиру продать. Тогда можно будет выбросить из головы мысли о ежемесячных взносах, лишавшие меня сна. «Не думай о будущем, caro. Скоро я начну хорошо зарабатывать. А если мы окажемся совсем уж на мели, поедем в Рим, к моим родителям. Поселимся в мансарде, где девчонкой я устраивала сеансы магии для своих приятелей и где до сих пор хранятся всякие хитрые штуковины. Ты прекрасно поладишь с моим отцом, он ведь почти что твой ровесник». Да, отличные перспективы, Рикардито!

Продажа квартиры заняла некоторое время. Стоимость ее и на самом деле практически утроилась, но потенциальные покупатели, которых нам присылали из агентств по недвижимости, пытались сбить цену, требовали ремонта, и поэтому хлопоты тянулись около трех месяцев. Наконец удалось прийти к соглашению со служащим Министерства обороны — господином с моноклем, разряженным в пух и прах. Тогда начались скучнейшие хождения по нотариальным и адвокатским конторам, а также продажа мебели. В тот день, когда мы подписали договор купли-продажи, я вышел от нотариуса и на улице, пересекавшей улицу Сюффрен, какая-то женщина внезапно остановилась, вперив в меня взгляд. Я не узнал ее, однако поздоровался наклоном головы.

— Я Мартина, — сказала она сухо, не протягивая руки. — Вы меня не помните?

— Простите, я думал о своем, — извинился я. — Конечно, я отлично Вас помню. Как дела, Мартина?

— Очень плохо, понятное дело, — резко ответила она. На лице ее появилась кислая гримаса. Она по-прежнему сверлила меня взглядом. — Но я не позволю унижать себя, топтать ногами. Я умею защищаться, очень даже хорошо умею. И уверяю Вас, что я этого так не оставлю.

Мартина, высокая и поджарая женщина с седыми волосами была одета в плащ, в руке держала зонтик и смотрела на меня так, словно хотела раскроить мне череп этим самым зонтом.

— Я не понимаю, о чем Вы, Мартина. Вы поссорились с моей женой? Но мы уже довольно давно разошлись, разве она Вам не сказала?

Она опять молча воззрилась на меня, явно растерявшись. Взгляд ее говорил, что я кажусь ей очень странным существом.

— Так Вы что, ничего не знаете? — пробормотала она. — Все витаете в облаках? Как вы думаете, с кем смылась эта тихоня? С моим мужем, между прочим!

Я не нашелся с ответом. И чувствовал себя идиотом, придурком… Сделав над собой усилие, я сказал:

— Нет, я этого не знал. Она только сказала, что решила уйти, и ушла. Больше я ничего про нее не слышал. Поверьте, Мартина, мне очень жаль…

— Я дала ей все — работу, свою дружбу, доверие и, между прочим, закрыла глаза на то, что с бумагами у нее не все ладно, а ведь могли возникнуть большие неприятности… Я ввела ее в свой дом. И вот чем она мне отплатила — увела мужа. Нет, она отнюдь не влюбилась в него, тут чистая корысть. Чистый интерес. Она разрушила нашу семью — но на это ей наплевать.

Я подумал, что, если сейчас не уберусь, Мартина даст мне пощечину, словно я один виноват в ее семейных несчастиях. Голос дамы дрожал от негодования.

— И знайте, мы этого так не оставим, — повторила она, размахивая зонтом в нескольких сантиметрах от моего лица. — Мои дети такого не потерпят. Она ведь просто хочет обобрать его, потому что на самом деле она настоящая мошенница. Вот она кто. Мои дети уже предприняли кое-какие юридические шаги, и они как пить дать упекут ее в тюрьму. Где ей самое место. А Вам бы следовало получше приглядывать за женой.

— Мне очень жаль, но теперь я должен идти, наш разговор не имеет смысла, — сказал я и, развернувшись, быстро пошел прочь.

Вместо того чтобы присоединиться к Марчелле, которая занималась отправкой на склад скарба, который нам не удалось продать, я забрел в кафе поблизости от Военной школы. И там попытался привести свои мысли в порядок. Видимо, у меня подскочило давление, во всяком случае, я чувствовал головокружение, лицо налилось кровью. Я не был знаком с мужем Мартины, но знал одного из ее сыновей — видел как-то раз мельком, и это был вполне зрелый мужчина. Значит, новый избранник скверной девчонки весьма преклонных лет, короче говоря, старая развалина. Ясно, что влюбиться в такого она никак не могла. Да и прежде никогда ни в кого не влюблялась, за исключением, пожалуй, Фукуды. Просто ей надоело прозябать в нашей маленькой квартире рядом с Военной школой, и она снова кинулась в погоню за тем, что считала главным в жизни — с тех пор, как в детстве узнала разницу между жизнью нищих и богатых, — в погоню за деньгами, — потому что только они могут дать человеку уверенность в завтрашнем дне. В очередной раз ее ослепила мечта о богатом мужчине. А после слов Мартины, произнесенных тоном актрисы из греческой трагедии: «Мои дети уже предприняли некоторые юридические шаги», я не сомневался в том, что и на сей раз история завершится вовсе не так, как она рассчитывала. Я был в сильной обиде на нее, но теперь, представляя жизнь скверной девчонки с древним стариком, чувствовал еще и что-то вроде сострадания.

К моему возвращению домой Марчелла совсем выбилась из сил. Она уже отправила на склад целый грузовичок барахла и несколько коробок с книгами. Я уселся прямо на пол посреди маленькой гостиной и с грустью окинул взглядом стены и пустоту вокруг. Мы перебрались в небольшую гостиницу на улице Шерш-Миди. И прожили там много месяцев — до самого отъезда в Испанию. В маленькой, но светлой комнате с довольно большим окном, через которое были видны соседние крыши. На наш подоконник слетались голуби и клевали насыпанные Марчеллой кукурузные зерна (а мне потом приходилось счищать помет). Очень быстро комната наполнилась книгами, пластинками и, главное, рисунками и макетами Марчеллы. У нас был длинный стол, который мы с ней якобы делили, но на самом деле его, как правило, занимала Марчелла. В тот год я с еще большим трудом добывал себе переводы, поэтому продажа квартиры пришлась как нельзя кстати. Оставшиеся деньги я положил в банк и ежемесячно получал небольшую сумму — она обеспечивала нам очень скромное существование. Мы отказались от дорогих ресторанов, концертов, в кино ходили не чаще раза в неделю, а в театр — только на те спектакли, на которые Марчелла доставала контрамарки. Зато какое облегчение я почувствовал, разделавшись с долгами!

Мысль переехать в Испанию зародилась после того, как итальянский ансамбль современного танца из Бари, с которым Марчелла когда-то уже работала и который теперь пригласили участвовать в фестивале в Гранаде, попросил ее заняться светом и декорациями. Она поехала туда вместе с ними и две недели спустя вернулась в полном восторге. Выступление ансамбля прошло с большим успехом,

Марчелла познакомилась с театральными людьми, и перед ней замаячили кое-какие перспективы. В следующие месяцы она сделала декорации для двух молодежных ансамблей: мадридского и барселонского, и оба раза возвращалась в Париж в эйфории. По ее словам, в Испании культурная жизнь бьет ключом, по всей стране проходят фестивали, и многие режиссеры, актеры, танцовщики и музыканты мечтают познакомить испанское общество со всем самым новым и сделать тоже что-то новое. Там больше пространства для молодых, чем во Франции, где в театральной сфере слишком тесно. К тому же в Мадриде жизнь куда дешевле, чем в Париже.

Я без особой печали покинул город, который с детских лет воплощал для меня представление о рае. За годы, проведенные в Париже, мне довелось пережить чудесные мгновения, из тех, что вроде бы дают смысл всему нашему существованию, и каждое неизменно было связано со скверной девчонкой, но теперь я вспоминал ее без горечи, без ненависти, даже с долей нежности, отлично сознавая, что мои любовные неудачи случились по моей же собственной, а вовсе не по ее вине, просто я любил ее так, как она никогда не смогла бы полюбить меня, хотя иногда и пыталась. Таковы были мои самые славные воспоминания о Париже. Отныне, когда в этой истории была поставлена жирная точка, жизнь в Париже могла превратиться для меня скорее всего в медленную деградацию, усугубленную отсутствием работы и старостью — бедной и очень одинокой. Ведь cara Марчелла не сегодня-завтра поймет, что в жизни есть куда более приятные вещи, чем волочь на себе старика, у которого к тому же не все ладно с головой и который в любой момент может впасть в слабоумие — это если воспользоваться вежливой формой, а говоря по-простому, станет идиотом, — достаточно, чтобы у него повторился инсульт. Уж лучше уехать отсюда и на новом месте начать все сначала.

Марчелла нашла для нас квартиру в Лавапиесе, а так как мы сняли ее вместе с мебелью, то остатки скарба, которые мы держали на складе, и свою библиотеку я в конце концов подарил благотворительным организациям. В Мадрид я взял с собой лишь несколько самых любимых книг, главным образом русских, а также словари и грамматические справочники.

Мы прожили в Мадриде полтора года, когда у меня появилось предчувствие, что на сей раз Марчелла и вправду сумеет добиться успеха. Однажды она в страшном возбуждении примчалась в кафе «Барбиери» и выпалила, что познакомилась с великолепным танцовщиком и хореографом, и теперь они вместе будут работать над фантастическим проектом «Метаморфозы» — современным балетом по мотивам текста, включенного Борхесом в «Руководство по фантастической зоологии», — «А Бао А Ку», легенды, извлеченной одним из английских переводчиков из «Тысячи и одной ночи». Новый приятель Марчеллы был родом из Аликанте, образование получил в Германии, где и работал до недавнего времени. А теперь собрал труппу из десяти человек — пять женщин и пять мужчин — и занялся постановкой «Метаморфоз». Сказка, о которой идет речь, переведенная и, возможно, обогащенная Борхесом, рассказывает историю чудесного существа, который живет на вершине башни и все время пребывает в полудреме — жизнь в нем пробуждается лишь тогда, когда кто-нибудь поднимается по лестнице. Оно обладает чудесным даром: если кто-то поднимается или спускается по ступенькам, оно двигается, светится, меняет форму и цвет. Так вот, Виктор Альмеда задумал спектакль, где, соперничая с автором сказки в изобретательности, танцовщики будут подниматься и спускаться по волшебным лестницам и, благодаря световым эффектам, менять облик, повадку, выражение лиц, так что сцена превратится в особый маленький мир и каждый исполнит множество ролей, каждый будет перевоплощаться в бесконечное число персонажей. Зал «Олимпия», бывший кинотеатр, теперь стал театром «Площадь Лавапиес», и там помещался Национальный центр новых сценических направлений, принявший предложение Виктора Альмеды и обещавший выделить средства на постановку.

Я еще никогда не видел, чтобы Марчелла работала с таким счастливым видом, как сейчас, никогда не видел, чтобы она делала столько эскизов и макетов. Ежедневно она радостно обрушивала на меня шквал идей, которые бурлили у нее в голове, и рассказывала, как продвигается дело. Пару раз я ходил вместе с ней в полуразрушенную «Олимпию», и однажды на той же площади мы пили кофе с Виктором Альмедой. У этого очень смуглого парня было мускулистое тело, так что с первого взгляда было понятно, сколько времени он проводит у балетного станка и на репетициях. Длинные волосы он стягивал сзади в хвост. В отличие от Марчеллы, Виктор был не восторженным и экспансивным, а скорее замкнутым, но прекрасно знал, чего хочет в жизни. А хотел он, чтобы «Метаморфозы» получили признание. Он был начитан и обожал Борхеса. Готовя этот спектакль, прочел и просмотрел тысячу всяких вещей, касающихся метаморфоз, начиная с Овидия. Надо признаться, что, хотя говорил он скупо, то, что я от него услышал, было умно и — для меня — ново: никогда прежде мне не доводилось беседовать с хореографом и танцовщиком, который был бы так увлечен своим искусством. Вечером, когда мы вернулись домой, я сказал Марчелле, что Виктор Альмеда произвел на меня хорошее впечатление, а потом поинтересовался, не гей ли он. Она возмутилась. Нет, он не гей. Что за дурацкий предрассудок — считать всех танцовщиков геями. Она не сомневалась, что среди переводчиков, например, их процент не меньше, чем в балетном мире. Я извинился и заверил ее, что у меня нет никаких предрассудков на этот счет и вопрос я задал из праздного любопытства, без всякой задней мысли.

Успех «Метаморфоз» был оглушительным — и заслуженным. Виктор Альмеда заранее позаботился о широкой рекламе, и в день премьеры «Олимпия» была набита битком, многие стояли. Публику в основном составляла молодежь. Лестницы, на которых переживали метаморфозы пять пар исполнителей, изменяли свой облик вместе с ними и стали — в основном за счет освещения — равноценными персонажами спектакля. Музыки не было. Ритм отбивали сами танцующие — ладонями, ногами, издавая резкие гортанные, хриплые или свистящие звуки, — в зависимости от того, какую личину принимали. Исполнители по очереди держали перед рефлекторами экраны, которые тоже меняли интенсивность и оттенки освещения, благодаря чему артисты переливались всеми цветами радуги и словно меняли кожу. Это было красиво, неожиданно, изобретательно. Спектакль длился час, и публика следила за происходящим на сцене не шелохнувшись, было слышно, как муха пролетит. С труппой договаривались на пять представлений, а она дала десять. В прессе появились хвалебные отзывы, и в каждом непременно отмечалась удачная сценография Марчеллы. Телевидение засняло балет на пленку и показало фрагмент в программе, посвященной искусству.

Я ходил на спектакль три раза. И всегда театр был полон, всегда зрители выражали такой же бурный восторг, как и в день премьеры. В третий раз, после окончания спектакля, карабкаясь по кривой лесенке к актерским уборным, я увидел Марчеллу в объятиях красавца Виктора Альмеды. Они целовались с неистовой страстью и, услышав мои шаги, быстро отпрянули друг от друга. Вид у них был очень смущенный. Я притворился, будто ничего странного не заметил, и поздравил их с удачным спектаклем, заверив, что сегодня балет понравился мне еще больше, чем раньше.

Позднее, по дороге домой, Марчелла, которая явно чувствовала себя неловко, взяла быка за рога:

— По всей видимости, я должна как-то объяснить тебе то, чему ты стал свидетелем.

— Ты ничего мне не должна, Марчелла. Ты свободный человек, как, впрочем, и я. Мы живем вместе и отлично ладим. Но это ни в малейшей степени не должно ограничивать нашу свободу. Давай не будем больше про это говорить.

— Я только хочу, чтобы ты знал: я очень сожалею о случившемся, — сказала она. — И хотя выглядит все иначе, но я уверяю тебя, что между мной и Виктором не произошло ровным счетом ничего. Сегодня — это просто глупость, ерунда. И больше такого не повторится.

— Я верю, — отозвался я, беря ее за руку, потому что мне было больно видеть, как она терзается. — Забудем. И ради бога, не делай такое лицо. Ты бываешь особенно красивой, когда улыбаешься.

В последующие дни мы и вправду не возвращались к этой теме, и она изо всех сил старалась быть нежной. На самом деле меня не слишком огорчило то, что, возможно, между хореографом и Марчеллой закрутился роман. Я, в общем-то, никогда не строил особых иллюзий относительно продолжительности наших отношений. А теперь еще и на деле убедился, что моя любовь к ней, если это можно назвать любовью, была чувством поверхностным. Я не ощущал себя ни задетым, ни униженным, просто хотелось поточнее узнать, когда мне снова придется переезжать, чтобы опять зажить одному. И с тех пор без конца прокручивал в голове вопрос: остаться мне в Мадриде или податься в Париж? Недели через две-три Марчелла объявила, что Виктор Альмеда получил приглашение показать «Метаморфозы» во Франкфурте, на фестивале современного танца. Ей это давало счастливый шанс продемонстрировать свою работу в Германии. Что я по этому поводу думаю?

— Отлично! — воскликнул я. — Нет никаких сомнений, что там «Метаморфозы» будут иметь такой же успех, как и в Мадриде.

— Ты, разумеется, поедешь со мной, — быстро вставила она. — И там сможешь работать над своими переводами и…

Но я погладил ее по голове и сказал, что не надо быть такой дурочкой и нечего изображать огорчение. Я не поеду в Германию, у нас нет на это денег. Я останусь в Мадриде и буду делать переводы здесь. А ей я полностью доверяю. Пусть готовится к поездке и выкинет из головы все остальное, ведь от результата может зависеть ее будущая карьера. Она всплакнула, обняла меня и прошептала на ухо: «Клянусь, что тогдашняя глупость больше не повторится, caro».

— Конечно, конечно, bambina — Я поцеловал ее.

В тот день, когда Марчелла уезжала во Франкфурт, я провожал ее на вокзал Аточа. Некоторое время спустя в мою дверь постучал Виктор Альмеда, который двумя днями позже должен был лететь туда же со всей труппой. На лице Виктора застыла серьезная мина, словно душу его раздирали глубокие противоречия. Я решил, что он явился, чтобы объясниться со мной по поводу того, что я увидел в «Олимпии», и пригласил его выпить кофе в «Барбиери».

На самом деле он пришел сообщить, что они с Марчеллой любят друг друга и что он счел своим нравственным долгом поставить меня об этом в известность. Марчелла не хотела причинять мне боль и поэтому решила пожертвовать собой и остаться жить со мной, хотя любит его. Такая жертва не только сделает ее несчастной, но и сломает ей карьеру.

Я поблагодарил его за откровенность и спросил, чего он ждет от меня. Я что, должен сам как-то разрешить эту проблему?

— Ну, в некотором смысле да. — Он секунду поколебался. — Если Вы не проявите инициативы, Марчелла ничего менять не станет.

— А почему, интересно знать, я должен по собственному почину идти на разрыв с девушкой, которую очень люблю?

— Из великодушия, альтруизма, — тотчас ответил он с таким театральным пафосом, что я чуть не расхохотался. — Потому что Вы джентльмен. И потому что теперь Вы знаете: она любит меня.

Тут я заметил, что хореограф вдруг перешел в разговоре со мной на «Вы», хотя в прошлые наши встречи мы обращались друг к другу на «ты». Неужели он таким манером решил напомнить, что я на двадцать лет старше Марчеллы?

— Ты не совсем откровенен со мной, Виктор, — сказал я. — Давай уж, признавайся до конца. Вы с Марчеллой вместе задумали этот твой визит ко мне? Она попросила тебя пойти поговорить со мной, потому что у самой не хватает духу?

Я увидел, как он заерзал на стуле и отрицательно помотал головой. Но, едва открыв рот, выпалил:

— Мы так вместе решили. Она боится, что ты будешь страдать. Ее мучают угрызения совести. Но мне удалось ее убедить: верным надо быть в первую очередь своим чувствам, а все остальное должно отступить на второй план. Мало ли кто и что скажет…

Я едва не похвалил его за то, что он выдал типичную глупую красивость, но удержался, потому что он меня уже утомил и мне хотелось, чтобы он немедленно ушел. Я попросил его оставить меня одного — надо обмозговать полученную от него информацию. Решение я постараюсь принять как можно скорее. Потом пожелал ему большого успеха во Франкфурте, и мы пожали друг другу руки. На самом деле я уже решил оставить Марчеллу с ее танцовщиком и вернуться в Париж. Но тут случилось то, что и должно было случиться.

Два дня спустя, когда в послеобеденное время я работал за своим любимым столиком в глубине зала, напротив неожиданно села очень элегантная дама.

— Я не стану спрашивать, любишь ли ты меня по-прежнему, потому что и сама знаю, что не любишь, — произнесла скверная девчонка. — Ты просто детоубийца.

Изумление мое было так велико, что я умудрился опрокинуть полупустую бутылку минеральной воды, и она разбилась вдребезги, забрызгав паренька с ирокезом и татуировками, который сидел по соседству. Пока официантка-андалузка старательно собирала осколки, я разглядывал женщину, которая столь неожиданным образом, по прошествии трех лет, воскресла в самое неподходящее время и в самом неподходящем для нее уголке земного шара — в кафе «Барбиери» в Лавапиесе.

За окном был конец мая, и стояла жара, но на скверной девчонке было светло-синее демисезонное пальто, под ним — белая блузка с открытым воротом, шею украшала золотая цепочка. Даже умелый макияж не мог скрыть худобы лица, выступающих скул и маленьких мешков под глазами. Мы не виделись только три года, а постарела она лет на десять. Передо мной сидела старуха. Пока андалузка продолжала вытирать пол, она барабанила по столу рукой с хорошо ухоженными и покрытыми лаком ногтями, словно только что покинула маникюрный кабинет. Пальцы ее стали тоньше и поэтому казались длиннее, чем прежде. Она смотрела на меня не мигая, без намека на улыбку и — дальше ехать просто некуда! — отчитывала за плохое поведение.

— Вот уж никогда бы не подумала, что ты станешь жить с сопливой девчонкой, которая тебе в дочери годится, — повторила она с негодованием. — Да еще с хиппи, которая наверняка никогда не моется. Как низко ты пал, Рикардо Сомокурсио.

Мне захотелось схватить ее за горло и долго хохотать. Нет, шуткой тут даже не пахло. Она закатила мне настоящую сцену ревности! Она — мне!

— Ведь тебе уже исполнилось пятьдесят три — или пятьдесят четыре, да? — спросила она, все так же постукивая пальцами по столу. — А этой лолите сколько? Двадцать?

— Тридцать три, — уточнил я. — На вид ей столько не дашь, это правда. Потому что она счастливая девушка, а счастье сохраняет людям молодость. Зато ты счастливой никак не выглядишь.

— Скажи, она моется? Хоть изредка? — вскинулась скверная девчонка. — Или к старости тебя потянуло на грязь?

— Я кое-чему научился у господина Фукуды, — ответил я. — Например, тому, что в постели всякое свинство имеет свою прелесть.

— Если желаешь знать, то сейчас, в эту вот секунду, я ненавижу тебя всеми фибрами своей души и даже хочу, чтобы ты умер, — выговорила она глухим голосом, не сводя с меня глаз и ни разу не моргнув.

— Тот, кто плохо тебя знает, сказал бы, что ты ревнуешь.

— Если угодно, да, я ревную. Но главное, главное — ты меня разочаровал.

Я взял ее за руку и заставил немного пригнуться ко мне, чтобы моих слов не услышал юнец с татуировками.

— Что означает весь этот цирк? Что ты здесь делаешь?

Прежде чем ответить, она вонзила ногти мне в руку. И тоже понизила голос:

— Ты не представляешь, как я жалею, что столько времени разыскивала тебя. Но теперь хотя бы знаю, что эта хиппи устроит тебе веселенькую жизнь, украсит тебя рогами, а потом бросит, как ненужную тряпку. И ты не представляешь, до чего я этому рада.

— А я тебе на это отвечу: у меня в таких делах богатый опыт — успел пройти хорошую школу. По части рогов и бросаний… Знаю все, что надо, и даже больше.

Я отпустил ее руку, но она тотчас сама вцепилась в мою.

— Я ведь поклялась себе, что словом не обмолвлюсь про твою хиппи, — проговорила она уже мягче, при этом смягчилось и выражение ее лица. — Но, увидев тебя, просто не могла сдержаться. Так и хочется расцарапать тебе физиономию. А теперь прояви галантность и закажи мне чашку чая.

Я подозвал официантку-андалузку и попытался высвободить свою руку из рук скверной девчонки, но та вцепилась железной хваткой.

— Признайся, ты и вправду любишь эту поганую хиппи? — спросила она. — Сильнее, чем когда-то любил меня?

— Знаешь, сейчас я вообще не уверен, что когда-нибудь любил тебя, — сказал я резко. — Ты для меня была тем же, чем для тебя Фукуда, — болезнью. А теперь я излечился — не без помощи Марчеллы.

Она молча смотрела на меня, так и не отпустив моей руки, потом ехидно улыбнулась — в первый раз — и сказала:

— Если бы ты не любил меня, не побледнел бы сейчас так и голос не дрожал бы. Надеюсь, ты не распустишь нюни, Рикардито? Ведь ты всегда был плаксой, если мне не изменяет память.

— Обещаю слез не лить и не рыдать. У тебя есть отвратительная привычка: нагрянуть внезапно, как кошмарный сон, когда этого меньше всего ждешь. И я ни капли не рад твоему появлению. По правде сказать, вообще не ожидал когда-нибудь снова тебя увидеть. Что тебе от меня понадобилось? Что ты делаешь тут, в Мадриде?

Когда принесли чай, я смог получше разглядеть ее, пока она бросала в чашку кусок сахара, размешивала и с брезгливой гримасой осматривала ложку, блюдце и чашку. На ней были белая юбка и белые босоножки, открывающие маленькие ступни с покрытыми бесцветным лаком ногтями. Ноги от колен и ниже опять стали похожи на две бамбуковых палки. Может, снова болеет? Такой худой я видел ее только в клинике в Пти-Кламаре. Волосы она зачесала назад, разделив на прямой пробор, и закрепила заколками над ушами, а уши, кстати, оставались такими же прелестными, как и прежде. Мне подумалось, что, если смыть краску, которой волосы обязаны своей чернотой, они наверняка окажутся серыми или даже белыми, как мои.

— Здесь все выглядит грязным, — сказала она внезапно и огляделась по сторонам с подчеркнутым неудовольствием на лице. — Люди, само кафе, повсюду паутина и пыль. Даже ты выглядишь грязным.

— Сегодня утром я принял душ и вымылся с мылом с ног до головы, уж поверь на слово.

— Но одет ты как попрошайка с паперти, — заметила она, снова вцепившись в мою руку.

— Зато ты — как королева, — откликнулся я. — Не боишься, что на тебя нападут грабители и обчистят — особенно в таком сомнительном месте, как это?

— На данном этапе моей жизни ради тебя я готова подвергаться любой опасности, — усмехнулась она. — Кроме того, ты ведь джентльмен и будешь защищать меня до последней капли крови. Так ведь? Или, связавшись со всякими хиппи, ты уже перестал быть кабальеро из Мирафлореса?

Недавний гнев вроде бы прошел, и теперь, с силой сжимая мою руку, она смеялась. Глаза сохранили лишь отдаленный намек на прежний цвет темного меда, и только отблеск былого огня освещал теперь исхудалое и постаревшее лицо.

— Как ты меня отыскала?

— С большим трудом. На это ушло несколько месяцев. Наверное, тысячу людей расспросила. И кучу денег истратила. Я чуть не умерла со страха, даже думала: а вдруг ты руки на себя наложил? На сей раз взаправду.

— Такие глупости делают один раз в жизни, когда человек совсем одурел от любви к женщине. Но это уже не мой случай — можешь меня поздравить.

— Пока пыталась тебя отыскать, поссорилась с Гравоски, — добавила она неожиданно, снова закипая. — Элена встретила меня очень нелюбезно. Не хотела давать твой адрес или хоть что-нибудь про тебя сообщить. И принялась меня отчитывать. Дескать, я сделала тебя несчастным и чуть не погубила, я виновата в твоем инсульте, я была трагедией твоей жизни и так далее…

— Элена сказала тебе чистую правду. Ты была несчастьем всей моей жизни.

— Я послала ее куда подальше. И не желаю больше ни видеться с ней, ни разговаривать. Жаль, конечно, но только из-за Илаля: теперь вряд ли мне когда доведется с ним встретиться. Кем она себя возомнила, эта идиотка! Вздумала читать мне нотации! А может, она в тебя влюблена?

Скверная девчонка заерзала на своем стуле и вдруг, как мне показалось, побледнела.

— И все-таки, нельзя ли узнать, зачем ты меня разыскивала?

— Хотела увидеть тебя и поговорить, — ответила она и снова улыбнулась. — Я скучала по тебе. А ты? Ну хоть чуточку скучал?

— Ты всегда появляешься и разыскиваешь меня в паузе между двумя любовниками, — сказал я, пытаясь высвободить свою руку. И на сей раз мне это удалось. — Тебя выгнал муж Мартины? И ты решила перевести дух в моих объятиях, пока к тебе сети не попадет очередной старикан?

— Нет, с меня хватит, — перебила она, снова взяв меня за руку и возвращаясь к тому шутливому тону, каким обычно говорила прежде. — Я решила положить конец всем этим безумствам. Мечтаю провести последние годы жизни рядом с мужем. Сделаться образцовой женой.

— Я захохотал, и скверная девчонка тоже рассмеялась. Она царапала мне ладонь своими коготками, а мне все больше хотелось влепить ей пощечину.

— Рядом с мужем, говоришь? Неужели у тебя есть муж? У тебя? Позволь узнать, кто он?

— Я все еще твоя жена и могу сей факт легко доказать, у меня имеется свидетельство о браке, — сказала она, посерьезнев. — Ты мой муж. Неужто забыл, что мы с тобой сочетались браком в мэрии Пятого округа?

— Мы разыграли фарс — только ради того, чтобы ты получила документы, — напомнил я. — Ты никогда не была мне настоящей женой. Ты жила со мной периодами, лишь когда у тебя возникали проблемы и до тех пор, пока ты не находила кого-нибудь позавиднее. Ну давай, выкладывай, зачем я тебе понадобился? Если и на сей раз ты во что-то вляпалась, я тебе помочь не смогу, даже если бы захотел. Но я и не хочу. У меня нет ни гроша, и я живу с девушкой, которую люблю и которая любит меня.

— Ага, с вонючей хиппи, которая не сегодня-завтра тебя выгонит вон, — сказала она, снова заводясь. — И которая ничуть о тебе не заботится, если судить по тому, как ты одет. Ладно, отныне я стану о тебе заботиться. Буду холить тебя и лелеять двадцать четыре часа в сутки. Как и подобает образцовой жене. Только за этим я и явилась, понятно?

Теперь на лице ее играла насмешка — совсем как в былые времена, и дерзкие искорки в глазах опровергали слова, которые она произносила. Время от времени скверная девчонка отпивала глоток чая. Она явно дурачилась, и это вконец меня разозлило.

— Знаешь, что я тебе скажу? — произнес я, чуть притянув ее к себе, чтобы она лучше расслышала мой тихий голос, и вся накопившаяся во мне ярость готова была выплеснуться наружу. — Помнишь ту ночь у меня дома, когда я чуть не задушил тебя? Так вот, знай: я успел тысячу раз пожалеть о том, что не сделал этого.

— Правда? А я до сих пор храню костюм арабской танцовщицы, — прошептала она, пустив в ход все оставшееся в ней кокетство. — Еще бы мне не помнить ту ночь! Ты отлупил меня, а потом нам было очень хорошо в постели. И ты говорил мне много дивных вещей. А сегодня еще не сказал ни одной. Я вот-вот поверю, что ты и вправду больше меня не любишь.

Мне захотелось отхлестать ее по щекам, вытолкать ногами из кафе «Барбиери», причинить столько физической и моральной боли, сколько один человек может причинить другому, и в то же время я, безумец из безумцев, мечтал подхватить ее на руки, спросить, почему она так похудела и осунулась, приласкать и расцеловать. Но я готов был провалиться сквозь землю от стыда при одной только мысли, что она угадает мои желания.

— Если тебе угодно, я признаю: да, я поступила с тобой некрасиво, да, я вела себя как последняя эгоистка, ты прав, — прошептала она, приблизив свое лицо к моему, но я резко отпрянул. — Если тебе угодно, чтобы я весь остаток жизни твердила: да, Элена права, да, я принесла тебе много горя и не сумела оценить как должно твою любовь со всем ее идиотизмом, да, я это признаю. Доволен? Теперь ты перестанешь сердиться, Рикардито?

— Я хочу, чтобы ты ушла. И чтобы ты раз и навсегда — слышишь, навсегда! — исчезла из моей жизни.

— Ага, наконец-то одна из твоих фразочек! А то я уж и не чаяла дождаться.

— Не верю ни одному твоему слову. Я ведь прекрасно знаю, что ты явилась только потому, что считаешь, будто я помогу тебе выпутаться из очередной гнусной истории. Надо полагать, несчастный старикан тебя бросил.

— Не он меня, а я его, — поправила она очень спокойным тоном. — Лучше сказать, в целости и сохранности передала на руки детишкам, которые безумно скучали по папочке. Знал бы ты, от какой головной боли я тебя уберегла, уйдя к нему, и сколько денег тебе сэкономила, ты бы мне сейчас ручки поцеловал. Ты даже не представляешь, во сколько обошлось бедняге это веселое приключение.

Она рассмеялась — пронзительно, ядовито и очень зло.

— Они обвинили меня в том, что я его похитила, — добавила она, словно смакуя остроумную шутку. — Представили судье поддельные медицинские заключения, будто он страдает старческим слабоумием, а значит, когда сбежал от них со мной, не ведал, что творит. По правде сказать, он и не стоил того, чтобы за него сражаться. Я его с превеликой радостью им вернула. Пусть теперь Мартина с детками вытирают ему нос и дважды в день измеряют давление.

— Знаешь, я никогда в жизни не встречал человека более порочного, чем ты, скверная девчонка. Ты ведь просто чудовище. Ты способна, не моргнув глазом, вонзить кинжал в грудь того, кто сделал тебе много доброго.

— Может, оно и так, — кивнула она. — Но, уверяю тебя, я ведь за свою жизнь тоже немало кинжальных ударов получила. И поэтому ни в чем не раскаиваюсь. Ни в чем. Ну… Пожалуй, только в том, что мучила тебя. А теперь решила исправиться. И вот я здесь.

Она уставилась на меня с видом пай-девочки, из-за чего я просто взбесился.

— Скажи кому другому… Ты что, думаешь, я и вправду приму весь этот спектакль за чистую монету? Скверная девчонка — в роли раскаявшейся супруги?

— Да! Я вернулась, потому что люблю тебя. И еще потому, что ты мне нужен. Потому что не могу жить ни с кем, кроме тебя. Наверное, я поздновато спохватилась и поздновато поняла это, но все-таки поняла… И теперь останусь с тобой — даже если мы будем голодать и мне придется жить как эта твоя хиппи. Лишь бы с тобой. Хочешь, я тоже стану хиппи и перестану мыться? И одеваться буду как чучело огородное? Сделаю все, что пожелаешь.

Она закашлялась, и от напряжения у нее покраснели глаза. Потом отпила глоток воды из моего стакана.

— Давай уйдем отсюда, а? — попросила она, снова закашлявшись. — Слишком дымно и пыльно — я просто задыхаюсь. Здесь, в Испании, все до одного курят. Вот что мне больше всего не нравится в этой стране. Куда ни сунешь нос, везде полно народа, и все пускают тебе в лицо клубы дыма.

Я попросил счет, заплатил, и мы вышли. На улице, при дневном свете, я увидел, как она исхудала, и ужаснулся. Пока она сидела со мной за столиком, я заметил только осунувшееся лицо. А теперь обнаружил перед собой лишь некий намек на человеческую фигуру. Она шла неуверенно и чуть сгорбившись, словно старалась одолеть какие-то препятствия. Груди практически исчезли, а вместо плечей из-под блузки выпирали кости, едва прикрытые плотью. В руках у нее кроме портфеля была еще пухлая папка.

— Если тебе кажется, что я стала очень тощей, очень страшной и очень старой, не говори этого, пожалуйста, вслух. Куда мы пойдем?

— Никуда. У нас, в Лавапиесе, все кафе такие же старые и пыльные, как это. И везде посетители дымят, как паровозы. Так что лучше нам распрощаться прямо здесь.

— Мне нужно с тобой поговорить. Это не займет много времени, поверь.

Она схватила меня за руку, и ее пальцы — такие худенькие, такие костлявые — показались мне совсем детскими.

— Хочешь, пойдем ко мне домой? — предложил я и сразу же раскаялся в своей опрометчивости. — Я живу неподалеку. Но учти, там тебе будет еще противнее, чем в кафе.

— Пойдем куда угодно, — откликнулась она. — Но должна тебя предупредить: если появится эта вонючая хиппи, я выцарапаю ей глаза.

— Она в Германии, можешь не беспокоиться.

Подъем на четвертый этаж получился долгим и трудным. Она очень медленно одолевала ступеньки и останавливалась отдохнуть на каждой лестничной площадке. При этом ни на миг не отпускала моей руки. Когда мы добрались наконец до верхнего этажа, она сильно побледнела, и на лбу у нее блестели капельки пота.

Едва мы вошли в гостиную, она рухнула в маленькое кресло и глубоко вздохнула. Затем, не говоря ни слова и не двигаясь с места, принялась оглядывать мое жилище. Нахмурив лоб, придирчиво изучала эскизы и наброски, а также раскиданную повсюду одежду Марчеллы, журналы и книги, кучами сваленные по углам и на полках, — вообще весь наш беспорядок. Потом уставилась на неубранную постель, и меня поразило, как переменилось ее лицо. Я отправился на кухню и принес бутылку минеральной воды. Она сидела на прежнем месте и пристально глядела на кровать.

— А ведь ты патологически любил порядок и чистоту, Рикардито, — проговорила она после паузы. — Никак не могу поверить, что ты живешь в таком свинарнике.

Я сел рядом с ней и почувствовал неизмеримую печаль. Скверная девчонка была права. Моя маленькая и скромная квартира у Военной школы всегда сверкала безупречной чистотой и порядком. Что ж, Рикардито, нынешний бедлам — лишнее свидетельство необратимости твоей деградации.

— Ты должен подписать кое-какие бумаги, — произнесла скверная девчонка, кивнув на папку, которую положила прямо на пол.

— Единственная бумага, которую я готов подписать тут же, не раздумывая, это свидетельство о разводе, если, конечно, наш брак еще действителен, — ответил я. — Слишком хорошо тебя знаю… Ты способна на все: например, заставить меня подписать фальшивку и отправить за решетку. Я ведь знаю тебя сорок лет, чилиечка.

— Выходит, плохо знаешь, — ответила она самым невозмутимым тоном. — Кому другому я, может, какую-нибудь гадость и устроила бы, но только не тебе.

— Мне ты уже успела устроить худшее из того, что только может ждать мужчина от женщины. Заставила поверить, будто любишь меня, а тем временем спокойно охотилась за другими джентльменами — у кого денег побольше, и потом без малейших угрызений совести посылала меня ко всем чертям. Вспомни-ка, сколько раз это повторялось! Не раз и не два… После чего я оставался один — зализывать раны, не в силах что-либо делать. И теперь у тебя хватило наглости явиться сюда и как ни в чем не бывало говорить, что ты хочешь, чтобы мы снова начали жить вместе. Знаешь, тебя давно пора показывать в цирке. Успех будет потрясающий.

— Я раскаялась. И больше тебе свинью не подложу.

— Да, не подложишь, потому что у тебя не будет такой возможности — я ни за что не соглашусь жить с тобой. Никто не любил тебя так, как я, никто не сделал для тебя того, что сделал я… Ладно, рассыпаясь тут перед тобой, я чувствую себя полным идиотом… Что тебе от меня надо?

— Две вещи, — твердо сказала она. — Чтобы ты бросил свою грязную хиппи и перебрался жить ко мне. И чтобы подписал вот эти бумаги. Тут нет никакого подвоха. Я перевожу на тебя все свое имущество. Домик на юге Франции, недалеко от Сета, и несколько акций «Электрисите де Франс». Все уже оформлено на твое имя. Но ты должен подписать документы, только тогда уступка прав получит законную силу. На, прочитай сам, посоветуйся с адвокатом. Это нужно не мне, а тебе. Я хочу все, что имею, оставить тебе.

— Превеликое спасибо, но я не могу принять столь щедрый подарок. Потому что вполне допускаю, что и этот домик, и акции украдены у каких-нибудь бандитов, и не собираюсь исполнять роль подставного лица — ни ради тебя, ни ради очередного гангстера, на которого ты взялась работать. Надеюсь, не объявился знаменитый Фукуда?

И тут, прежде чем я успел отпрянуть, она обвила мою шею руками и крепко, из последних сил, прижалась ко мне.

— Перестань ругаться, перестань говорить гадости, — простонала она, целуя меня в шею. — Лучше скажи, что рад меня видеть. Скажи, что скучал и любишь меня, а не эту хиппи, с которой живешь в настоящем хлеву.

Я не решился оторвать ее от себя, с ужасом почувствовав в руках сущий скелет: талия, плечи, руки — в них словно совсем не осталось плоти, только кожа да кости. Хрупкое, невесомое создание, прижимаясь ко мне, распространяло вокруг нежный аромат, так что в голове у меня мелькнул образ цветущего сада. Я больше не мог притворяться.

— Почему ты так похудела? — спросил я скверную девчонку на ухо.

— Сначала скажи, что любишь меня. А эту свою хиппи совсем не любишь и стал с ней жить с горя — потому что я тебя бросила. Скажи! С тех пор как я про нее узнала, меня точит и убивает ревность.

Теперь я чувствовал, как ее маленькое сердечко бьется рядом с моим. Я нашел ее губы и медленно поцеловал. Ее язычок бился о мой язык, я глотал ее слюну. Я сунул руку ей под блузку и погладил спину — рука нащупала ребра, позвоночник, словно от моих пальцев их отделял лишь тончайший слой кожи. Грудей у нее не было совсем — на ровном месте из кожи торчали крошечные соски.

— Почему ты так похудела? — снова спросил я. — Болела? Что с тобой было?

— Только там, внизу, меня не трогай, на таких делах надо поставить крест. Меня прооперировали — и буквально выпотрошили. Я не хочу, чтобы ты видел меня голой. Все тело — сплошные шрамы. Не хочу, чтобы тебе стало противно.

Она плакала с горьким отчаянием, и мне никак не удавалось ее успокоить. Тогда я посадил ее к себе на колени и долго гладил, как часто делал в Париже во время ее приступов страха. От ягодиц тоже ничего не осталось, а ноги до самых бедер стали такими же тощими, как и руки. Больше всего она напоминала те живые трупы, какие запечатлены на фотографиях, снятых в концлагерях. Я ласкал ее, целовал, говорил, что люблю, что стану за ней ухаживать, но в то же время мною овладевал неописуемый ужас, потому что я вдруг отчетливо осознал: она тяжело больна, больна именно сейчас, а не болела когда-то раньше, и очень скоро умрет. Разве может человек сперва вот так похудеть, а потом взять да и поправиться?

— Ты еще не сказал, что любишь меня больше, чем свою хиппи, пай-мальчик.

— Ну конечно я люблю тебя больше, чем ее, больше всех на свете. И хотя ты принесла мне много горя, ты же и сделала немыслимо счастливым. Иди ко мне, я хочу, чтобы ты лежала рядом, и я буду любить тебя.

Я отнес ее на кровать, уложил и раздел. Она, закрыв глаза, позволила снять с себя одежду, и только чуть поворачивалась, чтобы как можно меньше показывать свое тело. Но я поцелуями и ласками заставил ее вытянуться и расслабиться. Да, ее и на самом деле не прооперировали, а буквально выпотрошили. На то место, где были груди, кое-как пришили соски — прямо в центр круглых багровых шрамов. Но самый страшный шрам поднимался от самого низа живота до пупка — неровный покрытый коричнево-розовой коркой, он выглядел совсем свежим. Все это так подействовало на меня, что я невольно накрыл ее простыней. До меня вдруг дошло, что мы и вправду никогда больше не будем заниматься любовью.

— Я ведь не хотела, чтобы ты видел меня такой, не хотела, чтобы испытал отвращение к своей жене, — проговорила она. — Но…

— Но я тебя люблю и буду ухаживать за тобой, пока ты не поправишься. Почему ты не позвонила мне, чтобы все это время я был рядом?

— Я нигде не могла тебя найти. Сколько месяцев искала… И это приводило меня в отчаяние — умереть, не увидев тебя хотя бы еще раз.

Последнюю операцию ей сделали всего три недели назад в больнице Монпелье. И врачи были очень откровенны. Опухоль обнаружена слишком поздно, и, хотя ее удалили, сделанный после операции анализ показал наличие метастазов — так что, увы, больше ничего сделать нельзя. Химиотерапия лишь чуть отсрочит неизбежное. Кроме того, больная крайне истощена и ослаблена, поэтому вряд ли такие процедуры перенесет. Груди ей удалили год назад в Марселе. Из-за того, что организм был ослаблен, не удалось сделать вторую операцию, чтобы восстановить бюст. Они с мужем Мартины после своего бегства поселились на средиземноморском побережье, во Фронтиньяне, недалеко от Сета, где у него имелся собственный дом. Когда у нее обнаружили рак, он вел себя очень достойно. Проявил истинное великодушие, осыпал знаками внимания и не подавал виду, что испытал разочарование, когда ей удалили обе груди. Наоборот, это она сама стала исподволь внушать ему, что, раз уж ее судьба предрешена, для него лучше будет помириться с Мартиной и прекратить судебную тяжбу с детьми, ибо пользу от распри извлекут только адвокаты. В итоге джентльмен вернулся в семью, благородно простившись со скверной девчонкой: купил ей в Сете домик, который теперь она решила переписать на меня, и перевел на ее имя акции «Электрисите де Франс», чтобы они помогли ей безбедно прожить остаток жизни. Меня она начала искать примерно год назад и нашла только с помощью детективного агентства, «которое обобрало ее до нитки». Мой адрес ей сообщили, когда она проходила обследование в больнице Монпелье. Беда в том, что боли во влагалище мучили ее еще со времен Фукуды, поэтому она вовремя не спохватилась, не обратила на них должного внимания.

Все это она рассказала, пока мы беседовали — очень долго, весь остаток дня и добрую часть вечера. Мы лежали в постели, она крепко прижималась ко мне. Правда, уже одетая. Иногда замолкала, чтобы я мог поцеловать ее и сказать, что люблю. Историю последних лет — правдивую? приукрашенную? целиком выдуманную? — она рассказывала без надрыва, вроде бы искренне и уж точно с чувством облегчения, словно самим этим фактом была очень довольна и, рассказав мне все, могла умереть спокойно.

Она прожила еще тридцать семь дней и до самого конца вела себя так, как пообещала в кафе «Барбиери», — исполняя роль идеальной жены. По крайней мере тогда, когда ужасные боли не вынуждали ее лежать в постели и принимать морфий. Я переехал жить к ней, в гостиницу в Лос-Херонимосе, где она недавно поселилась. Я взял с собой один-единственный чемодан, сунув в него кое-какую одежду и несколько книг. Я оставил Марчелле страшно лицемерное и полное достоинства письмо, сообщая, что решил уехать и вернуть ей свободу, потому что не хочу мешать счастью, которое, как хорошо понимаю, сам дать ей не в состоянии, учитывая разделяющую нас разницу в возрасте и разницу в интересах; ей нужен ровесник, человек ее круга — вроде, скажем, Виктора Альмеды. А через три дня мы со скверной девчонкой сели на поезд и поехали в Сет, неподалеку от которого, на высоком холме, откуда было видно море, воспетое Валери в «Морском кладбище», стоял ее домик. Он был совсем небольшим, строгим, симпатичным, аккуратным, с маленьким садом. Целых две недели она чувствовала себя прекрасно и была так довольна и весела, что мне, против всякой очевидности, подумалось: а вдруг все еще можно поправить? Однажды после обеда, когда мы сидели с ней в саду и уже подкрадывались сумерки, она сказала, что, если в один прекрасный день я вздумаю написать историю нашей любви, я не должен изображать ее, скверную девчонку, совсем уж скверной, иначе ее призрак будет являться мне каждую ночь и дергать за ноги.

— Почему ты про это заговорила?

— Потому что ты всегда хотел стать писателем, просто духу не мог набраться. А теперь, когда ты останешься один-одинешенек на белом свете, можешь попробовать — тогда и тосковать по мне будешь меньше. Ну что, хорошую тему для романа я тебе подарила? Правда, пай-мальчик?