— Представляешь, мамочка, — проговорил Фончито, — твои зеленые чулки точь-в-точь как на картине Эгона Шиле.

Сеньора Лукреция бросила взгляд на толстые шерстяные чулки, которые плотно обтягивали ее икры.

— Они прекрасно подходят для нашей лимской сырости, — смущенно проговорила она, поправив чулок. — В них ноги совсем не мерзнут.

— «Обнаженная в зеленых чулках», — продолжал мальчик. — Хочешь посмотреть?

— Что ж, пожалуй.

Пока Фончито боролся с замками портфеля, по обыкновению брошенного на ковре, она с неясной тревогой думала, не затеял ли мальчишка одну из своих с виду невинных, но весьма опасных игр.

— Интересное совпадение, знаешь, — произнес Фончито, листая альбом с репродукциями. — Я похож на Эгона Шиле, а ты — на его модели. Очень во многом.

— В чем, например?

— Ты любишь разноцветные чулки, зеленые, черные и коричневые. У тебя клетчатое покрывало на кровати.

— Надо же, какой наблюдательный!

— А главное, у тебя есть достоинство, — заявил Фончито, не прерывая поисков «Обнаженной в зеленых чулках».

Донья Лукреция не знала, смеяться или сердиться. Мальчишка осознанно сделал ей комплимент или просто болтал все, что в голову взбредет?

— Помнишь, папа говорил, что ты преисполнена достоинства? Что бы ты ни делала, ты никогда не будешь вульгарной. Это Шиле помог мне понять, что папа имел в виду. Его модели задирают юбки, показывают все, что можно, принимают немыслимые позы, но никогда не выглядят вульгарно. Они всегда остаются настоящими королевами. Знаешь почему? Потому что у них есть достоинство. Как у тебя.

Удивленная, смущенная, встревоженная, тронутая, донья Лукреция не знала, что и думать. Она совсем растерялась.

— Что ты говоришь, Фончито!

— Вот она! — воскликнул мальчик, протягивая ей книгу. — Понимаешь, о чем я? В такой позе любая женщина смотрелась бы просто отвратительно. Любая, но только не эта. Вот что значит истинное достоинство.

— Дай-ка взглянуть. — Донья Лукреция отняла у пасынка альбом и, внимательно изучив «Обнаженную в зеленых чулках», признала: — И правда, чулки точь-в-точь как у меня.

— Разве это не прекрасно?

— Очень мило. — Донья Лукреция закрыла книгу и поспешно вернула ее Фончито. Женщину не покидало чувство, что преимущество на поле боя вновь принадлежит мальчишке. Знать бы еще, за что они бьются. Она поглядела на Альфонсо. На его свежем личике сияла открытая улыбка, но в глазах плясали коварные огоньки.

— Можно попросить тебя об огромном одолжении? О самом громаднейшем одолжении в мире? Ты могла бы сделать для меня одну вещь?

«Сейчас он попросит меня раздеться, — поняла донья Лукреция. — Получит затрещину и вылетит отсюда навсегда». В тот момент она ненавидела и Фончито, и саму себя.

— Что еще за одолжение? — спросила донья Лукреция, надеясь, что ее улыбка не слишком напоминает гримасу умирающего.

— Изобрази женщину с картины, — попросил Фончито медовым голоском. — Всего на одну секундочку, ну пожалуйста.

— Ты что это несешь?

— Раздеваться не надо, — перепугался мальчик. — Изобрази так. Понимаешь, это вопрос жизни и смерти. Ты ведь сделаешь для меня это огромное-преогромное одолжение? Ну пожалуйста, не будь такой упрямой.

— Можешь не упрашивать, ты же знаешь, она с радостью сделает для тебя все что угодно. — Вошедшая в столовую Хустиниана пребывала в отличном настроении. — Сеньора, у Фончито завтра день рождения, пусть это будет ваш подарок.

— Браво, Хустита! — захлопал в ладоши мальчик. — Вдвоем мы ее уговорим. Ты ведь сделаешь мне такой подарок, правда? Только придется разуться.

— Готова поспорить, ты хочешь полюбоваться красивыми ножками, — поддела Хустиниана, настроенная на редкость дружелюбно. Она расставляла на столе стаканы с кока-колой и минералкой.

— У нее все очень красивое, — простодушно ответил Фончито. — Пожалуйста, мамочка, не стесняйся. Если тебе неловко, мы с Хуститой тоже потом изобразим какую-нибудь картину Шиле.

Донья Лукреция еще размышляла, как бы построже осадить наглого мальчишку, как вдруг поняла, что улыбается, кивает, бормочет:

— Ладно, пусть это будет мой подарок, капризуля, — разувается и усаживается на диван.

Фончито отдавал ей распоряжения, словно режиссер кинозвезде. В присутствии Хустинианы она чувствовала себя почти в безопасности, хоть эта сумасбродка и решила ни с того ни с сего принять сторону мальчика. Однако присутствие свидетеля придавало этой сцене особую пикантность. Стараясь сосредоточиться на необычном деле — «Так?» — «Нет, спину прямее, вытяни шею, как курица, голову направо», — донья Лукреция откинулась на спинку дивана, согнула одну ногу и вытянула другую, подражая женщине на картине.

— Просто копия, сеньора.

— Не совсем, — возразил Фончито. — Чуть-чуть подними коленку. Дай я тебе помогу.

Упреждая ее протесты, мальчик сунул альбом Хустиниане, подскочил к дивану и схватил донью Лукрецию за ногу, там, где кончался зеленый чулок. Поглядывая на репродукцию, он помог мачехе принять нужную позу. От прикосновения тонких холодных пальцев женщину пробрала дрожь. Донью Лукрецию вдруг охватило пьянящее чувство, мучительное и сладостное одновременно. И тут она поймала взгляд Хустинианы. Смуглянка так и пожирала хозяйку глазами. «Она знает, что я чувствую». — Донья Лукреция готова была сгореть от стыда. К счастью, мальчик воскликнул:

— Вот так, все! Точно, Хустита? Побудь так минутку, пожалуйста.

Он сидел на ковре по-турецки и смотрел на нее широко распахнутыми глазами, в экстазе полуоткрыв рот. Донья Лукреция оставалась неподвижной пять, десять, пятнадцать секунд, зачарованная серьезностью мальчика. Что это было? Забавная игра? Преклонение перед красотой? Стремление постичь тайны искусства? Внезапно женщину осенило: «Он такой же, как Ригоберто. Мальчишка все унаследовал от отца: фантазии, мании, силу обольщения. Но, слава богу, не физиономию клерка-зануды, нос-морковку и огромные уши». Пришло время разрушить чары:

— Ну все. Теперь ваша очередь.

Ангельское личико Фончито исказила гримаса разочарования, но он тут же взял себя в руки:

— Конечно. Уговор дороже денег.

— За работу, — велела донья Лукреция. — Какую картину вы будете представлять? Я сама выберу. Ну-ка, Хустиниана, дай мне книгу.

— Нам с Хуститой подходят только две картины, — вмешался Фончито. — «Мать и дитя» и «Обнаженная пара». На других только мужчины или женщины отдельно или пары женщин. Так что выбирать придется одну из двух.

— Все-то ты знаешь! — восхитилась Хустиниана.

Бегло изучив репродукции, донья Лукреция поняла, что Фончито прав. «Обнаженную пару» она решительно отвергла, поскольку не могла представить мальчика в образе огромного рыжего бородача, в котором современники без труда узнали бы венгерского художника Феликса Альбрехта Харту, тупо смотревшего на зрителей и совершенно равнодушного к безликой нагой женщине, обвившейся вокруг его массивной ноги, словно влюбленная змея. Персонажи картины «Мать и дитя» были хотя бы по возрасту близки Фончито и Хустиниане.

— Надо же, какая поза у этой мамочки с малышом, — изобразила испуг Хустиниана. — Надеюсь, ты не заставишь меня раздеваться, бесстыдник.

— Надень хотя бы черные чулки, — очень серьезно сказал Фончито. — А я сниму рубашку и ботинки.

В его словах не было и тени коварства. Донья Лукреция тщетно пыталась уловить фальшивые нотки. Фончито был великолепным актером. Или он был всего лишь невинным ребенком, а она — выжившей из ума злобной старухой? И что это, скажите на милость, приключилось с Хустинианой? За все эти годы она ни разу не видела девушку такой возбужденной.

— И где я, интересно, возьму эти самые черные чулки?

— Попроси у мачехи.

Здравый смысл требовал прекратить игру, но вместо этого донья Лукреция пробормотала: «Конечно», ушла в спальню и вернулась с парой черных шерстяных чулок, которые не раз выручали ее холодными вечерами. Мальчик стаскивал рубашку. При виде его голого тельца, худеньких рук и острых плеч в голове женщины зароились непрошеные воспоминания. Разве тогда все начиналось не точно так же? Хустиниана перестала смеяться и опустила глаза. Должно быть, ей тоже стало не по себе.

— Надень их, Хустита, — настаивал мальчик. — Хочешь, я тебе помогу?

— Нет уж, благодарю покорно.

От обычной дерзости и беспечности квартеронки не осталось и следа. Хустиниана дрожащей рукой взяла чулки. Натягивая их, она сгибалась в три погибели, чтобы спрятать голые ноги. Справившись с чулками, девушка подошла к Фончито, наклонилась и вытянула руки.

— Начнем, — скомандовал Альфонсо. — Ложись лицом вниз, голову на руки, как на подушку. Я прижимаюсь к тебе справа. Коленями к ноге, головой к боку. Правда, я больше ребенка на картине и достаю тебе до плеча. Ну как, похоже вышло?

Донья Лукреция, охваченная перфек-ционистской лихорадкой, склонилась над ними с книгой в руках. Левая рука мальчика должна была выглядывать из-за правого плеча Хустинианы, голову следовало опустить пониже.

— Положи левую руку ей на спину, Фончо, расслабься. Вот, теперь действительно похоже.

Донья Лукреция уселась на диван и вернулась к прерванным размышлениям. Второй Ригоберто. Исправленный и дополненный. Донье Лукреции стало не по себе. Эти двое предавались своей странной игре с пугающей серьезностью. Никто из них ни разу не улыбнулся. В том глазу Хустинианы, который она могла видеть, не было всегдашнего лукавства, только отрешенность. Неужели девушку охватило возбуждение? Да, совсем как ее саму, даже сильнее. Только Фончито — он закрыл глаза, как ребенок на полотне Эгона Шиле, — играл ради самой игры. Воздух в комнате сгустился, шум в оливковой роще стих, время замедлило бег, дом, Сан-Исидро, весь мир перестали существовать.

— Мы успеем сделать еще одну картину, — нарушил молчание Фончито, вскочив на ноги. — Теперь вы вдвоем. Что у нас есть? Переверни-ка страницу. Вот эта. «Две переплетенные девушки на полу». Не вставай, Хустита. Перевернись набок. Ты, Лукреция, ложись рядом, спиной к ней. Руку сюда, под бедро. Ты — та, что в желтом, Хустита. Изобрази ее. Эту руку сюда, а правую просунь мачехе под ноги. А ты согнись немного, чтобы коленкой касаться плеча Хуститы. Подними руку, Хустита, положи ее на ногу Лукреции, растопырь пальцы. Так, так. Превосходно!

Женщины молча повиновались, сгибались, распрямлялись, вытягивали ноги, руки, шеи. Покорные? Зачарованные? Околдованные? «Сломленные», — решила донья Лукреция. Ее голова покоилась на бедре Хустинианы, а левая рука обнимала девушку за талию. Время от времени донья Лукреция слегка надавливала пальцами на бок квартеронки, чтобы ощутить тепло и мягкость человеческого тела; в ответ Хустиниана пощипывала ее бедро. Живая. Разумеется, живая; иначе разве шел бы от нее такой сильный, густой, волнующий запах? Или это пахнет от нее самой? Что же с ними произошло? Как могли они, сами того не желая, — или желая? — позволить мальчишке втянуть их в эту игру? Теперь это уже не имело значения. Внутри картины было хорошо, спокойно. Оставаться внутри, ощущать свое тело, тело Хустинианы, знать, что живешь. Издалека послышался голос Фончито:

— Мне пора, очень жалко. Здесь так здорово. Но вы продолжайте играть. Спасибо за подарок, мамочка.

Дверь открылась, потом закрылась. Мальчик ушел. Женщины остались вдвоем, слившиеся в объятиях, переплетенные, покинутые, затерянные посреди фантазии его любимого художника.

Восстание клиторов

Если я правильно понимаю, сеньора, Вы причисляете себя к движению феминисток, объявивших войну противоположному полу и провозгласивших моральное, физическое, культурное и эротическое превосходство яичников и клитора над пенисом и тестикулами.

Сразу оговорюсь: я готов признать состоятельность всех Ваших тезисов. У меня и в мыслях не было спорить. Однако, несмотря на глубочайшее почтение, которое я питаю к феминизму, вера в свободу человеческой личности заставляет меня взяться за перо. Разумеется, я выступаю против дискриминации в отношении женщин, мечтаю о полном искоренении предрассудков и установлении безоговорочного равенства полов не только в вопросах труда, образования и гражданских прав, но и в сфере чувственных наслаждений, в которой представительницы прекрасного пола до сих пор чудовищно уязвимы.

Однако главное и, боюсь, непреодолимое расхождение наших позиций — не позволяющее моему фаллосу и Вашей вагине достичь полного нейтралитета — заключается в том, что феминизм, на мой взгляд, являет собой коллективистскую концепцию, настаивающую на гомогенности изначально гетерогенного человечества, любой представитель которого обладает совершенно уникальными чертами, куда более важными (и ценными), чем наличие яичек или клитора. Не сочтите меня циником, однако само по себе наличие фаллоса или клитора (разница между которыми, по сути, невелика, что я и собираюсь доказать) кажется мне куда менее значимым, чем прочие качества (достоинства, недостатки и пороки) отдельной личности. Забвение этого факта неизбежно повлечет насильственное уравнивание всех и вся, куда более опасное, чем мужское иго, против которого Вы боретесь. Я опасаюсь, что феминизм, по крайней мере в том виде, в каком Вы его понимаете, буде он получит развитие в намеченном Вами направлении, не только не обеспечит женщине права на ее женскую сущность, но в конце концов приведет к тому — и я прошу прощения за грубость, — что мы заменим вопли на сопли. Поверьте, я не собираюсь навязывать вам свои моральные и эстетические воззрения. Тем не менее наука в данном случае выступает на моей стороне. Вы сможете в этом убедиться, если обратитесь, например, к работам профессора генетики и медицины Брауновского университета Энн Фаусто-Стерлинг, которая вот уже много лет активно борется против укоренившихся мифов и стремится доказать, что в действительности существуют не два пола, — мужской и женский, — а по меньшей мере пять. Хотя выбранные ею названия для трех промежуточных полов (herms, merms, ferms) кажутся мне не слишком удачными с точки зрения фонетики, я преклоняюсь перед мужеством профессора и других отважных ученых, биологов, генетиков и сексологов, готовых противостоять сильным мира сего в их маниакальном стремлении поделить все человечество на мужчин и женщин, лишив человека индивидуальности — и в конечном счете свободы, стремящихся разрушить выгодную государству и Церкви псевдонаучную традицию, ежедневно опровергаемую самой природой.

Свободолюбивые эллины отлично это знали: не случайно именно они придумали плод любви Гермеса и Афродиты, юного Гермафродита, который столь сильно любил прекрасную нимфу, что слился с ней, создав удивительное существо — мужчину-женщину или женщину-мужчину (любая из предложенных формул, доктор Фаусто-Стерлинг dixit, отражает причудливое сочетание генов, гормонов и хромосом, что присутствует в каждом из нас, и в то же время свидетельствует о существовании разных полов, среди которых есть и мужской, и женский, и отдающие ботаникой herms, merms и ferms). Истина состоит в том, что и после древнего Гермафродита на свет нередко появлялись отнюдь не мифологические, а вполне реальные человеческие существа с неясной половой принадлежностью (не мужчины и не женщины в привычном понимании), жертвы нашей глупости, злобы и предрассудков, вынужденные скрывать свою сущность, в прошлом обреченные на костер, петлю и изуверские сеансы экзорцизма, а ныне на одиночество с колыбели до гробовой доски, принудительное «исправление» под ножами хирургов, генетическую терапию и прочие варварские изобретения современной науки, верной служанки косного общества, готового превратить в ад жизнь любого, кто хоть немного отклоняется от нормы, не подпадая под традиционное деление на два пола. Они подлинные герои, эти интерсексуалы, которых природа наградила яичками и маткой, пенисами, напоминающими клитор, и клиторами, похожими на пенис, способностью выделять сперматозоиды и ежемесячными кровотечениями. Между прочим, они встречаются не так уж редко; по оценке Джона Манея из Университета Джона Хопкинса, интерсексуалы составляют четыре процента населения Земли (то есть могут заселить целый континент).

Существование столь обширной касты, которую наука (я довольно часто читаю подобные работы, в основном для пробуждения чувственности) выводит за грань нормы, касты, за свободу и права которой я давно уже борюсь в силу моих скромных возможностей (а возможности анархиста и гедониста, любителя искусства и плотских наслаждений, влачащего жалкое существование на зарплату управляющего страховой компанией, и вправду весьма скромны), делает весьма уязвимой позицию тех, кто, подобно Вам, привык делить человечество на две половины: члены сюда, клиторы туда, вагины направо, яички налево. Столь примитивный схематизм не способствует установлению правды. В плане секса у человечества есть неисчислимое множество вариантов, направлений, исключений, особенностей и возможностей. Нельзя познать истину, не отвергнув стереотипов, не отказавшись от простых обобщений.

Любая попытка дискриминировать (или отодвинуть на второй план) личность во имя интересов коллектива — класса, расы, группы, нации, пола, этноса, компании или профессии — есть не что иное, как очередной виток заговора против свободы, и так повсеместно попираемой. Полная свобода возможна лишь в сфере индивидуального — тайной стране, откуда мы происходим, и Вы со своим воинственным клитором, и я со своим надежно прикрытым членом (у меня, как и у моего сынишки Альфонсо, есть крайняя плоть; я категорически против обрезания младенцев по религиозным соображениям, поскольку это не их выбор, и по тем же причинам не приемлю клитородектомии, которую практикуют африканские мусульмане), и эту сферу каждый из нас призван защищать от тех, кто хочет видеть человечество безликой, аморфной, управляемой массой. Если Вы и Ваши товарки принадлежите к их лагерю, никакое сотрудничество с Вами для меня невозможно, о чем и спешу сообщить в этом письме (которое, как и все остальные, никогда не попадет на почту).

Напоследок, чтобы разрядить обстановку, позвольте поведать Вам забавную историю о находчивом гермафродите (точнее, гермафродитке) Эмме, о котором/которой упоминает уролог Хью X. Янг (тоже из Университета Джона Хопкинса). Эмма, воспитанная как девочка, обладала клитором размером с небольшой пенис и вполне нормальным влагалищем и могла позволить себе захватывающие сексуальные эксперименты не только с мужчинами, но и с женщинами. Оставаясь незамужней, она предпочитала общество девушек, которые считали ее мужчиной. Выйдя замуж, Эмма честно исполняла супружеский долг, но ощущений, доступных женщине, ей было мало; поэтому она продолжала тайком встречаться с любовницами, приходившими в восторг от ее диковинного клитора. Услышав историю Эммы, доктор Янг предложил ей сделать операцию и насовсем остаться мужчиной. Ответ Эммы стоит всего, что было написано о тайнах человеческой природы: «Знаете, доктор, я предпочла бы оставить себе влагалище. Это мой кусок хлеба. Если я превращусь в мужчину, мне придется развестись и искать работу. Уж лучше пусть все останется как есть». Доктор Энн Фаусто-Стерлинг описывает этот эпизод в книге «Тендерные мифы», которую я Вам настойчиво рекомендую.

Прощайте навеки, уважаемая.

Финал попойки

На исходе барранкинской ночи дон Ригоберто подскочил в постели, словно кобра, пробужденная дудочкой факира. Ему приснилась донья Лукреция, удивительно красивая, в черном шифоновом платье, с обнаженными руками и плечами; она царственно улыбалась, приветствуя гостей. Мажордом почтительно ожидал распоряжений своей госпожи, Хустиниана, одетая в голубое форменное платье и белый накрахмаленный передник, сервировала закуски: маниоку в уанкайском соусе, сырные палочки, устриц с пармезаном и оливки; делала она это с непринужденностью, достойной хозяйки дома. Сердце дона Ригоберто неприятно сжалось, когда в его смутные грезы (на том приеме он присутствовал лишь незримо, благодаря рассказу Лукреции) проник глумливый голос Фито Себольи. Уже успел напиться? По крайней мере, к этому все шло, Фито вел счет порциям виски, как набожная католичка — бусинам четок.

— Надо было отложить вечеринку, — сказала донья Лукреция, прижимаясь к его груди. — Из-за твоего отъезда. Я же говорила.

— Почему? — спросил дон Ригоберто, обнимая жену. — Что-то случилось?

— Много чего, — засмеялась донья Лукреция, покрывая поцелуями его грудь. — Но тебе я рассказывать не стану. И не мечтай.

— Кто-то наскандалил? — оживился дон Ригоберто. — Фито Себолья, надо полагать?

— А кто же еще? — кивнула донья Лукреция. — Разумеется, он.

«Фито, Фито Себолья», — размышлял дон Ригоберто. Любил он его или ненавидел? Так сразу и не скажешь: этот человек пробуждал весьма противоречивые чувства и уже потому вызывал интерес. Фито пришел в компанию на должность специалиста по связям с общественностью. С тех пор, благодаря знакомствам в самых разных слоях общества, он, несмотря на полную деградацию и хронический алкоголизм, неплохо выполнял то, что от него требовалось: поддерживал связи.

— Что же сотворил этот варвар? — поинтересовался дон Ригоберто.

— Ко мне приставал, — уклончиво ответила донья Лукреция, стыдливо отводя глаза. — А Хустиниану едва не изнасиловал.

Дон Ригоберто был наслышан о новом коллеге и не сомневался, что тот ему не понравится. Управляющий ожидал повстречать неприятного типа, с утра до вечера торчащего в спортзале — имя Фито вызывало смутные ассоциации с серфингом, теннисом, гольфом, модными показами, конкурсами красоты, где он непременно заседал в жюри, и фривольными журнальчиками, на страницах которых он частенько появлялся: стройный, загоревший на очередном экзотическом пляже, одетый в деловой костюм, гавайскую рубаху, тенниску, смокинг, банный халат, непременно с бокалом в руке и всегда в обществе хорошеньких женщин. От подобного субъекта не приходилось ждать ничего, кроме местного варианта всеобщего идиотизма. К великому изумлению дона Ригоберто, Фито при ближайшем рассмотрении оказался не таким, каким можно было ожидать — развратником, выскочкой, бонвиваном, циником, нахлебником, бывшим спортсменом и бывшим светским львом, — но и человеком незаурядным, мыслящим и, пока он не успевал набраться до потери сознания, весьма забавным. Он был порядком начитан и умел при случае ловко ввернуть фразу из Фернандо Касоса: «В Перу прекрасно все, что не случается», — или, грубо хохотнув, из Поля Груссака: «Флоренция — город-художник, Ливерпуль — город-торговец, Лима — город-женщина» (в подтверждение последней мысли Фито вел скрупулезный подсчет красивых и уродливых женщин, повстречавшихся на его пути, и педантично заносил результаты в записную книжку). Как-то раз во время очередной попойки в клубе четверо коллег устроили конкурс на самое снобистское высказывание. Вариант, предложенный Фито Себольей («Всякий раз в Австралии, прибывая в Порт-Дуглас, я первым делом заказываю бифштекс из крокодила и снимаю аборигенку»), победил с большим перевесом.

Во тьме и одиночестве ревность навалилась на дона Ригоберто всей своей тяжестью. Его воображение работало без остановки, словно опытная машинистка. Посреди комнаты снова возникла донья Лукреция. Блистательная, с обнаженными мраморными плечами, с гладкими стройными ногами, видневшимися сквозь высокие разрезы на платье, на тоненьких шпильках, она обходила гостей, пару за парой, вновь и вновь терпеливо объясняя, что дон Ригоберто не смог присутствовать на приеме, так как был вынужден улететь в Рио-де-Жанейро по делам фирмы.

— Ничего страшного. — Фито Себолья обслюнявил хозяйке дома руку и щеку, изображая галантность. — Твое присутствие все искупает.

От безупречной фигуры, наследия былых спортивных подвигов, давно ничего не осталось, но у Фито были цепкий взгляд и чувственные губы, движение которых придавало вес каждому слову, которое с них слетало. На коктейль он явился без жены. Не потому ли, что дон Ригоберто затерялся где-то в Амазонской сельве? Фито Себолья трижды пытал счастья в браке и трижды разводился, возобновляя скитания по модным курортам. Притомившись, он ненадолго успокоился в четвертом, не слишком блестящем браке, не обещавшем ни роскоши, ни приключений, ни кулинарных изысков — ничего, кроме симпатичного домика в Ла-Планисье и сбережений, которых должно было хватить до конца дней, если разумно подходить к тратам и не заживаться на свете слишком долго после семидесяти. Его жена была маленькая, хрупкая, элегантная женщина, все еще обожавшая того прекрасного Адониса, каким был ее супруг когда-то.

Теперь этот раздобревший шестидесятилетний старик передвигался по жизни на допотопном бордовом «кадиллаке», вооруженный записной книжкой и призматическим биноклем, позволявшим не только классифицировать остановившихся на перекрестке женщин — хорошенькая или страшная, — но и уделять внимание деталям, выискивая в хаосе уличного движения крутые бедра, высокие бюсты, стройные ноги, лебединые шеи и колдовские глаза. Фито подходил к своим изысканиям с утомительным педантизмом, как дон Ригоберто — к ежедневным омовениям, четко распределив объекты исследования по дням недели: по понедельникам попки, по вторникам — бюсты, по средам — ноги, по четвергам — руки, по пятницам — шеи, по субботам — губы и, наконец, по воскресеньям — глаза. В конце каждого месяца Фито составлял рейтинг, оценивая женские прелести по двадцатибалльной шкале.

Познакомившись со статистикой Фито Себольи, дон Ригоберто, привыкший существовать в безбрежном океане страстей и желаний, невольно проникся симпатией к человеку, столь дерзко выставляющему напоказ свои странности. (Его собственные были надежно спрятаны от глаз и освящены узами брака.) Несмотря на свою робость и осмотрительность, коих Фито был напрочь лишен, дон Ригоберто понимал, что они — два сапога пара. Закрыв глаза, — совершенно напрасно, потому что в комнате и так царил непроглядный мрак, — почти убаюканный рокотом волн, он вдруг увидел, как волосатая рука с обручальным кольцом на безымянном пальце и золотым перстнем на мизинце тянется облапить его жену. Звериный рев, рванувшийся из его груди, наверняка разбудил Фончито:

— Сволочь!

— Все было совсем не так, — рассказывала донья Лукреция. — Мы разбежались по маленьким группкам, человека по три-четыре, и Фито довольно быстро накачался виски. Вошла Хустиниана, и он с разбега кинулся флиртовать с ней.

— До чего хороша ваша служаночка! — заявил он, глотая слюнки. — Разрази меня гром! Какое тельце!

— Служанка — слово плохое, оскорбительное и расистское, — отчитала гостя донья Лукреция. — Хустиниана — домашняя работница, Фито. Она — служащая, такая же, как и ты. Мы с Ригоберто и Альфонсито ее очень любим.

— Работница, воспитанница, наперсница… В общем, я никого не хотел обидеть, — пробормотал Фито Себолья, провожая девушку глазами. — Хотел бы я иметь у себя дома такую вот квартероночку.

И тут донья Лукреция почувствовала сильную, горячую и слегка влажную мужскую руку на внутренней стороне левого бедра, в самом чувствительном месте, там, где начинался лобок. На несколько мгновений она застыла, не в силах ни оттолкнуть обидчика, ни отстраниться самой, ни выразить возмущение. Мужчина прятался за кадкой с раскидистым деревцем и мог не опасаться, что кто-нибудь заметит его жест. Дон Ригоберто вспомнил французское выражение: la main baladeuse. Как это перевести? Странствующая рука? Шустрая? Беспокойная? Шаловливая? Так и не сумев разрешить эту лингвистическую задачку, дон Ригоберто еще больше разозлился. Этот наглец как ни в чем не бывало смотрел его жене в глаза, а сам лез к ней в трусики. Донья Лукреция резко высвободилась.

— Я была просто вне себя, пришлось сбежать в ванную и выпить стакан воды, — призналась она.

— Что с вами, сеньора? — спросила Хустиниана.

— Этот негодяй ко мне полез. Не знаю, как я удержалась и не влепила ему пощечину.

— Надо было влепить, разбить об его башку кофейник, расцарапать физиономию и выставить вон! — кипел от ярости дон Ригоберто.

— Я так и сделала: влепила, разбила, расцарапала и выставила. — Донья Лукреция потерлась кончиком носа о щеку мужа. — Но не сразу. До этого еще много чего произошло.

«Ночь длинна», — подумал дон Ригоберто. Он изучал Фито, как энтомолог изучает редкое насекомое, гордость своей коллекции. И все же отчаянному храбрецу, решившемуся выставить напоказ то, что в приличном обществе принято скрывать, нельзя было не позавидовать. Непомерный эгоизм помог ничтожному Фито Себолье достичь такой степени свободы, о которой ему, в своем роде утонченному интеллектуалу, приходилось лишь мечтать («Впрочем, как и Кафке, и поэту Уоллесу Стивенсу», — утешил себя дон Ригоберто). Давным-давно он по памяти записал в тетрадь разговор в баре «У Цезаря», когда Фито признался, что самое интенсивное сексуальное переживание посетило его не в постели одной из многочисленных любовниц, не за кулисами парижского «Фоли-Бержер», а в забытой богом Луизиане, в общежитии Батон-Ружского университета, куда его запихнул респектабельный папаша в надежде сделать из сына специалиста в области химической промышленности. Там на стене dormitory одним прекрасным весенним вечером разыгралось самое неистовое сексуальное действо с тех пор, как вымерли динозавры.

— Два паучка? — Ноздри дона Ригоберто заходили ходуном. Он так разволновался, что едва не начал шевелить развесистыми, как у слоненка Думбо, ушами.

— Вот такусенькие. — Фито Себолья сложил кончики большого и указательного пальцев. Они приметили друг друга и стали сближаться, готовые или слиться в экстазе, или умереть. Умереть от любви и залюбить друг друга до смерти. А когда один вскочил на другого, мне показалось, что началось землетрясение. Вся комната пропахла семенем.

— Откуда ты знаешь, что они совокуплялись? — поддразнил дон Ригоберто. — Может, дрались?

— Дрались и совокуплялись одновременно, как и должно быть, как всегда и бывает. — Фито Себолья привстал; он возбужденно размахивал руками, рисуя в воздухе непонятные фигуры всеми десятью пальцами. — Они переплелись лапками, суставчиками, чешуйками, даже глазными сетками. Я никогда не видел таких счастливых тварей. Никогда не видел такой страсти, клянусь моей святой матушкой, которая глядит на меня с небес, Риго.

Вид слившихся в экстазе паучков привел Фито в немыслимое возбуждение, которое едва удалось снять при помощи сеанса самоудовлетворения и ледяного душа. Спустя сорок лет, после бессчетных любовных похождений, воспоминание о том, как под вечерним небом Батон-Ружа самозабвенно спаривались два паучка, действовало на него лучше любого стимулятора, даже теперь, когда возраст поневоле предписывал воздержание.

— Расскажи, как ты работал в Фоли-Бержер, Фито, — попросила Тете Баррига, сотни раз слышавшая эту историю. — Ты, конечно, врешь, но очень уж забавно.

— Она играла с огнем, — вмешался дон Ригоберто. — Впрочем, у Тете это любимое занятие.

Фито Себолья, мирно потягивавший виски, подскочил на месте:

— Я вру! Да это была лучшая работа в моей жизни. Хотя начальство тиранило меня так же, как теперь твой муж, Лукре. Садись с нами, послушай.

Взгляд Фито остекленел, язык заплетался. Гости уже начинали поглядывать на часы. Донья Лукреция скрепя сердце подсела к чете Баррига. Фито Себолья воскрешал в памяти то достославное лето. Он остался в Париже без гроша в кармане, и одна подружка помогла ему найти работу в «знаменитом театре на улице Рише».

— Работа имела непосредственное отношение к женским соскам, — сообщил Фито, высунув пупырчатый кончик языка и осоловело прищурив глаза, словно хотел получше разглядеть находящийся перед ним предмет. («А находилось перед ним мое декольте». Одиночество дона Ригоберто становилось невыносимым.) Хотя я был самой мелкой сошкой с самым низким жалованьем, от меня прямо зависел успех шоу. Офигительная ответственность.

— Это как? — нетерпеливо встряла Тете Баррига.

— Я делал так, чтобы у танцовщиц на сцене торчали соски.

Для этого он держал за кулисами миску со льдом. Девушки, все в блестках и перьях, с изогнутыми ресницами и длиннющими ногтями, в микроскопических бикини и с пышными плюмажами, с выставленными напоказ ляжками и грудями, по очереди представали перед Фито Себольей, чтобы он натер их соски кубиками льда. Девицы, взвизгнув, выбегали на сцену, и грудки у них торчали, как холмики.

— И это действует? — с энтузиазмом спросила Тете, искоса бросив взгляд на свой хилый бюст; ее супруг неловко закашлялся. — Если потереть льдом, они правда станут…

— Твердыми, крепкими, упругими, наливными, стоячими, торчащими, плотными, каменными, — построил синонимический ряд Фито Себолья. — И продержатся ровно пятнадцать минут.

«Действует», — подумал дон Ригоберто. Полоска неба в щели между шторами начала светлеть. Еще одно утро без Лукреции. Не пора ли будить Фончито в школу? Еще нет. Разве ее здесь не было? Как в ту ночь, когда он опробовал рецепт из Фоли-Бержер на ее прекрасной груди. Он видел, как затвердели темные, в золотистом ореоле соски жены, прикоснулся к ним губами, почувствовал, какие они упругие и холодные. Тот эксперимент стоил донье Лукреции сильной простуды, которую впоследствии подхватил и он сам.

— Где у вас ванная? — спросил Фито Себолья. — Мне руки помыть, не подумайте чего плохого.

Лукреция провела его по коридору, стараясь соблюдать дистанцию. Она боялась, что наглец снова попытается ее схватить.

— Я запал на твою квартероночку, — разглагольствовал Фито, покачиваясь из стороны в сторону. — Я еще какой толерантный, по мне хоть белые, хоть черные, хоть желтые — лишь бы фигурки были хороши. Ты мне ее не подаришь? А если хочешь, продай. Я хорошо заплачу.

— Ванная здесь, — отрезала донья Лукреция. — Вымой заодно и рот, Фито.

— Слово хозяйки — закон, — пробормотал Фито Себолья и, прежде чем донья Лукреция успела увернуться, ухватил ее за грудь. Впрочем, негодяй тотчас отдернул руку и юркнул в ванную: — Прошу прощения, ошибся дверью.

Донья Лукреция вернулась в зал. Гости уже начали расходиться. Женщина дрожала от гнева. На этот раз она откажет этому дикарю от дома. Обменявшись с гостями последними банальностями, донья Лукреция проводила их в сад. «Это последняя капля, последняя». Время шло, а Фито все не объявлялся.

— Стало быть, он ушел раньше?

— Я тоже так подумала. Решила, что он сбежал через черный ход. Но нет. Он затаился.

Гости разошлись, ушел нанятый на вечер официант, мажордом и кухарка помогли Хустиниане погасить фонари в саду и включить сигнализацию, пожелали хозяйке спокойной ночи и отправились спать в домик для прислуги за бассейном, а сама Хустиниана, которая спала наверху, напротив кабинета дона Ригоберто, мыла на кухне посуду.

— Фито Себолья спрятался где-то в доме?

— В сауне, наверное, или в саду. Дождался, пока все разойдутся, а мажордом с кухаркой отправятся спать, чтобы вломиться на кухню. Словно вор!

Усталая донья Лукреция прилегла на диван в гостиной: она все не могла прийти в себя. Мерзавец Фито Себолья больше не переступит порога этого дома. Она спрашивала себя, стоит ли рассказать обо всем Ригоберто, когда ночную тишину разорвал пронзительный вопль. Он долетел из кухни. Донья Лукреция вскочила и бросилась на крик. Распахнув дверь в белоснежную кухню — изразцы на стенах поблескивали в ослепительно ярком свете, — она застыла на пороге. Дон Ригоберто щурился на полоску света между гардинами. Он видел: Хустиниана, брошенная навзничь на сосновый стол, из последних сил отбивалась от пьяного сластолюбца, который слюнявил ее поцелуями, издавая нечленораздельные звуки, по всей вероятности означавшие сальные комплименты. В дверях виднелся размытый силуэт доньи Лукреции. Ее оцепенение вскоре прошло. Дон Ригоберто едва не задохнулся от восторга при виде дивной красавицы, которая, словно фурия, бросилась на Фито Себолью, схватив первое, что попалось под руку — большую скалку, и принялась колошматить его, выкрикивая оскорбления:

— Подлец, развратник, бесстыдник, трус!

Она наносила удары без всякой жалости, не глядя, по голове, по заду, по спине, не давая своей жертве возможности защититься. Дон Ригоберто слышал, как захрустели кости незадачливого насильника, когда он, сраженный ударами и хмелем, замахнулся на обидчицу обеими руками, поскользнулся и растекся по полу, как разбитое яйцо.

— Бей его, бей, что ты стоишь! — кричала донья Лукреция, опуская скалку на опавшее тело в синем костюме, а он все пытался подняться, закрываясь от ударов руками.

— Хустиниана стукнула его по голове табуреткой? — Дон Ригоберто не поверил своим глазам.

Стукнула, и не один раз, а целых три, так что пыль стояла столбом. Она поднимала табуретку над головой и со всей силы обрушивала ее вниз. Дон Ригоберто любовался стройной фигуркой в синем форменном платье, высоко вздымавшей свое страшное оружие. «Аяяяяяяй!» поверженного Фито Себольи звенело, как тимпаны. (Но не разбудило ни мажордома с кухаркой, ни Фончито?) Фито обхватил руками окровавленную голову. Он даже потерял сознание на несколько мгновений. Но тут же пришел в себя под злобные вопли женщин:

— Кретин, пьяница, изверг, педик!

— До чего же сладка месть, — рассмеялась донья Лукреция. — Мы вытолкали его через черный ход, на четвереньках. Так и уполз на карачках, представляешь? Причитая: «Ах, моя головка, ой, что они со мной сделали!»

Тут сработала сигнализация. Поднялся страшный шум. Но ни Фончито, ни мажордом, ни кухарка так и не проснулись. Разве такое возможно? Нет. Но это было бы очень кстати, подумал дон Ригоберто.

— Мы кое-как выключили сирену, заперли все двери и снова включили сигнализацию, — рассказывала донья Лукреция. — Постепенно нам обеим стало получше.

Нужно осмотреть раны Хустинианы. Негодяй порвал ей платье. Девушка рыдала, не в силах справиться с собой. Бедняжка. Поднимись донья Лукреция в спальню, она не услышала бы криков: ведь мажордом с кухаркой так и не проснулись. Подлец запросто мог бы обесчестить беззащитную жертву. Донья Лукреция обняла Хустиниану, попыталась утешить:

— Все позади, он ушел, не плачь.

Девушка дрожала в ее объятиях — так близко она казалась совсем юной — и безуспешно боролась с рыданиями.

— Мне было ее так жалко, — призналась донья Лукреция. — Этот скот не только порвал на ней одежду, но и избил.

— Он получил по заслугам, — торжественно заявил дон Ригоберто. — Позорно бежал, окровавленный и униженный. Отличная работа!

— Посмотри, что он с тобой сделал, мерзавец. — Донья Лукреция мягко отстранила Хустиниану. Поправила разорванное платье, погладила по лицу, на котором больше не светилась знакомая радостная улыбка; по щекам девушки все еще бежали слезы, губы дрожали. Ясный взор погас.

— Что-то случилось? — осторожно спросил дон Ригоберто.

— Что-то еще, — так же сдержанно отозвалась донья Лукреция. — Я не сразу это поняла.

Вначале она и вправду ничего не понимала. Решила, что растерянность и нервозность — результат потрясения, как и было на самом деле; сердце женщины разрывалось от жалости и нежности, она не знала, что предпринять, как помочь бедной Хустиниане. Наконец донья Лукреция потащила девушку к лестнице:

— Идем, тебе надо переодеться, наверное, нужно позвать врача.

Выходя из кухни, она погасила верхний свет. Женщины рука об руку поднялись на второй этаж, где располагались кабинет и спальня. На середине лестницы донья Лукреция обняла Хустиниану за талию.

— Ну и натерпелись же мы страху.

— Я думала, что умру, сеньора, но теперь все уже почти прошло.

В это верилось с трудом; Хустиниана нервно сжимала руку хозяйки, ее зубы стучали, словно от холода. Опираясь друг на друга, они миновали стеллажи, заставленные книгами по искусству, и прошли в спальню, из окон которой виднелись огни Мирафлореса, фонари Малекона и гребешки над волнами. Донья Лукреция зажгла торшер, осветив гранатовый chaise longue на бронзовых ножках, журнальный столик, китайские вазы, разбросанные по ковру подушки и пуфики. В тени оставались широкая кровать, тумбочки, стены, украшенные персидскими виньетками, тантрическими рисунками и японскими гравюрами. Донья Лукреция достала из шкафа халат и протянула его Хустиниане, которая растерянно застыла посреди комнаты, обхватив руками плечи.

— Это платье надо выбросить, а лучше сжечь. Да, сожги его, как дон Ригоберто сжигает картины и книги, которые ему разонравились. Накинь пока это, я тебе потом что-нибудь подберу.

В ванной, смачивая полотенце одеколоном, донья Лукреция посмотрелась в зеркало. («Какая красавица!» — восхитился дон Ригоберто.) Она тоже не на шутку разнервничалась. Она и сама осунулась, побледнела; макияж расплылся, на платье образовалась живописная дыра.

— А я, оказывается, тоже пострадала в этом бою, Хустиниана, — сообщила донья Лукреция, не оборачиваясь. — Фито, скотина, и мне платье порвал. Надену-ка я халат. Иди сюда, здесь светлее.

Когда девушка заглянула в ванную, донья Лукреция уже сбросила платье — лифчика на ней не было, только черные шелковые трусики — и любовалась своим отражением. В белом махровом халате до пят Хустиниана казалась еще тоньше и смуглее. Халат был без пояса, и приходилось поддерживать полы рукой. Донья Лукреция накинула кимоно («Алое, шелковое, на спине золотые драконы с переплетенными хвостами», — решил дон Ригоберто) — и велела:

— Подойди-ка. Ты сильно ушиблась?

— Да нет, пара синяков. — Хустиниана отдернула халат, показав стройную ножку. — Это я ударилась о стол, когда он меня повалил.

Донья Лукреция наклонилась, обхватила пальцами тонкую лодыжку и осторожно протерла ушибленное место смоченной в одеколоне салфеткой.

— Пустяки, до свадьбы заживет. Еще есть?

Второй синяк был на руке, у локтя. Спустив халат, Хустиниана продемонстрировала набухающий кровоподтек. На ней тоже не было лифчика. Выпуклые соски девушки оказались прямо на уровне глаз доньи Лукреции. Грудь у Хустинианы была небольшая, целомудренная, правильной формы, с нежными голубоватыми жилками.

— С этим похуже, — пробормотала донья Лукреция. — Так больно?

— Капельку, — ответила Хустиниана, не отнимая руки, которую донья Лукреция обтирала с удвоенной осторожностью, озадаченная скорее своим смущением, чем состоянием горничной.

— Вот тогда, — настаивал, почти умолял дон Ригоберто, — тогда это и случилось.

— Тогда, — признала его жена. — Не знаю что, но что-то определенно произошло. Мы стояли почти вплотную друг к другу, в одних халатах. Прежде мы ни разу не были так близки. Разве что на кухне. Но это было совсем по-другому. Как будто я была не я. Я вся пылала, с головы до ног.

— А она?

— Бог ее знает, хотя вряд ли, конечно, — задумчиво ответила донья Лукреция. — Но я была сама не своя, это точно. Понимаешь, Ригоберто? Из-за самого обыкновенного испуга. Со мной сделалось что-то немыслимое.

— Такова жизнь, — произнес дон Ригоберто вслух в тишине спальни, уже успевшей наполниться утренним светом. — Таков огромный, непредсказуемый, чудесный и ужасный мир наших желаний. Любовь моя, ты совсем рядом и в то же время так далеко.

— Знаешь что? — сказала донья Лукреция. — Чтобы окончательно успокоиться, нам обеим не помешает немного выпить.

— Чтобы все печали как рукой сняло, — хихикнула горничная, следуя за хозяйкой в спальню. К ней постепенно возвращалось доброе расположение духа. — Знаете, мне, чтобы спокойно заснуть, наверное, придется напиться.

— Что ж, тогда давай напьемся. — Донья Лукреция раскрыла мини-бар. — Будешь виски? Ты вообще виски любишь?

— Я буду все, что вы предложите. Оставьте, я сама принесу.

— Не вздумай, — предупредила донья Лукреция из кабинета. — Сегодня я прислуживаю.

Она рассмеялась, и горничная охотно присоединилась. Руки доньи Лукреции дрожали, мысли путались, но она все же сумела наполнить виски два больших стакана, плеснуть в них немного минеральной воды и бросить по два кубика льда. Возвращаясь в спальню, женщина с трудом удерживала равновесие, словно кошка на натертом полу. Хустиниана присела в шезлонг. При виде хозяйки она поспешила подняться.

— Сиди, — остановила девушку донья Лукреция. — Только подвинься.

Хустиниана на мгновение растерялась, но тут же согласно кивнула. Сбросив туфли, она забралась в шезлонг с ногами и подвинулась к окну, освобождая место хозяйке. Донья Лукреция устроилась рядом. Подложила под голову подушку. Женщины поместились, но почти вплотную. Они то и дело соприкасались плечами, руками, бедрами.

— За что пьем? — спросила донья Лукреция. — За взбучку, которую получило это животное?

— За мою выдержку, — приободрилась Хустиниана. — Как дело не дошло до смертоубийства, сама не понимаю. Интересно, я проломила ему голову?

Девушка отпила немного и засмеялась. Донья Лукреция тоже захихикала, но в ее смехе отчетливо слышались истерические нотки.

— Проломила, будь спокойна, а я отбила ему скалкой кое-что другое.

Некоторое время они хохотали, как две закадычные подружки, привыкшие к развязной болтовне на грани дозволенного.

— Уж поверь мне, Хустиниана, у Фито Себольи синяков побольше, чем у тебя.

— Интересно, что он наврет жене про свои отметины?

Так, посмеиваясь, они прикончили виски. Воцарилось молчание. Между женщинами стала расти прежняя дистанция.

— Я налью еще, — предложила донья Лукреция.

— Давайте я, я умею.

— Ладно, тогда я включу музыку.

Вместо того чтобы подняться и пропустить девушку, донья Лукреция помогла ей перелезть через себя, не прижимая, а лишь слегка придерживая, так что их тела — хозяйка снизу, служанка сверху — на мгновение почти слились. Когда лицо Хустинианы нависло над доньей Лукрецией — от близости девушки бросало в жар и сохло во рту, — женщина заметила в ее глазах дразнящие огоньки.

— Тогда ты поняла, в чем дело? — перебил дон Ригоберто, чувствуя, как жена вздрагивает в его руках, точно встревоженная хищница, как всегда бывало, когда они занимались любовью.

— Она и не думала обижаться, разве что немного испугалась. Но это быстро прошло, — говорила донья Лукреция, тяжело дыша. — Удивилась, в честь чего такие нежности, с чего это мне взбрело в голову обниматься. А потом, должно быть, поняла. Не знаю, в тот момент я вообще ни о чем не думала. Я летала. Но одно совершенно точно: она не рассердилась. Приняла происходящее как должное, коварное создание. Фито прав, она чертовски хороша. Особенно полунагая. Кожа цвета кофе с молоком и белый шелк…

— Я бы отдал полжизни за то, чтобы увидеть вас тогда. — Дон Ригоберто наконец вспомнил: Густав Курбе, «Лень и сладострастие».

— А разве ты нас не видишь? — усмехнулась донья Лукреция.

Он видел их с удивительной ясностью, хотя сейчас в спальне было светло, а тогда царил мрак, лишь тускло горел торшер. Воздух в комнате загустел, как желе. От запаха духов у дона Ригоберто закружилась голова. Сладкий аромат щекотал ноздри. Вдали шумело море, из кабинета, где Хустиниана готовила выпивку, доносился звон стаканов. Наполовину скрытая пышным пологом, донья Лукреция потянулась и включила музыкальный центр; когда комнату наполнили звуки парагвайской арфы и напевы индейцев гуарани, женщина откинулась назад, опустила веки и стала поджидать Хустиниану с видимым, ощутимым нетерпением. Китайский халат открывал руки и крутое белое бедро. Волосы разметались, глаза поблескивали из-под полуопущенных ресниц. «Оцелот в ожидании добычи», — подумал дон Ригоберто. Вернувшаяся со стаканами Хустиниана казалась совершенно спокойной, держалась непринужденно и уже не пыталась соблюдать дистанцию.

— Тебе нравится эта парагвайская музыка? Не знаю, как она называется, — промурлыкала донья Лукреция.

— Она милая, только танцевать под нее нельзя, — ответила Хустиниана, присаживаясь с краешку и протягивая хозяйке стакан. — Так хорошо или надо больше воды?

Она не решилась снова пролезть на свое место, и донье Лукреции пришлось подвинуться. Хозяйка жестом пригласила девушку сесть поближе. Хустиниана повиновалась, полы ее халата распахнулись, и голая нога оказалась в миллиметре от бедра доньи Лукреции.

— Чин-чин, Хустиниана. — Женщина подняла стакан.

— Чин-чин, сеньора.

Женщины выпили. Пригубив виски, донья Лукреция пошутила:

— Воображаю, что отдал бы Фито Себолья, лишь бы увидеть нас теперь.

Она засмеялась, девушка ей вторила. Смех зазвенел и погас. Горничная отважилась пошутить в ответ:

— Был бы он хоть помоложе и посмазливее. А такому, с брюхом, да еще и пьяному, кто даст?

— По крайней мере, у него хороший вкус. — Донья Лукреция легонько погладила девушку по волосам. — Ты и вправду очень красивая. Неудивительно, что мужчины сходят по тебе с ума. По моему разумению, поклонники должны ходить за тобой табунами.

Продолжая гладить Хустиниану по волосам, она прижалась ногой к ноге девушки. Та не протестовала. Она сидела неподвижно, с легкой улыбкой на губах. Через несколько мгновений донья Лукреция почувствовала ответное движение. По ее руке скользнули влажные пальцы Хустинианы.

— Я тебя люблю, Хустита. — Донья Лукреция впервые назвала девушку сокращенным именем, как Фончито. — Я поняла это только сегодня. Когда увидела, что этот жирный урод напал на тебя. Я просто взбесилась! Как будто ты моя сестра.

— Я тоже вас очень люблю, сеньора, — призналась Хустиниана и придвинулась к хозяйке еще немного, так, чтобы соприкасаться с ней не только ногами, но и бедрами, плечами, руками. — Неловко говорить, но я вам немного завидую. Вы такая славная, такая элегантная. Вы — лучшая из всех, кого я знаю.

— Можно, я тебя поцелую? — Донья Лукреция наклонилась к Хустиниане. Волосы женщин перемешались. Девушка не мигая. смотрела на хозяйку огромными широко раскрытыми глазами, смотрела без страха, разве что с легким любопытством. — Мы могли бы? Поцеловаться? Как добрые подруги?

Она терзалась и нервничала несколько мгновений, — два, три, десять? — пока Хустиниана медлила с ответом. И перевела дух — сердце билось так сильно, что трудно было дышать, — лишь когда девушка кивнула и подставила губы. Пока они страстно целовались, проникая друг в друга языком, отстраняясь на миг и вновь сливаясь, душа дона Ригоберто парила за облаками. Гордился ли он своей женой? Безусловно. Любил ли ее в сто раз сильнее, чем прежде? Вне всякого сомнения. Он готов был любоваться женщинами целую вечность.

— Я должна вам кое в чем признаться, сеньора, — прошептала Хустиниана на ухо донье Лукреции. — Мне давно уже снится один и тот же сон. Он повторяется снова и снова, до самого утра. Мне снится, что на дворе ночь и я очень замерзла. Сеньор в отъезде. Вы боитесь воров и позвали меня к себе. Я хочу прикорнуть в кресле, а вы мне: «Нет, нет, сюда». И я ложусь к вам в постель. Когда мне снится этот сон, я — о, господи, что я говорю! — становлюсь вся мокрая. Боже, как стыдно!

— Знаешь что, давай попробуем пережить твой сон наяву. — Донья Лукреция поднялась на ноги и потянула за собой Хустиниану. Сегодня мы будем спать вместе, в моей кровати, там удобнее, чем в шезлонге. Идем, Хустита.

Прежде чем забраться под одеяло, они сбросили халаты к изножью широкой кровати. Арфы напевали древнюю как мир мелодию, и тягучий ритм звучал в такт ласкам. Ну и что, если женщины погасили свет и скрылись под покрывалом, а оно горбилось, морщилось и колыхалось? От дона Ригоберто не ускользнуло ни одно движение. Он чувствовал, как крепки их объятия, ощущал ладонями упругие холмики грудей, сжимал чужими пальцами гладкие ягодицы, робея проникнуть в темную влажную глубь, обещавшую наслаждение. Он чувствовал все, видел все, слышал все. Его ноздри улавливали запах их кожи, губы ощущали вкус соков, которыми истекала обезумевшая пара.

— Раньше она ничего такого не делала?

— Да и я тоже, — призналась донья Лукреция. — У нас обеих это было впервые. Парочка новичков. Так что мы учились прямо на ходу. Мне понравилось, нам обеим понравилось. В ту ночь я ни капли по тебе не скучала, любимый. Ничего, что я это сказала?

— Замечательно, что ты это сказала. — Дон Ригоберто крепко обнял жену. — А как она потом, не раскаялась?

Нисколько. Донья Лукреция даже позавидовала ее отваге. Наутро, когда посыльный принес два роскошных букета (в тот, что предназначался хозяйке дома, была вложена карточка с надписью: «Фито Себолья от всего сердца благодарит высокочтимую донью Лукрецию за преподанный урок»; горничной было адресовано такое послание: «Фито Себолья смиренно молит квартероночку о прощении»), никто и не вспомнил о минувшей ночи. На первый взгляд отношения женщин ничуть не изменились. Время от времени донья Лукреция дарила Хустиниане новые туфли или платье, но пустяковые знаки внимания, немного задевавшие мажордома и кухарку, никого не удивляли, ибо все в доме, от шофера до Фончито и самого дона Ригоберто, видели, как мила и предупредительна горничная со своей хозяйкой.

Любовь к оттопыренным ушам

Глаза — чтобы видеть, ноздри — чтобы обонять, пальцы — чтобы трогать, и уши, похожие на два огромных рога изобилия, — чтобы тереть их мочки на счастье, как живот Будды, чтобы лизать их и целовать.

Я люблю тебя, Ригоберто, я люблю тебя всего с головы до ног, но дороже всего мне твои оттопыренные уши.

Что я вижу в глубине этих пещерок? Бездну. И все твои тайны. Какие тайны? — спросишь ты. Например, что ты, Ригоберто, сам того не зная, уже давно в меня влюблен. Что еще я вижу? Двух хорошеньких слоников с поднятыми хоботами. Думбо, милый Думбо, я тебя обожаю.

О вкусах не спорят. Наверняка найдутся желающие присвоить тебе титул «Перуанский Человек-Слон», но для меня ты самый привлекательный мужчина. Угадай, Ригоберто, кому я отдам свое сердце, если мне предложат на выбор тебя и Роберта Редфорда? Тебя, мой ушастик, тебя, мой носатик, тебя, мой Пиноккио, только тебя.

Что еще открылось бы моему взору в твоих ушных раковинах? Целое поле клевера, все сплошь из одних четырехлистников. И целая лавина роз, где под каждым лепестком скрывается лицо любимой женщины. Кто она? Это я.

Кто я, Ригоберто? Кто она, эта отчаянная влюбленная альпинистка, которая очень скоро явится, чтобы покорить твои уши, как покоряют Гималаи или Уаскаран?