— Ты остановишься у меня, — сказал мне Жан-Поль Ривье тоном, не допускающим возражения, когда мы подъезжали к Парижу. Моя жена и дочь пробудут еще недели две в Биаррице, но домашний распорядок не пострадает от этого, надеюсь, что тебе будет не плохо… Если ты хочешь присутствовать при исторических событиях, вызванных привезенной тобой новостью, вставай пораньше.

В доме со мной обращались, как с почетным гостем. Особняк на авеню Вилье был не велик и не отличался кричащей роскошью «нувориша»: у Ривье было много вкуса, и у него можно было чувствовать себя спокойно и удобно. Моя комната с кроватью под балдахином и приподнятым альковом напоминала мне комнату Людовика XIV в Версали.

Благодаря сильному утомлению, я спал «поцарски», и лакею стоило не малого труда разбудить меня в 8 часов.

Я застал Ривье в столовой за просмотром телеграмм.

— Здравствуй, мой дорогой, четырежды миллиардер! — пошутил я по праву нашей старой дружбы.

Финансист пожал мне руку, не отрываясь от телеграмм; потом со снисходительной иронией сказал:

— Я миллиардер? Что ты себе вообразил, друг мой? Но это ничуть не интересует меня. Я бы не знал, что с ними делать, с миллиардами. Я способен жить на сто су в день. Эти миллиарды, половина которых причитается мне, я дарю Франции. И с сегодняшнего утра банк Ривье бросит их в битву, как с своей стороны тоже сделает Французский банк, чтобы способствовать поднятию франка. Хочешь присутствовать при этой операции? Ты заслужил это!

— Конечно, — согласился я. — Но такой профан, как я, не поймет ничего.

— Я тебе объясню.

И с той необыкновенной способностью раздвоения внимания, которая замечалась у него еще в школе и еще более развитою им методическим упражнением, он стал объяснять, не переставая есть и просматривать корреспонденцию:

— Как ты видел, управляющий Французским банком такой же сторонник ревальвации, как и я. Уже втечение многих месяцев он готовился к атаке, ожидая лишь удобного случая. Ведь в этом все. Итак, в 2 часа сегодня ночью, убедившись в существовании золота в Шербурге, он начал наступление в Нью-Йорке (где в то время благодаря разнице долготы было восемь часов утра). Артиллерийская подготовка перед наступлением. В несколько часов фунт упал на 25 пунктов: вчера вечером он котировался 460, сегодня утром 435.

— Но почему вы не начали действовать раньше, раз это так просто?

— Вот именно! Да потому, что, если не поддержать усилия, за этим искусственным повышением франка последует реакция, при которой он падет еще ниже, как каждый раз, когда пытались проделать такую же штуку, не решаясь пользоваться резервами банка… Но теперь можно действовать слепо, и должно удасться. Ты кончил есть? Да? Тогда бери пальто, шляпу и едем.

Через десять минут «Испано» финансиста покатил нас по бульвару Осман к банку Ривье и К°.

Этот храм божества спекуляции (более современного, более могущественного, чем бог золота, помещающийся в том же храме) соперничает с Лионским кредитом и «Сосиетэ женераль» и блещет еще большим великолепием. Его лестница и центральная зала облицованы мрамором, желтым с черными прожилками, которые особенно выделяют его блеск и придают помещению вид особенного благородства. Стеклянный купол вместе с невидимыми электрическими лампами проливает какой-то особенный, неземной свет. Никаких перегородок между служителями божества и публикой: они встречаются лицом к лицу. Один только жрец банкнотов со своим сундуком, из которого выходят пачки кредиток, заперт в клетку из прозрачных стекол, где он и совершает жертвоприношения.

Чувствуется, что это святая святых Парижа, что люди, попадая сюда, испытывают больше благоговения, чем в часовнях: верующие и неверующие соединяются в одной общей религии — религии богатства.

Наоборот, котировочный зал, недоступный для публики, но куда Ривье провел меня после небольшой остановки в его конторе, поражал своей строгой простотой, напоминая собой электростанцию, распределительницу токов.

Действительно, как мне предстояло узнать, здесь определялись курсы дня. Устен две дюжины телефонных аппаратов, снабженных особыми звонками, гудками и т. д., все разных звучностей и тонов, достаточных для того, чтобы тронуть инструмент в мозгу «биржевого маклера», их капельмейстера, и рефлекторно открыть в его мозгу полиглота клетку соответствующего корреспондента.

— Позвольте представить господина Гардюэна, нашего главного маклера, — сказал Ривье, указывая мне на маленького, толстенького человека, с седой головой и усами, который с необычайной быстротой двигался перед своим аппаратом. — Он говорит на восемнадцати языках.

Как и его патрон, господин Гардюэн обладает способностью разделять свое внимание между несколькими предметами. Он раскланялся и выслушал приказания банкира, ни на минуту не прерывая своего занятия. Раздался резкий звонок.

— Лондон, — прошептал Ривье.

— Алло Лондон, — говорил маклер в один из двадцати четырех аппаратов. — You say hundred and twenty five to late and twenty this morning. Вы говорите 425… слишком поздно, 420 сегодня утром.

Потом, повесив трубку и переходя к соседнему аппарату, который дребезжал разбитой октавой:

— Алло Брюссель. Никаких дел. Даю стерлинг 420. Потом настал черед других аппаратов… Мадрид,

Флоренция… и на соответствующих языках.

Но ворвался телеграфист и бросил на стол целый поток синих и белых листов.

— Теперь Америка, — объяснил Ривье. — Синие — это радио, а белые — западный кабель.

И в то время как маклер слушал, отвечал, читал телеграммы, отмечал, распределял, шифровал, летал по комнате, мой друг продолжал объяснения:

— В Париже около дюжины больших банков, допущенных к котировке, что происходит сейчас. В настоящую минуту триста аппаратов сносятся с иностранными столицами и распространяют по всему миру новые курсы: понижение или повышение.

— Алло Франкфурт. Yier hundert und zwanzig?

— Как, они не спускают? — воскликнул Ривье.

— Сударь, — отвечал маклер. — Франкфурт и Берлин продают во-всю бумажные франки последние дни. Я не смею…

— Они дорого заплатят, чтобы возместить свои расходы, если продают на срок, но совершенно невозможно, чтобы в их распоряжении было то количество бумаг, которое они предлагают. Не важно: продавайте и продавайте фунты и доллары. Повторяю вам, что мы действуем сообща с Французским банком.

— Я хотел бы все же, чтобы вы указали мне границу, сударь, потому что они продают не в кредит, но за наличные. До двенадцати часов у нас уже может быть обязательств на восемьдесят или сто миллионов франков, которые нам придётся оплачивать золотом. У нас ведь нет золота, так же как пока и у Французского банка.

— Оно у нас будет. Предоставляю вам полную свободу действий.

— Даже, если мы дойдем до миллиарда?

— Даже. И даже больше. Валяйте!

Маклер посмотрел на своего патрона и, видя его совершенно серьезным, потер себе руки.

— О, тогда, сударь…

И он с новым жаром принялся за операцию.

Согласно законам сообщающихся сосудов, приток фунтов и долларов, фиктивно брошенных на рынок этим сухим голосом, так же, как на расстоянии одного километра от нас Французским банком, поколебал и понизил курс. За два часа таких упражнений, которые я наблюдал с таким страстным интересом, что даже не заметил ухода Ривье, фунт упал до 320.

В половине двенадцатого Жан-Поль вернулся и похлопал меня по плечу.

— А теперь, если ты хочешь видеть второе действие, поедем завтракать в районе биржи. Там будет продолжение сражения.

Я последовал с ним в его кабинет, чтобы взять пальто. Но перед выходом попросил у него разрешения позвонить по телефону.

— Пожалуйста, старина!

И кончая разборку бумаг одной рукой, другой он подвинул мне аппарат, стоявший на столе. Я спросил:

— Елисейские 29–81.—Алло, отель «Кларидж». Говорит доктор Маркэн. Я хотел бы говорить с профессором Гансом Кобулеррм или, если его нет, с мадемуазель Кобулер.

Я хотел предупредить их о том, что собираюсь к ним перед вечером, но прозвучал в ответ металлический голос:

— Господин профессор и мадемуазель Кобулер покинули Париж дней восемь тому назад, но они оставили комнаты за собой и должны вернуться со дня на день… Прикажете передать им, что вы звонили?..

— Да.

Я повесил трубку, разочарованный, огорченный и внезапно смущенный, почувствовал на себе взгляд моего друга.

— Кобулер? — спросил он. — Откуда ты знаешь этого типа?

Я старался принять непринужденный вид.

— О, я его встречал как-то у Жолио, его и его дочь… Но я чувствовал себя «задетым за живое», как школьник, пойманный учителем на месте преступления.

Ривье сделал дружеский жест протеста:

— Ладно, ладно, не волнуйся. Я не мировой судья, чтобы допрашивать тебя относительно гражданина Ганса Кобулера, а если тебя интересует его дочь, то ты прав, чорт возьми: говорят, что эта маленькая докторесса недурной кусочек, что она так же прелестна, как и безупречна. У нее столько же достоинств, сколько у ее папаши…

— Можешь продолжать, — заметил я, видя, что он замолчал. — Папаша не внушает мне никакой симпатии.

— В таком случае, слушай, Антуан. Я скажу тебе по секрету, как старому другу. Я никогда не видал Кобулера, но слышал о нем много нелестного. Да, от лиц, занимающих высокие посты в префектуре. Постарайся не болтать и не увлекайся слишком мадемуазель Кобулер, потому что ее папаша, так называемый швейцарский профессор, может оказаться совсем другим… Полиция начала следить за ним. Много путешествует. Слишком много. Живет в отеле «Кларидж» как миллиардер-янки и сорит кредитным билетами, как будто они ему ничего не стоят.

Я не стал симулировать удивление: мне вспомнились глаза этой личности, его немецкий акцент, непроходимая антипатия, которую он возбудил во мне. Я ответил:

— Тем хуже для него. Пусть его сажают в тюрьму или высылают, это мне не помешает жениться на его дочери, если она согласится. Она-то не рискует тюрьмой, надеюсь.

— Нет, не думаю… Но я и так уже слишком много тебе наговорил. О, типик! Но смотри не проговорись Кобулеру, что за ним следят. Ты хороший француз, чтобы понять это, даже если влюблен в дочку. Но едем завтракать. Без четверти двенадцать. А мы должны быть на бирже к моменту ее открытия, звонок дают в половине первого.

Переезд на автомобиле занял больше времени, чем понадобилось бы, чтобы пройти пешком среди потока, переполняющего артерии парижского центра. Биржевая площадь, ресторанчик маклеров, где мы с трудом нашли свободный краешек стола…

Пока нам подавали, я осматривал своих соседей. На лицах читалось сильное возбуждение: тревожная лихорадочность или торжество, но, за исключением нескольких возгласов, брошенных цифр, большинство сберегало свои голосовые связки; они переговаривались шопотом или ели с молчаливой поспешностью.

— Скажи-ка, — прошептал я, наклоняясь к банкиру, — эти вот… они тоже с биржевого рынка?

Моя наивность рассмешила Жана-Поля.

— Биржевого рынка? Да ты как настоящий обыватель воображаешь, что биржевая котировка происходит публично в вестибюле биржи или ее кулуарах. Ты жестоко ошибаешься. Второе действие еще скромнее, чем первое, на котором ты только что присутствовал. Я проведу тебя в святилище, где заваривается вся эта каша.

Раздался обычный звонок.

Ривье провел меня через волнующуюся толпу, которая запрудила все углы здания биржи, и мы поднялись во второй этаж. «Святилище» хорошо охранялось: привратники неоднократно останавливали нас, и Ривье не без труда удалось добиться пропуска для меня.

В обычной комнате, со стенами, выкрашенными кремовым риполином, украшенной одной лишь черной доской, вокруг стола сидели двенадцать человек, среди которых я узнал старшего маклера банка Ривье. Он обменивался вполголоса цифрами, перелистывая записные книжки, списки и кучу телеграмм, которые входившие стремительно телеграфисты сыпали перед ними дождем.

— Официальный ареопаг, — сказал мне на ухо Ривье — старшие маклера крупных парижских банков… Они сосредоточивают в своих руках котировки мелких банков. Служащий у доски записывает результаты, которые изменяются с новыми поступлениями ордеров.

Маркер каждые пять минут подходил к столу, получал цифру и записывал ее на доске, зачеркнув предыдущую. Рядом с ним другой служащий приводил в движение клавиатуру.

Даже для меня, полнейшего профана в биржевом деле, было очевидно, что кризис громадный, и я невольно вздрагивал при каждом новом понижении, указывающем на все большее падение фунта; в двадцать минут, последовательными скачками в пять, десять франков, он упал с 300 до 275.

Ривье торжествовал; но кроме сочувственных улыбок, которыми обменялись с ним маклера обоих союзных банков, все «двенадцать» в своей сосредоточенной деятельности сохраняли флегматичность математиков. Их сдержанность и лоск возмущали меня.

— Но они ничего не чувствуют, эти типы, — прошептал я на ухо своему другу. — Это какие-то автоматы.

— Ах ты профан! — засмеялся он. — Ты не можешь понять чистых волнений нашей превосходной алгебры. Тебе нужно импозантное зрелище, ротозей! Ладно, пойдем вниз. Но не забывай, что все движение исходит отсюда. Человек, который оперирует с клавиатурой рядом с маклером, переносит все цифры с черной доски на доски «корзинки».

Как только мы вышли из «святилища», нас встретила волна звуков — могучий гул возгласов и криков, наполняющий коридоры. На лестнице гул этот напоминал растревоженный улей. Галлерея, кулуары, залы, — все эти теоретические отделения биржи, сливали воедино через открытые двери возгласы и крики, которые достигали кульминационной точки бешенства в центральном зале, около «корзинки».

Я стоял, ошеломленный и оглушенный, в этой толпе, среди потерявших всякое самообладание людей, которые во все горло старались перекричать друг друга, помогая себе жестами там, где голос окончательно терялся в общем гаме.

Здесь это была паника и бешенство, — такие именно, какими я себе их представлял, — низвергнутые на трепещущее человечество двенадцатью олимпийцами второго этажа.

Все взоры обращались ежеминутно на автоматические доски, размещенные вокруг «корзинки» в двадцати сантиметрах от потолка, на которых белым по черному обозначался официальный курс. Каждый раз как менялись цифры, возгласы становились все яростнее, голоса звучали визгливо и хрипло.

«Фунт = 260»… Багрово-красные и потные или скрежещущие зубами и зеленые от бешенства, с тем выражением животного уродства, которое бессильная злоба при неожиданном стихийном бедствии или радости несказанного торжества может положить на человеческие лица, представители меняльных контор тщетно старались удержать падение курса иностранных ценностей, которые, казалось, катились по навощенной наклонной плоскости вслед за фунтом. «Уже… — нацарапал мне Ривье на бумажке, потому что услышать друг друга не было никакой возможности. — Уже Рояль-Дейч упал с 190000 до 110000, Рио — с 18000 до 9500. Французские же ценности возрастают: «облигации отца семейства», рента, займы возвращают свою первоначальную солидность».

Однако Жана-Поля Ривье узнали. Стало известно также, какую роль сыграл его банк вместе с Французским банком в операции ревальвации франка. Завистливые и восхищенные взгляды провожали его. Встречались, однако, и едкие улыбки людей, рассчитывающих на скорую реакцию. Но враждебность преобладала в окружавшей нас толпе, и я расслышал сквозь адский шум брошенные ему в лицо яростные слова: «переворот… катастрофа… разорение… мерзавец… дорого заплатишь…».

Но слышал ли он? Храбрая душа, не обращал ли он внимания на эти угрозы? Ссылаясь на охватившее меня в этой ужасной толпе беспокойство и невозможную духоту, царившую в зале, я увлекал его мало-помалу поближе к выходу из зала, потом на лестницу, потом за ограду из гущи толпы.

Когда стало возможно разговаривать, он презрительно засмеялся:

— Переворот? Катастрофа? пусть кричат… Дураки! наоборот, поднятие франка до ценности золота, к которому я стремлюсь и которого добьюсь, чорт возьми, это восстановит равновесие… нормальное состояние. С начала войны, по мере того, как падал франк, жизнь у нас переворачивалась вверх дном все более и более. Так вот я хочу поставить ее на место. Очевидно, некоторые при этом поломают себе ребра… Но это лишь те, которые сочли новое положение вещей окончательный, те, которые прилипли к иностранной валюте или скрыли свои капиталы, — мелюзга, спекулировавшая на падении нашего франка. Тем хуже для них. Зато другие, вся масса французов, будут счастливы вернуться к нормальному укладу. Конечно, будут некоторые затруднения… Потом новое распределение богатства… Но это неизбежно должно было когда-нибудь случиться. А это, быть может, избавляет нас от худшей революции…

В эту минуту один из исступленных, ругавших Ривье, которого я заметил еще на лестнице, отделился от беснующей толпы, запрудившей всю площадь перед зданием, и пошел прямо на нас с свирепо-решительным видом.

— Вы банкир Ривье? — спросил он моего спутника. Я хотел вмешаться.

— Берегись, Жан-Поль!

Но Ривье тихонько отодвинул меня и обратился к субъекту:

— Да, это я. Что же?

— Это ты мерзавец, ты вызвал всю эту бурю и стремительное падение стерлинга, ты меня разорил, бандит, преступник!

Я видел, как в пальцах поднятой руки блеснула сталь американского кастета, и, бросившись вперед, хотел удержать руку…

Но мне удалось только отклонить ее: оружие скользнуло по моей вытянутой руке и со всей силой ударило меня в верх живота, там, где солнечное сплетение…

Я закачался… как в тумане видел схваченного публикой злодея… и без чувств повалился на руки Жана-Поля Ривье.