Вот уже три дня покойный Кручану лежит на столе, и сегодня четвертый день перевалил за полдень, а о похоронах что-то не слышно. Конечно, по всем христианским обрядам следовало бы его предать земле на третьи сутки, но вчера, как на грех, приехала комиссия из района (судебно-медицинский эксперт, майор милиции и следователь прокуратуры), сделала вскрытие и увезла с собой сердце покойного. При чем тут сердце?… Мускул какой-то, и ничего больше! Но комиссия, видите ли, рассудила иначе, сунула сердце в банку и – в район, а там, говорят, еще дальше отправили, в институт головной, то есть главный, ибо покойный Кручану, а с этим никто спорить не станет, помер не своей смертью. Нет, с одной стороны, сердце его само лопнуло, но ведь, с другой, говорят, еще до того, как ему разорваться, было оно здоровее нормального раза в полтора, вот ведь в чем закавыка, а посему отложили похороны еще на денек.

Село буквально стонет от сомнений и разговоров… Самые невероятные выдумки и догадки мгновенно разлетаются от магалы к магале, такого уже давно не бывало… Впрочем, позвольте, ну конечно же, четыре года сравнялось, как помер дед Костакел, еще и родичи его вместе с соседями, на днях поминая усопшего старика, говорили с удивлением друг другу: «Неужто с похорон дедушки Костакел а никто не помирал в этом селе!..»

А вы не удивляйтесь тому, как уважительно-ласково его называли, говорили и еще мягче – «дедуля», ибо все любили его уже за одно то, что он – душа голубиная – дожил до второго младенчества (девяносто три года, четыре с половиной месяца – это ведь, без малого, почти что столетие), да еще столько повидал за свой долгий век (сами посудите: был подданным двух империй и похоронил в своем сердце трех русских царей и двух или трех румынских королей!), и сколько войн пережил и всяких бед человеческих – уму непостижимо, однако сохранял чистый, как стеклышко, разум до последнего вздоха.

Служил он в бывшем Крестьянском банке, но деньги у него к рукам не прилипали, и потом долгое время работал кассиром в сельской промкооперации (девять лавок и шесть буфетов выручали в день немалые суммы!), и до того был всегда чист, что односельчане не хотели отпускать его на заслуженный отдых… Да уж больно он одряхлел за последнее время, и ноги едва носили его в районный банк и обратно, а как-то, подводя годовой баланс, он расплакался: «Отпустите вы меня, добрые люди!..»

Потребители согласились не сразу: «Да мы отпустим тебя, но останься, пожалуйста, хотя бы в ревизионной комиссии, как-никак и здесь нужен хозяйский глаз за общественным достоянием, а уж как все мы тебя уважаем, про то и говорить нечего…».

Польщенный доверием, старик опять прослезился, но, полный решимости вырваться из ненавистных денежных уз, воскликнул от глубины души:

– Значит, опять цифры, добрые люди! Куда вы меня посылаете? У вас на уме одни только цифры, дорогие односельчане, а я никак не могу… я дрожу и боюсь! Эти цифры словно голые демоны, честное слово. Большая совесть нужна… или чтоб совсем ее не было! Я-то знаю, как они голову мутят… худшему врагу не посоветую, потому что заворожат его цифры и не хватит ему никаких слез!

Милый, дорогой дед! Проводили его на пенсию односельчане с улыбкой, тронутые этой исповедью… А старик, воротясь домой, созвал соседей, тех, кто годами постарше, и прочел им свой «Последний завет старого банковского кассира», вот что в нем было сказано: «Другого никакого имущества у меня нету, а оставляю я в наследство внуку моему Аурелу этот стул с плетеной ивовой спинкой и предсмертным голосом своим завещаю помянуть меня вместе со всеми на третий день по переселении моем в горний мир и на. девятый день, когда я постучусь в ворота всевышнего (сохраняем его лексикон, принимая во внимание тот почет, которым окружали его при жизни и после смерти все односельчане без исключения!), и прошу внука моего Аурела человеческим языком, чтобы отправился в монастырь Думитрана, нашел монаха Еронима, который в пятьдесят девятом году, когда девяносто первый мне только сравнялся, совершил надо мной полностью похоронный обряд; разыскал там его и дал бы ему эти самые деньги, и еще передал на словах, что, мол, покойный дедушка Костакел велит на эти сто рублей купить церковных свечей и зажигать их перед святыми иконами каждую пятницу, субботу и воскресенье зa грехи мои тяжкие, за которые, ох… веришь или не очень, а отвечать надобно…»

А теперь, хочешь – верь, хочешь – нет, но за четыре с чем-то года со дня смерти дедушки Костакела, сколько ни происходило всего в нашем селе, но, к всеобщему удивлению, никто здесь больше не умирает!.. Как будто бы дедушка захватил в могилу с собой саму смерть, как забытую в кармане выходного костюма табакерку…

Говоришь, нет ничего удивительного? Ну так вот тебе новая смерть, через четыре с чем-то года, шалая и бьющая по мозгам, смерть, как красная тряпка на палке перед носом разъяренного бугая, ведь недаром комиссия из района в чем-то заподозрила сердце покойного, а это ведь и младенцу понятно, в чем она его заподозрила, то есть именно в том, что он сам в уме и полном здравии руки на себя наложил.

Нет, что ни говори, ненормальная это штука, о каком уме и полном здравии речь, когда человек сам себя убивает… Ну, еще ладно бы, был он дитя неразумное… С малютки какой спрос? Да и не о чем спрашивать, на то есть мы – взрослые люди, чтобы любить их и пестовать и от каждой болезни верное лекарство купить. Или взять опять же светлую кончину дедушки Костакела (может, и не следовало еще раз поминать всуе?), да ведь как хорошо человек скончался, можно сказать, ко всеобщему облегчению и по времени – тютелька в тютельку, так что никто из родственников и соседей не видел его долго лежащим в постели, никого он не обременил и не обеспокоил ничуть, ну и себя вполне естественным образом избавил от долгих мук угасания, то есть с этой кончиной всем все было понятно и очень легко.

Вроде бы с одной стороны, – смерть, а с другой, – высшая и святая гармония! И вот что самое странное, доложу тебе, за пять минут до кончины некий сосед, сидевший у изголовья дедушки, задал ему вопрос, как он ощущает свою смерть. А тот ему в ответ, посмеиваясь: «Дык вот, интересная штука! Все мне понятно. Одно удивляет. Ничего у меня не болит и ничего мне не жаль». Ну как не позавидовать такой доброй и разумной кончине, впрочем, на любую старушку, как говорится, бывает прорушка… Ибо без маленького скандальчика что на этом свете обходится? Так вот, когда зазвонил колокол по покойнику, не помню уж кто, возьми да и спроси:

– По ком это звонит колокол?

– Звонит?! – удивился сосед. – Если звонит, значит, все правильно. Должно быть, согласовали заранее…

– Ишь ты, знаток выискался!..

И еще прозвучали две-три невнятные реплики (чьи-то аргументы и контраргументы), вскоре и они растворились в шелесте кладбищенских трав.

Итак, проходит четыре с чем-то года, и помирает другой, и не просто так помирает, а как бы бросая вызов жизни и смерти, и открывая дорогу прежним сомнениям и страху, и словно бы перечеркивая славную кончину кассира, дедушки Костакела. Думаешь, зря село места себе не находит три дня и даже на четвертый, не зная, что ему говорить и что думать о Георге Кручану, потому что умер здоровый мужчина, вошедший в самую что ни на есть пору расцвета, и после него остались жена – ни дать ни взять скифская баба на горе Роксоланы – и трое детей, старшая – невеста на выданье; дом почти новый и вокруг полгектара плодоносящего виноградника, родни половина села, и все ж таки уважали его по заслугам, и кушать было чего, и пить было чего, а он взял да помер…

Нет, не знает покоя село. И чем больше головы горячились, тем непонятнее становилось… Словно бы этот Кручану напоследок загадал загадку селу с видом глупого и пьяного человека на дороге, рассуждающего вслух с самим собой:

– Хм, чего они все боятся смерти!.. Мне хоть бы хны…

Вдобавок к тому, если послушать Никанора Бостана, соседа покойного, то уж совсем голова пойдет кругом, потому как тот всякий раз начинал сызнова, чуть ли не с Адама и Евы:

– Ей-богу, просто не верится… Могу побожиться! Лопни мои глаза, ежели «только что», как говорится, я не видел покойного живым и здоровым… Стоп, когда ж это было? Вчера или позавчера? Тьфу ты, как бежит время!.. Видел его, ну вот как тебя сейчас вижу!.. Кручану спускался в овраг, конечно, шел из буфета и даже курил; я еще удивился, с каких это пор он курит, и самому захотелось затянуться… Но подумалось мне, подожду-ка, покуда подойдет и угостит меня папироской, я как раз копал ямы под саженцы: весной думаю высадить полета или чуток побольше виноградных кустов, так вот копаю, копаю и жду… А он, веришь ли, все не идет, оглядываюсь, а он как сквозь землю!.. Эх, думаю, повернул, наверно, обратно. Так уж и быть, сам в буфет сбегаю! Ну и что вам сказать? Только поравнялся с оврагом, глядь, а внизу, на повороте к буфету – это самое… вот он, люди добрые, как говорится, мертвей мертвого!

«Хм… интересно, почему это Бостан так волнуется, словно бы для покойного Кручану копал свою яму!»

Слушатели охали-ахали, их, видимо, живо интересовали Бостановы россказни, хотя все подробности были им досконально известны еще с позавчерашнего дня – село как село, все люди как на ладони, и дело осеннее: тут идет сбор винограда, там кукурузу убирают на силос, а еще рядом чистят после комбайна свеклу… Но уж таков человек! Вечно у него язык чешется, невмоготу работу свою молча работать:

– Послушай, бадя и кум Никанор, так как же это все было с Кручану? Значит, подходите вы к нему, а он уже совсем мертвый… Ну, а что было до этого… Ведь до того как он помер, ох и любил пошуметь этот Кручану, уж не мне вам, его соседу, про это рассказывать!..

Услышав вопрос, Бостан начинал вспоминать все сначала, а именно, что же это за день был позавчера, о котором шла речь… Ах да, рано поутру мимо его дома проходила жена покойного, и он спросил у нее, каких сортов виноград растет у них в глубине сада, и что не худо бы посмотреть ему, как он родит, а заодно выбрать и отметить кусты, чтобы весной с них нарезать черенки…

– Уж лучше сам поговори с мужем Георге, он сидит дома…

Но он, Никанор, не сумел тогда к соседу зайти, потому как ямы копал, а вспомнил о разговоре с Ириной Кручану лишь теперь, когда покурить захотелось, вот и поджидал он покойного, чтобы расспросить его поподробнее обо всем; ну и, понятное дело, когда увидел Кручану на дне оврага оцепенелым и скорченным, то у него пропала охота и курить, и рыть эти ямы…

Итак, слушая Бостана, работали люди, незаметно для себя кончали гору свеклы или ряд кустов винограда и всем миром переходили к новой горе или к новому ряду, а тут какой-нибудь умник из нынешних, больно ученых и малость бессовестных, случалось, вытаскивал графин вина из кошелки и без зазрения совести говорил в лицо Никанору:

– Ну, все теперь ясно, дальше некуда!.. Пусть здравствуют, бадя Никанор, ваши ямки до светлой весны! – » Черт малохольный, и в ус себе не дует, отхлебнет из графина добрый глоток – и все. Бадя же Никанор, разогнавшийся на большой разговор и не в силах сразу остановиться, продолжал по инерции обиженным тоном:

– Ну что вам еще сказать? Пока я к нему подошел, он уже мертвый лежал…

И люди, оставляя работу, молчали, и сам Никанор Бостан тоже молчал, потому что о чем еще было рассказывать?! Уж не о том ли, как покойный лежал на боку и папироса его дымила, а в углу рта выступила красная пена – отчего становилось не по себе, будь ты хоть какой твердый внутри! Тем более, что обычно как это делается: человек – он и помирает по-человечески, среди слез и подушек, среди шепота и молений, со словами «прошу простить меня», – то есть с мыслью, что когда-нибудь и для тебя настанет черед, потому что ты – не звезда на небеси, которая вечно сияет, одним словом, чтобы помереть, немногое нужно – примириться с самим собой, и конец.