Найти и обезвредить. Чистые руки. Марчелло и К°

Василенко Григорий Иванович

ЧИСТЫЕ РУКИ

 

 

1

Майор Силенко оторвался от своих бумаг на столе и вспомнил наш недавний разговор с секретарем райкома партии после собрания.

— Да... Секретарь райкома был прав, — сказал задумчиво. — Для кого-то война закончилась, а для нас она продолжается. Правда, ее сейчас не слышно, кругом тишина, а нет-нет да и даст о себе знать, так сказать, крупным планом! Кому-кому, а нам-то ясно, что с гитлеровцами убежали не все их пособники — старосты, полицаи и всякого рода предатели из зондеркоманд и фельджандармерий, у которых руки в крови. А сколько они агентуры навербовали?.. Вот хотя бы этот, — показал майор на лист с машинописным текстом на полстранички. — Некий Тюпа из зондеркоманды. Принимал участие в расстрелах советских граждан. Где он теперь, этот Тюпа? А найти его надо во что бы то ни стало. Немало предателей скрываются под другими фамилиями, а то и просто отсиживаются на чердаках, в подвалах, в темных норах, как суслики, и дрожат. Найди их! Одним словом — работы нам с тобой на годы.

Крепко сбитая коренастая фигура начальника отделения майора Силенко с копной уже седеющих, но все еще густых волос и безупречно сидящий на нем китель подчеркивали не только его внешнюю опрятность, но и аккуратность во всем, в том числе и в работе.

— Я предпочитал бы открытый бой, как на передовой, — сказал я, глядя на тощую папку, раскрытую на столе майора. — По крайней мере, там все ясно, с НП многое можно увидеть. Недаром же всю войну стремились овладеть высотой, господствующей на местности. Посмотришь с нее, и обстановка проясняется. А тут...

— Узнаю фронтовика, — прищурился добрыми глазами майор. — Но в данном случае мы оказались на наблюдательном пункте в темную ночь, когда не только противника не видно, но даже неизвестно, какой он из себя. Читай вот и удивляйся, как тут мало сказано. Строители говорят — нулевой цикл. И у них, между прочим, на этом цикле всегда возводится здание! Ясно? В общем, делай заметки, обдумывай план действий. Потом обменяемся мнениями.

В свое время майор посадил меня рядом с собою, за соседний стол, и взял надо мною шефство с целью «сделать из меня работника». Я у него все время был на виду и выполнял только его поручения. Приходилось работать не только в дневное время. Сам он трудился без устали, оставаясь за рабочим столом далеко за полночь. Такой распорядок был у всех, кто работал на том невидимом фронте в первые послевоенные годы.

Передав тоненькую папку с бумагами, майор задержал свой взгляд на мне, видимо, пытаясь уловить мое отношение к поручению, в основе которого, по его же словам, был пока только «нулевой цикл».

— В лагерях военнопленных, конечно, тоже активно вербовали из той компании, — заметил майор. — В многочисленных разведшколах немцы поставили на поток подготовку шпионов и диверсантов для заброски в наш тыл. Правда, из этого у них ничего не вышло, но схему свою они не нарушали, агентуру бросали по разработанному ими шаблону. Может, и этот вот такой же, — указал майор на папку.

— Тюпа из зондеркоманды?

— Нет. Другой, — сказал майор. — Пока, к сожалению, неизвестный.

С танцплощадки соседнего городского сада в кабинет с толстыми монастырскими стенами и постоянно открытыми окнами долетали звуки фокстротов и танго, смех, шум молодежи. Силенко прислушался и, уже не глядя на меня, как бы про себя сказал:

— Быть бы тебе там, среди них, а не сидеть за столом в такой вечер в этой келье. Все нормальные люди вечером отдыхают, а нам с тобой вот надо корпеть над версиями, разрабатывать планы, искать преступников. Но дело — есть дело.

Вооружившись карандашом и бумагой, я раскрыл папку.

«...Летом 1943 года, — читал я под звуки отдаленного танго, — когда я работал в 369-й штрафной команде в газогенераторном цехе алюминиевого завода в Нюрнберге, меня вдруг бросили в вагон с решетками. Поначалу я думал, что везут меня в другой лагерь. Такое часто бывало. А оказалась тюрьма в Тарту. Везли долго. По пути времени было много, чтобы перебрать в памяти все, за что меня могли сжечь в лагерном крематории. Причин, по которым я не нравился немцам, тоже было много. Да они могли меня убить и без всяких причин, как они это делали с сотнями тысяч таких, как я. У них все это было продумано и механизировано. В Тарту я больше месяца просидел в камере с одним типом. По-другому его назвать не могу. Он находился уже в камере, когда меня туда втолкнули. Только до сих пор не пойму, зачем меня, простого смертного, так далеко везли и что немцы от меня хотели узнать. Тот тип продался немцам. Использовали они его как подсадную утку. В этом я убежден. А может, и другие найдутся, которые подтвердят это. Все это и заставило меня обратиться к вам...»

Далее высказывалось пожелание и даже требование найти того давнишнего сокамерника и разобраться с ним. Я перечитал еще раз заявление, написанное карандашом, но не нашел в нем какого-либо... корня, что ли, отправных данных, за которые можно было бы уцепиться. Автор не сообщал никаких подробностей и деталей, которые бы подтверждали его выводы. Своего соседа по камере он называл только по имени и при этом еще оговаривался, что имя могло быть ненастоящим. Никаких примет, никаких наводок для розыска не давал. «Да и стоило ли его разыскивать? — задавал я себе вопрос. — Мало ли что заявителю могло показаться в темной камере?»

Единственное, что меня подкупало, это искренность заявителя. Я как-то сразу стал на его сторону и, кажется, понял его. Но он мог и добросовестно ошибаться, поэтому сразу же пришлось сделать самому себе замечание — не торопись...

— Я тебя оторву на минутку, Алексей Иванович, — сказал майор, заметив, наверное, некоторую мою разочарованность от прочитанного. — В заявлении Амурского что-то есть. Но не надо исключать и того, что он сам, возможно, преследует какую-то цель, которая нам пока неизвестна. Такое тоже бывает. Не спеши зачислять его в виновные или невиновные. В конце концов какая-то причина толкнула этого Амурского к нам. Тут надо копать глубоко, удивляться всему, что написано и сказано, анализировать и делать выводы, а кое-что примерять даже на себе, хотя это и трудно. Главное — нельзя быть равнодушным в нашем деле. Кажется, Анатоль Франс сказал, что наиболее правдоподобно выглядит именно фальшивый документ.

Я не знал, что говорил по этому поводу Анатоль Франс. И очень жалел. Наверное, даже покраснел. Начальник отделения незаметно и тактично подбрасывал мне мысли для анализа и раздумья.

Я давно уже заметил, что майор сам умел внимательно слушать и удивляться самым обыкновенным историям, глубоко проникая в суть, анализируя всю цепь фактов. При этом на его лице не было и тени того напускного высокомерия или скуки, характерных для натур мелких или пресыщенных. Майор называл меня по имени и отчеству, хотя был старше по возрасту и званию, и я уже знал, что это общепринятое, хотя и неписаное правило обращения в коллективе, в котором я начинал работать. После армии как-то странно было называть майора Георгием Семеновичем, но скоро я понял, что принятая форма создает особый микроклимат во взаимоотношениях, построенных на обоюдном доверии и высоком уважении старшего по службе и подчиненного. Здесь царила психологическая атмосфера, основанная на безусловном выполнении указаний начальника, хотя на уставы не ссылались и команд не было слышно. Работа строилась на неукоснительном соблюдении служебного долга и дисциплины.

Я прочитал материалы, закрыл папку и молча вздохнул, не написав ни слова на лежавшем передо мной чистом листе бумаги.

Силенко оценил мою позу, посмотрел на часы и сказал с пониманием:

— Иди отдыхай. Завтра на свежую голову продолжишь, и тогда поговорим. Кстати, не мешало бы в нашем положении запросить Тарту. Не сохранились ли там какие-нибудь записи узников тюрьмы периода оккупации? Вряд ли, конечно... Но попытаться можно. Отложим это на завтра.

Часов у меня не было. Трофейные давно остановились, и в ремонт их никто не брал, а покупку новых приходилось откладывать. Многое надо было приобрести из одежды и обуви, а без часов пока мог обойтись. По пути домой время узнавал на круглых электрических часах, которые висели на опустевшем в центре города перекрестке. Под ними всякий раз стоял или прохаживался постовой милиционер. А стрелки всегда показывали за полночь.

 

2

Никаких встречных фактов или дополнительных писем по материалу, названному в шутку «Нулевым циклом», не поступало. Оставалось побеседовать с автором заявления неким Амурским и по возможности уточнить и выяснить загадочные обстоятельства той истории, посмотреть на заявителя собственными глазами. Я попросил разрешения на это.

— Не возражаю, — согласился со мной Георгий Семенович.

Во второй половине дня я отправился на трамвае в рабочий поселок строителей металлургического завода, где проживал автор заявления. Комендант общежития, пожилая женщина, бойко управлявшая мужским обществом, сказала, что Амурского она хорошо знает, но он еще не приходил с работы.

— Человек он представительный. Его все побаиваются. Вот посмотрите на него и поймете, что он за человек. Говорит басом, и характер у него есть. Скажет одно слово — и сразу даже завзятые выпивохи затихают. К тому же человек он грамотный, каких у меня мало в общежитии.

Я поинтересовался, чем занимается Амурский на работе и после работы.

— При канцелярии он. А что он там делает — точно не скажу. Кажется, плановик...

От коменданта я узнал не только об Амурском, но и о положении дел на площадке доменной печи и во всем строительном тресте. Построенный еще до войны поселок стал уже тесным для тысяч рабочих, приехавших в недавние годы на восстановление металлургического завода, разрушенного оккупантами. Надо было строить жилье. Трест «Промстрой» возводил небольшие двухэтажные дома из крупных шлакоблоков, но все равно жилья не хватало. В этом был главный тормоз расширения строительства и дальнейшего развития завода.

Долго я сидел в тесной комнате и слушал женщину-коменданта. Наконец в широко распахнутых дверях появился высокий мужчина богатырского сложения, но с заметной одышкой и попросил ключ. Я сразу понял, что это и есть Амурский.

— Легок на помине, — сказала комендант. — Вас тут ожидают, Викентий Петрович.

— Кто? — грубовато и хмуро спросил он. Комендант кивнула в мою сторону. Он смерил меня нагловатыми глазами, чуть растянул губы в едкой ухмылке, которая ничего хорошего не предвещала.

Это была моя первая беседа подобного рода с заявителем. Я не знал, как лучше ее начать, с какого вопроса, и, испытывая некоторую связанность, попросил женщину-коменданта оставить нас вдвоем. Потом указал богатырю на скамью у стенки, расшатанную и скрипучую. А сам уселся на табурет у стола и выжидающе глянул ему в глаза. И странное дело, Амурский как-то присмирел и обмяк. Открытые и отчасти ехидные его глаза сощурились и настороженно ловили мой взгляд. Выражали они также и некоторую досаду: человек устал и хотел после работы отдохнуть, а тут я со своей беседой.

— Так чем могу быть полезен, молодой человек? — спросил он.

— Мне хотелось бы поговорить по поводу вашего заявления к нам, — скованно сказал я.

— Заявления?.. Я все там написал, что же еще?

— Все по порядку, с самого начала. Есть неясности, мягко говоря.

Амурскому не хотелось пересказывать все с самого начала, но я просил, а потом настоял на том, чтобы он рассказал по крайней мере самые важные моменты, которые бы дополняли или поясняли его заявление. Он закурил и долго раздумывал. Мне не совсем понятно было такое его поведение, но я терпеливо ждал.

— Когда бросили меня в камеру, — начал он почему-то с середины, — тот тип уже сидел на нарах и беззаботно болтал ногами, будто заранее поджидал меня. Или кого-то другого, одним словом — жертву.

— Почему вы сделали такой вывод?

— Мне так показалось. Иногда это можно просто почувствовать. Да... Я не могу этого объяснить, но я сразу его «срисовал», — продолжал Амурский после паузы. — На это нужно иметь нюх, как у гончей собаки. Он явно переигрывал. К нему бросали меня, как цыпленка на съедение удаву, а он даже глазом не повел. Поначалу рта не раскрывал. Не интересуется, видите ли... Так не бывает в «казенном доме». Сидел я с ним недолго, но, по-моему, посадили меня к нему — или наоборот — не зря. Работал он на швабов. Убежден. У меня на таких верный глаз.

— Но, если это так, то, может, у вас есть какие-то доказательства? — Я по-прежнему не находил в его объяснениях конкретных фактов, которые бы подтверждали его заявление.

— Записей не вел. Да и не думал, что все надо запоминать. Жили там одним днем. Прожил день и ладно. Но и тому прожитому дню не был рад. Не рад был самому себе. Самого себя не видно, а вот когда смотрел на других, сразу представлял, в какого превратился доходягу. И скажу вам, живуч же человек! Такая тоска на душе — будь что будет, лишь бы побыстрее все кончилось. А оно не кончалось... Вам не приходилось жить в комнате, под полом которой беспрерывно и монотонно гудит мотор? — глубоко затянувшись табачным дымом, вдруг спросил Амурский.

Я не стал припоминать подобной ситуации, а только покрутил головой, чтобы не прерывать собеседника и не отвлекаться от начатого разговора.

— И сквозь щели пола просачивается газ, от которого болит голова и подкатывает тошнота, рвота, а желудок пустой. Вот в таком угарном состоянии я находился там все время. Так что было не до запоминаний, не до дневников. Да и вспоминать все это не хочется.

После этих слов неудобно было настаивать, но пришлось спросить;

— А все же? Раз у вас отложилось в памяти, значит, что-то все же было особое. Какие-то детали?..

— Детали? — скривился в злой улыбке Амурский. — Вместе со мною на стройке работает счетоводом один старичок. Вот мы его и прозвали «Деталью». Хотя он моложе меня, но выглядит лет под семьдесят. Семенов его фамилия. Он нам все рассказывает детали, как в сорок четвертом на барже везли наших военнопленных из Германии в Норвегию. Загнали, говорит, как скот в трюмы, задраили люки и повезли морем. Транспорт был тихоходный. Налетели англичане и пошли бомбить. Немцы бросили транспорт в открытом море. В трюмах распространился слух, что наверх не выбраться и баржа пойдет ко дну. Представляете, что там творилось? Старичок каждый день нам рассказывает об этом. Его никто не спрашивает, но он до сих пор не может успокоиться. И повторяет одно и то же: как, находясь в трюме, начал куда-то собираться, складывать пожитки в сумку — кружку, ложку и еще что-то. Вот и все его сборы. Все детали! Спрашивают его: «Куда собирался? Зачем?» — «Не знаю, но собирался». — «На дно?» — Смеются кругом, а Семенов задумывается, даже что-то шепчет про себя и вздыхает. Вот эта история больше всего ему запомнилась из всего плена. Мы давно знаем ее наизусть, а он все рассказывает детали. Вот и я запомнил, как сидел за железной дверью в камере с этим типом. И вам написал. Чего же боле? Как в том стихотворении...

— Как все же его имя?

— Не помню. Кажется, Антон, а может, Анатолий...

— Что-нибудь он рассказывал о себе?

— Что-то рассказывал, только я почти ничего не помню. Да если бы и помнил, все равно верить этому нельзя. Говорил, что был командиром до плена. То ли жил, то ли бывал в Ленинграде. Упоминал Кронштадт, Новороссийск, Одессу. Он столько наговорил, что у меня все перепуталось в голове, но он контра, как раньше говорил ваш брат. Контра...

— Вы, наверное, понимаете, что одних ваших подозрений, без деталей, мало, чтобы обвинять человека?

Амурский обиделся, поднялся и хотел было уйти, но потом замялся и сел на скамейку. Я смотрел на него и ждал ответа. Теперь еще больше мне было непонятно его заявление. Это меня заинтересовало. Хотелось докопаться — зачем он написал? И чего в конце концов добивается?

— Поведение в камере — это что, не деталь? — возмущался Амурский. — Вопросы, которые он мне задавал, — это что, не детали? То, что меня везли к нему за тысячу километров — это как, по-вашему? А главное — его настроение в камере. Забывался, даже песенки мурлыкал. На голодный желудок не запоешь. А иногда от него несло сигаретами — после вызова на «допросы». Поймал я его на крючок потому, что он кое-что забывал, по нескольку раз в разговорах со мною возвращался к одному и тому же, переспрашивал, уточнял...

— Например?

— Например, расспрашивал о Новороссийске. А я там до войны ни разу не был. Он почему-то каждый раз заходил издалека, но об одном и том же. Меня не проведешь на мякине, я стреляный воробей.

— А на допросах о чем вас спрашивали?

— Допрашивали редко. Где родился, где крестился, чем занимался до войны... Я все время твердил, что до войны жил в Сибири, на Дальнем Востоке. В Новороссийске никогда не был. А им хотелось, чтобы я жил в Новороссийске.

— Антон бывал в Новороссийске?

— Может, и бывал. Но опять-таки с его слов.

— Дальним Востоком он тоже интересовался?

— Расспрашивал осторожно. И тогда я как будто не замечал этого совпадения: он в камере — о Новороссийске и на допросах — о том же...

— Ну это уже что-то... Может, вы с ним где-то встречались до войны? Или знали друг о друге?

— Вы за кого меня принимаете? — испугался он.

— Ладно. Приметы Антона?

— Не помню ничего особенного. Обыкновенный, худощавый, подтянутый, среднего роста, может, чуть выше среднего. В глаза не заглядывал, а если бы и заглядывал, то этого не усмотришь: в камере было темно. Волосы у него темные.

— Сколько же вы с ним вместе просидели?

— Месяц, не меньше. А может, чуть больше. Календаря с собою не было, не замечал. Есть хотелось все время.

— Очевидно, Антон и немцы интересовались какими-то вещами, которые вы знали или должны были знать, или фактами, свидетелем которых вы были?

Амурский посмотрел на меня с удивлением, потом, подчеркивая свое безразличие к заданному вопросу, зевнул. Это меня насторожило. Мне показалось, что зевок он выдавил из себя.

— Так как? — напомнил я о своем вопросе.

— Немцы интересовались какой-то фамилией.

— Какой?

— Какой? Дай бог памяти. Фамилия нерусская, никогда я человека с подобной фамилией не знал, но они мне не верили и допрашивали на все лады, заходили со всех сторон. Но вспомнить не могу, нет...

— Может быть, здесь и скрыто главное?

— Возможно. У меня подозрение это — в крови.

Дальнейшая беседа ничего нового не дала. Амурский не мог вспомнить ничего конкретного. Я видел, что ему не терпелось быстрее закончить этот разговор и уйти. Я извинился перед ним за эту задержку, но сказал, что разговор, видимо, придется продолжить в следующий раз. Пустое с виду заявление таило за собой какие-то серьезные основания. Но какие? Надо было подумать над этим вопросом, посоветоваться.

 

3

Докладывая начальнику отделения о встрече с Амурским, я не обошелся без эмоций. Спохватился лишь некоторое время спустя. Ведь кто-то же сказал, что эмоции мешают логически мыслить. Наверное, мой доклад тоже был сумбурным, хотя майор внимательно выслушал и не задал ни одного вопроса. Можно было удивляться его терпению.

— Не густо, — сказал Георгий Семенович, — но и большего вряд ли можно было сразу ожидать. Терпение и еще раз терпение. Надо поискать отмычку к этим его намекам и недоговорам. Нужны, видимо, сведения о нем самом. В первую очередь.

— Да. Зачем ему понадобилось писать заявление в органы? Навязчивая идея? Или сводит какие-то счеты? — размышлял я вслух.

— Все может быть. Никакого готового ответа у меня на эти вопросы тоже нет. — Майор Силенко усмехнулся. — В кино так бывает: старший, выслушав доклад подчиненного, глубокомысленно задумался, с гениальной прозорливостью оценил обстановку и сразу нашел отмычку, которой можно открыть самый замысловатый замок. Но это — в кино. А тут могу только одно сказать: не спеши ставить крест на этих материалах.

— Мне тоже так кажется.

— Могу высказать еще одно предположение, — продолжал майор. — Очевидно, между заявителем и тем неизвестным иксом, о котором он пишет, есть какая-то связь. Но это только предположение. Продумай беседу заранее, с учетом собеседника. Теперь ты его уже немного знаешь. С кем мы имеем дело? Одним словом, Алексей Иванович, не помешает характеристика на автора заявления.

Да, о заявителе мы почти ничего не знали, и замечание начальника дало пищу для размышлений. В самом деле — кто он? Кроме весьма кратких биографических данных — фамилия, имя и отчество, год и место рождения, образование и национальность — ничего не было известно. Обычные краткие анкетные данные, за которыми скрывался человек. После доклада начальнику я увидел многие пробелы беседы, проведенной, по существу, без всякой тактики.

Через несколько дней я опять поехал в поселок с намерением пригласить Амурского на официальную беседу в свой кабинет, чтобы он почувствовал, как мне представлялось, большую ответственность за все то, что он рассказывает.

Поджидая у общежития, прохаживаясь взад и вперед, я не заметил, как он вдруг откуда-то появился. В таких случаях говорят: «словно из-под земли».

— Ну, что скажешь, оперативник?

— Да так, ничего, — решил я уйти от делового разговора на улице. — Задали вы загадку нашему брату и теперь вот разгадывай.

— Я все сказал и пером написал. А то, что написано пером — не вырубишь топором. От этого уйти невозможно.

— Может быть, и все, но не совсем ясно. Приходится чайной ложкой из бочки черпать. Если вы не возражаете, зайдем в столовую, чаю попьем, — предложил я не совсем уверенно.

Было время ужина, и мысль пригласить Амурского в столовую пришла, что называется, на ходу. Амурский не ожидал приглашения, даже смутился. Столовая была рядом, и я, взглянув на него, решительно двинулся к освещенному входу.

— Ладно, пойдем. Только я после работы чай не пью. Что-нибудь покрепче... — пробурчал он за моей спиной.

Я направился к свободному столу в дальнем углу, Амурский следовал за мною. Уселись, я заказал обед и по сто граммов водки.

— Да ты, я гляжу, парень свой, — увидев водку в графинчике, сказал Амурский.

Проглотив, как глоток воды, рюмку водки и еще не закусив, он дал мне понять, что не мешало бы повторить.

— Нам еще надо побеседовать. Получится пьяный разговор...

— Так уж и пьяный. От чего? — постучал он вилкой по пустой рюмке. — Я люблю просто посидеть в ресторане и чтобы вокруг все было красиво. Люблю ресторанную обстановку — полумрак, тихую музыку, бесшумных официантов, чистую скатерть... Могу не пить, но чтобы бутылка стояла! В такой обстановке я чувствую себя личностью наравне с другими. В больших городах, если не посещать рестораны, можно затеряться, а жить затерянным, никем не замеченным, без своего лица кому приятно? К тому же в ресторане можно забыть о всех мелочах жизни...

Рабочая столовая, где мы сидели, никак не отвечала требованиям Амурского. За столами, покрытыми потертыми клеенками, сидели рабочие в спецовках, курили, никакой музыки не было. Может, он намекал мне на то, чтобы посетить ресторан, но в мои планы это не входило. Амурский размечтался и заговорил о своих вкусах и взглядах на жизнь, но довольно отвлеченно, не учитывая скудной и трудной обстановки первых послевоенных лет, и совершенно не касался своей жизни, своего положения, работы, своей биографии. Но, как мне показалось, глубоко затягиваясь табачным дымом, он все время думал о чем-то своем, а говорил напоказ другое — о ресторанах, красивых женщинах, изысканных блюдах и винах, которых, наверное, не пил. Видимо, весь этот словесный маскарад был предназначен для меня, чтобы уйти от разговора со мною либо удивить меня житейской мудростью.

— Да, так мы отвлеклись, Викентий Петрович, — пришлось напомнить ему, когда он заговорил о том, что предпочитает чай пить из стакана, а не из чашки.

Амурский на какое-то время утих, держа дешевую папироску как-то по-особенному, как большую сигару, с оттопыренным мизинцем.

— Разные мы с тобой люди, — спустя время сказал Амурский, не глядя на меня. — Ты — молодой. А я из того поколения, которое кое-что помнит из старых времен. И вообще, жизнь у меня проходит кувырком. Только было выбрался на дорогу — война. Попал в плен. Небось презираете?

— Нет, не презираю, но не совсем понимаю.

— Образ моих мыслей — загадка для вас? Кто я? Неужели тоже загадка? А если расскажу как на духу — что будет? В кутузку?

— Не знаю этого слова.

— Ах, да... Это слово моего поколения. Откуда вам...

— Полагаю, что мы можем обойтись без него. Мне хотелось бы, чтобы вы рассказали о себе. Может, я тогда пойму вас, если только все по-честному.

— По-честному... Приманку на крючок цепляешь?

— Нечестный, как мне кажется, не пришел бы с заявлением. Разве не так? И мне лично не хотелось бы ошибиться. Давайте без ресторанных полумраков. Можете?

— Могу. Ну, еще по сто граммов и продолжим наш красивый разговор. Страсть люблю слушать умных людей и самому, где нужно, вставить слово. К месту, конечно.

Я решительно отклонил просьбу насчет повторной водки, предложил пройтись и продолжить наш разговор. Он неохотно согласился. Мы вышли из столовой и пошли вдоль трамвайного полотна, прямо в поле, начинавшееся за крайними домами. Позади остался поселок металлургов. Слева, внизу от дорожки, по которой мы шли, виднелась крутая дуга реки, огибавшая поселок. Амурский неторопливо рассказывал о своей жизни. Я старался все запомнить. Он называл фамилии, имена, даты, города и населенные пункты, где жил, работал, задерживался, арестовывался, сидел в тюрьме. Говорил он медленно, спокойно, только дышал тяжело и часто делал паузы. Как мне показалось, Амурский и в самом деле честно, как на исповеди, рассказывал о всех своих грехах и мытарствах. Мы далеко ушли от поселка. Мне пора было идти в город, а ему возвращаться в общежитие. Город и поселок уже светились вечерними огнями, а он все рассуждал о плене.

— Значит, не презираешь? — хотелось ему убедиться в главном.

— Я уже сказал.

— Ну как же!.. Почему не застрелился, когда немцы кричали: «Хенде хох!» Отвечаю на незаданный вопрос. Если на чистоту, то не хотелось умирать, а на языке других — шкуру спасал. Может, и зря, так как оказался в аду. Выживали в нем по-разному. Я — по-честному, а другие продавались с потрохами. Жалко и мерзко было смотреть на слюнтяев. Некоторых бы задушил собственными руками.

Кругом сгущалась темнота. Я спросил Амурского:

— Послушайте, вам не кажется, что вы написали свое заявление к нам ради... знакомства со мной? Или, может быть, ради озорства?

— Ну зачем так, капитан?.. Я же — по правде!

— Но вы ничего конкретного не даете. Пойди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что... А? И почему именно теперь вас, простите, угораздило написать? Значит, был какой-то толчок?

— В том-то и дело, — вдруг потупился Амурский. — В том-то и дело, что на прошлой неделе... будто его лицо мелькнуло передо мной!

— Где именно?

— На вокзале у поезда. Не убежден, но показалось — его.

— Час от часу не легче.

— Понимаешь, такое совпадение... Моя сестра — она живет на Урале — ехала с юга, дала мне знать, чтобы повидаться. Я и поехал к поезду. Вышел на перрон побродить, и тут у поезда — знакомая рожа! Вернее, что-то отдаленно напоминающее... Пока вспомнил — кто, его и след простыл. А у меня, понимаешь, даже душа заболела. Жив, вражина!

— Ну, это уже кое-что, — сказал я. — Хотя снова — ни имени, ни адреса... Впрочем, в нашем положении и это — прибавка.

Я взял его за локоть, придержал во тьме.

— Викентий Петрович, вы не могли бы мне обо всем написать?

— Я же все рассказал.

— Столько историй, имен, мест... Боюсь, что не все запомню, пропущу. И в особенности — об этом случае на вокзале.

— Ну, если это так уж нужно... для истории.

— И для утверждения личности в этом поселке, — добавил я.

— А что? — понравилось ему мое предложение. Амурскому хотелось написать о себе. Он не скрывал этого.

Я пожал его пухлую руку, и мы расстались.

 

В коридоре управления мне встретился капитан Сергей Панов, такой же, как и я, новичок в органах, из фронтовиков. Он приглашал меня вместе посмотреть фильм «Без вины виноватые», который должны крутить в конце рабочего дня — в двенадцать часов ночи — в клубе управления.

— Запах не чувствуешь? — спросил я.

Сергей потянул носом, осмотрелся вокруг, пожал плечами.

— Спиртного. От меня, — уточнил я.

— От тебя?!

— А от кого же еще? От огнетушителя, что ли? — показал я в угол, где на стенке висел красный огнетушитель.

— Нет, — протянул Сергей.

— Точно?

— Если только нос не подводит...

— Ну тогда пойдем в кино. Подожди, пока я доложу.

Майору я сообщил о беседе с Амурским, о том, что пришлось выпить сто граммов водки, и о том, что на официальную беседу в управление решил пока его не приглашать.

Георгий Семенович смотрел на меня с некоторым удивлением. Я ждал выговора, упреков, замечаний.

— Угощал? — усмехнулся майор.

— Не угощал, но так сложилась ситуация. Обедали... Пришлось уступить.

— Только по сто?

— Ни капли больше. Нужно было, товарищ майор, — виновато сказал я.

Он верил мне, но, тем не менее, предупредил:

— На первый раз прощаю. Впредь рекомендую обходиться без «зеленого змия». Меньше будет голова болеть у тебя, у меня и у всех, кто выше, — указал он на потолок.

 

4

Через неделю я получил по почте от Амурского письмо, в котором он излагал первую часть своей биографии, довольно подробную и интересную. В приложенной записке обещал через некоторое время дослать вторую часть, «если хватит терпения для ее написания».

«Подлинная моя фамилия Першин, Викентий Петрович. Кроме этой фамилии, я в свое время имел и другие фамилии, пока не остановился на теперешней — Амурский. Под этой фамилией я живу в данное время».

Начало автобиографии сразу же захватило меня. Пока я не дочитал до конца, не мог оторваться от клетчатых листков, вырванных из ученической тетради.

«Я родился 13 марта 1903 года в г. Екатеринодаре, на улице Длинной. Родители мои: Першин Петр Лаврентьевич, происходящий из крестьян Курской губернии, по специальности агроном; Колотилова Варвара Степановна, дочь народного учителя, также из Курской губернии. До революции отец работал в одном из помещичьих имений, насколько помнится, в Рыльском уезде. Точно не знаю, когда отец переехал на Кубань, а потом уехал на Дальний Восток для работы в качестве агронома в Уссурийском казачьем войске. Мать работала учительницей в церковноприходской школе. На моей памяти отец работал на станции Гродеково, заведовал агрономическим пунктом. Для того чтобы просуществовать, он прикрепился к казачьему обществу и получил надел земли. После революции и окончания гражданской войны отец, продолжая работать, занимался также культурно-просветительной работой, читая лекции и доклады по сельскому хозяйству.

До своей смерти отец успел построить свой домик, состоявший всего из двух комнат. Кроме меня, были еще дети, все младше меня. Оставшись с кучей детей, моя мать сильно бедствовала и была после отнесена к категории крестьян-бедняков. Она пекла хлеб для пограничников, расположенных в ст. Полтавка. Впоследствии была избрана членом сельсовета, заседателем народного суда и членом комитета крестьянской бедноты.

В начальной школе я почти не учился, т. к. мать занималась со мной дома. Экстерном выдержал экзамен для поступления в высшее начальное училище.

В детстве я много читал и, воспитываясь в интеллигентной семье, очень рано получил общее развитие. Обо мне и в школе, и дома говорили, что я не по годам развит. Собственно говоря, я имел все условия блестяще закончить школу и передо мною открывались широкие пути к дальнейшему образованию, для чего я имел все данные: неиспорченную биографию, способности и Советскую власть, которая могла мне помочь стать тем, кем я мог бы быть. К сожалению, этого не произошло.

После смерти отца я бросил учебу вопреки сопротивлениям матери.

Участвовал в общественной жизни станицы, руководил музыкальным и драматическим кружками. Был приглашен начальником пограничной комендатуры работать в склад конфискатов таможни, где я помогал готовить конфискованные контрабандные товары к аукционам. В то время я был совершенно честным человеком. Не в качестве заслуги себе могу привести такой пример из практики своей работы в таможне. Готовя к очередному аукциону конфискаты, я случайно обнаружил зашитые в ватном шелковом китайском одеяле деньги в американской валюте. Я извлек оттуда несколько тысяч долларов в бумажных купюрах. Никто не видел этого, но я не присвоил эти деньги, а сдал их управляющему таможней.

Во время конфликта на КВЖД в 1929 году активное участие принимал в оперативной группе, созданной из комсомольцев, по охране границы и борьбе с бандитизмом. Поздней осенью 1929 года я вернулся домой, был активистом в станице, помогал в хлебозаготовках, проходивших в условиях кулацкого саботажа. На собрании бедноты я выступил одним из первых с предложением о принятии принудительных мер к кулакам за утайку хлебных излишков. В то время я очень много читал статей в газетах о текущем моменте, полностью отдавал себе отчет о необходимости проведения коллективизации и ликвидации кулачества как класса и всей душой стремился помочь проводившимся мерам.

Зимой 1930 года был выделен отряд из молодых членов коммуны на лесозаготовки, имеющие в то время первостепенное значение. Я добровольно изъявил согласие ехать в качестве возчика. По дороге мы остановились в одном селе, в доме крестьянина. Так сложилось, что я остался там на жительство и был назначен секретарем райземотдела. Во время работы в РайЗО я продолжал активно работать по части коллективизации.

В то время была кампания по укреплению органов милиции, и начальник районного отделения, зная меня как активиста, добился моего назначения участковым инспектором. Получив эту самостоятельную работу, стал я часто выпивать, имел, разумеется, успех у случайных женщин. Все это привело к тому, что я стал халатно относиться к своей работе, хотя и принимал еще активное участие в ликвидации банд, засылаемых из Маньчжурии. Кто-то написал о том, что я занимаюсь пьянством и развратом и дискредитирую органы милиции. В связи с этим заявлением я был уволен из милиции.

После этого я поступил работать секретарем Бассейнового совета Осоавиахима. Председатель совета меня очень ценил за мое умение хорошо составлять протоколы заседаний.

Кроме того, я организовал неплохую столовую. Но столовая и привела меня к растрате денег. Боясь ответственности, я скрылся. По подложным документам мне удалось устроиться в отделение ВО «Интурист», в отдел снабжения. Захватив крупную сумму наличных денег, я скрылся вновь и пустился в бега по Сибири, сменил паспорт.

Скитаясь по белу свету, я случайно познакомился с артистами передвижной цирковой труппы и пристал к ней, как к цыганскому табору. Вскоре их старший — пожилой актер Максуров-Уссурийский Кирилл Васильевич тяжело заболел и меня выдвинули администратором и директором. Вспоминая сейчас об этом, не могу не сказать, что то были лучшие дни моей жизни. Но недолго я наслаждался свободой. На одной из железнодорожных станций, куда я приехал выручить немного денег и кое-что купить для своей знакомой артистки, был задержан уголовным розыском по делу о растрате и осужден. Паспорт, которым меня снабдили «друзья», был липовый, поэтому в труппе я выступал как Амурский.

Срок заключения отбывал сначала на общих работах, затем в лагерной канцелярии. В лагере упорно учился и имел неплохие успехи. Благодаря хорошей работе и полученным зачетам я освободился.

Поступил на работу по строительству гидроэлектростанции «Чирчикстрой». Свои судимости скрывал. Мне стыдно было признаться, что я был вором-рецидивистом. На этом строительстве, уже под фамилией Медведев, работал честно, заслужил хороший производственный авторитет».

На этом автобиография обрывалась.

Теперь для меня становились отчасти понятны поведение Амурского, его манера говорить, его лексикон, знание уголовного мира и многое другое. Я думал также о нелегкой судьбе этого странного человека, пытавшегося изобразить свое поведение как некое легкое развлечение и даже как преодоление возникавших на его пути завалов. Получалось что-то вроде нагромождения ситуаций, соблазнявших его на преступления. Я не ожидал от него такой откровенности. Признаваясь как на исповеди во всех своих грехах, он пытался дать им объяснение. Видимо, в расчете на то, чтобы его строго не судили.

Про себя я подумал, что мне трудно придется с ним. Я совершенно не знал и не представлял уголовников. Только теперь до меня доходила его снисходительно лукавая, почти неприкрытая насмешка над молодым и зеленым, как он себе представлял, собеседником. С ним, столько видевшим на своем веку, не раз побывавшим в тюрьме, ведется откровенная, доброжелательная беседа, рассчитанная на то, чтобы узнать его... Амурский, конечно, не мог упустить случая потешиться и покуражиться, но блатным жаргоном, которым он в совершенстве владел, почему-то не пользовался. Удивляло, что на бумаге он выложил с подкупающей откровенностью и самолюбованием все то, чего не мог открыть в беседе. Однако ответа на возникшие вопросы я не находил и с нетерпением ждал окончания автобиографии.

— Уголовник из уголовников, — прочитав листки, сказал Силенко. — Тертый и перетертый калач.

— Георгий Семенович, все это было до войны. Мне кажется, что у него сохранилось в душе еще что-то живое, если он с такой откровенностью разоблачает свое прошлое.

Георгий Семенович согласился со мной, но тут же предупредил: надо быть постоянно начеку. С похвалой намекнул, что мне удалось установить с заявителем психологический контакт.

— Запишем в твой актив первые удачные шаги, — сказал майор. — С выводами не торопись. Подождем автобиографию военного периода. Может, этот тип и тогда гастролировал, как и до войны?

 

5

Прошел месяц, а Амурский не давал о себе знать. Майор постоянно интересовался продвижением дела и, показывая на потолок, намекал на то, что следовало бы поторопить автора заявления с представлением второй части своего жизнеописания. Я считал, что следует обождать, не торопить Амурского. Доказывал, что ему не так-то легко сочинить вторую часть автобиографии, так как в ней он должен сказать о своем пребывании в плену и, возможно, коснуться обстоятельств, связанных с пребыванием в тюрьме в Тарту.

Наступил сентябрь. Осыпались желтые листья с тополя под нашим окном. Не слышно было музыки из городского сада. Опустела танцплощадка. Неподалеку от нее еще зияла развалинами на городских улицах только что закончившаяся война и кое-где виднелись приклеенные бумажные ленты на окнах, все мы жили еще по карточкам. Газеты писали о героических усилиях народа по восстановлению разрушенных фабрик и заводов, возрождению колхозов и совхозов, о начале учебного года в школах и институтах.

Сели за парты и мы, в большинстве своем вчерашние фронтовики.

В восемь утра каждого понедельника в управлении начинались лекции по программе университета марксизма-ленинизма. Мы с Сергеем Пановым занимались усердно, старались не пропускать ни одного занятия. Георгий Семенович почему-то был освобожден от учебы, но лекции по истории нашей страны не пропускал. Преподаватель пединститута историк Карцев читал их с таким вдохновением и мастерством, что впечатлительный Георгий Семенович прямо-таки заслушивался, откровенно восхищаясь талантом доцента. Этих лекций ждали все. Излагая давнишние события российской истории, Карцев умел выхватить из громадного материала главное и подкрепить его запоминающимся эпизодом. Нередко он прибегал к легендам, которые оживали в его пересказе, или обращался к поэтам, писателям и художникам, когда-то откликнувшимся на события истории.

Лекции Карцев начинал без всяких вступлений, как-то необычно, сразу:

— Так ярко проявившееся патриотическое чувство советского народа в годы Великой Отечественной войны своими истоками уходит в глубь веков. Один из истоков берет свое начало у Непрядвы на Куликовом поле.

И начинал рассказывать, как ранним сентябрьским утром 1380 года близ реки Непрядвы, западнее теперешнего села Монастырщина (расположенного, как известно, в нашей области), стали лагерем русские войска под предводительством князя Дмитрия Донского, как накануне воины из отряда Мелика захватили «языка» и установили, что хан Мамай со своим войском двинется к Дону...

— Как видите, за «языком» охотились и в седую старину, — говорил Карцев. — Надо было принять решение: давать татарам сражение или отойти. На военном совете высказались — навязать Мамаю сражение в невыгодных для него условиях!

Карцев водил нас по расположению русских войск, потом шаг за шагом раскрывал стратегический замысел Дмитрия Донского, истоки уверенности русских воинов в победе. Нельзя было без волнения слушать, как сошелся в смертельном поединке Пересвет с Челубеем и как в жестоком кровопролитном сражении на Куликовом поле решалась судьба Руси, поднявшейся на решительную борьбу с золотоордынским игом, как еще тогда Русь спасла Европу от порабощения, показала свою силу турецким и немецким захватчикам.

Не только мы с Сергеем Пановым, но и самые пожилые и опытные из нас остро переживали слова поэта Блока, которыми лектор закончил один из своих рассказов:

В степном дыму блеснет святое знамя И ханской сабли сталь... И вечный бой! Покой нам только снится...

— Удивительный человек, — не переставал восторгаться Карцевым майор Силенко. — Обязательно в отпуск поеду на Куликово поле. Возьму с собою сына и похожу с ним по осеннему полю в тишине. Хорошо бы там переночевать где-нибудь и на Непрядве посмотреть восход солнца.

Мы с Сергеем тоже собирались вместе съездить на Куликово поле. Но — когда найдем мы время для этого?

Вечером по дороге на работу меня догнал Сергей. Он был в кепке, армейских сапогах, гимнастерке с отложным воротником и галифе, которые недавно сшил в ателье. Широкий ремень перетягивал впалый живот. Сергей никогда не задумывался над тем, с чего и о чем начать разговор. Он мог заговорить с любым человеком в любом месте и на любую тему. Я всегда удивлялся этой его способности и по-хорошему завидовал, как это у него получалось совершенно естественно. У меня так не всегда выходило.

— Слыхал? — включился Сергей с ходу. — Завтра на картошку едем в подсобное хозяйство. Готовь лопату. Контра обождет, пока возвратимся, — шутил он.

Мы пришли с ним в управление. Майора в кабинете не оказалось. Он был на докладе. Я занялся подготовкой к докладу о неизвестном Антоне. На обложке уже красовалось это имя, выведенное большими буквами.

Вернувшись от начальства, Георгий Семенович попросил закурить. Значит, майор волновался, хотя внешне, как всегда, был спокоен.

— Поворчал, — сказал он, указывая рукой на прямой телефонный аппарат, соединявший его с начальником управления, которого сотрудники между собою звали Дедом. Раскуривая папиросу «Казбек», Георгий Семенович добавил: — Добродушно поворчал... — И посмотрел на меня загадочно, с едва заметной улыбкой. — Звонил тут без тебя Амурский, просил передать извинения за то, что задержал обещанное. Сказал: был в отпуске. Так что все правильно. Оставайся завтра на месте, а мы там за тебя поработаем, заготовим картошку и на твою долю.

На следующий день приехал Амурский и передал мне вторую часть своей биографии.

— Ехал на базар и решил прихватить с собой, чтобы не тащиться тебе в Криволучье на трамвае, — сказал Викентий Петрович, передавая конверт.

Трамвай, случалось, не ходил в поселок, и мне приходилось шесть-семь километров считать шпалы. Я поблагодарил Амурского за то, что он избавил меня от поездки, а скорее от пешего хождения туда и обратно, хотя эти хождения и не шли ни в какое сравнение с недавними фронтовыми маршами, не занимали много времени. Правда, шагая в поле, я получал возможность без помех поразмышлять над своим бытием, над «мелочами жизни», как говорил Сергей, и над личностью Амурского, который в разговоре, как я заметил, больше прислушивался к своему собственному басовитому голосу, как к эху, наблюдая, насколько внушительно он звучит для меня. «Зачем?» — задавал я себе вопрос.

В заявлении он тоже не удержался от громких фраз, назвав описанную им историю не иначе, как «загадкой века». Эти два слова были не только иронией автора, но и, видимо, рассчитывались на привлечение нашего внимания к загадочности приключения, случившегося с ним в плену.

У майора наверное были материалы куда важнее, чем расплывчатое заявление Амурского, но Георгий Семенович обратил мое внимание на «загадку века», утверждая, что подобных слов в заявлениях раньше не встречал. Его занимала их необычность, и он деликатно настаивал уделить внимание розыску. Правда, временами приходилось замечать и другое — сомнение майора и даже молчаливое разочарование моими докладами, но об этом можно было только догадываться.

 

6

Вечером я сидел в кабинете один. В управлении стояла тишина. За окном хлестал осенний дождь. Подумал о коллегах, собиравших в поле картофель. Передо мной лежала ученическая тетрадь, исписанная крупным красивым почерком.

«Осенью 1940 года, — писал Амурский, — я был призван в армию и для прохождения службы направлен в танковую дивизию, базировавшуюся в г. Житомире, где из нас готовили командиров-танкистов. Военную службу нес исправно, считался отличником боевой и политической подготовки. Обо мне писалось в дивизионной газете, я имел ряд благодарностей от командования.

Война застала нашу дивизию еще не перевооружившейся новой техникой. Дивизия выступила на фронт в походном порядке. В бой с немецкими частями вступила числа 25—26 июня на перекрестке дорог Дубно — Ровно — Луцк на Западной Украине. Бой, продолжавшийся более двух суток, был очень тяжелым. В этом бою я был ранен. К чести своей могу сказать, что в бою вел себя хорошо. Ночью получили приказ к отступлению. Утром, на рассвете, наш полк укрылся в лесу. Командир полка решил послать на разведку лейтенанта на автомашине «пикап». При этом он приказал ему посадить в машину меня и еще двух раненых, чтобы передать нас в санчасть. Выехав из лесу, мы быстро проскочили по проселочной дороге, выехали на шоссе Ровно — Луцк и увидели впереди отряд немецких мотоциклистов. Водитель машины развил всю возможную скорость в надежде проскочить, но несколько выстрелов немцев пробили мотор, и наша машина стала. Тут же на мотоциклах подскочили немцы и забрали нас в плен. На другой день на грузовиках нас доставили в г. Луцк. За оградой церкви скопилось много пленных. К нам подошли немецкие офицеры. Я был в танкистском комбинезоне. Обратившись ко мне по-русски, один из офицеров спросил: «Танкист?» Я ответил утвердительно.

В сопровождении офицера меня повезли в какой-то штаб. На допросе спрашивали, какие танки были на вооружении нашей части. Ответил: «Т-26». Тут же офицер сказал, что этот танк он хорошо знает, его интересует новый танк «KB». Этого танка я никогда не видел и ничего не мог ему сказать.

Утром меня отправили на кладбище в Берестечко, где были собраны советские военнопленные.

На ночь нам было приказано лечь и ни в коем случае не подниматься. Однако кто-то из пленных все же поднялся. Охрана открыла огонь по пленным. Многие были убиты и ранены. Нельзя было без содрогания смотреть на убитых и раненых, истекавших кровью между могилами. Утром к кладбищу пришли местные жители, просили немцев передать раненых. В это время у меня от раны началась флегмония, повысилась температура. Немецкая комендатура вывезла всех больных в луцкую тюрьму, а в конце августа нас направили в Польшу, в огромный полевой лагерь. Это был типичный немецкий лагерь, с предателями-полицейскими из числа военнопленных, с голодным пайком, истязаниями военнопленных за колючей проволокой. Иногда нас гоняли на разгрузку железнодорожных составов. Некоторые пытались бежать, но их тут же ловили и расстреливали. Я тоже в то время подумывал о побеге.

Вскоре началась в лагере массовая эпидемия тифа. Заболел тифом и я. Немцы покинули зону лагеря. Внутри остались карантинничать только полицаи. Из восьми тысяч пленных в этом лагере к весне осталось в живых две с половиной тысячи человек. Оставшихся в живых отправили в Германию. Была создана рабочая команда, в состав которой попал и я. Эта команда была направлена в г. Нюрнберг на металлообрабатывающий завод «Ноймейра». Я угодил в цех гальванопластики, где работал на обработке снарядных гильз. Работа была вредной и тяжелой. После месячной работы я отравился парами кислоты, руки мои изъели язвы.

В этот период времени (начало мая или начало июня 1942 года) в лагерь прибыл немецкий предприниматель, имевший под Нюрнбергом войлочную фабрику. Он отобрал себе человек двадцать, в число которых попал и я. Привез нас во двор своей фабрики, поместил в бараке. Охраняли нас два ефрейтора-нестроевика. Работа оказалась не особенно трудной. Я работал на обрезке войлока по шаблону. Жизнь на этой фабрике можно было назвать сносной, если бы не старший надзиратель, ефрейтор. Это был какой-то садист, избивавший нас резиновым шлангом, когда мы возвращались с работы в свое помещение. На этой фабрике я пробыл до осени 1942 года, а затем, после неудавшегося побега, был переброшен на завод в г. Нюрнберг, в 369-ю команду. Эта команда считалась штрафной и обслуживала цех очистки алюминиевого литья. Работа здесь была изнурительной, я снова заболел и был отправлен в лагерь на излечение. Благодаря русскому военнопленному врачу я поправился и был назначен в цех цинкового литья. Отравившись парами цинка, я снова попал в лагерный лазарет. Доктор оставил меня уборщиком в бараке. В этой должности я проработал несколько месяцев и снова был взят на завод, в газогенераторный цех. На моей обязанности была работа по удалению шлака из газогенераторных печей.

В 1943 году у нас в лагере появились «деятели» так называемой Русской освободительной армии, организованной предателем Власовым. Целью власовцев была вербовка неустойчивых людей в ряды этой армии.

Мои товарищи по плену звали меня инженером-гидротехником, так как я рассказывал им о своей работе на Чирчикстрое. Оказалось, что на том строительстве бывал когда-то нынешний вербовщик-власовец. Заинтересовавшись мной, он вызвал меня к себе. Разговоры вначале были общими. Затем затронули вопросы об исходе войны. Тут он мне сказал, что включился в борьбу за уничтожение большевизма в России. Когда я ему заметил, что он выбрал себе плохого союзника — немецкий фашизм, он мне ответил, что союз этот временный, из тактических соображений. Уже в то время для меня ясно было, что затея с РОА ничего не стоит. Я знал о жестокостях фашистов и сам испытывал их на себе. У меня была страшная ненависть к фашизму, воспитанная во мне не агитацией, а наглядными примерами жизни. На предложение записаться во власовскую компанию я ответил категорическим отказом. Кстати сказать, вербовка в РОА среди наших пленных также не увенчалась сколько-нибудь заметным успехом.

В 1943 году англо-американская авиация участила свои налеты на г. Нюрнберг. Воспользовавшись суматохой во время бомбежки, я снова бежал. Несколько дней голодным отсиживался в развалинах. Пришлось вылезти на свет божий с намерением добыть кусок хлеба в магазине, за которым я все время наблюдал. Меня тут же схватили. Допрашивали, понятно, с пристрастием. В чем-то меня заподозрили немцы, поскольку направили не в лагерь, а в тюрьму. А потом повезли в Эстонию. Об этом я написал в первом заявлении. До сих пор не пойму, зачем меня нужно было везти в тюрьму в Тарту. Пробыл я там около трех месяцев. Потом вместе с другими нашими пленными меня отправили в штрафной лагерь около Ганновера, где я пробыл до конца войны. Примерно 25 апреля 1945 года в городок вошли американские части. В лагере было проведено формирование пленных по образцу армейских подразделений. Командиром лагеря стал бывший подполковник Советской Армии, я был назначен начальником штаба батальона. В это время у нас только и говорили, что о возвращении на Родину. Надо сказать, что перед войной в армии нас воспитывали в том духе, что плен — это позор, граничащий с изменой присяге. И я помню, что с началом войны я думал о том, что могу быть убит, искалечен или ранен, но такая категория, как плен, не приходила в голову, как, очевидно, и многим другим. Поэтому многие военнопленные, так же, как и я, чувствовали за собой какую-то тяжкую и несмываемую вину.

После возвращения из плена работал на кирпичном заводе в качестве нормировщика, затем прорабом. В начале 1946 года, после получки изрядно выпивши, я шел по улицам г. Львова. Зайдя в магазин, попросил продавца продать мне хлеба. Продавец отказал. Будучи в состоянии сильного опьянения, я схватил с прилавка кусок хлеба и бросил ему на прилавок деньги. Он выскочил на улицу и хотел меня задержать, и я, понятно, ударил его. Суд за это присудил меня к 1 году принудработ.

После этого я устроился на работу на должность зав. буровыми работами геологоразведочной партии в Карпатах, потом переехал сюда.

Я стараюсь работать честно. И думаю, что во мне найдется воля к тому, чтобы больше никогда в последующей моей жизни не было рецидивов в прошлое».

Рассказав еще о событии на вокзале при встрече сестры, он так закончил свою исповедь:

«Надеюсь, что все то, о чем я написал, подтвердится. Что я думаю о дальнейшей своей судьбе? Человеку присущи слабости. И мне тоже, как простому смертному. Это единственное оправдание моего прошлого. Амурский».

 

7

В моем распоряжении была вся его биография. В ней Амурский, как мне представлялось, изложил все откровенно и честно. Можно было только предположить, что гитлеровцы, услышав такую биографию, могли проявить интерес к Амурскому как к уголовнику, хотя он божился всеми святыми, что только мне написал о своей воровской жизни. От всяких разговоров на эту тему решительно отказывался, заявляя, что воспоминания о тех годах травмируют его душу, и просил не задавать ему вопросов, не имеющих отношения к розыску Антона.

 

Георгий Семенович прочитал вторую часть биографии и сказал:

— Накрутил твой Амурский... Надолго хватит тебе работы, чтобы разобраться, где правда, а где липа. Версий, конечно, можно выдвинуть целый короб. Да... — неопределенно протянул он и надолго замолчал. Я надеялся, что майор заметит в биографии Амурского какой-то эпизод, который указывал бы на связь с заявлением. Мне найти что-то подобное не удавалось.

Я рассказал Георгию Семеновичу, что когда зашел разговор о фамилии, под которой Амурский был в плену, он и высказал недовольство: «Смотри, оперативник, тебе, конечно, видней, но в фамилиях вы ничего не найдете, сколько ни ройте. На вашем месте я бы искал людей, которые знали Антона».

— Деловой совет, — заметил майор.

Выходило, что ничего нового мы не добыли. Об этом я думал в затянувшемся молчании, все еще ожидая от начальника отделения, что он скажет по этому поводу.

Майор смотрел на меня остановившимся взглядом. Он что-то вспоминал, обдумывал, а я стал доказывать, что на заявление Амурского не стоит тратить время.

— Давай еще немного покопаем, — терпеливо выслушав мои доводы, усмехнулся майор.

Раздался дребезжащий телефонный звонок. Звонила жена Георгия Семеновича. Я уже привык к этим звонкам. Они раздавались обычно вечером в один и тот же час. В это время она укладывала спать сына. Перед этим, как было заведено в семье, жена передавала трубку сыну, а Георгий Семенович ласково ему говорил: «Ложись, сынуля, спокойной ночи. Ботинки почистил? Все приготовил на завтра? Ложись... Спокойной ночи».

Положив трубку, майор спросил:

— У тебя невеста есть?

— Пока нет.

— Пора бы уже завести, — улыбнулся майор. — Спокойнее будешь. В том числе и в делах, на работе.

 

Со всех концов, куда направлялись запросы, приходили неутешительные ответы. Везде, как говорят, было чисто. И в Тарту, как и следовало ожидать, никаких следов не осталось.

Получая ответы и систематизируя все накопившиеся бумаги, я ломал себе голову в поисках выхода из создавшегося тупика. Антон, если верить заявлению Амурского, мог быть агентом абвера или какой-то другой службы немцев. Их было много в гитлеровской Германии, и все они соперничали между собою в услужении фюреру. Неизвестно, сколько раз Антона подсаживали в камеры, сколько на его счету жертв, предательств и других преступлений. Найти его, тщательно разобраться во всем, что он совершил, конечно, следовало, но как это сделать, никто, даже такой опытный контрразведчик, как майор Силенко, толком не знал. Существует розыск, но не существует определенной формулы розыска. Для каждого случая она своя, быть может, совсем неприменимая в иной ситуации. Георгий Семенович, знавший все тонкости своей работы, вспоминал из собственной практики розыски преступников со всеми подробностями, но я в его примерах не находил ничего такого, что можно было бы применить в данном конкретном случае. На вооружение безошибочно можно было взять лишь терпение и творческий подход, анализ и наблюдательность.

— Так что будем делать? — спросил меня майор. Этот вопрос я ждал от него. У Георгия Семеновича были уже, конечно, свои соображения, но он спрашивал подчиненного, чтобы тот не оставался пассивным участником операции.

— Ехать в Новороссийск, — ответил я.

— Зачем?

— Найти работников, которые трудились в предвоенные годы, рассказать им существо заявления Амурского, покопаться в следственных делах на разоблаченную немецкую агентуру в тот период. А может, и о нем что-то удастся там найти.

Майор задавал еще много вопросов. Таким образом он искал решения, проверял себя. Это был его метод, или, как он говорил, метода.

Если бы я задавал вопросы, то спросил бы сразу: «Кого будем искать в Новороссийске? Промелькнувшую личность?» Такого вопроса я больше всего боялся, хотя приготовил ответ: «Есть же какая-то неизвестная нам взаимосвязь событий, раз немцы и Антон проявляли интерес не к Белгороду и Брянску, а именно к Новороссийску. Да и свидетельство Амурского тоже сбрасывать со счетов нельзя».

В заключение я все же воспользовался этой домашней заготовкой, как в шахматной игре, и высказал ее Силенко.

Кончилось тем, что майор забрал у меня приготовленный вопросник для командировки. Сказал, что доложит о моем предложении начальству. Правда, тут же высказал свои опасения, что Дед может не пустить и, припомнив какой-нибудь случай из своей практики, скажет: «Это все равно, что искать иголку в стоге сена. Неконкретно. Подумайте».

Я знал, что если майор решил доложить генералу, значит, он на моей стороне и будет поддерживать мое предложение. Уже в первом часу ночи Георгий Семенович собирался на доклад, укладывая в папку все бумаги и свой рабочий блокнот с заметками.

— Я обожду вас, товарищ майор. Может, понадоблюсь.

— Ну что ты будешь сидеть до утра. Иди домой, Алексей Иванович, отдыхай. Утро вечера мудреней.

Дома меня никто не ждал, и торопиться мне было некуда. Жил я один на частной квартире. Снимал узкую, как проход в вагоне, комнату в старом, уже покосившемся бревенчатом доме. Помещались в комнате только кровать, стол и небольшой шифоньер. Свободного места не оставалось даже для книжной этажерки. Вся мебель принадлежала хозяйке квартиры — Олимпиаде Васильевне, согнувшейся под тяжестью прожитых лет одинокой старушке. В ее комнате, такой же длинной и тесной, на простенке висело множество старинных фотографий. Я всегда ее заставал у этих фотографий и подозревал, что она о чем-то с ними разговаривала. Нередко бабка подводила меня к простенку и, как в музее экскурсовод, показывая на ближнюю фотографию, говорила:

— Это мой муж, Виктор Васильевич Никольский, преподавателем в техникуме работал после революции. Его весь город знал. Очень уважаемый был человек среди преподавателей. И заботливый муж. Когда умирал, сказал мне: «Как же ты останешься одна?..» — Тут Олимпиада Васильевна на время умолкала, прерывала рассказ о муже, и по ее морщинистой щеке катились старческие, мелкие слезы. Плакали только глаза, а лицо оставалось как бы безучастным. — А это наши Настенька и Игорек. Умерли, когда еще муж был жив, от скарлатины. Ничего не могли в то время сделать врачи. А как я их просила...

Олимпиада Васильевна опять вытирала слезы и, опираясь на палку, переходила к другим фотографиям, на которых тоже были все умершие. Я много раз слышал от нее о всех ее родных и близких, но она забывала об этом и повторяла свой рассказ. Иногда, поздней ночью возвратившись домой, я заставал ее и за чтением книги. Читала она только русских классиков и только небольшие рассказы. Кто-то ее снабжал томиками Чехова, Куприна, Бунина, старыми подшивками журнала «Нива». То, что ей нравилось, она обязательно откладывала и предлагала прочитать мне. Она была начитанным человеком, хотя многое уже путалось у нее в голове от старости. На коврике над ее кроватью были прикреплены булавкой старинные часы мужа.

Зная о моей холостяцкой жизни, Олимпиада Васильевна искала мне (по своей инициативе) невесту. Иногда даже раскладывала карты и предлагала погадать.

— Приходи сегодня пораньше, пойдем чай пить к Елене Ивановне. Приглашала. — Я уже знал, что у Елены Ивановны есть племянница Сима, инженер. — Семья интеллигентная, у них свой дом, — говорила старушка. — Добра желаю, как родному. С какой-нибудь вертихвосткой знакомить не стану. Пойдем...

Я обещал, но так мы с ней ни разу и не собрались к ее знакомым на чай.

— И что у тебя за работа? Все некогда и некогда, — удивлялась Олимпиада Васильевна. — Что же это за жизнь? Что ты там делаешь по ночам?

— Считаю звезды, Олимпиада Васильевна.

— Да бог с тобой, Алеша, — сказала Олимпиада Васильевна, — и слова от тебя попросту не добьешься.

— Вы же знаете — звезды видны только по ночам. Вот и приходится...

— Искать свою звезду? И какая же она?

— Самая яркая!

— Значит, Венера, — вздыхала Олимпиада Васильевна.

...Утром во дворе управления я увидел генерала.

По утрам он сразу не шел в свой пропахший табаком кабинет, а ходил в сопровождении коменданта по двору и давал указания. Строго следил за порядком, за чистотой хозяйственного двора, за клумбами и деревьями небольшого сквера во дворе, за гаражом и особенно за фасадом главного корпуса.

Когда я проходил мимо, он раскрыл футляр очков и, показывая коменданту красную бархатную подкладку, говорил:

— Вот в такой цвет надо выкрасить фасад. Масляной краской.

Комендант, как всегда, согласился, но заметил, что много надо краски.

По тому, как пристально посмотрел на меня начальник управления, я понял, что Георгий Семенович докладывал ему о моем предложении.

До войны генерал работал где-то директором МТС. Об этом все знали в управлении, так как на всех совещаниях и особенно на партийных собраниях в своих выступлениях он всегда приводил примеры из работы МТС и этим оживлял речь. Весной и осенью он подолгу задерживался в районах области, куда его часто направлял областной комитет партии во время посевной кампании, уборки урожая и особенно при выполнении хлебозаготовок. На одном из последних совещаний он припомнил, как, находясь в районе, позвонил в управление и просил соединить с секретарем обкома, чтобы доложить ему о состоянии дел и посоветоваться по какому-то вопросу. Телефонистка на коммутаторе соединила его с инспектором хозяйственного отделения управления, однофамильцем секретаря обкома.

— Я ему докладываю о положении дел в районе, а он слушает, как и положено. Закончил я доклад, спрашиваю: как быть с севом кукурузы? Местные товарищи предлагают вместо кукурузы посеять овес. Слышу в трубке ответ: «Я сейчас посоветуюсь с Труновым — начальником отделения». Я, конечно, понял, с кем говорю, но зачем нужно было выслушивать весь мой доклад? Сразу же было ясно, о чем идет речь...

Весь зал хохотал. Намек на то, что до некоторых не сразу доходят простые вещи... Разрядка на совещании была достигнута. Начальник снова требовательным, чуть хрипловатым голосом заговорил о текущих делах управления.

Георгий Семенович рассказал мне вкратце о докладе генералу. Решение он принял, как мы и предполагали, не сразу, долго ходил по кабинету, курил и тоже задавал вопросы о целесообразности поездки, сомневался, что-то прикидывал, но в конце концов согласился.

— Одним словом, договорился с Дедом. Выписывай командировку и поезжай, — сказал Георгий Семенович. — Только учти, Дед любит запоминать кое-какие примеры для партийных собраний и совещаний...

 

8

В разрушенном до основания Новороссийске я с трудом разыскал местный отдел УМГБ. Все его сотрудники в этот день трудились на восстановлении коммунального дома, где им обещали выделить квартиру — одну-единственную. Дежурный посоветовал мне пойти посмотреть море, пока начальство не вернется с воскресника. В коридоре я прочел плакат, призывавший каждого сотрудника самоотверженно трудиться на восстановлении родного города. А рядом знаменитые слова Ф. Э. Дзержинского о том, кто может быть чекистом.

Удивительно спокойное море в бухте, казалось, совсем присмирело после пронесшейся над ним и городом страшной военной грозы. На каждом шагу виднелись груды развалин, горы разбитого кирпича, чудом уцелевшие стены безжизненных домов, зияющих пустыми проемами окон. До многих развалин еще не дошли руки. И от этого казалось, что в них застыла кладбищенская тишина.

Я стоял у моря, видел в бухте нагромождение бетона и исковерканного металла и думал о том, сколько же нужно сил, времени и труда для того, чтобы все это расчистить, разобрать по кирпичу, по камню, а потом восстановить, вдохнуть жизнь в порт, в дома и улицы, в заводы и фабрики.

В назначенное время, вот с такими грустными мыслями, я возвращался в отдел по бывшей улице, как по глубокому рву, обнесенному высокими валами из камня, щебенки, известковой пыли. Перед самым поворотом к отделу, на углу, строители восстанавливали небольшой двухэтажный дом, одетый в леса. Мужчины и женщины выбирали в валах, обрамлявших улицу, пригодный кирпич, очищали и складывали его на носилки. Две женщины выпрямились и посмотрели на меня. Подумали, вероятно, что мне следовало бы не ходить праздно по этой улице, а вместе с ними носить кирпич. Я не мог им объяснить смысл моей работы. А хотелось сказать, что я не гуляю, а тоже нахожусь на работе.

В отделе меня ожидал капитан, вызванный дежурным по распоряжению начальника отдела. Он должен дать справки по интересовавшим меня вопросам. Капитану было уже под пятьдесят. Судя по орденским планкам на гимнастерке — фронтовик.

— В общем, я местный, — сказал мне капитан. — Отлучался из города только в период оккупации. И то дважды ходил сюда по заданию.

— До войны тоже работали здесь? — решил я сразу уточнить.

— Работал.

— Тогда есть разговор.

Я рассказал капитану о целях своего приезда. Он выслушал меня внимательно, но скептически заметил:

— В общем, надо поискать... Хотя вряд ли смогу помочь в таком деле. Никаких ведь наводок.

Мне трудно было возражать капитану, хотя и хотелось, чтобы настрой у него был другой.

— В общем, чем могу, тем помогу. Говорят, что в войну иногда бомбы не взрывались. В них, якобы, находили записки: «Чем можем, тем поможем». Сам я что-то ни разу их не читал, наверное потому, что бомбы при мне всегда взрывались. Но раз говорят — значит, было...

Из дальнейшей беседы с капитаном выяснилось, что перед войной резидентура германского посольства в Москве проявляла повышенный интерес к Черноморскому побережью Кавказа и особенно к Новороссийску. Представители военного атташе совершали поездки по всему побережью, собирали информацию о состоянии береговой обороны и советских военно-морских силах на Черном море. Как ни конспирировались они, но в марте 1941 года, за три месяца до начала войны, в Новороссийске был арестован агент немецкой разведки Пери. Об этом не без удовольствия рассказал капитан. Он лично принимал участие в его аресте и обыске, но подробностей дела не знал. Пери, конечно, под другой фамилией, работал в местной гостинице «Интурист». Из Москвы в Новороссийск к нему периодически приезжал сотрудник германского военного атташе, останавливался в той же гостинице и проводил с ним конспиративные встречи. Это, пожалуй, все, что мне мог сообщить капитан во время моего краткого пребывания в Новороссийске. Найти кого-нибудь из сотрудников гостиницы, которые знали Пери, мне не удалось. Теперь на ее месте громоздилась куча битого кирпича. Прилегающие улицы вокруг уже были расчищены. Город жил, трудился, строился заново. Капитан, влюбленный в свой город, показал мне перед отъездом рубежи, где проходил фронт, рассказал о десанте на Малую землю, о жесточайших боях на ней и, конечно, о будущем города, приглашал приехать и посмотреть приморский город лет через десять. Сам он ютился с семьей в полуподвальном помещении с одним окошком у самого потолка и был доволен своей квартирой.

— Жить можно. У других хуже — в землянках или в хижинах живут. У меня не заливает и не продувает. Приезжай...

Я пожал плечами. Сказать ему ничего определенного не мог. Я тоже верил, что так будет, как думал капитан.

— А знаешь, как тут у нас дует бора? Норд-ост? Только держись. Если ты не пережил на себе бору, считай, что в Новороссийске не был. Приезжай...

Он приглашал меня к себе на квартиру, обещая угостить свежеотваренной картошкой и рыбой, которую сам ловил в море, но я отказался, чтобы не стеснять капитана.

— Ну ладно, будешь в Краснодаре, передавай привет Карпычу, казаку, по фамилии Крикун. Скажешь: от Василя. Чекист еще со времен гражданской... Спроси у него, кстати, как он в те годы контру Баткина в Екатеринодаре упустил, — засмеялся капитан. — А вообще я считаю его профессором в нашем деле. Он столько знает, что может лекции по борьбе с контрой читать с закрытыми глазами, заслушаешься! Но нужен ему настрой. Перед войной ходил у него в помощниках по одному делу, которое начинал еще Николай Васильевич, умница, каких редко встречал... А ворчун какой Карпыч!.. Если что не так, сразу: «Василь, ну куда тебя, черт, все время заносит?» — «Да никуда меня не заносит, Андрей Карпович. Откуда ты взял?» — «Ото, ты не замечаешь за собой. Со стороны видней», — подражая Карпычу, смеялся капитан. — Судьба не раз сводила нас вместе и разбрасывала в разные стороны.

Через два дня он вывел меня на окраину города, помог остановить попутную грузовую автомашину, ехавшую в сторону Краснодара, и я с ним не без сожаления распрощался. Залез в кузов на какие-то мешки и пристроился у самой кабины. На мешках уже сидело несколько человек. Все они ехали в Краснодар. Подъезжая к городу, шофер остановил машину и попытался собрать с нас по рублю — плату за проезд. Сидевший рядом со мной матрос расстегнул бушлат, поправил ремень и, нарочито зевая, сказал шоферу:

— Давай не будем портить отношения, братуха. А?

Шофер оглядел нас внимательно, каждого по очереди, и, молча подавшись в кабину, сердито захлопнул за собой дверцу. Машина тронулась.

 

Пожилой приземистый майор Андрей Карпович Крикун терпеливо выслушал мою краткую информацию о заявлении Амурского и скептически пожал плечами:

— А какое отношение имеет заявление вашего Амурского к делу Пери? В огороде — бузина, в Киеве — дядька?

Я мог высказать ему только мои предположения: немцы у Амурского интересовались Новороссийском, и Антон, как мы условно называли разыскиваемого, тоже, мол, в камере наводил справки о Новороссийске. Наконец, странная встреча Амурского на вокзале, если только она ему не пригрезилась...

— Выходит, интересуетесь для общего развития? — сказал майор и не без любопытства оглядел меня с ног до головы.

— Пусть будет по-вашему, товарищ майор, — решил я не осложнять с ним взаимоотношений.

— Ну, если так... Да, — вдруг вспомнил майор, — мы же недавно копались у себя и ничего не нашли. Вы что же, не верите нам?

— Да нет, верим. Просто для общего развития, как вы сказали.

— Ну, если так, то так и быть.

Я и в самом деле уже не надеялся найти что-то полезное для себя в старом деле, но узнать, как был разоблачен агент, мне хотелось. Как в обиходе вел себя, как и через кого собирал шпионскую информацию, с кем был знаком... Если не ознакомиться с делом, думал я, то и докладывать майору Силенко нечего. Возможно, Дед был прав, когда сомневался в необходимости моей командировки в Новороссийск...

Дело мне принесла сотрудница Ангелина Ивановна, которой поручил Андрей Карпович опекать меня при строгом соблюдении всех его предписаний. Я обещал ей не нарушать их и поинтересовался, давно ли она работает здесь и не известны ли ей какие-либо обстоятельства по интересующим меня вопросам. Она с пониманием отнеслась к моей просьбе, но опять оговорилась, что «если только майор разрешит». По ее добрым глазам я понял, что она готова помочь в моих поисках. Мне с нетерпением хотелось быстрее раскрыть потертую папку, которую я держал в руках. Сотрудница ушла, оставив меня одного в кабинете.

И вдруг... Я чуть было не закричал во весь голос. Вскочил из-за стола, опрокинул стул, открыл настежь дверь в коридор. Но там никого не было, все ушли на обед, и мне пришлось возвратиться к раскрытой папке. Не веря собственным глазам, я еще раз прочитал то, что меня так взбудоражило. Оказывается, Кемпке Хорст Карлович, немец, выдавал себя за уроженца Эстонии, жил перед войной в Новороссийске под фамилией Пери Мико Карлович. Пери из Эстонии!

— Да, но почему Пери? А не Першин? — несколько успокоившись, начал я рассуждать. — И имя не сходится. Но все же что-то близкое. Может, и Амурский выдавал себя в плену за эстонца? Привозили же его зачем-то в Эстонию!

Откуда-то появившийся майор приоткрыл дверь и предложил пойти пообедать, но есть мне не хотелось, и я отказался идти в столовую.

— Интересно? — спросил он, показывая на дело.

— Что-то есть, но что — пока не пойму.

— Учитесь, как надо работать, — назидательно сказал он и прикрыл дверь.

Дело надо было изучить самым тщательным образом. Может быть, это — случайные совпадения с некоторыми местами из биографии Амурского и мои радости преждевременны. Да и какая связь Кемпке-Пери с Амурским, если он утверждает, что никогда не был в Новороссийске!..

Мне хотелось сразу же позвонить майору Силенко и доложить о моем открытии. «Не поверит», — решил я про себя. Очень уж просто: приехал, посмотрел, нашел. Дело только полистал, толком, с карандашом в руке, как учил майор, не прочитал. И я принялся за основательное изучение документов.

— Спокойно, не торопись, — вслух сказал сам себе, усаживаясь за стол. — Все по порядку. Итак: Пери Мико Карлович, он же Кемпке Хорст, он же Гельзинг Клаус, тысяча восемьсот девяносто первого года рождения, немец... Кто он?

...— Это дело я хорошо знаю, — сказал мне после обеда майор. — Ото, читай, потом поговорим.

 

Март 1920 года выдался на Кубани холодным, но весна все же брала свое. На дорогах властно заявила о себе распутица, а красные полки, несмотря ни на что, продолжали наступление, вошли в Екатеринодар. Белый фронт разваливался на всем своем протяжении. Впереди отступавших, разбитых и сильно поредевших белых частей, двигалась целая туча разного рода беженцев. Ими были забиты раскисшие дороги, поезда и воинские эшелоны, крыши вагонов. Шли пешком, ехали на подводах, цеплялись за телеги обозов.

Катящийся к морю бесформенный вал белогвардейщины, как туча саранчи, пожирал все продовольствие, что попадалось в близлежащих станицах. Буйствовали офицеры и младшие чины — их захлестнула стихия обреченности, находившая выход в грабежах, кутежах и перепалках пьяных компаний. На дороге все перемешалось — военные и гражданские, верховые и пешие, казенные повозки и крестьянские возы, нагруженные каким-то барахлом. Понуро плелись штабс-капитаны, есаулы и подъесаулы, хорунжии и сотники, солдаты, разномастные чиновники, купцы. Все они пытались в борьбе с Советами отстоять монархию, вернуть России капиталистические порядки. Теперь этот мутный поток, образовавшийся после сильной грозы, подбирал на своем пути все мелкое, легкое и нес к берегам Черного моря, чтобы выплеснуться за границей. Они покидали родную землю разбитые и опустошенные. Где-то впереди со своей свитой ехал генерал Улагай. Его кто-то видел мельком. Другие не верили этому, утверждая, что он давно уже перебрался в Крым к Врангелю.

В новороссийском порту отъявленные контрреволюционеры, офицеры, купчики, не упустившие шанса даже в войну обогатиться, темные дельцы, награбившие золото и другие ценности, и с ними их «душки», захотевшие в Европу, с узлами, мешками и чемоданами штурмом брали набитый до отказа пароход.

Среди них протолкался на палубу никому не нужный, жалкий на вид человек с немецким паспортом Кауфмана, подданного германского кайзера. Заикнись он о собственной персоне, его наверняка бы выбросили за борт, как врага, недавно стоявшего по другую сторону русско-германского фронта. Немец молчал, пристально прислушиваясь к разговорам русских, старался понять, в какой порт они плывут.

Хлынувшая с парохода волна беженцев выбросила его на турецкий берег. Почувствовав под ногами твердую мостовую Константинополя, немец облегченно вздохнул и сразу преобразился. Русские высаживались на чужой берег, с тоскливым настроением направлялись кто куда, устраивались кто как мог, а он обрел уверенность в себе, стал натуральным немцем и уже помышлял найти какой-нибудь ресторан или подвальчик, где подавали немецкое пиво. Он возвращался в свой фатерланд, держал курс домой, в маленький городок на Эльбе. В Турции он услышал, как эмигранты — генералы и полковники, высокопоставленные сановники самодержавия, политические авантюристы и деморализованные офицеры кричали на пристанях, в кабаре в пьяных компаниях о походе на большевистскую Россию. Хорошо зная русский язык, немец отметил, что в Константинополе раскинули сети разведки Англии и Франции, пытаясь поймать, как рыбешек в мутной воде, нужных им людей из русской эмиграции. А их было немало, готовых, чтобы не умереть с голоду, ринуться в новую авантюру. Представители этих разведок имели богатый выбор, копались, привередничали, отбирали себе самый добротный «товар», как купцы на восточном базаре. Русские монархисты и генералы принялись за сколачивание разного рода союзов.

Немец завидовал англичанам и французам, имеющим возможность направлять деятельность этих союзов как им заблагорассудится. «А где же немцы? Что же они мешкают? Почему они упускают такую возможность в Константинополе?» — мысленно задавал себе вопросы коммерсант из Бурга на Эльбе. Он все запоминал, даже иногда записывал. Знакомясь с русскими, выдавал себя за человека, занимающегося торговлей, далекого от политики. У немцев осторожно интересовался положением дел в Германии. В портовой зоне наткнулся на вывеску со словами на его родном языке «Zum Himmel» и по ступенькам спустился в пивнушку. На закопченных стенах горели свечи. Спертый воздух, насыщенный табачным дымом, запахами рыбы, плесени от пролитого на мокрые деревянные столы пива, напомнили ему городок, где он жил в молодые годы. Но за столами сидело несколько человек, говоривших на английском и французском языках. Немецкой речи он не слышал. А так хотелось услышать родную речь и за кружкой пива с кем-то побеседовать!

За стойкой он разглядел хозяина пивнушки, толстого пожилого немца с окурком сигары в зубах. Несмотря на свою тучность, хозяин с ловкостью циркового артиста орудовал кружками, стаканами, рюмками, бутылками, перебрасывая влажное полотенце с руки на руку. Собрав пустые кружки на столах, к нему подходила официантка, наверное, его жена, и они перебрасывались несколькими фразами на немецком.

Наконец она не спеша подошла к посетителю и спросила, что он желает заказать. Нисколько не удивилась немецкой речи, принесла ему кружку пива с ноздреватой шапкой пены и ушла. Он отпил и, может быть, впервые за время бегства задумался над обстоятельствами, заставившими его нарушить обязательства, данные им немецкой разведке, которой он рьяно служил. Он самовольно покинул пределы России... Как отнесутся к этому в Германии его хозяева? Надо ли обнаруживать себя?

В пивнушку зашли еще двое и уселись за соседним столом. Он сразу понял, что пришли русские. Они заговорили о войне, поносили немцев и Германию последними словами. Немец взял себя в руки, не стал ввязываться в их разговор. Наблюдая за хозяином, он вспоминал беседу с офицером разведки, который посылал его в Россию. Перед отправкой ему обещали откладывать на его счет деньги, так что, вернувшись домой, он сможет заняться собственным делом. Он мечтал открыть в городке, вблизи пристани, собственную пивнушку с вывеской «Клаус Гельзинг» — под своим именем. Весь город будет знать его! Но в Германии произошла революция, многое изменилось. Где найти того офицера, который его вербовал в 1915 году и направлял со шпионской миссией в Россию?

Не поговорить ли с хозяином? Владельцы пивнушек все слышат, все видят и все знают. Уважение и даже преклонение перед ними находилось у него в крови. Да и зависть никогда не покидала его. Сдерживало только то, что хозяин мог быть связан с турецкой полицией, а он старался быть незамеченным, чтобы избавиться от расспросов и допросов.

Слегка охмелевший от пива, одурманенный табачным дымом и душевной неустроенностью, Гельзинг не удержался, подошел к стойке и заговорил с хозяином. Тот, посмотрев на него и сразу, по костюму, определив, что имеет дело с каким-то мелким чиновником, внешне не проявил к нему никакого интереса, отвечал скупо. Но Гельзинг все же понял, что в Германии сейчас не до него и лучше где-то пережить смутное время. Вернувшись в фатерланд, он может оттуда уже не выбраться, а работать на местной обувной фабрике, вкусив шпионское ремесло, он отвык. Как бы размышляя, Гельзинг проронил:

— Хотел бы поехать в Америку, но не знаю, как оформить документы.

И выжидающе уставился на владельца пивной. Тот буркнул ему сквозь зубы, не вынимая изо рта окурок сигары:

— Кто мешает? Устраивайся матросом на судно, идущее к берегам Америки, и ты — в Штатах без всякого оформления.

Гельзинг поднялся по ступенькам на улицу и увидел мачты кораблей в гавани.

«Только в Америку!» — сказал он себе и направился в порт.

 

9

Строгому майору Крикуну, как я заметил, нравились мои расспросы о чекистах Кубани. Этим я все больше завоевывал у него доверие и расположение.

— Ото, я вижу, интересуешься историей. Похвально для молодого человека, — с удовлетворением заметил он. — Одобряю любопытство неравнодушных. Да... Даже битые горшки в их руках оживают. Некоторые посмеиваются над чудаками, которые склеивают черепки и мастерят велосипед собственной конструкции, а зря.

Я уже знал, что Андрей Карпович, всю жизнь проработавший на Кубани, принимал участие во многих чекистских операциях и под настроение кое-что о них рассказывал. Мне даже показалось, что он ждал моих вопросов.

Да и своей внешностью он напоминал войскового писаря тех далеких лет, когда запорожские казаки заселяли Кубань: приземистый, скуластый, с жестким, как щетка, ежиком над лбом и остриженными под машинку висками и затылком. На нем были довольно свободный костюм и сорочка с вышитым воротничком, стянутым тонким шнурком с кисточками.

Как только в разговоре с ним я вспомнил о запорожцах, майор сразу оживился и тут же подхватил разговор о судьбе Сечи, разрушенной в 1775 году по приказу Екатерины.

— Осталась на ее месте только Покровская церковь, — сказал Крикун, произнося слово «Сечь» по-украински — «Сичь». — Часть запорожцев после долгих скитаний прибыла на Тамань, потянулась на юг, в наши края.

Майор увлеченно говорил о порядках, существовавших в Запорожской Сечи, назвав четыре должности, которые вершили всеми ее делами: кошевой атаман, войсковой судья, войсковой писарь и войсковой есаул.

— А какие обязанности выполнял войсковой писарь? — спросил я майора.

— Ну как же! Пользовался большой самостоятельностью как «письменный» человек. Заведовал канцелярией, вел счетоводство — приходы, расходы, составлял указы. Его пером писались дипломатические бумаги. Жил в курене и получал полсотни целковых в год. А вот войсковой есаул...

Меня интересовал более поздний период истории Кубани, а точнее — предвоенные и военные годы, и я стремился, чтобы майор, явно симпатизировавший запорожским казакам и считавший себя их потомком, перешел прямо к новейшей истории.

Беседа затянулась, время уже было позднее, а к интересующему меня периоду майор все еще не приблизился, находясь на весьма дальних подступах. Он посмотрел на свои старинные карманные часы на длинном ремешке и сказал:

— Приходи ко мне домой в выходной, вечерком, на чай. А чтобы не было скучно, скажу дочке, чтоб на танцы не ходила, принимала гостя.

Я поблагодарил Андрея Карповича за приглашение, пообещав приехать к нему в назначенное время. Мне, правда, не совсем была ясна цель упоминания о дочке, но все же, дождавшись воскресного вечера, я поехал трамваем в гости.

Андрея Карповича я застал в радушном настроении, одетого по-домашнему — в майке, широченных штанах и истоптанных шлепанцах. За открытыми настежь окнами уже сгустились сумерки, а духота жаркого летнего дня не спадала. В комнате, куда меня провел хозяин, не чувствовалось вечерней прохлады.

Андрей Карпович усадил меня на диван, а сам присел на стул за столом.

— Да, ну так вот... — что-то припоминая, начал майор. — Сам я из кубанских казаков. Учиться, можно сказать, мне было некогда. Так я и остался с церковноприходским образованием, — не без сожаления заметил Андрей Карпович, — а теперь служба идет к концу и жизнь уже, как говорят, все законспектировала. Да, так вот... В гражданскую войну вся контра сбежалась к нам на Кубань. На казаков надеялись, а оно не тут-то было. Казак за контрой не пошел. Сколько тут было царских полковников и генералов — пруд пруди, и все звали казаков и иногородних на восстание против Советской власти, но трудовое казачество послало их куда следует. Многие убежали в Крым, а потом в Турцию, но и на Кубани немало осталось бело-зеленых в горах, в плавнях, а то и в камышах. А потом начались заброски из Константинополя агентуры для поддержания штанов у бандитского подполья. Пришлось нам немало повозиться со всякого рода подпольными организациями и бандитскими группами. Наш брат тоже не дремал — ликвидировали «Круг спасения Кубани», как и многие другие круги и союзы. А сколько их было и каких!.. Удивляет меня до сих пор то, что в Кубчерчека тогда все были молодые люди — пролетарии, а справлялись с защитой революции. Правда, нам тоже досталось, но задачу выполнили.

— А были на службе в ЧК люди из бывших офицеров? — спросил я умышленно, имея в виду Гуляева, фамилию которого встречал в материалах. Мне хотелось, чтобы майор продолжил рассказ о нем. Андрей Карпович уставился на меня:

— А почему спрашиваешь?

— Мне попадалась у вас одна фамилия... Кажется, сын царского полковника, а работал в ЧК. И успешно работал.

— Так то ж Николай. Офицером он не был. Сын полковника — правильно. Умнейшая голова. А в каких операциях участвовал! Вам, молодым, надо поучиться, — как всегда, назидательно заметил майор.

В комнату вошла довольно полная женщина с белой скатертью и тарелками в руках.

— Познакомьтесь, — сказал Андрей Карпович. — Клавдия Гордеевна.

Я пожал пухлую руку супруги Андрея Карповича и назвал себя.

— Товарищ приехал к нам в командировку, — пояснил жене Андрей Карпович. — А где же наша стрекоза? Скоро придет? Да, так вот, Николай Васильевич был отчаянная голова. Его вся контра Северного Кавказа боялась.

— Как будто тебе больше нечего и сказать, кроме контры не о чем поговорить, — прервала мужа Клавдия Гордеевна. — Как сойдутся вдвоем, так только и разговоров, что о работе, а меня на кухню, чтобы я не слушала. И сижу там целый вечер, пока не наговорятся досыта, — жаловалась мне.

— Хорошо, хорошо, — поспешил он успокоить жену. — О Гуляеве я продолжу на работе. Так где же Тамара? — снова поинтересовался Андрей Карпович.

— Вот она. Легка на помине, — сказала хозяйка.

В комнату вошла высокая, полная, с загорелым лицом девушка лет двадцати, похожая на отца. Андрей Карпович представил ее мне. Видно, ему очень хотелось, чтобы я познакомился с его дочерью. Тут же он стал рассказывать о Тамаре. Окончила два курса учительского института, перешла на третий.

— Учится хорошо. Хочет жить самостоятельно, а не сидеть на шее у родителей, но каждый божий день ходит на танцы, — простодушно сказал он.

Тамара принялась помогать матери накрывать стол, выходила и приходила с посудой. Когда мы оставались в комнате одни, Андрей Карпович вполголоса продолжал мне рассказывать о работе Кубанской ЧК. Намеки Крикуна об успешных операциях чекистов с участием Гуляева очень заинтересовали меня, но майор не торопился.

На столе уже не оставалось свободного от закусок места. Андрей Карпович, взглянув на стол оценивающим взглядом, поставил около себя бутылку.

— Настойка собственного приготовления, — пояснил он. — Кизил. Слышал о таком?

Мне пришлось сознаться, что о кизиле никогда не слышал и не знаю, что это такое.

— Ото, на кизиле, — добавил майор и поднял бутылку, в которой настойка переливалась рубиновым цветом.

Я вспомнил, что капитан в Новороссийске тоже мне говорил о кизиле, и сказал об этом майору.

— А, Василь... Добрый малый. Есть в нем что-то от безотказного работяги. Не шумит, делает свое дело. В моем вкусе. А иной только и знает, что шумит и дует, а получается мыльный пузырь. Переливается всеми цветами радуги, а прикоснись к нему кончиком пера, и из всей красоты — одна мутная капля. Знаю Василя, — уважительно закончил Крикун.

— Василь мне сказал, что перед самой войной был арестован германский агент в Новороссийске, а подробностей не знает.

Крикун вначале никак не реагировал на мой намек, а потом на его лице мелькнула едва заметная улыбка. Я ее понял таким образом, что он был доволен моим вопросом, смаковал его про себя, стараясь продлить это удовольствие. Наконец хозяйка пригласила нас к столу.

Андрей Карпович налил всем по рюмке настойки. Выпили за знакомство. Клавдия Гордеевна следила за моей тарелкой, чтобы она не была пустой, а Андрей Карпович приговаривал:

— Да ты не стесняйся. Будь как дома.

Тамара и ее мать за столом помалкивали. Так, видимо, было заведено в семье. Слышен был только голос хозяина. Он налил по второй рюмке, посмотрел на Тамару и сказал:

— Ото, кажу, до танцев охоча. Может, это и полезно для нее — я имею в виду полноту дочки, — только не нравятся мне там порядки. Можно сказать, никакого порядка.

— Папа, ну что ты говоришь?

— Я знаю, что говорю. Какой там порядок, если милиционер танцплощадку охраняет. Так вот, что я хотел сказать? Приезжай, Алексей Иванович, к нам, будете вместе ходить на танцы. Душа не будет болеть.

Тамара смутилась. Мне пришлось улыбнуться, чтобы как-то сгладить слова хозяина, произнесенные не то серьезно, не то в шутку.

— Тату!.. — укоризненно сказала Тамара.

— Да, так вот, сходили бы вместе в театр. Я сегодня утром по пути на работу читал афишу: «Губернатор провинции»...

— Я уже посмотрела твоего губернатора, — сказала Тамара. — Ничего интересного нет.

Андрей Карпович скептически посмотрел на дочь и тут же упрекнул ее в том, что она ничего не смыслит, оговорившись однако, что сам он в театре давно не был, но читал заметку в газете об этом спектакле.

— Тебе бы оперетку с танцульками...

— А чем плоха оперетта? — спросила Тамара. — А то все про войну да про войну...

— Та пьеса не про войну, а про американцев. Как они и как мы видим Германию будущего, что они там делают и что мы там делаем. Они замышляют все оставить по-старому, а мы не можем с этим согласиться, — просвещал дочь Андрей Карпович.

Я внимательно прислушивался к дискуссии и помалкивал, не признавался, что тоже видел спектакль и он мне показался несколько наивным. Отец и дочь сразу прекратили перепалку, когда я сказал, что в 1945 году мне пришлось встретиться с американцами на Эльбе под Магдебургом. Мы к ним ездили в гости, а они к нам приезжали. Тогда я был удивлен кажущимся бесшабашным поведением американцев и не совсем понимал его. Наверное, это оттого, что слишком разные у нас были дороги к Эльбе. Мы до последних дней вели жестокие бои, о которых они не имели никакого представления. Тогда они преклонялись перед нами, о чем сами говорили, поднимали за нас тосты и лезли обниматься. Но мы не бахвалились, не куражились. Мы знали цену Победы. Дорого нам она досталась. Все это глубоко врезалось в наше сознание и не могло не сказаться на нашем поведении. Мои товарищи на встрече с американцами вели себя сдержанно, степенно, с достоинством, как ведут себя солдаты после утихшего кровопролитного боя.

Американцы же налегке проехали на своих джипах до Эльбы. Им эта прогулка доставила удовольствие. Все было несоизмеримо, и я не мог тогда понять ввалившуюся на площадь веселую компанию американцев, приехавших к нам в гости. Наши солдаты с удивлением смотрели на толпу «туристов», увешанных фотоаппаратами, а не на солдат, только что вышедших из боя. У нас в полку был, между прочим, единственный фотоаппарат «Лейка». Нам некогда было на фронте заниматься фотографией. А у американцев солдаты проявляли пленки и печатали карточки. Но при этом они все же не были такими бесшабашными, как это казалось со стороны. И в пьесе, о которой говорил Андрей Карпович, я не поверил в комедийного полковника Гилла. Не зная английского, я отчетливо понимал одно слово — бизнес. Оно мелькало как идол, которому они поклонялись и которое определяло все их земные помыслы. В нашем лексиконе его не было. Мы вполне обходились без него.

— Вот видишь, как надо понимать ту пьесу, — выслушав меня, сказал Андрей Карпович дочери.

Я просто хотел сказать своим собеседникам, что не таким мне представляется «тихий американец».

— Войну я видела своими глазами, — сказала Тамара. — А вчера пошла в «Великан» на «Третий удар». Опять войну показывали, ту, которую надо бы показывать американцам. А нам зачем?

— Ничего не смыслишь, — махнул рукой отец, — а еще в институте учишься. — Андрею Карповичу не нравились рассуждения дочери.

На фотографии военных лет, висевшей на простенке, я увидел его с двумя медалями «За отвагу» и спросил, за что он их получил.

— Мой приятель, — начал Крикун с неохотой, — когда его просят рассказать о войне и наградах, отвечает, что он не воевал, а только минировал и разминировал. «Как же так?» — начинают удивляться. «А так, — отвечает: — Мину поставлю, замаскирую и — дальше. Нащупав немецкую, взрыватель выверну, швырну в сторону и — дальше. И так всю войну — от мины к мине». Правда, однажды перед наступлением пришлось малость порыться в земле, как кроту... С осени фашисты густо заминировали подходы к своим траншеям. Ударил мороз, затвердела, как камень, земля. А в ней мины. Приказали проверить — будут немецкие мины взрываться в мерзлой земле или по ним можно бегать нашей пехоте? Вот тогда-то и пришлось моему приятелю своим животом оттаивать под собою промерзлую и припорошенную снегом землю, чтобы достать мину из-под земли. За что и получил медаль «За отвагу». Вот так и я: не воевал, а переходил, чаще переползал на животе, линию фронта — то туда, то обратно. Да что тебе рассказывать, сам знаешь, как на войне, — оборвал свои рассуждения майор, так и не сказав о наградах.

Войну я, конечно, знал от первого до последнего дня, но одно дело быть командиром минометной роты в стрелковом полку, а другое — переходить линию фронта в одиночку с заданием особого рода.

Я помню случай, когда меня неожиданно вызвал в свой «кабинет» подполковник, начальник штаба полка, и сразу предупредил, чтобы лишних вопросов не задавал, а послушал, о чем будет идти речь. На разостланной на столе карте, на которой был нанесен передний край на участке нашего полка, при свете желтовато-огненного гребешка лампы, сооруженной из снарядной гильзы, склонились начальник штаба в накинутой на плечи шинели, начальник особого отдела «Смерш», командир разведвзвода и мужчина неопределенного возраста с бородкой, в поношенном пиджаке и ушанке, которую вряд ли бы кто подобрал, если бы она слетела с головы на людной дороге. Я слушал разговор, но больше смотрел не на карту, а на усталого незнакомца, который, как мне показалось, уже много дней находился в пути.

Изредка в блиндаж врывался гул разрывавшихся поблизости снарядов. Передовая была совсем рядом.

— Километрах в двух за немецкими окопами — вот эта речушка, — провел начальник штаба острием карандаша по еле заметной на карте извилистой линии. И тут же озабоченно добавил: — Воды в ней сейчас как в океане. В последние дни у нас здесь не перестают дожди со снегом...

Начальник штаба оторвался от карты, посмотрел на незнакомца, как бы спрашивая его, представляет ли он, что это значит, но тот, целиком занятый изучением карты, только неопределенно качнул головой.

— На той стороне речушки, — продолжал подполковник, — вы выйдете, как говорят военные, на оперативный простор. Переправит вас старший лейтенант со своими молодцами — полковыми разведчиками. — Командир разведвзвода вытянулся перед незнакомцем.

— Благодарю, — услышал я его тихий, спокойный голос. Он пожал руку начальнику штаба. Тот заботливо осмотрел его с головы до ног и спросил, показывая на сапоги:

— Не протекают?

— Проверим в океане, — ответил незнакомец.

— Ну, чекист, — сказал ему начальник штаба, — ни пуха тебе, ни пера!

— К черту, — ответил за чекиста начальник особого отдела, высокий, подтянутый майор.

— Да, вот старший лейтенант Гаевой, — вспомнил обо мне начальник штаба. — Он хорошо знает наш участок и дыру в немецких позициях, пойдет с группой для подстраховки разведчиков. На всякий случай...

Мы вышли из блиндажа в непроглядную осеннюю темень. Над головой тревожно и сумрачно шумел лес. Перестрелка к этому времени утихла. Слабый свет карманного фонаря старшего лейтенанта поочередно выхватывал из темноты мокрые от дождя лица четырех солдат-разведчиков, поджидавших своего командира под деревьями.

— Пошли, — тихо скомандовал он им.

Я шел за командиром взвода. За мною шагали чекисты, а потом полковые разведчики.

Под нашими тяжелыми сапогами хрустко ломались мелкие сучья, хлестали ветки по мокрым шинелям и плащ-палаткам и потому было слышно, как шли в темноте гуськом несколько человек.

Над передним краем вспыхивали ракеты, освещая высокие макушки деревьев. Когда ракеты гасли, все погружалось во мрак.

Кончился лес. Мы залегли на поле, на котором летом рос высокий бурьян. Над нами, как мне показалось, подолгу висели яркие ракеты. Косые нити дождя тихо шумели над ничейной землей. Я успел сориентироваться по высокому бугру за немецкими окопами, на котором одиноко торчал покосившийся телефонный столб. Мы должны были выйти правее бугра, о чем и сказал старшему лейтенанту, как только погасла очередная ракета. Вновь застрочили вражеские пулеметы. Им ответили наши. В ту и другую сторону неслись снопы трассирующих пуль. Прижимаясь к земле, мы все ближе подбирались к низине, где не было сплошных немецких траншей, иначе их неминуемо залила бы вода. К такому выводу я пришел, ежедневно наблюдая со своего ротного НП тот участок, где намечался прорыв вражеской обороны. К этому-то месту, которое начальник штаба назвал дырой, мы и вели чекиста. Я знал там каждый бугорок. Справа и слева от нас раздавались хлопки немецких ракетниц. Мертвый свет заливал низину. На это время группа, прижимаясь к земле, замирала. До нас долетал неразборчивый, чужой говор. Чекист лежал между мной и старшим лейтенантом. Дальше ему предстояло ползти одному, а мы должны прикрыть его огнем, если возникнет нужда.

Старший лейтенант тронул чекиста за плечо, и тот сразу исчез в кромешной темноте. Мы лежали на прежнем месте, пока к нам не подполз начальник особого отдела и не сказал, что можно возвращаться.

У меня не выходил из головы человек, ушедший в тыл к гитлеровцам, но говорить о нем не решался. Потом все же спросил у разведчика, кто он такой?

— Оперуполномоченный, — ответил старший лейтенант.

— Я предпочитаю открытый бой, — сказал я.

— Работа у них такая, — проронил разведчик, — чекистская...

Когда я закончил этот рассказ, Андрей Карпович заметил, что бывало и такое. Распространяться не стал. И когда я напомнил об аресте шпиона в Новороссийске, он загадочно сказал:

— То длинная история.

— Я готов выслушать, Андрей Карпович. Для дела надо...

Он показал мне глазами на жену и дочь и сразу заговорил о винограде.

— Ото, я за ним весною как поухаживаю, так и на все лето. «Изабелла» — неприхотливый сорт. А осенью полно винограда...

Выждав время, когда жена и дочь вышли с посудой на кухню, Андрей Карпович тихо проронил:

— Могу дать кое-какие пояснения. В следственном деле всего не запишешь. Там доказательства. А вот как оно было — я знаю, хотя специализировался долго по части борьбы с бандитами, побывал даже в Константинополе. Как полагаю по своему разумению — ото, полезно знать молодым.

Когда с закусками было покончено, хозяин объявил, что чай он не пьет.

— Вода так она и есть вода, — сказал с усмешкой Андрей Карпович. — А у вас там, в средней полосе России, я знаю, без чая жить не могут, особенно в Туле. Засядут за самовар — и на весь вечер...

Провожая меня на улицу, Андрей Карпович пообещал ответить на все интересующие меня вопросы по делу, которое я начал читать.

 

10

В свое время газеты Америки облетела статья: «Требуются первопроходцы для Сибири», призывавшая рабочих поддержать русскую революцию — поехать в Сибирь на строительство заводов, шахт, фабрик.

Рабочие и специалисты откликнулись на этот призыв. Много иностранцев трудилось в Кузбассе и других местах. Германская разведка не упустила этот канал для засылки в Сибирь под видом специалистов своих шпионов.

После этого вступления, изредка посматривая на меня из-под мохнатых бровей прищуренными глазами, Андрей Карпович рассказал о том, как в Шипуновский зерносовхоз из далекой Америки приехал специалист-механик по сельскохозяйственным машинам Хорст Кемпке. Трудился там не один год исправно. В Америке он жил еще под фамилией Гельзинг, под которой до революции шпионил в России.

Перед отъездом в Сибирь он стал Кемпке, но ему сказали, что в России следует добыть новый паспорт.

До лета 1933 года его никто не торопил и никакой информации от него не требовал. Он только сообщил тайнописью в германское посольство в Москве о своем местонахождении, подписавшись «Майклом», как и было обусловлено. Временами Кемпке терял всякую надежду найти новые документы, хотя делал все от него зависящее, упорно прислушиваясь ко всем разговорам, присматриваясь к каждому, с кем приходилось встречаться, чтобы найти нужного человека.

Однажды в отдаленном районном центре он встретился с администратором передвижной цирковой труппы, разъезжавшей по таежным селам. Кемпке поинтересовался у него, нет ли в труппе земляков-эстонцев, а потом уже, выполняя наказ своего директора, пригласил труппу в совхоз. О программе циркового представления и его заработках Кемпке вести разговор не стал, а разгадав в администраторе предприимчивого человека, повел с ним окольную беседу, из которой тот понял, что иностранцу нужен паспорт.

Кемпке заверил собеседника, что за суммой он не постоит. У администратора на сей счет глаз тоже был наметан. Он безошибочно определил, что клиент — подходящий и можно крупно заработать.

Кемпке по содержанию разговора понял, что имеет дело с уголовником, но другого выхода у него не было. Имени своего он не называл, своего адреса не давал, только намекнул, что не собирается задерживаться в Сибири. Администратор с пониманием отнесся к просьбам и намерениям незнакомца, заявив, что в подобных ситуациях ему приходилось бывать, но поторговался и даже просил задаток. Он очень нуждался в деньгах. Это уловил Кемпке и, отсчитывая задаток, подразнил его своими финансовыми возможностями.

Договорились встретиться через месяц на железнодорожной станции.

 

...Скорый поезд остановился у платформы небольшой железнодорожной станции. К станционным постройкам темной стеной подступала тайга, а дальше, в дымке, как в легком тумане, громоздились сопки. Кемпке сидел в общем вагоне у окна и смотрел на платформу, по которой прогуливались пассажиры. Среди них мелькал и его сосед по купе, администратор — высокий мужчина, примерно его лет, непоседа и балагур. Они ехали вместе совсем немного, но он столько наговорил ему разных невероятных историй, что порядочно надоел молчаливому, всегда сосредоточенному Кемпке. Торгуясь, администратор предлагал сыграть в «двадцать одно», но Кемпке не играл в эту странную для него игру и вежливо отказался. Он попросил показать паспорт и только за это выложил по требованию администратора двадцать пять рублей. Любитель карточной игры, представившийся Викентием, пошел по вагону и подолгу просиживал в разных купе в компаниях, показывая свое виртуозное владение картами.

На остановках, проходя мимо окна вагона, Викентий махал Кемпке рукой, на которой красовались большие часы с металлической решеткой, предохранявшей стекло, что-то говорил ему, но окно было закрыто плотно и Кемпке не понимал его, так же как не разобрался, куда и зачем он едет, хотя осторожно пытался выяснить. По всему тому, что рассказывал Викентий, Кемпке сделал вывод, что он довольно тертый калач, местный житель, хорошо знающий дальневосточный край.

Стоянка поезда почему-то затягивалась. По вагону прошелся милиционер. Заглянул в купе к Кемпке. Милиционер ничего не сказал, но Кемпке сразу почувствовал неприятный озноб. От этого ощущения он никак не мог освободиться. На платформе все меньше оставалось пассажиров. Они расходились по вагонам. Появился в форменной фуражке дежурный по станции, засвистел, и через некоторое время, после оглушительного протяжного гудка, паровоз рванул на себя вагоны. Поезд медленно отходил от платформы. Учащался перестук колес. Кемпке не отрывался от окна. Перед ним опять поплыли таежные дали. Он впервые ехал по Сибири, на запад, перебираясь на другой конец необъятной страны.

Путь его лежал в Новороссийск, в котором ему уже пришлось однажды побывать под именем Гельзинга. Он до мельчайших подробностей помнил, как пробирался на корабль в новороссийском порту, как высадился в Константинополе и с каким наслаждением пил пиво в подвальной пивнушке, прислушиваясь к разговору двух русских. Не думал он тогда возвращаться в Россию, а пришлось...

За окном уже стояла темная ночь. В вагоне утих гомон пассажиров. Викентий не появлялся. На крючке раскачивался его летний полотняный пиджак, а на полу, под сиденьем, виднелся фанерный чемоданчик. Это все, что было при нем из вещей. На платформе он прогуливался в одной рубашке и модной кепке. Перед сном Кемпке прошел весь вагон, заглядывая в каждое купе. Викентия нигде не было.

«Наверное, в другом вагоне играет в карты», — подумал Кемпке, укладываясь спать. Его уже интересовал пиджак Викентия, который навязчиво маячил перед глазами. Но пока он выжидал, не решался пошарить по карманам. Носком ботинка он толкнул чемоданчик, выползший при толчках из-под нижней полки. Он показался ему пустым.

Только под утро, когда пассажиры в вагоне еще спали, а полка Викентия так и оставалась незанятой, он снова, с полотенцем на плече, прошел весь вагон. Возвратившись, ощупал пиджак и обнаружил в кармане паспорт, какие-то потертые справки, несколько рублевых бумажек, мятый носовой платок и просыпавшийся табак.

До самого утра Кемпке перебирал всевозможные варианты осложнений, которые могут возникнуть в связи с хищением документов. Он допускал, что пассажир отстал от поезда и попытается догнать, что, не догнав, мог заявить о своих вещах, оставшихся в вагоне, и их будут искать... Кемпке решил все же снять с крючка пиджак и, не вынимая документов, положить в чемодан, засунув его подальше под полку, чтобы не было видно. Если и дальше все будет тихо, он в любое время может взять документы. До Москвы было еще далеко, и он надеялся, что все прояснится. А в Москве предстоит встреча с сотрудником военно-морского атташе германского посольства, и он ему доложит все подробно и посоветуется о переходе на другие документы.

Много раз на день проводница проходила мимо купе, разносила чай утром и вечером, но только один раз, на следующий день после исчезновения Викентия, подметая вагон, спросила:

— А где же ваш веселый сосед?

— Наверное, сошел по пути, — пожал плечами Кемпке.

О вещах проводница не упоминала, и он промолчал, следуя давно укоренившемуся правилу — отвечать только на вопросы и как можно короче, не вдаваться в подробности и по возможности выяснить, с какой целью задаются вопросы. Гельзинг-Кемпке пользовался и другим приемом — умело переводил разговор на другую тему, если прежняя была ему невыгодна. Сойдя с поезда в Москве, он сразу же затерялся в вокзальной толчее. Чужие документы лежали у него в кармане. Теперь нужно было позвонить в посольство. Приходилось читать названия улиц, искать телефонные будки.

Кемпке набрал известный ему номер, сказал несколько слов — условленную фразу, и к нему в заранее подобранное место приехал сотрудник военного атташе германского посольства Курт Крипш. Дипломат выслушал его и подтвердил указание — обосноваться на жительство в Новороссийске, устроиться на работу в гостинице. Кемпке доложил, что по дороге добыл паспорт, но о его владельце ничего не знает. Крипш пожурил его за опрометчивые действия.

— Вас могли заподозрить в воровстве. А в случае задержания вам не выпутаться из этой истории...

Кемпке понимал это и сам, но ситуация была настолько соблазнительной, что он не удержался. Крипш взял у него паспорт и сказал, что ему придется задержаться на сутки в Москве.

На следующий день опять состоялась встреча.

— Слушайте внимательно. Нам долго здесь нельзя задерживаться. Фотокарточку на паспорте заменили. Имя другое вписали. Теперь вы Пери Мико Карлович, эстонец. Все остальное зависит от вас. Поезжайте в район Сочи, а оттуда потом переберетесь в Новороссийск. Ваше место там. Итак, запомните: вы немец из Эстонии. Около Сочи есть эстонские поселения: Сальме и Сулев. Поезжайте, устраивайтесь там на работу в колхоз или совхоз и дайте о себе знать. Как только почувствуете, что достаточно осмотрелись на новом месте, «теряйте» паспорт, платите штраф и получайте новый. Через год переедете в Новороссийск. Год вам, как говорят русские, на акклиматизацию под эстонца. К рождеству дадите о себе знать. Если возникнет необходимость, мы вас сами найдем.

Кемпке-Пери не ожидал такого решения. Ему предстояло ехать в неизвестность с поддельным паспортом и все начинать сначала. Крипш понял его озабоченность и сказал:

— Изменить ничего не могу. Это лучший вариант с добытым паспортом. Надо же знать, кому он принадлежал. А вы ничего не знаете о его владельце. Будьте благодарны за то, что обстоятельства позволяют предоставить вам годичный срок для того, чтобы сменить этот паспорт и иметь хорошую, с точки зрения Советов, биографию. Постарайтесь получить хорошие характеристики и утвердиться как эстонец, давно покинувший Эстонию. Имейте в виду, что по вашему паспорту выедет из России одно лицо — за границу как специалист. Следовательно, вы для Советов как Кемпке существовать не будете. Вам нужно привыкнуть к новому имени, обдумать свою биографию. К новому месту явитесь как местный гражданин, приехавший на работу в совхоз.

...В материалах следственного дела, которое я читал, подробности этой встречи Кемпке с Крипшем отсутствовали. Майор Крикун тоже не мог дать на этот счет никаких пояснений.

— Читай дальше, — посоветовал он. — Главное найдешь здесь.

 

11

— Гуляев надолго заболел, — рассказывал мне Андрей Карпович. — Это было в году... тридцать пятом, кажется. К обычной гипертонии и головным болям прибавилась и бессонница. Ночью, когда все спали, он бодрствовал, у него, так сказать, продолжалась работа. Никак не мог отключиться от земных забот, несмотря на прием снотворного.

— Бездельничаю, — жаловался Гуляев на вынужденное пребывание в больнице всем своим сослуживцам, навещавшим его.

— Николай Васильевич, вам надо отдыхать основательно, — советовал ему врач. — У вас переутомление от громадной, я бы сказал, нечеловеческой нагрузки.

— Пока я работал, доктор, — упорствовал Гуляев, — я чувствовал себя куда лучше, чем в больнице. А сейчас я прислушиваюсь ко всему и мне кажется, что все у меня болит.

— Хорошо, — соглашался врач. — Допустим... Станьте передо мною. Ступни вместе, руки с растопыренными пальцами протяните вперед, глаза закройте. Вот так.

Гуляев вытянул руки и, как только закрыл глаза, зашатался, хотя пытался стоять твердо. Его раскачивало из стороны в сторону, как маятник.

— Вы поняли? — спросил врач.

— Сдаюсь. Ложусь и сегодня не встану с кровати.

— То-то! Мой совет — сменить работу, изменить режим дня. Как следует отдохнуть. А там видно будет.

— Легко сказать — сменить работу. Вы думаете, это поможет?

— Уверен. Вы же работаете на износ.

«На износ, на износ...» — повторял про себя Гуляев и смотрел на врача так, как будто он сделал ему открытие о годах его бесконечной занятости. Он все собирался выбрать свободное время, ожидал некое затишье, но время шло, а затишья не наступало. Он сам стал замечать недомогание и опять думал, что вот закончит какие-то неотложные дела и передохнет.

— Доктор, — говорил Гуляев, — вам не кажется, что когда человек работает по-настоящему, то он работает на износ? Я не имею в виду себя. И ничего страшного в этом нет. Износ — это явление естественное. Если только все время думать об износе, о том, чтобы его избежать, то тогда как же быть?

— Работать и отдыхать. Соблюдать разумные пропорции.

— К сожалению, доктор, не всегда это возможно. Вы это отлично знаете. Не пытайтесь меня переубедить.

Врач пожимал плечами. Он не хотел пускаться в спор с больным.

Так Гуляев оказался вдруг на какое-то время не у дел, выбитый из привычной, укатанной за многие годы колеи. Его захватили тоскливые мысли. Такое состояние может исправить только работа, занятость, сознание того, что и в новом качестве человек остается полезным и нужным. Трудно жить без перспективы. Перспективой для Гуляева стала должность директора скромной, небольшой гостиницы в Новороссийске, на которую он и был назначен. С первых же дней он, с присущей ему настойчивостью, принялся за наведение порядка в гостиничном хозяйстве. Ему хотелось, чтобы гости чувствовали уют и видели идеальную чистоту в каждом уголке. По приглашению и по собственной инициативе к нему заходили администраторы, горничные, электромонтеры, слесари-водопроводчики, дворники.

Прочитав объявление на входной двери: «Требуется швейцар», приходили наниматься на работу пожилые и больные старики, нуждавшиеся в дополнительном заработке. Однажды пожаловал на прием к Гуляеву мужчина средних лет, говоривший с заметным акцентом. Он просил принять его на работу в гостиницу.

— Нам нужны только швейцары.

— Портье, — поправил директора пришелец.

Гуляев пристально посмотрел на него и охотно согласился, что портье звучит лучше, а главное — скрывает характер работы для многих и удовлетворяет самолюбие тех, кому не хотелось бы себя называть швейцаром.

— Вы, случайно, не француз? — спросил Гуляев.

— Нет, я — эстонец из-под Сочи.

— Откуда? — удивился директор.

— Из-под Сочи. Там есть эстонские села. Не слышали?

— Да, да, конечно... Ну что ж, пишите заявление.

— Заявление у меня уже написано.

Мужчина развернул газету, которую он держал в руках, извлек листок из ученической тетради и передал директору. Николай Васильевич прочитал заявление Пери Мико Карловича и наложил резолюцию о приеме на работу в качестве швейцара. Когда вопрос был решен, Гуляев предупредил:

— Зарплата, как вы сами знаете, у нас невысокая. Чтобы потом не было обиды. Кстати, вы язык знаете? — поинтересовался Гуляев.

— Эстонский?

— Эстонский или другой какой.

— Да так, с пятого на десятое. Мать у меня — немка, отец — эстонец. В селении говорили больше по-русски. Кое-что слышал еще в детстве. Отец знал немного немецкий. Меня пытался обучить. Но в молодости все мы как-то не ценим всего того, что нам хотят дать родители.

Такой швейцар гостинице был нужен.

— Когда выходить на работу? — спросил Пери.

— Завтра и выходите. Зайдете ко мне на инструктаж.

...— Андрей Карпович, можно спросить? — прервал я майора.

— Спрашивай.

— Откуда вы знаете все эти подробности?

— Откуда? — удивился Крикун. — Через плечо не заглядывал, любопытства не проявлял. У нас это не принято. А с Николаем мы еще в гражданскую из одного котелка кашу ели.

— Извините...

— Ото, что не положено, не взыщи... Сколько ни спрашивай... Для тебя, молодого, полезно знать историю, потому и рассказываю, — назидательно заметил майор.

 

Уже на инструктаже Пери не понравился Гуляеву своей молчаливой напыщенностью и заискивающей угодливостью, мелькавшей на лице, но личная антипатия никак не повлияла на отношения директора к своему новому подчиненному и внешне была незаметна.

Швейцар исправно выполнял возложенные на него директором нехитрые обязанности, заодно присматривался к людям, которые его окружали. На новичка тоже обратили внимание служащие гостиницы и на первых порах отнеслись настороженно. Он как-то выделялся среди них своим усердием, замкнутостью, непривычными манерами, редкими разговорами и тем, что каждый день брился до синевы. Бритье доставляло ему удовольствие. Правда, все это относили за счет того, что он эстонец, почти иностранец, хотя и проживал в России. Не ускользнуло от сослуживцев и то, что Пери любил в одиночестве вечерами гулять по побережью. Комнату он снял на окраине города у Елизаветы Петровны Косухиной, одинокой женщины, муж которой умер. Жила она тихо и незаметно с дочерью, ученицей третьего класса, и не предполагала, что ее нелюдимый жилец однажды явится к ним и сделает довольно странное предложение — считать их мужем и женой, но без регистрации брака. Елизавета Петровна стала наводить справки о своем квартиранте, побывала у директора гостиницы, робко, не поднимая глаз, поинтересовалась, кто он такой, не пьет ли и нет ли у него жены. После этого в гостинице было только и разговоров: Михаил Карлович обзаводится семьей... Так его теперь именовали сослуживцы, вспомнившие при этом и о другом холостяке, Меретукове Исмаиле, работавшем администратором, тихом адыгейце лет тридцати, с острым пытливым взглядом. Исмаил, слушая эти разговоры, держался скованно, но директору он нравился своей скромностью и аккуратностью.

Беседуя как-то с ним, Гуляев выяснил не только степень его грамотности, но и пригодность к работе в гостинице. И чем больше Меретуков рассказывал о себе, тем внимательнее его слушал Николай Васильевич.

Отец и два старших брата Исмаила в период гражданской войны бежали с белыми за границу. Отец настаивал, чтобы с ним бежали все сыновья, но самый младший — Исмаил остался с матерью дома, в родном ауле. Ему, сыну помещика, нелегко приходилось после того, как революция смела помещичьи и монархические устои в России. Деревенская беднота не только конфисковала их землю и дома, но и требовала, чтобы Исмаил занимался полезным трудом. И хотя он не уклонялся от работы, относились к нему с недоверием.

До Исмаила доходили слухи, что его братья учатся чуть ли не в Белграде, в университете. Потом он как-то неожиданно получил из Таганрога письмо, написанное отцом. Его привез из-за границы какой-то возвращенец. В письме отец просил Исмаила пробраться в Югославию любыми путями, сообщал, что они втроем вступили в «Союз русских монархистов».

Исмаил раздумывал. С ним жила старая мать, которую он не мог бросить, а пускаться с ней в такое дальнее путешествие, как и вообще заводить переписку с отцом и братьями, не решался. Отец к тому же предлагал деньги для матери и просил сообщить адрес, на который он мог бы их перевести. Исмаил совсем испугался, так как получение денег из-за границы нельзя было скрыть.

Его положение в ауле несколько уравновешивалось тем, что он был единственным грамотным человеком. Нередко к нему обращались за помощью, когда нужно было написать какую-нибудь бумагу, прошение или письмо.

Мать Исмаила, Гошсох, урожденная Ду, происходила из богатого старинного рода, состояла в родстве с генералом Улагаем. Ее братья Мурат и Темирбей бежали после революции на собственном пароходе в Турцию.

Мурат служил в турецком генштабе, имел чин полковника, руководил русским сектором турецкой разведки. Это на него возлагал большие надежды Улагай. Мурат изыскивал все возможные пути переправы сестры в Турцию, рассчитывая на помощь Исмаила, который проявлял нерешительность и предпочитал получение официального разрешения на выезд матери.

— Тебе очень трудно придется, — осторожно отговаривал ее Исмаил. — Я и то не решился бы. Задержат... Что тогда?

— Меня горы укроют, сын мой, — говорила мать.

— Здесь наш дом. Куда нам отсюда?

— Я не могу оставаться в ауле одна. И тебя зовут отец и братья. Ты должен подчиниться зову старших.

— В ауле трудно, переедем в Анапу к Хораюкову. Он давно нас зовет к себе.

Не найдя поддержки у сына, Гошсох на какое-то время смирилась со своим положением, но настояла на переезде в Анапу. Хораюков принял гостей радушно, но просил Гошсох не распространяться о своих родственниках в Югославии и Турции, да и помалкивать о былом богатстве. Старуха была ворчлива и упряма, но на первых порах молчала. Правда, Исмаил замечал, что мать навещала соседку-турчанку Асю Алиевну, у которой познакомилась с греком Генерозовым.

— Добрые люди, — отозвалась как-то мать о своих новых знакомых в Анапе.

Эти слова, сказанные подчеркнуто и властно, насторожили Исмаила. Он знал, с каким трудом мать сходилась с чужими людьми.

Прояснилось все несколько позже, когда Исмаилу стало известно из разговоров соседей, что у Генерозова есть родственник в Турции. Сам грек это скрывал, но его сожительница Ася Алиевна кому-то по секрету открылась. Кроме того, у нее появлялись иногда заморские вещи, которыми она торговала.

...Работая в гостинице в Новороссийске, Меретуков редко бывал в Анапе у матери. Жил пока в гостинице с разрешения директора, хотя для Исмаила было не по карману снимать номер.

По наблюдениям со стороны, напыщенный, неразговорчивый портье как бы не замечал адыгейца — посматривал на него свысока и готов был преподать ему урок, как нужно работать в гостинице. Меретуков видел его предупредительное обхождение с гостями, умение вести себя с разными по положению людьми и в то же время исполнять с достоинством свои обязанности.

Выбрав как-то удобный момент, когда Михаил Карлович сидел у двери в своем кресле и скучал, Исмаил заговорил с ним.

— У вас нет на примете комнатки для жилья? Может, слышали — кто-нибудь сдает?

— Почему решил обратиться ко мне? — довольно сухо спросил его портье.

— Вы все время на людях, может, знаете, — робко объяснил Исмаил.

— Есть семья?

— Нет. Я один. Холостяк.

— Откуда приехал?

— Из Анапы. Там у меня мать живет.

Обо всем этом Пери знал, и кое-что от самого Меретукова, но теперь, используя подвернувшуюся возможность, задавал много вопросов. Дошел до отца, матери и родственников, проживавших в Турции. Ничего определенного Исмаилу не сказал, пообещал у кого-то спросить и помочь ему. Исмаил не совсем понимал некоторую отчужденность Пери и объяснял это тем, что портье, как ему говорили, претендовал на должность администратора.

Под новый, 1936 год Меретуков поехал в Анапу проведать мать — вместе провести праздник, отвезти ей деньги, хотя она в них и не нуждалась. У матери было золото, но часть своего заработка он отдавал ей аккуратно. Золото старуха берегла, сына не баловала и сама жила впроголодь.

Матери дома не оказалось. Да и грек, по словам соседей, давно уже не появлялся во дворе. В последнее время его не видно было и в городе.

 

12

Гошсох Меретукова вернулась в Анапу в дурном настроении в сопровождении турчанки. Грек не появлялся и в последующие дни. Исмаилу мать ничего не говорила, как будто совсем не отлучалась из дому.

Сын рассказывал ей о своей работе, о том, что ищет в Новороссийске комнату, добрыми словами отозвался о директоре гостиницы. Он пытался расположить мать к откровенному разговору, понимая, что ее намерения уехать за границу не увенчались успехом, предостеречь от опрометчивых шагов, которые могут принести неприятности ей и ему на работе. Только перед самым отъездом сына Гошсох стала вдруг расспрашивать о Гуляеве. Исмаил удивился тому, что мать его знала и даже утверждала, что он какой-то их дальний родственник.

— Может, я чем-то могу помочь тебе? — спросил он мать. — Или поговорить с людьми, которые тебе помогут?

— А с кем ты можешь поговорить?

— С директором.

— Попроси его, сын мой. Да сжалится надо мною и поможет аллах...

— О чем его просить?

Гошсох посмотрела на сына так, словно хотела взять с него клятву в верности. Исмаил присел около нее. Она прикрыла дверь, опасаясь, что их кто-то может услышать. За закрытыми дверями, шепотом рассказала сыну о том, что недавно получила письмо, в котором ее приглашали приехать в Батуми, в турецкое консульство, за получением документов и визы для выезда за границу.

— Кто прислал тебе это письмо? — спросил Исмаил.

— Не знаю.

— А где оно?

— У меня его отобрали в Батуми.

Мать действительно не знала, кто писал письмо, так же как и не знала, кто ее приглашал приехать в Батуми. Да и читала ей это письмо, оказывается, грамотная турчанка.

В Батуми Гошсох прожила на частной квартире около месяца и все это время от нее не отходила Ася, которая куда-то отлучалась, возвращалась, передавала ей условия получения визы и другие новости. Гошсох заставили один раз побывать в турецком консульстве. Принял ее какой-то чиновник, который сказал, что за нее старается Мурат, занимающий высокий пост в Турции, и что он надеется на положительное разрешение ее просьбы, учитывая благоприятно складывающиеся советско-турецкие отношения. Старуху совершенно не интересовала дипломатия, ей хотелось получить разрешение на выезд за границу, и она просила помочь ей.

Как ни трудно было Гошсох дойти до консульства и возвратиться домой, Ася ее не сопровождала. Для старухи тонкости предосторожностей были непонятны. Турчанка твердила об одном — получение визы дело нелегкое, долгое, волокитное. Такие уж порядки заведены в этих консульствах. Может, еще не раз придется приезжать в Батуми к туркам и снова просить визу. Как раз этого и боялась Гошсох. А чиновники в консульстве и все те, кто ей помогал, рассчитывали, видно, на то, что старуха раскошелится. В Батуме Ася настойчиво уговаривала Гошсох попросить еще раз грека Генерозова, который все может сделать. Старуха, наконец, согласилась, и контрабандист не замедлил явиться к ней на квартиру.

Грек нарисовал ей довольно мрачную перспективу, касающуюся получения визы, прямо заявил, что нужны деньги, а еще лучше — золото. Гошсох совершенно не разбиралась в процедуре получения виз, знать об этом ничего не хотела и тем более не собиралась выкладывать за какую-то визу свое золото.

Тогда Генерозов сказал, что он помогает ей по просьбе Мурата, который близко знаком в Турции с его братом Саввой.

— Люди Мурата нашли меня и попросили переправить вас за границу, — сказал Генерозов. — Сначала в Турцию, а потом в Сербию, но для этого надо много денег, — опять напомнил ей грек.

Старуха словно не слышала явных намеков на деньги.

— Все, что было, Советы отобрали, — проворчала она в ответ на назойливость Генерозова.

Гошсох с возмущением рассказывала сыну, что добрые люди хотели ей помочь выехать в Турцию, а чуть ли не Советы требовали деньги, она рассердилась и не стала с ними разговаривать, вернулась в Анапу.

Исмаил рассказал Николаю Васильевичу о своем якобы родстве с ним.

— Мать говорила, что вы — сын полковника Гуляева, который посмел жениться на русской и этим нарушил древний обычай горцев, так как его жена не исповедовала веру в аллаха и не признавала эфенди.

— Правильно. Откуда она знает? — удивился Гуляев. — От отца в свое время отвернулся весь многочисленный род. Может, и в самом деле мы какие-нибудь такие родственники? Тогда нам в одной гостинице не работать, — пошутил Гуляев.

Исмаил и в самом деле подумал, не придется ли уйти из гостиницы, и пожалел, что рассказал директору о родстве. О поездке матери в Батуми не обмолвился ни словом.

...Начальник отдела Василий Васильевич Смиренин, выслушав Крикуна, тут же начал вслух размышлять:

— Мало ли что придумает выжившая из ума старуха. Что же, мы должны теперь переключиться на нее из-за какого-то контрабандиста? Мелкий спекулянт. Дегтем, наверное, торгует.

Эта привычка начальника во всем сомневаться была хорошо известна в отделе. Он часто повторял: контрразведчик должен во всем сомневаться. В этом случае другая сторона вынуждена была доказывать свои соображения доскональным знанием подробнейших деталей и обстоятельств события, о котором шла речь. Василий Васильевич любил поспорить и, только убедившись в том, что его подчиненные все продумали, как он говорил, с точностью «до плюс-минус минута», поднимал руки вверх и произносил: «Сдаюсь, убедили». После этих слов начиналось обсуждение «стратегического замысла». Кстати, Смиренину очень нравились эти два слова, и его подчиненные старались сформулировать этот замысел не только предельно кратко, но и емко, чтобы действительно чувствовалась «стратегия».

— Наш «стратегический замысел», Василий Васильевич, — отстаивал свои соображения оперуполномоченный Крикун, — разоблачить Пери. Поэтому не мешает разобраться, откуда у грека заморский «деготь» и почему он хочет им вымазать Меретукова.

— Ну, ну, крой дальше, — сказал Смиренин.

У Крикуна возникало много всяких подозрений, а Василий Васильевич сомневался в них. При случае рассказывал ему о некоем Михал Михалыче, с которым что-то было... Об этом вспоминали каждый раз, когда заходила речь о Михал Михалыче, хотя никто толком не мог сказать, что же с ним произошло. А когда разобрались, то оказалось, что Михал Михалыч был в театре, и у него в гардеробе стащили галоши...

Сложно оказалось разобраться в переплетениях связей между матерью Исмаила, греком-контрабандистом и Пери. В этом узле был завязан и Исмаил. Кто-то же надоумил грека взяться за переброску его в Турцию! Пери? Полковник турецкой разведки Мурат Ду? Или мать, просившая грека Генерозова помочь сыну? Самое интересное, пожалуй, было то, что грек иногда останавливался в гостинице и встречался с осторожным Пери, который, казалось бы, должен сторониться грека и не «светить» себя. Правда, Василий Васильевич придерживался иного мнения: в гостинице людей бывает много, и что, мол, из того, что они поговорили. На то он и швейцар, чтобы со всеми общаться.

Исмаил не решался уйти с контрабандистом за границу, выжидал. Боязнь быть задержанным натолкнула его на мысль с кем-то поделиться, послушать старших, которые для него были непререкаемым авторитетом. Что они скажут, как отнесутся к таким намерениям?

Как ни старался Исмаил изобразить, что разговор он ведет не о себе, Пери, отступив от него на шаг, укоризненно сказал:

— Разве по такому делу советуются?

— Я только с вами, Михаил Карлович, — нашелся Исмаил.

— Наивный вы человек. Отец старый?

— Совсем старик.

— Тогда повидаться надо, — советовал швейцар. — Время идет. Каждый день нас приближает к роковой черте, а мы все откладываем на потом.

— И мать старая, — со вздохом добавил Исмаил. — Хочет, чтобы я навестил отца.

— Мать бросать нельзя.

— Как можно? — подхватил Исмаил. — Мне бы только повидать отца и братьев, получить у них деньжат, и я сразу — назад.

Как потом выяснилось, об этом разговоре Пери доложил Курту Крипшу, сотруднику германского военно-морского атташе в Москве, и получил указание самому ничего не предпринимать, прямых советов не давать, но при этом быть в курсе дальнейших планов Исмаила. Крипш предупредил Пери, что все это, может, задумали в НКВД.

Только спустя полгода другой сотрудник военно-морского атташе, прибывший на теплоходе из Одессы в Новороссийск, передал Пери инструкции — содействовать нелегальному уходу Исмаила в Турцию, но самому быть подальше от какого бы то ни было прямого участия.

— Не совсем ясно, — осторожно сказал Пери.

— Действуйте как доброжелатель, — разъяснил ему представитель разведки. — Подбросьте черкесу мысль, чтобы он держался за грека, внушайте ему, что он как раз тот человек, который может помочь ему. Нельзя упускать случая...

Через некоторое время Пери и грек распускали слух, что Исмаил увольняется и куда-то уезжает. А мать даже место называла — Харьков.

...— Мы его туда не посылаем и не должны вмешиваться в планы, которые получил грек из Турции, — подчеркнул еще раз начальник отдела. — Пусть перебрасывают, пусть конспирируют, пусть экипируют. Одним словом, не вмешиваться, но знать каждый шаг. Во-первых, мы узнаем канал переброски; во-вторых, обнаружим дыру, которую используют контрабандисты и которую нам надо контролировать; а в-третьих, может быть, разберемся со швейцаром. Пограничникам тоже полезно будет посмотреть со стороны на действия контрабандиста.

В назначенное время Меретуков появился в чайном совхозе вблизи границы, разыскал бригадира, к которому рекомендовал обратиться грек, показал ему по своей инициативе паспорт и передал привет от Георгия.

Грек появился в совхозе поздно вечером, и Исмаил сразу же, как они договорились, пошел за ним, стараясь в темноте не потерять его из виду. Иногда упускал в густых зарослях или за поворотом извилистой тропы, тогда останавливался, прислушивался и снова шел на едва уловимый шорох в лесу. Человек, за которым он следовал, хорошо ориентировался ночью в горах. Значит, заброшенная тропа, по которой они шли, была ему хорошо знакома и он по ней уже не раз ходил, по-звериному улавливая все подозрительные звуки ночного леса.

Неожиданно Исмаил натолкнулся в темноте на холодную каменную глыбу, ощутив ее машинально протянутыми руками. И в тот же момент чья-то сильная рука сжала запястье его правой руки и потянула к себе. Исмаил вздрогнул и напрягся. Не говоря ни слова, грек сунул ему в руки длинную тонкую шнуровку, и Исмаил почувствовал, что другой конец находится в руках контрабандиста. Так они шли некоторое время среди камней и валунов, пока не залегли в кустах.

— Полежим здесь до рассвета. Как только можно будет различать деревья, пойдешь один, — прошептал грек. — Не было бы тумана...

После этих слов он бесшумно отполз в сторону и там остался, скрытый темнотой.

В горах было прохладно. Необыкновенная тишина, нарушаемая какими-то призрачными шорохами, пугала Исмаила. Что-то в ней было таинственное и тревожное. Исмаил прислушивался, настороженно оглядывался вокруг, но ничего не видел. Грек не подавал никаких знаков. «Может, он даже спокойно спит, — подумал Исмаил. — Ему не привыкать. Что же заставляет этого немолодого человека жить по-звериному, на каждом шагу подвергая себя опасности?» На этот вопрос он не находил ответа. Сам он оправдывал себя тем, что шел к отцу и братьям по настоянию матери.

Неожиданно где-то поблизости хрустнула сухая ветка. Исмаил оглянулся. Рядом с ним, как привидение, вновь оказался грек. Молча, неслышно прилег рядом с Исмаилом.

— Еще полежим, — сказал он на ухо Исмаилу и обдал его запахом недавно выпитого спирта, который, наверное, был при нем постоянно на случай холода и сырой погоды.

Лежали молча. Говорить им было не о чем. Все условия грек изложил еще в Анапе, строго предупредив Меретукова поменьше расспрашивать и вообще говорить, когда они будут на границе. Он должен только слушать его и делать то, что ему говорят. В случае их обнаружения грек посоветовал за ним не бегать, а подумать о себе. По имени друг друга не окликать и, понятно, не выдавать ни при каких условиях.

Меретуков еще в Анапе пытался выяснить у грека, ради кого и чего тот рискует, предложив свои услуги в качестве проводника через границу. Грек, наверное, впервые улыбнулся, услышав этот наивный вопрос от своего подопечного. Может быть, еще и оттого появилась улыбка на лице, что Меретуков называл его проводником и добивался, чем он ему обязан.

Постепенно в легком тумане стали прорисовываться деревья.

— Повезло тебе, — проронил грек. — Такой туман — хорошо. Не останавливайся ни на секунду, даже если будут стрелять, — давал он последние наставления. — Смотри вперед. Толстое дерево слева видишь? Видишь — над другими макушка торчит?

— Вижу, — присмотревшись, ответил Исмаил.

— Оно на той стороне. Иди прямо на него. До той скалы ползком. Потом одним махом к ближним кустам, а за кустами поднимайся и дуй во всю к дереву. Давай, — опять почувствовал Исмаил на своем плече чужую широкую ладонь.

В последний момент Меретукова вдруг охватила нерешительность. Он даже оглянулся назад. Ему хотелось убежать, вернуться домой, но на него уставился своим грозным взглядом грек и спросил:

— Ты чего?

Исмаил понял, что грек может бесшумно прикончить его на месте, не дав ему даже пикнуть. Положение их было слишком неравное. Пути к отступлению были отрезаны давно, и Исмаил пополз к невидимой линии, именуемой границей, за которой было другое государство. Задыхаясь от волнения, он медленно продвигался вперед. Потом побежал.

Исмаил не знал, что совсем рядом находился пограничный наряд и наблюдал за ним.

 

13

Когда Андрей Карпович впервые увидел появившегося Меретукова, он поразился его худобе, измученному виду. Исмаил побледнел и постарел за прошедшие месяцы так, как будто прошло не меньше десяти лет. На его осунувшемся, усталом лице настороженно бегали черные глаза, ставшие сосредоточенными и задумчивыми.

— Тебя чем там кормили? — с ходу спросил Крикун.

— Где? — растерялся Меретуков.

— Ну где пропадал так долго. Почти год. Давай рассказывай.

Исмаил упрямо молчал. Потом пытался объяснить, что уезжал к родственникам в Харьков и там работал. Крикун скупо улыбнулся, поинтересовался харьковскими родственниками и фабрикой, которую назвал Меретуков, посоветовав не выдумывать сказки, а говорить все как было.

— Там чем же тебя там кормили? — повторил свой вопрос Крикун.

— Зелеными маслинами, — с видом мученика ответил Исмаил.

— Все ясно. Мой дед говорил, что после слив молотить не будешь.

Исмаил на шутку не отреагировал. Его била мелкая дрожь, но крайнее напряжение все же смягчалось от сознания того, что он наконец вернулся домой после долгих мытарств. Ему трудно было представить, что вот этот рассудительный и потому несколько медлительный, всегда себе на уме, человек, который сидит перед ним, — простой кубанский казак. Исмаил видел в нем бывалого, умудренного опытом начальника из НКВД, не зная, что Крикун занимал скромную, но самую, может быть, важную ступеньку рядового оперативного уполномоченного.

Как-то незаметно чекист сумел расположить беглеца так, что у того постепенно пропала робость, рассеялись сомнения, и он стал откровенно рассказывать, что произошло.

Андрей Карпович понимал его состояние и не торопил выложить все сразу.

— Ты отдохни малость, а потом мы засядем с тобой за разговор, — сказал он Исмаилу, видя, что тот еще не совсем пришел в себя, перескакивает с одного события на другое, все у него получается многословно и путано. Но Крикун понял главное из первой беседы — Исмаил прошел по тропе контрабандистов за границу и обратно.

Всем, кто знал об этом, не терпелось побыстрее услышать, как и с чем он вернулся. Ждал доклада и начальник отдела.

— Устал он, Василь Василич, — сказал Крикун по телефону. — Разрешил я ему отдохнуть. Пару дней... Потом доложу все подробно. А сейчас, если в двух словах, то думаю, ему можно верить.

Смиренину не понравилась такая отсрочка, но он знал Крикуна уже не один год и у него не было повода упрекнуть его в неправильном решении.

Встретившись с Меретуковым через два дня, Крикун поинтересовался, как там живется трудовому люду, что видел и слышал на той стороне, бывал ли на восточных базарах, какой курил табак, заходил ли в мечети и правда ли, что турки пять раз на день молятся.

— Каждый день пять намазов предписывает коран правоверным, а перед намазом — омовение, абдест называется. Как только с минаретов раздается призыв муэдзинов, турок ищет укромное местечко, кидает подстилку, становится на колени и творит молитву. Обращается к аллаху с просьбой помочь ему, клянется аллаху, заклинает кого-то аллахом...

— Пять раз на день, — повторил с удивлением Крикун. — А когда же они работают? Оттого так бедно и живут в своих темных закутках. У нас тоже до революции колокольный звон одурманивал православных, зазывал в церковь. Говения и посты были и разное прочее, но — чтобы пять раз на день падать на колени перед иконой, до этого у нас не доходило. Поп, правда, был толстый и поганый. Старухи последние копейки ему отдавали, а он им наказывал поститься... Да, так я отвлекся, перейдем к нашему предмету, — после небольшой паузы сказал Андрей Карпович.

Теперь он видел перед собою немного отдохнувшего, отоспавшегося Исмаила, с которым можно было вести разговор. И Меретуков стал подробно рассказывать о своем пребывании за границей, главным образом о работе с ним немца Функе.

 

— Пересказывать похождения Исмаила в Турции не буду, лучше почитай его заявление, как он сам описывает свои приключения, — сказал Андрей Карпович. — Ото, читай, а потом, если нужно, я дополню.

«...На той стороне я шел до тех пор, пока меня не увидел местный житель, — писал Исмаил. — Он отвел меня к офицеру турецкой пограничной охраны. Доставили меня в какое-то близлежащее селение, название его не запомнил, спросили — кто я такой, откуда пришел и с какой целью.

После этого первого допроса тут же под охраной доставили в небольшой городок — кажется, Хопа, за правильность названия не ручаюсь, пишу, как слышал от турок. Там меня долго допрашивали. Я рассказывал все как было: грек устроил меня на работу в совхозе, вблизи границы, где я несколько дней проработал, чтобы ознакомиться с местностью. Ждал только удобного случая бежать в Турцию, к своему родственнику Мурату Ду, который служит в турецкой армии в Стамбуле. Показал его адрес и просил сообщить ему, где я нахожусь. Через него, говорю, хотел разыскать в Турции своего отца и братьев, которые еще в 1920 году выехали из России.

Рассказывал к тому же, что отец мой помещик и до революции у нас было много земли, жили богато. Потом нашу землю отобрали, дом конфисковали. Пришлось прозябать с матерью в Анапе, потом работал администратором в гостинице в Новороссийске.

Много раз меня переспрашивали, зачем пришел в Турцию. Я повторял, что меня послала мать, хочу встретиться с Муратом, через него узнать, где мои отец и братья, может, удастся повидаться с ними. Мне ничего не приходилось выдумывать, а потому никакими вопросами запутать меня было невозможно.

Меня спрашивали, как бы я объяснил советским пограничникам, куда я иду, в случае моего задержания на границе. Сначала я пояснил, что было бы очень плохо для меня и для матери, если бы меня задержали, а потом сказал, что свое появление на границе мог объяснить только так — заблудился по дороге в совхоз, расположенный поблизости. Турки спросили название совхоза. Я им назвал. Еще раз сказал, что место для перехода границы мне указал грек из Анапы Георгий, которого они должны знать, так как он бывает в Турции.

Они не верили мне, стращали тюрьмой, если обнаружится, что я перешел границу по заданию НКВД. «А причем здесь НКВД? — возмущался я. — Найдите грека и спросите у него, как он ночью привел меня к границе!»

Несмотря на то, что я все время настаивал разрешить мне связаться с Муратом Ду или же сообщить ему обо мне, турки не торопились. Держали меня в одиночной камере больше двух недель. При мне было письмо от матери к Мурату, которое ей написала Ася. Сначала его отобрали у меня, а потом вернули.

Неожиданно в Хопа меня освободили и передали под расписку одному хозяину гостиницы, у которого я должен был работать. Выезжать из города запретили до рассмотрения моего дела.

Я выпросил у хозяина денег и с его помощью написал телеграмму Мурату, указав, что у меня есть для него письмо. Вскоре получил ответ, и у нас завязалась переписка. Я сообщил, зачем перешел границу, и приложил письмо от матери.

У меня была с собою еще фотокарточка матери. Упомянул о ней в письме Мурату. После этого стал от него чаще получать письма и деньги. Он писал, что принимает меры, чтобы ускорить разрешение на мой выезд в Стамбул. Кроме того, Мурат написал обо мне отцу и братьям, и те стали просить за меня. Они надеялись выхлопотать мне визу в Югославию. Только через два месяца переправили меня в Ризу, а потом в Трапезунд и наконец, под охраной, в Стамбул. На это ушло почти семь месяцев.

В Стамбуле меня снова посадили в камеру при полицейском управлении. На третий день ко мне явился Мурат и забрал к себе. И сразу же из разговора с ним я понял, что он причастен к моей переброске в Турцию. Он ставил себе в заслугу то, что помог мне вырваться из большевистской России.

На другой день, когда мы с ним сидели в ресторане и он угощал меня, проголодавшегося и порядочно исхудавшего за время скитания по турецким тюрьмам, я ему сказал, что вообще-то намерен возвратиться домой, к матери.

На это он мне ответил: «Если думаешь вернуться домой, то чем раньше, тем лучше. Намерение твое считаю вполне благоразумным. Что касается материальной помощи от твоих родственников, то об этом не беспокойся. Материальную сторону, а также безопасность твоего отъезда в Россию я беру на себя. А теперь ни о чем не думай, отдыхай, гуляй по Стамбулу. Если встретишься с эмигрантами или с кем бы то ни было, то не говори им о своем намерении возвратиться в Россию. Скажи, что Мурат достанет тебе визу в Югославию». О времени отъезда домой он обещал мне сообщить, когда решится вопрос.

Мурат устроил меня в гостиницу, приходил ко мне, а я иногда навещал его дома. О своей работе он ничего не рассказывал и всегда избегал этого разговора. Подолгу со всеми подробностями расспрашивал меня о матери, ее поездке в Батуми, о Новороссийске, о гостинице, о директоре, моих знакомых, зарплате, о греке и, конечно, о переходе границы. По-моему, он оставался доволен мною. Доставал из бумажника несколько лир и давал мне, как дают детям на мороженое».

 

— У нас была информация об Исмаиле, — сказал майор. — Она подтверждала, что он связался с Муратом, бывает у него в гостях, но находится под постоянным наблюдением. Для того чтобы привязать Исмаила к одному месту и провести его проверку, дядька устроил его в Стамбуле на работу. Улавливаешь?

— Улавливаю.

— Ото, читай, а что будет непонятно, я дополню.

«Однажды Мурат сказал мне, что ожидает приезда одного эфенди, после чего решится вопрос о моем возвращении в Россию. Вообще, ему нравилась моя забота о скорейшем возвращении домой. Видимо, это совпадало с его планами. В Стамбуле я познакомился с Траховыми Меджидом и Гамидом, сыновьями миллионера Трахова, бежавшего за границу из Екатеринодара в 1920 году. Определенных занятий у них нет, проживают те деньги, которые лежали у них в иностранных банках. Встретился мне как-то бывший офицер Магукаров из аула Ассакалай, владелец мастерской по ремонту кузовов автомобилей. Он познакомил меня с черкесом Гатагогу, приехавшим из Чехословакии, по профессии юристом, якобы членом Кубанской казачьей рады.

Эти люди рассказали мне о внуке Шамиля. Его называют там министром без портфеля и посмеиваются над его потугами организовать движение за независимость горцев Северного Кавказа. Этот Шамиль призывает горцев к восстанию против Советской власти, пытается, как мне говорили, собрать всех выходцев из Северного Кавказа и послать их на помощь восставшим. Меня расспрашивали с серьезным видом, как идет подготовка к восстанию. И крайне удивлялись, что никаких признаков подготовки восстания я не видел и не слышал. После этого мои земляки всякий интерес ко мне потеряли, с Шамилем знакомить не стали, хотя мне и хотелось на него посмотреть. О намерении возвратиться домой я им не говорил и поэтому, наверное, в «Комитет независимости Северного Кавказа» меня не приглашали. О работе этого «Комитета» ничего интересного не слышал, кроме того, что «Комитет» занимается переброской людей на Северный Кавказ опять-де для поднятия восстания в Чечне.

На втором месяце моего пребывания в Стамбуле Мурат вдруг предложил мне устроиться контролером на одном из стамбульских пляжей. Пришлось согласиться.

Некоторое время вместе со мною работал на пляже контролером Гатагогу. В разговорах много раз напоминал, что считает себя социалистом и что ему не нравятся порядки в Турции и поэтому он не раз даже подумывал, не вернуться ли ему на Кубань. Спрашивал совета. Через месяц он куда-то исчез. Больше я его не видел.

Некоторое облегчение я почувствовал после того, как получил письмо от отца из Югославии. Он мне переслал письмо, в котором ему писали из Анапы, что я уехал в Харьков устраиваться на работу. Это письмо я показал Мурату. «Твое отсутствие дома никем не замечено и никто не знает, что ты в Турции, — обрадовался Мурат. — Теперь я спокоен, что о твоем пребывании здесь большевики не знают, и надо поторопиться с твоим возвращением». Я в свою очередь просил Мурата отправить меня к отцу и братьям. За этим я границу перешел, рисковал... Мурат не был заинтересован в моей поездке в Югославию (как просил отец), а насчет материальной поддержки сказал, что он тоже в состоянии оказать помощь. В этом разговоре он впервые сказал, что служит в чине полковника и располагает деньгами. Я заметил, что он ни разу не заводил разговора о переезде матери в Турцию.

Однажды Мурат приехал на пляж, предложил мне рассчитаться и распространить слух о переезде в Чаталджу, что я и сделал. Я все больше догадывался о планах Мурата, но не понимал, почему он тянет. Мне хотелось быстрее вернуться домой».

Заявление Исмаила было бедно подробностями, не касалось «восточной экзотики», но написал его, по-моему, правдиво. У меня появилось много вопросов. Ответы на них я мог получить только в дополнениях майора Крикуна.

 

14

...Вечером, в назначенный час, за Исмаилом к гостинице подъехал на автомашине полковник Ду. Они долго петляли по узким кривым улицам Стамбула, пока не остановились у невзрачного особняка с темными окнами. Исмаил плохо ориентировался в чужом городе и не знал, куда его привезли. По дороге Мурат сказал ему, что представит господину, о котором он раньше упоминал. Предстоял серьезный разговор, от которого зависело многое — материальная помощь и дальнейшая судьба Исмаила и его матери Гошсох. Так понял Исмаил Мурата.

— Человек этот очень влиятельный и деловой, — предупредил Мурат.

— Он знает меня? — спросил Исмаил.

— Да, я ему кое-что рассказывал.

— Зачем?

— Он раньше меня знал о том, что ты собирался в Турцию, и просил меня познакомить с тобой. Я с ним поддерживаю коммерческие отношения и уверен в расчетах со мною.

— Кто он такой?

— Не советую задавать лишних вопросов. Он этого не любит. У него может сложиться невыгодное для нас мнение.

Мурат многое не договаривал. Все это настораживало Исмаила. Раздражали официальность родственника и его недомолвки, в которые он не посвящал Меретукова. И сейчас, перед тем как зайти в комнату к незнакомцу, он думал о том, что Ду мог бы сказать, о чем пойдет разговор, мог бы по-родственному дать ему совет, как вести себя. Однако этого не случилось, и Меретуков предстал перед высоким стройным блондином средних лет, который с едва заметной улыбкой поздоровался, но не встал и руки не подал, а указал на кресло напротив себя и тем самым определил каждому свое место в предстоящей беседе.

Блондин без всяких вступлений, сразу предложил Исмаилу на русском языке рассказать о себе. Потом расспрашивал о Кубани, больше всего интересовался возможностью Исмаила переехать на жительство в Краснодар и устроиться там на работу. Несколько раз он возвращался к знакомым и родственникам Исмаила и его матери, интересовался их положением, которое они занимали до революции и в последние годы.

С особым вниманием слушал Исмаила, когда он рассказывал о гостинице в Новороссийске. Предложил дать характеристику работникам, с которыми ему приходилось работать. Исмаил в их числе назвал и Михаила Карловича.

Потом важный, холеный незнакомец экзаменовал Исмаила по военным вопросам и, убедившись в его некомпетентности, обратился к Ду, заметив насмешливо:

— Я думал, он — боевой комсомолец, а он оказался кислым парнем. Надо его как следует подготовить, чтобы он отличал танк от самолета.

Никаких деловых предложений не последовало, но на следующий день была намечена встреча. Ду попросил Исмаила обождать его около машины, а сам на некоторое время задержался у блондина. Потом снова долго колесили по незнакомым улицам вечернего города. Оба молчали, пока Мурат не остановил машину вблизи гостиницы. Исмаил поинтересовался господином, который с ним так долго беседовал.

— Могу только сказать, что он немец. Больше ничего, — сказал Мурат.

Договорившись на следующий день встретиться, Исмаил направился в гостиницу, а Мурат сразу уехал.

Первые дни пребывания в Стамбуле, заботливое внимание Мурата, отдельный номер в этой гостинице с чистой постелью после зловонных казематов турецких тюрем, прогулки по шумному восточному городу, новый костюм, белая рубашка, модная шляпа и турецкие лиры в кармане показались Исмаилу раем, с которым ему не хотелось расставаться. Он наслаждался беззаботным существованием и от легкого опьянения появилось даже желание не торопиться домой. Работа на пляже подействовала отрезвляюще. Теперь, раздумывая о встрече с блондином, так и не сказавшим, кто он такой, Меретуков постепенно обнаруживал всю ту мишуру, которой окружен был в Стамбуле.

Утром Исмаил, как всегда, отправился в ближнюю кофейню. Она ему нравилась — небольшая, уютная, пропитанная ароматом кофе и запахом хорошего табака. Стоило сюда войти, как к столику сразу же спешил хозяин с чашечкой кофе. Но на этот раз даже такое внимание хозяина кофейни показалось Исмаилу подозрительным.

Среди смиренных мусульман — посетителей кофейни, сонно перебиравших четки или бормотавших молитвы, наверняка были люди Ду, которые не спускали с него глаз. Один из них, услышав призыв муэдзина к молитве, поднял вверх руки и стал умолять всевышнего отпустить его грехи за пропуск очередного намаза:

— Аллах, помилуй раба твоего...

«Наверное из-за меня приходится правоверному грешить перед аллахом, — подумал Исмаил, — заботы у него нынче совсем другие...»

...А немец между тем все продумал и действовал с педантичной точностью. После первой беседы он уже потирал руки и благодарил Ду за то, что тот доставил из России такого кроткого человека. Будет что доложить начальству в Берлине!

В последующие дни их встречи следовали одна за другой и каждый раз на новом месте. Ду больше на них не присутствовал.

Однажды они встретились днем в полупустом загородном ресторане. И судя по тому, что немец заказал, кроме кофе, по крохотной рюмке коньяка, Исмаил догадывался о необычности этой встречи.

— Нам известны многие перебежчики из бывших, — как-то сразу начал немец. — Они ищут у нас работы и даже готовы возвратиться в Россию, но я лично им не верю по той причине, что среди этой публики более половины — большевистские агенты. Нас они, конечно, не смогут провести и не получат у нас никакой работы. Что касается вас, то полковник Ду за вашу верность старинному роду ручается. Заверений полковника Ду мне вполне достаточно. Работа, которую я хотел бы вам предложить, надеюсь, заинтересует вас, ибо она преследует цель не только освобождение России (черт с ней, с Россией! Чем она будет слабее, тем для нас лучше). Мы предлагаем вам быть союзником в освобождении народностей Северного Кавказа от большевистского ига. Я полагаю, что вас как молодого черкеса мое предложение должно захватить. Я предлагаю вам эту работу с определенной уверенностью и рассчитываю на ваше понимание, так как имею дело с сыном человека, у которого Советы отобрали все и обрекли вас и вашу почтенную мать на полуголодное существование, без собственной крыши над головой.

Исмаил, подавленный этим словоизвержением, все же понимал, что собеседник живет старыми понятиями, плохо представляет положение дел. Только за границей он услышал разговоры о подготовке к восстанию на Северном Кавказе и других намерениях эмиграции. Дома об этом он давно уже ничего подобного не слышал.

— Все это очень трудно, — имея в виду предлагаемую работу и рассуждения немца, сказал Исмаил. — Народы живут все там же, в России. Как же можно их освободить?

— Мы позаботимся об этом. А вы нам помогите.

Немец смотрел в упор на Исмаила и ждал от него ответа.

— Вы думаете, что я смогу что-то сделать для этого?

— Уверен.

— Извините, я не знаю, как вас называть, мне трудно сразу вам дать ответ. Мне бы не хотелось вас подвести. А я не представляю, что мне придется делать. В Новороссийске у меня нет никакого пристанища, я бросил там работу. Надеялся получить от родственников материальную помощь. Мать не поймет, зачем я уходил, если вернусь с пустыми карманами.

— О, сразу столько вопросов.

— Вы предлагаете мне дело непростое, — сказал Исмаил.

— Можете называть меня господином Функе. Мне нравится, что вы серьезно воспринимаете мое предложение. Надеюсь, что и впредь вы будете со мною откровенны. Мы не останемся в долгу, однако размеры материальной помощи будут зависеть от того, насколько успешно вы будете справляться с нашими поручениями. Ничего сложного в них нет, но работа связана с наблюдательностью, с умением добывать нужные нам сведения и, разумеется, с некоторым риском.

Исмаил хотел еще что-то сказать, но Функе его опередил вопросом:

— Ну так как?

Исмаил, обдумывая сделанное предложение, долго молчал.

— Наш принцип: работу выполнил — получи деньги. Но одна работа оплачивается выше, другая ниже. Одна вещь стоит дорого, другая — дешево, — разъяснял немец.

Функе, умело используя все то, что собрал о Меретукове, принуждал его, не давал опомниться. Рисовал самые мрачные картины, вплоть до тюремного заключения на долгие годы в случае отказа от его предложения.

— Не видать тебе аула, как своих ушей. Так, кажется, говорят русские, — сказал Функе. — И матери не видать.

И Исмаил сдался.

Только после этого немец с показным удовлетворением и отчасти театрально поднял крошечную рюмку за предстоящую успешную работу.

— Из многих наших людей, находящихся в России, — сказал между прочим Функе, — некоторые не хотели бы уже работать. Когда я вижу, что тот или иной пассивно относится к делу, пишу ему, что если он не будет работать, то я сам донесу в НКВД. И я это могу сделать в любое время.

Функе еще долго распространялся на эту тему, но ни разу не сказал, кого именно и какую разведку он представляет. Немец заказал еще по рюмке коньяка, предложил Исмаилу написать тут же краткую биографию, подписав ее «Селим».

Вопросов от Исмаила было мало. Задумываясь над этим, Функе объяснял это тем, что полковник Ду основательно поработал со своим племянником, что в Югославии как заложники остаются отец и два брата Исмаила, что Советской властью он доволен быть не может и, наконец, у него есть стремление заработать. «Деньги, деньги, деньги... — мысленно заключил он. — Все объяснение — в них». Функе, видимо, очень торопился завершить вербовку Исмаила. Встречи назначал через день, обучал Исмаила сбору информации о частях Красной Армии.

«Функе принес мне книгу на русском языке «Устройство Вооруженных Сил СССР», кажется, Вишнякова и Архипова, — писал далее Меретуков. — Предложил мне внимательно прочитать, а потом экзаменовал по этой книге. Предложил установить место дислокации штаба нового корпуса, якобы находившегося на Кубани, собрать сведения об авиачастях. Их номера, фамилии и имена командиров.

В артиллерийских и пулеметных частях узнавать численность красноармейцев, орудий и пулеметов, калибр, чем перевозятся орудия — лошадьми или тракторами, тип тракторов. Установить, выходила ли воинская часть на маневры, и характер маневров. В отношении бронечастей выявить их номера, количество и тип машин.

В процессе выполнения этих заданий настойчиво рекомендовалось добывать подлинные документы.

Функе дал понять, что если будут добыты стоящие материалы, то за ними, возможно, придет человек, которому я должен их передать. Кто придет, он мне не сказал. Пришедший должен назвать мой псевдоним и передать привет от моего брата Хазрета.

О собранных сведениях сообщать тайнописью, раствором хинина.

Письма направлять в Югославию, в адрес моего брата Хазрета и только в крайнем случае можно написать в Стамбул, почта Кутусу, 258, Селме Ханум.

Ответные письма будут приходить от имени Селмы Ханум, выступающей дальней родственницей моей матери. После этого был завершающий инструктаж. Мне было предложено не возвращаться в Новороссийск и Анапу, а переселиться в Краснодар, устроиться на работу, связанную с разъездами. За выполнение данных мне заданий обещал присылать на имя матери деньги и посылки из Югославии от имени отца и брата. Обещал также в следующий раз устроить мне поездку в Югославию к отцу».

На этом обучение закончилось, оставалась переброска в Советский Союз. Исмаил высказывал Функе всякого рода опасения, связанные с переходом советской границы.

— Мучиться вам не придется, — успокаивал его Функе. — Во-первых, дорога уже знакома, во-вторых, полковник Ду позаботится, чтобы никаких препятствий турецкие власти не чинили, а оказывали полное содействие. В-третьих, у полковника есть надежный маршрут.

В последний день Функе вручил Исмаилу под расписку 500 рублей и золотые часы с цепочкой. Мурат же ему ничего не дал, кроме добрых пожеланий для матери, наказав ей молиться аллаху и просить у него защиты от всех бед.

— Вы вернулись откуда? — прощаясь, спросил Функе. И сам ответил: — Из Харькова! Не забудьте.

— Нет.

— А если забудете, — выдавил из себя неестественную улыбку Функе, — напишу в НКВД.

 

— Прочитал? — спросил меня майор, когда я зашел к нему.

— Прочитал. Спасибо.

— А мне тогда и спасибо не сказали, после доклада начальству, — заметил Андрей Карпович. — Я не обиделся. Ото, моя работа.

Увидев на моем лице недоумение, майор сам начал рассказывать о разгоревшемся споре у начальника отдела.

...— Что получили? — добивался Василий Васильевич ясного ответа. — Завербованного немцами агента. Правда, по своему положению он может собирать только то, что где-то видел, от кого-то слышал.

Начальник отдела, как всегда, разбирал по косточкам все плюсы и минусы, долго размышлял вслух. Закончил вопросом:

— А что мы от этого будем иметь?

— Разоблачение Пери, — сразу ответил Андрей Карпович, даже привстав на стуле. — А грек? Один грек чего стоит!

— Кстати, где он сейчас? — спросил Смиренин. — Ты садись.

— Глаз с него не спускаем, — присаживаясь, сказал Крикун. — Навар есть и — крепкий.

— Может, когда и будем снимать вершки, — сказал Василий Васильевич, — а пока надо думать, что делать дальше.

Разговор продолжался долго, выкурено было немало папирос. Андрей Карпович уже не раз ловил себя на мысли, что Василий Васильевич предостерег его от поспешных шагов. Он уже согласился с тем, что надо, пожалуй, выждать, не проявлять торопливости, дать как-то понять на ту сторону, что Исмаил надежный агент, а потом можно перейти в наступление.

— ...Что скажешь на это? — прищурив глаз, спросил меня Андрей Карпович после этих разъяснений.

— Мне трудно судить. Если можно, хотелось бы посмотреть, как дальше развивались события. Может быть, как раз там и лежит что-нибудь об Амурском.

— Посмотри... Если даже ничего не найдешь, тебе это полезно.

Андрей Карпович тут же пригласил Ангелину Ивановну и сказал ей, чтобы она поискала для меня еще какие-то материалы.

 

15

Утром майор Крикун позвал меня к себе в кабинет и передал мне телефонную трубку. Звонил Георгий Семенович.

Я доложил ему о работе, сказал, что скоро кончаю, а о результатах расскажу, когда приеду. Он просил не задерживаться, так как интересовалось начальство. Мне и самому уже хотелось быстрее вернуться домой.

— Вот вам последнее, что есть, — с ноткой сожаления сказала Ангелина Ивановна, передавая мне объемистые бумаги в потертой обложке.

— Спасибо. Прочту и сразу уеду домой.

— Не нравится у нас?

— Не нахожу того, что ищу. Тут много интересного, но...

— Найдете. Кто ищет, тот всегда найдет.

— Вы уверены?

— Уверена, — смутилась она и с набежавшим румянцем на щеках поспешила выйти из кабинета.

Я уселся за стол, обитый васильковым сукном, пододвинул к себе чистые листы бумаги для заметок и приготовился к чтению, но не мог сосредоточиться. Вспомнил слова Андрея Карповича об Ангелине Ивановне: «От природы умная». А она мне говорила о том, что начальник у нее строгий, но справедливый человек, очень читающий, причем читает что попадает под руку, а признает только Гоголя. Говорит, что много развелось писателей, пишущих по отраслям промышленности.

— Вы поговорите с ним о Маяковском, — как-то намекнула мне Ангелина Ивановна. — Только я вам ничего не говорила, а то он рассердится. В столе у него лежат стихи Маяковского. На совещаниях он достает их, обязательно прочтет строчку. Однажды он где-то слышал его выступление и с тех пор признал «агитатора, горлана — главаря».

Мне пришлось признаться, что я люблю Лермонтова. И каждый раз, когда она заходила ко мне в кабинет, у нас невольно возникал разговор о литературе. Ангелина Ивановна удивительно тонко чувствовала лирику Тютчева, Фета, Баратынского и многие их стихи знала наизусть. Жаль, что у меня не было времени на эти беседы.

Мне надо было дочитать материалы, чтобы не оставалось белых пятен, хотя я уже в общих чертах, со слов Андрея Карповича, представлял развитие невидимого поединка с резидентурой абвера в Стамбуле. Не видны были только скромные труженики, которые все это делали. Не было в бумагах их забот и радостей, не было огорчений, не было раздумий, переживаний. А они жили, как и все живут, занятые, как никто другой, день и ночь своим делом.

 

— ...Обстановка тогда сам знаешь какая была, — напомнил мне Андрей Карпович. — «В воздухе пахло грозой», шпиона надо было быстрее упрятать за решетку, хотя и подписали мы тогда договор о ненападении. А кто ему верил, Гитлеру? Никто! Меня тот договор тогда так ошарашил, что я ходил за разъяснением к нашему парторгу. Он в райкоме бывал и знал больше. Да что я, повыше меня не все понимали. Гитлер еще больше стал куражиться. А турки заглядывали ему в рот. Договор с Германией подписали когда? — спросил меня Крикун.

— В августе.

— А в сентябре в Москву пожаловал турок Сараджоглу, чтобы сорвать этот договор, втянуть нас быстрее в войну с немцами. Так хотелось англичанам и французам. Не удивительно, что Функе в Стамбуле только для виду конспирировался. Полковник Ду находился у него под пятой. Они вместе работали против нас. Пример — вербовка Исмаила. Вообще, турки тогда сидели на двух стульях. То они с англичанами и французами, то с немцами. Выжидали...

Я слушал Андрея Карповича, и мне передавалось его возмущение мелкой игрой тогдашних правителей Турции, Англии, Франции, проникнутой ненавистью к Стране Советов. Он помнил до мельчайших подробностей приметы страшной грозы, которая приближалась к нашим границам в сорок первом. И, рассказывая, мрачнел, переживал, как свое личное горе.

Высказав наболевшее, он перешел к Пери, одному из ревностных служак фашизма, который все же посетил в Краснодаре знакомого по совместной работе в гостинице Исмаила. Посещение не вызвало ни у кого подозрений, кроме оперуполномоченного, сержанта госбезопасности Крикуна.

Произошло оно лишь через три года после возвращения Исмаила из-за границы. И все это долгое время Андрей Карпович терпеливо ждал осторожного и расчетливого Пери, внешне скромного служащего гостиницы.

Трудно было Крикуну удержать себя от применения быстро действующего катализатора для ускорения реакции Пери. На страже все время стоял начальник отдела, сдерживавший горячность оперуполномоченного, хотя вышестоящее начальство при случае и напоминало о затяжке ареста этого шпиона, пристроившегося в городе на Черноморском побережье.

С большим разочарованием слушал Крикун рассказ Исмаила о неожиданном приходе к нему Пери. Приезжал он в Краснодар на какую-то базу получить постельное белье для гостиницы. В Новороссийске ему кто-то сказал, что Меретуков работает в системе потребкооперации, разъезжает по всему Северному Кавказу, и он пришел с ним поговорить как со старым знакомым, которого давно не видал. Расспросить о работе, о зарплате. Говорил, что ему порядочно надоели ночные смены в гостинице и он хотел бы найти для себя другую работу. Приглашал Меретукова в Новороссийск, обещал предоставить номер в гостинице. Разговор ни к чему не обязывал ни того, ни другого.

— Так ничего и не сказал? — удивился Крикун.

— Нет, — пожал плечами Меретуков.

— Да-а, — разочарованно протянул оперуполномоченный. — Зачем-то он нашел тебя... Но зачем?

— Интересовался, можно ли у нас устроиться на работу.

— Это предлог. Хитрая, старая лиса.

С нелегким настроением Крикун после беседы с Исмаилом зашел в кабинет начальника отдела.

— Так что нового? — поинтересовался Смиренин, не отрываясь от бумаг.

— Приезжал, но ничего не сказал, — виновато проронил Крикун.

— Как? — не поверил Василий Васильевич.

— Приглашал в Новороссийск, но так, между прочим...

— Пусть едет, заодно покупается в море, — сказал Смиренин.

Последовавшая за этим через некоторое время поездка Меретукова в Анапу и Новороссийск ничего не дала, хотя Исмаил ночевал в гостинице и встречался с Пери, который по-прежнему ревностно исполнял теперь уже обязанности администратора и только для вида, как бы продолжая начатый в Краснодаре разговор, поинтересовался у Меретукова, часто ли ему приходится бывать в командировках, не надоедают ли разъезды, дорожные неудобства.

Крикун вновь переспросил Меретукова, с какой стати Пери завел разговор о командировках. Исмаил припоминал все до мельчайших подробностей и пересказывал. Этот небольшой штрих был единственным моментом, который был непонятен Крикуну. О нем Андрей Карпович доложил начальнику отдела и услышал:

— Не проявляйте излишней торопливости и навязчивости.

Опять потянулись долгие месяцы ожидания. Уже было установлено, что Пери живет по чужим документам, что он иностранный специалист, прибывший из Америки, собирает шпионскую информацию о военных объектах на Черноморском побережье, встречается с представителями германского посольства в Москве, но для ареста и следствия нужны были еще новые конкретные факты и доказательства.

— Чужие документы — это что? Не доказательство? — сердился Крикун. — А то, что он участвовал в переброске Исмаила в Турцию, вступив в сговор с контрабандистами, — тоже не факты? А его встречи с сотрудником германского посольства Крипшем и «прогулки» у военных объектов — это что? Не шпионаж?

Правда, Крикун надеялся на новый приход Пери к Исмаилу. Но с указанием начальника пришлось смириться.

 

— Я-то не согласен был с политикой этакого невмешательства, — объяснял мне Крикун. — Но что сделаешь? Приказ есть приказ. Начальству тоже видно, что оно делает. По ночам обдумывал разные варианты, а утром шел со своими предложениями.

 

— Один думал? — после одного из докладов спросил Смиренин Крикуна. Ему что-то не понравилось в его предложении.

— Один, — твердо ответил сержант госбезопасности и приготовился отстаивать свою инициативу.

— На кого расчет? На Функе? — Смиренин смотрел на Крикуна с затаенной в уголках губ улыбкой.

— Василь Василич, так мы же не знаем, Функе ли он... Ото, наверняка не Функе, а какой-нибудь Думке. Что он, умнее нас?

— Значит, Думке принимаешь не за опытного противника, а за несмышленыша, готового клюнуть на голый крючок. Сколько уж раз говорилось, что надо всегда исходить из того, что противник на этом деле собаку съел! А мы ему предлагаем залежалый товар из старого сундука.

— Пошлем затравку, орешек для проверки их зубов. Пускай попробуют раскусить, раз они такие умные. Посмотрим на клев. На рыбалке — оно как? — пустился в рассуждения Крикун. — То клюет, то не клюет, когда как.

К тому времени было установлено, что прогулки Пери совершал примерно по одному маршруту в любую погоду в одно и то же время. Рассчитывал, видимо, приучить тех, кто им интересовался, к однообразию своей жизни, и показать, что каждый день повторяет одно и то же, работает и отдыхает — вот и вся его жизнь. Но каждый раз маршрут его прогулок проходил мимо важных объектов, за которыми его хозяева наказали ему смотреть постоянно, невзирая на погоду.

— Зима тридцать девятого — сорокового годов выдалась суровая, часто налетал норд-ост, — продолжал рассказывать Андрей Карпович. — А он — немец, к теплу привычный. Казалось бы, куда ему на мороз? Сиди в своем закутке и потягивай кофий! Да не тут-то было. Не зря Василь Василич называл его «верноподданным». В мороз и в стужу его, видите ли, тянуло на прогулку. На маршруте он и вытягивал шею, как тушканчик. Между прочим, очень любопытный зверек. Охотники что только не выделывают перед ним, чтобы заинтересовать его, выманить из норки. Ото, у нас тоже была охота...

По ходу этих пояснений Андрея Карповича я иногда уточнял интересовавшие меня детали только лишь для того, чтобы он слишком не уходил в сторону от главного направления, но майор не прерывал свой рассказ, как бы совсем и не слышал, о чем я его спрашивал.

Он напомнил мне, что в холодном январе 1940 года генералы фашистского вермахта уже готовились к вторжению в Данию, Норвегию и другие страны. К этому времени кованый фашистский сапог топтал земли Австрии, Чехословакии, Польши. А Франция и Англия вели «странную войну» против Германии, прилагая куда больше усилий для направления экспедиционного корпуса в Финляндию против нашей Красной Армии.

Легкие парадные прогулки фашистского вермахта на Западе окончательно вскружили голову распоясавшемуся фюреру и его генералам, породили уверенность у каждого ефрейтора и фельдфебеля в успехе их разбойничьих планов на Востоке.

— Гитлер и его компания окончательно обнаглели, — сказал Андрей Карпович. — По зубам им тогда никто еще не дал, и они возомнили себя сверхчеловеками. Это я к тому, что абвер тоже наглел с каждым днем. Канарис старался перед фюрером, насаждал резиндентуру у советских границ, требовал от своих подручных информацию о положении дел у нас. «Официальные немецкие шпионы» — военный и военно-морской атташе германского посольства в Москве зачастили к нам на юг под видом прогулок по Черному морю.

 

Зашевелился и Пери, которому было поручено смотреть за кусочком нашего побережья.

Второй раз ему не пришлось искать адрес Исмаила. Убедившись в том, что в квартире никого нет, Пери довольно смело вошел в комнату Меретукова и заявил подчеркнуто официально:

— Мне поручено встретиться с вами.

Исмаил хотя и был предупрежден о возможности такого визита, но сразу как-то растерялся. Его удивило то, что Пери назвал псевдоним, присвоенный Исмаилу в Стамбуле. А Пери расценил это состояние Исмаила как вполне естественное и нисколько не удивился его волнению. Дальнейший разговор был предельно кратким. Пери предложил встретиться на вокзале.

— Я сам к вам подойду, — сказал он и сразу же покинул комнату Исмаила.

Исмаил немедленно сообщил Крикуну об этом посещении. События на вокзале проходили под наблюдением оперативной группы в составе Смиренина, Крикуна и других.

 

— Исмаил, видя нас, действовал смелее, но все равно волновался, — рассказывал Андрей Карпович. — Да и мы тоже волновались. Не каждый день и даже не каждый год можно увидеть такое. Живой шпион, тощий, аккуратно выбритый немец с потертым портфелем в руках, толкался на вокзале и посматривал издали на Исмаила. Потом подошел к Исмаилу у расписания поездов и, не поворачивая головы, сказал, чтобы он трамваем ехал в близлежащий сквер за железнодорожной насыпью.

— Опытный шпион, а действовал примитивно, да и не совсем логично, — высказался я.

— Я рассказываю то, что было, — буркнул Андрей Карпович. — Ничего не прибавляю и ничего не убавляю. Думаешь, если он немец, то такой умница, что хоть на божницу его?

— Я просто рассуждаю по поводу его действий.

— И я не считаю его дураком. Посоветовались мы с Василь Василичем и решили задержать его. Провели обыск. Дома в тайнике обнаружили полевую карту района Новороссийска с пометками. Хорошее доказательство!

 

16

В первые дни ареста Пери Мико Карлович, он же Кемпке Клаус Карлович, твердил на допросах, что с его арестом произошло досадное недоразумение, угрожал непременно позаботиться о привлечении виновных к ответственности, если следователь будет и дальше держать его взаперти, в следственном изоляторе. Потом попытался договориться со следователем, чтобы тот отпустил его на свободу по-хорошему, обещая взамен не требовать свидания с прокурором и замять недоразумение с его арестом...

В ответ на свои просьбы Пери-Кемпке увидел на лице следователя едва заметную улыбку. Тогда в ход была пущена последняя и опять-таки довольно наивная для шпиона с большим стажем мольба отпустить его под подписку о невыезде по причине плохого состояния здоровья. Обещал явиться по первому требованию следователя.

Старший лейтенант госбезопасности Василий Васильевич Смиренин, которому перевалило уже за пятьдесят, как никто другой знал Пери-Кемпке, и поэтому ему поручили расследование уголовного дела. В следственных вопросах он разбирался не хуже следователя, имел свой тактически грамотный почерк ведения допросов. Василий Васильевич внимательно выслушивал Пери, отмечал про себя малейшие оттенки в его поведении, видел, что за всеми его просьбами кроется растерянность, которую он с трудом скрывал, стремление ухватиться за ту самую спасительную соломинку.

С каждым днем пребывания в камере Пери заметно сдавал занятые им позиции — свою напускную важность и даже снисходительность к следователю. Что же касается высказанных им просьб, то Смиренин отнес их на счет полного незнания процессуальных норм ведения следствия и примитивности его гражданской подготовки. Видно, Пери слишком был уверен в себе и не ожидал ареста. Всего за месяц до ареста чекисты вновь зафиксировали его встречу с сотрудником военно-морского атташе Германии в СССР.

Пери вел себя беспокойно. По ночам не спал. Вскакивал с топчана и метался по тесной камере. Он понимал, что помощи ему ждать не от кого, германский рейх за него не замолвит ни одного слова. Посольство, консульство, официальные представители военно-морского атташата умоют руки и будут уверять советские власти, что они не знают никакого Кемпке-Пери.

И еще Пери выводила из терпения мягкая спокойная улыбка следователя. Смиренин не повышал голос, к великому удивлению арестованного, не угрожал никакими карами, а вел с ним как бы беседу на допросах. Из всего этого Пери заключил, и не без основания, что следователь не выдает никакой озабоченности, уверен в своем успехе. От арестованного, когда он остается один на один со следователем, трудно скрыть малейшую раздражительность, неуверенность. Каждое движение, акцент каждого вопроса и слова на допросе не ускользают от него.

Уже на нескольких допросах следователь не высказывал сомнений в его показаниях, а добросовестно записывал все то, что он ему рассказывал из своей биографии. Это в свою очередь начинало беспокоить Пери, так как все, что он говорил о себе, не выдерживало тщательной проверки, если не считать работу в совхозе и последнего года, проведенного в эстонском селении под Сочи.

Поняв всю бесперспективность своего запирательства, Пери сам попросился на допрос. В кабинет вошел обмякшим, сидел на табуретке с опущенной головой, совсем не так, как это было в первые дни.

— Ну, рассказывайте. Слушаю, — сказал Смиренин. — Куда за кислым молоком ходили?

Пери вздохнул при упоминании кислого молока, но словно не обратил внимания, начал давать показания издалека:

— Впервые в Россию я приехал в тысяча девятьсот пятнадцатом году. До этого работал в типографии отца в Магдебурге на Эльбе.

— Вернемся к пятнадцатому году. Как случилось, что вы попали в шпионы?

Пери поморщился. Ему не нравилось это слово.

— Совершенно случайно. В типографии подпольщики печатали листовки. Об этом стало известно в полиции. Однажды полиция обыскала типографию и увезла с собой нескольких рабочих, в том числе и меня, несмотря на протесты отца. Отпустили меня после того, как я назвал лиц, которых подозревал. Видимо, полиция рекомендовала меня в разведку... Потом я приехал в Россию.

— Как это приехал? — спросил Смиренин. — Между Россией и Германией тогда шла война.

— Да, конечно. Меня перебросила германская разведка через Швецию и Финляндию под видом одного из русских подданных, которые интернировались в те годы из Германии в Россию.

— С какой целью?

— Мне дали несколько писем. Некоторые я должен был вручить лично адресатам в Петрограде, а часть послать по почте. Это задание я выполнил. Кроме этого, мне было приказано обосноваться на жительство в русской столице и собирать сведения о петроградском военном гарнизоне и береговых укреплениях. Донесения отправлять по данному мне адресу в Швецию. Мне приходили письма на «до востребования», на предъявителя рублевой ассигнации с обусловленным номером.

— Под какой фамилией вы жили в России?

— Гельзинг.

— Это настоящая ваша фамилия?

— Да. Кемпке я стал перед отъездом в Россию в тридцать втором году.

— Продолжайте.

— Я работал тогда против царя, поэтому рассказываю все откровенно и не считаю это за преступление.

Пери напряженно посмотрел при этом на следователя, пытаясь понять, какое впечатление произвели на него эти слова. Про себя он надеялся, что «работа против царя» будет засчитана в его актив. Не дождавшись никакой реакции следователя, Пери продолжал:

— А как только в России произошла революция, сразу направился домой. Мне с трудом удалось выбраться за границу, через Новороссийск в Турцию.

— Не потому ли вы снова прибыли в Новороссийск?

— Стечение обстоятельств... Мне было предложено здесь обосноваться на жительство.

— Все по порядку. Итак, вы покинули Россию...

— Из России я прибыл в Константинополь, а оттуда перебрался в Америку.

— А почему не в Германию?

— В Германии к тому времени тоже произошла революция, и я решил не возвращаться в фатерланд. Революцию я видел в России и отлично представлял, что это такое.

— Чем занимались в Америке?

— Найти работу в Сан-Франциско, где я остановился, было чрезвычайно трудно. Целый год жил на случайные заработки. Потеряв всякую надежду получить работу, я уехал в Южную Америку, где пробыл до тысяча девятьсот двадцать четвертого года. Скитался по разным странам, большей частью работал сезонно на кофейных плантациях, где в то время еще существовало рабство. Я его вынести не мог и вернулся в Штаты, прямо в Нью-Йорк, разыскал германское консульство и рассказал о своей связи с германской разведкой с пятнадцатого года и о своей работе в России.

— Значит, предложили сами свои шпионские услуги?

— Другого выхода не было. Найти работу в Нью-Йорке стало еще труднее, чем раньше, а связь с разведкой гарантировала занятость, более или менее сносное существование.

— Таким образом, в Америке вы восстановили связь с германской разведкой?

— Яволь, — вырвалось у Пери.

— Это что значит? — поинтересовался Смиренин.

— Это значит — да. Примерно...

— Понятно.

Арестованный становился натуральным немцем, готовым вскочить со стула и вытянуть руки по швам. Не было только команды...

— Какие выполняли задания в Америке?

— Мне было предложено устроиться на военный завод, производящий вооружение.

Все совпадало. Абвер уже в двадцатых годах охотился за новыми видами вооружения в Англии, Франции и США. Особое внимание германская разведка уделяла новшествам в авиационной промышленности. Немецкая агентура хлынула в Америку. В числе «расконсервированных агентов» для этой цели подобрали и безработного Гельзинга. Правда, его постигла неудача. Ему не удалось устроиться на авиационный завод, но зато он проявлял завидное усердие в выполнении самых разнообразных черновых заданий, мотаясь по всей Америке. Так продолжалось до 1932 года.

На вопросы Смиренина о конкретно выполненных заданиях в тот период Пери давал уклончивые ответы, сводил дело к безобидным разъездам по американским городам и выполнению мелких поручений. Он, конечно, понимал, что следствие не располагает данными о его шпионской работе в США, и мог уходить от конкретных ответов. Тогда Смиренин спросил прямо:

— Выходит, вам платили деньги ни за что?

— Не отрицаю. Четыреста долларов дали перед отъездом в Россию.

— А до этого?

— Я был безработным до тридцать первого года. Надо было как-то жить, — выкручивался Пери.

— Что произошло в тридцать первом году?

— Мне предложили поступить в автотракторную школу в Бруклине.

— Зачем?

— Сотрудник германской разведки Гюнтер, из посольства, с ним я был связан, сказал, что я должен выехать в Россию, воспользовавшись тем, что Россия нуждалась в специалистах и охотно их принимала. Школу я закончил, получил диплом и как механик по сельскохозяйственным машинам приехал с другими специалистами в Россию.

Смиренин догадывался, почему именно выбор пал на Гельзинга, но все же спросил его об этом. Арестованный пояснил:

— Шеф знал, что я уже был в России и говорил по-русски. Этого достаточно было. Русский знают немногие. А для разведки очень важно знать язык.

— Важно для занятия шпионажем? — уточнил Смиренин.

Пери испуганно вскинул голову. Он стремился избегать в своих показаниях таких слов, как шпион и шпионаж.

— Где вы работали сразу по прибытии в СССР?

— В Шипуновском зерносовхозе в Сибири.

— Правильно, — подтвердил Смиренин для того, чтобы дать понять арестованному, что следствию хорошо известно все, что касается его пребывания на территории СССР. — Вы кто — немец или эстонец?

— Отец — немец, и я — немец. Отец жил в Эстонии, женился на эстонке, привез ее в Германию, но я — немец.

— Тем не менее это вам не мешало выдавать себя за эстонца?

— Я сказал, что я — немец, — не понравилось Пери замечание следователя. — Немец!..

— А как немцы относятся к кислому молоку? — сдерживая улыбку, опять спросил Смиренин.

— При чем здесь кислое молоко? — уловив смысл вопроса, сразу насторожился Пери.

— Это я хотел бы знать, какая связь существует между кислым молоком и сбором шпионских сведений? — настаивал Смиренин.

Пери молчал. Ему надо было собраться с мыслями, чтобы как-то ответить следователю. Молчание он считал не лучшим способом защиты. Об этом не раз говорили и его шефы. Кислое молоко фигурировало в протоколах допросов свидетелей, которые знали Пери по месту его жительства в Новороссийске на улице Губернской.

— ...Пойду за кислым молоком, — обычно говорил Пери своей сожительнице Елизавете Петровне Косухиной. Это означало, что он отправляется к своему приятелю Терентию Бобко, который проживал в Мысхако и держал корову. Ходил он один, без сожительницы. Как-то Косухина принарядилась и хотела пойти вместе с ним, но Пери довольно твердо сказал ей, что он предпочитает прогуливаться один. Ее присутствие, мол, обременяет его, так как он вынужден уделять ей внимание, а это уже не отдых... Между тем следствие располагало неопровержимыми данными, что прогулки использовались для сбора шпионской информации, которую систематически требовал сотрудник германского посольства в Москве Крипш.

Пери с удовольствием однажды докладывал своему шефу о молочном предлоге, как о своем изобретении, которым он пользуется для отлучки из дома, и уверял, что тупой Элизабет (так он называл Косухину) и в голову не придет о целях его частых прогулок к Бобко. Она может ревновать его к какой-нибудь русской бабе, но этого он не боится. Теперь все это надо было объяснить следователю, только иначе. То, что он говорил Крипшу, на следствии не годилось. Он признавал теперь, что Косухина была не настолько глупа, как он себе представлял ранее, и понимал, что за ним велось наблюдение и все его зигзаги на маршрутах известны НКВД.

«Значит, она обо всем рассказала, умышленно прикидывалась такой безропотной служанкой в течение нескольких лет, а потом выдала меня НКВД?» — молча вздыхал Пери.

Елизавета Петровна и в самом деле была скромной труженицей, доверившейся своему жильцу, который и слушать не хотел о регистрации их брака. Своими переживаниями она делилась только с соседкой Настей, часто заходившей к ней просто посидеть и за семечками поговорить о том о сем, а то и карты раскинуть.

— А где же твой? — спрашивала Настя Елизавету Петровну.

— Ушел за кислым молоком, — следовал со вздохом каждый раз один и тот же ответ.

Пери не нравился соседям. О нем судачили как о нелюдимом, скучном человеке, издевавшемся над Косухиной. На допросах свидетели все в один голос заявили, что появился он как-то неожиданно, прилип к Косухиной, жил с ней как с женой, а ни разу их вместе не видели, часто отлучался из дома. С соседями дружбу не водил, и в дом к Косухиной почти никто, кроме Насти, не ходил. Настя, любившая поговорить, оказалась человеком любопытным и наблюдательным. Недаром Василий Васильевич давно нашел с ней общий язык, подолгу они беседовали за чашкой чая. Оба наливали чай в блюдца, пили с сахаром вприкуску, не торопясь, с наслаждением, которое многим недоступно.

 

17

Командировка подходила к концу.

Я зашел к майору Крикуну и от души поблагодарил его за предоставленную мне возможность ознакомиться с делом, а также за его дополнения и просто рассказы и беседы, — за все. Мне понравился этот с виду суровый, неулыбчивый, увлеченный своим делом кубанский казак. Майор стоял за столом и пытался остановить меня, но я все же сказал, что думал.

— Надо мне уезжать без промедления. И чем быстрее, тем лучше, — добавил я с определенным намеком, вовсе не относящимся к работе.

— Ангелина Ивановна — человек впечатлительный, — понял сразу Андрей Карпович. — Ты ее не обижай, а то она совсем загрустила. Это случается... Не вижу ничего страшного.

Он позвонил по телефону и попросил ее зайти. Ангелина Ивановна тут же явилась с папкой в руках и на меня не смотрела.

— Возьмите, — передал ей Андрей Карпович все то, что накопилось у меня, — и посмотрите: везде там расписался, как положено, Алексей Иванович?

Пока Ангелина Ивановна разбиралась, майор, извинившись, сказал, что он на минутку отлучится из кабинета. Видимо, он тоже заметил покрасневшие глаза Ангелины Ивановны и решил нас оставить вдвоем.

Я поблагодарил Ангелину Ивановну за ее внимание и, чтобы как-то сгладить наше расставание и не молчать, сказал, что, видимо, возникнут новые вопросы и, может, еще придется приехать. Она достала из папки приготовленную тонкую, в мягкой обложке, книжечку стихов Лермонтова, только что выпущенную местным издательством, и передала мне. Я раскрыл и увидел в уголке ее не совсем разборчивую фамилию и дату: 1948 год.

Зашел Андрей Карпович. Я еще раз поблагодарил Ангелину Ивановну, и она поспешила из кабинета.

— Она замужем? — спросил я майора.

— Дочка уже растет. Только замечаю я, что попался ей тип, по имени Толик, из тех еще казаков, которые живут по правилу — что хочу, то и ворочу. Домострой, одним словом.

Андрей Карпович спросил, когда отходит поезд, и пообещал проводить меня. Я просил его, чтобы не беспокоился, но майор не стал меня слушать.

Вечером, ожидая поезд, я увидел на перроне Андрея Карповича и Ангелину Ивановну с цветами. Ее открытое, какое-то... незащищенное, что ли, лицо светилось добротой. Видимо, женственность и была главной защитой, помогавшей ей жить с «трудным» мужем. После того, что мне сообщил майор о своей сотруднице, я смотрел на нее по-другому, с сочувствием и жалостью. Когда она заговорила, мне вдруг показалось, что в глазах ее сверкнули, как капельки воды на солнце, крохотные жемчужинки. Не хотелось отрываться от ее лица, немного смущенного под моим пристальным взглядом. И откуда вдруг нахлынула на меня такая лирика?..

Ангелина Ивановна с грустной улыбкой протянула мне цветы, а майор уже поднимался в вагон с небольшим свертком и ящиком в руках, перетянутым шнуровкой.

По-хозяйски осмотрев купе, он приподнял нижнюю полку и поставил под нее ящик с фруктами. Я еще раз поблагодарил его. И конечно, не только за этот личный подарок. Я узнал от майора столько интересного и поучительного, что нужно было какое-то время, чтобы все это переварить. Андрей Карпович все испытал на себе, был неотъемлемой частицей истории гражданской войны, восстановительного периода, первых пятилеток и Великой Отечественной. Все это я увозил с собой.

Прощаясь у вагона, я напомнил ему о том, что он мне так и не сказал о судьбе Гуляева.

— Погиб в тридцать девятом, — ответил коротко Андрей Карпович. — Пери арестовали уже без него.

Мне хотелось узнать подробности гибели Николая Васильевича, но под вагонами уже послышалось привычное шипение, на ступеньки поднялась проводница с флажками, поторопила меня в вагон.

Паровоз надрывно рванул вагоны, выбрасывая из трубы густой столб дыма. Медленно поплыли за окнами вагона пристанционные постройки, потом замелькали одноэтажные дома, утопающие в зелени, казацкие курени, крытые камышом. Где-то среди них оставался и старый дом Андрея Карповича.

«Я люблю просыпаться от пения петухов, а не от трамвайного грохота и визга, — вспомнились мне его слова. — Топить печку, колоть во дворе дрова, носить ведрами холодную чистую воду из колодца...»

Я неотрывно смотрел в окно, чувствуя, как что-то глубоко теснит душу. Все-таки жаль было покидать этот город.

На откидном столике все еще лежал небольшой сверток, оставленный Андреем Карповичем. Я развернул газету и увидел проступившее на белой бумаге жирное пятно. В бумаге лежала отварная курица. Такая забота старого майора совсем растрогала меня. Я вновь представил его уютный, по-станичному обставленный дом, добрую его хозяйку, весь этот простой человеческий уклад, по которому все мы со временем тоскуем душой на жизненных перегонах. И вновь уткнулся в окно. Когда едешь в поезде, то иногда кажется, что за окнами вагонов проплывает какой-то другой, избавленный от житейских забот, мир.

Старый, пропахший угольным дымом вагон сильно покачивало, гремели какие-то железки под полом, на стыках рельсов ритмично постукивали колеса.

Сидевший напротив меня капитан, будучи после проводов навеселе, пытался со мною заговорить, а мне хотелось помолчать, и я отвечал на его вопросы односложно: да, нет. Потом отгородился от него старой газетой и стал пробегать все подряд, что попадалось на глаза.

«Единодушной подпиской на новый заем трудящиеся Кубани демонстрируют свою преданность Родине, — читал я на первой странице. — Из городов, станиц и хуторов Кубани поступают сведения об огромном успехе Третьего государственного займа восстановления и развития народного хозяйства СССР. По неполным данным, к 12 часам дня 4 мая подписка по краю среди рабочих и служащих достигла 130 миллионов, а среди крестьян — почти 25 миллионов рублей. Успешно идет размещение облигаций займа среди трудящихся Краснодара, Новороссийска и других городов края. Крестьяне колхозной Кубани, подписываясь на заем, вносят наличные деньги. Колхозники Пластуновского района подписались на 724 тысячи рублей и внесли наличными 557 тысяч рублей, хлеборобы Курганинского района — 622 тысячи рублей, Адыгейской автономной области — 1 миллион 688 тысяч рублей»...

Подписывались везде, по всей стране. Я тоже подписался, как и все, на двести процентов оклада. Заем воспринимался как само собою разумеющееся дело. Нужно было восстанавливать разрушенные в войну заводы и фабрики, МТС, колхозы и совхозы, города и села. Но очень многим требовалось восстанавливать и свои собственные дома, строить их заново на еще незаросших травою пепелищах, оставленных фашистами. И хотя в карманах каждого к концу месяца не оставалось ни одной свободной копейки, так нужной в семейном бюджете, лишних вопросов распространителям займа почти никто не задавал.

Потом меня заинтересовала статья «Поколение с орлиными крыльями». В ней говорилось:

«Редакция «Мировой биографической энциклопедии», издающейся в США, обратилась к нашей славной соотечественнице Прасковье Никитичне Ангелиной с просьбой заполнить специальную анкету для включения ее имени в список выдающихся людей мира. Оказанная честь не прельстила П. Н. Ангелину. Не потому, что она не хотела бы рассказать американцам о своей жизни. Жизнь действительно замечательная, и трудящимся Америки не мешало бы знать о ней. Сначала батрачка, потом конюх, а сегодня трактористка. И в то же время депутат Верховного Совета СССР, Герой Социалистического Труда, кавалер орденов Ленина и Трудового Красного Знамени, награжденная Большой Золотой медалью Всесоюзной сельскохозяйственной выставки... Но Ангелина предпочла рассказать обо всем этом своими словами в советской печати, а не по стандарту американской анкеты. П. Ангелина пишет, что бывают и в капиталистическом обществе случаи, когда простой человек приобретает известность. Вот, например, лорд Бивербрук, английский газетный король. Был когда-то продавцом газет. Однако П. Ангелина не желает делить с ним лавры на страницах «Энциклопедии», ибо пути, которыми оба они пришли к мировой известности, прямо противоположны. Благополучие Бивербрука зиждется на эксплуатации английских рабочих. Благополучие П. Ангелиной основано на благополучии всего советского народа. Эти принципиальные, решающие черты биографии П. Ангелиной и составляют предмет ее советской национальной гордости. В американской анкете они совершенно обойдены».

Как только я опустил газету, капитан тут же спросил:

— Далеко едем?

— Домой. Из командировки...

— Я тоже был в командировке, на полигоне, по пути на пару дней заскочил к своему бывшему ординарцу, хорошему хлопцу. Давно звал, но все некогда было. Посмотрел, как живет, что делает, послушал, о чем думает, — с охотой начал рассказывать мой попутчик. — Приехал кстати. Орденом парня наградили. На фронте медали получал, а дома сразу орден! Бригадиром в колхозе работает. При демобилизации говорил: «Приеду домой и возьму за четыре года войны отпуск». «Какой там отпуск!» — замахал руками, когда я ему напомнил об этом... Да, не до отдыха солдатам, вернувшимся домой. Четыре года он день и ночь лопату саперную из рук не выпускал, всю Европу перекопал, где поглубже, где помельче, насквозь пропотел, крови много пролил, отдохнуть бы ему после такого, ан нет, надо копать поле, свой огород, сеять хлеб... Лошадей нет, тракторов — раз, два и обчелся на весь район, а хлебушко нужен всем, и выращивает его вчерашний рядовой четыреста пятьдесят седьмого стрелкового полка Тимофей Малый. И вот уже карточки отменили, денежную реформу провели, цены снизили. А как он, помню, радовался медали «За оборону Сталинграда»! В мороз под тридцать градусов шел по улице прифронтового села, где ему командир дивизии вручил медаль, в одной гимнастерке, чтобы все видели на его груди новенькую медаль!

Капитан достал из кармана папиросы, трофейную зажигалку и предложил мне закурить.

— Спасибо, не курю. Иногда дымлю за компанию, но сейчас не хочется, — отказался я.

Попутчик закурил, какое-то время молчал, а потом задумчиво проговорил:

— Знаешь, самое главное, что я уловил из разговоров с Тимофеем, — это уверенный настрой. В голове у него уйма планов. Ну, этак на пять пятилеток вперед. Извини, что я с тобою на «ты». Мы, я вижу, ровесники. Ты с какого?

— С двадцать четвертого.

— Я старше — с двадцать первого. Воевал?

— Приходилось.

— Где?

— Между Москвой и Берлином.

— Тогда другой разговор, товарищ фронтовик. Я южнее — между Сталинградом и Будапештом. Командовал батальоном.

О том, что он — боевой командир, я сразу догадался по его орденским планкам. Верхний ряд занимали ордена Красного Знамени, Отечественной войны 1-й и 2-й степени и Красной Звезды, а справа на груди — две нашивки ранений.

— Тимофей мне тут положил полную флягу первача. Если не возражаешь — за тех, кто командовал ротами...

Я развернул курицу, капитан разложил все то, что ему положил в дорогу бывший ординарец. Потом он пошел к проводнице, принес два граненых стакана и налил по половине из фляги. Выпили по-фронтовому.

— Крепкий чертяка, — поморщился бывший комбат, — забористый и похожий на Тимофея. Отчаянная голова! Помню, как-то попали мы под сильную бомбежку. Кричу: «Потушить костры!». Все потушили, а Тимофей — нет. — «Малый, сейчас же затопчи костер! Слышишь? Малый!..» — «Я — Малый, я — Малый», — повторяет про себя, а костер не тушит. После бомбежки спрашиваю: почему не затушил? «Так каша в котелке не доварилась, товарищ капитан!» — «Черт с ней, с кашей, — говорю ему, — сам бы хоть убежал в укрытие!» — «Не мог, товарищ капитан, каша могла пригореть. Помешивал...»

Узнав, где я работаю, спутник мой тут же стал рассказывать о соседе Малого, каком-то Степане, который в период оккупации служил у гитлеровцев старостой.

— Нет, ты понимаешь, — с жаром доказывал мне капитан, — один воевал и сейчас пашет, а другой помогал заклятому врагу, возил ему на передовую снаряды, мины, патроны... И что? Живет дома, и как с гуся вода. Говорит, что немцы его заставили. Что значит — заставили? Выслуживался!.. Кто не хотел служить врагу, те воевали, гибли в лагерях для военнопленных, но не сдавались. Плюгавенький такой человечишка, а живет на одной улице, ходит по земле на равных с тем, кто пролил кровь в боях за Родину. Отпустил бороду, обзавелся сучковатой палкой, притворяется больным, требует внимания. Я с ним потолковал. Правда, на повышенных тонах. Пусть знает наших.

— Что же он вам сказал?

— Я его спросил: почему дома? «А где же мне быть?» — спрашивает. «Иди, — говорю, — заяви на себя, что служил у немцев, чтобы забрали за предательство!» Нет, таких, как Степан, старост, полицаев и прочую нечисть, надо всех до одного подчистую...

Капитан не пояснил, что значит подчистую, но я догадывался.

— Все это не так просто, — заметил я.

— Не усложняй. Отходчив же русский человек!.. Всего три года прошло после войны, а мы уже готовы всем все простить. Быстро все забываем. Так?

— Не так. Прощать кровавые преступления никто не собирается, но и упрощать нельзя.

— Имей в виду, что нам ни на одну минуту нельзя расслабляться. Надо как следует обмозговать уроки войны. Каждому фронтовику можно выдать аттестат чистой совести. А вот Степанов, власовцев и прочих надо спросить по всей строгости: на что они надеялись? Некоторые ведь подумывали, что мы, побывав на Западе и повидав там лавочки, пивные, витрины, подстриженные газоны, портфели и шляпы, немок в штанах, сразу же разомлеем. А мы телогрейки носим, но работаем с огоньком, с верой в будущее. Это основа. А самый главный урок — быть всегда начеку. Согласен?

— Согласен. Именно так, капитан.

— Тогда поехали дальше, — усмехнулся мой спутник.

 

18

— Ну как съездил? — встретил меня Георгий Семенович. Встретил радушно. — Загорел на юге! Рассказывай...

Доложить было о чем. Майор, как всегда, внимательно слушал, иногда делал какие-то пометки в толстой тетради, служившей у него записной книжкой. Там накопилось столько заметок, что хватило бы на целую книгу о будничных чекистских делах.

— Какой вывод? — спросил майор после того, как я закончил свой долгий доклад.

Основательно над выводами я еще не подумал и мне не хотелось их формулировать с ходу, но майор ждал.

— Существует какая-то связь между Амурским и разоблаченным немецким агентом Гельзингом-Кемпке-Пери. Эта связь пока что не совсем ясная, хотя, судя по материалам дела, если, конечно, верить показаниям, агент завладел документами Амурского, носившего до войны фамилию Першин. Что-то в этом есть.

Я поймал себя на мысли, что мои выводы грешат оговорками и предположениями.

— Логично. Надо с Амурским на этот счет потолковать. Может, он гастролировал по Сибири по документам Пери. Артист...

— Не исключено, что Амурский и Пери как-то были связаны с разыскиваемым, но следов этой связи я не нашел.

— Надо все обстоятельно записать в отчете по командировке и подумать, что нам предстоит делать дальше, — сказал Георгий Семенович. — Может, кого-нибудь подключить тебе в помощь?

Я сразу же попросил Сергея. Майор сказал, что подумает. Потом он вкратце поведал мне о событиях, происшедших в отделе и управлении за время моего отсутствия. По его наблюдениям, начальник отдела подполковник Кухарский переживает и в последнее время держится строго официально из-за того, что Дед нередко приглашает к себе напрямую начальников отделений. Занятый мыслями по делу, я не вникал в характер взаимоотношений между начальниками и не придал этому значения. Мало ли в работе встречается каких-то непредвиденных обстоятельств, сложностей, вызванных даже не столько делом, сколько характером человека. Идеально гладких отношений не бывает. Я считал, что деловые споры неизбежны и полезны. Они помогают найти истину, очищают отношения от всяких наслоений, а главное — в них вырисовывается характер работника, его качества.

Всеми этими мыслями я поделился с Георгием Семеновичем и, кажется, немного успокоил его, но не меньше и удивил. Не слышал он от меня таких суждений.

— Придется тебе доложить самому начальнику управления, — почему-то решил Георгий Семенович. — Данные интересны, но они очень усложняют дело. Надо уяснить самим, прежде чем идти на доклад, действительно ли существует связь между тем, что пишут Амурский и Пери.

Я попросил майора, чтобы он доложил сам. Слишком уж суровым и ворчливым казался мне генерал, да и откровенно побаивался его генеральского вида. С докладом у него я еще ни разу не был, и меня охватила какая-то робость.

— Хорошо, пиши подробную докладную, а потом вместе доложим, — видя мою нерешительность, согласился майор. — Но сначала зайдем к Кухарскому. Опередим события.

Через три дня мы поднимались к начальнику отдела на второй этаж по отполированным за многие годы чугунным ступенькам, едва не задевая головами массивных монастырских сводов, нависших над старинной лестницей. В папке у меня лежала объемистая докладная записка, которую я составил по своим заметкам. Заканчивалась она собственноручными показаниями Пери, которые я выписал из его следственного дела:

«...С материалами следственного дела № 169 познакомился. Прошу учесть, что с моей стороны могли быть допущены отдельные неточности, так как трудно вспомнить отдельные даты и все факты по своей шпионской деятельности в 1915—1917 годах, а также мною могут быть допущены отдельные неточности в вопросах дат приезда в Новороссийск для встреч со мной представителей германской разведки из посольства в Москве».

Содержание докладной и эта выписка, не оставлявшая никакого сомнения в шпионаже Пери-Кемпке, вселяли в меня уверенность, что есть непосредственная связь между разоблаченным перед войной германским шпионом и разыскиваемым по заявлению Амурского. С этими мыслями я и оказался в кабинете у Кухарского.

Лев Михайлович, напоминавший своим обликом грозного, но дремлющего льва, слыл среди сотрудников эрудитом, человеком с артистическими манерами, писавшим почему-то с оттопыренным мизинцем и не терпевшим пустых рассуждений и отклонений. Глядя на него, трудно было определить, о чем он думает и какая последует реакция. Одни удивлялись его чутью к главному в деле и лишним, второстепенным деталям, другие долго не забывали острых и едких реплик. «Буря в стакане воды» — было любимым его изречением, которым он часто пользовался. При всем этом Кухарский не пропускал толковых предложений, в которых чувствовалось хотя бы в зародыше творческое начало. Лев Михайлович словно просыпался, когда улавливал острый аналитический ход в рассуждении или слышал дельные реплики.

Сам он тоже не упускал случая блеснуть оригинальной мыслью, и мне казалось, что ему доставляло удовольствие слушать самого себя, наблюдать, какое впечатление он производит на сотрудников, слегка покрасоваться перед молодыми, которые нередко слушали его с раскрытыми ртами.

Однажды и меня он публично похвалил за довольно смелые предложения по одному делу. С тех пор я значился у него в активе.

Большой неожиданностью для всех сотрудников было окончание им заочного отделения... торгового института.

— Докладывай, зачем ездил? Что привез? — сказал Лев Михайлович, устало откинувшись на спинку кресла.

— Все, что привез, я изложил здесь, товарищ подполковник.

Кухарский молча взял докладную и начал читать. А я рассматривал его кабинет с высоченным потолком и облицованным белым кафелем камином в углу, который никогда не топился, и с волнением готовился к даче пояснений.

Знакомясь с материалами дела, слушая дополнения Андрея Карповича, раздумывая над заявлением Амурского, я постоянно, до головной боли, искал связующее звено между двумя людьми, пути-дороги которых где-то пересеклись и образовали некий узел, в котором следовало разобраться. Без сомнения, их связывали авантюристические стремления и общность характеров. Может быть, это их и объединило? Как я ни пытался построить между ними какой-то мост с перилами, на которые можно было бы опереться, ничего не получалось, не хватало у меня строительных материалов...

— Все это хорошо, — сказал Лев Михайлович, прочитав докладную, — но какое это имеет отношение к розыску преступника, которого мы ищем по заявлению Амурского?

Он поднял над столом мою справку, словно взвешивая ее содержание, и тут же выпустил из рук. Она скользнула по столу, и если бы Георгий Семенович не придержал, свалилась бы на пол.

В голосе Льва Михайловича прозвучало разочарование. Это выбило меня из колеи. Кое-какие выстроенные в голове ответы на предполагаемые вопросы сместились. Весь мой план рушился, хотя я старался доказать, что Кемпке-Пери и заявитель проживали перед войной в Сибири и могли где-то там встретиться. В кабинетной тиши я прислушивался к собственному голосу и находил, что звучал он неубедительно.

— Сибирь-матушка велика, — заметил Лев Михайлович.

Если бы не добродушный, полный поддержки взгляд Георгия Семеновича, я, наверное, смешался бы окончательно.

— Лев Михайлович, — сдерживая себя, начал я чуть ли не дрожащим голосом, — у меня сложилось мнение, что какая-то связь между Пери и Амурским до войны существовала. Я не знаю, что это за связь. Понимаю, что одновременное пребывание в Сибири двух человек ни о чем не говорит, но немцы, допрашивая Амурского, интересовались Новороссийском. Там проживал Пери. И наконец есть что-то созвучное в фамилиях Пери и Першин, настоящей фамилией Амурского. Простая интуиция подсказывает...

Взгляд Кухарского был обращен ко мне, но он меня не видел, рассеянно слушал, занятый какими-то своими соображениями.

У меня были и другие догадки о связи Пери с Амурским, но от волнения я толком не мог их изложить. С другой стороны, мне казалось, что подполковник глубоко не вник в существо материалов и поэтому столь скептически относится ко всему тому, что я привез из командировки.

«Я не удовлетворен справкой, — вспомнил я слова Кухарского, недавно сказанные им одному сотруднику. — Да и расписываешься как-то не по чину, слишком размашисто».

Георгий Семенович знал все детали дела и поддерживал меня в моих планах, но, будучи человеком дисциплинированным и тонко улавливающим акценты, которые расставлял начальник отдела на докладе, пока занимал, как мне казалось, выжидающую позицию.

— Ясно, как божий день, — рассуждал Лев Михайлович. — Кемпке-Пери — шпион. В следственном деле это доказано? Так?

— Доказано, — подтвердил я.

— Осужденный за шпионаж Пери, — продолжал Кухарский, — жил по документам, которыми его снабдил Амурский. Амурский — уголовник и, видимо, достав из чужого кармана паспорт, продал ему. Следовательно, должен нести ответственность. Амурского задержать, допросить по этому вопросу и решить, что дальше с ним делать. Что скажете на это? — спросил Кухарский. — Все, что я сказал, вытекает из докладной, — видя нашу настороженность, добавил он.

Я посмотрел на Георгия Семеновича и понял, что такая постановка вопроса для него неожиданна. Мне тоже трудно было сразу перестроиться и высказать свое мнение. Я все еще подчеркнуто молчал, хотя уже раздумывал над указанием Льва Михайловича.

— Так что же вы молчите? — торопил нас начальник отдела.

— Надо подумать, — сказал Георгий Семенович. — Как, Алексей Иванович? — повернулся он ко мне.

В рассуждениях Льва Михайловича было что-то смелое, волевое. Все это подкупало. Но безоговорочно принять его выводы я не мог.

— Разрешите? — обратился я к начальнику отдела. Он кивнул, вновь пробегая глазами какое-то место в докладной. — На следствии Пери не назвал Амурского. Не исключено, что и Амурский вообще ничего не знает о Пери.

— Тогда объясните мне, почему абвер проявил интерес к Амурскому, доставил его из Германии в тюрьму, в Тарту, интересовался у него Новороссийском, Сибирью и, конечно, другими вопросами, о которых мы не имеем представления? Что это за загадка?

— Амурский — бывший уголовник, — вмешался Георгий Семенович. — Он мог все это придумать, насчет Тарту и прочего. Но зачем?

— Сейчас он другой человек, — заступился я за Амурского.

— Может быть, — сухо сказал Кухарский. — Но мы ведем разговор о том периоде, когда он был уголовником.

— Вопрос есть, — заметил Георгий Семенович. — Я не берусь отвергать того, что связь между Амурским и Пери существовала. Но сегодня все это как в тумане, а нужна ясность.

В кабинет зашел начальник отделения капитан Мотовилов. Приблизился к столу и положил перед подполковником какую-то справку. Лев Михайлович пробежал ее глазами и указал на стул.

— Присядь, Серафим Ефимович, и послушай, о чем мы тут спорим.

Кухарский изложил ему коротко ситуацию, о которой шел разговор до его прихода.

Мотовилов выслушал и сказал не задумываясь:

— Лев Михайлович, дайте я с ним поговорю. По-моему, следует обстоятельно допросить Амурского и привлечь его...

— Не согласен, — перебил его Георгий Семенович. — Вы, Серафим Ефимович, не знаете, что Амурский — заявитель, требует разыскать немецкого агента, который сидел с ним в одной камере.

Я поддержал майора Силенко. Мотовилов, почувствовав основательность нашей позиции, молчал, но оставался, как видно, при своем мнении и с надеждой поглядывал на Кухарского.

Доклад, как мне казалось, не получился, и мне хотелось, чтобы разговор быстрее подошел к концу.

— Алексей Иванович, — обратился ко мне Георгий Семенович, — вы же мне докладывали и другие важные детали. Наконец, ваши предложения... Одни дополнения и разъяснения Крикуна чего стоят! Лев Михайлович, мне тоже представляется необходимым разобраться в характере связи Пери и Амурского.

— Что за Крикун? — спросил подполковник.

Я объяснил. Никакой реакции подполковника не последовало.

— Сибирь, конечно, большая, но Кемпке добыл себе паспорт на имя Пери там, — сказал я напрямую. — Думаю, опять-таки не случайное совпадение.

— Это еще не доказательство. Имейте в виду, делом интересуется начальник управления и ему надо доложить по существу, а не догадки, не так, как мы тут сейчас дебатируем.

— Товарищ подполковник, прошу пока не докладывать начальнику управления. Рано.

— Пойдем вместе на доклад, — сказал Кухарский.

— До доклада мне нужно встретиться с Амурским и выяснить некоторые вопросы.

— Какие?

— Не носил ли он фамилию Пери, не продавал ли паспорт и под какой фамилией был в плену. Есть и другие вопросы к нему.

— Встречайтесь, выясняйте.

Возвращались молча. Досадно было, что доклад не получился. Не совсем получился.

— Не переживай, — успокаивал меня Георгий Семенович. — К докладу надо готовиться. Лев Михайлович любит попугать, а кончает всегда миром. Заставляет подумать. А вот когда пойдем к Деду, подготовься как следует.

Как только мы вернулись в кабинет, позвонил Сергей.

— Пошли в кино, — беспечно предложил он.

— Поздно, да и настроения нет.

— Вот поэтому и пошли. Кино все снимет как рукой.

Уговорил. Вместе с нами пошел и Георгий Семенович. Ночной сеанс в клубе управления закончился в первом часу ночи. Несмотря на это, зал был полон.

По дороге домой Сергей все повторял запомнившийся ему эпизод из фильма — звонок попу из ЧК — и от души смеялся. Мне понравился романс на слова Баратынского «Не искушай меня без нужды», исполненный в два мужских голоса. Восхищался романсом и Георгий Семенович. Но думали мы о другом.

 

19

— Где пропадал, оперативник? — встретил меня вопросом Амурский.

Я объяснил, что был в отъезде. Он ничего не сказал, но я видел: его интересовало, куда я ездил.

— Под какой фамилией вы были в плену? — еще не остыв от разговора у начальника отдела, спросил я его сразу.

— Это еще зачем? Я же все пером описал.

— Если в этом нет ничего таинственного, то почему бы не рассказать?

— Ну Пери, Пери, Пери... Что еще? — ошарашил меня Амурский.

Не ожидал я такого быстрого признания. Хотел было сразу же вернуться в управление и доложить, но потом опомнился и продолжал:

— Откуда она у вас появилась, эта фамилия?

— Долго рассказывать, — неохотно буркнул Амурский, но я чувствовал, что его разбирало любопытство: зачем я завел разговор о фамилии? — В лагере фамилия значилась в карточке, а так я был номером. Вот он, — засучив рукав, Амурский показал синюю наколку. — И еще хочу сказать, оперативник Гаевой: фамилия не имеет никакого отношения к искомому иксу. Боюсь, что не по тому следу идешь.

— Возможно, но прошу все же рассказать о Пери. Это ведь что-то нерусское, не так ли?

— Послушай, неужели тебе доставляет удовольствие копаться в грязном белье?

— Не вижу никакой связи с грязным бельем. И притом грязное белье стирается людьми. Рубахи и подштанники зимою полоскают в проруби. Моя мать на речке в ледяной воде полоскала белье, складывала на снегу, а потом развешивала на веревке и оставляла на всю ночь на морозе. После этого белье становилось мягким, свежим, с чистым морозным запахом. Надеть такое белье после бани — одно удовольствие. Если есть нужда, можем пополоскать и фамилию в проруби, чтобы впредь была чистой.

— Ну, если не брезгуешь, полоскай, но что это тебе даст? — продолжал торговаться Амурский. — Настоящая моя фамилия, как тебе известно, Першин. В плену многие меняли свои фамилии. Я назвался Пери, почти Першин, эстонцем.

— Зачем?

— Подумал: чем черт не шутит, вдруг отпустят в Эстонию как эстонца. А там и фронт недалеко и партизаны рядом. Но не тут-то было. В Эстонию меня повезли за шведскими гардинами, то есть за решетками.

Амурский не знал всего того, что мне удалось добыть в командировке, не подозревал, судя по всему, того странного совпадения, которое обнаружилось при изучении следственного дела на Кемпке-Пери. Ему и сейчас не хотелось вспоминать давнишние неприятности, а у меня это вызывало подозрение. После долгих колебаний и оговорок Амурский с большой неохотой сказал, что если бы я не прочитал ему лекцию о стирке белья, он ни за что бы не стал ворошить прошлое... В Сибири ему как-то подвернулся под руки паспорт на имя эстонца Пери Мико Карловича. По этому паспорту он пристроился к бродячему цирку, где придумал себе артистическую фамилию Амурский. Однажды отстал от поезда, а паспорт остался в пиджаке в вагоне. Об этом случае он вспомнил в плену и назвался Пери. Я ему ничего не сказал по поводу его объяснений и как можно спокойнее поинтересовался, не помнит ли он кого-нибудь по тюрьме в Тарту.

Амурский с нежеланием и некоторой неуверенностью, после долгих раздумий и припоминаний, назвал одного из военнопленных.

— Кажется, Кальной Никита, из-под Льгова... С ним довелось сидеть в одной камере. Говорил, что попал за участие в подготовке к побегу из лагеря. Когда все уже было готово, немцы накрыли их, переловили, как цыплят. С его слов, провокацией попахивало со стороны одного участника. Если не соврал, половину расстреляли или сожгли в крематории, а половину держали в тюрьме, в том числе и его. Поговаривали, что отправят в штрафной лагерь. Вот все, что могу сказать, товарищ оперативник, — закончил Амурский.

— Что Кальной рассказывал о себе?

— Все, что рассказывал, я сказал. Больше ничего не помню.

— А о руководителе что говорил?

— Руководителем подготовки побега был кто-то из пленных офицеров.

— Кто?

— Фамилию не называл. А если и называл, то вспомнить не могу. Кальной сам удивлялся, что кто-то выдал подготовку к побегу. Для него было непонятно, как можно так поступать. Попа Гапона помнишь? — вдруг спросил меня Амурский.

— Проходил по истории. Провокатор.

— Так вот, что-то похожее было и у них. Сам он парень деревенский, простой. Больше ничего не помню.

Мне все же хотелось узнать, чем закончилась история с побегом и с тем человеком, который предал своих товарищей. Амурский, как всегда, не спешил с ответом. Ему доставляло удовольствие наблюдать мое нетерпение и мою реакцию. Делал вид, что припоминает, не спеша, картинно закуривал, а сам косился в мою сторону, даже ехидно улыбался, довольный тем, что заинтересовал меня. На самом деле припоминать ему было нечего. Все, что знал, все, что сохранила его память, он уже рассказал.

— Молодой, да ранний, — как бы между прочим заметил он, пуская к потолку дым от папиросы.

— Кто?

— Да нет, это я просто так. Вспомнил один случай, — скупо улыбнулся он.

Наверное, имел в виду меня, поэтому замял разговор.

— Лучше бы вспомнили что-нибудь о провокаторе. Ну, например, фамилию или где жил до войны. И еще прошу — поточнее о Кальном.

— Там анкет не заполняли и мне не сдавали. Хорошо, что вспомнил: Кальной из-под Льгова. За точность не ручаюсь, но, кажется, жил где-то на хуторе.

Мне хотелось ему сказать, что хуторов много, а их жители в адресных столах не значатся, но, зная уже Амурского, не стал ему об этом говорить. Он считал, что наша «контора» все может. Он так и говорил: «Что стоит для вашей конторы!..»

— Провокатора увели из камеры, — опять заговорил Амурский. — Полагали, на расстрел, но не расстреляли. Такой слух прошел. Опять же со слов Никиты. И не приплетайте меня к этому делу. У меня от своих голова болит.

— А может, расстреляли? — не отступался я. Мне хотелось заставить Амурского покопаться в памяти, припомнить еще какие-то детали. Я понимал ход его мыслей о провокаторе, догадывался, куда он клонит и почему старается навести меня на него, но не показывал вида. А он проверял меня на сообразительность. События, о которых он рассказывал, происходили в тюрьме в Тарту, куда его привезли из Германии. Следовательно, это мог быть один и тот же агент, которого использовали немцы в тюрьме.

— Если бы расстреляли того гада, то в камере, куда меня запихнули, может, не сидел бы он на нарах и не болтал ногами. Смекаешь? — снисходительно заметил Амурский.

— Смекаю.

— Вот и хорошо.

— Который болтал ногами... он говорил, за что сидел в тюрьме?

— Это вы спросите у него, у ландскнехта.

— У кого? — переспросил я, не поняв.

— Ландскнехта. Между прочим, в переводе с немецкого — наемника, — небрежно сказал Амурский.

К его удивлению, мне понравилось это слово. Оно в какой-то мере характеризовало неизвестного, которого мы разыскивали.

— Значит, Кального следует искать на одном из хуторов вокруг Льгова?

— Я же сказал.

Ничего другого в дальнейшем я не добился. Только прощаясь с Амурским, спросил:

— Викентий Петрович, насколько теперь вас знаю, вы, наверное, не раз пытались бежать из лагеря военнопленных?

Амурскому сразу понравился этот разговор. Я увидел довольное выражение его лица и готовность ответить мне. Обычно, когда вопрос был чем-то ему, как он говорил, не в дугу, не обходилось без кислой, скептической усмешки.

— Трижды бегал. В одиночку, — сразу уточнил Амурский. — А потом не стал. Пустая затея. В Германии убежать — что на Луну забраться. Гестапо так разбросало свои сети, что бюргеры сразу же доносили о беглеце и тут же обкладывали его, как охотники с егерями и собаками обкладывают затравленного зверя. Не встречал таких, чтобы помогли беглецу, да еще русскому. На своей шкуре испытал... К тому же языка не знал и полосатая одежда выдавала. Выбраться из Германии было невозможно. Трижды меня ловили и водворяли в штрафной лагерь. Напарников в бега не брал, сам бегал. Так лучше. Не на кого было потом обижаться.

Возвращаясь в управление, я обдумывал план действий, который намеревался изложить начальнику отделения. Нельзя было исключить, что провокатор, фашистский агент, предавший друзей при подготовке к побегу, и сокамерник Амурского было одно и то же лицо, поскольку то и другое события происходили в одной тюрьме. Были и иные соображения. Установив Кального, можно было попытаться перепроверить данные о самом Амурском, о его пребывании в Тарту, в тюрьме.

В кабинет майора Силенко я ворвался с шумом и остановился у двери, чтобы отдышаться.

— Что случилось? — спросил майор.

— Амурский в плену называл себя Пери. Звоните Льву Михайловичу.

Георгий Семенович встал за столом и потянулся к трубке. Но, подумав, звонить не стал.

— Это уже что-то значит, но загадка пока остается, — поразмыслив, сказал он. — Что будем делать?

— Надо ехать, — подробно изложив разговор с Амурским, сказал я Силенко.

— Куда?

Я уже думал над этим: Кальной мог не вернуться из плена, где-то затеряться в послевоенном людском водовороте, но твердо сказал, как решил про себя:

— В Льгов.

— А дальше?

— На хутор.

— На какой?

— Не знаю, но думаю, что найду.

— Пойдешь по деревням, как народник в старое время?

— В деревнях всего по одной-две фамилии одинаковых, — сказал я. — В селе Репяховка, например, в котором мне часто когда-то приходилось бывать, почти все жители носили одну фамилию — Семикопенко. Но Кальной — фамилия редкая. Думаю, найти военнопленного Кального Никиту можно через военкомат.

— Логично. Только все это не так просто и на авось ездить у нас не принято. Командировка должна быть обоснована. Государственные деньги надо считать всем без исключения, до единой копейки, — рассуждал майор. — Они из кармана рабочего и колхозника, то есть тех, кто создает материальные ценности. Мы же только тратим. Время сейчас, сам знаешь, трудное. Деньги нужны на плуги, сеялки, станки... Да и приодеться нам с тобою не мешает. Носим пока фронтовые шинели и кителя. Секретарша наша, Женя, до сих пор ходит в кирзовых сапогах и в гимнастерке. Замуж собирается... — И предложил конкретнее: — Пиши запрос в Льгов. Найдут там Кального, тогда и решим. Без этого ни за что не согласится, — показал, майор рукой на прямой телефонный аппарат — связь с начальником управления.

Опять я засел за запросы, подробно в них расписывал, что бы мне хотелось узнать о Кальном. Майор просил сочинять их покороче. Но чтобы они были короче, нужно было как-то именовать безымянного разыскиваемого.

— Длинно, — сказал майор, когда я однажды назвал его ландскнехтом.

— Отбросим ландс, просто — Кнехт.

Так появился на свет Кнехт, о котором знали мы пока слишком мало, но которого между собою называли таким именем как реально существовавший объект розыска. Я не скрывал от майора, что слово это и его значение услышал от Амурского, видимо, неплохо владевшего немецким.

— Тебе тоже надо учить немецкий, — посоветовал майор. — Языки даются молодым.

Этот короткий разговор с майором заставил меня вообще серьезнее задуматься об учебе.

 

20

За окном госпиталя благоухала весна. Ясная погода перемежалась набегавшими грозами, и тогда в раскрытую на балкон дверь влетал шум потревоженной листвы недавно одевшихся в зеленый наряд тополей. А ветки молодой березы дотянулись до третьего этажа и при сильных порывах ветра заглядывали в окна палаты, в которой я лежал уже вторую неделю.

Открылась старая рана. Врач требовал, чтобы я отлежался. В палате около меня долго просиживали Георгий Семенович и Сергей. Они приходили проведать, приносили моченых яблок, книжки Лермонтова и письма от Ангелины Ивановны. Я пытался шепотом расспросить у Георгия Семеновича, нет ли чего нового по Кнехту, но он, приложив палец к губам, заводил речь о вкусе антоновских яблок. Разговор сразу подхватывал Сергей, вспоминая к случаю, что в детстве у него часто болел живот и бабка его лечила протертой антоновкой. Потом оба они, пожелав мне скорого выздоровления, уходили. Я оставался наедине с книгами и своей памятью.

После войны прошло не так много времени, но события той поры казались почему-то невообразимо далекими, принадлежавшими какой-то другой жизни. Вспоминалась военная весна, когда я тоже лежал, больной, в землянке, на нарах из тонких жердей, и невольно прислушивался то к нарастающей, то затихающей боли. Разнылась только что зарубцевавшаяся рана, поднялась температура, и дни проходили в какой-то серой безнадежности, почти без просвета. Хотелось выбраться из землянки в лес, но врач из полкового медпункта подолгу сидела около меня, тщательно и с повышенным вниманием осматривала, выслушивала и выносила заключение: лежать. На все мои уговоры грозила отправить в медсанбат. Я не сдавался и каждый раз просил разрешения только на прогулку, чтобы подышать лесным весенним воздухом, уверял доктора в том, что это поможет мне быстрее выздороветь. Вообще-то говоря, та женщина-врач хотела мне добра, но ее пристрастия и неравнодушия я не мог тогда не только оценить, но и понять.

Она была, как мне казалось, еще молода для врача, но не по годам располнела. И, конечно, относила на счет своей полноты все неудачи в личной жизни. Но в том ли дело! Просто «пациент» был неподходящий, оставался глух и нем к ее заботам, больше прислушивался к шелесту осин и елей в прифронтовом лесу...

В углу землянки коптила фронтовая лампа. И я рассказывал тогда докторше о своем доме, отце и матери, школе в соседнем селе и даже о березе у отчего дома, которую я сам посадил, когда учился еще в четвертом классе.

Молодой женщине, конечно, скучны были мои воспоминания и переживания, но я мог говорить только о прошлом, вспоминая все то, что было до войны. Оно само просилось из души, и я почти не замечал, что она молча держала мою руку в своих теплых влажных ладонях... Эта женщина-врач выветрилась из моего сознания, словно бесплотное существо, как будто ее и не было. А темная и сырая землянка, нары из жердей, как глухая боль в теле, все жили в памяти.

Прогремела война, прокатилась смерчем по полям и лесам, по станицам и городам, сожгла и искалечила столько белых берез — не сосчитать никому. После страшного грохота наступила великая тишина. Демобилизовалась и уехала куда-то врач, не раз лечившая меня. А через год после войны мне удалось побывать на родном хуторе, затерянном в степи, вдали от больших дорог. Меня тянули туда родное раздолье, высокое летнее небо, порывистый ветер, вольно гуляющий от горизонта до горизонта, белоснежная хата, обсаженная высокими тополями, бушующая в темной ночи гроза да табун пасущихся лошадей.

Отец встретил меня на станции, на безлюдном разъезде. Обнял слабыми руками, и я впервые увидел на его постаревшем лице пробившуюся слезу. Я был единственным пассажиром, сошедшим на этом разъезде, у разрушенного двухэтажного кирпичного здания. Старый паровоз засвистел, поднатужился и потащил за собою несколько старых скрипучих вагонов. Как только он отошел, стало необыкновенно тихо. На хутор ехали долго, повозка подпрыгивала на ухабах. Отец скупо рассказывал о хуторе, о разоренном в войну колхозе, о жизни хуторян, о их заботах и горестях, называл моих сверстников, на кого пришли похоронки и кто остался жив.

С волнением я ждал момента, когда постепенно за макушками тополей станет открываться вид на хутор, раскинувшийся двумя ровными рядами хат по обе стороны ручья.

— В каждой хате кого-то не дождались, — с горечью сказал отец.

Он поднял вверх тоненькую хворостинку, помахал ею над лошадью для острастки, натянул вожжи, а я спрыгнул с тряской повозки и некоторое время шел следом, а потом, свернув с дороги, сказал отцу:

— Я пойду напрямик.

Он ничего не ответил, зная, что в этом месте я всегда шел пешком вдоль узкого оврага, который выводил к глубокому хуторскому колодцу. Всякий раз я кого-то из хуторян заставал у колодца и непременно пил холодную воду из ведра. За всю войну я нигде такой вкусной воды не встречал. На этот раз у колодца никого не было. Его цементное кольцо осело и покосилось, да и воды стало меньше.

Подвода, на которой ехал отец, уже стояла у изгороди, перед хатой. На месте, где росла березка, когда-то посаженная мной, торчал почерневший пенек со следами топора. А совсем рядом был посажен тонкий прутик молодой березы.

Рядом со мною стояла мать. Вся в слезах... Она не могла произнести ни слова. Так всегда она меня встречала и провожала. Она выплакала столько слез, что я буду в вечном долгу перед нею. Я не решался сразу спросить у нее, кто погубил березку, хотя мне и без того все было ясно. Потом уже, когда сидели за столом, отец с горечью поведал мне, как он сам срубил деревце.

— Не сберег. Хотел, но не вышло. Под Краснопольем стоял фронт, там шли такие бои, что... Фашисты выбрали у леска место для кладбища, хоронили там своих. На каждую могилу ставили березовый крест, а на него вешали каску. Все березы вырубили в округе, а наша стояла. Как-то я заметил — два солдата на повозке остановились у хаты. Один слез и прямо к березке. Походил, посмотрел. До меня сразу дошло, что они замышляют. Ну, сам понимаешь, не мог я допустить, чтобы из нее ставили кресты на могилы немцам! Ночью срубил, а пенек замазал землею. Через день-два приехали солдаты с пилой. Меня дома не было. Мать чуть не убили. Душили, дулом нагана.

— Вот сюда, — показала мать на ямочку у горла. — Давит и что-то кричит по-своему...

Отец налил в граненые рюмки пахучей водки, которую давно припас к моему приезду.

— Ну спасибо тебе, что приехал. — Крякнул, понюхал черный хлеб и потянулся за соленым огурцом. Мать чуть пригубила рюмку и поставила на место.

— Ну что ж ты... Сын приехал, — покосился на нее отец.

Мать отпила еще глоток и поставила рюмку подальше от себя.

— А ты заметил, что посажена березка? — спросила мать. — Это мы с соседкой, к твоему приезду. Чтоб не горевать о прошлом, сынок...

— И чтобы не забывал ты родного порога, почаще приезжал, — добавил отец.

...Теперь вот вновь открылась фронтовая рана, вновь пришлось лежать в госпитале, и мысли опять уносились в прошлое, за некую грань войны.

 

— К вам пришли, — прервала мои воспоминания дежурная сестра.

— Кто?

В дверях в накинутом на плечи белом халате появился Амурский. Он тяжело дышал, присаживаясь на стул у моей койки.

— Выглядишь хорошо. Вижу, ничего страшного. Вот принес баночку малинового. Поправляйся. На себе не раз испытал и знаю, что помогает. Не отказывайся.

Я поблагодарил Викентия Петровича за варенье, но больше за то, что пришел навестить.

— Что так тяжело дышите? — спросил я в свою очередь.

— Мотор не совсем в порядке, — указал он на левую сторону груди. — Но что поделаешь? Теперь его уже не исправить.

Я никак не ожидал увидеть Амурского в палате, хотя Сергей и говорил, что он собирается ко мне.

— Небось, думаешь: вот гусь лапчатый, не верит ни в бога, ни в черта, а пришел, — уловил он мое удивление. — В бога, конечно, не верю, хотя старики мои были люди набожные и меня приучали, а вот к черту обращаюсь постоянно. Привычка... Чертыхнешься раз-другой — и вроде помогает. На стройке без черта не обойтись. Правда, не всегда и черт действует. Трудно сейчас строить. То одного, то другого не хватает. А строить надо. Впервые начал понимать, как нужен чугун, как нужно во что-то верить, иначе домну не построить. Такая махина растет в грохоте железа и в блеске электросварки.

— Верить, наверное, надо в себя, а не в черта. В правоту, в успех, в необходимость, в идеал, — сказал я.

— О, это слишком высоко для меня, простого смертного, — снисходительно заметил Амурский.

— Вы же сами говорите, что надо верить. Только не во что-то...

— А в идеал? — подхватил Амурский и посмотрел в потолок. — А нельзя ли, кстати, поинтересоваться твоим идеалом, в который ты веришь?

— Никакого секрета. Верю в идеи Революции и в Человека. И то и другое — с большой буквы. И не только верю, но четыре года защищал их на фронте, эти идеалы.

— С тобой трудно говорить, — покачал он головой.

— Почему?

— У тебя большой лоб.

Амурский потянулся к книгам на тумбочке у кровати, полистал их и положил на место.

— Стихами интересуешься? А я думал, Достоевского штудируешь...

— Почему Достоевского?

— Вашему брату надо Достоевского читать. Он тоже, говорят, всю жизнь человека искал. В каждой мрази — непременно Человека. И тоже — с большой буквы.

Я знал, что Амурский читал все, что попадалось ему под руку. Он не раз ставил меня в тупик тем, что как бы между прочим спрашивал: «Читал?» Приходилось иногда отвечать, что, к сожалению, не читал. Если же я отвечал утвердительно, Амурский начинал рассуждать об авторе, о прочитанном, проверяя таким образом собеседника.

Приоткрыв дверь, сестра напомнила Амурскому, что пора уходить. Он еще несколько минут посидел около меня, пожелал быстрейшего выздоровления, тяжело поднялся и ушел, грузный, большой.

 

21

Вернувшись из госпиталя, я с удовольствием прочитал ответ из Льгова на наш запрос. В нем сообщалось, что в одном из дальних хуторов, именовавшемся Ржавец, километрах в семидесяти от ближайшей железнодорожной станции, проживает Кальной Никита Миронович, недавно пришедший из плена.

Начальник отделения без меня доложил ответ подполковнику Кухарскому, а тот — выше, и Дед после беседы с Георгием Семеновичем разрешил командировку. Правда, потребовал еще представить ему план моих действий и круг вопросов, подлежавших выяснению на месте. После разного рода согласований я выехал в Льгов, а оттуда на хутор, о котором никто из местных сотрудников ничего не знал и даже не представлял, как туда можно добраться. Попутная грузовая автомашина — самый надежный вид транспорта — и на этот раз выручила меня. Из Льгова с базара возвращались домой колхозники. У них я навел справки о дальнем хуторе Ржавец. Автомашина шла до райцентра, а от него километров пятнадцать, а то и все двадцать до хутора.

— Може, попадется у райзо какая-нибудь попутная коняка, — посочувствовал мне старичок, сидевший на своей пустой, перевернутой вверх дном корзине.

— Откуда там коняка? — сказала женщина. — На Ржавци осталось два быка. До войны люди там жили хорошо. Лучше, чем в селе. А теперь там пусто та уныло, хоть плачь.

— А не будэ, так пешим, — добавил старичок.

Расстояние меня нисколько не пугало. Ходить пешком мне не привыкать, и за совет я поблагодарил попутчиков. Они робко поинтересовались, к кому и по какому делу я туда еду, высказывали свои догадки. Как только я объяснил, что еду проведать дальнего родственника, который вернулся с войны очень больным, послышались сочувственные вздохи, и больше уже меня не расспрашивали, кто я такой.

От районного центра мне удалось подъехать на телеге с громыхавшими на ней пустыми бидонами из-под молока. Бойкая молодая колхозница всю дорогу рассказывала разные сельские новости. Сама она в войну находилась в партизанском отряде и исколесила вдоль и поперек брянские леса.

— Врать не буду, — сказала она, — хоть и поваром воевала, а все одно с автоматом за спиной. Ни шагу без него. И сейчас, кажется, все висит на плече.

От нее я узнал, что на хуторе во время оккупации было два полицейских и староста. Ходили они с винтовками и носили на рукавах повязки. Полицейских арестовали и судили, а староста где-то еще скрывается. Предупреждала, чтобы я не оставался там ночевать, так как хутор стоит на отшибе и крайние хаты упираются в лес.

С бывшей партизанкой я доехал до большого села. Зашел в сельский Совет и представился секретарю, у которого на гимнастерке были нашиты красная и желтая полоски — свидетельства ранений. Под столом я увидел только один сапог. Рядом стояли костыли. Я расспросил у него, как пройти мне до хутора.

— Километров пять-шесть, не больше. Подвезти не на чем, товарищ капитан, — сожалел секретарь. — Придется пешком.

К проселку, по которому я шел на хутор, справа и слева примыкало ржаное поле. Рожь была высокая, но редкая. Почти у самого хутора ее косили «на зеленку» мужчины и женщины. Когда я поравнялся с ними и поздоровался, они меня какое-то время молча разглядывали, а потом одна женщина, прикрыв ладонью глаза от солнца, спросила:

— Чей же ты будешь?

Пришлось объяснить, что приехал я издалека по делам к одному хуторянину.

Никиту я застал дома. Он сидел на завалинке в телогрейке и шапке, с палкой в руках. На ногах были шерстяные носки и галоши. После ночного дождика земля курилась легким туманом, который, чуть поднявшись, сразу же рассеивался. Передо мною сидел изможденный человек с впалыми щеками без единой кровинки на лице. Когда я с ним поздоровался, он посмотрел на меня безразлично потухшими глазами, а потом тихо прохрипел;

— Здрасте.

И сразу же надолго закашлялся. Из раскрытого окна выглянула озабоченная старушка в белом платочке. Я ждал, пока пройдет кашель, и обдумывал, что же мне делать. Хотелось сразу уйти, не заводить никаких разговоров, не задавать никаких вопросов.

— Туберкулез у меня, — успокоившись, объяснил Никита. — Открытая форма. Так что вы особо не подходите ко мне. Детвору подальше гоню от себя. Жить осталось недолго. Так что пока кашляю и ковыляю, спрашивайте, товарищ капитан, если что нужно. Все скажу.

— Где же вы так заболели?

— В плену. В тюрьме, на цементном полу. Думал, что не вернусь домой. Вернулся. И то хорошо — закопают дома.

— Где находилась та тюрьма?

Никита, покашливая, долго думал. Я его не торопил.

— Дай бог памяти... Было это в Эстонии, а вот в каком городе, не скажу. Запамятовал. Небольшой городишко. Как же он называется? Забыл. Может, вспомню... Лена! — позвал Никита. — Вынеси капитану табуретку.

Из хаты выбежала девочка лет тринадцати с табуреткой. Я уселся напротив Никиты.

— За что вас немцы упрятали в тюрьму?

— Задумали мы бежать из лагеря. Сорганизовались тайно. Договорились — как поведут на работу, перебить охрану. А нас перед этим увезли в тюрьму. Сначала долго во дворе под мокрым снегом держали, а потом в камеру на цементный пол... Тогда я и простудился.

— Выходит, немцы знали о ваших планах?

— Выходит, так. Кто-то сообщил.

— Установили тогда, кто?

— Да кто ж его знает. Слух прошел по тюрьме, что выдал нас один новичок из офицеров. Точно не скажу, как все вышло. Мы знали только матроса Мусиенко. Около него на нарах лежал тот новенький. Мы думали, он-то и организует все. А так это или не так, не знаю. Грех на душу брать не хочу.

— Как же так? Организатор — и вдруг донес немцам?

— Мы тоже удивлялись. Немцы расстреляли многих из тех, кого посадили, а тот остался в живых. Такой прошел слух. Может, и не так.

— Вы его знали?

— Как вам сказать? Знал и не знал. Видел в штрафном бараке... А кто он, не знаю. Вместе нас гоняли на работу.

— Никита Миронович, а не помните, какой он из себя был — тот, кто примазался к вам?

Кальной опять надолго задумался. Он у меня не спрашивал, кто я такой и почему интересуюсь подробностями провала побега из лагеря. По-видимому, понимал суть вопросов.

— Запомнилось — был в нашей форме, носил наши погоны. Наверное, немцы напоказ его нам выставляли. Мол, любуйтесь — офицера в погонах взяли в плен.

— Не могли ли вы припомнить кого-нибудь из участников побега или из тех, с кем сидели в тюрьме?

Я видел, как Никита Миронович напрягался, пытался припомнить, но никого назвать не мог.

— В тюрьме много было народа. Мы ждали расстрела. Нас почему-то человек пять не пустили в расход. До сих пор не пойму, как сам остался жив. Кого-то просил, если вернется домой, сообщить на хутор, что видел меня в тюрьме. Об этом все тогда просили друг друга.

Из хаты вышла согнувшаяся старушка, мать Никиты, с кружкой козьего теплого молока.

— Выпей, сыну, — сказала она ему. — Выпей...

Никита отставил палку, чуть приподнял надвинувшуюся на лоб шапку и частыми глотками стал пить молоко.

— Попариться бы ему, — обращаясь ко мне, говорила мать. — Пар всякую хворь выгоняет. А он рукой машет. Не хочет. Говорит, надоело. — Потом стала рассказывать, что в каком-то селе живет человек с такой же болезнью, который уже совсем не поднимался. Носили его на руках в баню на огороде и парили через день да разными травами поили. И поправился. — А наш только руками машет, — жаловалась мне старушка.

Никита допил молоко и, передавая кружку матери, сказал:

— Нет, мать, я не поправлюсь. Пар мне не поможет. Меня немцы пропустили через свою баню. Холодную. Оттуда многие не вернулись.

Старушка засеменила в хату, а я остался с Никитой у завалинки, раздумывая, что же мне еще спросить. Его состояние перепутало все мои намерения. Мне казалось, что Никита очень устал от моих вопросов и ему нужно отдохнуть. Он первым нарушил затянувшееся молчание.

— Товарищ капитан, интересно, отомстят вот за таких, как я, доходяг, или все так и останется — одни разговоры?

— Конечно, отомстят, Никита Миронович, — сказал я как можно увереннее. Он долго смотрел на меня, словно хотел убедиться, не обманываю ли я его.

Опять около нас появилась старушка, теперь уже с полной миской вишен, поставила ее на завалинке между мной и Никитой.

— Угощайтесь. Посидите с ним, а то он и людей не видит, и поговорить ему не с кем.

За все время моей беседы с Никитой никто не прошел мимо хаты. На хуторе, казалось, не было ни души. Все хуторяне с утра до вечера — в поле.

Перед тем как распрощаться с Кальным, я еще раз обратился к нему с просьбой вспомнить тех, с кем сидел в камере или находился в лагере, которые знают о подготовке к побегу и аресте его участников.

— В прошлом году прислал мне письмо дружок по несчастью Швачко Тихон. Может, он что знает? Сам он фельдшер, а работал до войны в таможне. В лагере лечил нашего брата. Я просил его прислать мне трав от болезни...

— Где живет Швачко? — сразу ухватился я.

— Сейчас поищу письмо, если сохранилось. Лежало за иконой.

Никита Миронович с трудом встал и, опираясь на палку, пошел в хату. Через некоторое время меня позвала его мать.

— Идите скорей, — сказала она. — Беда! Свалился...

В хате на земляном полу была разбросана трава, в углу под иконами стоял стол, застланный вышитой полотняной скатертью, а слева, под стенкой, на деревянной самодельной кровати полулежал одетый, как был на улице, Никита с конвертом в руках.

— Вот такой из меня жилец — два шага и дух вон, — извиняющимся голосом сказал хозяин. — Возьмите, может пригодится, — протянул он мне конверт.

Я записал адрес отправителя и положил на стол пожелтевший конверт.

Старушка поставила на стол кружку с молоком, приглашала пообедать, сокрушалась тем, что хозяйка где-то в поле и вернется не скоро. Я отказался от обеда. Есть мне не хотелось. Уже в темноте добрался до сельского Совета и заночевал у секретаря. А на утро под дождем ехал с той же партизанкой в райцентр. Она везла два бидона молока на молокозавод и очень заботилась, чтобы я не промок, накрывая меня домотканым полосатым рядном, а сама напевала скороговоркой, без всякого мотива:

Как-то ранней весной Лейтенант молодой Взял корзину цветов в магазине. Взором, полным огня, Он взглянул на меня И унес мое сердце в корзине.

Женщина пела, как я заметил, с насмешкой и горечью.

 

...Кухарский молча прочитал мою справку, в которой я подробно изложил беседу с Кальным. Наблюдая за ним, я видел, что читал он без особого интереса, но окончательную реакцию мне еще предстояло услышать. Лев Михайлович закурил, пепел с дымящейся папиросы упал на лист справки и оставил на нем подпаленное коричневое пятно. Подполковник смахнул пепел и продолжал читать. Мы сидели с Силенко в ожидании, что скажет начальник. В кабинете стояла тишина. Слышно было только мягкое, плавное покачивание маятника старинных часов, стоявших в углу.

— Я не удовлетворен справкой. Справка — это документ. В ней не должно быть места излишним, не относящимся к делу эмоциям автора, его лирическим отступлениям с описаниями цвета лица свидетеля, если говорить на юридическом языке. В подтексте где-то звучит голос не оперработника, а журналиста и адвоката. Он вас чем-то разжалобил? — спросил Кухарский, откинувшись на спинку кресла.

— Он больной человек. Я не мог об этом не написать. Для объективности...

— А я вас, значит, толкаю на необъективность. Так вы хотите сказать?

Я промолчал. И именно таким образом хотел проявить свое отношение к его замечаниям по справке.

— Молодой, еще очень многому надо учиться, в том числе и составлять документы, и вдруг такие суждения, — размышлял вслух Лев Михайлович. — Кстати, почему вы его не допросили? Он ведь рассказывал интересные вещи. И для объективности, — заметил подполковник, — Кальной дал нам возможность выйти из тупика.

— Товарищ подполковник, если бы вы посмотрели на него...

— Разжалобил он вас, — повторил Кухарский. — Справка — это не протокол допроса, приобщить ее в таком виде к делу нельзя. Что же, прикажете еще раз посылать вас на тот хутор?

— Лев Михайлович, я думаю, что особой промашки Алексей Иванович не допустил. Справка довольно подробная, отражает существо... — попытался защитить меня Силенко. — При необходимости допросим.

— Оказывается, вы оба заодно, — не дал ему договорить Кухарский. — Я говорю об эмоциях автора и...

Телефонный звонок прервал Льва Михайловича на полуслове. Перебирая в памяти содержание справки, я согласился с тем, что не обошелся без описания состояния и вида Кального. Лев Михайлович разрешил кому-то зайти на минутку и положил трубку.

В кабинете появился капитан Мотовилов, на лице которого всегда. была написана завидная уверенность в себе. Майору Силенко она не нравилась. Капитан, как всегда, был в отличном настроении, отменно здоровый и жизнерадостный. Если посмотреть на него со стороны, то можно подумать, что у него никогда никаких забот не бывает — всегда праздник.

— Серафим Ефимович, — обратился к нему Кухарский, — как вы думаете, нужно допросить солагерника, если ему известны некоторые обстоятельства предательства подготовки побега из лагеря?

— Конечно, — с готовностью ответил Мотовилов, — тут и думать нечего.

— Думать всегда нужно, — сразу вырвалось у меня.

Капитан словно не слышал моих слов, никак не реагировал на них. Он следил за реакцией Кухарского, который тут же сказал мне:

— Вы свободны. Справку оставьте у меня. Георгий Семенович, вы посидите.

Я вышел из кабинета и не слышал дальнейшего разговора, но знал, что начальник отделения — на моей стороне, и это успокаивало меня.

Георгий Семенович вернулся внешне совершенно спокойным, но сразу же начал что-то искать в ящиках письменного стола — видимо, папиросу. Я позвонил Сергею и попросил его зайти на минуту. У него всегда в кармане были курево и зажигалка.

Панов тут же явился. Я указал глазами на Георгия Семеновича, который все еще копался в ящиках. Курил он очень редко — когда находился в особо хорошем настроении либо когда пытался скрыть свое возбужденное состояние.

— Георгий Семенович, прошу, — предложил Сергей папиросу и тут же чиркнул зажигалкой, а сам как бы продолжал начатый разговор. — Да... В воскресенье, значит, пошел на базар. Смотрю, мужик пшено продает, золотистое, одно в одно. А мужик с рыжей лохматой бородой. Прямо леший. Приценился... Я ему говорю: ах ты, черт лохматый, хотя бы бороду расчесал, был бы похож на купца, а то — мужик мужиком и с мужика же втридорога дерешь...

Сергей всегда улавливал обстановку и соответственно реагировал, разряжая набежавшие мрачные тучи. И на этот раз ему не нужно было подсказывать. Он видел все сам.

— Подождем, пока вопрос отстоится, — возвращая мне справку, сказал Георгий Семенович. — К Швачко, конечно, поедешь, а от методы Льва Михайловича никуда не уйти.

 

22

Метода начальника отдела заключалась в том, что он редко принимал решения по докладу сразу, если в этом не было острой необходимости.

— Вопрос должен остыть, — обычно говорил он.

Сколько вопрос должен остывать, никто не знал, но в период остывания можно было спокойно поразмыслить, взвесить на холодную голову все «за» и «против», подумать над тем, что следовало бы сделать.

Недели через две, придя с доклада от Льва Михайловича, Георгий Семенович объявил, что вопрос остыл и мне разрешена командировка в город, где проживал Швачко Тихон, тот самый, которого Кальной назвал как солагерника.

— Выписывай командировку и поезжай, только учти замечания начальника. Если Швачко ничего не дополнит к тому, что мы уже знаем, то ниточка розыска твоего Кнехта может оборваться, а наш авторитет у начальника померкнет, как свеча при дневном свете. Авторитет — ладно, дело наживное, а вот ниточка оборвется... Нам ведь ее связывать.

Я обещал Георгию Семеновичу сделать все возможное, чтобы не утерять концы ниточки.

В городок, куда я ехал к Швачко, хотя он и находился в глубинке областного центра, мне не нужно было расспрашивать дорогу. Он был мне памятен контузией, полученной осенью 1943 года при его освобождении. Такое долго не забывается. Ехал я туда с волнением, как в родные места, надеясь отыскать огневые позиции нашей минометной роты, а может, и сохранившиеся траншеи переднего края на окраине города. Казалось, с закрытыми глазами я мог бы найти дом на улице Луначарского, на крыше которого располагался мой НП. Все сорок километров, пока мы ехали с попутчиком в кузове автомашины по лесным дорогам, нас сильно трясло и бросало.

Мой попутчик — школьный учитель истории, — все время поправляя и придерживая очки, неторопливо, как на уроке в классе, рассказывал историю города с древнейших времен и до настоящего дня. Я сразу про себя отметил, что Федор Саввич Гелих (так он представился мне) был всей душой предан своему городку, который обозначен далеко не на всех картах, а если и помечен, то едва заметной точкой на берегу притока Днепра.

— Городу скоро тысяча стукнет, упоминается он и в «Слове о полку Игореве». Помните, о дружине моего земляка говорится: «Под трубами повиты...» В те княжеские времена наши далекие предки, увидев с крутого берега неприятельских всадников по Заречью, трубили вовсю, собирая дружину. Недаром на старинном гербе города изображены щит и сторожевой орел. Город наш как-то остался в стороне от больших дорог и надолго притих. К затишью, как ни странно, приложили руку купцы, торговавшие пенькой. Дали взятку железнодорожному ведомству, чтобы отвести «чугунку» стороной и сохранить свою вотчину от вторжения тревожных гудков и от всех заезжих, которые бы нарушили их торговлю. «Чугунку» проложили вдали от города, купцы успокоились, грузили пеньку на баржи и подводы, в свою тихую обитель никого не пускали. Ну, а потом — революция...

Федор Саввич постепенно подошел к 1941 году. С гордостью говорил о земляках, храбро сражавшихся с оккупантами, что засвидетельствовал и один гитлеровский генерал в своем дневнике.

Из дальнейшего выяснилось, что сам Федор Саввич в войну партизанил, по каким-то партизанским делам ездил в областной центр и после еще заходил в обком партии, просил, как в свое время ходоки из деревень, помочь «индустрии города» (то есть пенькозаводу и маслосырзаводу) и науке (техникуму).

С горечью рассказывал бывший партизан о сожженных оккупантами школах, погибших товарищах, уничтоженных и вывезенных гитлеровцами исторических ценностях. Мне хотелось сказать ему, что я видел в Восточной Пруссии в квартирах наши стулья, наши швейные машинки, кастрюли и ложки, награбленные оккупантами, но мы, по моим расчетам, уже подъезжали к городу и поэтому развивать тему не стал.

— Вы случайно не знаете Швачко Тихона? — поинтересовался я в надежде что-нибудь услышать об этом человеке.

Учитель снял шапку, откинул назад все еще густые, но сильно посеребрившиеся волосы, потер лоб, припоминая.

— Не сапожник?

— Может, и сапожник. Кажется, окончил до войны техникум.

— У меня в школе учился Швачко, непоседа и балагур... После техникума уехал в Ленинград, работал в таможне, с войны вернулся инвалидом. Теперь шьет сапоги, продает на рынке. Не знаю, что он за сапожник, но хорошо, что хоть такой есть. Нынче сапожных дел мастера не в моде, а обувь носят, знаете ли, все.

Учитель больше ничего не мог сказать о Швачко. Охотнее он делился своими наболевшими думами о городе. Вслух размышлял о том, что городу долго не выбраться из положения провинциального, а вот тысячу лет назад летописец, как уже говорилось, не прошел мимо, удостоил городок высокой чести — записал его в народный эпос.

Приехали мы в темноте. Я выпрыгнул из кузова с небольшим чемоданом в руках и не знал, куда идти. Учитель сразу догадался.

— В доме приезжих мест свободных никогда не бывает, так что пойдем ко мне.

Я тут же согласился, и мы пошли с Федором Саввичем по темной улице.

— Вот одна из достопримечательностей города, — сказал учитель, когда мы проходили мимо высокой каланчи. — Немцы не разрушили, обозревали с нее окрестности, опасаясь партизан.

В темноте я мало что рассмотрел, старался не отстать от попутчика, который уверенно шагал по знакомой ему улице.

На следующий день по моей просьбе в местное отделение милиции повесткой вызвали Швачко. Работники милиции его хорошо знали и уверяли меня, что без повестки он ни за что не придет.

В прокуренную едким махорочным дымом темноватую комнату, из окна которой был вид на каланчу, зашел недовольный мужчина средних лет, низкого роста. Он нервно постукивал о пол деревянной колодкой на ноге и палкой.

— Швачко?

— Он самый, — сердито ответил мужчина.

— Садитесь, — указал я ему на табурет.

— Ничего, я могу и постоять, — постучал палкой по колодке, хотя я видел протез и без этого напоминания. — Зачем вызвали?

— Побеседовать.

— Сколько можно беседовать! Заявляю — я шил сапоги и буду шить. Мне жить надо или не надо?

— Надо. Никто и не спорит.

— А на какие такие?.. Станка для печатания ассигнаций не имею. Зарабатываю своими руками. Вот, — показал он растопыренные пальцы в черной смоле. — Что еще?

— Ничего. У меня другие вопросы, товарищ Швачко.

— Честь имею. Визитку не прихватил. Поверьте на слово — отставной таможенник, по профессии ветфельдшер, а ныне инвалид-сапожник, — кривлялся передо мною Швачко. Он повернулся, ткнул палкой дверь, намереваясь уйти.

— Сядьте, — строго сказал я ему, встав за столом.

Швачко остановился. Я вышел из-за стола, прикрыл дверь и повернул ключ, чтобы никто в комнату не заглядывал и не мешал нашей беседе.

— Мне нужно с вами поговорить не о сапогах. Шейте на здоровье, только не обирайте честной народ.

Швачко опешил от такого начала, с удивлением глянул на меня, не зная что сказать. Видимо, ожидал он какого-то подвоха, но подвоха не было.

— Сразу не дошло. Вы из соседней конторы? — опомнился Швачко.

— Я — чекист. — До этого мне ни разу не приходилось прибегать к такому обороту и произносить вслух эти слова. Они сразу подействовали отрезвляюще на моего собеседника. Он утихомирился, уселся на табуретку, даже снял шапку. Деревяшку-протез все же выставил вперед напоказ, откинув подальше от табуретки.

— Вы были в плену?

— Был. И не один я. Власов, гад, загнал...

— Знаю. В каких лагерях содержались?

— После пленения пригнали нас зимою в лагерь на территории Эстонии, недалеко от Тарту. Название местечка уже не помню. А потом повезли в Германию, в штрафной...

— Кого помните по лагерю в Эстонии?

Швачко надолго задумался, посматривал на меня, ожидая, видимо, дополнения к вопросу. Я сомневался, что он припоминал солагерников. Сапожник тянул с ответом, пытаясь выяснить у меня, для чего нужны их имена.

— Так, с ходу, сразу и не припомнишь. Где они сейчас? Разбрелись по белу свету, не найдешь.

Швачко почему-то хотелось уйти от ответа. Он рассказывал о службе до пленения ветеринаром в кавдивизионе, никаких военных секретов не знал, кроме количества лошадей, о чем его гитлеровцы ни разу не спрашивали, а в плену одно время был фельдшером в лагерном бараке, лечил, как мог и чем мог, товарищей по плену. Оправдывался, что немцы, узнав, что он фельдшер, сами его назначили на эту должность, предоставив в его распоряжение комнату для осмотра больных.

К нему каждый день приходили изможденные от голода и непосильной работы военнопленные, которые валились с ног. Он им оказывал помощь, чаще всего словом, иногда освобождением от работы, хотя администрация лагеря не спускала с него глаз. А когда задумали бежать из лагеря, он оказался связующим звеном между участниками побега. Через него передавались распоряжения. Он и теперь, сидя передо мною с обнаженной седой головой, все еще удивлялся, что оккупанты не повесили его за подготовку к побегу. Вслух размышляя, приходил к выводу, что друзья его не выдали даже под пытками. Швачко допрашивали, перебили на допросах ногу, кость каким-то чудом срослась, но не так, как нужно. После возвращения из плена, уже дома, ему ампутировали ногу ниже колена. Швачко говорил долго, доказывая, что не был предателем. Но я его и не подозревал в предательстве. Из его рассуждении я понял, что нашу беседу он связывал с провалом лагерного побега, с тем, что немцы как-то обошли его, не повесили, другие же поплатились жизнью, а следовательно, его можно подозревать в предательстве. К такому выводу он пришел сам и теперь уже считал этот вызов на допрос вполне оправданным. Ни в чем меня не упрекал, а только часто вздыхал.

— Я ничем не могу доказать, но предал нас скорее всего тот, который появился в лагере в форме нашего старшего лейтенанта. Нутром чувствую. Мельком видел его в тюрьме после того, как расстреляли матроса Мусиенко и других.

— Чувствование нутром — это не доказательство. Так можно и вас обвинить.

— Меня?! Да вы что? — вскочил с табуретки Швачко.

— Успокойтесь. Кого вы знаете по лагерю в Эстонии?

— Это... чтобы проверить меня?

— Не угадали. Кального Никиту помните?

— Все знаете... — вздохнул Швачко.

— Не все, но кое-что знаем.

— Никита присылал письмо. Болеет туберкулезом. Не дай бог умрет, некому будет подтвердить, что сидели вместе у немцев в тюрьме. Ему ребра переломали, а мне ногу, а другие богу душу отдали, их теперь и не допрашивают. Как он там? — спросил Швачко, видимо, для того, чтобы убедиться, действительно ли я знаю Кального.

— Болеет.

— Как за себя могу поручиться: Никита — мужик честный. Ничего плохого за ним не замечал. Последнюю крошку хлеба разделит пополам.

— Вернемся к тому старшему лейтенанту. Расскажите все, что вы о нем знаете.

— Все сказал.

— Не торопитесь.

— Если что припомню, скажу, а сейчас, ей-богу, в голове пусто.

— Вы действительно его видели в тюрьме после того, как другие участники побега были уничтожены немцами?

— Видел, когда меня вели на допрос.

— Он все еще был в форме?

— Нет, формы на нем уже не было.

— Может, вы ошиблись?

— Товарищ капитан, не путайте меня, я сам запутаюсь. Говорю — видел. Какие еще ко мне вопросы есть?

— Кого еще знаете?

— Телкина, — выпалил вдруг Швачко, наверное оттого, что хотел побыстрее отделаться от меня и уйти домой, где его ждала работа. — Занимал пост помощника старосты в селе, а потом бежал с теми, кто его посадил на тот трон. Могу засвидетельствовать на Библии, что немцы ему доверяли, раз поручали доставлять провизию в наш лагерь в Эстонии. Правда, под присмотром солдата, с которым он сидел на повозке. Пока Телкин разгружал подводу, я с ним успевал переброситься парой слов. Он не скрывал, что служил у немцев, даже хвастался этим, говорил, что скоро получит немецкую медаль, живет свободно, ходит к одной бабе.

Мне показалось, что Швачко преувеличивает. Обычно пособники предпочитали умалчивать о своей службе у врага, а здесь такая откровенность.

— В какой части у немцев служил Телкин? — решил я выяснить, насколько Швачко близко знал Телкина.

— Не могу сказать. Чего не знаю — того не знаю. По разговору — жил он в поселке, где находился лагерь.

— Как назывался поселок?

Швачко долго припоминал, но так и не вспомнил, кроме не совсем уверенного утверждения, что название поселка начиналось на букву «п».

— Вылетело из головы, хоть убей, — чесал он затылок.

— Почему он вам рассказывал о своем пособничестве оккупантам? Обычно скрывают...

— Подход, товарищ капитан, подход...

— Зачем вам нужен был подход к пособнику?

— Имел поручение.

— От кого?

— Я так и знал, что начнете копаться... И зачем только я сказал об этом Телкине. Когда готовился побег, мне поручил Мусиенко, царство ему небесное, прощупать Телкина — он мог бы нам помочь. Каждый день бывал в лагере. Когда я узнал, что он был помощником старосты да еще козырял этим, решил не связываться с ним. Продаст сразу...

— Мусиенко расстреляли?

— Я же сказал: царство ему небесное...

— Приметы Телкина?

— Приметы? Роста низкого. Такой небольшой шкет, — показал Швачко рукой себе по плечи, — а голова большая, лошадиная, ушей почти не видно, они будто прилипли к голове, глазки маленькие, зато нос длинный, похожий на паяльник. Я у него как-то спросил, как удалось пристроиться на такое теплое местечко? «Служи, заметят», — посоветовал он.

— Телкин не называл село?

— Не помню, но, кажется, тульский он.

— Район?

— Нет, этого не помню.

— Вернемся опять к старшему лейтенанту. К какому роду войск он принадлежал?

— Не знаю, не помню. Мусиенко с ним какой-то разговор провел, а потом переживал. Выяснил, кто он. Чуть ли не моряк оказался.

— Сухопутный моряк?

— Сказал, что слышал. О нем могут больше сказать те, с кем он в тюрьме в одной камере сидел.

— Вы можете назвать этих лиц?

— Так их всех, наверное, повесили. По слухам, он остался в тюрьме, а нас с Кальным — в штрафной.

— Его называли по имени, по фамилии или еще как-нибудь?

— Да ну его к черту, чтобы я его называл! — начинал злиться Швачко.

— Может, Мусиенко как-то называл руководителя побега?

— Может. Я и так все перепутал, а вы будете меня таскать, допрашивать.

Швачко опять начал постукивать палкой, напоминая, что пора кончать. В комнате стало совсем темно. Электрического света не было, а лампа оказалась не заправленной керосином. Я поблагодарил его за все то, что он мне рассказал, и, отпуская домой, заметил, что, наверное, он будет меня ругать за задержку, но завтра разговор придется продолжить.

— Ругать не буду. Выговорился, на душе стало легче. Все, что знал, выложил, как у попа на исповеди. Больше говорить не о чем. До свидания.

— Оформим наш разговор протоколом.

Швачко не хотел связывать себя протоколом допроса, топтался у двери, собираясь, похоже, о чем-то спросить.

— Может, закажете сапоги? — наконец осмелел он, натягивая на голову кроликовую шапку.

— Сапоги у меня есть.

— Так на вас же кирзовые.

— Ничего, сойдут.

— Трудная у вас работа, товарищ капитан. Я бы ни за что не согласился. То ли дело шить сапоги, а потом на толкучке поторговаться за свой товар. Так как? Я вам сошью сапоги, а вы милиции скажите, чтобы они отстали от меня. Да и протокол, может, не нужен?

Швачко, видимо, хотел откупиться от меня сапогами. На следующий день в назначенное время он пришел сам. Я принялся за оформление протокола допроса.

 

23

Установить личность Телкина поручили оперуполномоченному Сергею Панову. Он сразу же загорелся этим заданием, стал осаждать меня многочисленными вопросами о помощнике старосты и его конкретных преступлениях. Я дал ему протокол допроса Швачко и сказал, что больше того, что в нем записано, ничего не знаю. У меня не было особого интереса к Телкину, так как если даже Панову удалось бы разыскать его, я не ожидал от него получить новые сведения о Кнехте.

— Найдем! — уверял меня Сергей. — И месяца не пройдет, как перед тобой собственной персоной явится гигант мысли. При условии, конечно, если он не додумался заменить свою фамилию и не пустился в путешествия в трамваях по Европе или на баржах по Великим озерам Нового света. Фамилия Телкина настраивает меня на оптимистический лад, — шутил Сергей. — Не додумается он изменить фамилию. Иначе бы его немцы назначили старостой, а не помощником.

— А на что настраивает тебя собственная фамилия?

— Давай заглянем в толковый словарь, разберемся в корне...

— У тебя есть теперь с кем разбираться. А настраивает она тебя, чудака, без толкового словаря, — на женитьбу.

— Заметно?

— Очень даже, если смотреть в корень, как говаривал Козьма Прутков.

Сергей собирался жениться на Жене, работавшей секретарем отдела, и уже прикидывал свадебные мероприятия, которые нелегко было устроить ему и Жене на свои довольно скромные оклады. А он хотел объять необъятное — пригласить всех знакомых на свое торжество. Подготовка к свадьбе, впрочем, не сказалась на усилиях Сергея в розыске. Уже через несколько дней он с шумом влетел ко мне в кабинет с бумажкой в руках.

— Не вовремя ты вылез со своим Телкиным Дмитрием Осиповичем, девятьсот четвертого года рождения, уроженцем и жителем села Старое Вязовое, — упрекал меня, в шутку, конечно, Сергей. — Раньше бы или позже, но не перед свадьбой же!

Я понял, что ему удалось «зацепиться» за Телкина, и попросил показать бумажку, по которой он читал его установленные данные.

— Обожди, не торжествуй, шампанское не открывай, если можно, дай стакан воды из графина. Этого пока вполне достаточно.

Оказывается, Телкин значился в розыске как пособник, убежавший с фашистами при их отступлении. Розыск облегчался тем, что известны были все его родственники, проживавшие в селе, где он служил у немцев, имелись фотографии, свидетельские показания.

— Не найдешь — придется тебе отложить свадьбу, — сказал я Сергею.

— Из-за какого-то Телкина, всего лишь паршивого помощника, а не старосты или бургомистра, приходится уезжать от Жени! — сокрушался Сергей. — Столько дел, а тут твой Телкин...

— Ничего, злее будешь, управишься до свадьбы.

— На телеге не поспешишь, — махнул рукой Сергей.

— Тише едешь — дальше будешь... В старину успевали на телегах, месяцами тряслись по дорогам с важными государственными указами. И свадьбы справляли на телегах. А теперь, если бы ты даже хотел прокатиться с Женей, не найдешь в городе пару лошадей. Их тоже повыбила война.

Перед командировкой Георгий Семенович напутствовал Сергея, что и как надо сделать. Закончил инструктаж размышлениями Феликса Эдмундовича Дзержинского о чистых руках, которыми должны обладать чекисты.

— Садясь за рабочий стол, принимаясь за дело, посмотри на свои руки, — наставлял Георгий Семенович. — Они должны быть всегда чистыми, вымыты щеткой с мылом так, как хирург моет свои руки перед операцией, чтобы не занести инфекции. Не забывай, что тебе тоже предстоит операция — правда, иная, но тоже связанная с человеком.

В шкафу у Георгия Семеновича всегда висело небольшое чистое полотенце, а на полке лежало мыло в мыльнице. Я не раз видел, как он брал полотенце и шел в умывальник, а потом, возвратившись, с удовольствием говорил:

— Вымоешь руки, и на душе становится легче, приятно взять бумагу, ручку, работается веселее.

Мы-то, конечно, понимали, что о чистых руках он говорил не в буквальном смысле.

На следующий день Сергей на рейсовом автобусе отправился в командировку.

 

В Старом Вязовом Телкина, как и следовало ожидать, не оказалось. Его жена, добросовестно трудившаяся в колхозе, и родственники, и соседи не знали, где он находится. Они пытались у Сергея навести справки о Телкине, подозревая, что он арестован. Их можно было понять. Жена осталась с тремя детьми, школьниками, но не плакала, а сурово осуждала Телкина за то, что тот связался с оккупантами и теперь ей проходу нет на селе. Она просила Сергея передать ему, когда найдем, что намерена развестись с ним, чтобы дети не страдали из-за такого позора. Допрошенные Сергеем свидетели показали, что во время оккупации Телкин выслуживался вовсю перед гитлеровцами, рьяно выполняя все их распоряжения, составил список коммунистов села и участвовал в их аресте.

«...Ранним утром 9 января 1942 года кто-то настойчиво постучал к нам в окно, — писала в своих показаниях свидетельница Пузина В. И. — Я накинула платок и подошла к окну. На улице стояли помощник старосты Телкин Дмитрий Осипович и три немецких солдата с автоматами. Телкин тарабанил палкой в окно. До меня сразу все не дошло, что нас ожидает, но я вся тряслась со страху и не знала, что делать. Открывал дверь мой муж — Пузин Петр Николаевич. Телкин тут же сказал ему, чтобы он одевался. Муж кое-как собрался, и его увели. В тот же день мужа, а также односельчан, членов ВКП(б) Миронова А. Т., бывшего председателя колхоза, Зуева Г. Р. и Никашкина И. Г., расстреляли за селом в овраге. Мой муж работал учителем в нашей школе, состоял в партии с 1929 года».

— Достаточно? — спросил меня Сергей, возвратившийся из командировки. — Или еще?

— Достаточно.

— Допросил я всего шестнадцать свидетелей. Все в один голос подтверждают, что именно Телкин составил список коммунистов и лично участвовал в аресте и расстреле четырех человек в январе сорок второго, перед самым отступлением немцев. Это, конечно, не все его черные дела. Он отобрал у односельчан для фашистов много коров, собирал валенки, теплую одежду. Одни во время допросов плакали, другие уже выплакали все слезы, глаза у них сухие, красные...

Оставалось найти Телкина. Для этого следовало еще раз побывать в селе. Может, кто из родственников или близких дружков Телкина и знал, где он находится, но на допросах Сергею никто ничего об этом не сказал. В селе жили мать, жена, дети... Трудно Телкину удержать себя от связи с ними.

— После свадьбы сразу поеду и без Телкина не вернусь, — сказал Сергей.

— Умчишься на второй день?.. Бросишь жену, вещмешок — за плечи, палку в руки и — в Старое Вязовое искать Телкина? Нет уж, товарищ Панов, я сам поеду.

Георгий Семенович согласился с моими доводами, что ехать в Старое Вязовое сподручнее мне.

В селе кое-кто остался из приятелей Телкина, но они помалкивали, были на его стороне еще по периоду раскулачивания, когда Телкиных Советская власть лишила мельницы на речной запруде и изъяла из их амбаров много хлеба. Еще тогда, затуманенный злобой, в разорванной рубахе, без шапки, Дмитрий Телкин бегал по селу с топором в поисках председателя сельского Совета. Повыбивал все стекла в окнах избы-читальни, сельсовета, требовал возвращения мельницы и хлеба, а ночью пытался поджечь сарай, в который сложили изъятые мешки с зерном.

— За это его судили. Два года отсидел в тюрьме, затаился, — рассказывал мне председатель сельского Совета, когда я у него поинтересовался, почему Телкин пошел на службу к немцам. — В Новом Вязовом, километрах в пяти от Старого, живет его Любка, по-уличному — Рябая. У нее, как судачат деревенские бабы, растет малец от Телкина. Она хотела выйти замуж. Узнав об этом, Телкин явился к ней навеселе и в потасовке выбил ей глаз. Выходит, из-за любви. Так она и осталась не то в девках, не то в бабах. Недавно прошел слух по селу, что Любка наведывалась к матери Телкина.

Председатель осторожно подводил меня к мысли, что Любка может что-то знать о месте пребывания Телкина.

На следующий день после этого разговора с председателем я отправился пешком в соседнее село, разыскал бригадира, недавно уволившегося из армии сержанта, и повел разговор о скрывающихся немецких пособниках, предателях, карателях, у которых кровь на руках.

— У нас нет таковых, товарищ капитан, — заявил вчерашний сержант. — У нас все на виду.

— Телкина Дмитрия из Старого Вязового знаете?

— Еще бы. Плюгавый такой, смотреть не на что, а извергом оказался первостатейным. Только у нас, в Новом, такие не водятся, — с гордостью повторил бригадир.

— Говорят, у вас живет его любовь — Любка Рябая.

— Любка есть. Дояркой работает, любого мужика за пояс заткнет, но рябая. Это верно.

— Может, она знает, где Телкин?

— Вряд ли. Откуда ей?

— Мальчишка у нее от кого?

— Постой, постой, — вдруг что-то припоминая, уставился на меня бригадир. — Недавно наша почтальонша искала ее, кто-то ей письмо прислал. Отродясь никто не писал, а тут вдруг...

— Откуда было письмо?

— У почтальонши надо спросить. Она знает. Я спрошу.

— Не надо. Пошлите Любку в контору, я с ней побеседую.

Бригадир посмотрел на часы, напомнил, что время обеденное, и пригласил меня домой, извинившись, что специально не готовился и не знает, что жена приготовила к обеду.

Я сразу же согласился, так как проголодался и не знал, где придется обедать.

По дороге домой бригадир все расхваливал Любку.

— Все бы так работали в бригаде, как она, не такой бы был наш колхоз. Многие уши навострили на город, а она к земле приросла и никуда не собирается.

Я молча слушал бригадира, и у меня постепенно складывалось убеждение, что Любка должна рассказать, если она что-то знает о Телкине.

После обеда я встретился с ней в колхозной конторе. Кроме нас двоих, там никого не было. Ходики, висевшие на простенке, громко стучали в пустом помещении.

Любка молча присела на скамейку, опустив голову. Темный платок до самых бровей закрывал ее лоб и почти все лицо.

— Вы знаете, зачем я вас пригласил?

— Скажете.

— Где проживает Дмитрий, служивший помощником старосты в Старом Вязовом?

Я умышленно решил напомнить об этом, чтобы для нее были понятны причины моего интереса к Телкину.

Любка не удивилась вопросу, не подняла головы, только стала перебирать заскорузлыми пальцами бахрому на кончике платка, свисавшего поверх телогрейки. Я не торопил ее с ответом. Видел, что она борется с собой и не знает, как начать, а может, опасается сразу сказать.

Я смотрел на стучавшие ходики, видел, как быстро в ту и другую сторону прыгал маятник и незаметно перемещалась минутная стрелка. Надо было как-то помочь Любке начать говорить. Я не знал, как она воспримет, если сказать, что он погубил людей, у которых остались жены и дети, которые никогда не забудут страшного горя. Она могла напугаться и совсем замкнется. Разговор на эту тему следовало пока оставить в резерве, на крайний случай...

— Так и будем молчать?

— Не знаю, где он, — услышал я тихий подавленный голос, никак не подходивший к ее мощному телосложению. — Но раз вы приехали, значит, вам уже наговорили про меня и про письмо. А он не писал, где проживает, а пишет, что жив-здоров, того и нам желает. Просил проведать мать, но чтобы жена не узнала. Письмо я носила матери, и сразу мы спалили его, как было прочитано.

Мне показалось, что Любка облегченно вздохнула, словно освободилась от тяжести, и даже подняла голову.

— Откуда же было письмо? — не терпелось мне узнать.

— Клава, почтальонша, сказала: из Клайпеды. Обратного адреса не указано. Я не хотела его брать, — заключила Любка так, будто жалела, что взяла все-таки.

— Почему не хотели?

— Раз уже было. Присылал кто-то доплатное, со всякими угрозами и пакостями.

Я извинился за неуместный вопрос, переспросил, не ошибается ли она насчет Клайпеды, а потом попросил бригадира поговорить с Клавой.

В темноте я вернулся в Старое Вязовое. Председатель сельского Совета все еще сидел за столом и при тусклом свете керосиновой лампы составлял какую-то сводку в район.

— Как успехи, капитан? — спросил он меня, не отрываясь от бумаг.

— Ничего, — ответил я ему.

— Садись, отдыхай. До тебя приезжал еще Панов, разбитной хлопец. Мне б такого председателем в колхоз. Привет ему передавай.

Я обещал передать.

— А что же он не приехал? — снова спросил председатель. — Или секрет?

— Никакого секрета, женится...

— Все ясно. Тогда передавай и поздравления. А у нас что-то никто не женится. Не за кого девчатам замуж выходить. И на трудодни им остается нынче по двести пятьдесят граммов, — с горькой озабоченностью добавил председатель и посмотрел на меня — понимаю ли я, что это значит. Я все не только понимал, но и переживал вместе с ним. Долго он мне рассказывал о положении дел в колхозе, о послевоенных лишениях, но считал, что и в этих условиях колхозникам надо давать больше на трудодни.

Управившись со сводками, председатель предложил переночевать у него, но я решительно отказался, чтобы не доставлять ему лишних хлопот. Кое-как прокоротал ночь здесь же, в закутке сельсоветского дома, сдвинув вместе две скамейки и положив под голову стопку газет. А рано утром уехал с ним на телеге в райцентр. Он — со сводками, а я — с думами о Телкине и Клайпеде. То была моя личная «сводка» о командировке. Правда, я не знал, подтвердится ли она, но не сомневался в полезности добытых данных. Телкина надо было найти и судить за преступления, которые он совершил.

На первом же совещании у Льва Михайловича и Георгия Семеновича Сергей попросил направить его в командировку в Клайпеду. А когда мы, втроем, вышли от Кухарского, вдруг напомнил о предстоящем семинаре в вечернем университете марксизма-ленинизма.

— Мы с тобой, Алеша, уже пропустили один из-за герра Телкина. Так можно получить приглашение на партком.

— Какая тема? — спросил Георгий Семенович, слушавший наш разговор.

— Философская. «Теория познания». Надо готовиться.

— А как обстоят дела с политэкономией? — спросил Георгий Семенович Сергея с усмешкой и посмотрел на меня.

Сергей часто рассказывал о преподавателе, с которым любил поспорить на семинарах, задавал каверзные вопросы. Преподаватель повторял сказанное слово в слово, не уклоняясь от конспекта, и спрашивал: «Теперь дошло?» — «Не совсем», — храбро признавался Сергей. «Ну ничего, дома дойдет», — кивал преподаватель. «Вы уверены?» — «Уверен, если как следует проштудируете первоисточники. Читайте «Капитал» Маркса. Книга написана для рабочих, товарищ Панов, в ней вы найдете ответы на все ваши вопросы».

Сергей в который раз пересказывал Георгию Семеновичу, как он понимает земельную ренту и как ее трактует преподаватель, который настоятельно советовал ему придерживаться мнения автора «Капитала». Он умел копировать экономиста, и Георгий Семенович от души смеялся.

— Вот что, — предложил Георгий Семенович, — идите и готовьтесь к семинару. А после поезжайте куда-нибудь за город, отдохните. Только дежурному скажите, где будете.

Мы обрадовались такому великодушию начальника и тут же решили съездить за картошкой в близлежащий район, а на обратном пути «выбраться на природу», побродить по осеннему лесу.

 

24

Сергей вернулся из Клайпеды и рассказывал о результатах своей командировки все время, пока мы тряслись в кузове грузовика по пути в ближний колхоз, в который ехали за картошкой. Командировка Сергея была, как явствовало из его рассказа, успешной. Телкина-Теткина нашли в порту. Додумался он изменить только одну букву в своей фамилии, а все остальное сохранил, но и этим задал работу розыскникам.

— С фотокарточкой в кармане, — рассказывал Сергей, — спрашиваю у одного бородатого морского волка: где можно найти Теткина? «Кто будешь?» — интересуется волк. «Земляк». — «Проходи».

...У дальнего причала стояли рыболовные траулеры, катера, лодки. Панов нашел старый катер, плавно покачивающийся на незаметной волне. Телкин спал. Он и жил на катере. Считал, что там его не найти. Панов посмотрел на него и на фотографию — он! Растолкал, задал пустопорожний вопрос:

— Есть свежая рыбка?

— Кто будешь? — точь-в-точь как бородатый моряк, настороженно спросил тот.

— Земляка не узнаешь?

— Что делаешь на борту? — грозно зарычал Телкин на Панова.

— Привет тебе от Любки привез, а ты со мной так неделикатно. Нихт гут. Так есть рыба или нет? — балагурил Сергей лишь для того, чтобы рыбак пришел в себя.

Телкин хотя и петушился, но уже почуял опасность.

— Я тут капитан, — хмуро сказал он. — А ну — вон с борта!

 

По рассказу Сергея, все было так просто и легко. И Телкин сам своей суетой и крикливостью обнаружил свой испуг.

— Выходит, как только приехал в Клайпеду, так сразу же на борт к Телкину-Теткину, — заметил я, слушая его рассказ.

— Ну, не сразу, а через неделю нашли.

— А обыск почему не провели?

— Так у него на борту ничего не было. Пистолет, записная книжка и зажигалка были при нем, изъяли. Остальное ты знаешь.

Телкин был арестован с санкции прокурора и этапирован из Клайпеды.

— Знаю. Но давай подумаем о... картошке.

Сергей усмехнулся.

Стояли тихие осенние дни. После дождей вновь проглянуло солнце, просушило землю, в воздухе летала паутина. На полях все еще убирали картофель и свеклу, кое-где рокотали тракторы.

Купив в селе по мешку картошки, мы уговорили шофера подождать нас, пока поищем грибы в ближайшем лесу. Шофер авторитетно заявил, что в таком лесу никаких грибов нет и быть не может, а поэтому он лично предпочитает поспать на сиденье. Сергей же был настроен оптимистически — прихватил с собой ведро и нож. Разгребая длинной палкой листья и высокую, еще зеленую траву, он все больше углублялся в лес в надежде найти поляну, на которой сразу можно набрать ведро грибов. Поляны попадались, но грибов не было, и Сергей стал мечтать уже не о ведре, а об одной сковородке.

— Слушай, почему это предатели не перевелись на земле? Веками к ним такое презрение, а они появляются, особенно в войну, как грибы после дождя? — заговорил вдруг Сергей, потеряв, видимо, надежду найти лесные трофеи. Он устал бродить по мягкому лесному ковру. В его пустом ведре покоилось несколько хрупких розовых сыроежек. Весь сбор.

— Почему вспомнил в лесу о предателях? Вернемся домой, я постараюсь изложить свою точку зрения. Тут без философии не обойтись. А сейчас она будет тебя отвлекать, просмотришь грибы.

— Мы же с тобой как раз учим философию, у профессора Бочкина ты на виду. Так что давай.

— Не в лесу же...

— А где?

— На семинаре. Зашли мы с тобой далеко, и в голове у тебя философия, а не грибы, пора возвращаться.

Я раздумывал над вопросом Сергея. Мне казалось, что сущность человеческой натуры проявляется в критические минуты жизни. На войне критических ситуаций не занимать. Но Телкина перетянули на сторону оккупантов мешки с мукой, которые все еще мерещились ему в мельнице отца.

Скоро мы оказались среди редких деревьев, побитых в войну пулями и осколками. Между ними виднелись заросшие травою окопы и обвалившаяся землянка, а рядом, под молодой, чуть повыше нас, елочкой, едва угадывался могильный холмик, на котором лежала пробитая осколком, поржавевшая спутница войны — наша солдатская каска.

— Вот и набрели, — сказал я. — Куда ни пойдешь — всюду наткнешься на могилу.

— И никто о ней не знает. Была б лопата... — пожалел Сергей, поправляя каску на могиле.

Мы молча постояли под притихшими деревьями, ронявшими на наших глазах желтые листья. В голову приходили какие-то забытые стихи:

Остановись, прохожий, На одну минуту задержись, Ниже голову склони Перед ним и для себя...

Вернулись к машине уставшие, с пустым ведром и длинными палками в руках. Шофер похрапывал, выставив в открытую дверцу ноги в кирзовых сапогах.

— Ну и дрыхнуть же ты охоч! — затормошил его Сергей. — Вставай, готовь сковородку, грибы будем жарить. Кругом одни грибы!

Шофер встал с помятым лицом, молча заглянул в пустое ведро, потом пнул сапогом скат и уселся за руль. Включил зажигание, все еще зевая и протирая глаза.

До города было еще далеко, да и ехали мы по разбитому шоссе медленно, часто останавливаясь и подталкивая машину, когда колеса буксовали в глубоких лужах. Сергей предложил по пути заехать в сельмаг и купить что-нибудь поесть.

— Я — за... — отозвался шофер, до этого все время молчаливо вздыхавший, когда приходилось вовсю нажимать на газ, чтобы выбраться из очередной ямы.

Из съестного в магазине оказались только хлеб и селедка, не считая сладкого: конфет и сахара.

Сергей быстро оценил обстановку и, не спрашивая меня, попросил продавщицу взвесить буханку хлеба и три селедки из бочки. Мне же предложил идти к машине и подождать там.

— Что за секреты? — спросил я.

— Ты же старший в группе, а я должен нарушить здесь первоначальный план действий, — хмуро усмехнулся Сергей.

— Давай, нарушай, — согласился я и вышел из лавки.

Сергей со свертками в руках догнал меня и сел в кабину.

За деревней, свернув с дороги в глубокую балку, заросшую мелкими кустами, остановились у ручья, который можно было перешагнуть, но все же у воды, как хотелось Сергею. Он сразу принялся хозяйничать, а нас отправил мыть руки к ручью. Когда все было готово, пригласил занять места на траве.

— Неси стакан, — сказал он шоферу.

В центре разложенных на бумаге хлеба и селедки стояли пол-литра водки и банка каких-то рыбных консервов в томате. Опережая меня, Сергей пояснил, что выпросил ее у продавщицы, а она продает консервы только в нагрузку с водкой. Я не совсем верил ему, но он божился, что водку ни за что бы не взял, если бы не существовало таких правил в торговле.

— Тебе нельзя, — сказал Сергей шоферу, — а мы по сто граммов пригубим под каспийскую селедку, по-фронтовому, за того, который там, в лесу...

За день мы очень проголодались и, казалось, никогда такой вкусной селедки с черным хлебом не ели. Шофер перекусил и тут же ушел к машине, открыл капот и начал копаться в моторе. Сергей закурил «Беломор», стал рассуждать об аппетите на свежем воздухе, хотя глаза у него были отсутствующими, и сам он, как мне подумалось, был еще в Клайпеде.

 

...Я попросил следователя показать мне изъятую записную книжку и подробно допросить Телкина о местах его пребывания после бегства с немцами из родной деревни. Больше всего, понятно, меня интересовал период нахождения Телкина в Эстонии. В его записях не было ничего, относящегося к тому времени.

На последних потертых листиках я обнаружил список каких-то женских имен. Список, видимо, не раз дополнялся, так как последние записи были разборчивы, а первые читались уже с трудом.

Ни слова не сказав следователю о своих предположениях, я попросил его отдельным протоколом допросить Телкина о каждом имени, а также выяснить назначение списка, хотя я уже начинал догадываться о характере этого «реестра» после того, как отыскал в нем Любу С.

Через несколько дней следователь Анатолий Коротенков сообщил, что можно прочитать протокол. Я сразу же побежал вверх по лестнице на третий этаж.

— Ты знаешь, что это за список? — загадочно посматривал на меня Анатолий с широко расплывшейся улыбкой. — Думаешь, гитлеровские пособники, агентура абвера? Да?

— Нет. Это список его жертв, а точнее — легких побед над теми, кто записан. Он их вспоминал, смаковал, доставляя себе удовольствие.

— Откуда ты знаешь?

— Не трудно догадаться. Но меня интересуют его амурные дела исключительно в Эстонии.

— Читай, — протянул мне протокол Анатолий.

Телкин охотно рассказал следователю о каждой особе из списка, но адресов их не называл, ссылаясь на то, что это были мимолетные встречи военных лет, когда не расспрашивали, кто и откуда. К ним относилась и Аня Шляхина, с которой он встречался в Эстонии совсем непродолжительное время. Она была эвакуирована немцами, работала у них на кухне. О нынешнем местонахождении Шляхиной он ничего не показал. Круг замкнулся, тоненькая цепочка снова оказалась оборванной.

— Не участвовала ли в карательных операциях против партизан часть, в которой служил Телкин? — спросил я Коротенкова.

— А ты думаешь — он признается?

— Как спросишь, — намекнул я на тактику допроса. — Если будет отрицать...

— Будет, — прервал меня Анатолий, — это я тебе заранее говорю. Не знаешь ты Телкина.

— Тогда спроси, кто мог бы подтвердить его службу у оккупантов ездовым без винтовки... В его интересах назвать таких лиц.

Я рассчитывал на то, что Телкин, отрицая свое участие в карательных операциях против партизан в Эстонии, назовет свидетелей, которые знали его по тому периоду.

— Если упомянет Шляхину, постарайся выяснить такие частности из ее биографии, чтобы можно было ухватиться за них...

Коротенков обещал все сделать, как он сказал, в лучшем виде, хотя считал, что в расследовании есть куда важнее вопросы, чем эти интимные связи пособника. Он не совсем понимал значение таких мелочей, как взаимоотношения Телкина с Шляхиной. Меня же интересовало многое: по чьей инициативе произошло знакомство, действительно ли она работала на немецкой кухне и почему ей позволили связь с ним. Неясно было, почему Шляхина повисла на нем, пренебрегая офицерами.

— Ты не знаешь Телкина, — повторил Анатолий.

— Что ты имеешь в виду?

— На допросе спрашиваю: «Какое у вас образование?» Не моргнув глазом отвечает: «Высшее». А у него четыре класса. «Что окончил?» — «Институт рыбака». — «Нет такого». — «Прошу записать в протокол: высшее». Так что Телкин может наговорить все, что ему в голову взбредет. И получается правдоподобно. Тем более для какой-нибудь Шлюхиной, — намеренно исказил он фамилию.

На следующий день Коротенков рассказывал мне о новом допросе Телкина.

— По твоему совету спрашиваю: «Немецкая воинская часть, в которой вы служили, принимала участие в карательных операциях против советских партизан?» — «Ни в коем разе. Я не служил у немцев, а работал ездовым под их присмотром как пленный. Прошу записать в протокол». — «Оружие было?» — «Нет». — «Носили форму немецкого солдата?» — «Старую, потертую носил, а винтовку немцы мне не доверяли. А если бы доверили, убежал бы к партизанам». — «Можно было убежать и без винтовки». — «Не поверили бы. У партизан дураков нема». — «Кто может подтвердить, что вы у немцев работали ездовым и у вас не было оружия?» — «Из цивильных?» — «Конечно. Немцев, наверное, нам не найти?» — «Аня Шляхина. Я ее уже называл. Прошу допросить в качестве свидетеля». — «Где она проживает или проживала?» — «Не знаю». — «Как же ее найти, чтобы допросить?» — «С ее слов, до войны она окончила техникум, работала преподавателем физкультуры в Колпино». — «Чем занималась Шляхина, когда вы с нею встречались?» — «Работала на немецкой кухне. Я знал ее всего-то два-три месяца. Куда она пропала, заранее говорю, не знаю». — «Она вас бросила?» — «Почему она? — заело Телкина. — Я сам ее прогнал. У нее появился какой-то наш хахаль в офицерской форме». — «Кто он?» — «Что — я его расспрашивал, что ли?..» Телкин с неохотой подтвердил, что ему приходилось возить в лагерь кое-какие продукты, иногда там случалось говорить с военнопленными, но о неудавшемся побеге ничего не слышал.

Я поблагодарил Коротенкова за добытые им данные и попросил дать мне копию протокола.

 

25

— ...До войны я окончила техникум и работала преподавателем физкультуры. Жила в городе одна, что хотела, то и делала. Без ведома родителей в сороковом году вышла замуж за Костю, токаря, но через два месяца развелась. Мама твердила, что он мне не пара: он — токарь, а я — преподаватель. Я тоже тогда так думала. В марте сорок первого родила дочь и назвала ее Мартой. Тогда в моде были: Марта, Клара, Роза. Она живет сейчас у бабушки. Затем началась война. Я вернулась из Колпино в деревню, к своим. Уже в начале августа местность наша была занята немцами. Они заприметили меня, стали использовать как переводчицу при разговорах с населением. Мне это нравилось. Представляете, я — переводчица!

— Значит, вы немецкий знали?

— В школе и в техникуме изучала и могла довольно хорошо шпарить по-ихнему.

— И сразу нанялись в переводчики? — упрекнул я ее.

— Они сыпали мне комплименты о моем произношении, а мне надо было чем-то заниматься, и я по молодости охотно переводила, даже, признаюсь, рада была хорошей практике. После войны мечтала блеснуть знанием немецкого. Потом предложили работу на кухне в их части, и я пошла.

— Где находилась часть, в которой вы работали?

— В Тарковичах.

Я ожидал, что женщина, которая мне все это рассказывала, назовет населенный пункт в Эстонии, название которого не мог вспомнить Швачко, а она перечисляла деревни и города Ленинградской области.

Да и беседа, предваряющая допрос, пока что преследовала цель найти через нее людей, которые, возможно, знали о подготовке побега военнопленными, в числе которых были Кальной и Швачко. Не слышала ли она что-нибудь об этом от Телкина или других лиц? Сам же про себя я по-прежнему считал предателем Кнехта, но никому об этом не говорил. От всех этих переплетений и догадок у меня голова, что называется, кругом шла.

Когда она назвала неизвестные мне Тарковичи, я от разочарования хотел даже сразу спросить, не работала ли она у оккупантов на территории Эстонии, но вовремя спохватился. Нельзя было преждевременно обнаружить своего интереса к Эстонии. Пока я раздумывал, возникла невольная пауза в беседе. Я рассматривал ее, и мне хотелось понять, почему у нее так просто, легко, в виде забавы на прогулке, сложились отношения с гитлеровцами, от которых стонала земля...

Разыскать ее не составило особого труда. После войны Шляхина вернулась из Германии в родные места, но поселилась не в своей деревне, где ее хорошо знали, а выбрала глухую деревеньку, окруженную лесами и болотами, и там притаилась на должности колхозного счетовода.

На допросе она часто курила. Папиросы почему-то все время гасли, и ей приходилось поминутно чиркать спичкой. Шляхина сидела не с поникшей головой, не в тревожном раздумье, а заметно рисовалась. Видимо, по укрепившейся за многие годы привычке не могла себя вести по-другому перед мужчинами.

Глядя на нее, можно было подумать, что все то, о чем она говорила, ее вовсе не касалось, как будто речь шла о ком-то другом, к кому она относилась совершенно равнодушно. Мне показалось, что ей даже доставляло удовольствие рассказывать о своих похождениях в войну. Шляхина была еще молода, ей не было и тридцати, однако выглядела она гораздо старше — усталой, с обрюзгшим лицом, потускневшими глазами, небрежной взлохмаченной прической и желтыми от курения зубами. Несколько лет назад, перед самой войной, когда ей было двадцать, она, вероятно, выглядела красивой девушкой, на которую засматривались мужчины, которой завидовали женщины. А сейчас от всего того осталось только умение курить так, как это делают девицы из кабаре в немецких фильмах. Рука с папиросой у нее все время была поднята кверху и чуть откинута назад.

Закинув с определенным расчетом ногу на ногу, в позаимствованной ранее манере, она выставила свои округлые колени и не спешила оправить платье. Мне неудобно было сразу ей напомнить, что сидит она не в заграничном казино и не с знакомым офицером абвера.

Все эти внешние приемы поведения, очевидно, помогали ей казаться спокойной, хотя это было далеко не так. Внутренне она металась, не могла сидеть без папиросы, нервно ждала каждого вопроса и с настороженностью ловила каждое мое замечание. Она не знала, какими сведениями располагают органы следствия, и поэтому ей трудно было сориентироваться: о чем рассказывать, о чем умолчать. Она выбрала середину — не все скрывала, но далеко не все и рассказывала, пытаясь меня уверить, что она со мной вполне откровенна.

— Так все время и работали у немцев на кухне?

— Зачем же? Приходилось работать на разных работах: переводчицей, официанткой, раздатчицей пайков для русских... Однажды я заступилась в кафе за нашу девушку, к которой приставал немецкий офицер. Меня сразу же уволили.

— Воинская часть, в которой вы работали, проводила карательные операции против партизан?

— По-моему, это была какая-то строительная или хозяйственная часть. Право, я этим не интересовалась.

— Во всяком случае, это было вражеское формирование, как же вы могли у оккупантов работать?

— Теперь и я это понимаю, а тогда надо было устраиваться, жить. Расспросить о части и в голову не приходило, а о партизанах что-то не слышно было. После увольнения недолго работала продавщицей в немецком магазине в Луге. Оттуда пришлось уйти из-за болезни и вернуться домой, в Коноховицы, к маме.

Шляхина опять возвратилась к исходному пункту, откуда совершала свои вояжи по немецким воинским частям и учреждениям. Взывая к жалости, все время повторяла, что выглядела в те годы очень эффектной, а другого спасения не было, как работать у врага. Как иначе она могла добыть себе на пропитание? В октябре 1943 года фашисты согнали всех жителей Коноховиц на станцию, погрузили в эшелон и повезли под Псков, в деревню Бутково, на строительство оборонительных линий. Исключительно из-за своей миловидности ей удалось тогда устроиться переводчицей в канцелярии строительной организации. Жила с комфортом, в отдельной палатке — в ее распоряжении был патефон и много немецких пластинок.

В ноябре 1943 года оккупанты сожгли Бутково за связь жителей с партизанами. Во время этой операции Шляхина тоже была переводчицей у гитлеровского офицера. Многих тогда арестовали и бросили в лагерь. Ее тоже поместили в концлагерь Кресты под Псковом, где содержались заподозренные в связях с партизанами. В этом месте Шляхина, видимо, хотела показать, что ее немцы тоже не щадили, надеясь отвоевать у меня хоть бы одно очко в свою пользу.

— За что же так неожиданно немцы бросили вас в лагерь?

— При расквартировании жителей Бутково в окрестных деревнях я увидела, как солдат копался на телеге в пожитках эвакуированных. Я ему сделала замечание и сразу угодила в лагерь, — без запинки объяснила мне Шляхина.

Возможно, так и было, но скорее всего ей поручили втереться в доверие к тем, кого фашисты подозревали в связях с партизанами. Ради этого все и было разыграно на виду у беженцев.

Так я расценил этот эпизод про себя, но с выводами и обвинениями не торопился. Чем дольше она рассказывала о себе, тем больше набиралось фактов, подлежащих проверке.

— Вскоре в лагерь водворили одну семью, с которой я подружилась, — рассказывала Шляхина. — Кто-то из этой семьи попросил меня договориться с немцами, чтобы отпустили их на волю за взятку. Мне удалось договориться с комендантом лагеря, и он их всех освободил, а заодно и меня. Фамилию семьи, поверьте, не помню, — опередила она мой вопрос. — После освобождения семья вскоре ушла в лес, а я поселилась в Пскове. Там встретила моего довоенного знакомого Дурманихина Петра Петровича, работавшего до войны экспедитором ликеро-водочного завода на Калашниковской набережной. Он руководил труппой артистов в Пскове. Я попросилась к нему. Выступала в качестве художественного чтеца, а иногда и конферансье — конечно, на немецком. В этом было мое преимущество перед другими артистами труппы.

— Чем же вы забавляли зрителей?

— Разными пикантными анекдотами. Смешными и забавными. Они это любили при соответствующем оформлении. Комендант обеспечивал нас шикарными костюмами, черными чулками со швом и туфлями на высоком.

— Одним словом, веселили фашистов.

— Понимаю, что это упрек, но увы... что было, то было. В январе-феврале сорок четвертого года русская авиация сильно бомбила Псков, из-за этого вся наша труппа по дороге в Эстонию разбежалась — кто куда... Мне удалось устроиться на машину, доставившую меня на станцию Пэду. Впоследствии я узнала, что автомашина принадлежала какой-то абверкоманде, ехавшие в ней люди взяли меня к себе уборщицей в общежитие...

Я попросил ее повторить сказанное и даже хотел было кого-нибудь пригласить в кабинет, поприсутствовать при дальнейшей беседе. Ведь она упомянула Эстонию! И мне, глядя на Шляхину, тоже вдруг захотелось закурить, но папирос у меня не было. Пришлось выпить стакан воды из графина и открыть форточку, чтобы проветрить кабинет.

«Как дальше поступить? В каком направлении вести разговор?» — спрашивал я себя, понимая, что Шляхина очень многого не договаривает. Либо перевирает...

Услышав, наконец, про Эстонию, я еще раз запретил сам себе проявлять торопливость, не спешить называть Телкина, предоставив ей возможность выговориться до конца. Правда, приходилось уточнять и записывать населенные пункты и фамилии. Но лишь попутно. Телкина она пока не упоминала. Я не исключал и того, что связь с ним была мимолетной и не оставила у нее никакого следа, если не носила преступного характера. Она могла его не назвать и по каким-то другим причинам.

Поскольку я вопросов почти не задавал, а только слушал, Шляхина все больше пускалась в подробности о ее жизни в Эстонии. Ее кажущаяся откровенность и постоянные отклонения от темы вынуждали меня перейти к вопросам, к уточнению конкретных фактов, событий и лиц.

— Хорошо зная немецкий, вы все время оставались уборщицей в общежитии абверкоманды? Или...

— Приходилось делать все, что заставляли подневольного человека.

— Но и в неволе вы находили время для развлечений?

— А вы откуда знаете о моих развлечениях? — не понравился ей вопрос.

— Очевидно, ваше положение было несколько иным, чем вы обрисовали... Зачем и от кого вы убегали с абверкомандой?

— Товарищ капитан, я вам все рассказала, — тяжело вздохнула Шляхина.

— Сомневаюсь. У вас были знакомые мужчины в Пэду, которые за вами ухаживали?

— За мною тогда все ухаживали — и русские и немцы.

— Ограничим круг ваших поклонников русскими и периодом пребывания в Пэду.

— Назовете — может, кого и вспомню, — хитрила Шляхина, пытаясь узнать, о ком пойдет речь.

— Перечисляйте всех подряд, а я скажу, кто меня больше интересует. Можно начать с абверкоманды, с военных и цивильных, рядовых и офицеров.

Шляхина сначала молчала, потом запротестовала против вторжения в ее интимную жизнь и, наконец, сникла, даже курить перестала. Может, впервые до нее дошло, что придется объяснить многое о своих связях с оккупантами.

— Когда я согласилась работать в общежитии абвер-команды, мне говорили, что там живут власовцы. Все они ходили в гражданской одежде. В соседних домах проживали какие-то женщины, от которых я узнала, что их мужья выполняют задания на фронте. Я стала осторожно интересоваться у них, чем же они там занимаются. Мне отвечали, что ездят на фронт и работают. Незамужними в Пэду была я и еще несколько девушек...

Долго, с частыми вздохами, Шляхина рассказывала о своей жизни в Эстонии, и все больше вырисовывалась ее связь с какой-то абверовской группой. Но она все сводила к наивным рассуждениям о том, что находилась в полном неведении, ничего плохого не совершила, вынуждена была соглашаться на все, чтобы прокормить Марту, которая, оказывается, была при ней.

— Сколько Марте было тогда лет? — спросил я, невольно пожалев ребенка, когда представил себе весь кошмар, в котором оказалась девочка.

— Два-три года.

— Да... Это более чем существенная подробность.

Больше я ничего сказать не мог. Беспутная мать бежала с фашистами и таскала за собой малолетнюю дочь... В кабинете воцарилась гнетущая тишина. Шляхина была вызвана в качестве свидетеля по делу Телкина издалека. Ее надо было отпускать в гостиницу, где она получила номер по нашей просьбе. Я раздумывал, как с ней поступить.

— Товарищ капитан, дайте мне бумаги, я все сама напишу, если отпустите... Я никуда не убегу. Бежать некуда.

На свой риск я отпустил Шляхину, снабдив ее бумагой. Так и не спросил у нее в этот день о Телкине.

— Скажите, где вы его нашли? — тихо проронила она, задержавшись на минуту у двери с отмеченным пропуском в руках, дававшим ей право на выход из управления.

— Кого?

— Славика.

Я совершенно не представлял, какого Славика она имела в виду и какое он имеет отношение к ней, и не сразу нашелся, что ей сказать.

— Начинайте с него, — на всякий случай сказал я. — Но и других не забывайте.

Сергей, увидев в проходной Шляхину, тут же ворвался в кабинет и, уставившись на меня, спросил:

— Ты знаешь, кого отпустил?

— Шляхину.

— Прожженного агента абвера! Вот кого!..

 

26

Шляхина писала всю ночь.

На следующий день я читал ее собственноручные показания. Она сидела напротив у стола настороженная, в ожидании, как с ней поступят дальше. Посматривала то на меня, то на улицу, где еще ярко светило осеннее солнце, а под окном в величавом спокойствии и тоже как будто в ожидании застыл вихрастый тополь, словно прощался со своим желтым нарядом, который уже невесомо, по листику, слетал с него и ложился широким округлым ковром внизу. Тополь испытывал власть вечного круговорота природы, а раскисшая в смятении женщина — позднее прозрение.

«Ранней весной 1944 года при получении обедов на немецкой кухне, к которой мы были прикреплены в местечке Пэду, я познакомилась со Славиком. Он откуда-то появился и проживал рядом со мною. Как потом я узнала, настоящее его имя — Эдуард, но представился он мне тогда Славиком. Так я его и называла, пока мы были вместе. Ему было сорок, а мне гораздо меньше. До войны он жил в Ленинграде в большом доме напротив сада, адрес сейчас не помню. В свое время учился в кадетском корпусе в Петрограде. До революции у семьи было поместье где-то на границе Харьковской и Воронежской губерний. Незадолго до войны был арестован (за что — не знаю), сидел в тюрьме. Служил в Кронштадте, имел звание капитана. Во время одного из боев, кажется, под Гостилицей, перешел на сторону немцев. Настроен злобно против Советской власти. Высказывал желание работать в разведке у немцев, но ему, якобы, мало доверяли и держали в солдатской шкуре. Спустя некоторое время после нашего знакомства стал меня уверять, что я ему могла бы помочь, так как знаю немецкий язык. Сам он знал немного французский по учебе в кадетском и несколько португальских слов.

Славик настойчиво внушал мне, что возврата к старому нет, что я уже запачкана работой на немцев и в случае если попаду в руки советских войск, то притянут к ответу. Он предлагал работать вместе с ним на немецкую разведку, заявляя, что хотел бы иметь переводчика, которому мог бы всецело доверять. Убеждал меня, что самостоятельно я не буду выполнять заданий, а буду только переводчиком. Поскольку я с ним жила как с мужем, мне, конечно, не было безразлично его семейное положение. Он говорил, что его мать и жена погибли в Ленинграде в блокаду, а дочь Инга была отправлена к тетке на Урал, поэтому его ничто не связывает. По натуре Славик — карьерист, самовлюбленный и тщеславный человек. Спал и видел себя офицером гитлеровской армии. Больше ему ничего не нужно было. Как-то я поинтересовалась его странной фамилией — Девьеров. Он мне рассказал, что до революции носил фамилию де Вьер, которую затем сменил на Девьеров. Перейдя к немцам, стал де Вьеро, выдавал себя за португальца.

Ростом Девьеров выше среднего, фигура стройная, походка напоминала строевой шаг, лицо интеллигентное, продолговатое, глаза выпуклые, нос длинный с горбинкой, на макушке — небольшая лысина.

В Германии проживала сестра Девьерова — Ольга фон Вольф, которая эмигрировала в Германию еще в двадцатых годах.

Девьерову я тогда ответила, что переводчиком его быть согласна, а делать что-то другое боюсь. Прошу мне поверить, согласиться было нелегко, я понимала, что если попаду в руки НКВД, то буду строго наказана.

В мае 1944 года, если не ошибаюсь, из города Валга приехал немецкий офицер по фамилии Мейснер. Как я потом узнала, он являлся каким-то начальником из абвера. Русским языком Мейснер не владел. В тот день он вызвал к себе Девьерова. Я пошла с ним как переводчица.

Мейснер сказал, что в скором времени Девьерова пошлют с каким-то заданием. После продолжительного разговора он предложил Девьерову выйти из кабинета, а меня оставил. Когда мы остались одни, он сказал, что знает обо мне все и что к советскому возврата у меня больше нет. «Даже одно то, что ты находишься на территории, где размещается абверовская группа, — говорил он мне, — повлечет жестокую расправу, если попадешь в руки большевиков».

Далее Мейснер сказал, что я знаю об их группе, отпустить меня не могут и что я могу быть им полезна, так как владею немецким. Предложил все рассказывать ему о Девьерове, что меня очень удивило. Деваться было некуда. Если бы я отказалась, меня бы повесили. «Делайте, что хотите», — был мой ответ майору. Я дала согласие из-за двойной боязни — с одной стороны, в лапах у абвера, а с другой, из-за неизбежной расплаты дома, где меня неизбежно посадят в тюрьму. Выхода не видела. Отказаться не могла. Сознаюсь теперь с надеждой, что поверите мне. Я ничего плохого, кажется, не совершила.

Потом меня с Девьеровым вызвали в Пэду к капитану Тедеру, который был руководителем эстонской абверовской группы. Там же присутствовал какой-то обер-лейтенант. Нам дали отпечатанные на машинке бланки на немецком языке, это были обязательства сотрудничать с немецкой разведкой и выполнять задания. Там же было указано, что в случае разглашения этих сведений нас ожидает смертная казнь.

Я подписала это обязательство, то же самое сделал и Девьеров. Тут же нам предложили свои фамилии изменить на клички. Я на это ответила, что менять фамилию не хочу, так как это не имеет смысла. Девьеров сказал, что он свою графскую фамилию менять не желает.

Офицеры не настаивали. После этого нас сфотографировали на удостоверения. В удостоверении указывалось, что его владельцу предоставляется право проезда любым видом транспорта и немецкие власти должны в этом оказывать помощь. Разрешалось носить оружие. В 1945 году в Германии я сожгла это удостоверение.

Обер-лейтенант, вручая удостоверение, долго инструктировал меня и Девьерова. Я поняла, что в основном мы должны вести наблюдение за офицерами власовской армии, выявлять их настроения и намерения. Обер-лейтенант обещал снабжать нас деньгами и продуктами, строго предупредил о последствиях за разглашение связи с ним. В случае опасности прямого захвата нас Красной Армией мы должны были покончить жизнь. Оружия выдавать немцы не торопились, хотя нам хотелось его быстрее получить, так как в то время с оружием жизнь была спокойнее.

Пистолет мне принес Девьеров и напомнил о подписке. Если сложится так, что не удастся уйти от советских войск, я должна буду застрелиться.

После всего этого оформления в Пэду приехал по каким-то делам капитан, власовец Гончаров. Девьеров заставил меня познакомиться с ним во что бы то ни стало и пригласить его зайти в гости, что я и сделала. Славик получил от Тедера корзинку с закусками, коньяком и даже шампанским. Я привела к нему Гончарова, побыла немного вместе с ними, как мне было сказано, выпила бокал шампанского и ушла. О чем они говорили, не знаю.

Как только мы проводили Гончарова, за нами прислали машину. Девьеров сам докладывал о выполнении задания. Ему предложили выехать в Ригу для наблюдения за Гончаровым и его семьей. Девьеров получил какой-то сверток, как он сказал, подарок для Гончаровых. Он рад был, что наконец-то появился повод отличиться и завоевать доверие немцев.

Славик уехал в Ригу один, а мне поручили читать письма служивших во власовских частях. Эту работу я выполняла под контролем немецкого капитана, который находился при власовской части. Однако ничего интересного в этих письмах мною обнаружено не было. Поездка Девьерова в Ригу была безрезультатна, но он вернулся в форме немецкого офицера, привез шикарный черный костюм и белую рубашку с манжетами и даже янтарные запонки. Во второй раз я вместе с ним выехала в Ригу. Он учил меня, как подойти к мужчине, используя женские прелести, учил стрелять из пистолета. Мы познакомились с семьей Гончарова. Передали и тот сверток.

Летом 1944 года Девьерова направили на месяц на учебу в какую-то школу под Берлином, а я осталась в Пэду. Вернулся он в чине капитана, сразу отправился на доклад к Тедеру, у которого пробыл всю ночь. Что там было, я не знаю.

В это же время наступала Красная Армия, жен и детей русских, проживавших в Пэду, в том числе и мою дочь, эвакуировали в Германию, в Бранденбург-на-Хавеле. Меня майор Мейснер оставил в Пэду, а Девьеров по его заданию выехал в Сангасту. Потом оттуда мы шли пешком с угнанными русскими девушками в сторону Клайпеды.

В Кенигсберге Девьеров получил направление в школу, в которой уже учился. Нам выдали пропуска. Я ехала в Германию как жена Девьерова. В школе мы попали в распоряжение капитана Клейста, который являлся каким-то руководителем абвера, выполняли его задания.

К концу 1944 года стала заметна моя беременность. Меня направили работать на кухню при школе...»

Далее шло трогательное описание рождения у нее девочки, умершей через несколько дней и похороненной в Германии. Можно было только удивляться словам, которые нашла Шляхина для выражения своих давнишних переживаний, но не верилось в их искренность. Она расписывала подробно, как ее освободила из лагеря Красная Армия и как она с Мартой по репатриации возвратилась домой.

О Девьерове высказывала только предположение, что вряд ли он вернется домой, так как намеревался перейти к американцам.

— Вы Телкина знаете? — спросил я прямо.

— Никаких Телкиных не знаю и знать не хочу, — вспыхнула Шляхина.

— А он говорит, что встречался с вами в Пэду.

— Мало ли там было власовцев...

— Низенький такой, невзрачный на вид. Не помните?

— Нет.

— Вы с ним, видимо, встречались до вашего знакомства со Славиком. Он был в форме немецкого солдата, возил на повозке продукты в лагерь военнопленных.

По каким-то неведомым мне причинам Шляхина отказывалась признать встречи с Телкиным, хотя совершенно очевидно — он ее знал по тому периоду.

Я не исключал, что она подводилась к Телкину как агент, выполняла какие-то задания и поэтому упорно отказывалась признать связь с ним. Видимо, при выполнении задания ей пришлось разыгрывать любовь, в которую тот поверил.

— Хорошо. Предположим, что Телкина вы не знаете, а откуда появился в Пэду Славик? Вы об этом ничего не пишете.

— Не знаю.

— Может, его специально выпустили из лагеря военнопленных?

— Он говорил, что после перехода к немцам был в лагере.

— Где?

— Не знаю.

Я не верил ей, но никаких доказательств, подтверждающих то, что Девьеров содержался в лагере военнопленных где-то вблизи Пэду, и его освобождение из того лагеря, у меня не было. Пришлось только усомниться и напомнить ей, что она находилась в близких взаимоотношениях с Девьеровым, была соучастницей всех его темных дел, а откуда он появился в Эстонии — не знает...

— Значит, в преступники меня зачисляете? — уточнила свое положение Шляхина. — Я вам все рассказала, а за это меня — в преступники? Это он меня впутал. Он мне все заливал про Мату Хари. А я верила ему. Сейчас поняла, какая же я была дура, доверчивая баба, поддалась этому авантюристу из авантюристов. Ну ничего... Я пострадаю, но и ему не поздоровится. Я что? Он верховодил, а теперь, значит, все на меня, — все больше расходилась Шляхина.

Она была убеждена, что Девьеров арестован и выдал ее.

— Что же это вы так о своем возлюбленном отзываетесь?

— Возлюбленном? Да это немцы нас поженили! Им это нужно было. Меня тошнило от его запахов. Вечно потный и отрыгивал борщом этот дворянин и при этом бахвалился умением подходить к женщине! «Передо мной ни одна не устоит!»

— И вы ведь не устояли!

— Я все там написала, остальное не имеет значения.

 

Письменные показания Шляхиной и некоторые свои дополнения к ним я доложил Георгию Семеновичу.

— Надо все проанализировать, — сказал майор.

По глазам и выражению лица я видел его добрую реакцию. А Сергей, присутствовавший при докладе, все время пытался включиться в разговор и высказать свое особое мнение.

— Не торопись, я предоставлю тебе слово, — просил его майор.

— Шляхина — абверовский агент и пусть не строит из себя... Красную Шапочку. Немцы завербовали ее задолго до появления в Эстонии, свели со Славиком, поженили, и получились два спаренных агента.

— Раз ты все знаешь, может, скажешь, почему она Телкина не называет?

— Отнюдь не из женских соображений. Скрыть хочет.

— Лицедейка она, — выкопал откуда-то майор это слово.

— Знаем мы этих артистов. Все труппы у фашистов, а точнее сказать бардаки, состояли из агентов абвера. Арийцы насаждали, так сказать, новый порядок в голом виде, — продолжал Сергей.

Георгий Семенович находил показания Шляхиной очень интересными. Их надо было проверять и решать, что же с ней делать. Я предложил еще раз вернуться к Телкину, провести с ним очную ставку и отпустить Шляхину домой. Может быть, с подпиской.

— Убежит, — сразу высказал опасение Сергей.

— Никуда она не убежит. Она считает себя ни в чем не виновной.

— Прикидывается овечкой. А ты ей веришь, — не соглашался Сергей. — Она — агент, а ее Славик — обер-агент абвера. Хочешь себе работы прибавить? Отпускай. Вот посмотришь, Лев загрызет тебя.

— А укротитель Дед зачем? К тому же, у нее дочь, ребенок...

— Имей в виду, Шляхина — это «вещь в себе», как говорил Кант и наш профессор Бочкин. «Если спросить простого смертного, сколько дважды два, тот, не задумываясь, ответит: четыре, — говорил профессор, — а если спросить философа, тот скажет: не знаю». Я не философ, поэтому говорю — убежит!

Сергей заронил у меня сомнения. Я сразу представил себе объяснение у Льва Михайловича и возможный, в его духе, вопрос: «Что, разжалобила?».

— Ладно, не спорьте, — сказал Георгий Семенович. — Риск, конечно, есть. Убежит, — посмотрел на меня майор, — шею намылят нам с тобой, и правильно сделают. Мы вносили предложения, мы и в ответе.

Сергей смотрел на меня и ждал. Я почему-то был уверен, что Шляхина вернется домой, и своего решения менять не стал. К тому же у меня зародилась еще не совсем ясная мысль насчет того, что к ней можно обратиться за помощью в розыске Девьерова. Но, с другой стороны, она так и не назвала в числе своих знакомых Телкина и поэтому не до конца была откровенна. Приходилось думать.

— Отпустим домой, — после долгой паузы сказал я Георгию Семеновичу, — и посмотрим за ней...

Наверное, я плохо скрывал свои мысли, если майор догадался, о чем я думаю.

— Уж не «Кнехт» ли дал о себе знать? — пытливым взглядом спрашивал он. — А? Алексей Иванович?

— Не исключено, но это еще надо доказать.

— «Кнехта» можно отложить пока в сторону, а заняться Девьеровым, — предложил Сергей. — Это же такая акула! А кто «Кнехт»? Даже имя не известно.

Время было позднее. Теперь у меня на руке новые часы «Победа». Стрелки на них уже перевалили за час ночи. Георгий Семенович позвонил Льву Михайловичу. Тот просил обождать.

 

27

— Чем будешь завтра заниматься? — почему-то виновато поинтересовался Сергей в субботу, когда мы с ним шли домой.

Я пожал плечами, не зная что ответить. Определенных планов на воскресенье не было. С тех пор, как он женился, я невольно почувствовал себя в одиночестве. Сергей это замечал и старался уверить меня, что ничего не изменилось, но он и сам еще не утвердился в своем новом положении женатого человека. Наши с ним намерения на выходной день все же расходились. Об этом он знал и решил доказать, что они совпадают.

— Приходи, пойдем в цирк, — задержавшись на минуту у красочной афиши, сказал он.

На следующий день мы сидели в старом деревянном цирке, набитом до отказу народом. Было холодно и как-то неуютно, пока не вспыхнули яркие огни над цирковой ареной и не заиграл со своего возвышения оркестр.

Я давно уже не был в цирке, а Сергей, любитель борьбы, зачастил на представления, когда приехали борцы. Он всех их знал по фамилиям, рассказывал о борцовских качествах, о всякого рода захватах и подножках и даже пытался предсказать победителя, правда, каждый раз оговариваясь: «Если только они между собою не договорятся, чтобы позабавить публику». Пока борцы не выходили на манеж, Сергей и Женя от души смеялись над проделками клоуна. Они забывали обо всем на свете и наслаждались беззаботной минутой, как дети, завороженные лица которых я видел в нашем ряду.

В антракте Сергей, оставив нас вдвоем с Женей, побежал за мороженым, а мы медленно спускались с ней с верхнего яруса вниз по ступенькам.

— Алеша, почему ты все время молчишь? — спросила меня Женя. — Переживаешь?

Я попытался было отшутиться, сказав, что когда молчу, то отдыхаю, но она мне не поверила и настаивала, чтобы я признался, о чем я думаю.

— А, оперативник, здравствуй! — неожиданно услышал я голос откуда-то появившегося Амурского. — Давненько не появлялся. Опять где-нибудь путешествовал?

— Все некогда, — сказал я ему, искренне удивившись, что Амурский мог прийти в цирк.

— Так всегда говорят, когда нечего сказать. Впрочем, пока живешь, всегда будет некогда. Такова жизнь. Могу справиться о самочувствии?

— Ничего, спасибо.

— О, это знаменитое русское «ничего», — опять подхватил Амурский. — Только русский понимает его многозначительный смысл, а больше никто. Значит, я полагаю, и там тоже — ничего? — Это он намекнул на розыск «Кнехта».

Говорить о делах в цирке да еще в присутствии Жени мне не хотелось. Я поспешил перевести разговор на другую, но тоже нужную тему.

— Вы, кажется, когда-то увлекались цирком?

— Было такое дело в молодости. Но сегодня пришел не поэтому. Культпоход, профсоюз пригласил... Хожу вот и вспоминаю нашу бродячую сибирскую труппу, в которой ваш покорный слуга имел честь быть директором-администратором и бухгалтером-кассиром. Что за жизнь была! Лучшие дни...

— Викентий Петрович, можно один вопрос?

— Задавай. Пользуйся цирковой свободой.

— Чем вас так покорил в молодости бродячий цирк и почему вы с ним расстались?

Амурский прищуренными глазами посмотрел на меня, погрозил пальцем, давая понять, что его не проведешь. Было заметно, что он уже успел побывать в буфете и пропустить рюмку водки.

— Я считаю, что по-настоящему, как хочется, могут жить только люди свободных профессий: артисты, художники, писатели, музыканты... Однообразная работа — нудная, она скоро надоедает. Я работаю плановиком на строительстве доменной печи. Многое для меня ново, но на столе каждый день сметы, расчеты, заявки — одно и то же. Начальство вроде бы ценит меня, план выполняем, премиальные получаем, а душа не лежит. Надо что-то другое искать. В жизни, такой скоротечной и суматошной, душа должна петь, все должно быть в ней красиво. Иначе нечего будет вспомнить, когда наступит пора итог подбивать. Хороши дни были в бродячей труппе! От них осталась только одна моя фамилия, напоминающая о тех далеких днях. Амурский!.. Звучит, правда? Мы ее придумали вместе с моей любовью — Валюшей Жемчужной, артисткой нашей труппы. Какая это была любовь!.. — Амурский покосился на Женю. — Один бог был ей свидетель и тот застывал в изумлении...

Женя смутилась от этих слов и от пристального взгляда моего собеседника, отступила чуть назад и поглядывала на Амурского из-за моего плеча, а потом извинилась и ушла искать Сергея. Мы остались с Амурским, прислонившись к стенке, чтобы не мешать прогуливающимся в антракте людям.

— Кстати, почему же вы оставили труппу?

— Ради бога, дорогой мой оперативник, не подумай, что скрылся с выручкой. В кассе не было ни гроша, а когда и было, то все наличные я носил в боковом кармане пиджака, и карман от этого не оттопыривался. Да... Как-то летом случайно встретил я интеллигентного с виду человека. Разговорились. Он искал себе паспорт. Я сам не раз находился в подобных ситуациях, решил выручить, но, конечно, за вознаграждение. Деньги были нужны позарез. Надо было съездить в город, кое-что купить Валюше и себе. Договорились встретиться на железнодорожной станции. Я прихватил с собой пустой чемоданчик для покупок и — на станцию. Он тоже куда-то ехал. Поехали вместе, торговались в вагоне. На одной остановке я вышел погулять, а он остался в вагоне. На перроне моя родная милиция позаботилась обо мне. Хорошо, что еще паспорт остался в вагоне, в пиджаке, а так, наверное, добавили бы еще и за чужой паспорт.

— На какую фамилию был тот паспорт?

— Вычислить что-то хочешь?

— Викентий Петрович, просто откровенный разговор... Вдруг пригодится.

Затаив дыхание и боясь, как бы не спугнуть насторожившегося Амурского, я ждал ответ. Что-то заподозрив, он мог вспорхнуть, как птичка, и улететь со своей тогдашней фамилией, ничего не сказав.

— Фамилия звучала необычно — Перш, но в труппе не допытывались. У артистов тогда была мода — менять фамилии. Из этого ты ничего для себя не вычислишь?

— Может быть, не Перш, а Пери? — решил уточнить я фамилию.

— Ну, если знаешь, зачем спрашиваешь? — фыркнул Амурский.

В это время раздался звонок, прервавший нашу беседу. Все заторопились занять свои места. Ко мне спешили Сергей и Женя с мороженым и кульком конфет.

— Дружок? — кивнул Амурский в сторону Сергея.

— Почему дружок? Друг и его жена.

— Ну иди, а то у них мороженое потечет.

Женя раскрыла кулек, протянула Амурскому и мне. Он покрутил головой и сказал, что предпочитает горькую вместо сладкого. Мы поспешили занять свои места.

— Продолжим разговор, — шепнул я Амурскому, который шел со мною рядом. — Есть новости...

— Не может быть!..

— Может.

— Неужели нашли?

На ступеньках прохода мы разошлись с ним в разные стороны.

Из цирка Сергей, Женя и я возвращались вместе. Стояла промозглая погода. Моросил холодный дождик, из-под колес автомашин разлеталась жидкая грязь.

— Не зря побывал в цирке, — прощаясь у дома, сказал я Сергею.

Он не догадывался, что я имею в виду, улыбался, довольный, наверное, тем, что мне понравилось представление.

— И, как всегда, ты меня выручил, — добавил я.

— Чем?

— Тем, что долго стоял в очереди за мороженым.

— Это ты ей скажи спасибо. Она меня не пускала к тебе.

— Умница, — поблагодарил я Женю.

 

28

— Изучай, потом посоветуемся, что делать, где искать, за кем гоняться, — сказал Георгий Семенович, передавая мне присланные объемистые материалы, которые я очень ждал. Теперь уже и он все больше склонялся к тому, что мы напали на след Кнехта.

 

...В начале 1944 года особый отдел «Смерш» стрелковой бригады получил краткое сообщение:

«По прибытии в лагерь вместе с шефом встретил изменника Родины де Вьеро Эдуарда, старшего лейтенанта. Он выдал себя за бывшего начальника оперативного отдела крепости Кронштадт. На сторону противника перешел в феврале или марте 1943 года. В разговоре со мной сказал, что принес ценные сведения немцам. В лагере предлагал свои услуги по разработке плана захвата крепости Кронштадт. Высказывал недовольство тем, что немцы долго не отвечают на его предложение. По своей натуре авантюрист. Готов на все, лишь бы как-то выбраться из лагеря и устроиться на службу в абвер. Иван».

С первых страниц я понял, что давно уже распознали Деверева, а не де Вьеро и не Девьерова, и собрали на него подробные характеристики. Еще в 1943 году начальник особого отдела «Смерш» бригады поручил оперуполномоченному старшему лейтенанту Сафронову Ивану Васильевичу провести расследование обстоятельств исчезновения Деверева и его связного Колотова.

«12 марта 1943 года разведвзводом 2 батальона, — говорилось в строго официальной докладной записке командованию фронта, — по плану, утвержденному командиром бригады, разведчики должны были со стороны залива проникнуть в расположение противника (кв. 3304 Карта 1:25000) и захватить «языка». Подготовка к ночному поиску была возложена на начальника штаба 2 батальона старшего лейтенанта Деверева Э. В.

Примерно в 21.00 16 марта разведгруппа во главе с Деверевым прибыла на НП батареи Васильева, которая должна была поддерживать действия разведки. На НП не оказалось корректировщика (он был ранен и эвакуирован в тыл). Деверев доложил об этом начальнику штаба бригады, который в 23.00 операцию отменил.

После этого Деверев приказал разведвзводу вернуться в расположение, а сам остался на исходном рубеже, чтобы собрать связистов, находившихся на линии (кв. 3612 и 3607). Вместе со своим связным Колотовым Деверев вышел на лед залива и по пути расставил несколько бойцов якобы для того, чтобы они могли встретить связистов. Сам же с Колотовым продолжал идти по направлению кв. 3607. С этого момента Деверева и Колотова больше никто не видел. Все поиски были безрезультатными. На месте проводится расследование полковником Некрасовым. Результаты расследования будут доложены дополнительно».

 

...Деверев, запыхавшись от быстрой ходьбы, спешил. Сбор связистов был лишь предлогом для того, чтобы уйти подальше от нашей линии обороны.

— Что-то мы далеко ушли от своих, — забеспокоился связной. — Как бы нам не заблудиться...

Деверев слышал эти слова, но не обращал внимания. Он давно все решил. С операцией по захвату «языка» он связывал все свои надежды уйти к немцам. Оставалось уже совсем недалеко до мыса в тылу немецких позиции, где намечалось взять «языка». К нему он исступленно шел, боясь, чтобы его не догнали, чтобы ни о чем не догадался Болотов.

Когда связной опять напомнил, что впереди никого нет и можно попасть к противнику, Деверев остановился. Неизвестно, как поведет себя Колотов, когда увидит берег. От него можно было бы и раньше избавиться, но Деверев решил это сделать при полной уверенности, что его коварный план удался. Такой момент наступил. Деверев уже различал вражеский берег. Теперь нужно было повернуть к нему, и он — у немцев. Связной прислушивался, оглядывался по сторонам, пытаясь сориентироваться, где они заходятся.

— Наша передовая осталась позади, — показал он рукой, повернувшись спиной к Девереву. — Мы идем не гуда...

В ночном морозном воздухе раздался одинокий выстрел — слабый хлопок в заснеженном безмолвии. Колотов даже не успел повернуться и увидеть предателя. Выстрел в спину свалил его на лед. При падении винтовка отлетела в сторону. Деверев наставил пистолет на мертвого Колотова, боясь, как бы он не потянулся к своей винтовке. Оставив распластавшегося на льду связного, Деверев быстро пошел в сторону берега, мысленно возвращаясь к своей заготовке-версии, с которой он предстанет перед гитлеровцами. Он боялся, как бы какой-нибудь туповатый ефрейтор не прикончил его, не разобравшись, кто он такой.

«Господа, настоящая моя фамилия де Вьеро. Граф Эдуард де Вьеро... Португалец, инженер-гидрограф», — готовясь к встрече, упрямо повторял он про себя.

...Старший лейтенант Сафронов об этом ничего не знал, но с каждой новой беседой с сослуживцами Деверева с людьми, которые участвовали в операции, убеждался том, что тот намеренно сбежал к врагу. Напрасно его искали несколько дней на льду залива. Никаких следов не находили. Деверев умышленно не согласовал действия с артиллеристами, которые должны были прикрыть разведгруппу при захвате «языка». Отсутствие корректировщика выяснилось в самую последнюю минуту, когда уже часть группы вышла на исходный рубеж и ждала артиллерийского налета на позиции гитлеровцев. За обеспечение связью отвечал старший лейтенант Таран, которого Деверев послал в штаб доложить об отсутствии корректировщика-артиллериста. Командование бригады после отмены операции приказало Девереву вместе с разведгруппой прибыть в расположение. Деверев этот приказ не выполнил.

Все эти аргументы Сафронов приводил начальнику отдела «Смерш» бригады.

Майор слушал старшего лейтенанта в землянке, расположенной поблизости от переднего края. От нее рукой было подать и до залива. Сафронов сам ходил ночью по пути движения группы с людьми, которые были у Деверева, и ничего там не обнаружил.

— Что еще удалось выяснить? — спросил майор.

— Объяснения сослуживцев Деверева подтверждают выводы о предательстве.

— А именно?

— Индивидуалист, замкнут, с людьми общался неохотно. В блиндаже просиживал целые дни. Чрезмерно труслив. Допускал пораженческие высказывания...

— Все?

— Нет, не все. Свидетель Иванчишин показал: «Заблудиться Деверев не мог. При нем были компас и карта. Он бывший штурман, неплохо ориентировался, тем более что ночь была светлая. Я полагаю, что, выйдя на залив, Деверев отослал от себя всех бойцов. Остался только со связным с целью осуществления заранее обдуманного плана. Он трус, и если бы не эта цель, то вдвоем по заливу никогда бы не пошел. Собирать связистов не входило в его обязанности. Это мог сделать не только связист, но и командир разведки лейтенант Кругликов. Но всех их Деверев отсылал подальше от себя». Сослуживец Деверева на корабле Василец сам пришел ко мне и рассказал, что ему пришлось с ним служить вместе. Он его недолюбливал за барское, пренебрежительное отношение к товарищам по службе и ко всем живущим на земле, кроме немцев и португальцев.

— Немцы — ясно. А при чем здесь португальцы?

— Это еще надо выяснить, товарищ майор. Да... Я Васильца не допрашивал, а так, на всякий случай, кое-что записал для характеристики личности. Так вот, — посматривая в блокнот, говорил Сафронов, — поведение Деверева всегда соответствовало его настроению. Он всегда ко всему был равнодушен. По судну ходил так, как будто находился в гостях. Смотрел только на горизонт. На вахте из рулевой рубки не высовывался, а на стоянках к нему приходила одна женщина, замужняя, как говорил он. Если его знакомая не появлялась, стремился ускользнуть в город, где азартно играл в «очко» на деньги.

— Эту знакомую нашли?

— Пока не удалось, а вот с ее подругой поговорили. Она рассказала о романе Веры Петровны — женщины, которая приходила на стоянках к Девереву. Выходит, что познакомилась она с ним в тысяча девятьсот тридцать восьмом году где-то на юге. Одним словом, курортный роман. В то время Деверев был студентом-гидрографом. Вера Петровна была замужем, но привязалась к нему. У женщин это бывает, — заметил Сафронов.

— А у мужчин не бывает? — хмыкнул майор.

— Не встречал таких.

— Защищаешь мужиков. Ну ладно...

— Интересно, товарищ майор, то, что они встречались в сорок первом и сорок втором годах, в самое тяжелое, голодное время в Ленинграде. Вера Петровна болела. Он сочувствовал ей на словах, рассказывал о своем пайке, а помочь не удосужился. Больную внимательно опекал муж. А он, между прочим, догадывался, и не без основания, о том, что его блудливая супруга давно погуливала с этим... И тем не менее муж пришел на помощь, отдавая ей все, что мог, и этим спас ей жизнь. Вот они какие бывают, мужики...

Майор внимательно слушал доклад оперуполномоченного, но у него так и не складывалось определенного мнения о предательстве Деверева. Прямых доказательств того, что со связным перешел на сторону врага, не было. Все то, что удалось собрать Сафронову, характеризовало Деверева не с лучшей стороны, но этого было мало.

— Иван Васильевич, — остановил майор оперуполномоченного, — вы продолжайте расследование. Докладывайте... Должен только сказать, что начальство ждет от нас не косвенных, а прямых доказательств измены Деверева. Кстати, что можно сказать о Колотове?

— Колотов — матрос. Характеризовался только положительно. Приходится удивляться, как мог сбить его с толку Деверев. Скорее всего, заманил. Тот, конечно, ничего не подозревал. За него я ручаюсь.

— Все это надо доказать, Иван Васильевич.

Чрезвычайно трудно было добыть данные о том, что Деверев изменил Родине. Над этим и задумались майор и старший лейтенант, сидя во фронтовой землянке с кружками кипятка в руках. Видя озабоченное лицо оперуполномоченного, майор сказал:

— Кое-какие возможности у нас есть. Мы займемся этим вопросом, но и вам надо активно действовать. Делайте выводы из этого позорного явления.

 

29

Как ни старался Деверев завоевать у немцев их расположение на следовавших один за другим допросах, как ни подстраивался к ним, стремясь угодить тем, кто его допрашивал, впереди отчетливо маячил лагерь военнопленных. С ним не церемонились, не делали для него никаких исключений, хотя он и рассчитывал на особый прием. Не помогали ссылки на дворянское происхождение и на сестру фон Вольф, проживавшую в Берлине.

Эдуард де Вьеро, как он себя называл, в который раз повторял сочиненную им биографию, которая ему очень нравилась и льстила его самолюбию. Свою родословную он прослеживал с тех далеких лет, когда на португальском корабле в Россию прибыл некий Антонио де Вьеро, как немало прибывало и других иностранцев в те петровские времена, решивших испытать свою судьбу в государстве, где в бескрайних снегах и глухих лесах бродили медведи.

— Русским царем Петром, — затянувшись немецкой сигаретой, продолжал Деверев, наблюдая за обер-лейтенантом и его переводчиком, которые его допрашивали, — он был назначен градоначальником строящегося Петербурга... — Он сделал длинную паузу, давая возможность немцам вникнуть в то, что он сказал, и ожидал реакции.

— Weiter, — равнодушно сказал обер-лейтенант.

— Дальше, — перевел переводчик.

— Петр старался опереться на иностранцев и заменить ими консервативных русских бояр. Для этой цели им были введены всевозможные титулы и чины. Де Вьеро был пожалован графский титул. В русском же произношении фамилия претерпела изменения, пока не превратилась в современную. Все это мной слышано в семье, от матери, и читано в «Истории государства Российского». Мой дед учился в пажеском корпусе, стал офицером. Мой отец воспитывался в Петербурге в учебном заведении для дворян, но средств уже не было, и моя мать стала хлопотать о помещении меня на казенный счет в Гатчинский сиротский институт, куда и удалось меня поместить. Окружавшая меня среда воспитанников подсмеивалась над моим графским титулом, я получал массу обид и неприятностей. Из-за этого я рос замкнутым, избегал людей. Революцию и я, и окружавшие меня сверстники приняли с огорчением: большевики запретили вечерние молитвы в честь благодетелей, приютивших нас, сирот, и дававших нам помощь. Не меньшее возмущение вызвала отмена преподавания закона божьего. Дирекцию института заменили избранными на собрании. Лет мне тогда было мало, но о смысле происходящих событий я уже тогда задумывался.

— Вы служили в Красной Армии? — прервал его офицер.

— В тысяча девятьсот тридцатом году призывался для прохождения вневойсковой подготовки. Военкомат снял меня с учета «за невозможностью использования», потому что в анкете я написал о своем графском происхождении. Все это давило на меня, заставляло думать, что я нахожусь в положении затравленного зверя. Хотя впоследствии я окончил институт, был призван в армию и мне было присвоено звание, я не мог простить Советам старой обиды и решил перейти на сторону немецких войск. Я готов служить Великой Германии, ее фюреру, — высокопарно закончил Деверев.

Переводчик давно заметил, что граф безбожно врет на допросах, показывая свою осведомленность в вопросах, которые не входили в его служебную компетенцию. Он из кожи лез, пытаясь произвести нужное впечатление, изобразить себя незаурядным военным специалистом и не попасть в лагерь для военнопленных. Немцы не спешили ему верить и поместили в типовой грязный барак с нарами в несколько ярусов.

За высоким забором и колючей проволокой Деверев оставался в том виде, в каком бежал к гитлеровцам, — в форме офицера Советской Армии. Ему отводили роль новичка в лагере, только что перешедшего с «той» стороны. Военнопленные косились на него и в первые дни ни о чем не расспрашивали, хотя расчет немцев был именно на то, что к Девереву потянутся пленные за новостями. Встретив молчаливые непроницаемые лица узников, он, по сути, ни слова не мог вымолвить о поражении Советской Армии, как ему было наказано, боялся даже заикнуться об этом.

Под лагерь были приспособлены бывшие гаражи и каменные сараи, обнесенные тремя рядами колючей проволоки. По углам, на сторожевых вышках, стояли пулеметы, а вдоль проволоки прохаживались солдаты с автоматами. Внутри лагеря у каждой двери стояла стража с повязками на рукаве, которая проявляла не меньшее рвение в поддержании лагерного режима, чем немецкий комендант и его подручные.

Уже в первые дни Девереву пришлось узнать, что в лагерь прибывают команды, которые задерживаются недолго. В нем шла сортировка военнопленных по схемам, разработанным в «Восточном министерстве». Выявлялись коммунисты и комсомольцы, комиссары и командиры Советской Армии, евреи, безнадежно больные, обессилевшие и готовившие побеги. В карточках на военнопленных с педантичной точностью проставлялись в соответствующих графах данные их опроса. Отбирались и физически здоровые молодые мужчины для отправки на заводы и фабрики Германии и в тыловые воинские части вермахта.

Лагерная команда, в которой оказался Деверев, ежедневно выносила из бараков умерших за ночь, укладывала их рядами, как бревна, в крытый кузов автомашины. Потом команде приказывали взбираться на трупы, предупреждая, что при попытке бежать они будут расстреляны с автомашины, следовавшей за ними.

За городом у глубокого рва транспорт разгружался. Деверев усердно сбрасывал мертвецов, чтобы не получить замечания от немцев, стоящих наготове с автоматами. В лагерь он возвращался один. Остальных, которые выезжали с ним, у него на глазах расстреливали в том же рву. На обратном пути в кузове сидел с автоматом конвоир, направив ему дуло прямо в живот. Машину подбрасывало на ухабах, автомат тоже все время подпрыгивал в руках солдата, и Деверева на каждом ухабе пронизывала страшная дрожь.

Однажды, возвращаясь вот так же после очередной «операции», по пути где-то остановились. Из кабины вышел унтер-офицер и что-то сказал своему солдату. Деверев сидел в углу кузова, прижавшись спиной к металлическому борту, и думал не столько о том, что он видел и делал, а о том, что ему еще предстоит. Солдат поманил его к себе, но не позволил встать. Деверев подполз к нему по-обезьяньи, на четвереньках, чем доставил удовольствие конвоиру. Охранник бросил ему сигарету и, чиркнув зажигалкой, разрешил прикурить, тут же указав на место в углу, как указывают дрессированной собаке. Деверев, держа в зубах дешевую сигарету, которая туманила ему сознание, послушно занял отведенное ему место. Чем больше он затягивался, тем дальше отдалялся только что виденный им ров, мертвецы, сваленные в него, и упавшие под пулями четверо пленных. У него снова блеснул слабый огонек надежды оттого, что, как и в прежние поездки, его пощадили, а сегодня даже дали сигарету.

На ночь Деверева поместили в барак, до отказа набитый военнопленными, только что вернувшимися с работы в карьере. Перед этим с ним беседовал фельдфебель, заместитель командира лагеря, предупредив, что в бараке, где он будет жить, замышляется побег. Ему поручалось примкнуть к группе, чтобы установить всех участников и вовремя сообщить об этом администрации лагеря. Фельдфебель, очевидно, что-то знал о нем, раз завел такой разговор. Еще напомнил, что он должен ценить великодушие, иначе... Впрочем, запугивать трусливого Деверева не было необходимости, он и без того готов был на любую подлость.

На следующее утро Деверев стоял в строю команды, которая под охраной автоматчиков с овчарками препровождалась за город на восстановление разбитого шоссе. Целый день он прислушивался к разговорам работающих, сам трудился с усердием, что заметили не только охранники, но и военнопленные. Все, с которыми он был рядом, молчали. Ни единого слова в его присутствии. Деверев спохватился. Он сразу не сообразил и ему не подсказали, что надо по возможности увиливать от дела, работать как все, а не усердствовать на деревянных трапах с тачкой гравия. Один из военнопленных с провалившимися щеками, в лохмотьях, медленно накладывающий в тачку по пол-лопаты гравия, хрипло проронил:

— Стараешься? Ну, ну, давай, старайся! Братва все видит.

Под вечер команда, дробно стуча деревянными колодками по мостовой, возвращалась в лагерь. Деверев обдумывал, как поступить с тем высоким худым военнопленным, который упрекнул его в рвении к работе, докладывать ли о нем или следует промолчать.

На четвертый день, вечером, Деверев сидел в здании администрации лагеря, низко опустив голову. Сообщить появившемуся с переводчиком обер-лейтенанту ему было нечего, а тот ожидал от него сведений о подготовке побега и другую информацию. Рассказывать о том военнопленном он не решался. Как и следовало ожидать, обер-лейтенант монотонно выговорил ему за неумелое поведение и пригрозил, что если он и дальше будет так же пассивничать и не проявит должной изобретательности, то служба, которая рассчитывает на него, вынуждена будет прекратить с ним связь. Что потом будет — домысливал Деверев сам: содержание в лагере военнопленных на общих основаниях, к которым его как раз приучали.

Офицер, видимо, куда-то торопился, все время поглядывал на часы.

— Подумай, Вьеро, — без всякого «де» небрежно обронил он.

— Господин офицер, я готов выполнить любое ваше задание, но я еще не совсем освоился в этой обстановке. Ради бога, подскажите мне...

Деверев слезливо просил переводчика разъяснить обер-лейтенанту, что он готов сделать все, что в его силах.

— Гут, — сказал офицер в заключение беседы.

Деверев возвратился в барак, залез на свое место, притаился. Никто не проронил ни слова, никто не пошевелился. Даже если бы он вздумал каким-то образом объяснить свой вызов к коменданту, ему все равно никто бы не поверил.

«Немцы тоже хороши, — со злостью думал Деверев. — Почему бросили в пересыльный лагерь и запретили снимать погоны? Что-то замышляют...»

Прошло еще несколько дней. Его опять послали выносить из опустевших бараков умерших за ночь военнопленных.

От этой работы Деверева тошнило, но, встречая довольный взгляд охранника с автоматом на шее, он даже пытался выдавить на губах подобие улыбки, прикусывая язык, боясь показать подкатывающую тошноту. Военнопленные в его присутствии исступленно молчали, а если и переговаривались, то настолько тихо, что он не мог их понять. Деверев продолжал прислушиваться, замечая на себе пристальный, полный ненависти и презрения взгляд изможденных, провалившихся глаз.

Опять приближалась встреча с обер-лейтенантом, надо было о чем-то сообщать. Это вынуждало его действовать.

— Откуда будешь, браток? — шепотом обратился Деверев к соседу по нарам. Слово «браток» он пытался произнести как можно мягче, но прозвучало оно фальшиво, и это сразу уловил тот, к кому он обращался.

— А тебе зачем? — отозвался сосед.

— Ну, хоть как тебя зовут? Рядом лежим...

— Вот и лежи. Я тебя не спрашиваю.

— Лежим и молчим, — глубоко вздохнул Деверев. — Антон я, — представился он, скрыв свое настоящее имя — Эдуард, и даже протянул руку. Но сосед молча повернулся на другой бок.

Больные, голодные, доведенные до отчаяния, но не сломленные люди остро чувствовали каждое слово, безошибочно обнаруживая в нем притворство, улавливая малейшую фальшь в его произношении.

Этот разговор натолкнул Деверева на мысль попросить у своих хозяев разрешения снять погоны. Но тут же дал задний ход. Не опасно ли об этом просить?.. Решил посоветоваться с переводчиком, который внимательно прислушивался ко всему, что он говорил.

 

30

С наступлением темноты в штрафном бараке установилась гнетущая тишина. Его обитатели после каторжной работы в карьере неподвижно лежали на голых дощатых нарах, посыпанных в их отсутствие тошнотворным дустом.

Одни уже засыпали и, забываясь во сне, стонали или тихо похрапывали, другие с открытыми глазами смотрели во мрак, охваченные тяжелыми думами о доме, о детях и женах, о своих стариках.

Среди узников были и такие, которые видели только неминуемую обреченность и ждали конца. Сильные же духом, превозмогая невероятные мучения, не спешили расставаться с жизнью, хотя и жили только своей верой. Наверное, не было ни одного лагеря, где бы такие люди в одиночку и группами не замышляли побега из фашистской неволи. В филлинском лагере в Эстонии многих узников воодушевляло на самые дерзкие планы побега то, что находились они на советской земле, хотя оккупанты и называли эту территорию не иначе как «Генеральный округ Эстонии». Фронт отсюда проходил не так уж далеко, а это вселяло большие надежды на успех возможного побега, чем где-то в Германии, за тысячи километров от линии фронта. Но и там, в лагерях рейха, находились беглецы, пробиравшиеся на восток через многочисленные кордоны, расставленные гитлеровцами. Побеги эти часто кончались трагически, но они следовали один за другим. Беглецов в лучшем случае ждал штрафной лагерь, а чаще — виселица на лагерном плацу или крематорий со зловещей высокой трубой, курившейся днем и ночью клубами черного дыма.

В штрафном бараке лагеря были собраны в основном военнопленные, которых заподозрили в каких-то грехах — намерении бежать или организовать подпольную лагерную организацию. На нарах бок о бок лежали лейтенант Ломаков, которого никогда не покидала мысль о побеге, и матрос Мусиенко, признававший Ломакова непререкаемым авторитетом среди военнопленных. До пленения оба они служили в морской стрелковой бригаде — Ломаков командиром взвода разведки, а Мусиенко рядовым в роте автоматчиков на Северо-Западном фронте, под Старой Руссой. Оба — отчаянной смелости, дерзкие на дело люди. Твердое слово, громовой бас Ломакова заставляли узников барака прислушиваться к нему, хотя говорил он мало и неохотно.

Тянулись люди и к словоохотливому, быстрому Мусиенко. Он помог выжить старшине Никите Кальному и писарю Тихону Швачко, которые где-то под Волховом раненными попали в плен. После выздоровления они безоговорочно согласились вместе бежать из пересыльного лагеря. Мусиенко не нравилась чрезмерная осмотрительность Кального и Швачко. А они, люди постарше, старались сдержать его горячность. Все это не прошло мимо лагерной агентуры и блокфюрера.

Наученные горьким опытом, решили своей дружбы не афишировать, чтобы не привлекать к себе внимания, но от мысли о побеге не отказались. Уверенность в успехе вселял Ломаков, с которым связь поддерживал только Мусиенко и то с большими предосторожностями.

Ломаков строил свои расчеты на внезапности и дерзости группы за пределами лагеря. Вариант прорыва из лагеря он решительно отбрасывал, предпочитая рывок с работы. Больше всего он надеялся на Мусиенко, моряка Тихоокеанского флота, добровольца первых дней войны. По его замыслу, необходимо было не менее пятнадцати человек, пять троек, каждая во главе с такими, как Мусиенко. Штрафников по распоряжению коменданта лагеря начали выводить на работу в карьер отдельной группой под конвоем пятерых охранников, вооруженных автоматами. Старший охраны, унтер-офицер с собакой, обычно шел позади колонны, другие четверо — по бокам.

Утром при подходе к карьеру, как замышлял Ломаков, следовало разыграть ситуацию, которая бы заставила охранников подойти поближе к тройкам нападения. Для этого в каждой тройке один должен прикинуться больным или получившим ушиб при падении на дороге, катающимся от «невыносимой боли» по земле с тем, чтобы подошел поближе охранник.

— Так прикончат же на месте, — усомнился Швачко, когда Мусиенко предложил ему сыграть роль больного.

— Если трусишь, скажи сразу.

— Прибьют...

— А в этом бараке выживешь?

— Может, Кальной притворится, а я буду бить конвойных, зубами рвать их горло.

— Ты же артист, — настаивал Мусиенко. — В художественной самодеятельности участвовал.

— Ну и что?

— А то, что тебе и карты в руки.

Швачко согласился.

Нападение на охранников намечалось осуществить одновременно по сигналу Ломакова. Его тройка брала на себя унтер-офицера. В который раз Ломаков продумывал эту схему и расставлял людей! Некоторых он не знал, а переговорить с ними самому было нельзя. Да и те, на кого можно было положиться, при всей их честности и преданности крайне настороженно встречали всякие разговоры о побеге, подозревая провокацию гитлеровских приспешников.

Уже несколько дней рядом с Мусиенко молчаливо лежал на нарах новенький в погонах старшего лейтенанта Советской Армии. Ломаков предупредил Мусиенко, чтобы он к нему как следует присмотрелся и был осторожен. Мусиенко раздражала преднамеренная замкнутость новичка. И однажды не вытерпел.

— Мне терять нечего, — шептал ему на ухо Мусиенко. — Если вздумаешь капать на кого-нибудь, не я, так другие голову оторвут и скажут, что у тебя ее и не было. Лягавых не держим и живыми не выпускаем. Если что случится со мною — ты в заложниках.

Деверев был ошарашен таким началом на новом месте, уверял Мусиенко, что он не такой, и даже попытался изобразить из себя оскорбленного недоверием к командиру Советской Армии, еще не снявшему погон.

Мусиенко действовал прямо, рискованно, считая необходимым сразу предупредить новичка, с глазу на глаз, без свидетелей. В случае каких-то вопросов у него всегда был готов ответ: «Так это ж он мне говорил, а не я ему...»

Деверев теперь держал нос по ветру, готовый на все, чтобы его оценили абверовцы, которые уже заметили его рвение и направили в штрафной барак «за непослушание», как он должен был объяснять штрафникам. Ему поручили втереться в доверие, при необходимости даже поддержать побег, чтобы выяснить участников, которые остались за пределами штрафного барака.

Мусиенко в каждом жесте соседа чувствовал его слащавую навязчивость, безропотность, готовность сжаться в комок, лишь бы удержаться на нарах рядом с ним. Матрос полагал, что его грозные предупреждения парализуют соседа. Но от предателя требовали действий, и он плаксиво заговорил:

— Что ж, так и будем ждать тут, пока ноги протянем от баланды? Нам ведь терять нечего! Если не тут, так дома притянут к ответу. Я недавно с той стороны и знаю, как там относятся к плену. Единственный выход — бежать к партизанам, но они одному не поверят. Посчитают шпиком и тогда — прощай, Родина.

Мусиенко еле себя сдержал, чтобы не ударить соседа. Но все же сказал:

— Заткнись...

В это время послышались шаги в притихшем бараке. Размеренной походкой, прислушиваясь к каждому шороху, шел штубендист.

— Правда, есть и другой выход — ждать у моря погоды и конца войны, а потом влиться в ряды эмигрантов, — тихо продолжал Деверев.

Он явно переборщил. Теперь матрос понимал, почему около него назойливо отирается новичок. Про себя решил рассказать обо всем Ломакову и посоветоваться, как с ним поступить.

— Да-а, — угрожающе протянул Мусиенко, выслушав Деверева, — вот ты каков... Ну и башка же у тебя! Красиво поешь. Только на червяка у нас не клюет, сыты червями, а вот на хлеб попробуй...

Деверев больше не развивал тему, предложенную ему майором фон Мейснером, чувствуя по тяжелому дыханию Мусиенко, как матрос наливается ненавистью.

Ломаков только постучал пальцем по лбу Мусиенко, а потом по каменной глыбе в карьере, и тут же потребовал умело отступить, забрать назад все сказанное новичку в погонах.

— Кому нужна здесь твоя бравада? — спросил Ломаков. — Ты думаешь, его перепугал? Он тебе предлагает бежать, а ты в кусты.

— Убегу, — твердо сказал Мусиенко, — но сначала задушу этого иуду.

— Никуда ты без нас не убежишь, дурья твоя голова. Хлопцев своих готовь. Теперь надо торопиться.

Разговор происходил в карьере на следующий день под мокрым снегом, от которого все лохмотья на военнопленных промокли. С работы возвращались измотанные, голодные, продрогшие на холоде. Ожидал их стылый вонючий барак, жидкая баланда и вечерняя поверка, которую гитлеровцы проводили с особым рвением. Но на ней уже не выкрикивались номера Ломакова, Мусиенко, Кального, Швачко и других. Их не было в строю, как не было и Деверева. Когда шла поверка, их везли в тюрьму в Тарту.

И вот уже начались допросы и страшные пытки, чтобы заставить арестованных назвать всех участников подпольной организации, замышлявшей побег из лагеря. Больше всего доставалось Ломакову и Мусиенко, которых держали отдельно от остальных узников из штрафного барака. Деверева подсаживали то в одну, то в другую камеру, он сбивал с толку военнопленных своим пребыванием в тюрьме и разговорами о побеге. Находились и такие, которые верили ему, поскольку он тоже был доставлен вместе с ними, иногда на виду у всех пускал слезу, жалуясь на свою судьбу и проклиная оккупантов.

Под видом вызова на допросы Деверев встречался с фон Мейснером, покуривал сигареты из турецкого табака, докладывал ему о-том, что происходит в камерах, после того как расстреляли Ломакова и Мусиенко.

Однажды фон Мейснер принял его на редкость любезно. Он даже не поинтересовался камерными новостями. Дело было сделано. Майор давал ему понять, что удовлетворен его работой, и Деверев должен воспринимать расположение к нему как поощрение. Все это льстило Девереву, но и насторожило его. Обычно вслед за таким поощрением следовало новое задание.

— Вы желаете работать на пользу Великой Германии, — не то спрашивая, не то утверждая, сказал фон Мейснер.

Фельдфебель, безукоризненно владевший русским языком, ранее работавший с обер-лейтенантом, перевел эти слова.

— Да, — сразу же ответил Деверев. — Я уже писал и просил предоставить мне такую возможность.

Фон Мейснер ни словом не обмолвился о его освобождении, а сообщил лишь о том, что ему здесь предстоит выполнить во имя Великой Германии новое важное задание. После этого долго, через переводчика, копался в биографии агента, выискивая в ней моменты, которые бы послужили основой для сближения с одним из узников в камере. Не раз фон Мейснер уточнял, где, когда, в каких городах России бывал Деверев.

Агент как будто ждал этих вопросов, стремился назвать как можно больше таких городов.

— Я инженер-гидрограф, господин майор, — уловив внимание шефа, говорил он, — когда учился, объехал все моря и океаны.

Моря и океаны фон Мейснера не интересовали, а вот Новороссийск и гостиница, в которой он сам останавливался, было то, что нужно. Правда, агент, сколько ни добивался фон Мейснер, никого не мог вспомнить из обслуги гостиницы.

— А в Сибири вы тоже были?

— Конечно, на Байкале...

Абвер, очевидно, после ареста Пери потерял его следы. Старания навести о нем какие бы то ни было справки в оккупированном Новороссийске ни к чему не привели. Город был разрушен, опустошен и безлюден.

Каково же было удивление абверовцев, когда среди военнопленных появился некий Пери, да еще эстонец! Возникли разные версии и намерения. На завод, где он работал, помчались представители абвера. Опознание и допросы ничего не дали. Военнопленный твердил, что он Пери из Эстонии, до войны жил в Сибири. Тогда и принято было решение отправить военнопленного Пери на территорию Эстонии, там с ним разобраться и, если удастся, завербовать.

Так свел абвер в тюрьме двух незнакомых лиц — Пери и Деверева.

— Вы вернетесь в другую камеру. В ней никого нет. Через день-два у вас появится сосед. О нем надо узнать все. Все без исключения, — подчеркнул фон Мейснер.

Деверев попытался уточнить через переводчика, что он должен выяснить, что за человек, с которым ему придется сидеть, как вести себя.

— Вам все сказали, — на этот раз грубовато оборвал его переводчик.

Фон Мейснер умышленно избегал какой бы то ни было информации об узнике. Даже переводчик поначалу не мог понять, о чем идет речь и что конкретно хотел абвер.

— Должен предупредить, — переводил он, — что отклонения от задания недопустимы. Если они произойдут, то шеф не сможет защитить вас.

Агент услужливо закивал.

— Господин майор, — осмелел Деверев, — прошу предоставить мне возможность изложить германскому командованию план захвата крепости Кронштадт. Я должен это сделать в знак признательности за доверие ко мне.

Фельдфебель язвительно улыбнулся, потом перевел фон Мейснеру его просьбу. Она и раньше мелькала на допросах и в беседах, но ее никто всерьез не воспринимал.

— Что для этого нужно?

— Бумага и карандаш.

Переводчик тут же высказал свое мнение шефу, что военнопленный, выдавая себе за графа, очевидно, страдает манией величия — опасной болезнью, которая может принести службе много хлопот. Майор молчаливо с ним согласился, но велел удовлетворить просьбу Деверева.

В ожидании незнакомца Деверев корпел в камере над планом захвата Кронштадта, в котором когда-то служил. Одновременно он готовился выдать себя перед незнакомцем за участника побега, которого ждет расстрел. Причины его ареста могли подтвердить оставшиеся в живых военнопленные в тюрьме.

Фон Мейснер распорядился допрашивать новичка-узника днем и ночью, тщательно восстановить его биографию, особенно период проживания на Дальнем Востоке и в Новороссийске.

Гауптман Вайнеманн из отдела фон Мейснера, допрашивавший доставленного из Германии соседа Деверева по камере, докладывал:

— Можно полагать, господин майор, что Пери не имеет никакого отношения к нашему Кемпке-Пери, работавшему в Новороссийске. Вероятно, простое совпадение. Он глуповат, кстати сказать.

— Объясните мне, пожалуйста, их одновременное пребывание в Сибири и другие совпадения.

— Господин майор, военнопленный Пери жил в Сибири, в Новороссийске ни разу не был.

— Пери выдает себя за эстонца. Где он жил в Эстонии? Знает он эстонский язык? Что знает о нашем Кемпке? Тоже эстонце?

— Он утверждает, что его отец эстонец, а мать русская.

— Допросить его еще раз — узнать, где проживали родственники в Эстонии, найти людей, которые бы подтвердили, что он выходец из Эстонии.

И Амурского снова и снова допрашивали, а в камере напористо лез в душу с расспросами Деверев, которого Амурский сразу раскусил. Абвер хотел основательно проверить заподозренного Пери-Амурского, но Деверев ничего не мог доложить фон Мейснеру об узнике, с которым сидел в одной камере. Даже фамилии не мог узнать. Высказывал опасения, что тот ночью может его задушить.

— А при разговоре об участии в лагерном подполье, — плакался Деверев, — загинал палец крючком под моим носом и предлагал разогнуть.

— Что это значит? — возмущался фон Мейснер.

— Господин майор, — объяснял переводчик, — это значит, что он ему не верит.

Так ничего и не добившись от Амурского, фон Мейснер вынужден был согласиться с мнением Вайнеманна о необходимости избавиться от этого довоенного дела по Новороссийску, которое им подсунуло начальство из Берлина.

Рано утром, когда выводят на расстрел, тюремщик распахнул дверь и назвал номер. Из камеры вышел Деверев. Щурясь от света карманного фонаря, он повернулся лицом к стенке и ждал, пока охранник закроет камеру. До Амурского, оставшегося в камере, донеслось, как щелкнули наручники на руках Деверева. Больше он его не видел, но ему пришлось о нем слышать в общих камерах, пока его держали в этой тюрьме по непонятным ему причинам. А после Амурский оставался узником штрафного лагеря до конца войны.

 

«В январе-марте 1944 года шеф направлял Д. (в телеграммах фамилия Деверева обозначалась одной буквой) в филлинский лагерь, где агентурой была раскрыта подготовка к побегу. Участников заключили в тюрьму в Тарту. Д. тоже содержался в тюрьме. Выполнял там задания шефа. Некоторые из участников расстреляны. Ему объявлено, что предложенный им план захвата Кронштадта осуществить нельзя. Сидит в камере вдвоем. Можно предположить, что проверяют военнопленного, привезенного из Германии, который выдает себя за эстонца. В начале апреля Д. из тюрьмы освободили и направили в абверкоманду. Иван».

Начальник особого отдела бригады уже не раз перечитывал сообщения «Ивана» и размашистую резолюцию на нем начальника управления «Смерш» фронта. Потом пригласил к себе оперуполномоченного Сафронова и объявил ему о том, что Деверев — агент абвера и его необходимо объявить в розыск, так как он может быть заброшен в наш тыл.

— А вы сомневались, товарищ майор, — напомнил Сафронов.

— В нашем деле всегда надо сомневаться. Это золотое правило для контрразведчика. Скажем спасибо тому, кто добыл эти сведения и сумел их переправить через линию фронта. А что же мы — не могли предупредить предательство? — спросил себя и оперуполномоченного майор.

— Должны были, — твердо сказал Сафронов. — Несу полную ответственность, товарищ майор. А тому товарищу нижайше кланяюсь и в долгу перед ним не останусь.

— Достается ему там... Каждый час, что год. А может, его и нет уже. Такая работа... Но будем надеяться на лучшее. Гитлеровцы твердят о сверхчеловеке и не подозревают, что сверхчеловек — простой смертный славянин — сидит у них переводчиком.

Оперуполномоченный чувствовал себя как-то виновато и неуверенно при этих рассуждениях, но про себя не соглашался с начальником насчет «простого славянина». Сафронов был старше своего начальника. Многое повидал на своем веку, но нигде и никогда не имел привычки рассказывать о себе. Так уж сложился его характер. Да и работа в особом отделе наложила свой отпечаток на его поведение, приучила больше молчать.

— Ничего реального Деверев немцам предложить не мог, кроме мыльного пузыря, который сразу же лопнет, если на него даже не дышать. А вот людей погубить может. Одним словом, предатель, — сказал Иван Васильевич перед тем как уйти из землянки начальника.

По весеннему лесу, в котором еще виднелись белые снежные островки, оперуполномоченный возвращался в окопы своего батальона, залитые талой водой. Громыхала артиллерия. Полыхала война. На ней одни сражались на переднем крае, другие — в тылу врага, на своей передовой, не менее опасной и коварной, под носом у изощренного противника...

 

31

Чем глубже я забирался в материалы на Деверева, в сложный лабиринт человеческих поступков и судеб, сотканный из многочисленных справок, запросов и ответов на них, написанных от руки протоколов допросов и машинописных указаний и резолюций, тем больше мысленно преклонялся перед теми, кто проделал огромную кропотливую работу по добыванию всех этих сведений, кто собирал их по крупицам, подшивал и нумеровал, писал на коленях при свете коптилки во фронтовых землянках.

Скупые сообщения зафронтового разведчика, работавшего у фашистов переводчиком в отделе 1-Ц, давали не только ценнейшую информацию, но и показывали, каких трудов и какого хладнокровия и выдержки стоила эта его работа во вражеском логове. Добыть информацию — это далеко еще не все. Ее надо передать, с кем-то встречаться, куда-то отлучаться и каждый раз скрупулезно готовиться, чтобы отлучки и встречи выглядели оправданными, естественными и выдерживали педантичную проверку абвера.

Из всего того, что сообщал разведчик, именовавшийся Иваном, отчетливо вырисовывалась темная личность продавшегося оккупантам Деверева, провокатора и авантюриста. Его не страшило то, что немцы присвоили ему номер, который он должен был помнить на немецком языке и в любую минуту отзываться на него, а не на свое дворянское имя. Он не обливался холодным потом от того, что мог затеряться в гитлеровских лагерях как занумерованная, но никому не нужная, выброшенная на свалку вещь.

Этот номер опять куда-то везли. Рядом с ним на заднем сиденье автомашины сидел «Иван». Деверев попытался с ним заговорить, выяснить, куда и зачем его везут, но офицер, сидевший рядом с шофером, сразу спросил у переводчика, чем интересуется пассажир. Неожиданный увоз из тюрьмы пугал Деверева. А везли его в лагерь, где содержались попавшие в фашистский плен офицеры Советской Армии, которых обрабатывали и склоняли к службе во власовских формированиях. Пропагандисты из кожи вон лезли, чтобы уговорить их пойти на службу в так называемую РОА, но «энтузиастов» находилось очень мало. Вербовщики встречались с молчаливыми, непроницаемыми лицами военнопленных, стоявших в строю в полосатых лохмотьях и деревянных башмаках. Лагерная администрация заподозрила некоторых военнопленных в противодействии усилиям нацистов, эмигрантов и предателей, стремившихся сломить волю узников. Начальник отдела 1-Ц майор фон Мейснер был уверен в том, что в лагере действуют большевистские комиссары. Их надо было выявить и ликвидировать. Для этого и везли Деверева в лагерь.

— Переведите, пожалуйста, господину майору, что надо бы мне появиться в лагере без погон. Иначе я буду слишком заметен, а так бы я растворился в общей массе и мне легче было бы справиться с заданием.

«Иван» перевел фон Мейснеру мнение Деверева, но майор тут же отверг просьбу агента. Ему не понравились возникшие у Деверева сомнения.

— Он должен выполнять, а не рассуждать, — довольно резко сказал майор.

Деверев не понял, что сказал фон Мейснер, но по тону догадался о реакции и больше уже ни о чем не спрашивал. Перед тем как передать его коменданту лагеря, фон Мейснер сказал:

— При успешном выполнении задания вы будете направлены в школу пропагандистов РОА в Дабендорф.

— Я все сделаю для Великой Германии, — ответил агент, испытывая острую боль в запястьях от наручников.

На следующий день команду военнопленных погнали на железнодорожную станцию грузить лес и металлолом. Среди них был и Деверев. Он умышленно не заводил ни с кем разговоров, помалкивал, присматривался и в поисках доверчивого старался помочь тем, кто работал с ним рядом, подставляя свое плечо под тяжести. Одному из них он сочувственно проронил:

— Дай-ка я, браток, у меня еще есть силенка.

Военнопленный отступил назад, отдав ему в руки шершавый обрез чугунной трубы, и они вчетвером подняли ее и бросили на платформу.

Администрация лагеря, выполняя предписания свыше, считала, что изнурительная физическая работа наилучшим образом дополняет рвения пропагандистов, внушавших пленным идеологию фашизма.

Под вечер команда возвращалась в лагерь. Семенивший рядом с Деверевым военнопленный, которому тот помогал при погрузке железнодорожной платформы, тихо спросил:

— Давно с той стороны?

— Да нет, недавно.

— Как там?

— Ничего. Все нормально.

— Погоны стали носить?

— Есть приказ. Повседневные золотые. Возвращаются к старому, а когда-то срывали... А ты давно здесь?

— Как Власов предал.

— Тише, — настороженно прошептал Деверев.

Пленный с воспаленными слезящимися глазами и впалой грудью понимающе посмотрел на него и даже хотел пожать ему руку.

— Рядом со мной вчера освободилось место. Умер тут один капитан, командир роты, — уже на территории лагеря доверчиво сказал он.

— А можно? — войдя в роль, прикидывался Деверев.

— Спроси у блокфюрера и ложись.

Из-за брезгливости ему не хотелось ложиться на место умершего капитана, но упускать благоволившего к нему пленного он не хотел. Так оказался Деверев на нарах рядом с Кангиным Юрием, капитаном-связистом, дни которого были сочтены. У него давно уже кровоточила язва желудка, но он все еще на что-то надеялся, ловил каждое сочувственное, доброе слово и этим пока что жил. А Деверев уже навис над ним, как ворон над своей добычей.

Атмосфера в лагере была напряженной и тревожной. Это чувствовалось даже в притихшем бараке по едва уловимому шепоту. Каждый из тех, кто лежал на нарах, должен был решить: пойдет он на курсы агентов-пропагандистов, разместившихся вблизи Берлина, в Дабендорфе, или нет. Того, кто откажется, ждала изощренная кара за непослушание.

Девереву не терпелось перейти к делу. Посочувствовав капитану и как будто прикидывая, чем можно ему помочь в лагере с такой болезнью (которую тот скрывал, чтобы не отправили преждевременно в крематорий), он спросил:

— А что если тебе записаться добровольцем в РОА?

— Что?! — удивился Кангин. — К Власову?

— Чудак, — поспешил успокоить его Деверев. — Я к тому, что, может, там тебя подлечат. А так можно и загнуться.

— А сам ты как решаешь? — уставился на него красными глазами Кангин.

— Да у меня пока не горит, но надо бы с кем-то потолковать. А с кем? Никого не знаю. А ты подумай, посоветуйся, — навязчиво внушал свою мысль провокатор. Он надеялся через Кангина выйти на людей, которые вели работу среди солагерников, агитируя ни в коем случае не соглашаться с направлением на учебу в школу пропагандистов или на службу в РОА. Среди них ему очень хотелось обнаружить большевистских комиссаров и доложить фон Мейснеру.

Капитан нахмурился, и сколько ни пытался Деверев как-то сгладить свою поспешность, он не проронил ни слова.

На следующий день Кангин сообщил об этом разговоре тем, кто решительно отказался от службы во власовских подразделениях. Ему посоветовали продолжить диалоги с Деверевым, показать свое колебание, порасспросить, кто он такой.

— Целый день думал над твоим советом, — сказал Кангин перед отбоем, когда они были вдвоем с Деверевым.

— И что надумал?

— Трудно решиться на такое. Болезнь вот заставляет, а мне говорят: крепись и не вздумай дурака валять.

— Правильно говорят, но не учитывают твое безвыходное положение. Мне тоже надо бы с кем-то поговорить.

Еще несколько дней Деверев всячески добивался у Кангина, кто эти люди, просил свести его с ними, прислушивался к каждому разговору, но ничего не услышал такого, о чем можно было бы сообщить фон Мейснеру.

Однажды ночью, когда в бараке установилась тишина, нарушаемая только храпом и тяжелыми вздохами тех, кого сон не брал, Деверева кто-то потянул за ноги и за руки на пол, предупредив на самое ухо, чтобы он не вздумал кричать, и тут же на всякий случай рот его заткнули тряпкой.

С побитой физиономией принимал его фон Мейснер, которому он подробно рассказал о случившемся, напирая на то, что пострадал за Великую Германию. Подыгрывая своему шефу, Деверев утверждал, что в лагере действуют политруки, не позволяющие военнопленным записываться добровольцами в РОА. В подтверждение своих слов он поворачивался то одной, то другой стороной, показывая синяки и кровоподтеки на лице. Немец остановил его жестом, поморщился и спросил:

— Вы можете назвать этих комиссаров?

— В бараке было темно...

— Ну тогда о чем они говорили?

— Ничего не успел расслышать. Били же!

Фон Мейснер считал избиение агента неслыханной дерзостью комиссаров и хотел с ними немедленно расправиться, но Деверев называл только капитана Кангина, свалив на него организацию расправы над ним.

По приказу фон Мейснера Кангин был немедленно переведен в карцер. Через несколько дней его, еле живого, повесили как большевистского комиссара на устрашение всем военнопленным, отказывавшимся идти на службу к предателю.

После этого Деверева освободили из лагеря, приписали к запасному батальону РОА, дислоцировавшемуся в Эстонии, а поселили в поселке, в общежитии абверкоманды.

 

В кабинет заглянул капитан Мотовилов и прервал меня на самом интересном месте. Как всегда, Серафим Ефимович был в радужном настроении, полон энергии и мыслей. Как-то ему удавалось постоянно находиться в такой форме.

— А где же начальство? — спросил он, показывая на стул Георгия Семеновича.

— Заболел.

— Что с ним?

— Очевидно, грипп.

Мотовилов уселся за стол, взял попавшуюся под руки ученическую линейку, которой пользовался Георгий Семенович, и стал изгибать ее так, словно испытывал на прочность. Потом полистал лежавшую на моем столе книгу рассказов Конан Дойла о Шерлоке Холмсе, которую я принес, чтобы возвратить Георгию Семеновичу. Капитан не торопился уходить, намереваясь со мной поговорить, но, видимо, не знал, с чего начать. Я же, занимаясь своим делом, никакого повода к разговору не давал.

— Читаешь? — спросил он, откладывая книгу.

— Прочитал.

— Предпочитаю Агату Кристи. Читал?

Я знал, что Серафим Ефимович — начитанный человек, но никак не ожидал услышать от него об Агате Кристи. Видимо, он преднамеренно хотел удивить собеседника малознакомым автором и этим показать некую изысканность своего вкуса. Я же слышал об этой писательнице мельком, ее детективных романов не читал, поэтому спросил:

— Кто она? Что-то слышал, но ничего не читал.

— Могу дать. Зачитаешься.

— Не хочу. Не люблю детективов и не читаю принципиально.

— А это что? Не детектив? — указал он на Конан Дойла.

— Это совсем другое дело. Дойл умный писатель. У его знаменитого сыщика есть чему поучиться и сегодня.

— Например?

— Например, логическому построению версии, поразительной наблюдательности, культуре расследования, сбору улик... Достаточно?

— А говоришь — не любишь детективов.

— Не люблю. Детектив — забавная игрушка, и то — пока новая. Быстро надоедает, а потом ее без сожаления выбрасывают и тут же забывают.

Мотовилов слушал, улыбался моим нарочито резким суждениям, предназначавшимся только для него, крутил головой, не хотел соглашаться. Снова возвращался к Агате Кристи, сочинения которой ему очень нравились. А я удивлялся, откуда он ее выкопал, ведь книг Агаты Кристи у нас издавалось немного.

— Вкусы во многом зависят от воспитания, от того, что было заложено в детстве, — перешел Серафим Ефимович к обобщениям.

— Значит, вас с детства готовили к восприятию детективов Агаты Кристи?

— Может, это не совсем так, но меня в детстве приучили к чтению. Отец у меня учитель, человек строгих правил, воспитывал нас, можно сказать, классически, по всем правилам педагогической науки. И сейчас все еще присматривает за опрятностью и чистотой костюма. Строгость — это, пожалуй, главное, что воспитывает в детстве характер.

Изысканность этих рассуждений, насыщенность их книжным языком все больше раздражали меня. Я понял, что Серафим Ефимович ожидал моих заключений на этот счет. Его почему-то интересовало мое мнение.

— Мой отец — кузнец, в детстве предоставлял мне полную свободу действий. Всегда говорил: «Делай все, что считаешь нужным». Весной, когда дома не сиделось, собирая меня на улицу, не только не запрещал лезть в лужи и вымерять, насколько они глубоки, но даже советовал обязательно их обследовать, а зимой покувыркаться в снегу.

Я ничего тут не прибавлял, именно так меня воспитывали. Случалось, приходил весь по уши в грязи или в снегу, мокрый. Отец ни разу не ругал, а от души смеялся, приговаривая: «Вот это я понимаю! Действуй так и дальше». — «Чему учишь?» — сердилась мать. «Ничего не понимаешь», — замечал отец. Из книг отец признавал только Горького и Демьяна Бедного и мне советовал их читать, но никогда не заставлял, а пересказывал то, что прочитал сам, и этим вызывал у меня интерес к чтению.

Мотовилов встал, подумал и неожиданно спросил:

— Не хочешь перейти в мое отделение? С Львом Михайловичем я договорюсь.

— Нет, Серафим Ефимович, не хочу.

— Почему?

— Разное у нас с вами воспитание. Не сработаемся.

— Да, то, что заложено в детстве, сказывается всю жизнь, — согласился Мотовилов и вышел из кабинета, как мне показалось, нисколько не огорченный моим отказом.

Позвонил Георгий Семенович из дому, поинтересовался, не дочитал ли материалы.

— Читаю, осталось немного.

— Не торопись, — услышал я простуженный голос. — И одевайся потеплее, погода гриппозная.

 

32

Ко второй половине 1944 года все свидетельствовало о приближении неминуемого краха фашистской Германии, а вместе с ним и конца второй мировой войны. Гитлеровская военная машина еще прокручивалась, хотя и с серьезными перебоями, но вот-вот должна была развалиться под ударами Советской Армии. Об этом думали генералы и офицеры вермахта, организовавшие покушение на Гитлера, ефрейторы и фельдфебели, фюреры всех степеней и свора предателей и пособников, бежавших с оккупантами на территорию рейха. Все они заметались, как крысы на тонущем корабле, в поисках щели в огненном кольце, плотно охватившем третью империю.

Метались и власовцы, с потрохами продавшиеся своим хозяевам, но с них не спускали глаз многочисленные имперские службы — СД, СС, абвер, гестапо. Кое-кто из власовской верхушки подумывал переметнуться к другим хозяевам, даже поиграть в тайную организацию, ориентирующуюся на Англию и Америку, но все с той же звериной ненавистью к Стране Советов. Предатели замышляли предложить свои услуги англичанам и американцам. Но и гитлеровский абвер не дремал. Широко разбросав свои щупальца, проникнув вместе с гестапо во все поры фашистского государства, их агентура уделяла особое внимание стану власовцев. Абвер пронюхал, как сообщал «Иван», о возне с какими-то «синими билетами» и сразу же направил своего рьяного агента Деверева к одному из тех, кто искал выхода на американцев.

Агенту было дано задание найти в Риге власовца Гончарова, которого упоминала в своих показаниях Шляхина. Гончаров подвизался на поприще вербовки военнопленных на власовские курсы пропагандистов в Дабендорфе, разъезжал по лагерям в поисках добровольцев на учебу, но их было крайне мало. Отдельные узники видели в этом единственную возможность выбраться из тюрем и лагерей смерти. Они шли с думами — при первом же удобном случае бежать или в последующем отказаться от службы у фашистов. Гончаров обрадовался добровольцу Девереву, делившемуся, по заданию абвера, желанием где-то подучиться, чтобы разобраться в тревожной обстановке.

Сразу же после встречи с Гончаровым Деверев был принят в гостинице майором фон Мейснером, который остался доволен добытой агентом информацией.

Гончаров, хотя и не совсем открыто, но высказал Девереву свое недовольство тем, что немцы не доверяли Власову и его приближенным, следили за каждым их шагом, не спешили принимать всего того, что они предлагали, а сами разрабатывали пропагандистские акции и требовали их подписания, а иногда и этого не спрашивали, выступая от их имени как им заблагорассудится.

Намеками Гончаров дал понять Девереву, что идут разговоры о создании организации, ставящей своей целью добиться большей самостоятельности в вооруженной борьбе с СССР, ориентируясь при этом на поддержку Англии и Америки, так как дни рейха сочтены.

Деверев щедро угощал Гончарова, подливал ему коньяку, настойчиво уговаривал выпить, не забывал разделить его мысли и даже прибегал к своему коронному приему — напоминал собеседнику о том, что с ним-то можно быть откровенным, а вот с другими советовал быть поосторожнее.

— Пожалуй, рано говорить о неизбежности поражения Германии, — на всякий случай заметил Деверев, опасаясь, что его беседу могли подслушивать люди фон Мейснера, да и Гончаров мог быть агентом абвера.

Собеседник не стал разубеждать Деверева. Последний доложил фон Мейснеру, что власовец в ходе выпивки показал ему «синий билет», на котором что-то было написано от руки, а под конец доверительно сказал, что считает его, Деверева, вполне подходящим для их организации, но вступить в эту организацию не предлагал. Фон Мейснер уцепился за эту мысль и тут же предложил агенту снова встретиться в Гончаровым, выяснить, каким образом «синие билеты» намереваются установить связь с англичанами или американцами, дать согласие на вступление в организацию, а в последующем, заручившись рекомендательным письмом Гончарова, встретиться с самим Власовым.

Для того чтобы поездка в резиденцию Власова, находившуюся близ Берлина, не вызвала подозрений, Девереву было дано задание настойчиво просить Гончарова составить ему протекцию для направления в школу пропагандистов в Дабендорфе.

Фон Мейснер, возглавляя отдел 1-Ц, мог и без Гончарова послать Деверева в Дабендорф, но он прокладывал своему агенту дорогу, которая не вызывала бы подозрений, а укрепляла агента в глазах власовца.

По сообщению «Ивана», Гончаров клюнул на эту удочку, поддержал намерения Деверева получить настоящий офицерский чин, а также познакомиться с людьми будущей «демократической» России, под которыми он имел в виду Власова и его окружение.

Оформление направления Гончаров брал на себя, а вот пропуск для поездки в Германию должны выдать немцы. Поскольку это совпадало с планами фон Мейснера, то особых трудностей не встретилось и в этом деле. Официально Деверев ехал в школу пропагандистов, но вместе с этим имел задание начальника отдела 1-Ц посетить Власова и выяснить его причастность к так называемым «синим билетам».

Сияющий Деверев со всеми документами явился к Гончарову и стал слезно упрашивать его написать несколько слов Власову и начальнику школы Позднякову, объясняя свою просьбу чисто личными соображениями — стремлением пробиться к офицерскому званию.

— Я боюсь затеряться в общей массе как личность, — говорил Деверев. — Это не слабость, из этого я вывожу кредо моей жизни. Я как-то увереннее себя чувствую с бумажкой в кармане, которая выделяет меня в толпе. Получить поддержку от людей будущей России — мечта, наверное, не только моя. Так что извините меня за назойливость. Мне это очень поможет. Я же буду считать себя вашим должником.

Увидев на руках у Деверева пропуск в Германию, Гончаров написал письмо Власову.

Все в том же приподнятом настроении, с двумя заклеенными конвертами Деверев предстал перед фон Мейснером и его переводчиком, то есть «Иваном». Письма были вскрыты, сфотографированы и возвращены Девереву в том же виде.

Гончаров просил в них принять Деверева и побеседовать с ним как с человеком, который может «после определенной шлифовки пригодиться в борьбе с большевиками». Фон Мейснер был несколько разочарован их содержанием, тем не менее потирал руки, воображая, какой шум поднимется во всех нацистских службах, если он, майор фон Мейснер, доложит о том, что сам Власов причастен к тайной организации «синие билеты». От одной мысли, что об этом станет известно фюреру, у него кружилась голова.

— Никому ни слова о «синих билетах», о рекомендательных письмах, о встрече с Власовым, — строго предупредил фон Мейснер агента.

— Господин майор, — встал Деверев, — слово дворянина!

Переводчика подташнивало от этих слов, но он, сдерживая себя, переводил. Уже не раз «Иван» предлагал в своих донесениях на Большую землю поступить с Деверевым как с предателем, но управление «Смерш» фронта согласия не давало. Работа по Девереву — не самое главное, что делал «Иван». Таких агентов было немало в абвере, их надо было выявлять и обезвреживать, когда они забрасывались в наш тыл. Эта задача тоже была поставлена перед «Иваном». Тем не менее он ждал удобного момента, чтобы скомпрометировать ретивого агента, а пока следовало способствовать возне с «синими билетами».

Вслед за Деверевым в Берлин поспешил и фон Мейснер с переводчиком, чтобы кто-нибудь не перехватил агента и не выудил у него информацию. Опасения майора были не напрасны. Приход Деверева к Власову не мог остаться незамеченным коллегами фон Мейснера, и прежде всего гауптманом Клейстом, начальником отдела 1-Ц на курсах пропагандистов, который через свою агентуру основательно прощупывал всех новичков. Фон Мейснер ничего не мог придумать, чтобы обойти расставленные абвером силки.

...Беседа Деверева с Власовым длилась совсем недолго. Подавленный и хмурый, отрешенный от всего живого генерал-предатель поинтересовался у Деверева, знают ли в Красной Армии о «национальном русском движении». Агент ответил утвердительно. Власов заговорил о том, что он рассматривает Красную Армию как резерв «русских освободительных сил» и ожидает добровольцев.

— Немцы тормозят размах движения, которое вы возглавляете, — сказал Деверев, стремясь вызвать Власова на разговор, который очень нужен был фон Мейснеру. — На что же можно рассчитывать?

— Время работает на нас, — неопределенно ответил Власов.

Дальнейшие потуги Деверева перевести беседу на тему об англичанах и американцах, о «синих билетах» ни к чему не привели. Поинтересовавшись, давно ли Деверев знаком с Гончаровым, откуда сам родом и в каких частях служил, он пожелал успешной учебы в школе, давая понять, что аудиенция окончена. Тут же встал и направился в другую комнату, где его ожидала немка, вдова убитого эсэсовца, на которой он недавно женился, чтобы доказать свою преданность фюреру. Деверев видел его сгорбившуюся спину и мешковато сидевшую на нем немецкую форму и думал уже о предстоящей встрече с фон Мейснером. Докладывать, по сути, было нечего.

Фон Мейснер решил не показываться в школе, куда сразу же вернулся агент. Он послал за ним переводчика. «Ивана» между тем не покидала мысль как-то укротить агента, который уж слишком уверился в своей безнаказанности. По пути он обдумывал подвернувшуюся ситуацию. Обойти в школе гауптмана Клейста «Ивану» не удалось, да он особо и не стремился к этому.

— Вы кто? — спросил строго и с удивлением Клейст, когда переводчика пропустили к нему в кабинет.

— Переводчик майора фон Мейснера.

— Где майор? — рассматривая удостоверение «Ивана», поинтересовался гауптман.

— В гостинице. Ему нездоровится.

— Что вам нужно от де Вьеро?

— Насколько я осведомлен, майор хотел бы с ним побеседовать.

— И только? — хитрил Клейст.

— Да, господин гауптман.

Клейст приказал найти Деверева и направить его с переводчиком. Гауптману тут же доложили, что агент находится на построении.

— Вызывает гауптман Клейст, какие могут быть построения! — возмутился он.

Этим незамедлительно воспользовался «Иван».

— Эти свиньи, кажется, отбиваются от рук? — сказал он.

— Так и скажите этим свиньям!.. — прикрикнул Клейст на унтер-офицера. Тот, щелкнув каблуками, побежал к строю, в котором стоял на вечерней проверке Деверев, и что-то шепнул на ухо офицеру-власовцу.

— Деверев, выйти из строя! Вас вызывает гауптман Клейст, — объявил во всеуслышанье офицер.

Все стоявшие в строю знали, кто такой гауптман Клейст. Значит, вызов к нему не случаен. «Иван» поблагодарил унтер-офицера.

Когда Деверев уже сидел перед фон Мейснером и его дотошным переводчиком, ему пришла в голову мысль начать с сообщения о том, как только что перед строем объявили, что его вызывает гауптман Клейст. Этот рассчитанный ход поначалу как-то отвлек фон Мейснера от главного — беседы агента с Власовым.

...«Иван» в донесении информировал, что Деверев на встрече долго рассказывал майору, как его пропустили к Власову, как он стоял перед ним, передал рекомендательное письмо, как фантазировал, расписывал свои усилия. Но переводчик не только переводил то, что рассказывал агент, но и кое-что по ходу беседы комментировал, добавляя от себя, припирая его к стенке своими вопросами.

— Господин майор, он мог прямо спросить генерала о «синих билетах», сославшись на то, что ему доверительно об этом рассказал Гончаров.

— Спроси, почему он этого не сделал?

Ничего вразумительного Деверев ответить не мог. Майор все больше выходил из себя, а «Иван» методично продолжал свою линию.

— Я не исключаю, что он может что-то и скрывать от нас, — заметил переводчик.

— Что именно?

— Господин майор, я имею в виду тайную организацию. Разговор об этом с генералом должен был произойти неизбежно. Он логически вытекал из всей подготовки и ваших указаний.

Ничего не добившись от Деверева кроме клятвенных заверений, что он все сделал так, как ему предписывалось и что он готов снова пойти к Власову, фон Мейснер вынужден был отпустить его.

Как только Деверев явился в школу, его тут же вызвали к Клейсту и потребовали объяснений по поводу встречи с фон Мейснером. Агент сказал, что майор запретил ему рассказывать кому бы то ни было о характере заданий, которые он выполняет. Этим он хотел убить сразу двух зайцев — показать Клейсту важность своей персоны и в то же время заявить о себе, заранее зная, что в период пребывания в школе ему придется выполнять задания гауптмана.

Агент только для вида некоторое время помолчал под нетерпеливым взглядом старого Клейста. Потом все рассказал и даже кое-что, как всегда, приукрасил в своих интересах.

На следующий день Клейст направил Деверева в сопровождении унтер-офицера в Берлин.

— Все, о чем сообщил мне, расскажешь в Берлине, — предупредил он агента.

— Яволь, герр гауптман, — сразу же ответил Деверев, почувствовав, что его акции растут.

В Берлине на Маргаритенштрассе его встретили два офицера и доставили в отдел пропаганды «Восточного министерства». Там ему сразу же предложили рассказать о встречах с Гончаровым и Власовым. Агент не скупился на слова. Его красочное сообщение и заверения в преданности Великой Германии произвели впечатление.

Осмелев, он поведал о своем происхождении, преданности фюреру и снова закончил неудачным вызовом его к Клейсту перед строем, что может осложнить выполнение им заданий в школе.

— Danach der Mann geraten, wird ihm die Wurst gebraten, — заметил один из офицеров, имея в виду Клейста. Офицеры рассмеялись, ничего не понявший Деверев тоже на всякий случай широко расплылся в улыбке.

Агента оставили на несколько дней в Берлине. На последней встрече он понял, что фон Мейснер поспешил арестовать Гончарова, который якобы все отрицал на допросах о «синих билетах», а при этапировании его в Германию пытался бежать. Все это означало, что с Гончаровым покончено. Фон Мейснер не хотел, чтобы начальство дозналось о том, что его служба просмотрела «тайную организацию» среди власовцев. Ликвидировав Гончарова, можно было все свалить на агента.

В последнем сообщении «Иван» кратко изложил эту историю, а также проинформировал: Деверев окончил курсы пропагандистов, ему присвоили офицерское звание и наградили медалью.

На этом обрывалась информация «Ивана» о Девереве.

 

Перечитав все материалы, я, к сожалению, почти ничего не нашел в них о самом «Иване» и поделился об этом с Георгием Семеновичем.

«Кто он? — спрашивал я сам себя. — Какова его судьба?»

Пока он был в стане врагов, его жизнь постоянно висела на волоске. Свои сообщения он передавал связнику, а тот — партизанам. Партизанская рация сообщала их на Большую землю. Вот и все, что можно было понять между строк.

 

33

Утром, когда я пришел на работу, Георгий Семенович уже сидел за своим столом и читал пахнущую свежей типографской краской областную газету.

В морозный декабрьский день в кабинете было темновато, но я заметил, что майор одет по-праздничному — в новом кителе, с орденскими планками и белоснежным подворотничком. От него исходил едва уловимый мягкий запах одеколона: видимо, успел побывать в парикмахерской.

— Алексей Иванович, вот тебе на сегодняшнее торжественное собрание, — протянул он приглашение. — Состоится в театре.

Я поблагодарил майора, не сказав, однако, что не смогу им воспользоваться, так как заступаю на сутки на дежурство по управлению.

— Сохрани, — добавил Георгий Семенович, продолжая читать газету. — Такое событие никогда не повторится и войдет в историю.

Оставалось несколько минут до смены, и надо было докладывать генералу о приеме дежурства. Торопясь, я положил билет в папку с материалами на «Кнехта», которые намеревался взять с собою, чтобы поразмыслить над ними в свободную минуту. Генерал задержался. Я встретил его в вестибюле на первом этаже. Доложил. Поднимаясь на второй этаж, он отдал мне свою палку, а сам, придерживаясь за перила, стал медленно подниматься по ступенькам. Я шел за ним. До этого мне еще не приходилось видеть его с палкой. В приемной генерал взял ее у меня и сказал, чтобы я к нему зашел попозже и доложил по Кнехту.

Материалы я знал наизусть, даже зрительно представлял многие документы и в каком порядке они подшиты.

Когда я зашел в кабинет к генералу, он стоял у окна, рассматривая припорошенный снегом небольшой сквер во дворе. Потом зашагал осторожной походкой по мягкой ковровой дорожке. Кабинет был насквозь прокурен его хозяином. Несмотря на открытую форточку и морозный воздух, валивший туманом в кабинет, запах табака бил в нос, как в рабочей курилке.

— Садись, — указал он мне место у приставного стола. — Докладывай, а я похожу. Слушаю...

Я подробно изложил содержание документов, которые нам прислали, и высказал уверенность, что теперь мы знаем Кнехта как личность. Он не кто иной, как Эдуард Деверев, бывший старший лейтенант Советской Армии, сбежавший к фашистам в 1943 году. Для его характеристики я прочитал некоторые выдержки из свидетельских показаний.

Генерал, кажется, был доволен докладом, подошел к столу и закурил папиросу.

— Значит, уверен, что это Кнехт? — спросил генерал.

— Уверен, товарищ генерал. Уверен после того, как прочитал материалы, полученные от «Ивана».

Генерал остановился, потом подошел поближе и заглянул в разложенные передо мною бумаги.

— Какого «Ивана»?

— Судя по материалам, с которыми я ознакомился, зафронтовой разведчик управления «Смерш» фронта, значившийся под именем Иван, работал переводчиком в отделе один-Ц, имел звание фельдфебель. Он первый сообщил о Девереве, его вербовке майором фон Мейснером на территории Эстонии в лагере военнопленных. Благодаря сообщениям «Ивана» мы знаем отдельные факты предательства Деверева. Сообщения очень короткие, часто обрываются на самом интересном месте, но чрезвычайно важные. У нас есть прямые свидетели, в частности, сожительница Шляхина, тоже агент. Надеюсь, что и заявитель Амурский опознает его.

— Что можете сказать о местонахождении агента?

— Никаких сведений, товарищ генерал.

Генерал остановился у окна и недовольно повторил мои слова:

— Никаких сведений...

Я мысленно продолжил то, что он, видимо, хотел сказать: «С этого бы и начинал...» Судя по отдельным репликам, интерес к делу у генерала пропал. А вначале его молчание подбадривало меня. От этого и докладывал я с воодушевлением, с полной уверенностью в успехе дела.

Генерал подошел к столу и долго разминал окурок в пепельнице, обдумывая, что же мне сказать. Я встал и ждал его слов, хотя у меня были конкретные предложения относительно розыска Деверева и мне хотелось о них доложить.

— Сиди, сиди. Это я хожу — лечу свой радикулит. Знаешь, что это такое?

Я пожал плечами. Об этой болезни я слышал, видел, как ходят больные радикулитом, но, не испытав на себе, не представлял, что это такое.

— Не знаешь... Сегодня даже палку с собой прихватил. Да... Так что думаешь дальше делать?

— Думаю, следует поехать к сожительнице Деверева Анне. Мы ее вызывали, опросили. Она многое нам прояснила.

— Где она проживает и зачем к ней ехать?

— Проживает под Старой Руссой. Рассказала она нам не все. Во-первых, если Деверев вернулся из Германии домой, то он, вероятно, с ней встретился. Она о нем все знает. Ее свели с Деверевым и обоих использовали для выполнения заданий. Кроме того, Шляхина вела наблюдения за ним. Он не может жить спокойно, ничего не зная о ней.

— Почему ее не арестовали?

— Я настоял не трогать, товарищ генерал.

— Почему?

— Во-первых, о ее связи с абвером не все пока ясно, основываемся только на ее показаниях, а во-вторых, по-моему, через нее следует попытаться найти Деверева.

— Такой стервятник мог и не вернуться в свои родные края. Что для него, для гитлеровского агента, родное гнездо? Это порядочный человек не может жить без родной хаты или места, где она стояла, а для предателя это ровным счетом ничего не значит. Надо прежде всего установить, вернулся ли он из Германии, а потом — не был ли он у американцев. Следует учитывать, что американцы подбирали таких, как он, перевербовывали и забрасывали к нам по каналу репатриации. Не исключено, что под другими данными. Такие разоблачения есть. — Помолчав, генерал подчеркнул: — Активно искать! Набросай план командировки, доложи Силенко и Кухарскому и поезжай, только ненадолго. Командировочных у нас мало.

Разговор по делу был окончен, но генерал все поглядывал на меня, не отпускал, хотел о чем-то спросить.

— Что не женишься? Панов женился и угомонился. Или невесты нет?

— Есть, товарищ генерал. Учится в зубоврачебной школе.

— Да. Время трудное. Где живешь?

— На частной квартире.

Раздался телефонный звонок аппарата «ВЧ». Генерал, снимая трубку, кивнул мне, дав понять, что я свободен.

В приемной сидел начальник следственного отдела и ждал приема.

— Ну и долго же ты там докладывал, — сказал он мне.

Я ему ничего не ответил. Настроение у меня было приподнятое. Нечасто генерал слушает доклады оперуполномоченных. Для меня это было событие. Я позвонил Георгию Семеновичу и кратко сообщил о разговоре у начальства.

— Замечания были? — спросил он.

— Не было. Приказал ехать.

— Позвони Льву Михайловичу. Составляй план.

Но заняться планом до вечера мне так и не удалось. Полдюжины телефонов без передыху трезвонили весь день. А в полночь позвонил Сергей.

— Дежуришь? — услышал я в трубке знакомый голос.

— Дежурю. И даже — работаю, — сказал я.

— Жалко. Собрание-то было действительно торжественное: такая дата! Вот пришел и решил поделиться с тобой одной мыслью... Набросал я тут поздравительную Иосифу Виссарионовичу с семидесятилетием. От нас, фронтовиков, молодых сотрудников управления. Ты — как?

— Подпишу с удовольствием.

— Одобряешь, значит?

— Конечно. Заходи.

— Ну, спасибо. До завтра.

 

34

— Вот и пункт твоего назначения, — останавливая лошадь, сказал коллега из местного отделения УМГБ, доставивший меня из райцентра до деревни на тяжелых крестьянских розвальнях. — Действуй. Я поехал дальше согласно указанию начальства. Засветло надо добраться... Через день заеду. Ни пуха тебе, ни пера!

Он отпустил вожжи. Сани, описав большой круг у крайней хаты, выехали на дорогу.

Двумя рядами редких хат на большой поляне, со всех сторон окруженной темным и глухим лесом Приильменья, предстала передо мною глухая деревушка Борок. Между почерневшими рублеными хатами виднелись прогалины с бугорками, прикрытыми снегом, в которых угадывались сгоревшие в войну подворья. Попадались и свежие срубы, недостроенные дома, но их было мало.

Я шел по протоптанной посередине улицы дорожке и думал, что и эту затерянную в лесах деревушку не обошла стороной война, и ей долго придется отстраиваться, чтобы заполнить образовавшиеся пустыри. А может, пустыри так и останутся навсегда, так как война не пощадила многих из тех, кто ходил по этой улице, обитал в сожженных позже хатах. Они никогда сюда больше не вернутся...

Мне никто на глаза не попадался, и я хотел было уже зайти в какую-нибудь хату и спросить, где размещается колхозная контора. А пока шел наугад. Только на середине деревни встретил подростка с книгой под мышкой. Он сказал, что конторы в колхозе нет. Колхозный счетовод работает у себя на дому, как и председатель. Парнишка показал мне их хаты, добавив, что председатель куда-то уехал, а счетовод дома.

Счетовод мне как раз и нужен был, а председателю я хотел представиться, чтобы он знал о моем приезде.

Шляхина встретила меня как пришельца с другой планеты. Она уставилась на неожиданного гостя застывшими глазами и долго не могла вымолвить ни слова, а я стоял посередине хаты и ждал, пока она обретет дар речи.

— Так вот вы где обосновались, — осматриваясь в просторной избе, начал я первым.

— От вас нигде не спрячешься, — недружелюбно сказала Шляхина, прислонившись к краю стола, за которым она сидела над какими-то бумагами.

— А зачем от нас прятаться? Прячутся преступники, да и то не надолго. — Я без приглашения сел у стола. — Где-то вот прячется Деверев и заставляет пускаться в такие дальние путешествия.

— А я здесь при чем? Я о нем все сказала, что знала, а вы уж ищите. — Шляхина передернула плечами, словно ее била лихорадка. Но тут же поправила серый пуховый платок на плечах, откинула голову назад, стараясь придать себе независимый вид. В этом ей помогали стены хаты, в которой она жила, хотя хата и принадлежала ее родной тетке.

— За то, что вы нам рассказали и написали, спасибо. Но вы далеко не все сказали. Об этом поговорим потом, а сейчас, Анна Максимовна, как вы, наверное, догадываетесь, меня интересует вопрос: где все же обитает Деверев?

— Откуда мне знать в такой дыре...

Меня покоробило от этого слова, сказанного с таким пренебрежением к тихой деревушке, в которой жила не только она, но и ее родственники.

— В дыре?

— Ну, тогда в Сан-Пауло, — усмехнулась она.

— Смотря в чем, а то бы позавидовали и в Сан-Пауло, если б поглядели на русскую деревню, занесенную белым снегом, в окружении могучего русского леса. Зачем же вы так? Может быть, после Германии разонравилась?

Шляхина опустила голову. От ее гордого вида не осталось и следа. Глаза прятала или смотрела мимо меня в окно, из которого в отдалении виднелся лес. Разговор не получался. Слишком разные позиции мы занимали. На все мои вопросы она отвечала односложно. В хате становилось все темнее. Из школы вернулась ее дочь Марта в сопровождении пожилой женщины — как я догадался, тетки Шляхиной. Девочка поздоровалась со мной, а старуха промолчала. Ушла за загородку и там что-то бубнила. Сама Шляхина, заканчивая свой рабочий день, демонстративно собирала бумаги и складывала их под большие счеты, лежавшие на краю стола. Мне надо было уходить, но я продолжал сидеть, словно на что-то еще надеясь.

В хату зашел мужчина — невысокий, коренастый, лет сорока пяти, с красным обветренным лицом. Он властно подошел к столу, покосился на меня. Я поздоровался с ним, но не представился. Мне не хотелось этого делать в присутствии девочки и тетки. Мужчина вдруг стал требовать у Шляхиной какую-то бумагу, на что счетовод заявила, что не успела сделать, так как ей помешали, явно намекая на меня. Тогда мужчина, как я понял, председатель колхоза, начал выговаривать мне, помешавшему человеку работать. Надо было объясниться с председателем.

— Можно вас на минутку? — попросил я его, направляясь к двери.

Председатель последовал за мной на улицу.

— Чего приехал? — сразу набросился он на меня так, как будто мы давно знаем друг друга.

Я молча полез в карман за удостоверением. Председатель насторожился. Мне не совсем понятен был его грозный вид и его поведение.

— Как вас зовут? — спросил я его, чтобы как-то ввести в иной тон и иные отношения.

— Вот как... — поднес он к моему лицу кулак, пропахший махоркой. — Чего шляешься по чужим бабам? У нас с ней уговор. Она — вдовушка, я — вдовец с двумя пацанами. Не мешай!

Кое-что начинало проясняться, и я невольно улыбнулся. Это его еще больше разозлило.

— Ты спрячь эту красную книжечку, — увидев в моих руках удостоверение, сказал председатель, — и убирайся подобру-поздорову. Из милиции, что ли?

— Ну, хватит, перейдем к делу, товарищ председатель. Вот мое удостоверение.

Председатель неохотно взял книжечку и сразу утихомирился. Засопел, недовольный собой.

— Тоже мне, председатель... — покачал я головой. — Из-за какой-то бабы руки распускаешь. А что ты знаешь про нее?

— Баба она и есть баба. Что о ней надо знать? Какие секреты?

Вечерело. Председатель, в полушубке и валенках с калошами, чуть сгорбившись шел впереди меня. Вскоре привел в хату, как две капли воды похожую на ту, где мы только что с ним были. Только запах в ней держался другой — запах старого холостяцкого жилья. Председатель чиркнул спичкой, зажег керосиновую лампу и позвал:

— Ребятня, а ребятня! Живы?

— Живы, — отозвались с печки мальчишеские голоса.

— Ты располагайся, — снимая полушубок, сказал мне председатель, — а я сейчас растоплю плиту, что-нибудь сварганим на ужин. Ребятня тоже наверное проголодалась.

С печки пытливо смотрели на меня два мальчика. Я видел только их остриженные под машинку головы. Потом все мы уселись за стол, посередине которого возвышался вместительный чугун с картошкой.

— Ты меня извини, капитан, погорячился я малость. Прошлой осенью ее тетка растрепала деревенским бабам, что к Анне приезжал какой-то ухажер и даже ночевать у нее оставался. Я сгоряча — к ней. Не призналась, правда, но в деревне ничего не скроешь. У нее кто-то был из района. И сегодня, как только ты появился, мне шепнули...

Он налил мне и себе почти по стакану водки и, не приглашая меня, выпил. Подсунул ко мне поближе тарелку с грибами, пересыпанными клюквой, и нарезанное сало. Грибы были очень соленые, и на зубы попадался песок. Ребята ели картошку с жадностью, потом прихватили с собою по кусочку сахара и снова забрались на печку.

— Я тут партизанил недалеко, а жена с малышами оставалась в этой деревне. Хозяйку мою каратели арестовали. Пытались меня заманить в западню. Жену расстреляли, хату сожгли. Живу вот теперь в чужой и без хозяйки.

Нестерпимо жаль мне стало этого человека, но я не находил слов, которые нужно было сказать ему в эти минуты. Да и есть ли такие слова, которые могли хоть отчасти унять боль от того, что я услышал. Я глубоко вздохнул и молчал, сочувствуя ему в горе.

— Мне тоже пришлось в сорок втором — сорок третьем воевать в ваших краях, — нарушил я молчание.

— Где?

— Под Старой Руссой.

— Так это совсем рядом.

Я видел, что председатель переживал из-за Шляхиной, и чувствовал: разговор о ней неизбежно должен возобновиться.

— Понимаешь, — начал он, — баба она... сам видел какая... К ней мужики, как мухи на мед. И прическа у нее не деревенская, и манеры...

— Немецкое, — уточнил я. — Немецкое у нее все.

— И сама она на деревенскую не похожа, — будто не слыша меня, продолжал он. — Любит духи, а меня упрекает, что я овчиной и махоркой пропитался. Она тоже покуривает, но я молчу. Хлопцев моих того... не лежит у нее душа к ним. Часто хандрит, мечется, как зверь в клетке. Я-то думал, горюет по своему погибшему мужику, а выходит — набрехала она мне?

Пришлось сказать ему, что Шляхина всю войну служила у гитлеровцев, а потом поселилась в Борках в надежде, что ее здесь никто не найдет.

— Никакая она не вдова, Дмитрий Захарович. С мужем развелась еще до войны. В войну сожительствовала с предателем, который где-то скрывается. Вот я и приехал поговорить с ней по этому вопросу.

Долго мы вели разговор с председателем в его прохладной хате о делах в колхозе и районе, об академике Лысенко и борьбе мнений в биологической науке, о космополитах и запрете в Америке фильма «Песнь о России», снятого в Голливуде, и о преследовании авторов, заподозренных в связи с красными. Дмитрий Захарович то и дело возвращался к Анне, удивляясь ее коварству. Когда мы улеглись и председатель погасил лампу, я еще долго обдумывал план дальнейших действий. Не хотелось мне возвращаться к разговору о Девереве. А если его не возобновлять, то можно вернуться домой ни с чем, Никакой надежды на то, что Шляхина что-то расскажет, у меня уже не было. Я пытался подобрать вопрос, ответ на который заставил бы ее задуматься и дал хотя бы косвенное доказательство того, что о месте нахождения Деверева она действительно ничего не знает.

Мне показалась несколько странной услышанная от председателя история о посещении Шляхиной каким-то работником из района. Из того, что рассказал Дмитрий Захарович, выходило, что появился он вечером, а ушел рано утром. Уже засыпая, я решил сначала побеседовать с теткой, а потом продолжить разговор с Анной. Утром председатель послал ко мне тетку Шляхиной. Старуха, к моему удивлению, охотно рассказывала о своей племяннице, расхваливая ее на все лады. Заодно долго припоминала, когда они строились с дедом в этой деревне. Перед войной дед умер, а дочь с зятем уехали в Новгород и теперь живут там. Осталась она одна. На лето приезжают внуки. В ее рассуждениях я уловил, что Анна ее стесняет, что ей, ее племяннице, следует, пока молодая, выходить замуж.

— Почему же она не выходит? — спросил я тетку.

— В женихах копается, вот и сидит. Чем плох Митька? Ну, у него двое, так и у нее есть. Тоже, небось, приехавши свататься?

— Куда мне... Говорят, из района приезжал осенью жених и даже ночевать оставался?

— Приезжавши. Переночевал с ней на печке и след простыл. А Митька чуть было не побил тады Аньку. У, что было! — перекрестилась старуха.

— Вернется жених. Куда он денется. Как его звать-то?

— Не знаю. Я его даже не разглядела. Пришедши в темноте и ушедши на рассвете.

— Значит, спешил.

Я поблагодарил тетку и проводил ее до калитки. Судя по всему, она приняла меня за человека, который наводил справки о невесте, ее племяннице, и не вызвал никакого подозрения.

Беседа с теткой и председателем укрепили меня в мысли, что приходил к ней неизвестный не ради сватовства.

Как мы и договорились с Дмитрием Захаровичем, после возвращения тетки домой он пришел со Шляхиной ко мне и оставил нас вдвоем.

— Говорят, что осенью жених наведывался? — сказал я Анне.

— Пусть говорят. У баб глаза завидущие.

— Согласен. Кто же приходил?

— Он человек женатый. Называть не буду.

— Давно вы его знаете?

— Недавно.

— А как же уговор с Дмитрием Захаровичем? Он чуть было и мне не всыпал, посчитав за того жениха. Откуда приходил жених?

— Из района.

— Фамилия?

— Товарищ капитан, это же мое личное дело. Что же я у вас и на это буду спрашивать разрешения?..

— Согласен, это ваше дело. Но меня интересует Деверев, агент абвера, которого мы разыскиваем. Если это был не он, у меня вопросов нет. Но для того, чтобы я поверил, назовите фамилию того, кто к вам приходил. Гарантирую тайну этого разговора. Даже Дмитрий Захарович знать не будет.

Шляхина молчала, ничем себя не выдавала. Сегодня она была другой. Пришла принаряженная. Услышав фамилию Деверева, никак не реагировала. Пришлось ей напомнить то, что она раньше о нем говорила и написала в своем объяснении. Беседа затянулась. В основном рассуждал я, а Шляхина о чем-то размышляла про себя, часто курила и далеко не все слушала из того, что я говорил.

— Допросим свидетелей, соберем приметы, и окажется, что у вас был Деверев... Что тогда?

— Меня сразу заберете? — сквозь слезы спросила Шляхина и обхватила голову руками.

— Пока у меня санкции прокурора нет. Но следствие вести будем.

— Приходил... — тихо проронила Шляхина, не поднимая головы.

После услышанного я долго не мог собраться с мыслями, как-то машинально спросил:

— Как он вас нашел?

— Побывал у моих стариков, узнал адрес и заехал. Он где-то был тут поблизости в командировке. Вообще он все тот же...

Из объяснений Шляхиной получалось все так просто... Я ехал к ней главным образом с намерением заручиться ее поддержкой о розыске, узнать, не слышала ли она что-нибудь о нем.

— Где он живет?

— Не сказал.

— Зачем приезжал?

— Навестить. Расспрашивал, как живу, обещал вернуться ко мне, считает меня своей женой. Интересовался, не разыскивают ли его. Всю ночь мы с ним проговорили...

— Вы ему сказали о розыске?

— Сказала, что ищут, — помолчав, ответила Шляхина.

— Чем он занимается?

— Не знаю. По разговору можно понять, что работает где-то в шахте в Сибири, инженером. Вместе с ним работают бывшие власовцы. Начальство ему доверяет, отпускает в командировки. Фамилия у него, наверное, Деев.

— Сам об этом сказал?

— Он предложил мне писать ему «до востребования» на имя Деева Вячеслава, но тут же передумал и место не назвал.

Я задавал еще много вопросов о Девереве, но больше ничего не добился. Видимо, она и в самом деле ничего другого о нем не знала.

— Вы когда с ним расстались в Германии?

— В апреле сорок пятого.

— Какие он тогда высказывал намерения?

— Предлагал мне бежать с ним к американцам. Я было согласилась, а потом... Куда мне с Мартой! Он ушел вроде бы с обидой. С тех пор я с ним не виделась. Был он тогда в форме капитана немецкой армии, с оружием. На груди висела какая-то немецкая медаль, которой он очень гордился.

— Чем он занимался в сорок пятом году?

— Разъезжал по власовским частям и вербовал агентуру по заданию немцев.

— А после того как вы расстались?..

— Был у американцев в лагере. Об этом я узнала в этот раз.

На этом я решил прекратить разговор. Шляхина ушла, ничего не спросив. К вечеру, как и обещал, за мною заехал оперуполномоченный, привезший меня в Борок.

— Ну как? — спросил он с порога.

— Ничего. Думаю, не зря приезжал.

— Может, заночуете? — предложил нам председатель. — Куда на ночь поедете, еще замерзнете где-нибудь в снегу...

Мы решили ехать, несмотря на поздний час и дальнюю дорогу. Прощаясь, Дмитрий Захарович задержал мою руку и сказал:

— Все карты ты мне спутал. Но кроме спасибо, сказать ничего не могу. И как это я, партизан, два года уничтожавший всякую падаль, втюрился и не распознал эту суку? Не могу себе простить. Не могу...

Председатель остался у хаты, из окна которой выглядывали его сыновья.

А мы долго мерзли на санях и только далеко за полночь приехали в райцентр.

 

35

На шахте в Сибири, куда мы прибыли с Амурским, нас ожидал старший лейтенант Корольков, знавший о цели нашего приезда. Ему было поручено оказать нам необходимую помощь.

Инженера Деева Вячеслава на месте не оказалось, но Корольков сразу же нас успокоил, сообщив, что его послали по каким-то делам в местный леспромхоз, где рабочие шахты заготовляли крепежный материал.

— Он вообще у них часто разъезжает, — сказал Корольков. — Ходовой мужик. В позапрошлом году в Ленинград и в Тулу ездил, какое-то оборудование там выбивал.

— Выбил? — переглянулся я с Амурским.

— Не уточнял, — сказал Корольков.

— Важно, что он там был, — добавил Амурский. — Значит, память на лица у меня еще есть.

Мы быстро договорились с Корольковым о том, что он присоединяется к нам, и, не задерживаясь на шахте, отправились на ближайшую районную авиаточку, как именовался здесь полевой аэродром. Оттуда летали самолеты в леспромхоз.

— Ну и могуча же наша Сибирь, — восторгался Амурский, припав к иллюминаторам знаменитого воина и труженика У-2. Самолет был старенький. Летел на небольшой высоте, и казалось, вот-вот заденет верхушки деревьев. Под нами простиралось безбрежное море тайги, подкрашенное свежей, салатного цвета зеленью. Виднелись невысокие пологие горы и лесистые впадины, извилистые ленты таежных рек.

Я наблюдал за Амурским и видел, с каким упоением он всматривался в необъятные таежные просторы. Понять все то, что вмещается в таком емком слове, как тайга, можно только в Сибири и, видимо, лучше всего глядя с высоты самолета. Жаль, что наш У-2 не мог подняться чуть выше, но и с его «потолка» нельзя было смотреть на открывающийся простор без волнения.

— Вот если бы еще кто-нибудь спел «Бобыля», — неожиданно сказал Амурский, — тогда картина была б полной.

Корольков не знал эту песню, но пустился с ним в спор, предлагая другие удалые сибирские песни. Амурский стоял на своем. Почему-то мотив именно этой песни, как я понял, соответствовал его настроению при виде сибирских просторов.

 

От районного центра мы добрались до леспромхоза в темноте и заночевали там как приезжие с Большой земли, что звучало для меня не совсем обычно. Корольков и Амурский были заняты поиском кипятка и, кажется, не обращали внимания на местную терминологию.

Местонахождения Деева в леспромхозе никто не знал, и мне пришлось намекнуть Королькову, что не зря ли мы сюда приехали. Я посоветовал ему не терять время и осторожно выяснить, где он находится. Если до него дошло, что им интересовались и наводят о нем какие-то справки, а это могло просочиться, то следовало бы принять незамедлительные меры по его поиску и в других местах.

Корольков уверял меня, что им все было сделано чисто.

— А почему он вдруг накануне нашего приезда помчался в леспромхоз?

— Послали. Я не стал противодействовать, чтобы не вызвать подозрений. Говорю же, что он часто разъезжает.

— А может, его нет здесь?

— Здесь, здесь он, — пообещал Корольков. — Не переживайте.

 

Не переживать я не мог. Почти три года идти по едва заметному следу, и вдруг, когда преступника настигли и он должен предстать передо мною, след начинает петлять и теряться. А может, сбежал под предлогом выезда в леспромхоз? Это вынуждало меня присмотреться с Королькову как к работнику, к его опытности, от которой зависела поимка коварного преступника. Кнехт все эти годы жил в постоянном страхе, прислушивался к каждому слову и каждому шагу за своей спиной. Один неверный шаг Королькова, одна неосторожность — и все начинай сначала.

С этими тревожными мыслями я долго не мог уснуть на новом месте, но все же сон и усталость одолели, я задремал. Когда проснулся, уже рассеялась предрассветная мгла, и я увидел, что Королькова на койке нет.

Вскоре он вернулся и предложил вместе с бригадиром лесорубов Семеном Павловичем пораньше отправиться на одну из делянок, где должен появиться Деев, поскольку там работали люди с шахты.

По пути договорились, что бригадир все будет делать как обычно, не обнаруживая нашего присутствия в своей будке.

— Все будет сделано, — понимающе сказал Семен Павлович, высокий, сутуловатый сибиряк лет пятидесяти. Я разговорился с ним. Оказалось, что всю войну он служил в стрелковой роте старшиной. Дважды был ранен. После войны вернулся в родные края и его сразу назначили бригадиром лесорубов, что не по его специальности. На бывшего старшину можно было положиться. У меня как-то сразу полегчало на душе. К нашему разговору внимательно прислушивался Амурский, но не проронил ни слова, выдерживая определенную ему перед поездкой линию поведения — больше смотреть и помалкивать. И все же он не удержался и спросил:

— А какая специальность?

— У меня-то? Плотогон, — с гордостью сказал Семен Павлович. — С дедом и отцом ходил по реке. Рука вот, а то ни за какие тыщи не пошел бы сюда. — Бригадир показал закостеневшие глянцевые пальцы на правой руке, которые едва шевелились. — Народ у меня пришлый, больше городские, топора и пилы в руках не держали, из тайги норовят побыстрее удрать. Говорят, комар их тут заедает. А я отсюда — никуда. Вот начальство и назначило.

 

Так мы доехали до будки бригадира, наспех сколоченной из бревен и досок, в которой летом можно было укрыться от дождя, а зимою отогреться и просушить мокрые рукавицы. Из будки, где мы расположились, в небольшое оконце виднелось метрах в тридцати еще одно такое же строение, как оказалось, инструменталка.

Скоро должны были подъехать рабочие и прибывший с шахты инженер, фамилию которого Семен Павлович запамятовал. Ему говорили, что приехал он для технического контроля заготовки крепежа, чтобы выдерживался установленный стандарт.

Семен Павлович ушел, а мы остались в его конторке. Амурского усадили поудобнее у окна, чтобы ему хорошо было наблюдать за подъезжающими людьми.

— Ну, смотрите, Викентий Петрович, внимательно, не появится ли ваш знакомый в сопровождении бригадира.

— Время-то столько прошло, — сказал Амурский, не отрываясь от окна. — Да и в камере было темновато. На свету я его видел мельком.

 

Подъехали машины. Вокруг бригадира собирались лесорубы, они закуривали папиросы, крутили самокрутки, говорили громко, перемежая речь крепкими выражениями, которые, по замечанию Амурского, как нельзя лучше дополняли их разговор.

Собралось уже около десяти человек, а Амурский молчал.

Меня тоже одолевали тревога и сомнение — узнает ли Амурский Деверева. Опознание лишний раз подтвердило бы объективность его заявления.

Из кабины последнего лесовоза не спеша вылез мужчина, который по одежде несколько отличался от собравшихся рабочих, хотя и был тоже в сапогах и брезентовой куртке поверх пиджака. Мне бросился в глаза красный свитер под горлышко и поверх него воротник темной рубашки. Хотелось сразу указать на него Амурскому, но пришлось сдержаться и обождать, что скажет он. Мужчина в свитере подошел к бригадиру и о чем-то заговорил с ним. Амурский никак не реагировал, хотя чувствовал, что за его спиной Корольков нервно заходил по тесной конторке, да и я волновался.

— Можно мне пойти посмотреть поближе вон на того, с усиками? С бригадиром стоит...

Я как-то не обратил внимания на усики мужчины в свитере.

— Можно. Попросите прикурить у бригадира.

Я видел, как Амурский подошел к бригадиру, прикурил у него папиросу и вступил в разговор. К этому времени рабочие уже начали расходиться. Амурский должен был вернуться и доложить, опознал он его или нет, а он отослал Семена Павловича к нам, сам оживленно беседовал с мужчиной в свитере.

— Кто он? — спросил я бригадира.

— Тот, с усиками? Да белая кость.

— Почему белая кость?

— Так окрестили его рабочие. Инженер с шахты...

— Деев его фамилия? — пришлось напомнить бригадиру.

— Кажется, Деев.

— Идите к нему и займите его деловым разговором, пока мы тут посовещаемся.

— Есть, — по-военному ответил бывший старшина.

Как только бригадир вернулся к Дееву, Амурский сразу направился к нам. Вошел взволнованный, уставился на меня так, словно в чем-то меня подозревал и ждал признания. Не сказав ни слова, закурил.

— Арестуете его? — спросил он через некоторое время.

— Если он, задержим. Говорите, что вас смущает?

— Да так, ничего. Чувствую себя как-то скверно.

— Жаль стало, Викентий Петрович?..

— Ладно, не будем разводить сантиментов. Это он... Задерживайте, промашки не будет.

Мы пошли с Корольковым к бригадиру и Дееву и пригласили их зайти в контору для разрешения «одного вопроса».

— Прошу предъявить документы, — сказал я Дееву.

Он сразу все понял, побледнел, зашарил в карманах трясущимися руками, лихорадочно ища выход из сложившейся ситуации.

— Оставил, наверное, в машине, в портфеле, — скрывая волнение, заикаясь, сказал Деев. — Я сейчас, мигом принесу. — И метнулся к двери. Но ему преградил дорогу Корольков.

— Сядьте, не торопитесь, — указал я ему на место.

Растерянный Деев послушно опустился на скамейку.

Бригадир быстро принес портфель из машины, в котором мы не обнаружили никаких документов. Только в потрепанной книжке новелл Ги де Мопассана лежало командировочное удостоверение. Деев не переставал искать документы в карманах. Я предложил ему все содержимое из них выложить на стол. Кроме потертой записной книжки и перочинного ножа, у него при себе ничего не оказалось.

— Можно мне задать ему вопрос? — спросил Амурский.

— Задавайте.

Я листал записную книжку, из которой выпадали листочки, испещренные разными пометками, и прислушивался к вопросам Амурского.

— Помнишь меня?

Деев посмотрел на Амурского туманным взглядом и ничего не ответил. Вряд ли он мог его помнить, а если и помнил, то ожидать признания в этой обстановке не следовало.

— В одной камере сидели в тюрьме в Тарту. Неужто забыл?

— Товарищ бригадир, — приходил в себя Деев, — зачем меня сюда позвали? Кто эти люди?

— А вы кто? — спросил я его, продолжая рассматривать не совсем разборчивые записи.

Деев молчал. А я продолжал листать записную книжку. Мне хотелось найти в ней адрес или какие-то пометки, относящиеся к Шляхиной. Ее фамилия на листке с буквой «Ш» не значилась, но зато было записано: «Борок, Аня». Это уже что-то значило! Все сомнения у меня рассеялись. Я даже мысленно улыбнулся при виде этой короткой записи.

— Мы вас задерживаем, Деверев, — объявил я ему, — для выяснения личности. Обыскать! — Это уже Королькову.

Тот обыскал задержанного, но в протокол, кроме записной книжки, ножа, командировочного удостоверения, ста рублей и содержимого портфеля — книги, полотенца и прочих дорожных принадлежностей, записывать было нечего. «Так вот ты какой, Кнехт», — хотелось мне ему сказать, но я промолчал.

 

Надо было собираться в обратный путь.

— Все сошлось? — улучив удобный момент, шепотом спросил меня Корольков.

— Сошлось. Доказательств больше чем достаточно.

— А мне, наверное, влетит, — сказал озабоченно Корольков.

— За что?

— Ну как же. Три года сидел он у меня под носом, и я ничего не знал.

— А кто знал? Пожалуйста, не переживай. Я поговорю с твоим начальством. Думаю, что они все поймут. Спасибо тебе за помощь.

— Можно еще вопрос ему задать? — не унимался Амурский.

— Наверное достаточно.

— Один, больше не буду.

— Задавайте.

— Почему ты все время расспрашивал меня о Новороссийске? Там, в Тарту?

— Не берите меня на пушку. В Новороссийске я не раз бывал, но вы, видимо, ошибаетесь... Не имел чести там встречаться с вами, вы добросовестно заблуждаетесь.

— Ах ты мразь! — разозлился Амурский и поднес кулак к его носу.

Пришлось вмешаться.

 

...Возвращались мы с Амурским домой поездом дальнего следования. Обедать ходили в вагон-ресторан. Подолгу там просиживали друг против друга за столом, временами молчали, занятые проплывающими за окнами пейзажами. Амурский в таких случаях не торопился уходить из ресторана. Это я хорошо знал. Оставлять его одного было неудобно, приходилось поддерживать компанию.

Вот и сейчас...

— Можно один вопрос? — спросил Амурский.

— Пожалуйста.

— Работа, насколько я понимаю, закончена. Удовлетворены?

— Не знаю. Пожалуй, нет.

— Что так? — откровенно удивился Амурский, видимо полагая, что мы должны были устроить по этому поводу пир в ресторане. — Затрачены годы, а их не так много отпущено всевышним человеку. Стоит ли их растрачивать на каких-то кнехтов?

— Стоит, чтобы воздух был чище, дышалось легче, жилось лучше в этом мире. После такой войны об этом всем надо заботиться.

— Так виски же у тебя от забот посеребрились. Не страшно?

— Страшно? — переспросил я.

— По-житейски.

— Не задумывался над этим. Некогда, — сказал я от души. — А виски начал серебрить еще Северо-Западный...

— Некогда... — укоризненно повторил Амурский.

 

Долго мы с ним говорили о войне, и каждый раз он хотел узнать мое мнение по интересующему его вопросу. Потом стал расспрашивать о предстоящем следствии по делу и будут ли его допрашивать как свидетеля и нельзя ли поприсутствовать, когда будут судить Деева-Деверева...

— До суда еще далеко, судить его будет военный трибунал как военнослужащего, изменившего Родине, но сначала надо все расследовать и доказать.

— Все это я, конечно, представляю, Алексей Иванович, — сказал Амурский, и впервые, пожалуй, в этом обращении ко мне почувствовал я его неподдельную искренность. — В жизни я много повидал и много наломал дров. Признаюсь откровенно — не предполагал и не ждал от вашей службы такого отношения ко мне, бывшему уголовнику, а потом военнопленному. Как ни говори, плен не украшает... Чужая душа, то есть моя, для вас потемки, в нее не влезешь и не посмотришь, где что лежит. И все было бы правильно. Спасибо за то, что поверили, взяли меня с собой. А так... Когда бы я собрался в эти края! А может, и не собрался бы... Мотор все больше барахлит.

Амурский, с тех пор как я его узнал, обычно обращался ко мне на «ты». И только в последние месяцы иногда мелькало «вы» вперемешку с «ты». А теперь он окончательно перешел только на «вы».

— Викентий Петрович, я ведь не обижался и не возражал, что вы со мною на «ты». Что за эволюция произошла в ваших взглядах на рядового органов, к которым вы, как я понимаю, не питали особого расположения?

— Можно было и без эволюции, а попроще. Ну да ладно, дело не в этом. Значит, непонятно? Время, дорогой оперативник, все поставило на свое место. И не только время, а сам капитан Гаевой, как работник госбезопасности, так сказать, убедил, что... Одним словом, покорил! Не подумайте, что сентиментальничаю. Нет. Из меня сантиментов не выдавишь. Только не зазнавайтесь, на всякий пожарный...

Я хотел было возразить Амурскому, что «ты» свидетельствует о более близких отношениях, но Викентий Петрович замахал руками, не стал меня слушать.

— Вот что, Алексей Иванович, — грустно острил Амурский, протягивая мне руку. — Я узнаю когда-нибудь ответ на «загадку века» — зачем меня привозили к нему? В Тарту?..

— После следствия видно будет...

 

...Мы расстались с ним на трамвайной остановке у вокзала. Он первый уехал на трамвае, маршрут которого связывал вокзал с поселком металлургов, где он все еще жил в заводском общежитии, в отдельной комнате. Скоро ему должны были выделить квартиру. Он ее очень ждал. Говорил, что сразу же, как только получит ордер, сойдется с какой-то женщиной.

Мне пока ничего не обещали в управлении, хотя я тоже подумывал о женитьбе.

 

36

Через несколько дней после нашего возвращения из Сибири Деверева-Деева этапировали для расследования его преступлений. Дело принял к производству Коротенков, прибежавший на следующий день ко мне с толстой тетрадью и сотнями вопросов. Он хотел знать все, но главным образом то, чего нельзя было отыскать в объемистых материалах, если их рассматривать даже с лупой в руках. Я охотно отвечал, но вместе с этим настоятельно советовал как следует, с карандашом в руке, вчитаться в материалы дела.

Коротенков в знак согласия добродушно кивал, но продолжал «экзаменовать» меня по делу.

Наш разговор некоторое время слушал Георгий Семенович, а потом ушел на доклад к начальнику отдела, попросив меня никуда из кабинета не отлучаться, так как я мог понадобиться.

Мы остались с Анатолием вдвоем. Разговор принял доверительный характер и, как говорят дипломаты, был весьма полезным, хотя на ряд вопросов я не мог дать ему исчерпывающих пояснений. Для этого нужно было до конца разоблачить Кнехта как агента гитлеровского абвера.

— Допрашивай Деверева, а не меня, — сказал я ему под конец.

— Знаешь, артист вживается в роль, а я настраиваюсь на поединок с агентом, выявляю свидетельскую базу, — пояснил Анатолий, намекая на то, что неоценимую помощь следствию мог бы оказать «Иван», наблюдавший предателя в его натуральном виде при фашистах. Но о судьбе скромного переводчика никто ничего не знал. Его следы терялись где-то в конце войны.

— А вообще ты что-нибудь о нем знаешь? — не удержался Коротенков, хотя я просил его не задавать мне вопросов об «Иване».

— Знаю совсем немного. Считай, что почти ничего. Мне тоже хотелось узнать об этом человеке, встретиться с ним, просто поговорить, послушать его и даже, ни о чем не спрашивая, пожать ему руку. Об этом я не раз думал. Его должность в 1-Ц была более чем скромная, по существу — рядовой и периферийный работник, но даже с ее позиции он делал свое дело — сражался на своем месте, которое ему отвела война, находясь один в плотном окружении врагов. А это уже подвиг! Тяжело встречаться с противником в открытом бою, но не менее трудно протекает каждодневный скрытый бой в тиши, не утихающий ни на одну минуту в течение нескончаемых месяцев и годов. В этом бою своя, не предусмотренная никакими уставами тактика наступлений и отступлений, приемов и захватов, свое оружие, которое далеко не всегда стреляет, даже если оно лежит в кармане.

 

Кое-что я все же мог бы рассказать Коротенкову об «Иване». Как его в форме старшего сержанта Советской Армии перебросили через линию фронта летом 1943 года на Ловати, как он на допросах у гитлеровцев говорил, что накануне пленения получил приказание командования произвести разведку берега Ловати, установить условия для строительства переправы и проходимость поймы для техники. Выполняя это приказание, он на лодке с двумя бойцами переправился через реку и, обследуя берег, незаметно увлекся и выдвинулся к немецким окопам. Был неожиданно обнаружен и взят в плен. Сопротивления не оказывал, считал бесполезным. Немцам сообщил, что служил помощником командира взвода саперного батальона, но так как командир взвода по ранению выбыл в госпиталь, то командовал взводом.

Много раз его допрашивали, и всегда он четко и твердо повторял то, что ему было определено заданием.

Оперуполномоченный отдела контрразведки «Смерш» докладывал по начальству рапортом, что

«во время подготовки к переходу и в момент переброски «Иван» принимал активное участие в разработке плана, в экипировке, в изучении обстановки в саперном батальоне. Вел себя уверенно, смело, не подавая никаких признаков волнения или опасения».

Вот какой был «Иван», когда шел в сложную и полную опасностей операцию.

После пленения в одном из пересыльных лагерей на территории Эстонии на допросе он рассказывал о себе, «ничего не скрывая». Он — русский, но родился в Латвии в 1917 году, жил в городе Валка. Родители у него умерли рано, воспитывался у тетки, которая сама с трудом сводила концы с концами и с удовольствием отпускала его из Латвии в Германию на заработки. Около пяти лет скитался по фабрикам и заводам с такими же, как и он сам, и незаметно для себя стал говорить на немецком. Причем как заправский немец! Домой вернулся летом 1940 года, накануне провозглашения в Латвии Советской власти, и сразу же окунулся в новую, невиданную им жизнь молодой республики, принятой в Союз ССР. Недолго пришлось «Ивану» строить новую жизнь в своем родном городе. А ему, бывшему батраку, отводилась в этом главная роль.

 

Вероломное нападение фашистской Германии прервало все планы. Не состоялась и свадьба «Ивана», намеченная на 22 июня 1941 года. В то утро светило солнце, восхода которого он так ждал. Но падали бомбы, и багровый круг солнца он увидел сквозь дым пожарищ и взрывов. Может быть, впервые для него открылась истина: восприятие окружающего мира зависит от того, с каким душевным настроением смотрит на него человек.

В толпе беженцев он прибыл на небольшую железнодорожную станцию под Смоленском. Поезд остановился в поле вблизи станции. Спрыгнул на насыпь и направился по шпалам к военному коменданту, которому было не до него.

— Идите в военкомат, — посоветовал комендант. — Там оформят на службу в армию как положено.

Из-под Смоленска дивизия, в которую «Иван» был направлен рядовым, с боями отступала к Москве. У какой-то деревни он был ранен и несколько месяцев находился в госпитале. Возвратился в свою дивизию в январе, когда она грузилась в эшелоны для передислокации на Северо-Западный фронт.

Политотдел дивизии, узнав о том, что он хорошо говорит по-немецки, нередко использовал его в качестве переводчика, однако числился он за саперным батальоном.

В 1942 году развернулись тяжелые кровопролитные бои под Старой Руссой. «Иван» был снова легко ранен. Награжден медалью «За отвагу». Перед тем памятным боем, оставившим метку на теле, его приняли кандидатом в члены ВКП(б). Медаль он так и не получил, так как выбыл из части.

А дальше был «плен».

 

...Пожилой комендант оставил «пленного» при себе как переводчика и как прислугу. «Иван» без конца варил ему кофе-суррогат и немало имел неприятностей, пока не научился угождать коменданту, сообразуясь с его запросами. В феврале 1944 года был переведен в абвергруппу и в течение месяца в поселке Мыза, в Эстонии, использовался переводчиком в так называемом «учебном лагере», где готовилась агентура. А потом началась его служба в отделе 1-Ц. Пришедшая с повинной в «Смерш» агентура абвера, заброшенная в наш тыл, называла «Ивана» как переводчика у немецкого майора. Один из таких агентов на допросе показал, что при его вербовке переводчиком был русский из военнопленных в звании фельдфебеля. Другой утверждал, что тот фельдфебель-переводчик якобы награжден медалью...

 

Вернувшийся с доклада майор Силенко застал меня за просмотром этих заметок об «Иване». Мне хотелось как-то воздать должное ему, отважному зафронтовому разведчику.

— Что скучаешь? — спросил майор холодновато.

Он был чем-то озабочен. На меня не смотрел, что-то искал в столе, выдвигая и задвигая ящики. Я мог только догадываться о каком-то неприятном для него разговоре, состоявшемся «вверху», но Георгий Семенович об этом умалчивал. Ему надо было сначала успокоиться, а потом он что-то непременно скажет. Может, не все, но даст понять. Как и каждому человеку, ему становилось легче, когда он с кем-то делился, освобождал душу от мучивших его переживаний.

— Гора с плеч свалилась, все еще никак не опомнюсь, как будто и делать больше нечего. Сижу вот и разбираю свои записи, — отвечал я на его вопрос.

— Скучать не придется, но перевести дух перед новым делом надо. Понимаешь? И вообще пора тебе улетать из этого гнезда, — обвел он свой кабинет глазами. — Оперился, крылья подросли... Теперь ты в моей помощи больше не нуждаешься. Рядом освободился кабинет — перейдешь туда и там начнешь трудиться над новым делом.

Я привык к Георгию Семеновичу, и мне не хотелось от него уходить. Видимо, он угадал мои мысли по моему настороженному лицу и сказал:

— Ничего, все будет хорошо. В этом я уверен.

Я еще раз убедился, что от майора трудно скрыть свои настроения. Чтобы прервать начатый на эту тему разговор, он сказал, что есть и другой вариант. На днях звонил ему секретарь парткома и советовался о направлении меня на учебу.

— Я высказался «за», а вот сегодня начальник отдела распекал меня за ходатайство. «Кто, — говорит, — будет работать?»

— Но я же подавал рапорт...

— Рапорт рапортом, — сказал Георгий Семенович, — а окончательное решение теперь будет принимать, видно, сам. — И указал на прямой телефонный аппарат — связь с начальником управления.

 

37

Секретарь парткома, неторопливый вдумчивый майор лет пятидесяти, носил старинные очки в тонкой металлической оправе и не выпускал изо рта почерневшую трубку, которая, наверное, досталась ему в наследство от деда. Выглядел он старше своих лет и слыл старомодным человеком из-за того, что на нем всегда можно было видеть длинную, покроя двадцатых годов, шинель и костюм защитного цвета — гимнастерку с отложным воротником и накладными карманами и брюки галифе. Чем-то он напоминал мне майора Крикуна. Когда я впервые пришел к нему становиться на партийный учет, он беседовал со мной долго и обстоятельно и все время курил трубку, а когда она гасла, посасывал ее с удовольствием, словно смаковал не табачную копоть, а сладкие леденцы. Расспрашивал обо всем. Кое-что вставлял по ходу и о себе. С сожалением, как бы извиняясь передо мной, сказал, что ему не пришлось воевать. Всю войну работал где-то на Урале. Может быть, поэтому живо и подробно интересовался фактами моей фронтовой биографии.

— Удивительно, — сказал он, — такой молодой, а командовал ротой. А где в партию вступал?

Я рассказал, как меня принимали в партию летом, в окопах под Орлом, в разгар сражения на Курской дуге. Он так внимательно слушал, чуть склонив голову набок, как будто никогда ничего подобного ему слышать не приходилось.

Когда так участливо слушают, невольно возникает желание поделиться мыслями, может быть, и не относящимися прямо к делу. Я не удержался и сказал о своих планах на будущее. Они сводились к одному намерению — учиться.

Время было трудное, и учебу после демобилизации из армии пришлось отложить.

Секретарь чиркнул спичкой, густо задымил, а потом, как бы подводя некоторый итог беседы, сказал:

— Судя по всему, пришел ты на работу в ЧК по внутреннему убеждению. Или потому, что дали направление?

— Мы тут недавно с кадровиками приглашали всех таких, как ты. Побеседовали, порекомендовали поступать на заочные отделения институтов.

Трубка у секретаря потухла, и пока он ее набивал, наступила пауза в нашей беседе. Видно, он не мог обойтись без табачного дыма, который, как он полагал, стимулировал его работу, мысль и укоренившуюся привычку беседовать с трубкой во рту. Про себя я подумал, что секретарю идет трубка и трудно было бы его представить с папиросой. Без нее и лицо не было бы таким располагающим и доброжелательным.

Секретарь парткома, соглашаясь со мной, все же заметил, что учебу откладывать в долгий ящик не следует, так как время неумолимо течет, независимо от того, учишься или не учишься.

Ожидая ответ, он посматривал на меня поверх очков так, как посматривает врач на пациента, пришедшего на прием.

— Если откровенно, то предложение было неожиданным. После много передумал и сказал: «Спасибо за доверие». Но опасения где-то еще есть. Смогу ли?

— Хуже, если бы их не было. Мол, все мне нипочем. Бывает у некоторых этакая самоуверенность — все ясно и есть ответ на любой вопрос. Для работы в ЧК нужны люди особого склада. Кристально честные! Впрочем, как и для любой другой профессии. Летчиком и даже шофером не каждый может быть... Феликс Эдмундович говорил, что работа чекистов тяжелая и неблагодарная в личном отношении, в то же время — очень ответственная и важная для государства. Я впервые услышал эти откровенные слова. Больше всего меня задела «неблагодарность» работы, то есть то, что я еще плохо представлял себе. Другое дело — тяжесть, которую нельзя не почувствовать в работе.

— Особый склад и характер, — продолжил он свою мысль, — проявляются, пожалуй, в том, что, однажды заняв свое место в строю, по моим многолетним наблюдениям, наши люди, как бы им трудно ни было, не покидают этот строй. Так что настраивайся на долгую службу. По традиции.

Секретарь как-то незаметно перевел разговор ближе к моей предстоящей работе в коллективе. Посматривая все время добрым, чуть прищуренным взглядом, он коснулся сначала вообще истории ЧК, ее традиций. Пролетариат России уполномочил чекиста защищать завоевания Октября, толковал он, и вручил ему для этого острый меч, которым он должен был тогда и теперь разить врагов первого в мире государства рабочих и крестьян. Должностью оперативного уполномоченного надо дорожить и гордиться.

— Не каждому доверяется грозное оружие, — говорил секретарь. — Да и уметь надо им пользоваться, не говоря уже о том, что прежде чем рубить мечом, да еще острым, надо семь раз отмерить, а то и больше, смотря по обстоятельствам. А такой прием, как рубка с плеча, запрещен в ЧК еще Дзержинским. Правда, даже в тихих схватках с врагом ситуации бывают разные, и соблазн рубануть вовсю, чтобы искры посыпались, появляется, но запрет не делает исключений. Это ты учти в первую голову. И второе — учиться надо. Больше читать. Всю жизнь.

Эти последние слова секретарь произнес как-то по-своему, почти молитвенно. Книг у секретаря в домашней библиотеке было много. Об этом знали все в управлении потому, что многие пользовались ими, правда, с обязательным условием — чтобы обертывали газетой.

— Мне приходилось слышать, — продолжал секретарь, — что само название должности — оперуполномоченный — устарело и его следовало бы заменить другим, более современным. Каким? По-моему, не следует заменять. Как думаешь?

Вопрос для меня был неожиданным. Никакого мнения я на этот счет не имел и в ответ только пожал плечами.

— Вообще я противник модных шараханий. Неисправимый консерватор в этом вопросе, — улыбнулся секретарь. — Кое-где слишком легко заменяют всякого рода названия, знаки различия и другие атрибуты, которые появились в ходе революции и гражданской войны, когда зарождалось наше государство. То, что родила революция, что на роду написано, — священно и неприкосновенно. Так? — спросил он, держа в руке дымящуюся трубку.

— Целиком поддерживаю, — сказал я.

— Я вот и шинель ношу, так сказать, в защиту традиции. Наверное, уже слышал по этому поводу разговоры в управлении? Что это, мол, Николай Павлович ходит в кавалерийской шинели с оттопыренными угольниками на рукавах? Слышал?

— Только что, — улыбнулся я. — Перед тем как идти к вам.

— Только не от Георгия Семеновича?

— Нет.

— Вот то-то и оно. Георгий Семенович это понимает.

Мысли, которыми делился со мной Николай Павлович, были в какой-то мере созвучны с моими. Он об этом знал.

 

...— Не хочет тебя отпускать на учебу Кухарский, — здороваясь со мной в этот раз, прямо сказал Николай Павлович.

— Почему?

— Говорит: а кто будет работать?

— Значит, если бы я не тянул, то тогда бы меня сразу отпустили? По закону отрицания отрицания?

— Я этот вопрос решить не могу, Алексей. Иди к генералу. У меня с ним разговор был. Я на твоей стороне. Позвони или зайди потом.

У начальника управления разговор был короткий.

— Товарищ генерал, прошу разрешить мне поехать на учебу. У меня среднее образование, война прервала все мои планы.

— Не только у тебя одного, — сразу строго сказал генерал. — С работой успешно справляешься, и Кухарский считает, что с учебой пока тебе можно обождать. В самом деле — анкет тебе заполнять не придется. Мы тебя знаем. И работы много. Как считаешь?

Я какое-то время еще стоял перед генералом, собираясь козырнуть и удалиться, испросив, конечно, разрешения на это. Душа бунтовала, а в голове и памяти приберегал я напутственные слова Николая Павловича: «Не расстраивайся и не горячись. Выше голову, капитан Гаевой, выше».

— Товарищ генерал, дважды по одному и тому же вопросу мне неудобно к вам обращаться. Считаю, что учиться я должен и просить об этом не грешно.

— Что верно, то верно, время ты выбрал в самый раз... — сказал начальник управления и еще раз в задумчивости перелистал мое личное дело, лежавшее перед ним.

— Хорошо, капитан Гаевой. Чтобы ты не вспоминал меня всю жизнь недобрым словом — пусть будет по-твоему. Пиши рапорт.

И посмотрел на меня как строгий отец, впервые согласившийся с доводами возмужавшего сына.