Шопенгауэр сравнивал свое учение с организмом: точно так же как невозможно уяснить функцию какого‑либо из органов, не понимая его места в общем жизненном плане всего существа, ни один фундаментальный тезис его системы не может быть адекватно истолкован без уразумения целого. При этом Шопенгауэр совсем не стремился к построению системы. Он был мыслителем эссеистского и афористического плана: вслушиваясь в мир, он ухватывал его истины и «охлаждал» их в понятийной форме. Внутренняя связь сделанных им набросков, часть которых, по его собственным словам, имеет характер «откровения», идущего чуть ли не от Святого Духа, обнаруживалась сама собой, повергая в изумление самого автора. Это, однако, не означает, что Шопенгауэр воспринимал себя как пророка истины и был чужд методической дисциплины. Наоборот, усвоив уроки кантовского критицизма, он всегда помнил о границах, за которыми знание превращается в фантазию, философия — в мистику.

Другое дело, что сама философия трактовалась им не по- кантовски. Кант ограничивал философию априорным знанием (теоретическим или практическим) о вещах, Шопенгауэр же считал необходимым учитывать в ней и данные опыта, как внешнего, так и внутреннего. По его мнению, подключение опыта к философским исследованиям дает возможность в некоторых случаях высказывать правдоподобные предположения о глубинной сущности мира, запрещенные традиционным кантианством. И именно мир, мир в целом, убежден Шопенгауэр, является главным предметом философии. В этом одно из ее отличий от частных наук, занимающихся конкретными областями сущего: «Философия… начинается там, где кончаются науки» (1, 84). Но воспаряя над частными дисциплинами, философия отчасти утрачивает свой научный характер. Она не может исследовать мир с точки зрения «закона основания», главенствующего в науках. Этот закон, выражающийся в тех или иных абстрактных формулах, действует исключительно внутри мира, но не приложим к нему в целом. И философу остается изучать не «почему», а «что» этого единого объекта, мира, саму его сущность. Основой такого изучения может быть лишь созерцание. Это роднит философию с искусством: художник тоже настроен на усмотрение существенного в каком‑либо единичном феномене. Но, в отличие от художника, философ фиксирует свои результаты не в наглядных образах, а в общих представлениях: «Философия является совершенным повторением, как бы отражением мира в абстрактных понятиях» (1, 85). Поэтому она есть «нечто среднее между искусством и наукой или, вернее, нечто, объединяющее то и другое» (6, 22).

Началом всякой подлинной философии, считает Шопенгауэр, является осознание загадочности мира. Оно чуждо обычным людям, живущим лишь заботой «о себе и своих близких» и полагающим это единственным делом, достойным серьезного внимания. «Но эту жизненную мудрость свою, — замечает Шопенгауэр, — они разделяют с животными, которые тоже. пекутся о себе и о своем потомстве, не заботясь о сущности мира и его значении» (6, 242). Философы же пытаются найти решение «мировой загадки». Действуя в этом направлении, они создают системы. Вплоть до самого последнего времени, уверен Шопенгауэр, предложенные решения оставались не вполне удовлетворительными (конечно, если брать европейскую традицию, в Индии, как он считает, мыслители сразу напали на след истины, правда не смогли придать ей систематическую форму): «Все системы — это задачи, которые “не выходят”: они “дают” остаток или… нерастворимый осадок» (4, 53) Некоторые стороны «реального мира» «остаются при этом совершенно необъяснимыми» (там же).

При этом степень неадекватности систем европейской философии, по Шопенгауэру, со временем постепенно уменьшалась. Он решительно высказывается в пользу существования прогресса в философии. Этот прогресс по большей части имеет имманентный характер (влияние внешних факторов незначительно: философия не отражает эпоху, а скорее определяет образ будущей эпохи): история философии — это заочный диалог гениев (разделяемых порой столетиями), каждый из которых опирается на выводы своих предшественников и, пересматривая их, предлагает более точные решения.

Шопенгауэр насчитывал три основных эпохи в истории европейской мысли. Первая из них — античная философия, которую, как полагал Шопенгауэр, «можно было бы с одинаковым правом начинать как с Пифагора, так и с Фалеса» (6, 247). Вершиной античной мудрости стала платоновская метафизика, точнее ее ядро — учение об идеях, заимствованное Шопенгауэром для своей системы. Вторая эпоха, схоластика в широком смысле, охватывает период от Августина до конца XVIII в. Внутри этой эпохи можно выделить два этапа: схоластика в собственном смысле, до Суареса, и докантовская метафизика Нового времени. Главным пороком схоластики, этой «карикатуры» на философию, было то, что место поисков истины заняло стремление услужить теологии: «всякое свободное исследование неизбежно должно было совершенно прекратиться» (6, 253). В Новое время зависимость философии от теологии и религии стала несколько ослабевать, но не исчезла полностью. И все же общефилософская ситуация поменялась. Декарт совершил субъективистский поворот в метафизике, начав свою систему анализом мыслящего Я, предполагавшим данность мира вначале только в качестве представления этого Я. Локк и Беркли продолжили эту линию, а Юм способствовал общему критическому отрезвлению новоевропейской мысли.

Эти новации вывели философию на правильный путь. Но третью эпоху в истории философии открывают не Декарт или Юм, а Кант. Главная его заслуга, по Шопенгауэру, в четком различении явлений и вещей самих по себе и демонстрации, что чувственный мир — явление, или представление, которое с формальной стороны определяется структурами познающего субъекта. Именно Кант придал этой истине статус не догадки, а установленного положения. Другим его важным открытием стало указание на невозможность понимания природы доброй воли без соотнесения последней с вещами в себе.

Однако Кант был небезупречен. Темнота его работ свидетельствовала о непроясненности мысли, а его пристрастие к симметрии породило множество искусственных классификаций, примером которых является «таблица категорий», из двенадцати элементов которой, считает Шопенгауэр, надо оставить только понятие причины.

Одним словом, идеи Канта нуждались в уточнении. И Шопенгауэр был уверен, что до него никто не понимал, в каком направлении надо трансформировать кантовскую систему. И уж точно этого не понимали Фихте, Шеллинг и Гегель. Шопенгауэр говорил, что это вообще не философы, а «софисты», дурачившие немецкую публику. Впрочем, он не отрицал ораторских способностей Фихте, а на натурфилософские работы Шеллинга, «решительно даровитейшего из трех» (4, 21), он иногда даже ссылался в позитивном ключе. В конце концов Шопенгауэр признал, что какие‑то идеи Фихте и Шеллинга предвосхищали ряд его собственных концепций. Впрочем, это не повлекло за собой кардинального пересмотра его взглядов на философию последних десятилетий: «Фихте и Шеллинг заключаются во мне, но не я в них, т. е. то немногое истинное, что есть в их учениях, находится в том, что сказал я» (6, 219). Не меньше параллелей со своими теориями он мог бы найти у Гегеля, но именно Гегель всегда вызывал полное неприятие Шопенгауэра. Он писал, что «так называемая философия этого Гегеля — колоссальная мистификация» (3, 288), состоящая «из % чистейшей бессмыслицы и % нелепых выдумок» (6, 39). По большому же счету, уверял он, «за время, прошедшее между Кантом и мной, не существовало никакой философии, а было лишь одно университетское шарлатанство. Кто читает все эти бумагомарания, тот теряет потраченное на них время» (6, 44).

Шопенгауэр был убежден, что, оттолкнувшись от кантовских учений, ему было суждено сделать громадный шаг к истине, «и я думаю, — писал он, — что этот шаг будет последним» (4, 17). Таким образом, в своей собственной философии Шопенгауэр видел реализацию идеала философии вообще: «Моя философия в пределах человеческого познания вообще представляет собою действительное решение мировой загадки» (6, 232). Поэтому о внутренней систематике философии он судил, исходя из строения своей системы. Философия, по Шопенгауэру, должна начинаться «с исследования познавательной способности, ее форм и законов, а также и границ ее приложения» (5, 16). Эта часть, соответствующая кантовской «Критике чистого разума», заслуживает названия «первой философии». Она включает в себя «рассмотрение первичных, т. е. наглядных представлений», а также «вторичных, т. е. абстрактных представлений». За первой философией следует метафизика. Метафизика смотрит на мир как на явление, «в котором обнаруживается некая отличная от него самого сущность, следовательно, вещь в себе», и озабочена «наиболее точным познанием» вещи в себе, насколько она допускает таковое (там же). Метафизика распадается на метафизику природы, метафизику прекрасного и метафизику нравов.