В отличие от любителей всех без исключения спортивных зрелищ почитатели шахматного искусства имеют одну счастливую и неоценимую привилегию: не присутствуя на соревновании, они могут по записи партий составить себе полное представление о всех перипетиях борьбы, в том числе, к примеру, даже и о том, как долго задумывался каждый участник над тем или иным ходом. (Эту роскошь можно получить, если велся так долго пропагандируемый Давидом Бронштейном хронометраж партии).

Казалось бы, это должно избавить организаторов турниров и матчей от забот об аренде больших залов. В действительности же самые крупные концертные залы Москвы, Ленинграда и ряда других городов, когда в них проводятся интересные шахматные турниры или матчи, оказываются иногда слишком тесными, особенно если становятся местом проведения соревнований на первенство мира.

Есть и другая парадоксальная закономерность. Многих любителей таких темпераментных и темповых состязаний, как, скажем, матчи по хоккею, футболу, боксу, фехтованию и т. п. вполне устраивает удобное кресло у телевизора. Отдельные, и отнюдь не редкие индивидуумы, пылко любящие спортивные зрелища, вообще отдают предпочтение этой уютной, надо признаться, трибуне перед натуральной трибуной на стадионе.

Казалось бы, любителю шахмат, этому молчуну, мечтательному созерцателю, самой природой уготована роль шахматного телезрителя. Действительно, телерепортажи с шахматных турниров, довольно, надо сказать, редкие, вызывают у многочисленных болельщиков несомненный интерес, но – и это-то и удивительно! – никак не могут заменить тех совершенно особых, ни с чем не сравнимых переживаний, которые вызывает живое общение с мастерами и гроссмейстерами в турнирном зале.

Ценителю шахмат мало, оказывается, прочесть, изучить партии, мало увидеть героев на экране – для подлинного сопереживания ему еще надо воспринимать шахматистов воочию, так сказать в натуре, почуять запах шахматных декораций, кулис, побыть в праздничной и одновременно рабочей атмосфере соревнования.

Московский международный турнир 1981 года проходил в комфортабельном конгресс-зале Международного центра торговли и научно-технических связей с зарубежными странами.

Комфортабельным был не только зал: в холле и в пресс-центре стояло по четыре телевизора, на экранах которых синхронно воспроизводились ходы участников.

Особенное удобство представляла эта электронная система даже не столько во время партии – ее ведь можно было наблюдать в зале, – сколько после, когда гроссмейстеры здесь же на сцене начинали анализировать игру и показывать друг другу варианты, которые они обдумывали в ходе борьбы. «Эх, поставить бы им еще микрофон, чтобы можно было слышать!» – в сердцах воскликнул один из болельщиков, глядя на одну из загадочных пантомим, которые разыгрывались практически после каждой партии. Воистину нет предела любопытству болельщиков – «подглядывать» за гроссмейстерами им уже мало – хочется еще и «подслушивать»!..

Болельщики не зря хотели бы видеть и слышать то, что происходит за кулисами. Там происходят иногда даже более интересные события, чем на сцене. Вернемся в далекое прошлое – к московскому международному турниру 1925 года. Очевидец этого турнира С. Кананыкин приводит любопытнейшие подробности встречи Ласкера и Капабланки, причем, как вы сейчас убедитесь, самое интересное для зрителя произошло не во время партии, а после нее.

«Как и следовало ожидать, партия Капабланка – Ласкер в центре внимания. Я стою вплотную к канату, на расстоянии шага от них, и стараюсь не только не упустить ни одного их движения, но… и проникнуть в их мысли. Уже после девяти ходов (!), в течение которых Капабланка дважды вставал и беспечно прогуливался, в то время как Ласкер ни разу не покинул стула и подолгу задумывался, положение экс-чемпиона стало весьма затруднительным».

Капабланка, однако, не воспользовался всеми выгодами своего положения, и вскоре соперники согласились на ничью.

«Зал был разочарован. Я тоже, конечно. А сами участники? На этот вопрос я получил ответ с помощью незабвенного Н. Григорьева (главного судьи. – В. В.), при содействии которого мне удалось стать вторым свидетелем поистине незабываемого зрелища – увидеть тех же Капабланку и Ласкера… за анализом только что сыгранной партии. Незабываемость этой сцены помимо всего прочего в ее своеобразном комизме: ведь даже при совместном анализе оба великих соперника, которые в эту пору друг с другом не разговаривали, продолжали… молчать! А объяснялись исключительно на языке вариантов.

И до чего же разительно противоположным был этот язык! «Разговаривал» в основном Капабланка. Причем сыпал вариантами в таком изобилии и сверхстремительном темпе, что его едва уловимые моим неопытным глазом мозаичные манипуляции с фигурами были похожи на неразборчивую сердитую скороговорку! Ласкер же, сохраняя олимпийское спокойствие, показавшееся, впрочем, мне ироничным, ограничивался двумя-тремя ходами-возражениями, похожими на насмешливые «реплики с места». После каждой такой реплики Капабланка нахмуривался и на несколько мгновений (всего лишь мгновений!) задумывался, вслед за чем его гневная «скороговорка» возобновлялась опять и опять… Н. Григорьев, улыбаясь, сказал мне на другой день, что раздосадованный Капабланка все пытался доказать, что он мог и обязан был выиграть во всех вариантах, а Ласкер так же молча и упорно не соглашался. И остался при своем убеждении…»

Итак, как видите, истинный шахматный болельщик хочет ощутить столкновение интеллектов, характеров, страстей не опосредствованно, не только в сражении деревянных фигурок, ведущих бои на столиках, и их дублеров – на огромных демонстрационных досках, но и – в самом прямом, в самом наглядном противостоянии или, если хотите, «противосидении» двух человеческих личностей. И это роднит его со зрителем театра.

Можно утверждать, что в природе шахматной борьбы, понимаемой в широком, в том числе и психологическом аспекте, заложено некое двуединство – человек и шахматные фигуры, фигуры и человек. Как не может быть играющего шахматиста без шахмат (при игре «вслепую» фигуры мысленно все равно присутствуют на воображаемой доске), так и не может быть фигурок, которые бы двигались без участия человека (в игре в шахматы компьютеров действует разум запрограммировавших их людей).

Это двуединство или, можно сказать и так, раздвоение нагляднее всего ощущается в зрительном зале, где болельщик, глядя на демонстрационную доску, все время держит шахматистов под надзором периферийного зрения. Иногда, в периоды осуществления стратегических замыслов либо в предвкушении готовящейся комбинационной вспышки, внимание зала целиком поглощено демонстрационной доской. В моменты же самих взрывов либо после них, когда драма уже свершилась и ничего исправить нельзя, словом, когда шахматные фигуры уже отыграли свою роковую роль, на авансцену выходят личности шахматистов.

Всякая попытка вольно или невольно нарушить это двуединство, провести между шахматистом и шахматами разграничительную межу, заставить их жить раздельной жизнью неминуемо приводит к неудаче.

Помню, участникам одного из чемпионатов СССР показали на закрытии турнира научно-популярный фильм о шахматах. Фильм был сделан опытными, умелыми кинематографистами, сделан был интересно. Но вот на экране документальные кадры: встреча двух гроссмейстеров. Камера в полной тишине, без дикторского текста, показывает крупным планом шахматиста, обдумывающего ход. Мы не видим партии, не знаем, какова в этот момент ситуация в матче. Но так ли это уж важно именно для этой аудитории – ведь она «своя», она-то поймет, должна понять? И вдруг в зале смех, который переходит в откровенный хохот. Хохочут гроссмейстеры, которым так легко представить, что испытывает сейчас их коллега. Потому что, вопреки желанию создателей фильма, позы, которые принимает один из партнеров, для нас, оторванных от контекста ведущейся им гигантской борьбы, ненатуральны, смешны, мимика его воспринимается как гримасы. Представьте себе, что в вашем телевизоре пропал звук, а на экране – трагик, темпераментно читающий неведомый вам монолог…

Авторы художественного фильма «Гроссмейстер» поступили иначе. В кульминационной сцене, где герой фильма одерживает решающую победу, мы видим не только его самого как гроссмейстера и одновременно актера шахматного театра; мы видим еще и демонстрационную доску с живущими на ней своей жизнью фигурами, видим часы, слышим их тревожное пульсирование, видим, наконец, взволнованные лица зрителей. Словом, атмосфера шахматной битвы захватывает нас в полон, мы сопереживаем вместе с героем, сочувствуем каждому его жесту. И тут уже никому не смешно.

Именно в слитности шахматных фигур и повелевающего ими человека, его судьбы и кроется секрет жгучего драматизма, который присущ шахматной борьбе. Именно она, эта слитность, придает шахматам черты искусства, заставляя нас не только испытывать от тех или иных замыслов чисто эстетическое наслаждение, что само по себе уже немало, но и страдать (вместе с фигурами или вместе с шахматистом?) или, напротив, торжествовать.

Хотят этого шахматисты или не хотят, осознают или нет, но, освещаемые огнями рампы, находясь на сценических подмостках, они, поглощенные своим искусством, в то же время лицедействуют, иногда умышленно «играют» на партнера, а то и на публику, и все это неизбежно роднит их с актерами.

«Много есть схожих черт в игре актера и шахматиста, – пишет Таль в книжке «Когда оживают фигуры» (литературная запись Олега Скуратова). – Сцена, зрительный зал… И хотя на сцене царит тишина, разговор с залом полон выразительности и эмоций. Шахматы дали мне многое: друзей, радость творчества, возможность побывать чуть не во всех уголках земли. Но главное, они подарили мне радость общения с огромной аудиторией любителей этой игры. Ведь шахматист, даже находясь на сцене зрительного зала, остро ощущает все, что происходит в партере и даже на галерке. Чувствует симпатии или неодобрение и, чего греха таить, иной раз делает ход не по «науке», а на зрителя…

Желание вызвать одобрение зала остроумным ходом (пусть спорным!) несет в себе заряд доброжелательности, свидетельствует о живом двустороннем контакте мастеров и болельщиков. А такой контакт просто необходим…

Я, например, в корне не согласен с теми, кто хочет поместить Шахматистов в некую оранжерейную обстановку, изолировав их от зрителей. Так, на международном турнире в Тилбурге (Голландия) организаторы создали как будто идеальные условия. Даже придирчивый Роберт Фишер, наверно, не усмотрел бы недостатков. Но одно мне было не по душе – болельщики находились в отдельном зале. И следили за игрой гроссмейстеров, глядя на голубой экран.

Не могу судить, понравилось ли им это новшество, но я чувствовал себя как актер, читающий монолог в пустом зале. Да и Бент Ларсен пожаловался мне, что без зрителей не то настроение.

Иной раз зрители видят то, что ускользнуло от глаз притомившегося гроссмейстера. Владимир Симагин как-то рассказывал, что в первенстве страны зевнул важную пешку, играя с Таймановым. В ожидании неминуемой кары сидел совершенно расстроенный и вдруг услышал хлопки, которые все усиливались… «Кто-то комбинирует…» – подумал он и осмотрел демонстрационные доски. Но там все было спокойно, никто ничего не жертвовал. И вдруг услышал эмоциональный возглас какого-то болельщика: «Браво, Симагин!»

«Тогда я еще раз посмотрел на доску, – продолжал Владимир Павлович, – и, к неописуемой радости, увидел, что брать-то мою пешку нельзя – мат даю в шесть ходов! А если ее не брать, тогда эта пешка в ферзи проходит. Спасибо зрителям, ведь я чуть было не сдался…»

Моменты живого общения с публикой, даже иногда и игры на публику очень важны в творчестве Таля. В другом месте Таль пишет: «Мне нравится владеть инициативой, постоянно беспокоить партнера; не скрою, нравится, когда после жертвы фигуры или пешки зал начинает шуметь. Я думаю, что это не должно вызывать осуждения: ведь любому артисту или музыканту далеко не безразлична реакция зрительного зала».

О том, насколько темпераментно переживают зрители перипетии игры, свидетельствует многократно описанный и ставший уже прямо-таки легендарным случай, произошедший в X чемпионате СССР в Тбилиси в 1937 году.

Неудачно выступавший в этом соревновании (и оказавшийся на последнем месте) тбилисец Арчил Эбралидзе встречается с одним из фаворитов – Вячеславом Рагозиным. В чуть худшей позиции Рагозин совершает грубую ошибку, и Эбралидзе одним ходом может выиграть ладью.

Я не был очевидцем этого зрелища и пользуюсь воспоминаниями нескольких свидетелей, но хорошо знаю тбилисских болельщиков и легко могу представить себе настроение притихшего зала. Конечно же все видели, что белую ладью можно выиграть одним ходом, и предвкушали первую победу земляка, но Эбралидзе продолжал думать.

Над чем он думал? Публика заволновалась, шепот покатился по рядам, и наконец кто-то не выдержал и воскликнул: «Арчил, бей ладью!» Конечно, этот вопль был вот уж действительно вопиющим нарушением дисциплины, но, ей-богу, болельщика можно было если не простить, то понять: вот она, ладья, «готовенькая», стоит под ударом – так, действительно, бей же ее, бей, не над чем думать!

Но Эбралидзе, громко осадив болельщика: «Вижу сам, не мешай, пижон!», – продолжал думать. Вот уже подсказчика вывели из зала, успокоились зрители: Арчил видит, сам сказал, что может взять ладью. А Эбралидзе все думал. Над чем? Этого никто, насколько мне, по крайней мере, известно, так никогда и не узнал. Может быть, Эбралидзе наслаждался своей позицией, а после бестактной выходки одного из своих болельщиков счел неблагородным воспользоваться советом? Так или иначе, он не взял ладью, а спустя несколько ходов умудрился подставить свою ладью и, представьте, на том же поле, на котором так долго стояла приговоренная к смертной казни ладья Рагозина.

Рассказывают, что огорченные и разочарованные болельщики (а как потом выяснилось, это была единственная партия, которую Эбралидзе мог выиграть!) звонили Арчилу и с невинным любопытством спрашивали, почему он все-таки не взял ладью. Откровенно говоря, на великодушных тбилисцев это не похоже, но, говорят, звонки были. Как же надо было рассердить своих почитателей, чтобы они решились на такое. Но ведь и разонравившихся актеров забрасывали в прежние времена гнилыми помидорами…

Совсем иного рода реплика из группы зрителей прозвучала на международном турнире в Люблине, причем виновницу – а нарушила дисциплину женщина – не только не наказали, но даже (правда, позже и в сугубо частном порядке) поблагодарили. Здесь я предоставлю слово Талю, ибо этот случай произошел с ним, и он однажды описал его.

«На международном турнире в Люблине мы с партнером оказались в сильнейшем обоюдном цейтноте. Он бросил записывать партию к ходу 25-му, я чуть попозже. В молниеносном темпе соперники обменивались ошибками. Последний зевок допустил я и с горя объявил предсмертный шах, не зная, сколько сделано ходов. Внезапно мой соперник «застыл». В этот момент выигрывал за него любой ход, но он не сделал ни одного. Прошло несколько секунд, флажок на часах черных упал. Я вопросительно посмотрел на судью, стоящего рядом, но он, кажется, как и оба партнера, находился в состоянии, близком к шоковому, и никак не отреагировал. «Что ж, значит, все ходы сделаны», – подумал я и протянул руку сопернику, готовый поздравить его с победой. Внезапно из кольца зрителей, окруживших наш столик, негодующе прозвучало (на латышском языке): «Что это ты новые правила устраиваешь? Сейчас сороковой ход черных». Выяснилось, что жена считала сделанные ходы, загибая пальцы. Последующая проверка подтвердила эти подсчеты».

Как видите, актерам шахматной сцены тоже могут помочь иногда если не подсказчики, то своего рода суфлеры, хотя случаи эти, надо, конечно, честно признать, не что иное, как казусы, не зря Таль назвал свою победу «не очень заслуженной».

Даже когда у шахматных актеров спектакль не получается, а бывает и такое, и тогда истинный болельщик находит для себя удовольствие. Ну, хотя бы в том, чтобы поразмыслить – а почему, собственно, так произошло?

В третьей партии второго матча на первенство мира между Петросяном и Спасским (1969 год) уже после первого часа игры было ясно, что сражение не завязалось. В пресс-центре разговоры шли о чем угодно, только не о партии. На доску комментаторы взглядывали лишь изредка, так, для очистки совести.

В самом деле, из-за раннего размена почти всех фигур и полной бесперспективности дальнейших маневров партия должна была прекратиться, так сказать, ввиду явного отсутствия даже малейшего преимущества у одной из сторон. Игра, тем не менее, продолжалась. Почему?

Петросян, получив в предыдущей партии на мирное предложение вежливый отказ, наверное, не хотел повторного укола самолюбию. Кроме того, он вел в счете, и подобный характер борьбы его в целом устраивал.

Здесь более интересен ход мыслей Спасского. Конечно же он не верил, что эфемерный пространственный перевес, который остался у белых после размена тяжелых фигур, может принести успех. Значит, остается два варианта: либо претендент, играя «до королей», решил брать чемпиона на измор, что было в общем правомерной матчевой тактикой, либо… хотел разозлить противника! Представьте, были комментаторы, не скрывавшие, что допускают и такую возможность.

В этой партии зрители, по моим наблюдениям, не столько смотрели на демонстрационную доску, сколько на соперников. Думаю, что Спасский, выполняя, быть может, наставления тренера Игоря Бондаревского, ощущал некую неловкость. Петросян же не очень утаивал свое ироническое отношение к происходящему.

Партия была отложена. Соглашение на ничью последовало без доигрывания. Как видите, и откровенно неинтересное содержит в себе порой (точнее, почти всегда) некую психологическую (или спортивную) подоплеку, разгадыванием которой болельщики занимаются с увлечением. Исключение составляют лишь так называемые гроссмейстерские ничьи, где результат фиксируется на 15–20 ходу ввиду открытого нежелания обоих партнеров вести борьбу. В этих случаях зрители чувствуют себя обманутыми, и хотя шахматисты вправе беречь силы, особенно на длинных дистанциях, болельщиков, честно говоря, можно понять.

Шахматисты вообще болезненно реагируют на любое, даже довольно безобидное прегрешение со стороны партнеров, особенно во время игры. И это не удивительно: игра в шахматы – процесс творческий, требующий полнейшего сосредоточения и в то же время ограниченный во времени. Любая, самая незначительная помеха может оказаться фатальной. Каждый шахматист хорошо знает это и старается ни в чем не мешать партнеру.

И опять-таки – всякое проявление корректности или некорректности не ускользает от внимания зрителей. Их интересует не только чистое творчество шахматных актеров, но даже и манера доведения на сцене, не имеющая к собственно шахматам ни малейшего отношения.

Ю. Карахан в книжке «Шахматы – увлекательная игра» приводит в деталях эпизод с опозданием Капабланки на партию с Ласкером, хотя эпизод, казалось бы, незначителен, да и произошел почти полвека назад:

«Я хорошо помню, как в 1936 году в московском международном турнире X. Р. Капабланка опоздал на несколько минут на партию с Э. Ласкером. Ласкер сидел недовольный. Он никогда не опаздывал сам и не прощал опоздания другим. Поэтому поведение Капабланки его крайне удивило. Но вот вбежал в зал запыхавшийся кубинец и в первую очередь обратился к своему партнеру, принося ему тысячу извинений. Он извинялся не только перед Ласкером, но и перед судьями. Несмотря на то что его часы шли, он продолжал буквально рассыпаться в извинениях, пока на лице Ласкера не появилось прояснение и, наконец, улыбка.

Как рассказывает очевидец этого события Я. Г. Рохлин, который был в этот вечер дежурным членом турнирного комитета (судьей), удовлетворенный объяснениями Капабланки, Ласкер сказал ему на английском языке: «Достаточно извинений, садитесь за столик. Идут ваши часы».

Обратите внимание, как глубоко, до мельчайших подробностей запомнил находившийся в зале Карахан эту сцену! Нет, нет, есть что-то магическое в обликах больших шахматистов, что заставляет зрителей следить за каждым, даже самым незначительным проявлением их личностных особенностей.

Что же говорить о комичных случаях, которые, будь шахматный спектакль подчинен воле некоего режиссера, надо было бы специально вставлять в канву того или иного тура, чтобы подогревать интерес зрителей?

На XVI Олимпиаде испанский мастер Медина, играя с Ботвинником, то и дело что-то насвистывал. Ботвинник, как известно, сам образец спортивной корректности, но и от своих партнеров всегда требует точного следования предписаниям шахматного кодекса, а тут еще соревнования были командными. Короче говоря, Ботвинник попросил поставить в известность капитана испанской команды о своеобразном поведении Медины. Реакция капитана смягчила даже непреклонного Ботвинника: «Плохо дело! Если Медина начинает свистеть, его позиция безнадежна!..»

Бывает, хотя и крайне редко, что какие-то случайные обстоятельства могут действительно всерьез помешать кому-либо из участников. На чемпионате СССР, проходившем в Алма-Ате в 1969 году, в момент, когда Багиров задумался, на него начала падать высокая лестница-стремянка, задетая кем-то из демонстраторов. К счастью, лестницу задержал занавес, и весь этот эпизод имел скорее комический характер (хотя у самого Багирова осталась на этот счет несколько иная точка зрения).

После небольшого перерыва партия продолжалась, Багиров осуществил энергичную атаку и выиграл ладью. Однако его противник некоторое время продолжал безнадежное сопротивление. Но вот он наконец сдался и, извинившись, объяснил, что продолжал играть после потери ладьи по инерции.

Ну что ж, инцидент, как говорится, исчерпан? Нет! «По инерции? – недоверчиво переспросил Багиров. – Ты лучше признайся – небось, рассчитывал, что лестница скажется?»… Ничего не поделаешь, шахматные актеры удивительно мнительны и видят порой заговор там, где им и не пахнет.

В матче Фишер – Тайманов (Ванкувер, 1971 год) в момент доигрывания второй партии, где позиция американца была лучше, Фишер подозвал главного судью Кажича и сказал, что его раздражает манера Тайманова прогуливаться по сцене. Кажич справедливо заметил, что правила ФИДЕ и шахматный кодекс такие прогулки не запрещают, и посоветовал Фишеру обратиться к Тайманову, так сказать, в частном порядке.

«Я прошу вас, – сказал Фишер Тайманову, – прохаживаться у меня за спиной». Не стоит доказывать, как удивлен был Тайманов этой просьбой, но, желая сохранить лояльные отношения с партнером, согласился.

При счете 2:0 в пользу Фишера Тайманова навестил президент шахматной федерации США Эдмондсон и, не скрывая того, что осознает неловкость своей миссии, попросил Тайманова соблюдать просьбу Фишера до конца матча, то есть возвести ее в правило, пусть и временное. Можно было, конечно, обойтись без этого напоминания: раз Тайманов пообещал Фишеру гулять вне пределов «видимости», не было никаких оснований считать, что он поступит вопреки желанию своего требовательного партнера. «Хорошо, – сказал Тайманов. – Я согласен. Только передайте Бобби, чтобы он во время моего хода не тряс ногой под столом. Я тоже имею нервы…»

Фишер выглядит в этом эпизоде несколько странным. Во всяком случае, скорее можно понять тех, кому была не по душе манера Алехина кружить вокруг столика и смотреть на доску из-за спины партнера, особенно когда позиция великого шахматиста становилась грозной…

Говорят, что в современном театральном искусстве все более просвечивают сквозь сценический образ личностные качества актера. И в современном шахматном искусстве, несмотря на бурный поток теоретической информации, личность человека – особенности его мировоззрения, характера, психики – сказывается очень отчетливо. Впрочем, так же было и раньше.

Сохранилось немало воспоминаний о том, как вели себя во время шахматной игры те или другие мастера прежних времен. Шахматы как борьба, как искусство стали сейчас во многом иными, чем раньше, но всегда были, есть и будут любители нервно бегать по сцене либо сидеть, не вставая, все пять часов игры. По-видимому, шахматы так поглощают психику шахматистов, так прочно овладевают их мышлением в процессе игры, что те не всегда в состоянии контролировать себя или во всяком случае видеть себя со стороны. Но и в том и в другом случае их манера, их стиль поведения представляют для зрителей исключительный интерес.

По свидетельству уже упоминавшегося С. Кананыкина, героем московского международного турнира 1925 года был отмеченный печатью гениальности 21-летний мексиканский маэстро Карлос Торре, выигравший знаменитую партию у Эмануила Ласкера. «…Изумляли, – писал Кананыкин, – не только его успехи, но и совершенно необычная манера игры: он почти не сидел! При первой же возможности он порывисто вставал и принимался расхаживать… в стремительном темпе ходока-марафонца. Никогда до этого (да и после) я не встречал такого бьющего через край игрового волнения».

Это волнение было следствием (или причиной?) психического расстройства, которое вскоре помешало талантливому мексиканцу выступать на шахматном поприще.

Полной противоположностью была манера игры Ласкера – он мог просидеть за доской с неизменной сигарой долгие часы: в нем не бурлило игровое волнение, в нем шел процесс философского осмысления того, что происходит на доске, осмысления того, что происходит в душе противника. Когда Торре одержал блистательную победу, Ласкер, по словам С. Кананыкина, под аккомпанемент неистовых аплодисментов возбужденных болельщиков «с эпическим спокойствием положил короля и тихо сказал, что он все время помнил об этой угрозе, но в последний момент о ней… «просто забыл».

Ласкер и Торре находились в смысле манеры вести себя за игрой на разных полюсах, но имели при этом нечто общее – оба были очень естественными в своих проявлениях. Между тем известно немало случаев, когда шахматисты, причем самого высокого класса, прибегают подчас к подлинно актерским приемам, стараясь ввести противника в заблуждение. Не в обиду истинным актерам будь сказано, тут уже происходит полное слияние шахматиста и лицедея, хотя в отличие от актерского искусства, цель которого – произвести максимальное художественное впечатление, здесь исполнитель откровенно стремится к личной выгоде.

При этом случается, что шахматист сознательно пренебрегает требованиями этики, более того, откровенно нарушает ее. Слабым оправданием подобных действий может быть лишь то, что шахматист находится в этот момент во власти всепоглощающего азарта, заставляющего его забыть даже о приличиях.

История подобных притворств ведет свое начало с давних времен. Играя в матче на первенство мира против Стейница (1890–91 годы), Гунсберг сделал якобы ошибочный ход, после чего, по описанию очевидцев, с подлинно актерским мастерством «разыграл отчаяние»: он скорбно вздыхал, делал горестные жесты руками, качал головой. И многоопытный Стейниц принял все это за чистую монету, взял не защищенную, как казалось, пешку и… остался без фигуры.

Подобными приемами пользовался иной раз и Найдорф. В партии с Глигоричем на X Олимпиаде Найдорф подставил в цейтноте на тридцать девятом ходу пешку, после чего тут же искусно разыграл пантомиму, которая должна была показать всю глубину его отчаяния: он воскликнул: «Ах!», схватился за голову, потянулся рукой к пешке, всем своим видом показывая, что хотел бы, если бы это было возможно, взять ход обратно. Также находясь в цейтноте и, естественно, не ожидая обмана, Глигорич простодушно взял пешку, после чего его позиция тут же оказалась проигранной. Правда, за чувство юмора, добродушие, эмоциональность Найдорфу это более или менее прощалось, но, играя с ним, опытные шахматисты всегда настраивались на то, чтобы не реагировать на очень уж «выразительные» проявления его темперамента.

Известны вместе с тем случаи, когда гроссмейстеры прибегают во время партии к чисто актерской игре, не нарушая при этом этических норм. В своих мемуарах Ботвинник с тончайшими подробностями рассказывает о том, как в АВРО-турнире 1938 года Капабланка пытался сугубо актерскими способами осложнить ему задачу. Партия эта стала знаменитой, комбинацию Ботвинника с жертвой двух фигур спустя много лет долго и мучительно находил «Пионер» – счетно-вычислительная программа – любимое детище доктора технических наук.

Борьба потребовала от Ботвинника колоссального напряжения. Встал он после окончания партии, по собственному признанию, шатаясь. Но, обдумывая сложнейшую комбинацию, Ботвинник тем не менее бдительно следил за поведением противника.

«Позиция выиграна. Сижу и обдумываю наиболее точный порядок ходов. Капабланка внешне сохраняет самообладание, прогуливается по сцене. К нему подходит Эйве: «Как дела?» Капа руками выразительно показывает: все еще возможно – явно рассчитывая на то, что я наблюдаю за этой беседой. Гениальный практик использовал последний психологический шанс: пытался внушить утомленному партнеру, что позиция неясная – а вдруг от волнения последует какая-либо случайная ошибка? Чувствую, что напряжение сказывается и силы исчезают; следует заключительная серия ходов (Капа отвечает немедленно – я должен осознать уверенность партнера в благополучном исходе партии), но шахов больше нет, и черные останавливают часы…»

Выразительная мизансцена! В ней удивляет и психологическая, абсолютно корректная игра Капабланки, и зоркость Ботвинника, сумевшего краем глаза ее увидеть и расшифровать. Правда, может быть, кто-нибудь сочтет трактовку Ботвинника слишком уж субъективной. Что ж, правомерна и такая точка зрения. Мне все же кажется, что Ботвинник близок к истине…

Проходит почти четверть века, и Ботвинник в матч-реванше с Талем (1961) воспользуется в одной из последних партий целым набором актерских средств, причем сам же расскажет об этом в большой статье, посвященной итогам матча. Расскажет с суровой беспощадностью к себе, ибо, хотя в его актерской игре ничто не противоречило букве шахматных правил, кое-какие нюансы, и Ботвинник, как мне кажется, это понимал, могли читателям оказаться не по вкусу.

Ботвинник в этой статье не только подвел итоги матча, но и не отказал себе в удовольствии рассказать о том, как он боролся с Талем психологическим оружием, излюбленным оружием его молодого соперника. Это признание (спустя много лет повторенное) тем более любопытно, что исходит от человека необыкновенно серьезного, основательного, обдумывающего каждое свое слово.

Вот как выглядит по описанию самого Ботвинника вторичное доигрывание двадцатой, предпоследней партии матча (когда он шел впереди с огромным отрывом – 111/2:71/2). Эта партия после доигрывания была вновь отложена в позиции, которую специалисты считали проигранной для Ботвинника. При домашнем анализе, однако, он нашел весьма тонкий путь к ничьей, связанный с возможностью пата (когда ни одна из фигур не может двинуться с места).

Ботвинник не утаил правды только от жены и дочери, всем же остальным «было сообщено, что дела безнадежны».

Но как сообщено?

«Сижу и мыслю: как бы оповестить неприятельский лагерь, что у меня действительно безнадежно? Тогда они и работать будут мало, а может, и этот пат проглядят? Позвонить кому-нибудь по телефону? Нет, нельзя, это грубая работа. Надо ждать, когда звонок окольным путем придет с того берега…

Ага, звонит телефон – это Яша Рохлин, он связан со всеми журналистами, отлично. «Что, Миша, работаешь?» Тяжело вздыхаю: «Яша, ты сам должен все понимать…». В голосе – безнадежность.

Опять звонит телефон – Сало Флор, еще лучше, он дружен с Кобленцем, секундантом Таля. Может, проверяют Рохлина? Помолчал я и убитым голосом произношу: «Ничего вам, Саломон, не скажу, я очень устал…».

Отправившись в Театр эстрады, Ботвинник старался «иметь по возможности мрачный вид». В театре Ботвинник «признался» гардеробщице и работникам сцены, что вряд ли продержится больше пяти ходов (как видите, шахматный театр тоже иногда начинается с пресловутой вешалки!). Мало того, «на доигрывание ее был взят и традиционный термос с кофе. А это – самое веское доказательство того, что игра будет короткой». («Впоследствии Таль отрицал, – писал Ботвинник, – что он заметил отсутствие термоса; может быть, может быть… Но общее настроение моей безнадежности он не мог не чувствовать!»)

Смотрите, какая точность режиссерского замысла, какая отшлифованность всех без исключения деталей, какая филигранная работа над задуманным образом!

Доигрывание шло точно по анализу Ботвинника, и наступил момент, когда девяносто вторым ходом он мог поставить Таля перед выбором двух продолжений, каждое из которых – одно быстрее, другое медленнее – приводило к ничейному исходу. Хотя этот ход тоже был подготовлен дома, Ботвинник, по его собственным словам, сделал его не сразу, а после некоторого обдумывания: «Если черные уже над четвертым ходом после возобновления игры думают, значит, ничего хорошего в анализе не найдено». Мало того, Ботвинник не только сделал вид, что думает над ходом, но, двигая фигуру, вдобавок тяжело вздохнул и горестно покачал головой…

Вот какие неожиданные и занятные сцены разыгрываются иногда на шахматном театре!..

А бывают случаи, когда актерская игра шахматистов как бы находится на «ничейной земле», отделяющей корректные действия от некорректных. Примером такого удивительного состояния, когда возможны различные толкования действий шахматиста, от чего зависит, кстати, его турнирная судьба, может служить трагикомический эпизод, который произошел в одном турнире с украинскими мастерами Сахаровым и Замиховским. Как рассказывают, Сахаров, пожертвовав фигуру с шахом, громко воскликнул: «Вам, кажется, мат!» Загипнотизированный этим возгласом, Замиховский остановил часы (что равносильно признанию своего поражения) и, огорченно качая головой, протянул сопернику руку. И только тут до его сознания дошло, что никакого мата нет! Конечно же Сахаров объявил мат по ошибке, тут к нему претензий нет, но когда Замиховский пытался протестовать, Сахаров парировал возмущение соперника формально справедливой репликой: «Я же и сам не был уверен, что это мат!»

Приведя этот эпизод в уже упоминавшейся книге, опытнейший международный арбитр Ю. Карахан далее писал: «Конечно, поведение Сахарова нельзя признать вполне этичным, но действия Замиховского, сознательно остановившего часы, показывают, что он признал себя побежденным и судьи правильно засчитали ему поражение».

Что ж, по-видимому, шахматная Фемида в данном случае действительно поступила правильно, но вот утверждение, что Замиховский «сознательно» остановил часы, представляется мне спорным. В восклицании Сахарова, повторяю, не было «игры», но затем он все-таки «заигрался». Не может, не должно быть не вполне этичное поведение юридически правильным – тут что-то не вяжутся концы с концами. Шахматная актерская игра должна быть этически безукоризненной (во избежание аналогичных ситуаций, может быть, стоит запретить употребление сакраментальной формулы: «вам шах и мат!»?).

Собственно актерская игра может, как известно, проявлять себя в чрезвычайной сдержанности, когда, казалось бы, и игры-то никакой нет. Иногда это бывает искусством очень высокого класса. Вспомним хотя бы известного актера Жана Габена, который пользовался минимальным, но тончайшим набором выразительных средств.

В этом смысле практически все шахматисты в той или иной степени актеры, ибо почти каждый, за редчайшим исключением, старается (чаще всего безуспешно) скрывать свои эмоции, особенно в трудных позициях. Естественно, что многие пытаются по внешности противника выведать кое-какую информацию.

В газете «Советский спорт» был напечатан снимок, позволяющий судить, как важно иногда шахматисту просто взглянуть на своего не только нынешнего, но и возможного будущего соперника. Снимок запечатлел двух участников полуфинального соревнования претендентов на мировое первенство, игравших на сцене Центрального Дома Советской Армии летом 1968 года, и чемпиона мира Петросяна, осторожно выглядывавшего из-за кулис, чтобы хоть мельком взглянуть на партнеров, один из которых мог стать его соперником. Петросяну было мало того, что он в пресс-центре всласть пообсуждал игру претендентов, – он не мог преодолеть соблазна окинуть их любопытным взглядом.

Насколько важно было Петросяну видеть за игрой своего потенциального соперника, можно судить по тому удивительному факту, что в 1965 году он не поленился съездить в Тбилиси, где в финале соревнования претендентов встречались Спасский и Таль.

Гроссмейстер Крогиус, психолог по профессии, специально исследовал эту проблему. Оказалось, что восемьдесят из почти ста опрошенных гроссмейстеров и мастеров ответили, что извлекают несомненную пользу от наблюдений за внешним проявлением эмоционального состояния противников.

А проявления эти бывают самые разные. Вот почему, готовясь к партии с сильным противником, шахматисты часто изучают не только особенности его стиля, но и свойственные только ему приметы внутреннего состояния. Так, многие в момент опасности чаще всего бледнеют, а Таль, напротив, бледнеет как раз тогда, когда готовится завязать решающее сражение. Когда позиция хорошая, тот же Петросян, например, складывал руки на груди и прогуливался по сцене, слегка покачивая плечами. Смыслов в боевом настроении как бы ввинчивает фигуры в доску. Гуфельд ставит фигуры точно в центр клетки. Стоит, однако, позиции Гуфельда испортиться, как «точность попадания» резко падает. У Кереса, который всегда был образцом хладнокровия и выдержки, в критические моменты краснели уши.

Крогиус приводит рассказ одного из участников Московского международного турнира 1967 года: «Мне предстояла важная партия. Противник опаздывал. Наконец он появился и, тяжело дыша, направился к столику. Я заметил, что на этот раз он неряшливо побрился, небрежно повязал галстук (прямо-таки женская наблюдательность! – В. В.). Я подумал – к настоящей боевой партии он сегодня не готов. Предположение оправдалось. Противник играл вяло, и мне быстро удалось захватить инициативу».

Практически у каждого шахматиста, и это вполне естественно, волнение, положительные или отрицательные эмоции так или иначе обязательно проявляют себя. И тот, кто умеет расшифровывать эти проявления, получает возможность распознать психическое состояние противника в каждый данный момент.

Петросян, например, рассказывал мне, что в тринадцатом туре соревнования претендентов, проходившем в 1962 году на острове Кюрасао, он в партии с Фишером применил старинную и очень редко встречающуюся систему – так называемый вариант Мак-Кетчона. Петросян рассчитывал не столько на достоинства варианта, сколько на психологический эффект: он знал, что Фишер (тогдашний, образца 1962 года!) не очень уверенно ориентируется в незнакомых позициях.

Увидев, что Петросян избрал неожиданное и трудное для себя начало (и уж, конечно, сделал это неспроста!), Фишер даже обиженно взглянул на соперника. Петросян не без удовольствия перехватил этот взгляд и мысленно поздравил себя с психологической удачей – «тайное оружие» уже сработало, даже если Фишер и найдет сильнейший ответ. Итак, партия только началась, а один из партнеров уже был огорчен, а другой – доволен. Конечно, не только и не столько это предопределило результат, но какую-то роль в победе Петросяна эта маленькая психологическая диверсия, наверное, сыграла…

Любопытно, что даже когда шахматисты абсолютно не думают о публике, и тогда они помимо своей воли создают тот или иной образ. В этом смысле одним из своеобразнейших актеров шахматной сцены был Александр Толуш. Я бы назвал его рыцарем без страха и компромисса. Не ведавший страха, более того – презиравший «благоразумных», шахматист резко выраженного наступательного стиля, он всегда был за доской замкнут, суров, даже угрюм. Борьба, в которой у него была одна желанная цель – атака, ради чего он не останавливался перед любыми жертвами, поглощала его целиком.

Толуша побаивались все. Хотя он так никогда и не стал чемпионом страны, но разгромить мог любого. В одном из чемпионатов страны – в 1957 году немолодой уже Толуш был как никогда близок к заветной цели. На финише он мощным рывком сравнялся с лидерами – Бронштейном и Талем. Поскольку Бронштейн без особых коллизий закончил свою встречу вничью, судьба чемпионского звания решалась в партии Таль – Толуш.

Судьба жестоко обошлась с Толушем, для которого этот турнир был лебединой песней: черными он должен был вести защиту против еще более искусного, чем он сам, мастера атаки. Чтобы вам лучше было понятно, насколько чуждым какой-либо игры на зрителя был Толуш и вместе с тем какой привлекательный образ отважного рыцаря он создавал, я приведу воспоминания об этой партии главного очевидца – Михаила Таля.

«Помню, как мы сели за шахматный столик. На край стола легла пачка «Казбека» – этому сорту Александр Казимирович не изменял. Я сделал ход. Толуш поправил галстук, не спеша записал на бланке ответный ход… Подчеркнуто спокойно передвинул фигуру. Я и теперь прекрасно помню эту партию… Александр Казимирович никогда не любил кропотливой защиты, но в этой решающей встрече, словно нарочно, сложилась позиция, где ему пришлось держать оборону. Моя же атака развивалась сама собой… В какой-то момент я почувствовал, что соперник поставил в душе крест на исходе встречи. Нет, внешне его настроение не изменилось. Толуш невозмутимо сидел за доской. Может, чуть чаще, чем обычно, открывал коробку «Казбека». Не помню случая, чтобы он оторвал взгляд от шахмат и испытующе посмотрел на партнера, чем, кстати, до сих пор грешу я, да и другие гроссмейстеры… С таким же олимпийским спокойствием Александр Казимирович остановил часы и поздравил меня со званием чемпиона.

…Только через час, когда завершился разговор с журналистами, я увидел его, и то мельком: Толуш медленно шел к выходу и словно о чем-то раздумывал. Поражение безжалостно отбросило его на пятое место. Титаническое усилие, совершенное в споре с судьбой, пошло прахом. И ветеран понимал, что повторить такой взлет ему уже не удастся».

Я думаю, что шахматы драматизирует и роднит с искусством еще и нравственная их сущность. Всякий спорт нравствен уже одной своей формулой – «пусть победит сильнейший!» Пусть победит тот, кто более всего заслужил свой триумф в честной спортивной борьбе. Спорт нравствен главным образом тем, что приучает человека верить в правоту и неминуемое торжество справедливости.

Нравственная сила шахмат опирается и на эту формулу, но шахматам в отличие от спорта по изначальной своей сути свойствен и совсем другой, парадоксально звучащий девиз – «пусть победит слабейший!».

Шахматная игра – это часто бой Давида с Голиафом. В тех случаях, когда одному из противников удалось, скажем, выиграть пешку и он, пусть даже и умело, довел это материальное преимущество до логического конца, мы, отдавая должное победителю, остаемся обычно холодны. Но вот перед нами развертывается сражение, в котором одна из сторон с целью развить наступление жертвует фигуру, а то и две, и оказывается в численном меньшинстве. С этого момента, хотим мы этого или не хотим, наши симпатии на стороне слабейшей материально стороны, мы страстно желаем ей удачи. И если эта, численно слабейшая сторона побеждает и, стало быть, на поверку оказывается сильнейшей, мы не просто торжествуем, мы испытываем нравственное удовлетворение, ибо видим в этом победу интеллекта над физической силой, победу духа над грубой материей, победу «слабого» над «сильным».

В разные времена отдельные, даже весьма выдающиеся шахматисты, в частности первый чемпион мира Вильгельм Стейниц, предпринимали попытки доказать, что шахматная борьба подчиняется исключительно присущим ей изначальным законам, что психология не принимает участия в событиях на доске, что перед шахматистом стоит одна-единственная цель – делать каждый раз объективно сильнейший ход, и только.

На практике, однако, сторонникам такой точки зрения редко удавалось строго придерживаться своей теории, разве что, как это было со Стейницем, их вынуждал к этому полемический азарт. Ведь уже выбор дебюта свидетельствует о том, что шахматист готовится к борьбе именно с данным противником, а не с некоей абстрактной личностью.

Мы уже знаем кредо Смыслова: главное – сделать сорок наилучших ходов. И если противник тоже сделает сорок наилучших ходов, партия должна закончиться вничью. Но шахматная жизнь сыграла с ним однажды злую шутку. В чемпионате страны 1977 года Смыслов отложил в последнем туре партию с Иосифом Дорфманом в позиции, где, как любят говорить шахматные комментаторы, у Дорфмана было больше шансов на ничью, чем у Смыслова – на выигрыш.

Следуй Смыслов своей теории, партия должна была бы, скорее всего, кончиться вничью. Но в этом случае Смыслов не попадал в высшую лигу очередного чемпионата. Словом, гроссмейстер стал искать обходные пути к победе. Увы, при всей своей многоопытности Смыслов так и не научился выжимать из позиции больше, чем она в состоянии дать, – это не его стихия, он, как мы знаем, субъективную игру не приемлет. И отнюдь не худшую позицию ветеран проиграл. Проиграл во многом потому, что привык делать «наилучшие ходы»…

Подавляющее большинство шахматистов – одни в большей, другие в меньшей степени – придерживается иных взглядов. Нет, они не против, естественно, наилучших ходов, но иногда готовы действовать гибче, а то и вовсе наперекор логике. Даже такой строгий реалист, как чемпион мира Анатолий Карпов, декларирующий свою приверженность неукоснительному подчинению шахматным канонам, и тот не отрицает, что может иногда «сыграть на противника».

Выиграв матч на первенство мира у Капабланки, Алехин, между прочим, сказал: «В шахматах фактором исключительной важности является психология… Вообще до начала игры надо хорошо знать своего противника, тогда партия становится вопросом нервов, индивидуальности и самолюбия…».

Будь концепция Стейница, несомненно величайшего шахматного мыслителя, верна, шахматы утратили бы изрядную долю своих колдовских чар и стали бы преимущественно логической игрой. К счастью, в шахматы играют не абстрактные А и Б, но люди со своими неповторимыми характерами, со своими достоинствами, слабостями, а иногда и чудачествами. Тот же Алехин утверждал, что шахматисты борются не с фигурами, а с «противником, с врагом, с его волей, нервами, с его индивидуальными особенностями и – не в последнюю очередь – с его тщеславием».

Живого общения с этими людьми, разгадывания их индивидуальных качеств, особенно в конфликтных, стрессовых ситуациях, и жаждет любитель шахмат, приходя в турнирный зал. Шахматы для него, помимо всего, еще и зрелище, спектакль. Спектакль, который не только развлекает, но и позволяет глубже проникнуть в суть шахмат, в суть шахматного творчества, шахматной борьбы.

Давид Бронштейн, один из самых преданных ценителей эстетического начала в шахматах, видит в любимой игре прямые родственные связи не только с драматическим, но и с эстрадным искусством. Лет пятнадцать назад он в интервью высказал такую идею:

«Есть у меня еще одна мечта – посетить театр шахматных представлений. Афиша могла бы выглядеть так:

«Театрализованные постановки, фрагменты партий, воссоздание картины, скажем, предпоследнего тура знаменитого гастингского турнира, повторение какой-либо феноменальной комбинации Таля (в присутствии автора-консультанта). Обозрение в двух частях: «Гроссмейстер Сало Флор в журналистике (по страницам журнала «Огонек», автор С. Флор.) Знаменитые партии знаменитых чемпионов! Ладейные эндшпили Капабланки! Юмор Савелия Тартаковера! Сеансы одновременной игры. Международные дискуссии…»

Действительно, заманчивая программа, не правда ли? И тут уже иногда актеров шахматной сцены будет нетрудно спутать с обычными актерами.

Но нас интересует не внешняя театральность шахматного искусства, а внутренняя, подспудная, которая заставляет шахматистов ощущать себя актерами в ходе игры. Ощущать в общении друг с другом, в общении, пусть и молчаливом, со зрителями, наконец, и в общении с самими шахматными фигурками, ибо в процессе игры бесчувственные жители шахматного королевства оживают, становятся коварными, хитрыми, злыми, а иногда беспомощными, взывающими к помощи, да мало ли какими еще!..

Это общение тем интереснее, что – не будем все же увлекаться! – при всей близости шахмат к искусству в их изначальной природе лежит борьба, иначе говоря – спорт. Сомнений нет – элементы борьбы можно увидеть и в конкурсах музыкантов, но там участник демонстрирует свое умение, свой талант без помех со стороны конкурентов. В шахматах же каждый раз происходит единоборство двух интеллектов, двух характеров, в конечном итоге – двух личностей.

Эту особенность шахмат тонко почувствовал Альберт Эйнштейн, написавший в 1952 году предисловие к книге Й. Ханнака «Эмануил Ласкер. Биография чемпиона мира». Восхищаясь личностью Ласкера, с которым Эйнштейн неоднократно встречался, считая его одним из самых интересных людей, с которыми ему довелось познакомиться в последние годы, восхищаясь «необычайной мощью его ума», гениальный ученый вместе с тем счел необходимым высказать по поводу шахмат субъективную точку зрения, не совпадающую с широко распространенными представлениями об этой игре. «Я должен даже признаться, – писал Эйнштейн, – что мне чужды присущие этой игре формы подавления интеллекта и дух конкурентности».

Разумеется, эта точка зрения может быть признана спорной, тем более что в том же предисловии Эйнштейн прямо говорит: «Сам я не шахматист…» Но ведь со стороны бывает виднее… Кстати, и Лев Толстой признавал, что в шахматах «есть дурная сторона: выигрывая, мы огорчаем своего партнера».

Так или иначе, шахматное единоборство принимает порой ожесточенный характер, тем более в матчевой борьбе, где личностные свойства играют важнейшую роль.

Матчи, особенно короткие, оказывают порой такое психическое воздействие, что участники их публично дают обещание никогда больше не выступать в такого рода соревнованиях.

Гроссмейстер Леонид Штейн дал системе коротких претендентских матчей на редкость лаконичную и выразительную характеристику:

– Матчи – разновидность самоубийства, правда медленного.

Когда Смыслова спросили, кто, по его мнению, победит – Спасский или Фишер, – экс-чемпион мира ответил весьма своеобразно: «Я уже играл три матча на первенство мира, и с меня хватит. Кто сейчас победит: Фишер или Спасский – это их дело». Прошло одиннадцать лет, и матчененавистник выступил, и с неожиданной силой, в претендентском соревновании 1983 года. Правда, немалую роль тут сыграло неверие в возможности 62-летнего ветерана. Смыслова, как мы знаем, это неверие сердило (но одновременно и подстегивало!).

Смыслова можно понять. Ветераны-актеры, если это выдающиеся актеры, вызывают у любителей театра благоговейное отношение. Шахматные актеры пожилого возраста, даже если они и выдающиеся шахматисты, вызывают почтение у болельщиков не всегда. Вспомним, как многие удивлялись, зачем это Ботвинник после поражения в матче с тем же Смысловым, а затем с Талем решился на матч-реванши, зачем ему лишний раз травмировать себя. А чем это кончилось?.. Конечно, отношение к шахматистам определяется прежде всего их спортивными результатами, но ведь Ботвинник как раз и победил, однако перед реваншами в него не очень-то верили…

Большинство матчей на первенство мира начиналось при вполне лояльных отношениях соперников, заканчивались же такие соревнования часто при резко ухудшившихся взаимоотношениях, а то и при полном их разрыве.

Хорошо известно, что враждовали между собой Тарраш и Ласкер, Ласкер и Капабланка, Алехин и Капабланка. Тарраш считал, и не без оснований, что Ласкер, мягко говоря, не рвался играть с ним матч в пору расцвета шахматной силы своего соперника. Тарраш не скрывал своей неприязни, даже открыто демонстрировал ее. Когда Ласкер все же согласился играть матч и любители шахмат накануне этого соревнования пытались примирить Тарраша с чемпионом мира, Тарраш заявил: «Господину Ласкеру я смогу сказать только три слова: шах и мат».

У Алехина с Капабланкой отношения были настолько испорчены, что во время знаменитого АВРО-турнира в 1938 году Алехин на заключительном этапе жил в другом отеле, отдельно от остальных семи гроссмейстеров, чтобы не общаться с Капабланкой. Когда же по окончании турнира участники проводили совещание с целью создать «Клуб восьми сильнейших», который должен был утвердить правила проведения матчей на первенство мира, в зале находились каждый раз только семь гроссмейстеров: Александр Алехин и Хосе Рауль Капабланка присутствовали попеременно…

Существует даже точка зрения, согласно которой надо перед матчем заставить себя соответственным образом настроиться против своего соперника, даже невзлюбить его, ибо это помогает ощущать себя собранным на протяжении всего долгого соревнования.

Нона Гаприндашвили, рассказывая мне о подготовке к своему первому матчу – с Елизаветой Быковой в 1962 году, привела любопытный эпизод. Тренеру Ноны Михаилу Шишову помогал Бухути Гургенидзе, а, кроме того, в роли главного консультанта выступал Бронштейн. Однажды он пришел на очередную встречу, держа в руках портрет Быковой, и преподнес фотографию чемпионки в подарок молодой претендентке. «Зачем?» – удивилась Нона. «Повесь на стену и смотри каждый день». «Зачем?» – вновь удивилась Нона. «Злись!» – с улыбкой ответил Бронштейн. Это была, конечно, шутка, но она имела под собой реальную подоплеку…

Нужно ли доказывать, что от шахматистов требуется совершенно особая деликатность и щепетильность и что нередко возникают все же явные и скрытые конфликты, которые трудно утаить от бдительного ока зрителей.

Вот уже прошло тридцать пять лет, а я, как сейчас, вижу процедуру откладывания девятой партии матча Ботвинник – Бронштейн, проходившего в Концертном зале имени Чайковского. В этой партии вместо тайного, то есть записанного и вложенного в конверт, хода был в виде редкого исключения сделан открытый ход.

Я мог бы по памяти рассказать, как это все выглядело из зала, но будет, наверное, правильнее предоставить здесь слово одному из партнеров, а именно Ботвиннику, который в мемуарной книге «К достижению цели» описал подробно этот инцидент (вполне, кстати, допускаю, что в изложении другого участника этот инцидент выглядел бы несколько иначе). Итак:

«После 41-го хода белых Бронштейн задумался и не заметил, как к нашему столику подошел арбитр К. Опоченский (Чехословакия); заметил Бронштейн судью лишь после его слов: «Прошу записать ход…»

Это было неприятно моему партнеру, так как он во время всего матча стремился к тому, чтобы ход записывал я. Расчет был простым – растренированный вообще (Ботвинник готовил докторскую диссертацию и защитил ее вскоре же после матча. – В. В.) и утомленный после пяти часов игры в частности, Ботвинник долго будет обдумывать записанный ход, да и запишет скорей всего неудачный ход, затем последует мучительный ночной анализ, а при доигрывании еще останется мало времени до контроля… Практически это выглядит разумно, но из всех «правил» должны быть исключения!

Бронштейн сделал вид, что не расслышал арбитра, и сделал свой 41-й ход.

По шахматному кодексу это был так называемый «открытый» ход, записывать уже было нечего. Но Бронштейн расскандалился и требовал, чтобы ход записали белые. Опоченский растерялся и долго не принимал решения. Из зала неслись крики в мой адрес: «Позор!» – очевидно, это кричали коллеги моего противника по спортивному обществу (да, откровенно говоря, как всегда, зрители симпатизировали более молодому). Вопрос был решен после вмешательства Г. Штальберга (помощника арбитра). Он напомнил Опоченскому о правилах игры, и тот понял, что колебания неуместны».

Не правда ли, какой интереснейший, зрелищно и психологически, момент борьбы?! А ведь он никак не был и не мог быть отражен в записи партии, и можно только завидовать тем любителям шахмат, которым удается иногда как бы приподнять краешек завесы, незримо отделяющей шахматных актеров от публики, и проникнуть в тайны сложных, а порой и путаных взаимоотношений шахматистов во время борьбы, особенно когда решается судьба шахматной короны.

Этот эпизод происходил на виду у всех, что и вызвало бурную реакцию зала, хотя непонятно, почему Ботвинник считает, что выкрики относились к нему. По моим наблюдениям пожилой контингент болельщиков отдавал свои симпатии чемпиону мира, правда, болельщики зрелого возраста вряд ли стали бы нарушать привычную тишину шахматного зала столь темпераментными репликами.

Это далеко не единственный любопытный эпизод из числа тех, которые происходят при откладывании партий – процесс откладывания деликатен, требует аккуратного поведения как со стороны участников, так и судей. Бывает, что иногда нет никаких нарушений правил либо этики, а все равно происходит нечто, мимо чего не пройдет взор болельщика. На юбилейном, пятидесятом чемпионате СССР 1983 года чемпион мира Карпов, записывая ход, вынужден был прикрыть запись листком бумаги, так как его соперник, уставший после трудной пятичасовой борьбы, продолжал сидеть за столиком, причем машинально повернул голову именно в ту сторону, где лежал бланк партнера.

Конечно, далеко не всегда зрителям удается воочию быть свидетелями того или иного казуса, случившегося при откладывании или перед доигрыванием партии, но даже когда они узнают об этом постфактум, это всегда привлекает их внимание. Да и сами участники подолгу не могут забыть подробности того или иного засевшего в их сознании казуса.

Тот же Ботвинник, например, долго не мог простить своему многолетнему другу Эйве историю, которая случилась во время знаменитого ноттингемского турнира 1936 года, где молодой Ботвинник опередил и чемпиона мира (а им тогда был Эйве) и экс-чемпиона мира Алехина и многих других корифеев того времени.

Ботвинник отложил партию в примерно равной позиции и, убедившись, что не должен проиграть, незадолго до возобновления партии предложил Эйве ничью. «Да, конечно, – ответил мне доктор, – пишет Ботвинник в своих мемуарах. – Но как вы собирались делать ничью?»

Ботвинник в уверенности, что ничья принята, показал Эйве свой анализ, после чего чемпион мира не говоря ни слова забрал карманные шахматы Ботвинника и… исчез. За пять минут до возобновления игры Эйве вернул Ботвиннику шахматы со словами: «Очень сожалею, но последняя моя надежда на первый приз состоит в выигрыше этой партии…» Хороший аргумент, не правда ли? Через два хода Эйве сам предложил ничью, но встретил уже сердитый отказ. В итоге партия все же закончилась логическим ничейным исходом, но Ботвинник привел этот эпизод в своей книге сорок два года спустя (!) как пример нарушения спортивной этики…

Наверное, ни одно правило не вызывает в шахматной борьбе столько щекотливых ситуаций и инцидентов, как правило «взялся – ходи!» В самом деле, судьи ведь не могут следить за всеми досками, и вопрос – взялся шахматист за фигуру или нет чаще всего является вопросом его совести.

Эдуард Гуфельд рассказывал, что когда он хотел заставить своего противника, известного мастера, сделать ход фигурой, за которую тот взялся рукой, то в ответ получил нахлобучку. Мало того, мастер пожаловался судьям, и Гуфельду было сделано соответствующее внушение. Не исключено, что мастер, обдумывая ход, машинально потрогал фигуру, не зафиксировав этого в своем сознании, а может быть, в азарте борьбы и нарушил правило – кто это знает?

Другой противник Гуфельда мастер Юрий Коц, по рассказу гроссмейстера, повел себя в аналогичной ситуации, что называется, без затей. Когда он сделал ладьей невозможный ход (по диагонали), после чего естественно переменил его, поставив на то же поле другую фигуру – слона, Гуфельд в соответствии с правилами потребовал: «Ладья ходит!» На это Коц, однако, нашел прелестное опровержение: «А кто видел?» Судья не видел и, приглашенный к столу, предложил Гуфельду продолжать игру «без фокусов».

Несправедливо? Разумеется. Но поставьте себя на место судьи? Даже царь Соломон не смог бы найти убедительные аргументы, чтобы принять правильное решение.

Тот же Гуфельд рассказывал, что во время межзонального турнира в Сусе в 1967 году югославский гроссмейстер Матулович, оказавшись в партии с венгерским гроссмейстером Билеком в сильнейшем цейтноте, схватился за слона, но потом поставил его и сделал ход другой фигурой. На протест Билека Матулович решительно возразил: «Я сказал «жадуб», но из-за сильного волнения слово застряло у меня в горле» («жадуб» по-французски – поправляю).

Эта история имела неожиданное продолжение. К началу следующего тура Матулович опоздал и объяснил это судьям тем, что подавился за обедом рыбьей костью и врач вытащил у него эту кость из горла. Слышавший случайно это объяснение один из участников турнира с невинным видом спросил: «А может быть, это было застрявшее «жадуб»?..

Шахматный театр тем более своеобычен, что актеры каждый вечер играют в нем разные роли. Меняются пары в турнире, меняется с каждым днем турнирное положение, а значит, меняется тактика, отношение к выбору дебюта и т. д. Даже в матче, где каждый раз встречаются одни и те же противники и ситуация, казалось бы, стабильна, каждая победа или поражение, а часто и каждая ничья изменяют положение обоих и, следовательно, создают новое спортивное соотношение, то есть заставляют каждого из двух соперников играть в чем-то новую роль…

Давайте мысленно представим себя в каком-либо зале во время проходящего там чемпионата СССР. Кроме нескольких мастеров, пробившихся сюда в отборочных состязаниях, на сцене собрана элита наших шахмат – чемпион мира, экс-чемпионы мира, экс-чемпионы страны, неоднократные участники соревнований претендентов на шахматный престол.

Очередной тур близится к концу. Одни участники в напряженных позах обдумывают ходы; их партнеры сидят заметно свободнее, глядя либо на свою позицию, либо на демонстрационные доски, установленные в глубине сцены. Некоторые просто прогуливаются, стараясь хоть немного передохнуть. Другие, как, например, Марк Тайманов, торопливыми шагами меряют сцену, бросая быстрые взгляды на доски соперников, но думая все же только о своей позиции.

Но все вместе и каждый в отдельности, осознавая это или нет, они стараются сохранять невозмутимость, показать свою отрешенность от фигурно-пешечной сцены на демонстрационных досках, сделать вид, будто они не замечают, что рядом живет и беспокойно дышит океан болельщицких страстей.

Стараются тщетно! Хотя изредка самым сильным удается обмануть даже своих коллег. Петросяну как-то был задан вопрос: «Из зала многие гроссмейстеры выглядят бесстрастными, непроницаемыми игроками, а как на сцене, за столиком? Как она дается – эта невозмутимость?»

«Железный Тигран» ответил:

«Однажды в разговоре с Глигоричем я пожаловался на нервы. Он воскликнул: «Как, у вас тоже есть нервы?» Никто, кроме меня, не знает, чего мне стоила моя «железность». Борис Спасский всегда несколько театрально подчеркивал свою бесстрастность. Но я никогда не забуду его глаза в той партии с Талем в 1958 году, на отборочном чемпионате страны… Игралась она в последнем туре. Спасский отложил ее в выигранном почти положении. Я тоже был заинтересованной стороной. Если Спасский выигрывал партию, я впервые в жизни становился чемпионом страны. Если делал ничью, я делил первое-второе место с Талем. За ходом доигрывания я не следил и находился в пресс-бюро. Вдруг сообщают: «Спасский проигрывает!» Я не выдержал и прошел на сцену. Я не верил, как можно проиграть такую позицию! Когда я подходил к столику, Спасский поднял на меня глаза. Это были глаза загнанной лани… А из зала он, наверное, выглядел, как всегда, абсолютно бесстрастным».

На турнире претендентов в Амстердаме (1956 год) Петросян полностью переиграл Бронштейна. Ожидая неминуемой развязки, Бронштейн сделал едва ли не машинально восемь ходов одним конем. Восьмым, предпоследним ходом коня он напал на белого ферзя, не придавая этой угрозе, естественно, никакого значения. Каково же было его удивление, когда он увидел, что Петросян сделал ход другой фигурой. Пожав плечами, Бронштейн взял ферзя.

Вот как описывал свои впечатления один из очевидцев этой драмы: «Я никогда не забуду выражения ужаса и изумления, с которым Петросян взирал на то, как исчезает с доски его ферзь. Жестом безнадежного смирения, не говоря ни слова, он остановил часы. Трагический конец того, что могло стать партией его жизни…»

Много лет спустя в первой партии первого матча со Спасским Петросян, сделав ошибку, незаметно пощупал под столиком пульс: 140 вместо 65–70…

Внешне Петросян держался иначе, чем большинство других. С кем бы он ни играл, за исключением разве Карпова, Петросян не мог завуалировать свой скепсис. Его, опытнейшего турнирного и матчевого бойца, трудно было озадачить. Если же кому-либо из партнеров и удавалось изредка чем-нибудь его удивить, Петросян ни за что не признавался в этом зрительному залу. Разве что нарочито вскидывал широкие брови, опускал уголки рта, нарочито покачивал головой, всем своим видом подчеркивая, что это не всерьез, что ничего опасного нет.

Честно говоря, я не был уверен в правоте его трактовки своей роли. Актер шахматной сцены, каким бы талантом и опытом он ни обладал, не должен терять способности удивляться, в противном случае он теряет и способность воспринимать новое. «Познание начинается с удивления», – говорил Аристотель. Скепсис хорош как приправа, в больших порциях он для творческого самочувствия вреден.

Если на сцене Петросян «играл скепсис» очень мягко, на полутонах, то за кулисами он раскрывал себя в этом смысле полностью. Каким ироничным, даже саркастичным был Петросян, анализируя с Львом Полугаевским их совместную партию в том же 41-м чемпионате. Может быть, бравада Петросяна была напускной? Ведь долгое время его позиция была критической… Я этого не знаю. Помню только, что Полугаевский после каждого иронического выпада соперника кидал на него молниеносные взгляды, в которых сквозь уважение к экс-чемпиону мира смутно проступало раздражение.

Была в этом долготерпении Полугаевского и своя игра. Как и Петросян, Полугаевский в том турнире берег силы для предстоявших вскоре матчей претендентов. В частности, его ждал четвертьфинальный матч с Карповым. Да и вообще он хотел спрятаться в тень, уйти с глаз, чтобы, упаси боже, его шансы в матче с Карповым не расценивались высоко. Вот, наверное, главная причина того, почему он готов был терпеть не щадившие его самолюбие реплики Петросяна. Просто удивительно, какие сложные, подчас непонятные обстоятельства обусловливают поведение даже выдающихся гроссмейстеров и на сцене и за кулисами!

Между прочим, на московском международном турнире 1981 года Полугаевский в партии с Петросяном был иным. Делая ходы в практически уже выигранной позиции, он тут же вставал из-за стола, отходил, приглаживая двумя руками волосы, и уже издали смотрел на доску пылающим взглядом: не зря ли я ушел? Это приглаживание волос – верный признак, что гроссмейстер доволен партией. Нет, не скрывал Полугаевский своих чувств, да и, наверное, не хотел скрывать.

А когда он показывал эту партию в пресс-центре, то был счастливый как мальчик, а в отдельные, наиболее приятные для него моменты взмахивал руками…

Кстати сказать, Полугаевский особенно ценит свой успех, старательнее, чем многие другие, строит свои роли, не доверяя ветреной импровизации. Он с такой одержимостью ведет борьбу, с такой полнотой стремится использовать для обдумывания буквально каждую минуту, что практически не отрывается от доски все пять часов игры. В юные годы у него во время игры от чрезмерного напряжения, случалось, шла носом кровь. Но несмотря на эту одержимость (а может быть, именно из-за нее!) с Полугаевским чаще, чем с другими большими актерами шахматной сцены, случались казусы трагического, а иногда и трагикомического свойства.

Приходилось ли вам видеть, как у человека волосы встают дыбом? Мне однажды довелось. Зрелище, скажу я вам, впечатляющее.

В одном из последних туров чемпионата страны 1967 года Полугаевский встречался с Эдуардом Гуфельдом, тогда еще мастером. Натура очень эмоциональная, даже экспансивная, Гуфельд в шахматных спектаклях играет не главные, а чаще всего характерные роли, но в них бывает иногда чудо как хорош! Особенно ярко играет самолюбивый Гуфельд, когда в роли партнера выступает известный гроссмейстер – тут он действует с предельной самоотдачей.

Так вот встреча Полугаевский – Гуфельд. Полугаевский запланировал получить очко, оно ему крайне необходимо, да и соперник не из самых сильных. Словом, завязывается острое сражение, положение Гуфельда становится опасным, но он держится. Полугаевский лихорадочно ищет возможности для решающего удара, ищет, но не находит, минуты бегут, а Гуфельд держится! И даже готовит контрудар. Короче говоря, Полугаевский попал в цейтнот и просмотрел мат в два хода! До мата в турнирах такого класса дело, как правило, вообще не доходит, а тут еще трагедия произошла в разгар борьбы, при полной доске фигур. Полугаевский встал из-за стола в состоянии транса, глаза его не отрывались от доски, а волосы стояли дыбом в буквальном смысле слова.

По-своему еще более драматичная история случилась с Полугаевским в чемпионате 1977 года. Играя с Кареном Григоряном, он получил перспективную позицию и в самом радужном настроении обдумывал сорок первый ход. Как рассказывал Таль, «Полугаевский не замечал ни искоса поглядывавших на партию судей, ни соперника, непрерывно совершавшего челночные рейсы по сцене». С волнением наблюдали за происходившим и зрители, особенно те, кто надеялся на победу гроссмейстера.

Финал этой загадочной мизансцены был потрясающим: когда флажок на часах Полугаевского с еле слышным шелестом опустился, судья смущенно объявил ошеломленному гроссмейстеру, что тот просрочил время и, стало быть, потерпел поражение. Как?! Почему?! Ведь сделано сорок ходов, вот он бланк с записью, поглядите!.. Увы, Полугаевский дважды записал один и тот же, двенадцатый ход, и, следовательно, спокойно обдумывал он не сорок первый, а сороковой, контрольный ход… Я не видел Полугаевского в тот роковой момент, но вполне допускаю, что волосы опять стояли у него торчком.

И было от чего. Такие истории случаются крайне редко. Известен, правда, казус с Ботвинником во время его третьего матча с Василием Смысловым – в 1958 году. Пятнадцатую партию Ботвинник отложил в позиции, где его победа не вызывала сомнений.

«Трудно сказать, на что рассчитывали белые, когда продолжали партию; вероятно, на чудо, – писал впоследствии Ботвинник. – Как это ни странно, но чудо свершилось!» В ходе доигрывания Ботвинник, имея на два хода несколько минут, задумался, попросту забыв о часах! «Велико же было мое удивление, – писал Ботвинник дальше, – когда к доске подошел наш арбитр Г. Штальберг и объявил, что черные просрочили время… Конечно, подобные эпизоды бывают не очень часто, вероятно, один раз в жизни…»

Спускаясь после окончания партии по лестнице Центрального шахматного клуба, Смыслов, обмениваясь впечатлениями со своим тренером Игорем Бондаревским, не мог сдержать нервного смеха. Эту сцену я нечаянно наблюдал, поднимаясь по лестнице навстречу Смыслову.

А сколько прелюбопытнейших закулисных историй так и «пылится» за кулисами театра шахмат, оставаясь известными лишь крайне ограниченному кругу лиц.

Однажды, например, мне рассказали о случае, который произошел в Алма-Ате в ходе полуфинала чемпионата страны. Одному из участников предстояло доигрывать партию, а он не успел обстоятельно проанализировать отложенную позицию. Как добиться желанной отсрочки, чтобы перенести доигрывание на более поздний срок? Судьи могли позволить это шахматисту только в связи с плохим состоянием его здоровья. Но наш герой чувствовал себя великолепно!

И все же выход был найден: шахматист обвязал платком щеку, пришел к стоматологу и настоял на том, чтобы ему вырвали зуб. Скажу вам по секрету: почти совершенно здоровый… Это была блестящая, еще не известная в шахматной истории жертва – жертва зуба! Увы, она не вошла в сокровищницу шахматного искусства…

Если правомерно такое выражение, то наиболее кокетливо ведет себя на шахматной сцене один из самых талантливых и своеобразных актеров – Давид Бронштейн. Единственный из всех, он может надолго задуматься над первым ходом. Известен случай, когда Бронштейн, к удивлению зрителей, всякого навидавшихся судей и, естественно, самого противника продумал над первым ходом около сорока минут! Есть в этом и оригинальность, и игра в оригинальность, и просто чудачество, и психологический расчет (противник-то удивлен и даже озадачен!) – всего здесь понемножку.

Отвечая на укоры по поводу того, что он иногда долго думает над первым ходом, Бронштейн писал: «Прошу поверить гроссмейстеру на честное слово, что если он думает, значит, ему есть над чем подумать». В принципе я верю гроссмейстерам на честное слово, но в данном случае – нет.

Впрочем, некоторая ненатуральность поведения – это до начала схватки. Потом Бронштейн в ответ на аплодисменты может улыбнуться, а в случае незаслуженного поражения – подняться из-за столика с застывшей гримасой на лице. Оказывается, и ему, великому мистификатору, ничто человеческое не чуждо.

А в том, что амплуа или, по крайней мере, любимая роль Бронштейна – мистификация, сомнений у меня нет. Он не любит признаться в очевидном, любит наводить тень на плетень, даже когда потом сам «разоблачает» себя.

Однажды он рассказал в печати о концовке своей партии с мастером Черепковым из XXVIII чемпионата СССР, в которой оба противника были в цейтноте. Приведя красивый вариант с жертвой ферзя, который мог случиться, но не случился в партии, Бронштейн пишет, что этот вариант он «проморгал» (здесь кавычки потому, что я цитирую Бронштейна).

Итак, проморгал? Но несколькими абзацами выше Бронштейн, имея в виду именно этот вариант, говорит:

«Значит, вот чего черные не видели? Неизвестно (! – В. В.), Никто ведь не записывает мысли игроков во время партии. А после… мало ли что мы рассказываем после (! – В. В.). Но, читатель, если уж он интересуется комментариями гроссмейстера, должен ему хотя бы изредка верить».

Обратите внимание: хотя бы изредка! А собственно говоря, почему изредка? Почему не всегда? Но нет, на «всегда» честный Бронштейн не претендует, он оставляет себе маленькую лазейку – «мало ли что мы рассказываем после…»

А одно свое шахматное произведение, посвященное опять-таки окончаниям двух его партий, Бронштейн озаглавил недвусмысленно и необычайно верно: «Фокус-покус».

Сначала идет небольшое вступление, в котором автор излагает суть своей задачи: подобно фокуснику, раскрывающему публике свои секреты, он решил рассказать, «как надо обманывать за шахматной доской… честным путем». Итак, речь пойдет о том, что шахматисту приходится быть актером, «приходится вести двойную игру».

Словом, Бронштейн нашел восхитительную комбинацию с жертвой ладьи, но ведь надо еще противника заманить на это положение. А как? А вот как:

«Появилась надежда – партнер может подумать, что я не считал варианты, а руководствовался общими соображениями… Все же заколебался: а если он все видит? И вдруг осенило, боже мой, да ведь тут налицо чудесная имитация «зевка»! Когда я туда, он сюда, я туда… ну, конечно, этот ход я должен был бы просмотреть…

К счастью, приблизился цейтнот. Вот, думаю, хорошо, посмотрю еще пяток минут и потом как бы «из общих соображений» проведу сразу серию ходов».

Далее Бронштейн рассказывает, как он всячески старался и «шаблонными» ходами и чисто внешне показать противнику, будто бы не видит проигрыша своей пешки, что в действительности позволяло ему нанести ошеломляющий тактический удар.

Но вот все свершилось, противник попался на удочку, взял пешку. «Врать не буду, – пишет дальше Бронштейн, – душа моя ушла в пятки, а сердце не то что замерло, нет, остановилось. Пытаюсь успокоиться, а сам считаю, туда-сюда, туда-сюда. Вроде бы все верно. Тяну руку, дрожит, неверная. Все же пересилил…» Далее следуют ходы и завершающее: «Бах!!»

Здесь все страшно любопытно: мало, оказывается, найти комбинацию, надо еще создать иллюзию «зевка», «честную» иллюзию, а не ту, какой воспользовался Найдорф на Олимпиаде, надо еще «сыграть зевок», именно сыграть – это самое точное слово. А после всего этого надо еще и унять волнение; унять дрожь в руке. Да мало ли что еще надо шахматному актеру в кульминационный момент драмы!..

Концовка второй партии – с Микенасом. И здесь фантазия подсказала Бронштейну возможность красивой комбинации. Но чтобы она состоялась, надо создать для нее предпосылки. Но «опять проблема, ведь раз вижу я, значит, видит и партнер. Нельзя ли отвлечь его внимание. Прежде всего, надо не менять позы и сохранять скучный вид. Ну да, глаза-то блестят. Нет, к счастью, очки у меня с дымчатыми стеклами».

Не правда ли, удивительная исповедальность? Дымчатые очки, кстати, надевал Бенко, играя с Талем, Корчной – играя с Карповым, до Корчного, оказывается, пользовался ими (со специальной целью!) и Бронштейн. И не только для того, чтобы скрыть блеск глаз. Ведь в том же «Фокусе-покусе» он в числе общепризнанных «чтецов чужих мыслей» называет наряду с Мессингом и Куни также и Таля. Может быть, и это мистификация читателя? Не знаю, сказано-то у Бронштейна всерьез.

Но вернемся к партии. Словом, разыграв скуку и не меняя позы, Бронштейн подготовился к осуществлению задуманного: «Принесли кофе. Вот это кстати. Теперь все пойдет как по маслу. И в нарушение некоторых этических норм, левой рукой помешивая ложечкой, правой я начал исполнять «рабочий чертеж» в три такта. Ход на доске, нажим кнопки часов, запись хода на бланке. Я еще не йог, без воздуха не могу, но, чувствую, замерло все внутри».

Итак, внутри все замерло, внешне никаких признаков волнения, и когда опытнейший Микенас попадается в очень, надо признать, замысловатую ловушку, опять – бах!! «Микенас улыбнулся и пожал мне руку: «Подвели меня твои очки… Не видно за темными стеклами. Но красиво, ничего не скажешь!»

Говорил ли действительно Микенас об очках или это у Бронштейна навязчивая идея? Опять-таки не знаю. Впрочем, как и всякий другой читатель, интересующийся комментариями гроссмейстера, я «должен ему хотя бы изредка верить…»

Большинство шахматистов, впрочем, действует на сцене в реалистической, лишенной условностей манере. Марк Тайманов во время своих торопливых прогулок по сцене, когда он, сжав губы, то и дело по-чаплински вскидывая густые брови, отрешенно глядит то на демонстрационные доски, то в зал, бывает комичен, но его вид никого не смешит, потому что каждому ясно – всем своим существом Тайманов там, на своей доске, на поле боя, а в зале он никого персонально не видит, зал для него – публика, для которой гроссмейстер всегда готов разыграть эффектную комбинацию, как это было, к примеру, в знаменитой партии против Лутикова.

Тайманов – один из самых оптимистичных актеров шахматной сцены. (Кстати, сейчас мало кто помнит, что талантливый шахматист был актером и в самом прямом смысле слова: будучи одаренным музыкантом, Тайманов сыграл главную роль в довоенном фильме «Концерт Бетховена».) В любой трудной позиции Тайманов умудряется найти нечто, вселяющее надежды. Но однажды мне пришлось видеть его в отчаянии.

В тот вечер я опоздал на очередной тур чемпионата и, не заходя в зал, направился к двери, ведущей за кулисы, где находилось пресс-бюро. Внезапно дверь резко распахнулась, и вышел с белым как бумага лицом Тайманов. Обычно неизменно доброжелательный, он прошел мимо, не ответив на приветствие, и помчался вниз по ступенькам.

В этот вечер ему пришлось испытать одно из самых горьких разочарований в своей шахматной жизни. Играя черными против Петросяна, Тайманов перехватил инициативу и перешел в ладейный эндшпиль с лишней пешкой, причем, что важно, пешки находились на обоих флангах, а черная ладья проникла в глубокий тыл противника. Редко проигрывавший Петросян оказался на грани поражения.

Но именно то, что черная ладья проникла на первую горизонталь, дало Петросяну неожиданный шанс. Когда неприятельская ладья неосторожно забрела в угол, на поле a1, Петросян, поставив и свою ладью на ту же, первую, горизонталь, вынудил размен этих фигур. И хотя в возникшем пешечном эндшпиле (о котором Тайманов, казалось, мог только мечтать!) у черных было на пешку больше, Тайманов тут же сдался, потом что его король не успевал задержать на ферзевом фланге проходную пешку белых. Именно то, что было за него, – пешки на разных флангах – вдруг предательски обернулось против. Было от чего испытать глубочайшее разочарование. Но назавтра неунывающий гроссмейстер как ни в чем не бывало привычно дефилировал по сцене…

Гарри Каспаров стремителен, порывист, по сцене, особенно если назревает кульминационный момент, не ходит – бегает, при этом быстро, энергично размахивая руками. В этот же момент, если его очередь хода, снимает не только пиджак, но даже и часы – ничто не должно отвлекать. Единственное, чему он делает исключение, – это плитке шоколада, которую поглощает тоже в быстром темпе.

Во время четвертьфинального матча претендентов в 1983 году с Александром Белявским Каспаров, торопливо садясь за стол, обхватывал голову руками, потом бросал взгляд в зал и только после этого ритуала начинал сравнительно спокойно обдумывать ход. Иногда он прикрывал лоб руками, как бы пряча лицо и глаза. (Белявский же почти все время удивленно приподнимал брови. Впечатление было такое, будто каждый ход, и не только противника, но и свой собственный, его удивляет…)

Даже когда во время хода противника Каспаров сидит за столом, он и тут в движении – то переменит позу, то заерзает на стуле, то подвигает плечами, а то вдруг и несколько раз пронзительно взглянет на партнера. Впрочем, он бросает испытующие взгляды на сидящего напротив и во время собственного хода. Я бы под такими взглядами, наверное, мысленно ежился.

Рассказывают, что леопард перед прыжком так сосредотачивается, настолько концентрирует внимание на своей жертве, что к нему в этот момент охотники спокойно подходят, даже притрагиваются – он ничего не замечает. Каспаров в этом смысле похож на леопарда. И все-таки мне кажется, что даже в такие моменты Каспаров чуть-чуть играет на публику. Слишком артистична его натура, слишком слитны глубина оценки позиции, компьютерная точность расчета вариантов с эстетичностью замыслов, чтобы мог Каспаров забыть о публике, которая всегда ждет от него чего-то необычного.

Что ж, если у Каспарова достает сил, осуществляя во время партии колоссальную умственную работу, еще и помнить о публике, ожидающей большого или маленького «чуда», пусть он играет свою, особую роль: даже молодые называют его гениальным шахматистом, а от молодых, честолюбивых, знающих цену и себе, и даже иногда нигилистически настроенных по отношению к любым шахматным авторитетам, легко ли дождаться такой оценки?..

Лев Псахис любит гулять по сцене с самым независимым видом: не спеша, что называется с удовольствием, в развалочку, руки в карманах, с неизменной блуждающей улыбкой. В любой момент готов, как сейчас принято говорить, вступить в контакт.

Словом, этакий доброжелательный, добродушный малый, с улыбчивым лицом, простачок не простачок, но своей открытостью привлекает и… расслабляет. С ним хочется откровенничать. Он и сам откровенничает. Казалось бы. На мой вопрос, можно ли процитировать одну его фразу, ответил не задумываясь: «Можете всегда цитировать все, что я говорю».

На самом деле Псахис совсем не так прост, как выглядит. За добродушием, непременной улыбкой таится неистребимое честолюбие. Когда в 48-м чемпионате страны, в Вильнюсе, он – дебютант! – разделил с Белявским первое место, я, как говорится, от чистого сердца и полный симпатии к молодому шахматисту счел нужным предупредить его: «Лева, вы должны быть готовы к тому, что в будущих больших турнирах вас будут бить». И тут Псахис преобразился – улыбку сдуло с лица, он посмотрел мне в глаза, как в душу заглянул, и отчеканил: «Меня никто никогда бить не будет!»

Ох, молодо-зелено! Но в 49-м чемпионате страны, проходившем во Фрунзе, Псахис удивил всех еще больше – снова стал чемпионом страны, на этот раз вместе с Гарри Каспаровым. Мне пришлось в печати признать, что я недооценил молодого гроссмейстера. Псахис, встречаясь со мной, играл глазами.

И все же жестокая неудача в межзональном турнире 1982 года и шестое-девятое места в 50-м чемпионате, где Псахис поначалу лидировал, поставили все на свои места. (Но может быть, и не на свои? Может быть, Псахис, если и ошибся, был все же ближе к истине, чем мне казалось? От души был бы рад…)

А пока Псахис, если не несет чашечку с кофе к столику, ходит в развалочку, улыбаясь…

Далеко не каждому шахматисту удается так сравнительно легко перевоплощаться или, что в данном случае точнее, «возвращаться» в свой естественный, привычный образ, как это, к примеру, умеет делать Тайманов. Мне приходилось не раз наблюдать из-за кулис за цейтнотными трагедиями, которые происходят в турнирах довольно часто, и лишь редкие стоические личности, потерпев поражение в безнадежной борьбе с шахматными часами, умели сохранять относительно спокойный вид. Большинство же шахматистов в подобных случаях не могут скрыть отчаяния. Иные же, забывающие в пылу сражения, что конечно же не часы, а они сами, плохо распорядившись временем, повинны в обоюдном поражении, совершенно теряются, забывая обо всем, даже и о том, что находятся на сцене. И вот такая «реалистическая» манера игры, когда актеры шахматной сцены показывают себя, так сказать, в натуральном виде, даже если не хотят «выходить из образа», производит на зрителей особенно сильное впечатление.

Да, увы, шахматисты в своем творчестве ограничены во времени и должны непрерывно корректировать свои художнические замыслы со стрелкой, а часто и флажком шахматных часов.

Известны имена шахматистов даже очень высокого класса, которые никак не могут поладить с часами. Достаточно назвать хотя бы многолетнего претендента на мировое первенство Ефима Геллера. Наслаждаясь увлекательным блужданием по лабиринту замысловатых вариантов, он часто не может заставить себя помнить о часах, которых не растрогает самая эффектная комбинация, потребовавшая на обдумывание слишком много времени.

«Гордо и безжалостно, – писал Шпильман о шахматных часах, – тикают они рядом с шахматистом. Горе тому, кто не пожелает с ними считаться! Его постигнет участь укротителя диких зверей, который должен неминуемо погибнуть, как только ему изменит воля и уверенность в своей силе». Прекрасной иллюстрацией к этим словам может послужить рисунок, опубликованный в «Советском спорте» во время матча Ботвинник – Бронштейн в 1951 году, где цейтнот был изображен в облике рычащего тигра…

Многие шахматисты во время цейтнота забывают обо всем – тут уж не до актерства. Тот же Геллер, например, делая ходы в быстром темпе, каждый раз комично подскакивает на стуле. Но зрители, жадно наблюдающие зрелище цейтнота, особенно обоюдного, редко видят смешные стороны этих мизансцен. Чаще всего они сочувствуют цейтнотчикам, понимая, что отнюдь не всегда конфликт с часами возникает от внутренней неорганизованности, часто, как в случае с Геллером, шахматисту не хватает времени, чтобы совладать с обилием идей, возникающих в ходе борьбы.

При всем том, повторяю, зрелище цейтнота всегда вызывает у зрительного зала жгучий интерес. Тем более что на доске во время цейтнота возникают порой самые удивительные ситуации, и любой шахматист, даже и экстракласса, может совершить невероятные ошибки. Такие ошибки, как ничто другое, позволяют понять, что шахматные корифеи все-таки только люди…

Сколько увлекательных минут (а затем уже и секунд!) доставляла зрителям игра в цейтноте внешне сдержанного, даже флегматичного Авербаха. В одном из турниров он встретился с другим знаменитым растратчиком драгоценных минут – мастером Черепковым. В этой встрече, как заметил не без юмора один из участников турнира, выиграет тот, кто позже просрочит время.

Прогноз, естественно, не оправдался, но свою репутацию заядлых цейтнотчиков оба партнера подтвердили полностью. У Черепкова на последние два десятка ходов оставалось минут пять, у Авербаха значительно больше – полчаса. Но гроссмейстер вскоре «догнал» мастера, и последнюю серию ходов соперники делали не имея в запасе лишней секунды. По инерции, бросив записывать партию – было уже не до этого, они проскочили контрольный пост и вместо сорока сделали сорок семь ходов… «Это не рекорд, – сказал мне после партии Авербах не без оттенка своеобразной гордости. – Случалось, я делал в цейтноте лишних целых двадцать ходов!..» Кстати, когда демонстраторы повторяли потом по записи судьи ходы на большой доске, Авербах с изумлением убедился, что у него не одна лишняя пешка, как ему раньше казалось, а две!

С цейтнотами и записями партий в условиях нехватки времени возникает немало забавных, а иногда и драматических эпизодов. Некоторые из них неоднократно описаны и, что называется, вошли в шахматную историю.

В первенстве ВЦСПС 1938 года один из участников, назовем его Н., в цейтноте перестал записывать партию и начал заглядывать в бланк своего соперника – Копаева. Тот, однако, не проявил великодушия к вынужденному любопытству партнера и прикрыл бланк рукой. У Н. выхода не было – он перегнулся через стол, чтобы хоть как-то разглядеть запись. Но Копаев был неумолим – он спрятал руку с бланком под стол. И тут под смех свидетелей этой сцены настырный Н. полез под стол!..

Ю. Карахан в своей уже упоминавшейся книжке приводит другой не менее забавный случай, который произошел в финале XX чемпионата страны. «Один из дебютантов турнира во время партии с Ботвинником, в то время чемпионом мира, сильно нервничал и угодил в страшный цейтнот. После каждого сделанного чемпионом мира хода он рефлекторно вздрагивал и привскакивал со стула, что вызывало в зале смех публики. Вначале Ботвинник лишь хмуро посматривал на своего неуравновешенного партнера, но потом такая эксцентричность стала его раздражать. Видя недовольство чемпиона и в то же время окончательно растерявшись и потеряв нить в записи ходов, дебютант стал думать: как же ему все-таки узнать, сделано ли искомое число ходов и прошел ли контроль? Конечно, спрашивать об этом партнера он боялся, но вспомнил, что ведь партия-то демонстрируется, а на демонстрационной доске должно быть указано и число сделанных ходов. Тогда он, боясь нового гнева чемпиона мира, решил, не вставая с места, краешком глаза взглянуть на демонстрационную доску, на заветный уголок с обозначением числа ходов. Такой косой взгляд вызвал гомерический хохот всего зала…»

Котов в своей книге «В шутку и всерьез» рассказывал, что его партнер в мельбурнском турнире 1963 года некто Табак в ходе партии, глядя на свои идущие часы, вдруг стал восклицать: «Чей ход, чей ход?» Но, наверное, рекорд растерянности в цейтноте поставил один кандидат в мастера, когда вдруг закричал на весь зал: «Судья, каким цветом я играю? Белыми или черными?»

Никогда не забуду, как мастер Юрий Сахаров проиграл в одном из чемпионатов партию тогда еще мастеру Игорю Зайцеву. К шестнадцатому ходу Зайцев добился позиционного перевеса, но на остальные двадцать четыре хода у него оставалось всего семь минут, в то время как у Сахарова – сорок. Это заставило Зайцева резко обострить позицию ценой некоторого ее ухудшения.

Увидев, что по сравнению с противником не только имеет большой запас времени, но и даже выравнял положение, воспрянувший духом Сахаров стал вдруг настолько задумчив, что уже после двадцать восьмого хода стало ясно: он физически не успеет сделать контрольное число ходов. И действительно, на тридцать первом ходу флажок на часах Сахарова упал, заставив наблюдавшего за приближением развязки судью немедленно остановить игру.

Я никогда, ни в одном соревновании не видел такого глубокого и такого откровенного отчаяния! Сахаров застонал и схватился за голову. Он вздыхал и смотрел то на доску, то на соперника с такой тоской, что на лице сердобольного Зайцева появилось даже виноватое выражение…

Вот уж кто начисто уходит в игру, полностью отключаясь от зрительного зала, от других партий, а может быть, даже и от своего противника, это Георгий Борисенко. В молодости Талю довелось сыграть несколько партий с Борисенко, и всегда этот скромный и милый человек, не претендовавший, кстати, на высокое место в таблице, был для Таля традиционно трудным соперником. И не только потому, что довольно крепко играл. Борисенко часто попадал в цейтноты, а испытывая недостаток времени, вел себя комично: то и дело поглядывая на часы, скорбно вздыхал, дергал себя за ухо, раскачивался на стуле, тянул себя за штаны и т. д. и т. п. Смешливый, особенно в ту пору, Таль мучительно сдерживал улыбку и никак не мог настроиться на серьезный боевой лад.

Борисенко был способен вызывать улыбки, впрочем только добрые, и не на сцене. Его фанатическая увлеченность шахматами не отпускала его ни на минуту. Во время женского чемпионата страны, проходившего в Тбилиси, куда он приехал и как муж, и как постоянный тренер Валентины Борисенко, мне пришлось наблюдать прелюбопытнейшую сцену. В день отдыха гостеприимные хозяева устроили участницам экскурсию по городу. Борисенко одним из первых вышел к автобусу, держа в руках карманные шахматы и сумочку жены. Отъезд почему-то задерживался, и Борисенко, стоя у подъезда гостиницы «Тбилиси», расставил на карманных шахматах какую-то позицию и, прижав локтем дамскую сумочку, углубился в анализ. Был яркий воскресный день, улицы проспекта Руставели заполнила праздничная толпа, и надо знать веселых тбилисцев, чтобы понять, какие эмоции мог вызывать у них мужчина, который с дамской сумкой под мышкой стоял среди гуляющих, не отрывая взгляда от лежащей на руке доски…

Порой бывает весьма непросто разобраться в том, как держится шахматист на сцене – лицедействует или ведет себя натурально, естественно, «как в жизни». Когда, например, Карен Григорян, получив выигрышную позицию, по-детски радуется удаче и тщетно старается спрятать улыбку, на него никто не обижается: все знают прямодушие и доброту этого человека, который просто не умеет скрывать своих чувств. Когда Петросян, играя в одном из чемпионатов с Ефимом Геллером, сидел за столиком как-то боком, это тоже было естественно: гроссмейстеры в ту пору не ладили между собой, и Петросян попросту не хотел, не мог глядеть на своего противника. А вот если Самуэль Решевский в сложной позиции вдруг с безразличным видом предлагает ничью, опытные шахматисты знают: это, скорее всего, неспроста, тут надо поискать выигрыш. Однажды Решевский, допустив ошибку, после чего в случае правильного ответа противника мог сразу сдаваться, предложил ничью Эйве. Тот быстро понял, в чем дело, и доставил себе особое удовольствие: делая выигрывающий ход, Эйве смотрел в глаза Решевскому и улыбался…

Насколько важно уметь сохранять внешнее спокойствие, показывает такой эпизод. В одном из чемпионатов страны молодой в ту пору мастер Подгаец встретился с опытнейшим гроссмейстером Авербахом. Когда до победы оставалось рукой подать, Подгаец огорошил Авербаха предложением разойтись по-мирному. Гроссмейстер, естественно, не заставил себя долго упрашивать и отправился в гостиницу, где, убедившись, что его позиция была проиграна, тут же сочинил заметку об этом поучительном эпизоде в редактируемый им журнал «Шахматы в СССР». Что ж, в хозяйстве бывалого гроссмейстера ничто не должно пропасть.

– Как это вас угораздило предложить ничью в выигранной позиции? – спросил я мастера.

– Слишком уж уверенно играл Авербах, – последовал ответ…

Нынешний Геллер никак не реагирует на публику. Целиком поглощенный игрой, он почти не встает из-за столика и лишь изредка бросает из-под набрякших век тяжелый взгляд на соперника. А было время, когда Геллеру, как мне кажется, нравилось, что он находится на подмостках шахматной сцены. Хорошо помню, как уверенно, по-хозяйски, заложив руки за спину, ходил по сцене 24-летний Геллер, впервые выступивший в чемпионате страны и едва не занявший тогда, в 1949 году, первое место. Играл ли он тогда на публику? Наверное, и сам Геллер не сможет ответить на этот вопрос.

Коли зашла речь о походке, не могу не припомнить удивительных метаморфоз, которые происходили с походкой рано ушедшего из жизни Леонида Штейна. Шахматист редкой одаренности, несколько раз побеждавший в чемпионатах страны, Штейн, когда у него ладилась игра, ходил по сцене, печатая шаг, с высоко поднятой головой. В периоды относительных неудач походка Штейна приобретала иной, менее победный характер. Когда он был самим собой – в первом или во втором случае? Наверное, в обоих, хотя некоторый наигрыш в эффектном варианте походки у Штейна, наверное, присутствовал. Впрочем, вряд ли сам Штейн об этом подозревал.

Хотя американец Роберт Фишер и не участвовал, естественно, в чемпионатах нашей страны, мне все же хочется пригласить его символически на сцену, тем более что он, будучи, несомненно, одним из великих чемпионов мира, представляет собой странную, загадочную фигуру.

О Фишере говорили и писали очень много, особенно после того, как он отказался в 1975 году защищать свой титул в матче с Анатолием Карповым, но не было, кажется, о Фишере двух одинаковых мнений.

Так как мне не приходилось видеть Фишера, а тем более общаться с ним, я не считаю себя вправе рисовать внешний облик этого человека, и поэтому прибегну к высказываниям тех, кто его непосредственно наблюдал.

Писатель А. Голубев, которому, по его словам, «довелось довольно близко познакомиться с Фишером и наблюдать его как в турнирном зале, так и вне его», дает очень выразительный и недвусмысленно отталкивающий портрет Фишера, тогда еще претендента на чемпионский титул (заметки Голубева были опубликованы в «64» за год до того, как Фишер победил Спасского). Итак, фрагменты из заметок Голубева.

Фишер «встает из-за стола резко, шумно отбрасывая кресло. Не встает, а вскакивает. И, сунув руку за спиной под брючный пояс, начинает метаться от стола к столу или буквально уносится к выходу из зала…

Он худ, высок, сутул. И выглядит, простите за резкость, обычным великовозрастным шалопаем, коим на самом деле не является…

Постоянная неулыбчивость, напряженность лица не прибавляет ему симпатичности. Прямой крупный нос, тонкие злые губы, всегда полуоткрытый рот, будто готовый каждую минуту ответить резкостью. И глаза, светлые глаза затравленного зверька, которые в минуты, когда мозг Фишера как бы отдыхает от титанического напряжения между ходами, шаряще бегают по залу…

Ходит Бобби довольно странно: длинные ноги выбрасывает вперед коленом, и только потом ставит большие, сорок пятого размера, ботинки. Он производит впечатление человека, у которого нарушены координационные центры двигательной системы…

Своей ограниченностью, флюсностью в развитии, неконтактабельностью Фишер волей-неволей способствует развитию «интеллектуального босячества», словно раковая опухоль разрастающегося в шахматном мире. Я не считаю себя компетентным судить о пути развития шахмат, но уверен, что «интеллектуальное босячество» все чаще сводит древнее и великое искусство к примитивной формуле: «кто – кого». А это исключает одно из важнейших качеств шахматной игры – творческий, художнический подход.

С этой точки зрения манера игры Фишера мне кажется суховатой. Он делает мало ярких суперходов, зато почти не делает слабых и тем более ошибочных…

Конечно, в кратких записках невозможно раскрыть всю сложность и противоречивость такого, с писательской точки зрения, явления, как Роберт Фишер… Признаюсь совершенно искренне, я бы не хотел видеть Роберта Фишера на троне чемпиона мира по шахматам… Мне не хотелось бы, чтобы кумиром шахматного искусства стал человек, которого при любых натяжках я не могу назвать моим современником в положительном значении этого слова…»

Вы, конечно, обратили внимание на то, что речь в приведенных отрывках шла в основном о внешнем облике Фишера, хотя это позволило Голубеву сделать не очень логичный вывод – о том, что он не хотел бы видеть Фишера чемпионом мира. А вот каким виделся Фишер гроссмейстеру Котову:

«Факт сильного воздействия личности Фишера на противников бесспорен. Я внимательно наблюдал в Ванкувере за игрой Тайманова и Фишера. Сам я всю жизнь отличался даже чрезмерной шахматной храбростью… мне не был страшен никто. Но, честное слово, если бы мне пришлось играть против Фишера, я, вероятно, также стушевался бы. Это неотрывно висящее над шахматной доской лицо фанатика, горящие глаза, отрешенность от внешнего мира. Эти длинные пальцы, снимающие с доски твои пешки и фигуры…»

Это уже нечто иное. Даже совершенно иное. Подводя итоги своих впечатлений о Фишере, Александр Котов в ходе диалога с Леонидом Зориным в Центральном Доме литераторов сказал:

– Итак, я знаю трех Фишеров. Фишер № 1 – это славный парень, с которым приятно иметь дело. Таким я видел его в Канаде на закрытии матча с Таймановым. Это Фишер, съедающий два бифштекса и выпивающий семь довольно крепких коктейлей. Тактичный Фишер, убеждающий Марка Евгеньевича, что матч был равным, а счет (6:0 – В. В.) не соответствует характеру поединка. Фишер общительный и остроумный, с широким кругозором.

Фишера № 2 можно наблюдать во время игры. Это грозная и неумолимая сила. Он перегибается через стол, голова свешивается над вашими фигурами, глаза горят. Ощущение такое, будто перед вами колдующий шаман, священник, творящий молитву. Его фанатическая увлеченность и преданность шахматам обезоруживающе действуют на противников.

Наконец, Фишер № 3. Странный, загадочный, поступки которого в состоянии объяснить разве что психологи. Этот Бобби любит деньги, но сия слабость свойственна не только ему. Впрочем, он отказывается от заработков на рекламе, как бы велики они ни были.

Дополняя эту характеристику, Зорин заметил:

– Да, я тоже полагаю, что здесь не может быть однозначного ответа, и я бы не решился назвать Фишера корыстолюбцем. Особенно когда он отказался от весьма больших доходов после победы в Рейкьявике… Думаю, что требования высоких гонораров были для Фишера средством скорее утвердить достоинство шахмат, чем мечтой о наживе. Мысль, что чемпиону по боксу отдается предпочтение перед шахматным королем, была для Фишера поистине невыносимой…»

Известно невероятное множество других противоречивых мнений. Я приведу здесь высказывания двух людей, близко знавших Фишера и, тем не менее, резко расходившихся во взглядах на одну, но важную проблему – отношение Фишера к деньгам.

Эйве: «Не нужно идеализировать Фишера. Мне кажется, он просто хочет сколотить себе состояние на черный день».

Ларсен: «Финансовые требования Фишера нередко производят впечатление непомерной алчности. Но это не так. Деньги для Фишера не играют своей обычной роли. До, во время и после матча в Рейкьявике американский гроссмейстер отклонил массу выгодных предложений. Он легко мог получить несколько миллионов долларов, но так же легко от них отказался.

Фишер одержим одной идеей – повысить престиж шахмат в США. А масштаб престижа в США – деньги». (В дополнение к этому: как писал гроссмейстер Бирн, Фишер, став чемпионом мира, отверг различные коммерческие предложения на сумму почти в 5 миллионов долларов.)

Как показали дальнейшие события (а оба эти высказывания были сделаны в 1973 году), Ларсен оказался ближе к истине. Он вообще показал себя необычайно тонким знатоком Фишера и провидцем его судьбы. За два года до того, как Фишер официально уведомил ФИДЕ, что отказывается играть матч с Карповым, Ларсен предсказал, что Фишер откажется защищать свой титул.

Тема Фишера неисчерпаема. На современной шахматной сцене он играет, точнее, кажется, увы, уже сыграл самую драматичную, может быть, и трагическую роль. Все, кому дорого шахматное искусство, глубоко сожалеют по поводу того, что этот несомненно великий шахматист по трудно понятным причинам решил отойти от шахматной борьбы.

Насколько в шахматном мире сохранилось почтение к экс-чемпиону мира, можно судить по такому маленькому эпизоду. К закрытию московского международного турнира 1981 года прибыл тогдашний президент ФИДЕ исландец Фридрик Олафссон. Вместе с несколькими другими гроссмейстерами, в том числе с Василием Смысловым и Сало Флором, он выступал в Политехническом музее и показал, в частности, партию, выигранную им у Фишера. У демонстратора что-то не очень ладилось с передвижением фигур, и Смыслов совершенно серьезно сказал:

– Дух Фишера сопротивляется показу этой партии…

Что же до странностей Фишера, то, откровенно говоря, странными выглядят порой многие шахматисты, даже такие, от которых странностей трудно, казалось бы, ожидать.

Выдающийся венгерский гроссмейстер Лайош Портиш, давний претендент на мировое первенство, являет собой образец спокойствия, хладнокровия, рассудительности. Но вот, выступая в московском международном турнире 1981 года, Портиш пришел на доигрывание партии с Белявским. Он медленно поднялся по ступенькам, ведущим из комнаты участников на сцену, очень медленно, жуя губами, подошел к своему столику, остановился. Смотрел на доску каким-то отрешенным взглядом.

Судья тем временем вскрыл конверт, сделал на доске записанный ход и жестом пригласил Портиша приступить к продолжению партии, но тот в ответ только что не замахал руками: «Нет, нет, что вы, я доигрывать не буду!»…

Кажется, единственный из гроссмейстеров, кто в любых турнирах, в любых матчах неизменно играет самого себя, это Анатолий Карпов. Человек без намека на присутствие каких-либо комплексов, рациональный в каждом помысле, каждом поступке, целеустремленный, он не замечает зрительного зала не потому, что, как Полугаевскому, ему недосуг, а просто по причине того, что Карпову безразлично, как он выглядит со стороны. Безразлично не из-за высокомерия, отнюдь. Карпов, как мне кажется, убежден, что его поведение безупречно и уж, во всяком случае, никак не нарушает предписаний шахматного кодекса. Кроме того, он знает, что интересоваться реакцией публики ни к чему, это отвлекает, мешает сосредоточиться; словом, не замечать зала – это оптимальный вариант, а только таким вариантам Анатолий Карпов и следует.

Он среднего роста, худощав. Широковатые скулы круто сбегают к острому подбородку. Прямые волосы свисают на лоб, и он поправляет их мальчишеским жестом. (С годами, правда, он стал делать это реже – вот тут уж действительно сказывается результат «целеустремленного самовоспитания»). В безупречно отглаженном, сшитом по моде костюме, в галстуке, узел которого широк ровно настолько, насколько нужно, во всем его внешнем облике, включая простую прическу, ощущается не только хороший, строгий вкус, но, прежде всего, характер – характер человека, который все делает добротно, ни в чем не терпит небрежности.

Словом, внешность его была бы обычна – такой, знаете, современный молодой человек, если бы не глаза – большие, выпуклые, продолговатые, с зеленоватым отливом («как у кошек. А у кошек ведь красивые глаза»? – так сказал мне однажды юный Карпов не без затаенной гордости). Да, глаза у него необычные – холодные и обжигающие в одно и то же время.

Именно глаза придают манере Карпова нечто, весьма интригующее зрителей. Сделав ход и торопливо поправив волосы, он начинает вдруг бросать на противника пронзительные выпытывающие взгляды, словно посылая один за другим снопы телепатических лучей. Даже человеку, наблюдающему это со стороны, делается не по себе, а что же должен испытывать соперник?

Но однажды самому Карпову пришлось стать одновременно не только субъектом, но и объектом визуального воздействия, если таковое, разумеется, существует. Я имею в виду матч на первенство мира Карпов – Каспаров (1984/85).

Это был особенный, удивительный матч, не имевший прецедента в истории шахмат. В нем было сыграно сорок восемь партий – ровно вдвое больше, чем, скажем, в матче Ботвинник – Бронштейн (1951) либо Петросян – Спасский (1966). Но и этого чудовищного количества партий не хватило, чтобы узнать победителя: после того, как Каспаров выиграл 47-ю и 48-ю партии, то есть при счете 5:3 (остальные встречи закончились вничью) президент ФИДЕ Кампоманес в феврале 1985 года вмешался в небывало затянувшееся (на пять месяцев!) единоборство и прервал его, назначив новый матч на сентябрь. Никогда не было такого долгого матча, никогда не было матча с таким большим количеством партий и никогда не было матча на первенство мира, который не назвал бы победителя.

Не стоит доказывать, каким тяжким испытаниям подверглись оба соперника, особенно если вспомнить беспрецедентный опять-таки ход поединка. Сначала матчевая судьба сурово обошлась с претендентом. Каспаров должен был, конечно же, понимать, что по логике матчевой борьбы именно Карпов, обладая преимуществом шахматного опыта вообще и матчевого в частности, постарается, скорее всего, в первых партиях добиться максимально возможного перевеса. Как и должен был понимать, что при игре до шести побед и без ограничения количества партий (ничьи – не в счет) спешить незачем. Тем более, что Каспарову надо было еще врасти, пустить хоть маленькие корешки в скудную, неподатливую почву матча на первенство мира, к тому же безлимитного, а значит, вдвойне для него нового.

Да и такой знаток матчевого единоборства, как Ботвинник, публично остерегал своего бывшего ученика от опрометчивых действий на старте.

Увы, повышенная эмоциональность, логика его хотя и универсального, но вместе с тем резко наступательного стиля в сочетании с оптимизмом молодости вступили в столкновение со здравым смыслом. И хотя логика матчевой борьбы должна была безоговорочно подчинить себе все, верх взял темперамент.

Нельзя, впрочем, исключать и того, что Каспаров решил ошеломить противника упреждающим ударом. Так или иначе, но в любом случае уверенный в себе претендент переоценил свои силы, а значит недооценил силы своего грозного противника. В это трудно поверить, согласен, но вспомним – Каспарову был всего двадцать один год: в истории борьбы за первенство мира, по крайней мере среди мужчин, не было и этого аналога.

Наивность такой стартовой тактики стала очевидной катастрофически быстро. Отражая с большим мужеством и хладнокровием азартные атаки Каспарова, Карпов искусно перехватывал инициативу и одерживал одну победу за другой. Уже после девятой партии счет стал 4:0 в пользу чемпиона.

Начиная с десятой партии, потрясенный свершившимся Каспаров не сомневался в успехе чемпиона. Возникла парадоксальная ситуация, диктовавшая осторожность обоим: один рисковать уже не мог, другой – не хотел. Последовала (опять-таки беспрецедентная!) серия из семнадцати ничьих, после чего Карпов одержал пятую победу, и Каспаров оказался у роковой черты.

Смею утверждать: в этот момент никто, даже, наверное, и Каспаров, не сомневался в успехе чемпиона. Но один шанс у претендента все-таки сохранился. Он заключался, этот шанс, в том, что чемпион, как можно было понять в ходе семнадцати ничейных партий, поставил перед собой цель не просто победить в матче, но и не проиграть ни одной партии.

Трудно упрекнуть Карпова за этот замысел. В победе он не сомневался, а раз так, то почему бы, во-первых, не победить эффектно, а во-вторых, и это неизмеримо важнее, почему бы не нанести Каспарову удар такой психологической силы, который хотя бы на ближайшие годы лишил его уверенности в себе во встречах с чемпионом.

Но на этот раз роковой просчет допустил Карпов. Теперь уже он переоценил свои, по крайней мере физические, возможности и недооценил стойкости духа, физического и психического здоровья своего молодого противника. С каждой ничьей уже поверженный, казалось бы, Каспаров сначала незаметно, а потом все более ощутимо приходил в себя. Мало того, Карпов не учел того, что в ходе буквально каждой партии Каспаров набирался матчевого опыта, мужал как боец, просто взрослел, наконец.

И вот игровая инициатива постепенно переходит к претенденту. По-прежнему избегая рискованных решений, он умудряется вскрывать изъяны в игре Карпова и одерживает три победы. Замечательное мужество молодого претендента производит сильное впечатление на шахматный мир, и разочаровавшиеся было болельщики Каспарова прощают ему ошибки старта.

Теперь читателю, разумеется, понятно, почему в этом матче, как ни в каком другом, психология борьбы играла особенно важную роль. Уже с самого начала поединка наблюдательные зрители подметили, что соперники, в первую очередь Каспаров, вели себя необычно.

Если бы не знать, кто выступает в роли многоопытного чемпиона и кто дебютирует в соревновании на первенство мира, можно было в начале матча легко перепутать чемпиона с претендентом. Карпов практически не вставал из-за стола, изредка бросал в сторону публики отрешенные взгляды, щеки его в отдельные моменты вспыхивали румянцем. Каспаров же часто отрывался от доски, уверенно ходил по сцене, и только испытующие взгляды, с которыми он то и дело обращался в зал, выдавали его волнение. Кстати, и шахматные часы усиливали иллюзию того, что соперники как бы поменялись ролями: в ходе первой партии Каспаров имел в запасе сорок минут, в ходе второй – час!

Особенно уверенным выглядел Каспаров в шестой партии, когда, двинув в окончании центральную проходную пешку, вскочил из-за столика и стал быстро ходить, выражая всем своим обликом веру в неминуемую победу. Увы, он упустил выигрывающее продолжение, потом упустил и ничью.

Эта партия была, наверное, одной из важнейших в матче. Отныне Карпов обрел уже свою обычную бесстрастность. Иногда прогуливался, спокойно поглядывал в зал, а в облике Каспарова явственно проступила растерянность. Быть может, мне это казалось, но, глядя в зал, туда, где сидела мать и его помощники, он как бы невольно искал одобрения своей игре. В этом мне виделось что-то детское, никак не укладывающееся в привычное представление о рыцаре, который дерзнул бросить вызов чемпиону. Но представьте себе состояние юноши, который по неопытности позволил себе в предматчевых интервью заявить, что считает свои шансы примерно равными (а кое в чем даже и выше, чем у чемпиона!) и уже в самом начале матча оказался в катастрофической ситуации. Представьте, что в глазах миллионов своих почитателей он оказался банкротом, который не может оплатить так решительно выданные перед матчем векселя…

После девятой партии зрители видели уже другого Каспарова – почтительного, готового после партии анализировать ход игры столько, сколько этого пожелает замкнутый, непроницаемый чемпион. Каспаров и теперь иногда прогуливался в ожидании хода, но той походки, что была в шестой партии после хода центральной пешки, не было и в помине.

Непосредственность, впечатлительность, эмоциональность Каспарова позволили бы человеку, даже и не знавшему счет матча, безошибочно угадать, как обстоят дела у соперников.

Вы, может быть, подумаете, что когда колесо фортуны закрутилось в другую сторону, облик Каспарова вновь стал иным? Только отчасти! Жестокий урок не прошел даром: ощущение переживаемого кошмара, ощущение загнанности, детского отчаяния конечно же исчезли бесповоротно, но и прежнего, легковерного, самоуверенного Каспарова публика не видела тоже…

Но нас с вами интересуют сейчас не спортивные перипетии и даже не то, скрывали или нет соперники свои эмоции, и если скрывали, то насколько умело. Если вы помните, мы остановились на манере Карпова как бы ощупывать противника испытующими взглядами. Так вот и Каспаров ощущает, как можно понять, такую же потребность в «разведывательных» взглядах.

Было очень любопытно следить, как оба противника, независимо от того, чья была очередь хода, то и дело отрывались от доски, чтобы сделать что-то вроде моментального снимка. Затем где-то в глубинах психики, в подкорке, схваченное выражение лица соперника «проявлялось», подвергалось молниеносному анализу, после чего все повторялось. При том, что оба проделывали это довольно часто, я ни разу не заметил, чтобы взгляды их скрестились. Как удавалось им избежать открытого столкновения взглядами, для меня остается тайной.

Нет сомнения в том, что это обжигание друг друга глазами было совершенно непроизвольным и свидетельствовало о полном отключении обоих от публики, от всего, что не имело прямого касательства к событиям на доске. Чаще всего это происходило в кульминационные моменты борьбы и сопровождалось, правда, главным образом у Каспарова, и другими проявлениями нарастающего волнения. Помню, как в ходе тридцать первой партии, где Карпов в один момент был близок к достижению заветного счета, Каспаров после двадцать седьмого хода снял пиджак, ерзал, то откидывался на стуле, почесывая затылок, то облокачивался. В пресс-центре один из фоторепортеров пытался сделать снимок претендента в этой партии, которая грозила стать последней в матче, но Каспаров, непрерывно двигаясь, никак не позволял ему осуществить задуманное…

Когда семь месяцев спустя противники начали вторую или (если иметь в виду количество сыгранных в первом матче партий) третью серию единоборства, их «визуальные взаимоотношения» были иными. Сделав ход, Каспаров, как правило, удалялся за кулисы, где каждому из бойцов была предоставлена комната с двумя мониторами, находясь в которой можно было и обдумывать позицию и без помех наблюдать, если хотелось, за поведением соперника, показываемого крупным планом. Карпов тоже изредка покидал сцену, но, как правило, он в этом матче не оставлял столика и даже прогуливался в отличие от предыдущего поединка лишь считанные разы. Как известно, этот матч дал шахматному миру нового чемпиона. Об этом возвестила только последняя, двадцать четвертая партия, которая по своему драматизму и характеру борьбы, в ходе которой Каспаров пожертвовал за захват инициативы две пешки, явилась как бы прообразом всего матча.

Нас в данном случае интересует не борьба как таковая, а ее чисто внешнее воплощение. Анатолий Карпов в этом смысле вел свою роль в обычной бесстрастной манере. Только при очень внимательном наблюдении можно было найти разницу в его поведении после первой партии, которую он проиграл, и после пятой, которая вывела его на привычную позицию лидера. В состоянии растерянности он был, пожалуй, лишь в финале одиннадцатой партии, где автоматически сделал несколько лишних ходов, так как сдаться можно было сразу же, как только стал очевидным его явный промах. Ну а то, что Карпов в момент признания своего поражения в последней партии, и следовательно в матче, вышел из привычного образа – не сумел скрыть отчаяния и, вжав голову в плечи, торопливо покинул сцену – это так по-человечески понятно. Тут и профессиональный актер в схватке с такими эмоциями был бы бессилен.

Что же касается Гарри Каспарова, то зрители Концертного зала имени Чайковского увидели претендента, а затем и чемпиона (хотя в этой роли Каспаров находился на сцене считанные минуты) существенно иным. Правда, как и прежде, он первым выходил на сцену и с подчеркнутой приветливостью, играя неизменной улыбкой, здоровался с судьями, но в сравнении с первым матчем это было единственным повтором.

Эмоциональный и впечатлительный, Каспаров по-видимому решил свести до минимума выдачу информации. Деловитое рукопожатие с соперником до и после игры – и только. Никакого, даже мимолетного анализа после партии, как это не раз случалось в предыдущем матче. Значительно более редкие поглядывания в зал – они ведь тоже дают кое-какую пищу для размышления опытнейшему и очень проницательному сопернику. При возвращении на сцену – бесстрастный вид, даже если чемпион сделал и неожиданный ход.

Все эти внешние перемены были важны не только сами по себе – они еще в какой-то мере свидетельствовали и о том, насколько глубокие выводы сделал для себя Каспаров из уроков первого матча. Насколько сдержаннее, собраннее, серьезнее, а главное искушеннее в матчевой борьбе стал он всего за пять месяцев первого матча!

Все это так, может сказать читатель, но а как же с небывалым в истории матчей на первенство мира и более подходящим для Каспарова образца 1984 года жестом – выброшенными по-футбольному вверх руками? Жестом, увиденным миллионами телезрителей, когда им показали концовку последней партии?

Меня этот жест при всей его необычности совсем не коробит. Более того, нечто подобное не могло не произойти. Вспомним: новому чемпиону было всего двадцать два года! Вспомним: на старте первого матча, будучи на год моложе и не имея, по собственному признанию, никакого представления о том, что такое борьба на подобном уровне и с таким могучим противником, он переживает стресс, проигрывая после девяти партий 0:4. Вспомним последовавшую затем пытку из семнадцати ничьих подряд, после чего счет стал 0:5. Вспомним, что на протяжении еще двадцати одной партии он стоял на краю обрыва, а когда выиграл три партии, из них две подряд, матч был прерван. Вспомним, наконец, что Анатолий Карпов, по заявлению Гарри Каспарова, сделанному сразу по окончании борьбы, «сражался в матче грандиозно». Каспаров «ощущал это морально и физически». Вспомним все это и не станем удивляться тому, что Каспаров тоже вышел из образа и в ответ на овацию зала вскинул руки, тем более что тут же убежал за кулисы…

Но вернемся, однако, к перестрелке взглядами или, точнее, к привычке в ходе игры ощупывать лицо противника глазами, в попытке, быть может, непроизвольной и неосознанной, выведать что-либо о его состоянии либо намерениях. Есть на шахматной сцене еще один актер, который пользуется или пользовался аналогичными, причем более сильно действующими средствами. Я имею в виду Михаила Таля. Вот он склонился над доской, демонстрируя залу хищный горбоносый профиль. Глаза его сверлят доску, руки автоматически нашаривают на столе сигареты и спички – оторвать взгляд от доски Талю трудно. Но вот сделан ход, нажата кнопка часов, Таль закуривает, делает глубокую затяжку, и тут его глаза отрываются от доски и наставляются в упор на противника. «Я бросаю на партнера, как говорят, изучающие взгляды, – сказал мне однажды Карпов, а Таль, это тоже говорят, старается что-то внушить, навязать свою волю, не так ли?»

Теперь, когда Талю, шахматисту с яркой и драматичной судьбой, давно уж не удается стать одной из главных фигур в состязаниях претендентов, когда игра его в чем-то утратила присущие ей прежде чудодейственные свойства, прекратились и разговоры о том, что Таль якобы гипнотизирует противников. Я никогда не верил в эти предположения, хотя и допускаю, что под пристальным и жгучим взглядом Таля противник действительно мог, смешавшись, сделать вдруг не совсем то, что предварительно задумал. Но тут действовал, с моей точки зрения, не гипноз, а скорее страх, страх перед действительно загадочным умением Таля создавать предпосылки для атаки из ничего, на ровном месте.

Но вот доктор экономических наук и известный шахматный литератор Б. Вайнштейн в своей весьма интересной книге «Импровизация в шахматном искусстве» пишет:

«Артистичность, выразительность, смелость, способность отдаваться переживанию и чувствовать переживания другого человека, богатство подсознания – таковы черты гипнотизера, таковы черты портрета Михаила Таля!»

Далее, правда, Б. Вайнштейн добавляет:

«При всем том наша рабочая гипотеза о возможности внушения в шахматной борьбе никоим образом не относится персонально к Талю. О его образе действий мы ничего не знаем и знать не можем».

Полемизируя с Б. Вайнштейном и отрицая возможность внушения без словесного контакта, доктор медицинских наук Ф. Малкин приводит рассказ гроссмейстера В. Симагина, который был убежден (по мнению Ф. Малкина, ошибочно) в том, что Таль его гипнотизировал. Расставив шахматы, Симагин стал показывать Малкину сыгранную перед этим партию с Талем. «Вот видишь, возникла критическая ситуация. Таль для поддержания атаки пожертвовал пешку. Я ее взял, ведь ничего страшного нет. Таль мне пожертвовал вторую пешку – я ее тоже взял. А теперь посмотри внимательно – Таль попал в проигранную позицию. Именно так я ее и оценил во время игры. И что же ты думаешь? Через три хода я грубо зевнул и проиграл… Может, он мне что-то внушил? Честно говоря, я в такие вещи мало верю, но понять, почему я столь грубо ошибся, почему зевнул, не могу».

«Ты сорвался, потому что расслабился, – объяснил этот казус Малкин, – потому что считал, что выигрываешь, что борьба уже завершена. А Таль не расслабился и в проигранной позиции поймал тебя на элементарную ловушку».

Обладает ли Таль даром гипнотизера и влияет ли этот его дар на ход единоборства, сказать трудно, но вот то, что на шахматной сцене разыгрывались в связи с этим забавные интермедии, бесспорный факт.

Вспомним хотя бы, как в ходе турнира претендентов 1959 года, проходившего в Югославии, гроссмейстер Пал Бенко, проиграв Талю две партии, вдруг публично заявил, что, поскольку Таль гипнотизирует противников, он, Бенко, будет играть против Таля в черных очках. Это было уже настоящее представление. Как и следовало ожидать, очки не помогли, и уже после двадцати ходов позиция Бенко была безнадежной.

Мы познакомились здесь с откровенно комичной ситуацией, которая не повлияла на ход игры, послужив только разрядкой скопившегося напряжения, не более того. Между тем, если не такие, то иные мизансцены обычно вытекают из хода борьбы и, в свою очередь, влияют на нее. Эти мизансцены иногда ускользают от внимания всего зала, будучи замечены лишь посвященными, либо наиболее наблюдательной частью зрителей, а иногда и вовсе остаются как бы за кулисами, так как заметить и понять их могут только сами участники.

Так, например, комментарии к пятой партии матча на первенство мира с Ботвинником Бронштейн начал следующими словами:

«Я очень чувствителен к психологическим оттенкам настроения противника и сразу заметил, что в этот день Ботвинник был особенно собран.

По обыкновению, он поздоровался, не глядя на меня, чтобы не дать себе расслабиться, немного подумал и движением руки, наполненным какой-то особенной внутренней силой, послал вперед пешку «d», как бы говоря ей: «Сегодня ты должна достичь успеха».

Конечно, расшифровать смысл движения руки Ботвинника мог в данном случае только сидевший напротив и «чувствительный к психологическим оттенкам настроения противника» партнер, но иногда удается разгадать подоплеку борьбы и зрителям.

Увиденное производит в таких случаях сильнейшее впечатление, ибо как бы приподнимает завесу над таинственным, над святая святых, куда простого смертного обычно не допускают. Ради только того, чтобы не пропустить звездный час шахматной истории, любитель шахмат готов ходить на турниры годами. Ибо ему в такой день дано увидеть редчайшее зрелище, акт героической драмы или трагедии, разыгранной по предначертаниям шахматной книги судеб.

Мне посчастливилось наблюдать такое во время матча на первенство мира 1966 года между Петросяном и Спасским. Матч подходил к концу. Счет был 11:10 в пользу чемпиона мира. Оставалось сыграть три партии, причем Петросяну, чтобы сохранить титул чемпиона, достаточно было набрать всего очко, в то время как Спасского устраивали только два с половиной очка. Матчевая ситуация создавала для Спасского дополнительные, чисто психологические трудности, чем Петросян, как вы сейчас увидите, искусно воспользовался.

В двадцать второй партии белыми играл Петросян. Получив по дебюту лучшую позицию, он не спешил форсировать события, как сделал бы, возможно, при иной конъюнктуре, а принялся терпеливо маневрировать, как бы приглашая Спасского первым приступить к активным действиям. Но тот благоразумно воздерживался от этого, понимая, что неизбежно нарвется на заранее подготовленный встречный удар.

На двадцать пятом ходу из-за троекратного возникновения одной и той же позиции Петросян получил возможность зафиксировать ничейный результат. Для этого достаточно было пригласить к столу главного судью бельгийца О’Келли и известить его о своем желании.

Петросян погрузился в глубокое раздумье. Не только природная осторожность, но и воспитанная во многих сражениях бойцовская мудрость подсказывали ему, что следует поступить именно так, хотя позиция белых была заметно перспективнее. Но та же бойцовская мудрость нашептывала ему, что если Спасский решит уклониться от повторения ходов, то только ценой резкого ухудшения своей позиции – иного выбора у него нет. Почему бы в таком случае не попытать счастья, а заодно и лишний раз не поставить соперника перед трудностями?

И Петросян сделал ход, которым вновь повторил уже стоявшую на доске позицию.

Это был тонкий психологический вызов. Передоверяя Спасскому право принять окончательное решение, Петросян ставил противника перед мучительной, практически неразрешимой дилеммой. Зафиксировать ничью? В данной конкретной ситуации это объективно лучший выход. Но если иметь в виду ситуацию в матче, это решение почти наверняка обрекает его на неудачу, ибо тогда надо будет выигрывать обе последние партии – задача практически невыполнимая. Значит, уклониться от повторения ходов? Но тогда позиция станет уже заметно хуже.

Все очевидцы этой драмы (а в Московском театре эстрады не было ни одного свободного места) замерли в ожидании развязки. Не всем, наверное, была ясна подоплека психологической дуэли, на которую Петросян вызвал соперника, но каждый, даже неискушенный зритель видел и понимал, что Спасский обречен на пытку.

А тот между тем принял решение – ничьей он не хочет – и сделал ход, изменивший обстановку и ухудшивший его позицию. Вскоре положение черных стало безнадежным. Матч на первенство мира подошел к концу, ибо теперь, независимо от результата двух последних партий, Петросян, набрав 12 очков, сохранял свой титул.

Я сидел в первом ряду партера и старался не упустить ни малейшей детали. Никогда не забуду, как мучительно прощался Спасский с последней надеждой. Словно стараясь не мешать залу наблюдать за Спасским. Петросян, сделав тридцать пятый ход, встал и ушел со сцены. Ушел, привычно покачивая плечами. Такая легкость, такая окрыленность была в его стремительной танцующей походке, такая уверенность сквозила в поигрывании плечами, такая непоколебимая уверенность в себе, что, и не глядя на доску, можно было понять: партия выиграна, матч выигран, все в порядке, все хорошо.

Это было, наверное, жестоко – оставить сейчас Спасского в одиночестве, но кто в такие мгновения думает о поверженном противнике? Оставшись один перед огромным притихшим залом, Спасский томился. Он ерзал на стуле и то облокачивался на столик правой либо левой рукой, то неожиданно откидывался назад и застывал в неловкой позе, обиженно оттопырив губы. Иногда он вдруг отрывался от доски и бросал мучительно долгий взгляд в тот угол зала, где, мрачно насупившись, сидел его тренер Игорь Бондаревский.

О чем говорил этот взгляд? Был ли он немым укором за неудачно выбранный тренером дебют для этой, такой важной партии? Был ли он просто попыткой найти в ответном взгляде близкого человека источник сил, которые сейчас так нужны были Спасскому, нужны хотя бы для того, чтобы с достоинством пережить крах своих надежд? Я не знаю этого, как, может быть, не знает и сам Спасский, который, не исключено, не помнит себя в том шоковом состоянии.

Так или иначе, но Бондаревский не выдержал этого взгляда, как и взглядов многих зрителей, которые, одни – с любопытством, другие – с состраданием, следили за этой выразительной пантомимой. Не выдержал, встал и медленно, словно с усилием шагая, вышел из зала, не повернув головы в сторону сцены. И тогда тоже медленно, так медленно, что видно было – он заставляет себя, Спасский протянул руку к доске и сделал ход. Но едва Петросян, вернувшийся из-за кулис, сел за столик и, обхватив голову руками, начал было обдумывать ответный ход, как Спасский так же медленно протянул руку к часам и остановил их, что означало капитуляцию – в этой партии и во всем матче. Попытка завладеть титулом чемпиона мира отодвигалась для него на три года.

…Понимаете ли вы теперь, почему болельщика нельзя удовлетворить не только записью партии, но и демонстрацией шахматного поединка по телевидению? Понимаете ли, почему так панически действует на публику угроза, к которой обычно прибегают судьи, когда исчерпаны все остальные средства успокоить зал, – угроза перенести партию в закрытую комнату? Понимаете ли теперь притягательную силу нерасторжимого двуединства – человек и шахматные фигуры, фигуры и человек?

Я не театровед, но люди, близкие к театру, утверждают, что даже великий актер никогда не может полностью выразить себя в исполнении той или иной роли. Что-то остается «за кадром». Внутренняя тактика актера, его приспособления, его переживания во время спектакля, да мало ли что еще? Зритель видит не путь, но великую цель – образ. Отнюдь не пытаясь проводить какое-либо прямое сопоставление шахмат с театральным искусством, хочу все же заметить, что шахматист в некотором смысле находится в более выгодных условиях.

В соответствии с двуединой природой шахмат выдающийся маэстро может в двух случаях полностью, без остатка, публично выразить себя. Во-первых, в своем духовном творении – шахматной партии, которая иногда заслуживает того, чтобы быть названной произведением шахматного искусства. Момент полного самовыражения наступает тогда, когда зрительный зал, потрясенный и захваченный шахматной драмой, глядит в немом восторге на демонстрационную доску, забыв о создателе этого произведения, который сидит здесь же, на сцене, у всех на виду. Это, кажется, единственный случай в искусстве и сопричастных ему областях творчества, когда создатель шедевра имеет все основания испытывать счастье от того, что он забыт, что им пренебрегли.

А второй путь полного самовыражения, стопроцентной самоотдачи? Это вопль шахматиста, прозвучавший однажды в ошеломленном зале, когда зрители перешли границу дозволенного им шума, а у этого шахматиста оставались на несколько ходов считанные секунды. Этим воплем шахматист и укорял зрителей и как бы молил о помощи, которую они могли ему оказать своим молчанием…

Вот какими безграничными, порой парадоксальными, но от этого лишь еще более замечательными возможностями обладают актеры удивительного, не похожего ни на какой иной театра, имя которому – шахматное искусство, шахматная борьба или просто – шахматы.