Ярмарка в Бокере

На перегоне между знаменитым Авиньоном и знаменитым Арлем лежат совсем рядом одна с другой еще две географические точки, увековеченные в литературе: это Тараскон, родина достославного Тартарена, и Бокер, ныне мало кому известный. Экспрессы проносятся мимо него без остановки, местные поезда привозят и увозят считанных пассажиров. Зато лет полтораста назад чуть не все пути на юге Франции вели летом в Бокер и чуть не все французские поэты и прозаики упоминали о бокерской ярмарке.

Правда, и тогда Бокер был маленьким и, несмотря на древний замок, жалким городком. Многие считали, будто на свете вообще нет места более скучного.

Но то вообще. Во время же проходивших здесь каждый год ярмарок сонный триста тридцать дней в году уголок становился неузнаваем.

Пестрые толпы заполняют узкие улочки и тесные площади. Шум и громкий говор взрывают застоявшуюся тишину. Натренированное ухо разбирает в слитном гуле наречия Франции и языки иных стран. Купцы прибывают с севера, с запада, с юга — из Неаполя, Генуи, Кипра, Греции, Мальты… Заняты все городские лавки и склады. Крытые холстом ларьки, примостившиеся вдоль домов, доверху забиты добром: штабелями шерсти, кипами белья. На каменных скамьях меж деревьев и прямо на тротуарах выложен нехитрый товар мелких галантерейщиков.

Ярмарка выплескивает за городскую черту, захватывает берег реки. Возле каменного Бокера на огромном лугу возникает дощатый: тянутся ряды, павильоны, палатки.

Преобразилась и Рона. Как ни широка она здесь, как ни быстро ее течение, она вся покрыта судами. Каталонские парусные лодки, генуэзские фелюги, марсельские шаланды, барки из Гренобля теснятся у причалов или стоят на якоре подальше от берега.

Над водоворотом толпы, кружащей в лабиринте ларьков и складов, колышутся полотнища ткани. Они натянуты поперек улиц — квадратные, круглые, треугольные, пунцовые с белыми надписями, зеленые с ярко-красным текстом.

Здесь указаны имена торговцев, их адреса в Бокере.

Ветер развевает эти фирменные штандарты, плещет ими, и весь город на берегу сверкающей реки кажется каким-то сказочным восточным кораблем.

Покупатели тоже собираются отовсюду. Крестьяне — ближние и дальние, скопившие гроши к заветному дню. Целые семьи с уединенных ферм, из горных селений, оставившие ради ярмарки свои неприступные высоты. Объездчики полудикого скота, что пасется на равнинах Камарга, — гардианы в широкополых шляпах и цветных рубахах, в штанах из кротовьих шкур и с красными поясами — тайолями.

Весь этот люд чего-то ищет, на что-то глазеет, к чему-то приценивается, с кем-то торгуется. В толпе снуют с лотками продавцы сластей, пробираются водоносы с овальными бочонками, покоящимися на плече и затылке. Грузчики, шатаясь под тяжестью тюков, кричат устрашающее: «Поберегись!» Вопят разносчики газет. В стороне, не жалея сил, упражняются на контрабасах и валторнах, готовясь к вечерней страде, музыканты. После заката начинаются балы. Там гуляют жители Нима, здесь — Оранжа, дальше — авиньонцы. Звуки провансальских дудок сплетены с голосами скрипок, виолончелей, а то и заглушают их.

Стендаль, посетив Бокер, заметил в «Записках туриста», что с утра и до поздней ночи «толчея и давка такие, о каких даже в Париже не имеют понятия».

Запись сделана 27 июля 1837 года и потому для нас особенно интересна: она рисует именно ту ярмарку, на которой был герой этой книги.

Остроглазый черноволосый подросток несет на переброшенном через плечо ремне лоток с лимонами. Он пробирается меж толстых стен из вязок луковиц и венков чеснока. Провансалец привычен к их запаху, но здесь этот дух чересчур плотен.

Продавец лимонов спешит туда, где из решетчатых ящиков и корзин выглядывают округлые бока яблок и груш, а на холстинах высятся вороха миндаля, орехов, изюма, слои сушеных и свежих винных ягод. В горячем и сладком, словно даже липком воздухе кружат рои плодовых мух, тучи опьяневших от обильного корма ос и пчел, носятся легкие стрекозы.

Конечно, плодовый квартал соблазнителен, но самое заманчивое дальше. Тут на прилавках цветут обложки книг и стопы красочных литографий.

К прилавку фирмы братьев Декер из Монбельярда близко не подойдешь, только издали видна пухлая книга с нарисованной на обложке каменной башней, в настежь открытое окно глядит красавица, а перед ней распростерла крылья огромная, как гусь, грязно-синяя птица с короной из перышек на голове. Название книги — «Синяя птица» — напоминает сказку о волшебнице, выполняющей любые желания.

А у него есть желания? Добыла бы синяя птица кучу книг. Но куда их девать? Пусть по одной; прочитаешь — она новую несет…

Лоточник проходит мимо палатки, в которой продают игральные карты; среди них и старинные, первых лет революции, когда валета заменил садовник, даму — жница, короля — лесоруб.

Его привлекают стены балаганов, сплошь обклеенные иллюстрациями из «Юности Поля и Виргинии». Сколько слез пролил он над этой книгой! Рядом лубок о ремеслах. Лист разбит на клетки, и в каждой фигурка: сеятель, аптекарь, художник, шляпных дел мастер, фокусник, точильщик, портной, колбасник, рыбак…

«Кем же я стану?» — думает продавец лимонов. Ни шляпник, ни колбасник, ни даже фокусник его не прельщают.

Дальше на литографиях скачут во весь опор драгуны с саблями наголо, идут гренадеры, подносят к пушкам запал канониры. Продавец скользит взглядом по картине «Ступени бытия человеческого».

— Эх, я и до второй не добрался!

Нет, если что разглядывать, так это «Все — дыбом», «Все — наоборот». Чего тут только не увидишь! В плуг впряжены два крестьянина, за ними с кнутом идет круторогий вол; сын учит отца азбуке; от ветряной мельницы, она свисает с облака острой крышей вниз, еле бредет, согнувшись под туго набитыми мешками, человек, его погоняет осел…

— Ну и выдумщики! — покатывается со смеху парнишка и с удивлением слышит разговор стариков горцев.

— Пожалуй, похоже, — хмуро ворчит один.

— У нас и не такое случается, — зло добавляет второй.

Продавец послушал бы их еще, но тут покупатель отрывает его и начинает перебирать лимоны. Наконец он уходит, и парень, сунув выручку в карман, снова смотрит во все глаза.

«Плот „Медузы“» — литография знаменитой картины Теодора Жерико, и рядом лубок, подробности трагедии, происшедшей еще до рождения продавца, в 1817 году. «Медуза» идет вдоль берегов Сенегала, на которых высятся стройные пальмы; фрегат сел на мель, и пассажиры спасаются, карабкаясь на плот; на плоту под палящим солнцем гибнут от жажды и голода спасшиеся; после 12 дней плавания, когда из 149 человек в живых осталось всего пятнадцать, несчастные видят вдали паруса брига «Аргус»; наконец, матросы с «Аргуса» подбирают полумертвых пленников океана.

Какой раз приходит сюда продавец, а все смотреть страшно!

Зато локомотив — это невиданное чудище — радует глаз. На картинке небо более синее, чем безоблачная лазурь Прованса; чистым серебром и золотом сверкают обручи, которыми окована огромная бочка на колесах; спереди на бочке пузатая труба, из нее валит черный дым, а снизу бьет пухлая струя белого, как вата, пара. С зеленых откосов на новинку глазеют господа в громадных цилиндрах и дамы с крохотными зонтиками…

Стендаль описал ярмарку как торжище, праздник и приключение. Он не сказал только, что она была для простого люда еще и открытой выставкой, общедоступной школой с несчетными наглядными пособиями. На каждом шагу прибывшего поджидали, отовсюду на него смотрели вещественные доказательства перемен, исподволь обновляющих жизнь страны. Они звенели в новых скобяных изделиях, блестели в лаке галантереи, шелестели в мануфактуре новых расцветок, в листах литографий — жили во всем, что производилось посленаполеоновской Францией как товар.

Не удивительно, что здесь, вдали от хозяйского глаза, юный лоточник был не столь увлечен продажей лимонов, сколько смотрел по сторонам, впитывая картины живописной географии и натурального краеведения. Это впечатление — на всю жизнь! Но, забыв о лимонах и покупателях, он разглядывал не одни лишь лубки, а и ос в фруктовом ряду; не один лишь разрисованный локомотив, а и заблудившуюся бабочку, которая опустилась на прогретый солнцем холст палатки и отдыхала, раскрывая и смыкая украшенные орнаментом крылья.

Напиши об этом Стендаль, мы без колебаний признали бы в подростке-оборвыше Жана-Анри Фабра. Того самого Фабра, который к концу своей долгой жизни стал наиболее известным на всех пяти континентах исследователем и знатоком мира насекомых, их поведения, инстинктов. Он же стал блестящим французским прозаиком, а также видным провансальским поэтом. «Мировым чемпионом самоучек» назовут его впоследствии американские журналисты; англичане объявят одним из самых выдающихся среди salf made man — людей, что сами себя создали.

Фабр написал множество увлекательных книг по разным отраслям знаний. А его «Сувенир энтомоложик». «Энтомологические воспоминания», рассказ о жизни и нравах насекомых, рассказ о природе и человеке. — составили эпоху в развитии науки и научно-художественной литературы.

«Энтомологическими воспоминаниями» восхищались биолог Чарлз Дарвин и поэт Эдмон Ростан, математик Анри Пуанкаре и родоначальник новой провансальской литературы Фредерик Мистраль, молодой французский публицист и политический деятель Эдуард Эррио и старейший русский географ и энтомолог П. П. Семенов-Тян-Шанский, Ромен Роллан и Иван Петрович Павлов. Отрывки из сочинений Фабра — миниатюрные, как и действующие в них существа, — печатались на обложках ученических тетрадок уже при жизни автора. В наше время кинофильмы, радио- и телевизионные передачи продолжают рассказывать новым поколениям о выдающемся естествоиспытателе, о жатве его жизни.

Все это, однако, много позже, а тогда, в июле 1837 года, четырнадцатилетний Фабр был только продавцом лимонов в Бокере. Впервые отправившись на подработки, он почти на месяц избавил родителей от заботы о себе и еще принес домой несколько франков.

Так начинались его университеты.

Жан-Анри-Казимир — сын и внук Фабров

Люди из народа не имеют гербов и фамильных девизов; нет у них бархатных родословных книг и изображаемого на пергаменте генеалогического древа с могучим стволом и тщательно выписанной распластанной кроной. Отец, мать да разве еще дед с бабкой — вот о ком из предков они обычно знают. Более далекое прошлое рода теряется в неизвестности, слито со всем вокруг, уходит корнями в землю, на которой жили и трудились эти люди.

Фабр не составил исключения.

Сам он не указал точно ни дня, ни места своего рождения, лишь мельком упомянул о Руэргском плато в Провансе. Впоследствии биографы разыскали в церковной книге кантона Везен запись: «Года 1823, декабря 22 дня крещен Жан-Анри-Казимир Фабр, рожденный в Сен-Леоне, законный сын жителей той местности — Антуана Фабра и урожденной Виктории Сальг. Крестным отцом был Пьер Рикар, учитель. В подтверждение чего и подписался Фабр, викарий».

Видимо, фамилия Фабр не была в Сен-Леоне редкой. На провансальском языке, представляющем сплав французского, итальянского и испанского — трех производных единого латинского корня, слово «фабр» значит «кузнец».

Фамилия Фабр распространена не только в этом глухом уголке юга, но и по всему Провансу, по всей Франции.

В любой старой энциклопедии присутствует целая галерея Фабров: один — историк литературы; другой — сатирик и врач, третий — поэт; есть граф, по прозвищу де л’Од — изобретатель налога на театральные билеты; есть автор сочинений о Жанне д’Арк; есть писатель, в 18 лет прославившийся блестящим исследованием о Буало; есть исторический живописец…

Забегая вперед, скажем, что в новых биографических словарях и энциклопедиях список Фабров сильно поредел, но теперь, пожалуй, во всем мире не найдется энциклопедии, которая не давала бы справки о Жане-Анри-Казимире — крестьянском сыне, родившемся 21 декабря 1823 года в деревне Сен-Леон-де-Левезу.

Детство Жана-Анри можно описать в самых розовых красках. Он увидел свет в двухэтажном каменном доме — незаложенной собственности родителей; первые годы его прошли в родовом владении бабушки в горах. По вечерам, сидя за прялкой, бабушка рассказывала внуку сказки. О феях, отправляющих бедных девушек на бал в карете из тыквы, запряженной быстрыми ящерицами и с важными зелеными лягушатами на запятках… О мальчике с пальчик и о великанах-людоедах, одетых в латы из чистого серебра. Сверкая на солнце, латы расправляются, словно настоящие крылья, и поднимают великанов в воздух… Внук, устроившись у ног бабушки, слушал ее под жужжание веретена и как зачарованный смотрел на пляшущий в камине огонь.

Однако дадим слово Полю-Луи Курье, которого Энгельс ставил рядом с Вольтером и Бомарше, а петербургский «Современник» называл одним из замечательнейших французских публицистов. В памфлете «Деревенская газета», написанном в год рождения нашего Фабра, читаем: «Бриссон не смог уплатить долги. Он утопился. Женщина по фамилии Про из Азе-сюр-шер и бондарь из Монлуи сделали то же. Он — по неизвестной причине, она — потому, что ее обвинили в краже травы с полей… Много людей, запутавшись в делах, прибегают к этому выходу, единственному, в котором не приходится раскаиваться».

Памфлет Курье бросает суровый, но верный свет на обстоятельства жизни французских крестьян в ту пору и позволяет трезво рассмотреть подробности нарисованной выше респектабельной картины благополучного детства.

Начнем с двухэтажного каменного дома. Камня в Провансе больше всего. Недаром местные поговорки утверждают, что «камень от камня недалеко откатывается», что «камни норовят в кучу упасть». Камень тут дешевле дерева, дешевле соломы и уж, конечно, дешевле земли. Потому дом и растет вверх. Внизу — хлев, овцы, во втором этаже — люди. Стены сложены из грубого плитняка; дожди, они здесь редки, зато необузданны, проникают сквозь кладку и за сутки промачивают весь дом. Когда же обрушивается бич края, знаменитый мистраль, быстрый, как пушечный залп, холодный северный ветер, он, врываясь в жилье, гасит лучину, задувает огонь в очаге.

Конечно, дом не заложен. Кто возьмет в заклад жилище из нетесаного камня, сквозняков и сырости?

И все же одно достоинство этих каменных хижин неоспоримо. Они долговечны; переживают и своих строителей и последующих обитателей. Дом, где родился Жан-Анри и где родилась на грани XVIII и XIX веков его мать, стоит в Сен-Леоне по сей день. В 1924 году перед домом воздвигнут памятник. Авейронский ваятель Малэ изобразил Фабра во весь рост; с лупой в руке он наблюдает колонну гусениц походного шелкопряда.

Теперь о бабушке. Жана-Анри отправили к ней, когда в семье появился второй ребенок. Бабка Катрин и дед Пьер-Жан взяли лишний рот к себе — в крохотное горное селение Малаваль. Не так давно отец Фабра в поисках счастья спустился отсюда в Сен-Леон и сюда же вынужден отослать своего первенца. Разумеется, сказок Перро бабушка не знала. И хотя в ее историях действовали те же Золушка, Коты в сапогах, Красная шапочка, Синяя птица, все они говорили на языке горцев-южан, который без переводчика не понятен даже французам из других мест. Это родной язык Жана-Анри. А если он не особенно внимателен, сидя у очага, то потому, что уже тогда его больше занимали не летающие людоеды, а жуки, которые звучно гудят, проносясь вечером над лужайкой; не ящерицы, запряженные в карету из тыквы, а живые юркие создания, скользящие меж нагретых солнцем камней; не застывшие на запятках волшебной кареты волшебные лягушата в зеленых ливреях, а живые, прыгающие по дорожкам после дождя…

«С детства, сколько я себя помню, — писал впоследствии Жан-Анри, — жуки, пчелы и бабочки постоянно были моей радостью. Элитры жука и крылья махаона приводили меня в восторг. Я шел к насекомому, как капустница к капусте, как крапивница к чертополоху». Откуда это у него? Родители его и родители его родителей — нищие крестьяне, возделывающие клочок земли, «плугатари, севцы ржи, скотники». Если они и обращали внимание на какое-нибудь насекомое, то чаще, чтоб раздавить тяжелым башмаком или прихлопнуть ладонью.

Однако уже в возрасте от четырех до семи Фабр не просто радовался природе, но задавал первые вопросы и пробовал находить первые ответы. Босоногий карапуз, в штанишках из домотканой шерсти, с веревочными помочами, стоит на восточном склоне горы, смотрит на слепящее солнце. Он плотно зажмуривает веки, и светило исчезает. А что, если раскрыть при этом пошире рот, будет ли видно солнце? Нет, оно совсем не видно, только греет. Снова и снова повторяет Фабр свой опыт, и каждый раз получается, что ртом, как его ни открывай, солнца не увидишь.

Точно так же в другой стране, другой ребенок, чье имя стало впоследствии знаменем растениеводов, как имя Фабра — натуралистов-энтомологов, высеет в землю крупные зерна соли и будет затем бегать проверять, что из них выросло…

Точно так же соотечественник мальчугана, высевавшего зерна соли, ныне знаменитый химик, подростком задумался над тем, как может из мягкого металла натрия и ядовитого газа хлора получаться совершенно непохожая на них обыкновенная поваренная соль. «С детским стремлением проверить все самому я у себя дома сжег кусочек натрия в хлоре и, получив осадок, посолил им хлеб и съел. Ничего не скажешь, это была действительно соль», — вспомнит он.

Но во времена Фабра в Малавале никто не знал о том, как рано просыпается мысль ребенка и как важно ее вовремя заметить и поддержать. Когда Жан-Анри вечером, торжествуя, оповестил домашних о своем открытии, бабушка тайком улыбалась наивности внука, другие откровенно покатывались со смеху.

«Таков свет», — вздохнет Фабр, заключая воспоминание. Казалось, все готовило его к судьбе отца и деда, к судьбе далеких предков, чье прошлое теряется в неизвестности, слито с землей вокруг. Но в нем просыпался исследователь, и он до всего старался дойти своим умом, не подозревая, что именно в этом будет его сила и его слабость.

Школа господина цирюльника

Фабру семь лет. Мальчику пора в школу, и родители забирают его в Сен-Леон. После горного безлюдья и тишины все тут захватывающе ново и интересно.

Родительский дом расположен почти на вершине холма над другими строениями деревни, разбросанной по склонам обширной воронкообразной долины. Ниже видны террасы палисадников — каждый в несколько этажей, подпираемых покосившимися стенами.

На краю деревни темнеет могучая липа. В ее дуплах, в развилках огромных ветвей Жан-Анри играет с братом Фредериком. Конечно, они не одни.

Под липой собираются все деревенские ребята.

А раз в год сюда сгоняют с округи на продажу блеющих овец и молчаливых волов. В этот день площадь возле липы неузнаваема…

Чернобородый человек ведет за повод вереницу мулов, груженных бурдюками из козьей кожи. Это виноторговец. Он направляется к кабаку. Там на поляне выставлены банки с вареными грушами и корзины с виноградом, представляющим в Сен-Леоне заманчивую редкость, а на столиках целые горы обсахаренного аниса и розовых пуделей из ячменного леденца. Здесь толпятся, не в силах уйти, ребята.

Сельские модницы собрались вокруг крытого фургона, с которого заезжий купец развертывает перед ними куски узорчатого ситца. У лотка с безделушкам и дородная мельничиха, отведя руку и прищурившись, рассматривает надетый на запястье браслет. Ярко-голубой камень так и горит на солнце.

Дальше на земле навалом лежат башмаки из букового дерева, раскрашенные волчки, деревянные дудки. Пастухи подолгу выбирают свирели, пробуя их голоса.

Вечером у кабака разгорается шум. Только к поздней ночи все затихнет. Сколько событий!

Впрочем, Жану-Анри с Фредериком есть чем заполнить и обычный день. Ведь у них при доме садик: шагов тридцать в длину и шириной не менее десятка. Правда, их сад самый крохотный в Сен-Леоне — маленькая грядка, и никаких деревьев: одна яблоня затенила бы весь участок. По краю террасы тянется густой рядок кустов смородины.

Братья проползают сквозь смородину до обрыва, выложенного камнем. На дне — владение господина нотариуса. Вот сад! Здесь не только кустарники, но и грушевые деревья. Великолепная жизнь должна быть при таком участке и таких грушах! Райское местечко! Повзрослев, Фабр шутил, что они с братом видели рай, но рассматривали его не снизу вверх, как положено, а сверху вниз.

В этом раскинувшемся внизу раю были даже ульи и вокруг них рыжим дымком вились пчелы. Ульи стояли под ореховым деревом, что росло из трещины скалы. Крона его кудрявится почти на уровне смородинной изгороди, и братья считают урожай в какой-то мере своим. Правда, собирать с него орехи рискованно. Усевшись верхом на сук, надо медленно подвигаться вперед, повисая над обрывом. Чуть что — конец! Не помилуют ни мать, ни слуга нотариуса, ни пчелы из потревоженных ульев. Между тем Фредерик уже протягивает брату крючковатый тычок. С помощью этого орудия можно пригнуть дальние веточки. Карманы наполнены. Пятясь, храбрец возвращается на твердую землю. Орехи делятся поровну, последний, нечетный, раскалывают пополам. Осталось скрыть от родительского взора выкрашенные кожурой пальцы. Скорее к ручью, оттирать их песком!

Когда тут скучать? Когда заниматься?

Впрочем, школа не особенно перегружала воспитанников. Описывая состояние народного образования в эпоху, когда юный Фабр обучался грамоте, французский историк Олар указывает, что старые декреты Конвента, имевшие целью поднять авторитет и упрочить положение народных учителей, давно утратили силу. Уже при Наполеоне местные власти предоставляли сельским педагогам, как во времена старого режима, только жилье и при нем небольшой участок земли; вознаграждение же выплачивали родители — по франку в месяц. Часть учеников от платы освобождалась, и учитель, собиравший триста франков в год, мог считать себя счастливым.

«На осенних ярмарках, — сообщал в Париж префект одного из южных департаментов, — у нас можно встретить много учителей. В одежде из грубого сукна они прогуливаются среди толпы, и их шляпы с пером оповещают о звании и о готовности наняться на зимний сезон в учителя. Просто поражаешься, как мало они просят за свой труд».

Жизнь учителей отравляла не только беспросветная бедность. Все они находились под негласным контролем служителей церкви, а те, по замечанию историка, ревниво, недоверчиво и недоброжелательно косились на подопечных.

Вот что писали сельские кюре по своему духовному ведомству о педагогах: «Учитель Моро достаточно образован, чтоб преподавать детям грамматику, историю, арифметику, но мораль и наука о спасении души стоят у него на последнем месте». Учителя Моро ожидало неизбежное отстранение от работы на ниве народного просвещения. Зато вполне спокоен мог быть тот, у кого «прекрасные нравственные и религиозные качества и немалый талант: служит подьячим в приходе». И тот, кто как «Лекост, отставной солдат, предпочитает легкое место школьного учителя тяжелым полевым работам»; ведь «хоть и приходится сомневаться в достоинствах его познаний, поведения он, однако, похвального».

Господин Пьер Рикар, сен-леонский учитель и крестный Жана-Анри, имел все основания занять место в одном ряду с подьячим и отставным солдатом Лекостом.

Прежде всего он управлял имением собственника, изредка навещавшего деревню. Владение состояло из земли, окружавшей развалины замка, где жили когда-то дворяне, изгнанные потом революцией. В четырех башнях замка были устроены голубятни. Прилегающие участки давали урожай трав, овса, а в иной год также орехов и яблок.

Летом ученики помогали наставнику. Те, что помоложе, ворошили сено, чистили голубятню, в сырую погоду давили улиток, наползавших на живую изгородь. Жан-Анри от этой повинности уклонялся. Не лучше ли набить улитками карманы, как недавно он набивал их орехами? Эти медлительные, оставляющие за собой на листьях влажный след живые безделушки — желтые, розовые, белые, все с черными спиральными полосками, право, на редкость красивы. Удивительно, что Фредерик так равнодушен к ним, не понимает, что разглядывать их слаще, чем сосать ячменного пуделя.

Господин Пьер Рикар ведает не только остатками поместья вокруг руин замка, но также тремя колоколами храма. Он отмечает трезвоном свадьбы и крещения. Хорошо еще, что ему не приходится, как другим учителям, подрабатывать в роли могильщика! Когда же приближается буря, он бьет в большой колокол, чтоб отвести от деревни град и молнию. (Уже полвека назад парижские модницы щеголяли в шляпках с громоотводами, но сюда изобретение великого Франклина не успело дойти ни в каком виде!) Раз в несколько дней г. учитель поднимается по засыпанной голубиным пометом лестнице на церковную башню. Прикинув по солнцу час, он устанавливает на циферблате стрелки и, открыв большой дощатый ящик, колдует среди зубчаток и осей, заводя часы, секрет которых известен ему одному во всем Сен-Леоне. По вечерам учитель поет в церкви, наполняя ее своим хриплым басом. Наконец, заросший черным волосом до бровей г. Рикар отлично работает ножницами и бритвой. Услугами просвещенного брадобрея пользуются мэр, нотариус, над садом которого собирали орехи Жан-Анри с Фредериком, кюре, посылающий по начальству характеристики на г. учителя, и прочая сельская знать, включая кабатчика.

Одним словом, учителю приходится быть «Фигаро здесь, Фигаро там» больше, чем подлинному севильскому цирюльнику. Но все службы и повинности никак не освобождали г. Рикара от вполне будничных хозяйственных забот. Он присматривал за ослицей, поросятами и курами, кормя живность в учебное время и нередко в самом классе. Ведь в доме это единственная комната. Здесь, перед узким окошком, прорубленным под самым потолком, стоял стол; вокруг на скамьях сидели старшие, они занимались письмом. Каждый приносил с собой перья из крыльев индюка или гуся, а также сажу и уксус для чернил.

Перья чинил сам учитель. Это работа деликатная. Проверив перо на ногте, г. Рикар брал чистую страницу и выводил сверху палочки, буквы, а то и целые слова. Иногда он давал себе волю и украшал страницу произведением искусства. Сделав несколько кругов в воздухе, рука его пускалась в извилистый полет над бумагой, и написанная только что строка оказывалась окруженной гирляндой завитков, спиралей и штопоров, из которых вылетала, распростерши крылья, птица. Вечером бумага, принесенная школяром, переходила в кругу семьи из рук в руки.

— Какой человек! — говорили сенлеонцы. — Какое образование! Одним росчерком пера изобразить дух святой…

Каллиграфические шедевры способствовали авторитету г. Рикара не меньше, чем бритье бороды нотариуса, мэра и кюре.

С наступлением холодов ученики норовили примоститься поближе к очагу. Здесь на двух камнях горела связка веток, а около пирамидкой лежали дрова. Каждый школьник должен принести с собой полено, если хочет получить доступ к теплу печи. В углу лопатка, которой выгребают золу, и длинная пробуравленная каленым шомполом еловая ветвь для раздувания огня: деревянную трубку прикладывают ко рту, конец приближают к огню. Дуть надо изо всех сил. Школьный очаг подсказал впоследствии Фабру тему для одной из его первых книг — для «Истории полена».

…Отблески пламени по-рембрандтовски выхватывают из тьмы лица учеников за столом, докрасна накаляют бок медного ведра с водой, превращают в золото оловянные блюда и чаши на полках. В игре света преображаются прибитые по стенам картинки из жизни святых и страстотерпцев. Лица коварных должников, убивающих господина Кредита (единственная в галерее г. Рикара картинка на светский сюжет), приобретают особо злодейское выражение.

Однако воспитанников занимают сейчас не зрелища и не пища духовная. В котлах варится, булькая, месиво для поросят. Самые отчаянные, улучив мгновение, выхватывают, наколов на кончик ножа или на заточенный прутик, полусырую картофелину и, обжигаясь и дуя, уплетают ее.

Впрочем, и не это всего заманчивее в школьные часы.

Дверь из класса вела во внутренний двор, где курица, окруженная цыплятами, рылась в куче навоза, а дюжина поросят тыкалась рыльцами в каменное корыто. Время от времени кто-нибудь из школьников, естественно, выходил, а вернувшись, не забывал оставить дверь неприкрытой. Вскоре в класс врывались поросята, почуявшие запах картофеля, бурлящего в котлах, или курица со своими цыплятами. «Каждый спешил накрошить хлебца этим симпатичным посетителям, привлечь их к себе и кончиком пальца погладить мягкий пушок возле клюва. Нет, в развлечениях недостатка не было», — кается Фабр.

А занятия? У малышей должен быть букварь. На его обложке та же птица, какую столь изящно изображал г. Рикар. Для Фабра это, однако, живое существо. Он подолгу разглядывал круглый черный глаз голубя, считал перья в крыле. Под обложкой шли страницы с буквами и вслед за ними ряды таинственных ба-бе-би-бу-бо. Как одолеть их, если учитель занят старшими?

А старшие читают на французском отрывки из священного писания, но больше загружены латынью, чтобы глаже петь молитвы. История, география? О них никто и не слыхивал. Круглая земля или кубическая? Какая разница? Возделывать ее от этого не легче. Грамматика? Господин Рикар заботился о ней мало, ученики — еще меньше. К чему тонкости склонений, подлежащее и сказуемое, все равно каждый вернется к стаду баранов!

Занимались немного арифметикой, но называли ее не так мудрено — счислением. Писали цифры, складывали, вычитали. В субботу вслед за первым учеником хором повторяли таблицу умножения до 12 × 12. Счет велся на дюжины.

Но то удел успевших изучить азбуку. От Фабра же эта премудрость долго ускользала. К тому же он не полностью освоился с французским. Дорогу к чтению открыла ему разноцветная таблица с изображениями зверей и птиц. Отец купил ее в городе за шесть лиардов — грошей. Под рисунками напечатаны названия, заглавные буквы выделены. Первым шел осел — «Ан», вторым бык — «Беф», потом утка — «Канар», индюк — «Дендон» и так до конца алфавита.

Самые строптивые согласные оказались у гиппопотама, зебу и других незнакомых животных. Тут на помощь пришел отец, и через несколько дней Жан-Анри с успехом листал букварь. Родители обрадованы и дарят сыну сборник басен Лафонтена. В книге действуют, разговаривают ворона, лиса, осел, собака, кошка. Владелец книги уже может составлять слоги, правда, еще не все понимает. Придет время, басни обретут содержание, смысл, и Лафонтен навсегда останется его другом, хотя кое о чем Фабр и поспорит с поэтом.

Двадцать четыре утенка и синяя птица

Однажды вечером, когда Фредерик уже спал, а Жан-Анри хоть и сидел за столом, но поклевывал носом, он услышал такое, от чего сон как рукой сняло. Уронив голову на руки, будто и в самом деле спит, он старался не пропустить ни слова, воображая себя мальчиком с пальчик под скамьей у дровосека.

— Как жить дальше? — спрашивал отец.

Хорошо тем, у кого земли достаточно. У них зимой каждый день на столе горячий картофель в соломенной корзиночке. А когда клубней уродится много, излишек скармливают свинье, даже двум. Сидят свиньи в ямах, присмотра за ними никакого; знай себе засыпай сверху корм! Пройдет полгода — и выросли сокровища из ветчины и сала. Тяжелый дух, которым тянет по всей деревне из свиной ямы, для провансальца завидный аромат довольства и состоятельности. Подрастут свинки, их заколют, а заодно и берлогу почистят. Навоз — на луг! Удобренный, он позволяет содержать корову. Значит, масла и кислого молока вдоволь. Огород с капустой и репой тоже подспорье.

Но что делать, если ничего нет, кроме грядки, которая семью никак не прокормит?

— Может, разводить уток? — спрашивает мать. — В городе они хорошо идут, Анри мог бы их пасти…

— Попробуем… — хмурится, отец.

В ту ночь Анри снились сладкие сны. Он водил одетых в желтый бархат утят к ручью, смотрел, как они купаются; на обратном пути нес самых маленьких в корзине.

Прошло два месяца, и утята из ребячьих сновидений стали реальностью. Высидели их куры — собственная и взятая в долг у соседки. Когда утята выклюнулись, чужую наседку вернули, а воспитание обоих выводков доверили своей курице.

Пока двадцать четыре утенка плескались в лохани, все шло отлично. Но скоро лохань стала им тесна. К тому же на дне ее не было ни травки, покрытой мельчайшими ракушками, ни червячков. А утятам пришло время нырять в поисках пищи. Куда с ними податься?

Невдалеке от дома заросшая тропинка, изрядно поплутав, спускается к впадине с лужей. Это будет прудок для утят.

В пьесе Метерлинка за синей птицей шла целая вереница оживших чудес. Здесь сама вереница утят была для Анри чудом и привела его к неожиданным радостям и находкам.

Пока подопечные Анри ныряют и роются в грязи, показывая небу острые гузки, он не сводит глаз с прудка.

На дне лежат шнуры вроде тех, что получаются у матери, когда она распускает старые чулки из грубой шерсти. Может, кто-то вязал на берегу и выбросил перекрутившуюся пряжу?

Анри поднимает из воды шнурок. Он тягучий, липкий, скользкий. Вдруг узелки лопаются между пальцев, и в руке остается несколько черных шариков с булавочную головку величиной. У каждого длинный, узкий хвост.

— Неужели головастики?!

Черные легионы их заполняют теплую воду у берега, неутомимо вьются у самой поверхности. Где поглубже, ныряет плавунец; там же тянутся зеленые нити, от которых, отрываясь, поднимаются пузырьки газа.

По дну разбросаны ракушки, закрученные спиралью или похожие на зерна чечевицы.

Оранжевобрюхий тритон мягко рассекает воду широкой лопастью плоского хвоста. Черные пиявки извиваются со своей добычей. Среди тростника — флотилия ручейников, наполовину высунувшихся из чехликов.

Взлелеянный солнцем бассейн стоячей воды, пусть в несколько шагов длиною, представляет целый мир, неистощимое поле наблюдений для зрелого натуралиста, но также и для изумленного ребенка. Забыв о бумажном кораблике, он впервые разглядывает жизнь в воде.

На поверхности кружат взад и вперед сверкающие вертячки. Толчками, подобно конькобежцам, скользят водомерки. Гладыши плывут на спине с помощью пары своих длинных весел. Личинка стрекозы передвигается невероятным способом: втягивает сзади воду, а потом, сразу выбрасывая ее, делает рывок вперед.

Подняв глаза, Анри замечает на берегу в листьях ольхи жука: с вишневую косточку, но до чего синий! Анри ловит его и прячет в пустую раковину, отверстие затыкает пучком травы. Дома он рассмотрит находку повнимательнее.

Со скалы в прудок прозрачной струйкой падает вода. Влага собирается в углублении размером в две ладони и потихоньку переливается через край. Чем не водопад? Здесь можно построить мельницу, не хуже той, что внизу, на большом ручье.

Прочные соломины прикреплены к одной оси, а она положена на два плоских камня. Колесо готово! Ура, оно вертится! Жаль только, что Фредерик не видит!

На другом краю болотца Анри соорудит запруду. Это будет настоящая каменная плотина. Слишком крупные камни придется расколоть. Удар — глыба разбита. Но что это? Внутри впадина размером с кулак вся выстлана искрящимися кристаллами. Они блестят, как самоцвет в браслете, который примеряла мельничиха, как играющее светом стеклышко в кольце у матери. Не о таких ли сокровищах, оберегаемых в подземелье драконом, рассказывала ему бабушка?

Карманы уже набиты, как вдруг в струйке, падающей со скалы, сверкнула песчинка, другая. Они совсем как золото, из которого монеты. Вот принести бы отцу! Но до чего трудно их собирать! Уж очень малы! Приходится смачивать слюной конец соломинки и вылавливать песчинки по одной.

Однако солнце уже скатывается за гребень.

Забыв о натертой пятке, прислушиваясь, не копошится ли в раковине жук, с душой, полной восторга, и карманами, полными драгоценностей, пастух переступает порог дома.

Взволновавшая семилетнего Анри история с прудком и утятами описана семидесятилетним Фабром в его «Сувенир энтомоложик». Но русские читатели, знакомые с ними по пересказу Л. Очаповского или по двухтомнику под редакцией Ив. Шевырева, этого эпизода не знают. Дело даже не в том, что и в двухтомнике использованы только восемь томов «Сувенир», а Фабр опубликовал их десять. Главное, и эти восемь томов сокращены; из них выброшены многие разделы, по мнению редактора, «имеющие слишком отдаленное отношение к предмету», но в действительности важные для понимания того, как рождалось призвание, как формировался гений Фабра.

…Итак, Анри вернулся из первого похода на прудок. Но дома никто не замечает синей птицы, подарившей ему этот день и его радости. Фредерик бросается к утятам. Отец смотрит на оттопырившиеся карманы. Сокровища, изъятые суровой рукой, летят в кучу мусора. Мать причитает над продранными штанами и над непрактичностью семилетнего сына, которому давно уже пора стать взрослым.

С семьей и без семьи

И все же в свободное время Анри по-прежнему бродит в полях, поднимается на холмы, лазает по деревьям, заглядывает в птичьи гнезда. Спустившись к ручью, Анри осторожно пробирается среди зарослей ивы, ложится меж корней у самой воды. В глубине видна стая рыбок. Бок о бок, головой против течения, они неподвижны. Только щеки надуваются и опадают: рыбы словно полощут рот. Присмотревшись внимательнее, заметишь, что они чуть подрагивают хвостом и спинным плавником. Это чтобы держаться на месте. С дерева падает лист. Не успеет он коснуться воды, стайка враз исчезает.

Над ручьем стоят буки с гладкими прямыми стволами, в густых кронах возятся перед закатом птицы. Стрекочет сойка, выдирая из хвоста перо. Кружа штопором, оно тихо ложится на моховой ковер. Нога по щиколотку тонет в пухлой зелени. Ступишь шаг — и перед тобой грибы. Их много в лесу, и они разные: одни, если их сломать, слезятся, плачут молочными слезами, другие синеют; из иных, чуть дотронешься, курится дымок…

И со всем этим пришлось расстаться. Ни утки, ни кролики не оправдали ожиданий. Фабры первые в роду уходят в город. С поросших вереском лиловых холмов Анри попадает в Родез, в клир часовни местного коллежа.

Их четверо в белых стихарях и красных шапочках. Десятилетний Анри, самый юный, только статист, он не умеет толком ни звонить в колокольчик, ни переложить требник. Его бросает в жар и холод когда, сойдясь по двое с двух сторон вся четверка должна, став на колени, запеть молитву. Онемев, он лишь открывает рот, подражая поющим.

Однако участие в церковных церемониях дает возможность бесплатно проходить экстернат при коллеже. Тут он смелее. Преподаватель отмечает его успехи в чтении и переложениях разных классических историй: о прославленном короле альбов Прокасе и его сыновьях Нумиторе и Амулии; о Синегире, человеке с необычайно мощными челюстями, которыми он, потеряв в кровавой сече руки, ухватился за борт персидской галеры и удержал ее на месте; о финикиянине Кадме, посеявшем вместо бобов зубы дракона; в поле выросла армия завзятых рубак: вылезая из земли, они убивали друг друга.

Но полюбил латынь Анри благодаря Вергилию и Овидию. Он узнал интереснейшие вещи о пчелах, цикадах, горлице, козе, ракитнике и с увлечением скандировал звучные латинские стихи о своих старых знакомых.

Чтение чтением, а и в Родезе он не упускал случая сбегать на луга, посмотреть, не появилась ли трава-тройчак, не падают ли с молодых тополей, если их потрясти, майские жуки. Он навещал коноплянку в ее гнезде на можжевельнике, ловил в ручье рака, совсем мягкого после линьки, разглядывал первые цветы баранчика.

…Наступил очередной свободный от уроков четверг. Перевод приготовлен, десяток греческих корней вызубрен. В долину Авейрона спускается ватага сорванцов. Штаны закатаны до колен, в руке трезубец, чтоб наколоть на него заветную рыбешку. Но охота оглашается не столько триумфальными возгласами, сколько тяжелыми вздохами. Утешением служат яблоки из соседних садов.

Есть еще развлечение, которое никогда не надоест. Вокруг бродят, склевывая кузнечиков, одуревшие от жары индюки. Если вблизи никого нет, школяры намечают себе жертвы, и все дружно нападают на стаю, не обращая внимания на галдеж перепуганной птицы. Нужно заправить индюку голову под крыло и уложить наземь. Птицы так и будут, не двигаясь, лежать на боку. Вся лужайка покрывается телами.

Теперь берегись хозяек, вот они бегут спасать свою живность. Но ребят и след простыл. Только слышны откуда-то шепот и смех.

Как, однако, дознались школьники о тайне усыпления индюков? В учебниках на этот счет, конечно, ни слова. Секрет передается из поколения в поколение и сохраняется неистребимо, подобно многому в детских играх.

Шестьдесят лет спустя Фабр с улыбкой напишет:

— Это самое живое воспоминание, какое оставил коллеж Родеза…

Везде находил Анри случай наблюдать живое. Однажды он, сам того не заметив, увязался за человеком, который вел на бойню вола. Анри совершенно не переносил вида крови. Ему достаточно было увидеть у кого-нибудь глубокую царапину, чтобы потерять сознание.

И вдруг он переступает порог бойни.

Привязанное за рога крепкой веревкой животное идет сначала спокойно, как если б его вели к яслям с сеном. Но тут в ноздри ударяет тошнотворный запах от луж крови и разбросанных внутренностей. Вол чует, что это не мирный хлев. Глаза наливаются, он остановился, упирается, пробует бежать, но веревка уже продета в железное кольцо на полу. Она натянута и пригибает голову вола. Помощник удерживает животное, а сам мясник деловито подходит сбоку, с ножом в руке, пальцем свободной руки проводит по затылку животного, не глядя нащупывает там какую-то точку и вонзает лезвие. Вол падает, словно сраженный молнией.

Анри выходит из сарая обезумев. Что это? Ножом, каким открывают орехи или чистят каштаны, так быстро убить огромное существо! Ни зияющей раны, ни потока крови, ни рева. Человек нащупывает пальцем точку, укалывает в нее, и все.

Мгновенное действие удара остается для Анри загадкой. Позже книги по анатомии объяснят ему, что мясник пронзил мозг в месте выхода его из черепа, Анри снова вспомнит об этом, когда будет изучать перепончатокрылых, вонзающих стилет жала в нервные узлы своих жертв.

С успехом окончив учебный год, Анри уже видел себя в пятом классе, но судьба распорядилась иначе. Отец снова разорился.

В «Письмах с моей мельницы» Доде приоткрыл краешек завесы над драмами, потрясавшими край. «Здесь были еще недавно ветряные мельницы, но француз из Парижа построил паровую, и ветряки один за другим замерли, исчезли караваны ослов с мешками зерна и муки, красавицы мельничихи продали свои украшения. Прощай, мускат! Прощай, фарандола!» Пар наступал в те годы всюду. И Мистраль с горечью рисует в своей «Роне» состязание обреченной шаланды с бездушным пароходом.

Анри на собственном опыте убедился, что висевшая у г. Рикара картинка — кредитор, убиваемый должниками, — не вполне точно изображает положение вещей.

Фабры переехали в Тулузу, где Анри успел кончить пятый класс. Летом ходил на ярмарку в Бокер. Здесь он впервые почувствовал себя взрослым, и не только провансальцем, а и французом. Родители перебрались между тем в Монпелье, но и тут пробыли недолго. Нужда гнала их с места на место. Позднее обосновались в крохотном Пьерлате… Это уже без Анри. Ему пришлось покинуть коллеж в Тулузе почти так же, как он вышел с бойни, — потрясенным катастрофой.

Прощай, учение! Прощайте, «Буколики»!

«Не один бог делает нищих», — говорит старая провансальская пословица, и отец Фабра не раз слышал ее от сердобольных соседей. Он и сам повторил ее, отпуская Анри на все четыре стороны.

— Ты уже подрос. Зарабатывай, где сможешь, свои два су на печеную картошку!

Стараясь не смотреть на мать, Анри поспешно забросил за спину сак и вышел из дому. Совсем недавно был он миарро — мальчиком с фермы, теперь стал бродяжкой — мауфатаном: перебивается случайными заработками поденщика, разгружает баржи в портах Лангедокского канала. И урывками жадно читает все, что попадается в руки: учебник, роман, газету. Приходится и ночевать под открытым небом, подкрепившись кистью, тайком сорванной на краю виноградника, или и вовсе натощак.

Во время своих скитаний увидел он впервые мраморного хруща, жука в изящном каштановом наряде, осыпанном белыми пятнами, с удивительными антеннами. «Это было как луч света во мраке нищеты», — писал Фабр, удивляясь: голодный, еле волоча ноги, взглянул на сверкание жука и почувствовал приток новых сил. Сколько радости доставляет ему одна возможность видеть живую красоту!

Потом повезло, взяли в артель рабочих на железнодорожной линии между Нимом и Бокером. Прокладывался последний участок: из Гран-Комб в Бокер.

Работа оказалась тяжелой, но интересной. С насыпи далеко просматривалась лежавшая внизу дорога, по которой двигались запряженные четверкой дилижансы. Мелодично пели рожки кондукторов, щелкали бичами усатые кучера. Сидя на козлах, они покрикивали снизу вверх укладчикам шпал и рельсов:

— Эй вы, помощники курносой! Когда следующее крушение? Сколько вам платят гробовщики за каждого клиента?

Кучера «Мессажери женераль» не отличались изысканностью речи. От них доводилось слышать кое-что и похлестче. Но отвлекаться на перепалку нельзя, хоть среди дорожников тоже достаточно таких, кому не надо лезть за словом в карман. Кучера сами себе хозяева, а у строителей под боком не подрядчик, так приказчик, оба не терпят разговоров в рабочее время.

Наконец, по последнему перегону, пыхтя, отдуваясь и выбрасывая клубы дыма из трубы, похожей на чугунную чашку, прошел локомотив знаменитого Марка Сегена — «французского Стефенсона», как его торжественно именовали в газетах. За локомотивом катились четыре вагончика. То был большой праздник для всех.

Однако после праздника Анри снова без работы, снова бродит по дорогам, и теперь кучера уже сверху, с высоты сиденья на козлах дилижанса, хлещут его своим: «Посторонись!» — и проносятся в грохоте и белой пыли.

Хорошо, когда начинается сбор винограда. Счастливые дни для парня, ищущего, где бы приложить руки. Батист Бонне, бывший солдат, теперь крестьянин, возделывающий здесь оливковую рощу, писал в известной и на родине и за ее пределами «Жизни крестьянина»: «Сбор винограда не работа, а праздник. О сборе винограда говорят не меньше, чем о ярмарке в Бокере». Этот праздник дает Анри и стол и кров. Но урожай собран, и надо опять уходить.

Знойным летним утром Анри попадает в Ним. Сколько уж раз за эти годы видел он гору Кавалье, ворота Августа и амфитеатр, сколько раз проходил мимо храма Дианы! С деревянными башмаками через плечо Анри вступает под холщовые тенты главной улицы и сразу застревает у витрины книжной лавки. Здесь выставлены такие сокровища! Многие книги он уже знает. И вдруг — стихи Ребуля, Жана Ребуля, того самого!

Его имя известно землекопам в железнодорожной артели, завсегдатаям харчевни на перекрестке. Анри читал о нем статью в «Газетт де Франс». Его строфами восторгались Ламартин и Дюма. Они же писали о гордости и благородстве Ребуля и о скромности его положения; о подвале булочной, где с обнаженным торсом, с руками, облепленными тестом, создавал он свои стихи и выпекал славные южные хлебцы. Этот булочник пишет на французском и провансальском. Но именно провансальские стихи, ароматные, как местное вино, многие считают подлинным свидетельством его таланта.

В кармане у Анри три франка. Проверив, на месте ли монеты, он решительно переступил порог и спросил томик Ребуля.