от Пробуждения Эльфов год 479-й, октябрь — ноябрь, Век Оков Мелькора

Хар-ману Рагха сидит у огня, переплетая длинные височные косицы полосками красной кожи.

Дурные настали времена. С тех пор, как небо за горами загорелось злым огнем…

Она шевелит губами, хмурясь, загибает пальцы. Да, полных пять на два и еще три луны прошло. Никто не приходил в горы иртха. А холода выдались жестокие — Рагха не припомнит таких много лун, сосчитать нельзя. Трое детей умерло, из них девочек две — ах-ха, совсем плохо. Зверя в лесу не было; Урхах, добрый охотник, сцепился с лесным хозяином — с тех пор Урхах Кривой не охотник совсем, шкуры и то с трудом скоблит. В холода йерри приходили чаще, а иногда и сам харт'ан — добрую еду приносили, целебные зелья и ягоды, которые сил прибавляют; но холода прошли, и наступают снова, и никто не идет, даже Кхуру, хотя Кхуру совсем глупый был — учил большие ножи делать, которые только двумя руками поднять можно — на что такие? Заячьи мозги у Кхуру, хоть он и улахх. Ах-ха, совсем плохо. Пхут. Х'ману Тхаурх родила тройню, все — мальчики, кормить нечем — двоих придется зверю отдать. Видно, совсем разгневались снежные улахх на иртха. Ах-ха…

— Хар-ману слушает Аррагх?

— Пусть снежный зверь заберет Аррагх! — недовольно бормочет хар-ману, неохотно поворачиваясь к выходу из пещеры.

— Хар-ману знает улахх Ортханна?..

…Мать рода долго внимательно разглядывала фаэрни; ей приходилось видеть его и прежде, но сейчас она с трудом узнала его. Одежда на Ортхэннэре висела клочьями, едва прикрывая тело, босые ноги были сбиты в кровь, руки ободраны и изрезаны, словно пробирался через заросли осоки, в спутанных густых волосах — репьи и лесной мусор, лицо белое, как у мертвеца, и неподвижный взгляд запавших глаз.

Аррагх тем временем объяснял, что — вот, нашел Ортханну в горах, и что был тот вовсе плох — шел, как старый зверь, шатаясь и хромая, а когда он, Аррагх, его остановил — встал столбом, словно наткнулся на скалу или дерево; и что, опять же, вовсе непонятно, что с ним делать, и путного ничего он не говорит, а ежели по правде, так и вообще ничего не говорит, но не оставлять же его было там, а потому пусть хар-ману решает…

Рагха тряхнула головой — звякнули бронзовые кругляши-подвески в височных косицах — и заговорила гортанным резким голосом, ничего доброго не предвещавшим.

Выяснилось из ее речи, что Аррагх — третий единоутробный сын, заячий выкормыш и баххаш; и что Ортханна, хотя и улахх, все равно артха, и пить-есть ему надо; и что нечего тут торчать, пусть Аррагх с его мозгами полевой мыши тащит сюда шкуры, да пусть выберет, что потеплее, и дров подбросит в костер, и скажет Удрун, чтобы сготовила мясной отвар; и что пусть прихватят воды и белого мха, а уж остальным она, Рагха, сама озаботится, потому как отродья хорька, которые тут торчат и глаза пялят почем зря, все одно толком ничего сделать не сумеют; и что она, Рагха, потом ими еще займется, как руки дойдут…

Дальше Аррагх слушать не стал.

Среди поднявшейся суеты Ортхэннэр был неподвижен, глядел в пустоту остановившимся взглядом; Рагхе пришлось за руку подвести его к костру и силком усадить на принесенную «заячьим выкормышем» медвежью шкуру.

И тут что-то дрогнуло в его глазах; мгновение фаэрни смотрел на пляску жгучих языков пламени, потом вдруг стремительно протянул руку в огонь — по счастью, Рагха это заметила, с силой ударила его по руке, оттолкнула:

— Ортханна совсем плохой! Рагха знает, Ортханна — улахх, но огонь жжет всех!

Лицо Ортхэннэра перекосилось, он согнулся пополам, рухнул на бок и замер, вздрагивая всем телом, так и не издав ни звука.

Потом затих.

Для начала его напоили горчайшим полынным настоем, к которому Рагха подмешала еще какой-то порошок из корня водяной травы; раздев, уложили на шкуры, промыли царапины и наложили на них примочки из подорожника и крупных желтых цветов, какие летом собирают в горах, а на раны — сухой белый мох; он относился к этому с полнейшим безразличием, словно бы и вовсе не ощущал боли. Хар-ману тем временем сварила в глиняном горшке несъедобного вида лишайник, зеленовато-серый с кровяно-красными пятнами, смешала слизистое варево с мясным отваром (Аррагх заикнулся было насчет мяса, но хар-ману молча швырнула в него костяным скребком, и он счел за благо больше советов не давать — и добро, что замолк, безмозглый, этак и вовсе худо сделать можно, вон, по всему же видно — пол-луны, а то и поболе, ни крошки у Ортханны во рту не было, а ежели накормить его мясом, с отвычки и вовсе помереть может… ну, помереть не помрет, конечно, потому как улахх, однако ж и доброго не будет ничего…) и заставила фаэрни все это выпить до капли. Он не противился. Это ему тоже было безразлично. С тем же успехом его могли резать на куски или поить отравой. Взгляд его оставался пустым и темным, словно душа блуждала где-то далеко от тела.

На третий день, убедившись, что ни одна рана не воспалилась и что лихорадки у фаэрни нет, хар-ману поручила его заботам Удрун и Аррагха и засадила двух женщин шить для Ортхэннэра одежду.

А когда минуло трижды десять дней, фаэрни ушел, так и не сказав никому ни слова.

Аррагх, впрочем, отправился следом — мало ли что случиться может, совсем ведь не в себе был Ортханна, и непохоже было, чтобы на поправку пошел, — и добрался аж до самого Звездного Озера, но тут повернул назад: иртха открытой местности не любят.

…Он шел по звенящей земле, задевая сухие стебли вереска, шел медленно, с бессмысленным упорством, и с каждым шагом, с каждым вздохом что-то оживало внутри его, болезненно вздрагивало в ожидании, в предчувствии…

Никого.

Только черные цветы, бархатные бутоны, готовые раскрыться.

Один.

Он остановился перед вратами Хэлгор, под рухнувшей аркой, вслушиваясь до звона в ушах — но развалины молчали. Неожиданно нахлынула слабость, он отступил на шаг, наткнулся рукой на холодный скол камня, обернулся — несколько мгновений стоял, мучительно пытаясь осознать — что это, почему непроглядную черноту пятнает что-то ржаво-бурое, откуда на камне капли застывшего металла…

Неуверенно, медленно он провел пальцами по холодному камню — и, словно почувствовав что-то, вдруг прижал к нему ладони.

Резкая боль рванула, сдавила запястья, жгучая тяжесть сковала руки, он не мог поднять их — не мог избавиться от наваждения, раскаленная исчерна-багровая пелена застила глаза, но боль возвращала разум, возвращала память.

И, поняв все, он рухнул на колени у Камня Оков: не стереть ветру, не смыть дождям — этой крови.

Не было слов.

Изваянием в неживой неподвижности — он замер, прижавшись лбом к камню.

…Когда хлынул дождь, он медленно поднял голову, подставил лицо крупным каплям, не чувствуя их холода — они катились вниз как слезы, омывали мертвые ледяные озера глаз, мир расплывался, таял в дымчато-серой пелене смертной тоски.

— Им файе, — тяжело, стыло проговорил сквозь зубы. И снова: — Им файе.

Не прощу.

Он не знал, куда идти. Мелькнула мысль: оседлать крылатого коня и — туда, за море, к Островам Ожерелья…

Но если Тано вернется, он вернется сюда.

Не сразу он понял смысл этого — «если». И медленно-медленно липкий душный страх начал заполнять душу.

Он был один.

Непоправимо, без-надеждно один.

Он не мог вынести этого; одиночество сводило его с ума. И тогда он поднялся и пошел назад — к тем, кого не хотел видеть, к тем, у кого только и мог сейчас найти пристанище.

… — Хагра, харт'ан приходит?

— Нет, — с трудом подбирая слова языка иртха, ответил Ортхэннэр. — Там — смерть. Огонь. Кровь. Нет.

— Харт'ан не знает смерть, — с глубоким убеждением проговорил Аррагх.

— Он видел смерть. — Ортхэннэр смотрел в огонь незрячими глазами.

— Хагра говорит темно. Харт'ан приходит потом? Один, два, десять нах-харума? — не отставал Аррагх.

И тогда Ортхэннэр заговорил — сначала тихо, размеренно, неживым ровным голосом — потом все быстрее, словно пытался выплеснуть жгучую боль, поднимающуюся в груди, не сознавая уже, что говорит на Ах'энн, — и задыхался от невозможности рассказать, потому что Ах'энн не знает таких слов и нет их в языке ирхи.

…Он шел по золе Гэлломэ, а в воздухе висел запах гари, к которому примешивался другой — сладковатый, тошнотворный; он смотрел в распахнутые небу глаза мертвых — тление не коснулось их, и если бы не кровь, черной коркой запекшаяся на ранах, казалось бы, что они спят, — он хоронил их, закрывая лица листьями осоки, и собирал в плащ обуглившиеся кости, разрывал руками пепел и землю, ломая ногти, — все это в каком-то оцепенении: тело отказывалось чувствовать боль, душа больше не могла воспринимать невыносимого ужаса.

Он утратил ощущение времени: могло пройти несколько часов — или дней — или лет — он не знал, не ощущал ни ночного холода, ни тепла солнечных лучей, не ощущал своего тела, не помнил себя, уже не знал, зачем делает все это, — только повторял «я должен», пока эти слова не утратили всякий смысл.

Засыпав последнюю могилу, Ортхэннэр опустился на колени, поднял лицо к багровой ущербной луне, судорожно вдыхая стылый воздух, — и вдруг завыл глухо и страшно, как раненый зверь.

Горький туман, тяжелый и жгучий, как дым пожарища, опустился на Долину.

И не стало ничего.

Когда он закончил и поднял глаза, оказалось — вокруг собралась добрая половина племени. Поняли его речь, как видно, немногие, но всем ясно было, что рассказывал он что-то невыразимо страшное, а потому — молчали, ждали, что объяснит.

— Хагра говорит, — после долгого молчания нарушил тишину Аррагх, — те, со светлыми глазами, йерри — их нет совсем. Хагра говорит — харт'ан не идет много холодов. Хагра говорит — его дом, его очаг, их нет совсем…

Ортхэннэр поднялся и вышел. Стоял у скалы, прижавшись лбом к камню: губы пересохли, горло жгло, словно опять вдохнул горький туман Гэлломэ. Он не мог больше говорить, не мог слышать гортанную речь иртха, не мог никого видеть.

Когда рука Аррагха легла ему на плечо, он вздрогнул, словно иртха коснулся открытой раны.

— Хагра Ортханна, он слышит слово Аррагх?

Фаэрни промолчал.

— Ухо Аррагха слышит: йерри говорят — хагра, его другое имя Гортхар. Аррагх слышит верно?

— Йах, — слово прозвучало похоже на хриплый выдох.

— Ах-ха, — довольно проговорил Аррагх. — Хар-ману говорит: кто дает имя, видит след змеи на камне. Хар-ману говорит: сердце хагра — черный огонь. Хар-ману говорит: сердце иртха — черный огонь. Кто идет из-за большой воды, потом знает смерть. Хар-ману говорит: Гортхар, Вождь-Смерть, стал наш ах-хагра. Гортхар живет с иртха. Здесь его очаг. Харт'ан Мелхар приходит, иртха — меч в его руке. Харт'ан Мелхар не видит смерть совсем. Теперь Гортхар говорит слово.

Фаэрни повернулся к Аррагху и долго пристально смотрел на него. Иртха отвел глаза первым, не выдержав медленно разгоравшегося во взгляде фаэрни жгучего пламени.

— Йах, — наконец жестко вымолвил Гортхауэр. Стиснул зубы и повторил — одним яростным дыханием: — Йах.

Аррагх удовлетворенно кивнул:

— Хар-ману верно видит сердце хагра.

«Сердце Сильного — черный огонь». Гортхауэр по-волчьи оскалился и коротко, страшно рассмеялся.

— Да, так, — с жестокой радостью проговорил он. — Так! И те, что придут с запада, узнают смерть.

Он видел сейчас — они придут. И будет кому встретить их.

Теперь его жизнь обрела смысл.

Ненависть.

…Рраугхар прислушался. Из-за деревьев доносились голоса. Говорили двое: один голос, молодой, чуть резковатый, звучал горячо и настойчиво, второй, глухой и низкий, — ровно и тихо. Языка Рраугхар не знал: звучало похоже на речь Светлоглазых. Пригибаясь, охотник бесшумно двинулся вперед.

На небольшой прогалине, как оказалось, кроме двух спорящих мужчин была еще и женщина — сидела, прислонившись спиной к дереву, не шевелясь и, кажется, даже не моргая. Поразмыслив, Рраугхар половчее перехватил копье и выбрался из подлеска. Двое немедленно замолчали и уставились на него в явном удивлении: оба высокие, мало не на полголовы выше Рраугхара, только один светловолосый, а у другого лицо все в морщинах и волосы небывалые, белые, как снег. Женщина только скользнула по лицу охотника взглядом, и у того нехорошо похолодело внутри: неживые у нее были глаза, какие бывают у того, кто уже видит смерть.

— Ха-артх? — осведомился Рраугхар, ткнув в мужчин пальцем.

Тот, что с белыми волосами, приглядевшись, спросил:

— Иртха?

— Йах, — охотник опустил копье и гордо объявил, стукнув себя в грудь кулаком: — Рраугхар! У — ха-артх?

Гордиться Волку-Рраугхару очень даже было чем: имя он получил вполне заслуженно, свидетельством тому была теплая куртка из волчьего меха — мало у кого в племени найдется такая: волчина попался громадный, матерый, по всему видно — вожак, а юноше-иртха тогда едва-едва минуло семнадцать полных солнц. Однако ж чужаки этого не оценили, чем немало разочаровали Рраугхара.

— Эллири, — сказал беловолосый.

Охотник недоверчиво прищурился и переспросил:

— Йерри?

— Эллири, — кивнув, повторил беловолосый.

— Х-ха! — просиял Рраугхар. — Йерри и-рах-хай Гортхар!

И махнул рукой, показывая — идите за мной. Молодой человек, чуть поколебавшись, подхватил два дорожных мешка и охотничий лук, беловолосый забрал третий мешок, за руку поднял женщину, и все трое направились следом за Рраугхаром.

— Йерри, они пришли говорить с Гортхар…

Гортхауэр вскочил. Несколько мгновений потрясенно смотрел на Рраугхара, потом бросился к выходу из пещеры — сердце колотилось гулко, бешено, рвалось из груди. Эллери… кто? Неужели кто-то спасся? Или это из тех Девяти? А может, Ориен?..

И — остановился, с размаху ударившись всей грудью о незримую стену.

Потому что те, кто стоял перед ним, не были Эллери.

Они вообще не были ах'къалли.

Они были — Смертными.

А беловолосый старик смотрел в лицо того, кого на Островах звали — Эрт'эннир. Смотрел, не узнавая жесткого решительного лица, сейчас искаженного бешеной яростью, не узнавая запавших мрачных глаз и жутковатых, нечеловечески стремительных — взгляд не успевал уследить — резких движений.

— Вы!..

Мгновение старику казалось — фаэрни ударит его. Но Эрт'эннир вдруг как-то обмяк, ссутулился — у человека защемило сердце при виде этого отчаяния, тоски этой смертной. Он понял, что совершил что-то непоправимое; не понимал только — что.

Словно хрустальную чашу швырнули на камни — разлетелась со звоном в пыль.

— Эллири, — глухо проговорил фаэрни. И рассмеялся коротко и горько. — Эллири. А я подумал… Идем, — это уже старику — утомленно, равнодушно: не гнать же теперь прочь, коли пришли.

Рраугхар на Гортхара смотрел в ужасе: да что с ним? Вспыхнул, как сухая хвоя в костре — а теперь смотрит, как старый зверь, ждущий смерти, и глаза — стылый пепел… Ах-ха, плохо сделал Рраугхар, что привел сюда этих йерри. Совсем плохо. Оставить надо было, где нашел. Бхух Рраугхар, дурная голова, пень гнилой…

Сели в пещере у костра: старик завернулся в медвежью шкуру — кости ломило, видно, от осеннего промозглого холода. Парень с любопытством вертел головой по сторонам, а молодая женщина безучастно смотрела в огонь — Рагха как ее увидела, так перестала замечать ее спутников, а только разглядывала гостью внимательно, щуря глаза от дыма. Женщина была больна. Совсем больна. У-хаш-ша. Плохо.

Старик заговорил тихо, часто останавливаясь и прикрывая глаза, словно даже свет костра выносить ему было тяжело:

— Мы ждали начала ант-айви… я помню тот день… да, помню… Был ясный день, чистое небо и солнце — теплое такое… и ласковое море, спокойное и тихое… дети пошли на берег — собирать раковины и водоросли после прилива…

Замолчал.

— А потом пришли тучи. Не было ветра, но тучи неслись по небу от заката — огромные орлы, и всадники, и колесницы… Было странно. Красиво. Мы стояли и смотрели. И тут внезапно на берег обрушился шторм, и волны…

Он снова замолчал, глядя в огонь. Глаза у него были мертвые.

— Моих всех, — сказал ровно, — этот шторм взял. Кроме Раннэ. И Йалло вот… у него тоже никого не осталось — вместо сына он мне теперь. А Раннэ в тот день рыбачила. К ночи до берега добралась. Вплавь. С тех пор не говорит. Совсем. Она видела… Море… море всех вернуло. Всех. Потом успокоилось. Было небо: как медь и кровь. Земля дрожала. Видящие… мы старались не давать им спать, но они и наяву смотрели в смерть. Много дней. Они сходили с ума. Потом небо стало прежним, а море — гладким, как синее стекло. А над ним низко-низко стелился туман. Голубоватый, живой… и холодный. Да… Он светился изнутри, и огромные туманные корабли шли мимо Островов — бесшумно, как тени. И звезды падали с неба. Звезды кричали. Небо плакало, а мы… мы уже не могли.

Он глубоко вздохнул:

— Мы посылали крылатых вестников, но никто не откликнулся. Мы не смогли прийти раньше. Надо было… — трудно сглотнул, выговорил через силу, — хоронить. Лечить раненых. Урожай погиб почти весь, и надо было строить новые дома, и ладьи… Вот, пришли. А здесь — никого. Мы искали, — вымученно улыбнулся, — а вышло, что нас нашли. Эрт'эннир, что здесь случилось?

Гортхауэр промолчал. Рагха заговорила вместо него, мешая Ах'энн со словами иртха:

— Гортхар говорит, улахх пришли из-за горькой воды. Много улахх. Улахх, они как звери… алх-увар, пьяные от крови. Как й'ханг у-хаш-ша. Йерри, их нет больше. Совсем. Харт'ан Мелхар, улахх увели его с собой. Никто не знает, когда харт'ан вернется. Гортхар теперь ах-хагра для иртха.

Старик кивнул. Судя по всему, он переступил ту грань, до которой можно еще удивляться или ощущать боль утраты. Рагха оглядела странников, покачала головой:

— Рагха говорит, йерри из-за горькой воды, они остаются с иртха — пять, десять харума. Й'мани, она идти не может. Плохо. Рагха травы давать будет, лечить будет. Не лечить — совсем плохо будет, пхут. Гортхар когда пришел к иртха, он был как й'мани сейчас. Рагха знает. Й'мани, в ней злой туман, она не видит дороги. Надо идти по своему следу. Страх пройти. Боль пройти. Потом к небесному огню повернуться, страх за спиной оставить. Тогда й'мани говорить будет. Жить будет. Белоголовый, он теперь говорит слово.

— Йах, — кивнул головой старик, неловко и грустно улыбнувшись непривычному звучанию чужой речи.

И, поднявшись, низко поклонился матери рода.

… От одной стены до другой — пять шагов. Только пять — но и их не сделать: прикован цепью. Тяжелые своды не рождают эха: безмолвная неизменность не-бытия. И когда разум, лишенный привычной пищи ощущений, лихорадочно начинает искать выход — являются видения. Бесконечная вереница вечно-изменчивых видений в безвременьеЧертогов — но не дано забыть того, что было, а Чертоги дают призракам плоть. Ив вечной ночи именем — Мандос, он бродит по лабиринтам памяти. Он говорит с ними — говорит со своей памятью, и память отвечает ему сотнями давно умолкших голосов, шепотом листьев и шорохом лунных трав. Все они рядом — живые: кружение птиц, сплетение цветущих ветвей, песни звезд, — и он заглядывает им в глаза, улыбаясь счастливо и беспомощно, и все благодарит их за что-то — не зная, за что, и просит простить — за что, он не помнит…