202 год I Эпохи

Он шел по прозрачному светлому осеннему лесу — рассвет встретил его в дороге, и печальное солнце цвета молочного янтаря, затянутое облачной дымкой, стояло сейчас высоко над горизонтом.

Золотисто-коричневый шуршащий ковер листвы стелился ему под ноги, можно было идти долго, не думая об отдыхе, но он все-таки опустился на покрытую пружинящей палой хвоей землю в тени темных лап вековой ели. Медленная поздняя осенняя бабочка устало опустилась ему на колено и замерла, греясь под лучами бледного солнца; так тихо, что слышно, как шуршат, чуть вздрагивая, черные с отливом в зеленый металл крылья…

Крылья. Он почему-то не подумал об этом. Наверно, живя среди людей, привык считать себя одним из них, да и просто хорошо было — идти и идти, вдыхая горьковатый запах сухих листьев.

Осторожно, чтобы не спугнуть, он протянул к бабочке руку. Она повела усиками и медленно перебралась к нему на пальцы, цепляясь за кожу тоненькими лапками. Он усадил ее на плечо, и она снова замерла, распластав крылья, — черно — изумрудная брошь.

Он пошел вперед — медленно, но уже не останавливаясь, лишь на мгновение задержался у молоденькой рябинки, чтобы сорвать несколько кораллово-красных ягод. У рябины был вкус осени — горчащий, с кислинкой; вкус дороги без возврата и светлой печали.

На исходе дня он пришел к Долине Ирисов. Странно было видеть белую пену поздних цветов — будто снег выпал. Ветерок донес легкий неуловимый запах — и, словно это придало ей сил, бабочка взмахнула крыльями, еще раз, и еще и, вспорхнув с его плеча, медленно полетела в долину.

Крылья.

Черные, как непроглядная ночь, они медленно распахнулись за его спиной, наполняя душу отчаянно-счастливым чувством полета и ледяного ветра высоты, бьющего в лицо. Он замер, полуприкрыв глаза; крылья резко рассекли воздух — боль ударила в плечи двумя острыми клинками, и он сразу понял все. И с глухим стоном медленно опустился на землю, уткнулся в нее лицом, все еще не находя сил поверить…

Вот и все. Больше мыслей не было. Он скорчился на земле, только теперь ощутив ее предзимний холод, вздрагивая всем телом, не в силах встать. Острые бурые хвоинки кололи лицо; он медленно перекатился на спину и замер, глядя в высокое и уже недоступное небо. Чувство смертельной усталости и опустошенности охватило его. Сам себе он казался сейчас сухим листом, лишь на несколько мгновений ощутившим радость полета, — и, став землей, забудет ли это…

Вот и все.

Он лежал, раскинув руки — ладонями вверх.

Небо потемнело, зарядил мелкий дождь, затянул тонкой кисеей Долину и лес, сделал дальние горы похожими на низкие кучевые облака… Он лежал не шевелясь — не было сил даже поднять руку, стереть с лица холодные капли. Вскоре морось и вовсе прекратилась, небо расчистилось, и показались первые звезды.

Так и будет. Арта выпьет его до капли, как земля пьет этот недолгий дождь. На что нужна чаша, если нечем наполнить ее вновь? Наверно, уже не будет ни больно, ни страшно: останется только это чувство звенящей пустоты — пустоты, которую нечем заполнить. И куда, зачем тогда идти ему, что делать с бесполезным своим бессмертием…

А ночь смотрела на него ясными и печальными глазами звезд, и помимо воли он начал вслушиваться в ту Песнь, которую никогда не узнаешь до конца, даже прожив тысячи лет, — загораются и гаснут звезды, рождаются и умирают миры, а Песнь живет…

Он медленно поднялся, постоял, вытряхивая запутавшиеся в волосах хвоинки, и, осторожно ступая по живой земле, пошел по краю Долины, пытаясь различить в Песне Арты отдельные мелодии — гор, цветов и трав… На этот раз Белый Единорог не вышел ему навстречу. Ничего, он останется на ночь в доме Наурэ и уйдет на рассвете, простившись с Учеником, с Долиной, с Единорогом, с этой землей… И ему мучительно захотелось хотя бы эту последнюю ночь провести не в одиночестве: он ускорил шаги, чтобы быстрее добраться до узкой змеящейся тропинки, ведущей к дому в горах.

Дом был пуст. Он понял это сразу, еще не успев подняться на порог; понял, несмотря на то, что в окне мерцал маленькой звездой магический светильник. И все же вошел.

…Голубовато-белое пламя в хрустальном кубке, до половины исписанный лист пергамента на столе… Он склонился над рукописью. «Трава элгелэ листья имеет узкие и заостренные, густо-фиолетовые, с серебристыми прожилками. Цветение начинается с пятого дня знака Йуилли; цветы мелкие, собранные в колос, бледно-фиолетовые, подобные звездам о семи лучах, запах имеют сладковатый; семена небольшие, исчерна-красные. Отвар из цветов и молодых листьев помогает от грудных болезней и кровавого кашля. Полную силу цветы имеют при первых вечерних звездах знака Тайли; семена же, растертые и смешанные с соком ягод ландыша, успокаивают сердечную боль. Время для сбора семян — первые два часа пополудни трех последних дней знака Тагонн, но лишь при погоде сухой и солнечной…»

На этом манускрипт обрывался.

Он постоял посреди комнаты, раздумывая, не оставить ли что-нибудь на память. Нет, не нужно; Наурэ огорчится, узнав, что они разминулись.

Прощай, ученик.

Он вышел, притворив дверь. Тропа уводила дальше в горы, поворачивая на юг. И с каждым шагом все отчетливее становилось чувство тревоги.

Остановился на краю обрыва: тропа резко сворачивала вправо, на закат, вниз уходила острыми уступами скальная стена. Его охватило жгучее желание еще раз распахнуть бессильные больные крылья — хотя бы несколько мгновений полета, ветер примет и поддержит его, не может не поддержать — всего несколько мгновений, так мало — снова, в последний раз испытать это щемящее чувство… Преодолевая режущую боль, он распахнул крылья — ветер ударил в них, как в паруса, словно отталкивал от края пропасти, хлестнул по глазам, заставив зажмуриться.

Учитель…

Ортхэннэр?..

Учитель, Тано, я ждал тебя, я жду тебя — столько лет… мне иногда кажется, что ты не вернешься, и тогда становится холодно и пусто, как ребенку, заблудившемуся в ночном лесу, продрогшему и обессилевшему… Мне был неведом страх — а теперь я боюсь, что ты не возвратишься. Я никогда не смогу сказать тебе этого — но если бы ты знал, если бы ты слышал меня сейчас, Тано… Столько людей в твоем замке — а мне холодно и пусто, так одиноко, словно стою на равнине под ледяным ветром, и ветер летит сквозь меня — если бы ты мог услышать, если бы ты знал, как я жду тебя — бесконечны часы Бессмертных… Я знаю, ты там, где нуждаются в тебе, а потому даже наедине с собой не смею сказать, как ты нужен — мне… Я жду тебя — возвращайся, Тано…

Он прижался к камню щекой, вслушиваясь. Нет, больше ничего. Только горное эхо донесло — тень слова, шепот ветра, шорох осыпи — Тано… А может, показалось.

Он пошел вперед — ощупью, не сразу решившись открыть глаза.

… — Что ты? — Наурэ оглянулся на Единорога — тот казался статуей, отлитой из лунного света, только раздувались чуткие ноздри и мерцали миндалевидные глаза.

Он был здесь. Ты не чувствуешь ?У боли горький запах. И еще — кровь. Ты не чувствуешь?

Только теперь Наурэ понял, что так тянуло его к дому.

— Тано?! Он… был здесь? Как же я… Он вернется?

Нет. Разве ты не слышишь? Терновник говорит — прощай… Он не придет больше.

Наурэ не хотел, не мог верить — и все же поверил сразу.

— Никогда… — шепотом. — Почему… Почему он не дождался меня?.. Может, я еще успею…

Нет. Он ушел далеко. Он не хотел тебе боли.

— А это — разве это не боль?! — крикнул Наурэ, .сжимая кулаки.

Гэллэн…

— Подожди… — Человек провел рукой по лбу, потер висок, начиная что-то смутно осознавать. — Ушел, говоришь ты?..

Гэллэн… Он не хотел, чтобы ты сам увидел. Он больше не может летать.

Человек медленно опустился на землю.

— Почему?..

Ирисы говорят… и лес. Я не знаю ответа, Гэллэн.

Человек долго молчал, потом с трудом встал на ноги, сделал шаг к дому — ссутулившись, бессильно опустив руки, — и, внезапно обернувшись, крикнул в ночь:

— Тано!..

Эхо подхватило отчаянный крик. Единорог подошел ближе и положил голову на плечо человеку, глядя во тьму миндалевидными печальными глазами.