«Качество произведения является решающим, независимо от его жанра, а также от возраста или образования художника».

Так было написано в документе, похожем на спортивные дипломы Уве. Внизу стояло: «Приз газеты „Моргенбладет“ присужден художнице Руфи Нессет».

Это происходило в Доме Художника на мероприятии, которое называли «небольшим торжеством». В руке у нее был чек на пять тысяч крон. Какой-то мужчина только что произнес о ней речь, словно она была единственной и неповторимой. Ее картины называли выдающимися. Для художницы это было лестно, по Руфь не совсем этому верила.

Внизу на документе было написано, что цель этой премии стимулировать искусство в Норвегии. Добрые люди, подписавшие документ, толпились вокруг. Руфь видела, что их все уважают. Она, разумеется, тоже, хотя и не совсем понимала, что именно они представляют.

Она ушила и надела старую юбку, полученную от Горма. В ней она чувствовала себя защищенной, потому что он обещал думать о ней. К юбке у нее был черный пиджачок. То, что они не совсем подходили друг другу, ее не смущало.

Пока ее фотографировали, она вдруг подумала, что хорошо бы иметь карточку Горма. На которой был бы виден изгиб щеки и две глубокие впадинки, даже если он не улыбался.

Когда все кончилось, она пошла в «Театральное кафе». Поскольку она чувствовала себя богатой и хорошо одетой, она посмела пойти туда одна.

Ее посадили возле входа. Это было совсем не то, чего она ожидала. И потому, заказав бокал вина и бутерброд с креветками, она прошла в глубь зала, чтобы посмотреть на столик, за которым она сидела в прошлый раз. Он был свободен. Разумеется, Горма там не было. Но оркестр играл. Наверное, из-за этого ей захотелось плакать.

Когда ей принесли бутерброд и бокал вина, она попыталась вспомнить все лестные слова, какие говорили о ее картине. Но не смогла. С обивки дивана, стоявшего напротив, на нее смотрело лицо Горма.

К тому времени, когда Руфь допила вино, она так внимательно изучила это лицо, что могла бы нарисовать его.

* * *

Первые недели в Осло она спала на надувном матрасе со шкурой далматинца вместо подушки. Свобода оказалась не такой восхитительной, как она думала. И никто, если Бог перестал заниматься такими вещами, не мог создать любовь и свет одним своим словом.

Пусть она не произносила таких громких слов, но это вовсе не означает, что она постоянно о них не думала. После той встречи с Гормом только они ее и занимали. Но разделить их ей было не с кем.

Когда она от секретаря Дома Художника узнала, что Горм был на Осенней выставке и купил ее картину, не сообщив ей об этом, ей показалось, будто она что-то потеряла. Вообще-то, ей следовало радоваться, что картину купил именно он. Но ее больше обрадовало бы другое. Она предпочла бы встретиться с ним, и пусть бы он не покупал этой картины. Но нельзя же всегда получать все.

Руфь написала нейтральное благодарное письмо, которое Горм при желании спокойно мог бы показать Турид, но послать его не решилась. Взгляд Турид следил за ней из щели почтового ящика.

Когда ее приняли в Академию, Руфь мирно рассталась с Уве. Она видела, что он не верил в ее отъезд, пока сам не отвез ее к автобусу. Тура она оставила на коленях у матери. Ответственность за Тура Уве взял на себя, но мать обещала часто навещать их или забирать мальчика к себе на Остров.

Реакция коллег и соседей была больше заботой Уве, чем Руфи. Она просто уволилась и уехала.

Она жила уже в Осло, когда ее картину приняли на выставку. Уве единственный знал, что она отправила на Осеннюю выставку свою картину.

Он заслужил много упреков с ее стороны, но только не за то, что не понял, почему ее картину приняли на выставку. Она сама с трудом это понимала.

Как он отнесся к тому, что она получила премию и о ней написали в газетах, она уже не знала. Но он прислал ей открытку с поздравлением. В той же открытке он сообщал, что решил на зиму оставить их лодку на приколе и что Тур разбил себе голову и ему наложили два шва.

Мать написала, что Эмиссар вырезал из газеты статью о Руфи и теперь она лежит в гостиной на столе. На фотографии Руфь пожимает руку редактору и благодарит за премию. Матери казалось, что она не похожа на себя. Но это неважно.

Со своей стипендией, премией и деньгами Горма за картину Руфь чувствовала себя умопомрачительно богатой. Она купила красный диван-кровать, диван подняли к ней в мансарду, и она поставила его в угол под скошенной крышей.

Осенью она купила несколько мешков дров и сложила их за диваном. Приятный запах дерева напоминал ей о Йоргене. И о Туре.

Несколько раз ночью она просыпалась от того, что ей казалось, будто он лежит рядом с ней, или воображала, что сейчас он наверняка плачет.

Однако это была мелочь. Даже самый несообразительный человек нашел бы неестественным, что она думает о чужом, женатом мужчине больше, чем о собственном сыне. Если бы об этом было известно.

Но ничего из того, что окружало ее днем, не напоминало ей о Туре. Ни один ребенок на улице или в парке не был похож на него. Он был чем-то, что принадлежало ей только во сне. Он владел ее снами в такой степени, что ей бывало страшно заснуть.

О Горме же, напротив, она могла думать и в Академии, и на улице. Это приносило радость и чувство свободы. И пусть это была иллюзия, потому что принадлежал-то он Турид. Все равно.

Комнату Руфь сняла по объявлению, и племянница Уве сказала, что ей удивительно повезло. На ее улице росло много деревьев, вдоль тротуара тянулись сады, и дома были похожи на маленькие дворцы.

Комната представляла собой мансарду, в ней было три окна, выходящих на крышу, и достаточно света. Из своих окон Руфь не видела ни улицы, ни деревьев, но ее это не огорчало.

Она поставила мольберт под окно и почувствовала себя настоящим художником. В одно окно ей были видны небо и труба. В другое — небо и башенка соседнего дома. На четырехугольной вершине башни были чугунные перила. Не для того, чтобы за них держались, это была только декорация. На Инкогнитогата было много декораций.

Умывальник прятался за занавеской, а душ и уборная находились в коридоре. В комнате были также плитка на две конфорки и холодильник. Но жарить дома ей запрещалось, так что приготовление пищи ограничивалось варкой яиц, кофе и чая.

Хозяйка была властная дама с седыми, уложенными в прическу волосами, ее руки были унизаны браслетами и кольцами. Браслеты звенели, предупреждая о ее появлении.

У хозяина была круглая спина, и он почти не раскрывал рта, но всюду, где бы он ни находился, его сопровождал сигарный дым. Обычно на первом этаже. Хозяйка предпочитала второй этаж. Руфь не знала другой супружеской четы, которая жила бы так просторно. Наверное, именно поэтому она никогда не слышала, чтобы супруги ссорились.

Они дали Руфи понять, что совершили богоугодный поступок, взяв ее к себе в дом. Ведь она приехала с Севера.

Это «с Севера» было равнозначно списку грехов, о которых всегда говорил Эмиссар.

То, что она, кроме платы за комнату, должна была зимой разгребать снег и раз в неделю делать уборку на двух этажах, по их мнению, было ей только в радость.

Но почему-то она была уверена, что они ей симпатизируют. Уже через три недели они перестали вспоминать, что она с Севера. Напротив, хозяйку весьма занимало, что в газетах напечатали фотографию Руфи, и она стала называть ее Художницей из мансарды.

Каждое воскресное утро, если было холодно, Руфь, перед тем как встать и одеться, топила печку. Пока печка топилась, она в кровати читала или рассматривала альбомы по искусству, принесенные из библиотеки.

Просто лежать и ждать, когда комната прогреется, было тяжелее всего. Потрескивали дрова, тепло волнами обдавало Руфь, и маленькие пальчики Тура тыкались ей в глаза, на что бы она ни смотрела. Тыкались, пока она не сдавалась и не начинала плакать.

Черные печи ее детства пахли сажей, торфом и березовыми ветками. Она помнила этот вечный крут — зола, которую надо было выгребать, и угли, в которых следовало поддерживать жар. Здесь же она уходила из теплой комнаты, не заботясь о том, что тепло исчезнет.

В Осло печка представляла собой современный металлический камин с терракотовой плиткой на верхней полочке и дверцей, которую можно было закрыть. Если по ее недосмотру дрова выгорали, страдала только она. Мерзла только ее кожа. И неприятно было только ей.

По дороге в Дом Художника или возвращаясь оттуда, Руфь проходила под большими деревьями Дворцового парка. Они дарили ей чудо покоя. Были скульптурами, менявшими свое выражение в зависимости от света. Она с ними разговаривала. Несколько раз ей казалось, что они ей отвечают. Их спокойные ответы приняли свою форму больше ста лет назад.

Ее еще не было на свете, а деревья уже знали, что она будет ходить под ними. Они склонялись к ней и наставляли ее: «Руфь Нессет, ты способна выразить многое, но тебе еще нужно работать и пополнять свои знания».

Своим товарищам по Академии Руфь почти ничего о себе не рассказывала. Как-то не приходилось. И ей было ясно, что ее не считают выдающимся талантом, хотя ей и посчастливилось привлечь к себе внимание своей картиной. Только «великие» имели право быть самоучками, не будучи смешными.

Первое время она всех боялась. Ей казалось, что они заключили против нее союз, тайный заговор.

Мало того, что она раньше жила за пределами художественной цивилизации, она не принадлежала ни к каким «измам» или направлениям. Не была ни дикаркой, ни политическим бунтарем и даже не сердилась, если при ней открыто высказывались за вступление Норвегии в Общий Рынок.

Но постепенно она нашла свое место в Академии. Начала разговаривать с другими, иногда выпивала с ними бокал вина в кафе. Близких же знакомств не заводила.

Когда ей приходилось встречать художников, которые уже добились известности, ее часто удивляло, что их заботит впечатление, какое они производят на окружающих. Они как будто конкурировали со своими картинами, добиваясь того, чтобы на них тоже обратили внимание. И самые модные были порой особенно чувствительны к замечаниям.

В кафе Дома Художника или у «Крёлле» происходили дискуссии, напоминавшие Руфи громоподобные речи Эмиссара. Особенно два живописца демонстрировали почти религиозное презрение к произведениям, которые отличались от их собственной живописи.

Когда Руфь в первый раз услышала их высказывания, ей стало за них стыдно, ведь оба они были весьма известными художниками. Она поняла, что одаренность художника еще ничего не говорит о его уме и сообразительности.

Если бы она не знала так хорошо Эмиссара, ее разочарование было бы куда сильнее. Но ведь она видела, как слепая религиозность способна помешать человеку понять, что слова Божии, произнесенные кем-то другим, тоже могут привести к спасению.

Она поняла, как неимоверно трудно объявить себя пророком единственно верного искусства, а тем более, иметь собственный голос. Быть как Эмиссар, у которого его «Я» написано на лбу, в любое время и в любом месте.

Некоторые из самых заметных, чтобы не сказать услышанных, безусловно, верили, что, произнося без конца слово «искусство», они его создают.

У нее было подозрение, что все не так просто, не так чисто и не так правильно. Сама она с трудом отрывалась от своих картин или от той крохотной искры, которая должна была зажечься на холсте.

Ее «Я» было чем-то эфемерным, летучим, не имеющим реальной субстанции. Но картины были реальны. Определить «Я» через произведение было невозможно. Это было бы смешно и фальшиво.

Руфи было нетрудно принять искусство, отличавшееся от того, что пыталась изобразить она сама. Напротив. Это давало ей свободу и право на собственное творчество. И даже вдохновляло ее.

Все это Руфь, разумеется, держала при себе. Она не спорила, она слушала и работала. И была полна благодарности, что другие, даже те, кому не нравились ее работы, признали ее полноправной студенткой Академии. Это было так удивительно, что она начала верить, будто это как-то связано с тем, что она перестала работать в школе, переместилась в другую географическую точку и рассталась с Уве.

Натура стоила двадцать крон в час, и можно было выбрать любую. Все вместе они представляли собой море складок на коже и глубоких впадин. Руфи нравились запах и атмосфера класса. Чувство единства, рожденного общей целью: выразить то, что видят твои глаза. Каждая работа была неповторима, как чудо.

Раз или два в неделю в класс приходил профессор и поправлял их работы. Приветливый человек в сером твидовом пиджаке, пестрой рубашке и шерстяном галстуке. Руфь не была уверена, но у нее было чувство, что она может писать как хочет, лишь бы она делала это хорошо.

Медведеподобный парень, стоявший со своим мольбертом перед Руфью, сказал, что здесь все безнадежно консервативно и должно быть похоронено. Когда Руфь спросила, что именно он хочет похоронить, он рассердился и произнес длинную речь о том, что искусство должно вести за собой общество. Руфь не возражала.

Он рисовал эскизы так же быстро, как Руфь съедала половинку хрустящего хлебца. Его готовые эскизы были поразительно похожи на вороньи гнезда. Невозможно было узнать ни одну складку кожи.

Руфи это нравилось, и у нее поднималось настроение. Парня звали Бальдр, у него была рыжая борода, висевший мешком свитер и сверкающие, навыкате, глаза.

Когда она с ним познакомилась, у нее возникло чувство, что таких, как она, он ест на завтрак. И она устыдилась, что не знает, кто он, потому что вел он себя как признанный гений. Но со временем она поняла: он имеет в виду, что признать его гениальность должны в будущем.

Однажды в пятницу, когда Бальдр в кафе особенно разбушевался, Руфь предложила ему выпить вина где-нибудь в другом месте. Он мигом переменился.

— Идем! — сказал он и сгреб в охапку свое барахло.

В «Казино» они выпили вина, а Бальдр еще и не одну порцию пива. Он совсем опьянел, и Руфь оказала ему дружескую услугу, проводив до его берлоги в ветхом доме на Акерсгата. Там он потребовал, чтобы она подалась к нему, — ему хотелось получить еще одно удовольствие.

Руфь не подняла его на смех, только сказала, что она замужем. Не переставая браниться, он отправился восвояси.

В понедельник Бальдр выглядел немного смущенным и спросил, заплатил ли он за себя.

— За вино ты заплатил, — ответила она.

— А больше ничего и не было, — засмеялся он.

— Об этом тебе ничего неизвестно, — насмешливо сказала она.

С тех пор он вел себя как ее телохранитель и в Академии, и в городе. Если, конечно, не был пьян. И больше никогда не упоминал об «еще одном удовольствии», когда они оставались одни.

* * *

Руфь узнала, что Тур подолгу гостит на Острове. Теперь у матери с Эмиссаром появился телефон, поэтому она позвонила и поблагодарила мать. Когда она поняла, что мать надеется, что они вместе встретят Рождество, ей пришлось осторожно отклонить это предложение.

— Мне хочется провести его вдвоем с Туром, — объяснила она.

— В нашем роду еще никто не бросал своих детей, как это сделала ты, — резко сказала мать.

— Мама, пожалуйста, пойми.

— Я и понимаю, что, раз ты живешь так далеко, у вас с Уве уже никогда не будет по-старому.

Каким-то образом Руфи удалось перевести разговор на другую тему прежде, чем они попрощались.

Как только Тур подбежал к ней на автобусной остановке, у Руфи заныло сердце. И продолжало ныть все время, пока она была дома. Особенно, когда она смотрела, как он спит. Она никуда не ходила без него. Поэтому большую часть времени они были вместе, она и Тур.

Однажды вечером она вдруг заплакала, читая ему «Шляпу волшебника». Тур заметил, что эта книга не грустная, грустная совсем другая.

Как-то раз Уве пришел домой с вечеринки раньше, чем собирался. Видно было, что он крепко выпил. Не очень уверенно, но с видом собственника он окликнул Руфь. Она стояла в ванной в нижнем белье, Уве обнял ее. Она не противилась, но с удивлением отметила, что ее тело не откликнулось на его призыв. Поэтому, когда он захотел уложить ее на кровать в комнате для гостей, где спал сам, пока она жила дома, она воспротивилась.

— Но ведь мы женаты! — зло и угрюмо буркнул он.

— Это не мешало тебе спать с другими! — бросила она в ответ.

Уве отпустил ее и ушел. После этого лед между ними уже не таял.

В тот день, когда Тур понял, что мама снова уедет, он вцепился ей в волосы и долго не отпускал, но не плакал. Плакала она.

Уве смотрел на них, однако не пытался помочь ей. Они почти не разговаривали друг с другом, и Руфь не жалела об этом. До той минуты не жалела.

— Ты можешь с папой приехать в Осло ко мне в гости, — сказала Руфь первое, что пришло ей на ум.

— Когда? — подозрительно спросил Тур.

— На Пасху.

— На Пасху я еду в горы, — донеслось с дивана, где лежал Уве.

— Ну тогда, может быть, раньше?

— Только у таких, как ты, каникулы длятся целый год, — буркнул Уве и вышел.

— Тогда я приеду к тебе. Уже скоро, — прошептала Руфь, пытаясь разжать кулачок Тура и освободить свои волосы. Кулачок был влажный и дрожал.

Последние полчаса Тур бранил ее за то, что она плохо погрузила кубики на грузовик, который он возил между диваном и обеденным столом. Она растерянно слушала, разглядывая изгиб его верхней губы и вытирая ему нос, из которого все время текло.

* * *

В январе снег начал заносить окна, выходящие на крышу. Январское солнце превращало снег в капли воды на светло-серой поверхности стекла.

Уве написал короткое письмо и сообщил, что Тур отказывается есть. Он тоскует по маме.

Каждую ночь Руфь неизменно просыпалась в три часа и придумывала, каким образом можно заставить Тура есть. И просила Эмиссарова Бога о помощи.

Первые дни все ее мысли были заняты Академией, и это мешало ей думать о чем-либо другом. Радость, что в Осло не бывает полярной ночи, давно прошла. Все равно январь есть январь.

От городской пыли, шума и серого снега глаза у Руфи всегда были красные. Стоило ей остаться одной в любом месте, как у нее начинали течь слезы. Ее это мучило.

Однажды профессор дал ей почитать книгу о Фриде Кало, художнице, о которой Руфь никогда раньше не слышала. Как ни странно, но вид ее картин немного утешил Руфь.

Она решила, что в Норвегии так писать нельзя. Здесь боль должна быть более интеллектуальной и призрачной. Только для посвященных. Ей не следует быть слишком явной или преувеличенной. Ее нужно прятать. В Норвегии нельзя выставлять свою боль напоказ.

Почему-то ей казалось, что Тур похож на автопортрет Фриды Кало. Она видела сходство в бровях. Во взгляде. В скулах. Хотя, вообще, Тур был похож на Йоргена. По крайней мере, внешне. И это уже не имело отношения к Фриде Кало.

Иногда Руфи казалось, что Тур похож на нее. Но утверждать этого она не могла, ведь она сама все время менялась. И была уже совсем не той, что когда-то летом работала на озеленении городского парка.

Она достала альбом для набросков и нарисовала карикатуру на родителей, дав волю своей неприязни. Вырисовывая зубы Эмиссара и каплю, висящую на носу у матери, она поняла, что ведет себя по-детски. Она была своим собственным ребенком, мстившим родителям за то, что сама не сумела быть хорошей матерью.

Руфь разорвала рисунок, скомкала его и бросила в огонь. Он мгновенно сгорел.

Ее боль не была похожа на ножи и гвозди Кало, она напоминала призрачное свечение, идущее из глубины существа. Поэтому единственное, что она могла противопоставить искусству Фриды Кало, была жалость к себе.

Портрет Горма у нее тоже не получился. Временами она делала по несколько эскизов в неделю. Но он неизменно получался слишком красивым, а потому — неживым. Руфь то злилась, то впадала в отчаяние.

Как-то вечером, вернувшись из Академии, она начала писать женщину на мостках над пустым бассейном. Или в свободном падении на зеленые плитки и плоских мертвых рыб.

Сперва она сделала множество набросков, потом несколько эскизов. И наконец начала писать маслом. Как ни странно, но эта женщина немного освободила ее от чувства собственной неполноценности.

* * *

Приехав домой на пасхальные каникулы, Руфь не забыла похвалить Уве за то, что Тур хорошо выглядит. В ответ на это Уве только пожал плечами. При каждом удобном случае он демонстрировал ей, что у нее нет права на любое мнение о Туре или о нем. Понять его было нетрудно.

Он никогда не спрашивал, что она делает в Осло, с кем бывает. Она ни разу не слышала, чтобы он произнес слово «Академия». Но понимала, что все это ревность к ее жизни, которую он не мог контролировать.

Он перестал сдерживать раздражение, когда понял, что ее это не задевает. Например, то, что Тур рассказал ей, как однажды утром, проснувшись, он обнаружил у них тетю по имени Мерете. К счастью, Уве вскоре уехал в горы и пробыл там почти всю Пасху.

После возвращения в Осло Руфь не раз была близка к тому, чтобы все бросить и уехать домой. Тур, как и в Рождество, болезненно отнесся к ее отъезду.

Ей удалось уговорить Уве поставить телефон, чтобы она могла звонить домой несколько раз в неделю. Сначала от этого стало только хуже. Но вскоре Тур понял, что слышать голос мамы тоже важно. Для них обоих. Через месяц-полтора он уже как будто смирился с тем, что мама живет в Осло, потому что она должна стать художником.

Он доверял ей свои тайны, которые как бусинки перекатывались у него в голове. Вроде того, что он хочет купить самолет и летать в воздухе. Или что его пожарная машина хорошо ездит и на трех колесах.

* * *

На летние каникулы Руфь сняла домик на берегу в Хельгеланде и уехала туда с Туром. Она уже давно искала новых мотивов. Но женщина на мостках напомнила о себе. Теперь она начала ходить по воде. И всегда была опасность, что она утонет.

Однажды вечером, уложив Тура спать, Руфь увидела ее на скале над их домом. Женщина была в красном купальнике и с резиновым спасательным кругом, с какими плавают дети.

Руфь начала делать наброски, и тогда женщина предстала перед ней обнаженной с широким поясом на талии. Намыленные волосы торчали дыбом, как иголки на еже. Обычно она являлась Руфи поздно вечером или рано утром. А иногда и во сне. Это было как наваждение.

Но то лето выдалось дождливое, и у Тура здесь не было товарищей для игр. Руфь решила попросить у Уве разрешения пожить вместе с Туром дома. Уве был в добром расположении духа и сказал, что ему это подходит — он как раз собирается надолго уйти в горы.

Когда они приехали, Уве был еще дома, и Руфь, смирившись с этим, покорно ждала его отъезда. Она лишь немного прибралась, слушая через окно радостный крик Тура, встретившего своего товарища.

Уве окликнул ее из спальни, и она вошла к нему. Обнаженный по пояс, он складывал вещи в рюкзак. Она видела, что он все еще позирует перед ней: смотри, мол, что потеряла.

— Мне надо сказать тебе одну вещь.

Она замерла в ожидании, Уве не поднимал глаз.

— Я хочу развестись, — сказал он, глядя на шкаф. Наступило молчание, и Руфь удивилась, что оказалась не подготовлена к этому.

— Значит, ты нашел себе пару? — спросила она, удивляясь, как ему удалось произнести такую серьезную фразу, складывая в рюкзак вещи.

— Да, мы с Мерете решили пожениться. Хочу, чтобы у меня была нормальная жизнь.

— Она переедет к тебе сюда?

— Да, если захочет.

— Ты еще не говорил с ней об этом?

Наконец он поднял глаза, на его лице была написана неуверенность.

— Говорил — не говорил, какая разница, — уклончиво ответил он.

— А она знает, что Тур тоже живет здесь?

— Как она может этого не знать? — сердито буркнул Уве, запихивая в рюкзак майки и носки.

Под загорелой кожей играли мышцы. Бицепсы, которыми он так гордился.

— Она тоже идет с тобой в горы?

— Да. Будем ночевать в палатке. Собираемся дойти до шведской границы.

— Как я понимаю, она женщина в твоем вкусе. И давно вы вместе?

Он выпрямился и, не отвечая, улыбнулся ей во весь рот. Руфь не понимала, что толкнуло ее. Но вдруг почувствовала себя такой же свободной, каким был Уве. И эта свобода заставила ее признать, что Уве — мужчина, способный внушить страсть. Он больше не отягощал ее совесть, он стал свободной добычей. В том числе и для нее.

Ни о чем не думая, Руфь положила руки на его голые плечи, и его растерянность доставила ей наслаждение. Ей была приятна сила его плеч, когда он жадно обнял ее. Пока Уве, закрыв глаза, целовал ее, Руфь испытала экстаз свободы. И когда он опрокинул ее на кровать, она, всхлипнув, отдалась ему. Наконец-то она тоже стала частью его тайных приключений. Она упивалась этим, и он, насколько она его знала, тоже.

Уве был нежен и сердечен, как никогда. И что бы он потом ни вспоминал о ней, ей хотелось, чтобы он запомнил именно этот день.

* * *

После возвращения в Осло Руфи казалось, что она ходит по улицам рядом с самой собой. Просыпается утром рядом с самой собой. Она была не в состоянии поддерживать дружеские отношения ни с кем в Доме Художника и не ждала от будущего ничего хорошего.

И даже радость от сообщения, что на Осеннюю выставку приняли две ее картины, длилась не дольше, чем она его читала. Руфь по-прежнему часто посещала музеи и галереи, но и это не приносило ей облегчения.

Однажды сырым холодным днем она увидела в Национальной галерее высокого человека в пальто. Он стоял к ней боком. Затылок. Щека. Неужели он?

В космосе летел звездный дождь с хвостом из светящихся предметов. Белые и синие звездные туманности обожгли ей лицо и затруднили дыхание. Воздух сразу сгустился в дрожащий поток. Руфь помедлила минуту, а потом решительно подошла ближе.

Он обернулся. Это был не Горм.

Она вышла на улицу и побрела наугад. Ноги сами привели ее к Дому Художника. Ей захотелось еще раз увидеть на стене свои работы, принятые на Осеннюю выставку, прежде чем их снимут.

Какое-то время она надеялась, что их кто-нибудь купит, но потом потеряла надежду. Сейчас на «Женщине в сухом бассейне» висела красная бирка. С бьющимся сердцем Руфь пошла в контору, чтобы узнать, кто купил ее картину.

— Какой-то немецкий галерейщик. Он купил две картины и хотел бы познакомиться с художником, — сказала секретарша.

— А чья вторая картина?

— Обе твои.

— Ты хочешь сказать, что он купил обе мои картины? — Да.

— Тогда почему ты повесила табличку о продаже только на одну? — Руфь глубоко вздохнула.

Секретарша что-то пробормотала в свое оправдание, но Руфь не поняла ни слова.

— Где он? Этот галерейщик?

— По-моему, он сидит внизу в кафе. Ты говоришь по-немецки?

— Если понадобится, я заговорю и по-итальянски.

Его пальто из верблюжьей шерсти лежало рядом на стуле. Пристальный взгляд — единственное, что Руфь заметила на первых порах. Когда они с секретаршей подошли, он встал, поклонился и поднес руку Руфи к губам, словно она была королевской особой.

— August Gabe. Aber doch, sagen Sie AG..

Секретарша ушла, и галерейщик поинтересовался, говорит ли Руфь по-немецки. Пришлось сказать, что она предпочитает норвежский или английский.

С надменной любезностью он обнажил ряд белых зубов. Не переводя дыхания, он сказал ей по-английски, что ее картины интересны, но не закончены, и одновременно попросил официанта принести ей белого вина.

Пока он откровенно разглядывал ее, словно она была рисунком, сделанным тушью, он признался, что ему известно, что она второй год учится в Академии и получила незначительную норвежскую премию за свою картину на прошлогодней Осенней выставке. Наконец он сделал паузу, вежливо ожидая, что она скажет.

Но Руфь не нашлась, что сказать, и он сообщил, что, по его мнению, она обладает определенным потенциалом, который можно развить при интенсивных занятиях и еще более интенсивной работе.

Руфь покрылась испариной и спросила, почему он купил ее картины.

— В поездках я всегда покупаю сувениры, — ответил он и легко, как бы нечаянно, коснулся ее руки.

Он попросил разрешения посмотреть ее другие работы. Она ответила, что они разбросаны по разным местам: и в Северной Норвегии, и у нее дома, и в Академии.

Ему захотелось завтра же посмотреть все, что есть у нее дома. В шесть часов, если это удобно? Записав ее адрес, он дал ей свою визитную карточку и заспешил в какое-то другое место, оставив ее с недопитой бутылкой вина.

Руфь прочитала то, что было написано на карточке. Он и в самом деле оказался галерейщиком. У него были галереи в Берлине и Нью-Йорке.

Она пошла прямо домой и поднялась в свою комнату. Ей не нужно было готовиться к приходу галерейщика, разве что спрятать то, что раздражало ее самое. Потом она предупредила хозяев, что завтра к ней придет немецкий галерейщик. Без этого обойтись было нельзя, посещения мужчин были категорически запрещены.

Хозяйка всплеснула руками, а ее муж улыбнулся с отсутствующим видом.

Один из вариантов далматинца Руфь поставила на пол прямо против двери. Она пыталась восстановить картину, которую купил Горм, ей не хватало этой картины. Но картина получилась другой. Не неудачной, просто другой. Глаза, выражение, цвет. Она была не такой хорошей, как первая, в ней было больше обреченности. Фон был розовый и холодно-бирюзовый. Поводок, словно кнут, взлетел вверх справа от тела собаки.

Написанное в последнее время Руфь тоже выставила. Это был вариант «Женщины в бассейне», где женщина была изображена сбоку. Руки и тело уже заняли нужное положение. Со спиной Руфь долго мучилась, но так и осталась недовольна.

В конце концов на женщине появились кракелюры и трещины, как на живой статуе.

Черная и белая плитка бассейна сложилась в несимметричный узор, словно разбитая шахматная доска. В половине бассейна, под мостками, воды не было, другая половина была полна до краев. Красный спасательный круг качался у бортика бассейна.

На дне лежала распластавшаяся собака, ноги которой смотрели в разные стороны, словно собаку за вальцевали в плитку.

Третья картина, которую Руфь хотела показать галерейщику, представляла собой человека, летевшего по небу с церковной колокольней в руках. Краски были чистые, отчего создавалось впечатление прозрачности и простоты.

АГ принес ей белые розы. Это смутило и взволновало Руфь. У нее не нашлось достаточно большой вазы, и она взяла одну из банок из-под варенья, в которой у нее стояли кисти. Кисти разлетелись по полу, когда она хотела их вынуть.

АГ бросил пальто на стул и опустился на колени, чтобы подобрать кисти. У него были светлые вьющиеся волосы, которые разделились на затылке, когда он наклонился. На макушке волосы были редковаты, но на затылке у корней вились густые завитки. Почему-то это произвело на Руфь гипнотическое впечатление.

Сквозь тонкую ткань пиджака проступали линии его спины. Пиджак, безусловно, был очень дорогой. Матовая поверхность ткани так и манила прикоснуться к ней. Когда он положил кисти на стол, уголки его губ изогнулись в улыбке. На губах лежал легкий налет сластолюбия. Сколько ему примерно лет? Сорок?

Когда Руфь пошла к умывальнику, чтобы набрать воды, он следил за ней, словно боялся, что она исчезнет. От этого ее обдало жаром, и на душе стало тревожно. Она попросила его сесть на диван, и он наконец стал смотреть картины.

Он переворачивал и те, что стояли лицом к стене. В конце концов он прислонился к дверному косяку и спросил, можно ли у нее курить. Она кивнула и дала ему пепельницу.

Пока АГ ходил по комнате и еще раз просматривал все тридцать четыре картины, он, словно драгоценность, держал пепельницу на ладони, при этом он ни разу не взглянул на Руфь. Если бы у нее под рукой оказалась газета, она успела бы за это время прочитать большую статью.

Потом он попросил разрешения снять пиджак, она опять кивнула. Когда он стоял к ней спиной, держа перед собой картину, Руфь поймала себя на том, что не спускает с него глаз. Она отвернулась и глотнула воздуха.

АГ отставил к стене картину, изображавшую обнаженную женщину с широким корсетным поясом на талии, и включил верхний свет. Он передвигал картины и вообще вел себя так, будто, кроме него, в комнате никого нет.

Руфь сидела в плетеном кресле и пыталась делать вид, будто ничего особенного не происходит. При ярком свете верхней лампы она увидела большого паука, плетущего паутину между балкой и скошенным потолком.

Наконец АГ обернулся к ней и заговорил. Она не предполагала, что он окажется таким откровенным, таким безжалостным. Он критиковал односторонность в выборе мотивов, назвав это манерной наивностью, но похвалил ее смелость, композицию и живопись.

Он отобрал двенадцать или тринадцать картин и, поднимая одну за другой, рассуждал о фунте, о достоинствах живописи, цвете, композиции и сюжете каждой картины в отдельности.

Вскоре Руфь поняла, что ей хочется, чтобы он говорил как можно дольше. Голос. Рубашка, немного вздувшаяся с одной стороны, при верхнем свете давала зеленоватую тень.

Но вот он отвернулся от картин. Его глаза сверкали. Он кивнул, словно подтверждая что-то, чего она так и не поняла. Да и как тут поймешь, когда он так смотрел на нее.

— Да! Все именно так, — подтвердил он на жестком, режущем слух английском.

Потом он бросил быстрый взгляд на часы, и она поняла, что это конец.

Когда он уходил, хозяйка стояла на лестнице. Она поздоровалась с ним, быстро говоря что-то по-норвежски. АГ поздоровался с ней вежливо, но сдержанно.

После его ухода хозяйка сказала с восхищением:

— Боже мой! Какой мужчина! Надо иметь большое мужество, чтобы носить такие длинные локоны!

Через три недели Руфь получила письмо, в котором он предлагал ей место в мастерской в Берлине с августа следующего года и возможность выставить пять своих картин, не считая новых, если они у нее появятся.

Руфь набралась храбрости и позвонила ему, чтобы поблагодарить и сообщить, что принимает его предложение. Звук его голоса внушил ей страх, что он положит трубку раньше, чем она успеет сказать, что приедет. Он был слишком глухой и деловитый.

С грехом пополам она объяснилась с АГ, забыв, что записала все, о чем хотела спросить. Она заикалась и с трудом подыскивала слова, но он, похоже, все понял. Голос его потеплел и стал не таким надменным. Он поблагодарил ее за последнюю встречу и сказал, что рад их будущему сотрудничеству. Он позаботится и о том, чтобы ее квартира была рядом с мастерской. Он ей напишет.

Мастерская была большая и светлая с видом на фасады и трубы, находящиеся в восточном секторе за Берлинской стеной. Комната Руфи, выходящая в парк, была меблирована по-спартански, как тюремная камера. Все было выкрашено в белый цвет. В том числе и пол. На высоком окне не было ничего, кроме поднятых пыльных жалюзи.

Осенью 1974 года Руфь балансировала между двумя профессорами, которых посещала, чтобы научиться элементарным вещам, как выражался АГ. Для самостоятельной работы времени у нее почти не оставалось, и это ее раздражало. Но вместе с тем именно поэтому она поняла, что должна держаться своего пути.

— Сперва разрушается, потом строится, — говорил ей АГ, когда она жаловалась, что у нее не остается времени на живопись. Он водил ее по вернисажам, выставкам, музеям. Иногда она получала только адрес и должна была добираться туда самостоятельно.

Они никогда не встречались как друзья, без связи с искусством. Каждый раз, когда ей начинало казаться, что их отношения становятся похожи на дружбу или единомыслие, АГ решительно ставил ее на место, переставая обращать на нее внимание.

Перед Рождеством он без предупреждения пришел к ней в мастерскую и внимательно осмотрел все картины. Руфь ушла к себе, оставив его одного. Она завела эту привычку, чтобы не чувствовать себя униженной.

Неожиданно он появился в дверях с серьезным, почти сердитым лицом.

— Картина с зеленым шутом тебе удалась! Наконец-то ты что-то ухватила. Сумела соединить конкретное с абстрактным. Сама ситуация, настроение. Тебе удалось передать движение тела, выражающее отчаяние и гнев. Ты словно намекаешь на что-то, что кроется за поверхностью картины. Эта картина обладает тысячной долей того, что превращает впечатление в искусство. Все, ты кончаешь учиться и начинаешь писать!

Руфь села на стул и забыла, что надо бы что-то сказать. Через мгновение он исчез. Она вспомнила, что хотела занять у него денег, чтобы поехать на Рождество к Туру. Надо было заказать билет, пока не поздно.

Наверное, именно это и привело ее в ярость. Она позвонила в галерею и попросила секретаря передать АГ, что она не желает видеть никого из галереи, пока картины не будут закончены. И что она сообщит, когда они смогут их забрать.

На другой день АГ влетел в мастерскую, когда там были двое других художников, Йозеф и Бирте. Он был разгневан и просил избавить его от сообщений через секретаря о ее желаниях. Пока АГ произносил свою громовую тираду в классическом духе Эмиссара, испуганные Йозеф и Бирте тихонько ретировались.

Окна были открыты, и, когда он остановился, чтобы перевести дух, Руфь услыхала воронье карканье. Как будто кто-то с треском разрывал холст на куски. Она отложила кисти, палитру и встала перед ним.

— Катись к черту со своими дурацкими претензиями! — сердито сказала она по-норвежски, ушла к себе и заперла дверь.

Через час у ее двери стояла двадцать одна красная роза с его визитной карточкой. Руфь поставила розы в мастерской в ведро, в котором мыли пол.

Потом она позвонила своим хозяевам на Инкогнитогата и попросила их сдать ей комнату на рождественские каникулы. К счастью, ее еще никто не снял, и ей не отказали.

Тур начал ходить в школу и один раз уже прилетал самостоятельно в Осло. Но на этот раз он, бледный и заплаканный, подошел к Руфи в сопровождении стюардессы, несшей его сумку. Он не разговаривал с Руфью, пока они не остались одни, и отказался обнять ее.

— Тебе было плохо во время полета? — спросила она, присев перед ним на корточки и вытирая ему нос.

— У меня болят уши, — сказал он и всхлипнул.

Она заглянула ему в уши, но все было как будто в порядке. Должно быть, у него болят барабанные перепонки. Она хотела прижать его к себе, но он испуганно поглядел по сторонам и отпрянул от нее. Она сдалась.

Занеся вещи домой, Руфь повела его в больницу «Скорой помощи». Там она обнаружила, что у Тура мокрые ноги. Она попыталась снять с него башмаки, но он воспротивился и этому. Никто из сидящих в очереди к врачу не снимал с себя обуви.

Врач осмотрел Тура и нашел у него трещины на барабанных перепонках. Помочь он ничем не мог, оставалось надеяться, что трещины зарастут сами собой. Он дал им капли, которые следовало накапать Туру в нос перед обратной дорогой, и пожелал счастливого Рождества. И они отправились домой.

Лишь после того как Руфь затопила печь и сварила какао, Тур разговорился.

— Папа с Мерете срубили большую-большую елку. Я ходил с ними. На вершину они наденут электрическую звезду, — сказал он и оглядел комнату Руфи.

— Завтра мы пойдем и купим елку, — быстро сказала она.

— Большую?

— Какую захочешь.

— А у тебя есть украшения?

— Мы нарисуем ангела. Или вырежем его из глянцевой бумаги.

Он испуганно посмотрел на нее.

— Не говори глупости, мама.

— Я серьезно. А если хочешь, можем пойти и купить каких-нибудь игрушек. Заодно посмотрим елки на Карл Юхан и на Бугстадвейен.

— Они нарядные?

— Очень!

— Какие?

— Сам увидишь. Это будет сюрприз.

Пока Руфь читала ему вслух «Рождество в Бюллербю», она пыталась увидеть свою комнату его глазами. Ее удивило, что никто из них не плакал.

Хозяева уехали на Рождество и разрешили ей пользоваться своей кухней. Так что она могла приготовить что-нибудь горячее.

На другой день они потратили целое состояние на елочные игрушки и большую елку. Когда они притащили ее домой, Руфь сообразила, что у них нет подставки для елки, и они снова отправились в магазин. Тур бежал впереди и решил переходить улицу на красный свет. Железная подставка оказалась такой тяжелой, что им пришлось привезти ее домой на такси.

После того как они побывали в театре и видели «Вслед за Рождественской звездой», Тур проявил нечто, что было похоже на привязанность, но уверенности в этом у Руфи не было. Во всяком случае, он держал ее за руку, когда они шли по темной улице.

Через десять дней им предстояло расстаться, и все, что было завоевано за это время, рухнуло, когда Тур прошел регистрацию в аэропорту и ему пора было идти на посадку. Она сама все испортила, начав плакать.

— Мама, перестань плакать, здесь столько людей, ты что, не понимаешь?

— Я не могу, — всхлипнула она ему в шею.

— Не езди в Берлин, поедем со мной домой! — Он тоже заплакал и не хотел отпускать ее.

Служащая, которая должна была проводить его до самолета, грустно покачала головой и сказала, что им пора. Кончилось тем, что она силой потащила зареванного, упирающегося Тура к выходу. Пассажиры останавливались и как-то странно смотрели на них, словно в первый раз видели плачущих людей.

— Мама, приезжай домой и выходи замуж за папу! Мама, противная, приезжай домой! — кричал Тур, пока их не разделила дверь.

В автобусе по дороге в город Руфь поняла, что никогда не станет ничем, кроме неудавшегося второсортного художника. Премия газеты и мастерская в Берлине еще не означали, что она что-то собой представляет. В действительности она обыкновенная эгоистка, изменившая своему ребенку ради так называемой карьеры.

Что, собственно, мешало ей писать картины в маленьком поселке в рукаве фьорда, где жили Тур и Уве? Многие художники жили и писали в рукавах фьордов.

Мунк, например, жил в Осгорстранде и писал свою семью. Свое горе. Правда, позже он переехал в Христианию и получил стипендию для поездки за границу. Он был неженат, и у него не было детей, вспомнила она. Женщины, которые хотят играть в художниц, не должны иметь детей.

Руфь свернула тюфяк Тура и убрала его в чулан. Но серую бумагу, которой она застлала весь пол, чтобы они каждый день могли рисовать свои рождественские рисунки, она не тронула.

Потом она поставила на мольберт свой самый большой альбом для набросков и схватила уголь. Она не успела опомниться, как на белом листе возник смелый, упрямый профиль Тура. Колени его были подняты к подбородку. Руки держали старый тюфяк, словно это был тяжелый ковер-самолет, который никогда не умел летать.

И тут же она узнала в этих линиях собственное детство. Свою тоску по чему-то, чего она еще не знала.

По телефону хозяев Руфь позвонила Уве, чтобы убедиться, что Тур благополучно вернулся домой.

— Конечно вернулся. Уши? Нет, с ушами у него все в порядке, — сказал Уве.

Она объяснила ему про барабанные перепонки, но он успокоил ее, что такое часто бывает у детей.

— Тур все время хвастается тем, что видел в Осло, и сетует, что у нас с Мерете слишком маленькая елка по сравнению с теми, какие стоят в Осло. Например, перед Университетом стоит елка до неба, — засмеялся Уве.

— Спасибо, что ты мне это сказал. — Голос у нее сорвался.

— Руфь, ты меня слышишь? — спросил он, помолчав.

— Да.

— Как у тебя дела? Там, в Берлине?

— Неплохо. Но похвастаться нечем, — призналась она.

— Тебе нужна помощь? Я хочу сказать… Позвони мне, если что.

— Спасибо тебе. Береги Тура, это лучшее, что ты можешь сделать, раз уж меня нет рядом.

— Это само собой, не думай об этом. И помни… тебя тут не хватает не только Туру.

— Спасибо! Передай всем им от меня привет.

— Это мне тебя не хватает!

Она прислонилась к ледяной стене в холле. Хрустальное бра сверкнуло ей в глаза со стены над телефоном.

— Не говори так, — прошептала она.

— Я серьезно.

— Мерете это не понравилось бы…

— Мерете — это ошибка. Мы не подходим друг другу. Хорошо, что мы не поженились.

— Конечно, вы подходите друг другу. Пожалуйста, перестань.

Он сдался. И она поблагодарила его, не очень понимая, за что именно благодарит. Конечно, за Тура.

Днем она достала пастель. Модели ей не требовалось. Он и так все время стоял у нее перед глазами.

Ночью ей приснилось, что она несет Тура через Остров. Они шли по дну между камнями, через гущу водорослей. Из его кровоточащего уха выплывали маленькие рыбки. Их было очень много. Они косяком плыли следом. Руфь оглянулась, их были миллионы.