У меня есть почитательница. Прелестная пожилая дама, соседка по даче, принимающая судьбу моих сочинений чуть ли не ближе к сердцу, чем я сама. Она мной недовольна:

— Зачем вы вечно пишете якобы про животных? — Требовательный взгляд через мое плечо на экран монитора. — У вас уже был “Автопортрет со зверем”, я тогда смолчала, но вы опять! В вашей прозе столько… (здесь скромность требует купюры), но эти собаки все портят! Как будто вы какая-то, простите, сентиментальная особа. Получается несерьезно!

О том, что назло фундаментальным достоинствам, каковые усматривает во мне собеседница, я ничего не имею против сентиментальности и несерьезности, разумнее помалкивать. С неуклюжим кокетством пробую отшутиться:

— Я могла бы еще писать якобы про кактусы. Но в качестве любительницы кактусов я сформировалась слишком поздно. Мои похождения в этом амплуа бедноваты…

— Да вы смеетесь! — сурово обрывает знакомая.

В почитателях есть-таки что-то от тиранов. Я делаю круглые глаза, наклоняюсь к ней и жутким шепотом возвещаю:

— Но есть и философский аспект! Вспомните, ведь это слово — ЗВЕРЬ — имеет еще одно значение…

— Дочь моя, ты наконец-то опять мне нравишься! Как ты его!…

Мама сияет. Только что я повела себя крайне неприлично, это-то и пришлось ей по вкусу. Мы опять прогуливались с собакой по просеке. Хотя чинное слово “прогуливались” чем дальше, тем меньше подходит к нашим беспорядочным метаниям. Глупый пес вконец отбился от рук. Он отнимает мячики у детей! Если бы пожелали, мы могли бы скопить изрядную коллекцию мячей всевозможных размеров и цветов. Но мы не желаем. Увидев в пасти Али очередной мяч, мы кидаемся на поиски обиженного ребенка в надежде возвратить ему его собственность. Это не так-то просто: наш бандит повадился забегать довольно далеко, и куда именно, за деревьями не видно. А напуганные хозяева мячей зачастую спешат удрать оттуда, где такая страшная собака — форменный ужас здешних мест! — настигла их.

И добро бы это чудище ограничивалось только мячиками! Но нет: он уже как-то пытался изъять у старушки корзиночку с грибами. К счастью, старушка попалась храбрая: не отдала. А хуже всего, что этот дурень пристрастился к топорам. Чуть заслышит, как где-то в чаще тюкают по бревну, и со всех ног устремляется туда. Еще минута, и он поспешает навстречу гордый, ликующий, с топором в зубах. Потом изволь носиться по зарослям, разыскивая теперь уже не приунывшего пацана, а разъяренного дровосека: “Извините, пожалуйста, это не ваш топор?”

— Нелепый пес! — корит своего любимца мама. — Когда-нибудь эти топоры выйдут тебе боком!

Она не может на него сердиться. Я-то могу, еще как: хорошенько разыгравшись, Али хоть кого доведет до белого каления. Поэтому, когда затюкало совсем рядом, за ближайшим кустом, и он рванул туда, я ринулась следом, морально готовая набить из него чучело. Но когда бедный куст поневоле, с треском пропустил меня, глазам представилось зрелище, от которого аж дыхание перехватило.

Посреди полянки, расставив для удобства ноги, стоял мужик и махал топором, норовя угодить собаке по лбу. В восхищении от такой динамичной игры, Али плясал перед ним, увертываясь с веселым лаем.

— Нет! — завопила я. — Не надо! Он добрый! Он не укусит!

— Кончать буду падлу! — отозвался мужик неумолимо.

Я не успела подумать. Просто прыгнула на него, чудом не угодив под топор, и зашипела прямо в лицо, оскалясь, как злая кошка:

— А ну назад! Или я тебя…

Мужик попятился. Подумал, небось, что дамочка взбесилась. Подоспевшая мама поймала Али за ошейник, и мы ретировались куда проворнее, чем пристало победителям.

— Да ты сама кусаешься!… — провыл вдали дровосек, присовокупив обращение, слишком общеизвестное, чтобы стоило его здесь приводить.

Когда я, сконфуженная своей нецивилизованной выходкой, и мама, ею же довольная, вместе с Али ввалились в прихожую, перед самой дверью аккуратно стояла пара кед, таких маленьких, что даже мне бы не влезть.

— Чьи это крохотные кедики? — радостно гудит мама.

А из комнаты, шаркая моими великоватыми домашними шлепанцами, уже выходит Аська Арамова, в очередной раз сбежавшая из своей родной, постылой Йошкар-Олы.

…“В ликбезе” мы не были такими уж близкими друзьями. Те, что значили для Аси не в пример больше, меня в упор не замечали. Ведь я не принадлежала к Семинару Такого-то, полугонимому и оттого еще более престижному, где цвет филфаковской мысли с приличествующими юным интеллектуалам ироническими ужимками священнодействовал, возделывая ниву высокой науки. А те, что были всех важнее для меня, даже пытались устраивать мне дипломатические представления, зачем, дескать, пятнаю свои одежды, а посредством этого и всю нашу — из трех персон состоявшую — касту избранных общением с “этой Арамовой”, которая только и годится, чтобы украшать собой Семинар Такого-то, стаю мелкотравчатых карьерных волчат. О, мы ни к кому и ни к чему не примыкали! Мы отчужденно несли сквозь толпу сумрачные светильники наших душ, и пространные причудливые письма, что мы любили писать друг другу, опять же с ироническими ужимками, отдавали серебряным веком…

Все это, казалось, счастливо обретенное затем, чтобы озарять наш путь до гробовой доски, рухнуло в свой черед сначала для Анастасии, потом для меня. А дружба, вроде бы второстепенная, устояла. Еще окрепла. Не оттого ли, что, наученные разочарованиями, мы уж не взваливали на нее груза несбыточных иллюзий? Арамова молодец. Человек надежный. Не в том смысле, что-де в трудную минуту последнюю рубаху отдаст (отдаст, пожалуй, но по мне эта традиционная российская доблесть не слишком-то дорогого и стоит, вернее, не столь о многом говорит: часто она свойственна тем, кто в минуту полегче утопит тебя же в ложке воды). Нет, Аська — она как хороший остров. Рельеф сложный, климат не райский, но, когда все это изучишь, достойное существование, считай, обеспечено. Здесь скала, крутенька, но внезапных обвалов не сулит. Там — ну, если и болотце, и аспиды водятся, так вольно ж тебе соваться! Зато уж где сегодня зеленый луг, приветливый лес, земляничная поляна и все такое, там завтра не разверзнется предательский провал, змеиная трясина не захлюпает. Все без обмана.

— Приехала! Надолго?

— На неделю!

Мы не обнимаемся — обе получили суровое воспитание и к дамским поцелуйчикам не приучены. Просто смотрим друг на друга. Давно не видались. А последняя встреча была, когда…

Зато Али подскакивает так высоко, что умудряется лизнуть гостью в нос.

— А собачонка-то лядащая! — зловредно фыркает Аська, обвивая тонкой рукой мощную бугристую шею пса.

О чем она сейчас думает? Я-то не без тревоги спрашиваю себя, вправду ли рада ей.

Вроде бы ничего, рада. Не слишком. Что ж, радость мне теперь отмеряется в гомеопатических дозах. А ведь только что пришлось убедиться, что со злобой у меня все в порядке — запас достаточный, чтобы при надобности обратить в бегство гориллу с топором.

Мы закрываемся в моей комнате. С ногами забираемся на диван. Аська закуривает сигарету — знакомый плавный жест руки, длинные узкие пальцы, желтоватые то ли от никотина, то ли от монгольской примеси, благодаря которой темносерые глаза так по-восточному оттянуты к вискам. Синий чулок? Дурнушка? До какой степени люди слепы! Да если бы не эти огромные очки, тусклые мешковатые платья, густющая челка, норовящая дорасти до кончика носа… Глядя на Анастасию, так и хочется снять фильм-сказку об очередном преображении бедной чумички в принцессу, диковинный заморский цветок. Какая фактура пропадает! Впрочем, ленясь, даже как будто брезгая преображаться телесно, Арамова делает то же — в слове. Когда пишет, особенно стихи, действо происходит на бумаге, но легко обойтись и без нее. Заговорив, она словно бы раскрывает переливчатые атласные не то бабочкины крылья, не то лепестки. Вот он уже и начался, наш треп, сперва торопливый — как плотину прорвало, — но скоро поток входит в свои берега, становится неспешным, уже и паузы возникают, они тоже вкусны по-своему. Анастасия — редкостная, богоданная болтунья: ее речь сама по себе произведение искусства. Один голос чего стоит — глубокий, низкий, бесконечно интеллигентный… Я знаю людей, которые, однажды послушав аськины разглагольствования о чем придется, хоть о погоде, годами хранят эстетическое впечатление.

Познания Арамовой неистощимы, да поразит чума безмозглых мерзавцев с кафедры научного коммунизма, что, мстя за строптивость, не пустили ее в аспирантуру! Вот кто настоящий филолог! О литературе, старой и новой, ей ведомо столько, что мне и не снилось. И о последних журнальных публикациях, о том, кто в Эстонии лучше всех пишет стихи, а в Португалии — прозу, чьи переводы древнеегипетских либо австралийских лириков ближе к совершенству… В людях, особенно противоположного пола, она разбирается хуже: иные ее предпочтения просто уму непостижимы… (чья бы корова мычала!), зато уж книжки не почитывает, а в них живет, да не как-нибудь — страстно. Пушкинистка. Но Пушкина беспардонно чтут все, а вот попробуй найти здесь ценителя, скажем, дагестанских пиитов! Анастасия их тоже любит, так умно, так нежно, что, послушав ее, и профан смекнет: те, кто их знать не желает, и в “нашем всем” не смыслят ни уха, ни рыла.

Хорошо с ней. Особенно после алкиных фрейдистских изысканий, надеждиных выкриков, томкиных телефонных переговоров…

— Что поделывает птица Клест? Ладите?

— Отлично.

Это правда. Но не вся. А загвоздка именно в телефоне. Каким-то образом узнав номер, мой бывший супруг повадился названивать ей. Чисто словесные шашни под предлогом общей склонности к живописи. Виктор мечтал стать когда-нибудь художником. Напрасно: при общей одаренности как раз этого таланта он лишен. Покойница-бабушка сказала бы: “Он умеет нарисовать кошку спереди и кошку — сзади”, но это все. Твердая рука, верный глазомер, безличная мазня ремесленника. У меня не хватило жестокости сказать ему об этом. Сначала потому, что верилось — такому все доступно, стоит лишь взяться всерьез: талант спит, но он вспыхнет, иначе быть не может. А в конце, когда сообразила, что мечта в скачковском душевном хозяйстве нужна, не чтобы ее осуществить, а чтобы, ею прикрывшись, не осуществлять ничего другого, говорить стало поздно — теперь это был бы мстительный прощальный удар ниже пояса.

— Ван-Гог? Он-то да, конечно… Сезанн? Может быть, хотя, по-моему, тут… Нет, насчет Гогена я тебе прямо скажу… А, ты так? Ну уж, пожалуйста, не выдумывай! Со мной и с тем, что я люблю, а что наоборот, тебе так просто не разобраться. Даже не надейся! Вот еще! Я совсем другое имела в виду… Слушай! Мне кажется, ты все время себя за что-то грызешь. Это непродуктивное состояние. Если ты в чем-то и виноват, лучше простить себе! Именно! Когда себя любишь, больше надежды, что сможешь быть добрым и к другим людям тоже! Хо-хо-хо, в остроумии тебе не откажешь!… Нет, на той выставке не была. И не пойду, надоели… Что? Да, здесь. Хочешь поговорить? Шурк, тебя!

Терпеть их не могу, его телефонных вторжений в единственное убежище, где я спасаюсь от прошлого. Говорить не о чем — мы отговорили свое. Все еще мучительно родной, голос в трубке мелет пустое, я чем-то настолько же скучным отвечаю. А передав трубку снова Тамаре, слышу:

— Ты что с Шуркой сделал, паразит? Чего ты ей там наплел? Она аж с лица спала! Ничего такого? Врешь, небось? Ну, мужики! А то я вас не знаю! Так вот что ты, выходит, обо мне думаешь? Совсем обнаглел! Хо-хо! Кто? Коровин? Да, насчет Коровина ты прав…

“Хоть от этих наблюдений на мой счет могла бы меня избавить. Она что, дура? Или дрянь?” Я знаю, что ни то ни другое, но понять, зачем, все же не могу. И, не узнавая себя, смотрю на подругу, в известной мере даже благодетельницу глазами, каких у меня отродясь не было не только для друзей, но и для недругов. Эти слишком пылающие щеки, чересчур сочные уста, не в меру крутые бедра, туже некуда обтянутые джинсами, это утробное похохатыванье на “о”, если не на “у”, будто кудахтанье удовлетворенной клуши, все то плотское, полнокровно-земное в ней, чем можно было бы восхищаться, как особой щедростью природы, внушает мне в такие минуты престранное чувство. Оно бы смахивало на любопытство, но до того прозекторски холодное, что ревнивая ярость, и та, пожалуй, гуманнее.

Впрочем, стоит Томке отойти от телефона, и все возвращается на прежние места. Мы успели-таки сродниться, каждая до поры до времени прощает другой резкое несходство, с первых дней поставившее предел нашей дружбе. А звонки скоро прекратятся. Как только до меня дойдет слух о женитьбе Скачкова, я не премину сообщить новость Тамаре — и она с неприкрытой наивной досадой оборвет ученые собеседования о сравнительных красотах Бакста и Бенуа.

Только и всего. Так просто!… Густой мужской голос, бубнящий, хоть по телефону, любезности, — этого достаточно, чтобы проблемы подруги, на которой почему-то, хо-хо, “нет лица”, напрочь вылетели из разгоряченной головки. Процесс, чтобы не сказать акт кокетства, даже столь платонического, поглощает Томку без остатка… Или есть там все-таки и другое? Она дразнит меня? Хочет, чтобы я разразилась упреками, мы бы покричали, потом, хлюпая носами, обнялись и стали еще ближе друг другу, наконец-то запросто, по-бабьи? Невыносимо. Дружба в действительности так же убога и подловата, как любовь… или это я не умею?… Чушь! Все я умею… то есть умела… да теперь что уж…

— Послушай. Мне страшно, но я должна тебе кое-что сказать.

Собеседница, только что закруглившая отменно тонкое суждение о Кушнере, причем с той особой бархатисто-превосходительной интонацией, которую она, грешным делом, себе со мной позволяет, а я, втихую морща нос, терплю, глядит на меня, как цыпленок на варана. Анастасии — страшно? Вот еще! Один раз ей-таки довелось сообщить мне пренеприятнейшее известие. Но уж больше никто не сможет добиться со мной подобного эффекта. И бесполезно сетовать, что Аська умудрилась пересказать ту историю едва ли не всем общим знакомым. Она, такая с виду строгая, неприступная, хоть и крошечная, органически не способна хранить тайны. Ни свои, ни чужие. Все выболтает, иной раз явно во вред себе! А ведь трудно найти кого-нибудь, менее похожего на вульгарную трещотку. Все потому, что арамовская беседа, ее устное творчество, как и любое другое, не внемля житейским резонам, требует пищи. Тут — стихия. Когда-то я злилась, но это по глупости…

— Да брось! Что может быть такого, перед чем мы с тобой спасуем? Выкладывай!

— Нет, не смейся. Я сделала действительно ужасную вещь. По отношению к тебе. Мне надо все рассказать, но очень трудно.

— Да что ты могла мне сделать? Была добрее к Скачкову, чем тогда решилась признаться? Ну и ладно! Теперь это не имеет значения.

— Фу! Разумеется, нет… Впрочем, то, что произошло, не лучше… Перестань же смеяться! Всерьез прошу: приготовься узнать об очень скверном поступке. Иначе у меня не хватит смелости… Мне так нужно, чтобы ты меня простила! Шурка, постарайся простить, ладно?

— Считай, что это уже произошло…, — черт, а что, если… В прошлый раз Аська прожила у нас недели две, подолгу оставалась в комнате одна, а тетрадка…

— Я прочитала твой дневник! Сначала открыла по ошибке, а потом… Понимаешь, я за тебя испугалась. Ведь не подозревала, что такая беда, ты же не говоришь ничего, а Скачков тогда еще не… это было до…, — она мужественно встряхивает головой. — Ох, нет, что оправдываться? Все мое проклятое свинячье любопытство!

— Ты блестяще срежиссировала роковое признание: я догадалась секунд за двадцать до того, как ты сказала.

— И не сердишься? Правда?

Где-то на периферии сознания теснятся бессвязные, патетические, жалкие и безумные обрывки той муры, которой я несколько месяцев подряд заполняла свою потайную тетрадку. Ох, вот уж что не предназначалось ни для чьих глаз… Так и прятала бы получше! Скажи еще спасибо, если отец не заглядывал туда, пока ты кисла на службе! Это чтиво могло бы послужить надежным подспорьем его знаменитой мистической проницательности! Бр-р! Нет, мимо! С этим я носиться не стану.

Однако Арамова сильна. Совершить подобное преступление — это я еще понимаю. Помнится, однажды в девятом классе… Но тогда я уж молчала бы, как древняя гробница. Она — призналась. И это претворила в слово! Осталась верна своему дару, предназначению, своему проклятию.

Немножко все-таки свербит. А, ерунда! При моей-то закалке…

— Оставь, не думай об этом. Со скачковской эпопеей покончено. Кажется, в математике к бесконечно большой величине что ни прибавляй, разницы нет? Ну, так в моей биографии это была бесконечно большая бяка. Плюс-минус то или се, значения уже не имеет. Это мне должно быть неловко, что такой стилистически возмутительный документ попался на глаза столь изощренному критику как Анастасия Арамова.

И надо же! Успев совершенно успокоиться (а разве не к этому я стремилась?), моя кающаяся грешница, поганка этакая, снисходительно роняет:

— Да уж, стилистика там!…