“Я сижу на парковой скамейке. Море плещется внизу, совсем близко. Стайка потрясающих голых негритят с воплями носится по краю прибоя. Кругом все яркое, пышное, и кустище сплошь в райских громадных цветах цепляется ближайшей веткой за мои волосы, щекочет шею, одуряюще благоухает. А я едва сдерживаю слезы. Все это — не для меня. Здесь стыдно, унизительно быть одной. Эти места созданы для счастья. И влюбленные обнимаются, ни от кого не прячась. Вчера шла по пляжу, задумалась, так чуть не наступила на парочку. Это не противно, они радостны и красивы, как цветы. Сашка, мне еще нигде, никогда не было так плохо!”

Шесть торопливо исписанных блокнотных листков лежат на конторском столе. В окне напротив бетонная стена. Подняв глаза от письма, я смотрю, как февральский ветер проносит мимо нее клубы снежной пыли. Для блаженств, будь то земных или небесных, этот ландшафт никоим образом не приспособлен, и я почти слышу знакомый жалобный голосок: “Да… тебе легче…”

Вот я смеюсь, а ты, может быть, права. Нам не дано знать, кому горше: у кого суп не густ или у кого жемчуг мелок. И к тому же, хоть я для разнообразия охотно бы погрустила под твоим райским кустом, нелады с жемчугом — именно мой, а не твой случай. Я искала чего-то немыслимого — кому и блуждать в ледяной пустоте, если не мне? А ты хочешь простых радостей: семьи, где все по-доброму, детей. Тебе-то за что нет удачи?

Мы каждую неделю пишем друг другу. Вера на Кубе уже второй год. Выучила разговорный испанский, укротила буйную стаю подростков в полувоенном училище, где умственный уровень по-армейски низок, зато дисциплиной и не пахнет, а теперь обучает офицеров-артиллеристов. Тут и подавно все путем: революционные пушкари туповаты, но усердны. И вежливы, благо Вера усвоила, какой должна быть “настоящая сеньора”, и старается соответствовать. Сеньора никогда не побежит, даже если автобус уходит, а следующего ждать на жаре часа полтора: ей подобает гордо плыть. Она не носит ничего тяжелее дамской сумочки — это неприлично. В любое пекло на ее потных ногах должны быть чулки, за неимением целых — с дырками (что поделаешь, товар дефицитный). В каждом движении сеньоры сквозит сознание собственной роковой неотразимости: “Здесь женщин куда меньше, чем мужиков, и самая неказистая грымза чувствует себя бесценным сокровищем, желанным для многих. Когда смотришь на такую, начинаешь понимать, насколько эта уверенность важнее, чем красота. Об уме судить не берусь — похоже, это вообще не по моей части…”

Сестрица на себя зла: попав в непривычную обстановку, она наделала глупостей, каких любая дура избежала бы без труда. Дурам по большей части свойственно судить о вещах низменно, чего иные вещи, без сомнения, заслуживают. А Вера начала с того, что добровольно пошла работать в загородное училище, тогда как прочие члены группы с приятностью обосновались в институте в Гаване. Вере так хотелось там остаться! Но тогда Зинаида, сухопарая бледная девица с напряженной спиной и непримиримо поджатым ртом, как единственная среди них партийка, угодила бы на этот “самый трудный участок” одна-одинешенька. “Она чуть не разрыдалась, когда это услышала! Я не могла поступить иначе. Ее никто не любит, в общежитии тоже все сторонились… Зина гордая, этим она напоминает мне тебя. И она тонкий человек: когда слушает классическую музыку, по щекам текут слезы, представляешь? Конечно, характер у нее трудный. Зато ее доверие не так просто заслужить, а мне это удалось. Мы будем вместе работать и жить в одной комнате…”

“Ты спятила! Если есть хоть малейшая возможность, переиграй все! Твоя Зинаида — истеричка, расистка и хамка, чтобы понять это, достаточно полчасика светски поболтать с ней. На то есть симптомы: от тебя они ускользают, но я-то, пять лет протрубив в НИИ, такие заболевания распознаю с ходу. Болтали мы об ее поездке в Грузию, о нашей общей альма матер и о дамской одежде. Было изречено три умозаключения. Кавказ населен черными похотливыми скотами, “людей там нет!” — это раз. В университете, среди беспринципной шантрапы, способной только пить и сношаться, интеллигентному человеку не место — это два. И наконец, женщина, если она достойна этого имени и хоть капельку себя уважает, скорее умрет с голоду, чем позволит себе показаться на люди в дешевом тряпье по позапрошлогодней моде и без укладки. Последнее пациентка сообщила мне с едким торжеством, красноречиво глядя в глаза. Человек она несчастный и в отместку за это готова посыпать дустом все живое в пределах досягаемости. Никакой оплаканный Бетховен тут не поможет. С подобной соседкой тебе обеспечена маленькая коммунальная преисподняя…”

“Может, ты в чем-то и права, хоть больно свирепа. Я не раз жалела о своем решении: Зина, когда не в духе, невыносима. Но в том, что я попала сюда, есть хорошая сторона. К нам с недавних пор зачастил один человек. Ему за сорок, он москвич, занимает здесь крупную должность, отчасти или совсем военную, я толком не разобралась. Он умный, но главное, у него редкостный аппетит к радостям жизни, будь то сочный бифштекс или красивый закат. Есть особая сила в том, чтобы дожить до таких лет и не впасть в уныние (стыд и срам, что мы так легко в него впадаем!). Энергии в нем больше, чем в десятке юнцов, а ведь он много пережил. К нам с Зинаидой он поразительно заботлив. Катает на машине, развлекает, угощает такими вкусностями, на какие у нас никогда бы денег не хватило. А стоило мне заикнуться, что в нашей комнатенке душно, он на другой же день принес огромный голубой вентилятор дивной красоты. Возможно, я излишне самонадеянна, но, по-моему, я занимаю его больше, чем Зина. Нет, не думай, я не так уж увлечена… кстати, скоро ему придется слетать в Москву. Я попрошу его передать для тебя посылочку. Уверена: мне он не откажет. Хочу, чтобы ты на него посмотрела. Это человек сложный, закрытый при всей внешней раскрепощенности, вряд ли ты что-то успеешь разглядеть. Но все же попробуй. Ты знаешь, как твое мнение для меня важно!”

“Посылку получила. Спасибо. Что до твоего приятеля… Дядюшку нашего помнишь? Тот же тип витальности, та же дубленая шкура, и вероятно, тот же род интересов. Когда ему случалось в поисках клубнички путешествовать по окрестным весям, младые нимфы тоже приходили в экстаз от его широты, щедрости и мощи. Ну, Верка же, не зевай!”

В таком с позволенья сказать конспиративном стиле я пытаюсь поделиться с сестрицей предположением, что их новый знакомец в лучшем случае блудливый кабан, в худшем — еще и сотрудник органов. Те же органы наверняка контролируют корреспонденцию, и от моего эзопова языка вреда, может статься, больше, чем пользы. Но я в испуге. Письма идут так долго, а романические отношения под знойным небом юга расцветают так быстро, что мудрено ждать толку от моих предупреждений. Ох, что за рожа! Булыжник пролетариата, подернутый департаментским жирком! Каково будет сестре, когда у нее откроются глаза?…

— Задала же я работенку своему ангелу-хранителю! — скажет потом Вера.

Ангел, однако, не подкачал. Хоть не ангельское это дело, а похоже, именно он внушил Зинаиде столь целеустремленную страсть к чиновному кабану, что тому пришлось начать с нее. А когда потом подкатился к Вере, само собой, не преуспел. Вот только Зина, видимо, чувствуя неполноценность своей победы, осатанела до того, что даже здороваться перестала. Долгие месяцы в крошечной каморке один на один с пышущей ненавистью врагиней, изматывающая работа, влажный приморский зной… А тут еще коллега-кубинец наседает “с благородными намерениями”. Он ей не нравился, и Вера учтиво соврала, что в Москве ее ждет жених. Рикардо — паршивец носил столь рыцарственное имя, — посчитался за обиду: приволок узел, попросил дружбы ради подержать у себя до завтра, а сам сбегал и донес, что сеньора Гирник спекулирует, вот и сейчас у нее в комнате хранится товар… За такое полагались высылка и пятно несмываемого позора — болтовня о последствиях экзотического романа грозила обернуться пророчеством, что, учитывая незавидные качества данного конкретного мулата, было бы особенно досадно. Однако ангел и тут не дремал. Высокий покровитель Зины, бдивший над благонадежностью советских специалистов, замял дело. Потому ли, что его пассия жила в той же комнате, а тут могли возникнуть кривотолки, или сыграла роль еще не остывшая слабость к Вере, как бы то ни было, до скандала не дошло.

“Я даже радоваться не могу. Все так нелепо и мерзко! А ведь это было настоящее чудесное избавление… “

“Ладно, порадуюсь вместо тебя. Но есть дело, которое тебе необходимо провернуть самой. Выбирайся из училища, а главное, отселись от Зинаиды. Тебе там на месте виднее: подумай, разведай, посоветуйся, на уши встань, но беги!”

“Шурка! Все получилось! Я в Гаване! И работа будет полегче. Но есть новость более важная. Я встретила… не знаю, как тебе его описать. Ты, может быть, удивишься: он некрасивый. Но когда узнаешь его поближе, надеюсь, меня поймешь. Мне с ним так, будто десять лет знакомы. Он наш брат, тоже гуманитарий, и он влюблен в меня. Кажется, я тоже. Да, это случилось. Все случилось, понимаешь? Мне сейчас только одно странно: почему это считают грехом? Это так просто, невинно. Он был тоже одинок, мы потянулись друг к другу, и нам стало хорошо. Не похоже на то, о чем когда-то мечтала, да ведь эти мечты — безумие. Они подменяют жизнь, я и так просидела в них, как в тереме, взаперти лучшие годы. Зато теперь у каждого дня появился смысл. Только плохо, что мы поздно встретились. Его вот-вот отправят в Москву. У меня к тебе просьба. До моего возвращения не бросай его там одного! Он такой потерянный… Была жена, но изменяла с каждым, даже с его друзьями. Теперь у него нет ни ее, ни их. Ты, как никто, должна это понимать. Ну, просто видься с ним иногда, пусть он тебя в кино поводит — отличный знаток кинематографа, рассказывает о нем здорово. Тебе будет интересно. Но если и скучно, и не до того, все-таки сделай это, как сделала бы ради меня”.

— Здесь и встретитесь! — не терпящим возражений тоном объявила Клест. — Нечего ему ехать к тебе за город, Николая Трофимовича прежде времени пугать! Да и мне посмотреть не терпится, кому Верка досталась.

“Досталась”? Неужели это необратимо? С придирчивостью мамаши, не находящей молодца под стать своему чаду, я разглядываю странно знакомую физиономию того, кто отзывается на имя Леонид и готовится наградить мою сестру далеко не столь звучной фамилией Сермяга. Он сидит на томкином протертом задами гостей стареньком диване, прямой и плоский, в до глупости светлом, ревностно отутюженном костюме. Что не красавец, это бы ладно, но похоже, будто его вместе с брюками и пиджаком долго вываривали в убийственно едких моющих средствах. Кубинский загар, и тот не в силах скрасить унылой белесости… Да что я, в самом деле? Нельзя так.

— Расскажите про Веру.

— Чего ты выкаешь, Гирник? Ты что, не помнишь? Он же с нами учился, на ром-герме!

Так вот почему…

— Верочка удивительная. Ей приходится нелегко. Но она прекрасно держится. И сама такая светлая… Да вы же ее знаете лучше меня.

— Ну, это не столь очевидно! — усмехается Клест.

Пропустив игривое замечание мимо ушей, Сермяга извлекает из портфеля пластинку — “Можно?” — ставит на проигрыватель… Мужской голос поет, заходясь в сладкой истоме. Бледные глаза Леонида влажнеют.

— Мучача? Что это значит? — поддразнивающе воркует Тамара.

— Девушка. Это песня о девушке с яблочной кожей. И фарфоровым сердцем…

“Все, как ты хотела. Мы познакомились, я хожу с ним по абонементу на испанские фильмы, а когда не удается, он их мне потом пересказывает на редкость толково. Я бы так не сумела. Он выглядит приличным человеком и, судя по всему, действительно тобой дорожит. В ближайшее воскресенье собирается побывать у нас дома…”

— Этот? Вера увлечена им? Она что, с дуба упала? — от возмущения басом вопрошает мама.

— Тогда уж с пальмы. Перегревшись на солнце. Да постой, он, может быть, не так уж плох…

— Достаточно неплох для Верки? Тип, испещренный мелкими цветочками? Надутый, будто явился с ревизией? Ненавидящий собак?

Отец безмолвствует, созерцая заоконную градирню. Его спина — и та исполнена сарказма. Сермяга прибыл с визитом, облачившись в костюм сливочного цвета, украшенный — где только он его раздобыл? — рисунком, напоминающим ромашки. Хотел блеснуть элегантностью? Бедный! Да будь он в драных тренировочных штанах и заношенной водолазке, ему бы это не повредило — одежду, свою и чужую, Гирники не замечают, тут нечто большее, чем принцип: это успело проникнуть в костный мозг. Но такой наряд не в добрый час победил даже нашу фамильную невнимательность. А тут еще Али кинулся обнюхивать его цветочки, пуская от радости пузыри, оставляя на щегольских брюках влажные пятна. Самообладание изменило Леониду: он задергался, забубнил, что, мол, вообще-то, по его убеждению, животному в квартире не место, “нельзя ли, пока я здесь, запереть его в ванной комнате?” Мама отозвала собаку, но Сермяга все не может успокоиться — ежится, нервно пощипывает брючки на коленях, счищая действительные или воображаемые шерстинки. Чтобы отвлечь его от этого занятия, я предлагаю:

— Пройдемся?

В мало-мальски сносную погоду мы с Верой всегда прогуливаем своих гостей. Отношения с лесом разладились, как все у меня, и мой старый друг обернулся бездушным скоплением растительности, в эту предосеннюю пору желтеющей и пыльной, но бродить по его дорожкам все же лучше, чем сидеть с Сермягой в неприбранной каморке, где за стеной язвительный свидетель прислушивается к нашим разговорам. Али мы берем с собой: таким образом хоть один участник нашей прогулки будет от нее счастлив, да с ним и безопаснее. При виде такой псины мало кому придет в голову задираться. Впрочем, был случай, когда пьяный, ищущий знакомства, желая помешать мне уйти, схватил Али поперек живота и безнаказанно держал, а мой доблестный страж только изгибался в его объятиях с ужимками кокетки, когда она притворяется, будто домогательства ее смущают. Занятия на собачьей площадке, как я и предполагала, ничего не дали: там Али выполнял, что требовалось, но едва оказавшись на воле, посылал к своему собачьему черту правила, навязанные двуногими занудами. Охранник из него никакой: замечено, что при опасности он отходит в сторону, притворяясь, будто всецело поглощен ловлей лягушки или разрыванием мышиной норы. Хотя этого тоже не умеет: о проворных мышах ему и мечтать бы не стоило, а приметив лягушку, он долго с важностью прицеливается лапой, потом хлоп! — и застывает в недоумении: где она? Ведь только что была здесь!

Все это я рассказываю Сермяге, идущему рядом по лесному подернутому травкой проселку. Тема ему скучна, да вот беда: говорить нам не о чем. С этим человеком я чувствую себя тетушкой, которую попросили немного попасти респектабельного, но чуждого ее уму и сердцу племянника. Бог свидетель, я стараюсь. Даже удалось затеплить в себе слабый огонек симпатии. Как-никак письма с Кубы стали повеселее. Но покороче: “Мне ведь теперь и Лене нужно писать, а времени мало. Только почему он так скупо, редко отвечает? Скажи ему, что сеньора рвет и мечет! Нет, я понимаю: у него трудный период, и с жильем, и с работой все неясно… А ему все равно скажи, нечего!…”

— Ты так любишь животных?

— Что? Прости, я… Каких животных?

— Всяких. Кошечек, собачек.

Тон настолько желчен, что не заметить этого трудно. Даже при моей дремотной рассеянности.

— В общем, да. Еще люблю книжечки: стишочки, повестушки, романчики. И растеньица. Елочки, фикусики, баобабики. Ты против?

— Я считаю, что человек должен любить людей. Все остальное — подмена. Ты тратишь на собачек и кошечек душевные силы, которые следовало бы использовать по-другому.

Что “тип, испещренный цветочками”, посягает на право судить о том, как мне надлежит распоряжаться собственной душой, само по себе достаточно курьезно. Я что-то не припомню никого, пригодного на роль эксперта в данной области. Да и мыслишка до жалости пошла. Однако уведомить об этом обстоятельстве Сермягу значило бы поцапаться. Огорчить Веру… Нельзя. Буду кроткой, как овца.

— Не думаю. Тут нет связи. Просто среди людей мало таких, кого можно любить. Чаще приходится следить за собой, как бы пожалеть, а не возненавидеть. А звери, деревья… Зачем ты это делаешь?

Пока я мямлила, Сермяга отломил от встречного куста прут и теперь в такт шагу размахивает им, отсекая головки стойких придорожных цветов и трав.

— А, так тебе и этого сена тоже жалко?

И прут засвистал с удвоенной силой. Внезапное резкое — до мурашек в ладонях — желание вырвать и изломать орудие расправы… ух! Я насилу успела подавить его. Ничего себе! Нервы.

“На Леню злиться не стоит. Ему действительно не до писем. У него по горло забот. Например, он вынужден регулярно в сопровождении приятеля навещать бывшую жену у нее на квартире, чтобы в случае надобности было кому засвидетельствовать, что он там живет. Иначе она его выпишет, без московской прописки не станет и работы, все планы побоку, придется возвращаться в Сибирь. Ты, конечно, готова прописать его у нас, но для карьеры подмосковная прописка много хуже столичной… Кстати, к нам он приезжал. Родителям не понравился: они его находят излишне чопорным. Если начистоту, мне он тоже симпатичен меньше, чем хотелось бы. А видимся часто, он делится со мной своими проблемами. Но мы слегка раздражаем друг друга. Слишком разные. Тебя это не должно тревожить: так или сяк, все будет по-твоему. Разве что отец попробует помешать, но тогда это будет наша с мамой забота — обезвредить его. Главное, не ошиблась ли ты сама, не так в нем, как в себе. Может, зря ты принимаешь это тропическое приключенье настолько всерьез? Поразмысли там на досуге…”

Чего-то я недоговариваю. После той прогулки душа не на месте. Не нравится мне Сермяга. Кем нужно быть, чтобы перемениться к человеку за то, что посшибал головки полсотне сорняков и невзлюбил плохо обученную слюнявую псину? Ругаю себя, через силу расточаю подопечному любезные улыбки, подавляя зевоту, слушаю рассуждения, ясные, логичные, всецело посвященные собственной персоне рассуждающего. Но свист прута слышу. Перед глазами опять и опять — изувеченные ромашки на обочине и отутюженные — на брюках, злой вызов в углах бесцветных губ, слабых, упрямых… Что-то мне приоткрылось важное? Или открытие состоит в том, что я капризная неврастеничка?

А встречи все чаще. У Сермяги своего рода бзик: он не может решить, вступать ему в ряды КПСС или не надо. Мы часами бродим по улицам, обсуждая сей глубоко безразличный для меня предмет.

— Видишь ли, я неплохой специалист. Не только хорошо умею то, что делаю, но и мог бы гораздо больше. Надеюсь, ты не считаешь меня хвастуном?

— Нет. Ты дельный, это за версту видно.

— Спасибо. Но пойми, возможности такого рода требуют реализации, без нее все прокисает. Пять, от силы десять лет рутины, и обо мне можно будет сказать только то, что когда-то у меня были способности. Или не было. Это уже не будет иметь значения. Понимаешь?

— Да.

— Но допустим даже, что я решился бы ждать и терпеть. А чего ждать? Смотри: из разряда молодых специалистов я уже вышел. Если делать рывок, теперь самое время. А партбилет и через полстолетия будет так же необходим. Без него продвижение в любой области сомнительно, а когда работаешь с иностранцами — это же идеологический сектор — тут перспектив вообще нет. Тогда зачем было учиться? Чтобы состоять мальчиком на побегушках при болване-начальнике, который ни черта не смыслит, но с проклятой красной книжечкой всегда будет стоить больше, чем я со всеми своими знаниями, планами, энергией? Ты меня слушаешь?

— Да.

— И что бы ты посоветовала?

— Как я могу советовать? Эти вещи каждый решает для себя. По-моему, ты уже решил. Так действуй! Зачем зря мучиться?

— Ничего я не решил! Легко сказать — “действуй”! Противно же. Это такая клоака… Ты-то, небось, не вступишь? Не собираешься?

— Нет.

— Конечно, ты женщина, вам не обязательно… И если посмотреть на дело проще, даже циничнее, можно считать такой поступок своего рода стратегическим ходом. “Париж стоит обедни”, а? Ветер какой… До костей пробирает. Тебе не холодно?

— Нет.

— А я вечно мерзну. Привыкнешь к теплу, потом изволь возвращаться в этот жуткий климат. Тоскую о Кубе, прямо сил нет!

Берет под руку, жмется зябко. Жаль его, в сущности. Права Вера: “потерянный”. Но сколько может продолжаться такое безысходное, неуместно задушевное говорение все об одном: как бы и невинность соблюсти, и капитал приобрести? Да не знаю я! И он не знает. По-видимому, обкатывает на мне аргументацию, которой надеется уломать не меня, а собственную совесть. Стало быть, таковая существует. Это делает ему честь. Вот только… ветерок-то на самом деле мягок и тих. Мне можно смело об этом судить: обычно именно я начинаю мерзнуть первой, когда прочим смертным еще жарко. Ладно, пусть кубинские навыки, пусть этот ласкающий зефир после Гаваны кажется ледяным бореем, а все же не слишком ли он льнет? Господи, сделай так, чтобы мне это показалось! Что я Верке скажу? Она там сидит одна, смотрит мечтательно на облака и верхушки пальм, придумывает, что бы еще утешительное, веселое, ласковое написать ему, которому здесь так холодно! Конечно, она поручила его сестре, да много ли от нее проку? Ан Сермяга, как сеньор воистину деловой, похоже, начинает подумывать, что за неимением “мучачи с яблочной кожей” приспособить можно бы и сестру…

— Я уполномочен передать тебе приглашение. В субботу у Зенина день рождения. Мы званы в какой-то особенный ресторан. Он в укромном месте, его мало кто знает, народу там немного, готовят изумительно… Зенин им гордится, как своей находкой. И настаивает, чтобы ты там была!

Настаивает? Зенин? Странно. Мне всю жизнь слишком многое казалось странным, а в последнее время я, похоже, вовсе перестала понимать, что к чему. Э, какая разница? Пойду. Если Зенин положил на меня глаз, а Сермяга готов помочь приятелю, это загвоздка, но не такая кошмарная, как то, что я предположила. С Зениным как-нибудь разберемся: он змеюка, но умница. Однако я думала, что из всех мыслимых дам его волнует только Ася, их не слишком ясные мне старинные счеты. Не далее как на прошлой неделе, когда мы столкнулись у Томки, Сергей долго язвительно инкриминировал мне какую-то глупость, когда же, наконец, выяснилось, что он перепутал меня с другой Аськиной приятельницей, пожал плечами:

— Виноват! Но дело в том, что Анастасия — явление такого масштаба, рядом с которым легко перепутать тебя с Аллой, Тамарой или кем угодно другим. Не во гнев будь сказано, эти различия в подобном соседстве несущественны!

Имея все права разозлиться, я была тронута. Ведь редкость… А при том, что эти двое расстались давно и, видимо, окончательно, редкость вдвойне. Да и вообще Зенин мне импонирует. Его экспансивность в ледяной броне вежливости, легкие точные жесты, подчеркнуто старомодная речь, даже птичья резкость голоса и высокомерные замашки вкупе создают впечатление весьма интенсивной, если не трагической внутренней жизни. Что-то там кипит в, кажется, наглухо запаянной колбе.

— Рад видеть вас, сударыня, не в интерьере жилища госпожи Клест, а, смею думать, на более подобающем фоне. Позволено ли сознаться, что дивлюсь вашей столь тесной дружбе?

— Не вижу, почему. Тамара…

— Более чем замечательная особа! Достойная всяческого восхищения! Но дух амикошонства, царящий окрест нея, как мне представляется, делает разумное общение затруднительным.

Мы сидим в знаменитом ресторане. Как профану, мне мудрено судить о его выдающихся достоинствах, однако то, что на тарелочках, вкусно. За столиком нас трое — виновник торжества по сему поводу заявил, что качество гостей предпочтительнее количества оных. Хрупкий денди мальчишеского роста с лицом ребенка и скользящим, но цепким взглядом едва ли не инквизитора, Зенин нынче еще нервнее и велеречивее обычного. Его веселость трудно разделять, такой натянутой она кажется. И напитков многовато.

— Португальский портвейн! — со страстью в голосе восклицает Сермяга. — Помнишь, мы спорили? Я тебе говорил, что портвейн может быть не пойлом, а напитком богов? Сейчас ты в этом убедишься! Ну? Что я говорил?! Нет, до дна! Первый тост за новорожденного!

— Повторим? Признайся же, вкусно? Саша, ну почему ты всегда такая сдержанная? Как на дипломатическом приеме! У нас дружеская пирушка, это лучшие минуты жизни, когда и забыть грусть, если не сейчас? Ура! Улыбнулась!

— А вот и шампанское! Бокал за прекрасную даму, удостоившую нас своей улыбки! — Зенин наливает, и прикладывается к ручке, и мы чокаемся, и он тотчас снова наполняет, теперь это маленькие коньячные рюмашки.

— Покорнейше прошу оценить этот коньяк! Такой вы едва ли когда-нибудь пробовали, мадам… Нет-нет, я буду безутешен, если ты откажешься!

Голова уже кружится. В желудке бродит адская смесь — зря я поддалась на уговоры, надо было держаться чего-нибудь одного. Рука Сермяги, хотя ей там не место, пристроилась на спинке стула у меня за спиной. Испытующий взгляд Зенина не отрывается от моего лица. Да они же меня спаивают! Нарочно! Зачем?

Щеки горят, в глазах, небось, кочуют туманы… Однако напоить “председательницу оргий”, во время оно, не теряя присутствия духа, глушившую далеко не португальский портвейн, а то и “Солнцедар” наравне с такими титанами как Катышев и Скачков, этим пижонам слабо. Правда, я уж не та. Но пока я в сознании, мозг будет работать четко. Такое свойство. Сейчас мы его используем.

— Еще коньяку, сударыня?

— Нет, господа, шампанского!

Теперь не только они, но и я слежу за ними. Переглядываются. Что это значит? “Готова, можно брать голыми руками!”? Это кто же из вас такой прыткий? Зенин? Нет, — вдруг понимаю, — он так мараться не станет. У него иная корысть. В памяти всплывают его едкие замечания. Ну как же, поэтическая натура, оскорбленная грязью житейской! Он переживает период острой мизантропии. Во всех его речах превалируют общие соображения о людском ничтожестве, подкрепляемые конкретными примерами. Сейчас Сережа Зенин, эстет чертов, горько облизываясь, сервирует себе еще один такой примерчик. Его так называемый друг, этот сентиментальный, добропорядочный, нежно влюбленный Леня вот-вот, как последний паскудник, потащит в койку полубесчувственную сестру своей любимой. А эта якобы недотрога, мнящая себя невесть кем, подруга самой Анастасии, пробудится завтра с похмельной тошнотой в объятиях сестрина любовника. Сколько калорийной пищи для презрения! Оно нажрется, как удав, и может впасть в спячку хоть до весны к вящей славе своего коварного обладателя…

Или все это бред?

Не исключено. Кто поручится, что у меня не может быть такого скверного бреда? Ведь папина дочка, да еще и под мухой… Кстати, сей никого из участников сцены не красящий момент моего повествования представляется удобным, чтобы заверить близких и дальних, что все лица и факты, о которых идет или еще пойдет речь, являются чистейшим вымыслом, и ежели кому померещится, будто он здесь узнает себя либо кого-то из знакомых, к этому бесовскому наваждению подобает отнестись соответственно.

— Мне пора. На последнюю электричку опоздаю.

— Останься! Наплюй на все, не разрушай компанию! Можно же и в Москве переночевать, у друзей…

— Я не могу ввалиться к Томке в первом часу.

— Ну и ладно! Поехали ко мне! А что? Раскладушка есть! — щупальца потерявшего терпение Сермяги норовят недвусмысленно обвиться, но во взоре проницательного Зенина уже явственно читается: “Сорвалось!” Разочарован? Или, как изощренный гурман, болел за обе команды разом?

К метро иду молча. Шаг почти тверд. А бокал ресторанный разбила-таки: пальцы спьяну как вареные макаронины.

Друзья провожают меня метра на полтора сзади, перебрасываясь репликами вполголоса. Не прислушиваюсь. Это уже не интересно. На прощание мы церемонно раскланиваемся. Я благодарю Зенина за приятный вечер. И Сермяге улыбаюсь. Все. Он даже не позвонит — ума хватит.

Дома меня ждет письмо из Гаваны: “Другому не сказала бы, но ты поймешь. Разлука прекрасна. Может быть, она даже лучше всего остального. Какое наслаждение — ждать, тосковать, считать дни, которые остались до встречи! В разлуке чувство очищается от бытовых мелочей, и тот, кого нет рядом, становится так чудесно близок, как никогда раньше. Только немножко боязно: а вдруг и — никогда позже?…”

Накатав многостраничное сумбурное посланье с уймой разного рода болеутоляющих экивоков и книжных параллелей, где даже, помнится, сравнивала злосчастного Сермягу с картонной невестой из “Балаганчика”, той, что “упала ничком”, а встать не может, я жду ответа с тоскливым страхом и запоздалыми сомнениями. Стоило ли ей сейчас все это рассказывать? Издали… Когда ни обнять, ни уточнить неверное слово, ни ответить на вопрос, предвидеть которого не сумела… Из глубины сердца доносится невнятный покаянный скулеж. Никуда не денешься, мой поступок отвратителен. Но я знаю Веру. Тут мы похожи: в разлуке не остываем. Наоборот! За несколько месяцев садовница нашего типа из крошечного зернышка увлечения вырастит влюбленность таких размеров, что от нее спасу не будет. Это вряд ли могло бы случиться в присутствии реального молодого человека с постной физиономией, на которую природа насилу наскребла материала, с такой же скудной душой и умом, обуянным помыслами о плюсах и минусах вступления в партию. Он бы уж не преминул взгромоздиться всей тяжестью, и не раз, на неокрепший росток. А тут — благодать, простор для творчества…

“Не расстраивайся уж слишком. Я сначала тоже огорчилась, всплакнула, но это скорее от уязвленного самолюбия. Полюбить по-настоящему я не успела. И едва ли смогла бы. Человек, которого любишь, не может казаться уродом. А меня это грызло. Я все думала: “Если будут дети, только бы в наше семейство пошли…” Небось, если бы любила, с радостью воображала бы себя окруженной выводком сермяжат мал мала меньше, с такими же неотразимыми узенькими лобиками и обворожительными остренькими подбородочками…

Обещаю тебе, что скоро утешусь. Было бы ужасно, если бы ты это от меня скрыла! Я ведь хранила бы торжественную верность, представляешь, как глупо? А теперь надеюсь в самом скором времени показать тебе пример благоразумия. За мной тут с огнем во взоре ходит один лейтенант из Киева. Рядом с нашим Леней его можно принять за самого бога Марса. Еще вчера я в третий раз пресерьезно намекнула ему, что сапоги он топчет зря. Теперь вижу, что моя суровость была преувеличенной. А ты, злодейка, уж если нанесла моему “фарфоровому сердечку” такой удар, изволь теперь его же и потешить. Тебе не трудно это сделать. Я хочу получить письмо с известием, что ты, наконец, выбросила из головы Скачкова со всеми его проспиртованными потрохами и завела любовника. Честное слово, я так обрадуюсь, что сразу забуду афронт с Леонидом. Пора, Сашка! Хватит киснуть! Тебе это не к лицу!”

Вот она — другая, мало кому известная Верочка Гирник, о существовании которой даже я забываю, так редко приходится иметь с ней дело. В обычной жизни моя сестрица для мира — образец пушистой прелести, а для близких — нытик такой, что хочется убить. Но прикрутило, и нате вам: реакция, как у боксера! Апперкот судьбы провалился. Считается, что из нас двоих я сильнейшая. А так — не умею. Завидую. Конечно, Вера храбрится, ей труднее, чем она хочет показать. Но в общем, слава Богу, обошлось.

“Только не слишком ли жестокую епитимью ты на меня накладываешь? Помилосердствуй! Может, там вокруг тебя и увиваются античные боги (боюсь, что мундир их очень портит), но здесь-то, вспомни… Неужто выбор между Пашей и Гошей более не терпит отсрочки? Или ты требуешь, чтобы я переспала с Пришельцем?”